Азбука веры Православная библиотека Богословие Догматическое богословие Ответ на отзыв архиепископа Антония Волынского о книге Б.В. Титлинова: "Духовная школа в России в XIX столетии"
Б. Титлинов

Ответ на отзыв архиепископа Антония Волынского о книге Б.В. Титлинова: «Духовная школа в России в XIX столетии»

Источник

К характеристике положения богословской науки в России

Архиепископ Антоний волынский в газете «Колокол» (№№ 1665 и 1666 от 20-го и 21-го октября с. г.) опубликовал свой «отзыв» о моем сочинении «Духовная школа в России в XIX стол.», составленный им по поручению Св. Синода, по вопросу о присуждении докторской степени. Газетный тон отзыва, не свойственный рецензиям об ученых работах, как будто бы дает возможность думать, что это простая газетная статья. Но некоторые выражения «отзыва» ясно говорят, что это именно и есть та «обстоятельная рецензия», которая, по словам того же «Колокола», легла в основу синодального определения по вопросу о присуждении упомянутой степени. Обыкновенно официальные отзывы синодальных рецензентов не публикуются вообще, а тем более в газетах. В таком случае они, естественно, не подлежат и печатной критике. Но раз преосв. Антоний применил свой «отзыв» в качестве газетного фельетона, то тем самым он, очевидно, сам отдает свою «рецензию» на публичное обсуждение и явно вызывает и автора рецензируемого сочинения на ответ.

С тяжелым чувством пишущий эти строки берется за этот ответ. Когда приходится иметь дело с серьезной научной критикой, то защищать себя доставляет даже некоторое удовольствие. Но когда приходится реабилитировать себя от нападок газетного тона, однако исходящих от лица высоко-официального и составляющих официальный документ, то положение защищающегося весьма затруднительно. Тем не менее, в видах выяснения истины, мы принимаем молчаливый вызов самого автора «отзыва» на публичный ответ, причем постараемся по возможности удержаться в границах только высказанных преосв. Антонием по поводу нашей книги соображений.

Преосв. Антоний начинает свой отзыв с замечания, что моей диссертации «не посчастливилось даже на снисходительном и дружелюбном суде своих сотоварищей по академической корпорации», так как в Совете академии из 17 голосов 5 высказались против присуждения докторской степени. Такое предварительное замечание имеет, конечно, в виду указать на особо, якобы, неблагоприятный для достоинства сочинения ход дела и в Совете. Находя совершенно неудобным входить в рассмотрение данного именно случая, считаем необходимым указать, что присуждение ученых степеней в Советах академии чрезвычайно редко проходит единогласно. Сплошь и рядом бывает, как легко убедиться по журналам советов, присуждение степени совершается простым большинством. Большинство же более, чем в 2/3, всюду и везде считается подавляющим и прохождение дела таким большинством бывает далеко не всегда. Преосв. Антонию, как бывшему академическому деятелю, все это прекрасно известно.

Вслед за этой предпосылкой высокий рецензент выдвигает довод против работы автора, имеющий уже интерес общий и принципиальный и, кажется, едва ли не единственно объективный в его отзыве. Именно, высокопреосв. Антоний утверждает, что сочинение по самой теме своей не может быть принято на соискание докторской ученой степени, в силу синодального циркуляра 1899 г., запрещающего брать темы для ученых диссертаций «из слишком недавнего прошлого». Одного этого, по словам рецензента, достаточно, чтобы отклонить ходатайство о присуждении степени. Но эта, по-видимому, такая сильная ссылка на самом деле оказывается самой шаткой. В упомянутом циркуляре Св. Синода говорится о «слишком недавнем прошлом», но критерия для определения давности не указано. По общепринятому понятию об исторической давности, таковая начинается за гранью полу-столетия от современности. Такого понимания, и даже более широкого, держится, по всем решительно признакам, и церковная власть. После циркуляра 1899 г. Св. Синодом были, например, присуждены ученые степени за работы из эпохи XIX века проф. киевской академии Завитневичу (степень доктора), К. П. Дьяконову (степень магистра за аналогичный с нашим труд), св. С. В. Петровскому (степень магистра, за историю одесского собора), ректору казанской духовной академии преосв. Алексию (есть и еще примеры, но их сейчас не припоминаем). Последний случай особенно характерен для оценки утверждения высокопреосв. Антония. Преосв. Алексий на соискание докторской степени представил историю религиозных движений на юге России во 2-й половине XIX века, т. е. действительно из совсем недавнего времени. Св. же Синод утвердил преосв. Алексия в докторской степени в нынешнем году, т. е. совсем недавно. Ясно, что толкование синодального циркуляра высоким рецензентом совершенно противоречит действительности и диаметрально расходится взглядом на дело самого Св. Синода. Но в таком случае, как же относится сам Св. Синод теперь к этому толкованию? После опубликования отзыва высокопреосв. Антония, этот вопрос получает существенную практическую важность. Преосв. Антоний сам член Св. Синода; его слова могут быть приняты, несмотря на противоречие недавним действиям, за указание. Отсюда возникает затруднение впредь принимать на соискание ученых степеней сочинения из истории XIX века, даже и первой его половины (к этой половине относится наша диссертация). А если история XIX века будет изъята из предметов трудов на ученые степени, то она и совсем погрузится в научную тьму, потому что почти все серьезные работы в области истории русской церкви преследуют диссертационные цели. Этот вопрос нуждается в авторитетном разъяснении, нужду в котором сейчас же почувствуют академические советы.

Заранее принципиально отвергнув путем указанного приема докторское достоинство рецензируемой книги, высокопреосв. Антоний снисходит, однако, до разбора и её содержания. И здесь на первом месте выдвигается принципиальное возражение. Высокий рецензент находит, что сочинение, прежде всего, не соответствует своему заглавию. По его мнению, его надо бы озаглавить: «История трех уставов нашей духовной школы в XIX веке» или даже: «Материалы по разработке» названных уставов. А если, продолжает он, поставить бы такое заглавие, то сочинение уже вовсе не могло бы быть принято на ученую степень, потому что диссертация предполагает всегда объединение своего содержания известною идеею и полную, исчерпывающую разработку предмета. «Такой же полноты и идейности не могла бы иметь даже и строго прагматическая история уставов нашей церковной школы уже потому, что уставы эти не были раскрытием какого-либо определенного богословско-философского миросозерцания, ни естественным выражением богословско-пастырских запросов самой церковной жизни». Ученый труд, по мнению высокопреосв. Антония, возможен только «по истории самой духовной школы, её жизни, её воздействия на жизнь церкви, на общественную мысль, на духовное воспитание народа (дальше подробно развивается та же мысль). Итак, сущность этого возражения состоит в том, что сочинение обнимает свой предмет не во всей полноте, а лишь в части, и что в таком частичном виде оно по существу на ученую степень не пригодно.

Что сочинение не обнимает своего предмета во всей полноте, с этим мы не будем спорить, а вполне согласны. Но действительно ли абсолютная полнота рассмотрения составляет conditio sine qua non ученой диссертации? Такого требования о совершенной полноте, прежде всего, не предъявляет самое «положение» об ученых степенях, которое говорит лишь о полноте наивозможной. Затем, такая полнота и не может по существу требоваться безусловно. Всякий знает, что есть такие научные вопросы, особенно исторические, которые во всей полноте одним человеком физически не могут быть разработаны. Чем шире вопрос, тем меньшая полнота его исследования доступна каждому исследователю в частности. Если бы для ученого труда требовалась совершенная полнота исследования предмета, но тогда собственно совсем нe могло бы появляться так называемых систем или общих историй ученого характера. Выходит так, что если автор желает написать диссертацию, то он должен взять узкую тему, которую он может рассмотреть всесторонне. Например, вместо истории духовной школы в XIX веке, – взять просто историю какой-нибудь одной эпохи её жизни в течении этого времени или даже историю одного учебного заведения. В последнем случае, в пределах ограниченной темы, легче достигнуть всесторонней полноты – и ученая диссертация удовлетворительна. В первом же случае, хотя бы автор потратил гораздо больше труда и добыл больше новых данных и более широкого значения, его диссертация будет почти всегда не полной и потому неудовлетворительной. Такова логика означенного требования, не выдерживающая, очевидно, критики. Потому-то на практике мы и видим, что такого требования никто почти уже не предъявляет ныне к учёным диссертациям, так как оно клонится явно к задержке разработки науки. Не будем называть, из понятного стеснения, имён, но спросим, много ли диссертаций за последние хотя бы два десятилетия, где предмет был бы рассмотрен с исчерпывающею полнотою? Даже и диссертации на узкие темы этому требованию не всегда отвечают, а на темы широкие – тем более. Тем не менее, авторы таких трудов увенчивались и увенчиваются учёными степенями, вполне обычно справедливо, и хотя ученая критика может говорить об их неполноте, но она говорит об этом с точки зрения идеала, вполне понимая трудность его осуществления в действительности. Почему же высокопреосв. Антоний задумал в настоящем случае применять ту мерку, которую Св. Синод в других случаях не применяет, не применяет и сам высокопреосв. Антоний в качестве члена Св. Синода?

Вместо истории духовной школы в её целом, высокопреосв. Антоний видит в нашей диссертации только историю школьных уставов или даже лишь собрание материалов для таковой истории. Последней детали мы коснемся в другом месте, а пока остановимся лишь на общем содержании этого заключения. Прежде всего, разве история уставов не входит в историю духовной школы? Общее заглавие «Духовная школа» можно (я согласен) назвать неопределенным, но под таким заглавием вполне уместна даже и история уставов. Во-вторых, наша книга, как убедится каждый читатель, вовсе не представляет только историю уставов. История школы (и именно школы, а не просвещения в его целом) слагается, естественно, из двух главных элементов: законодательных, учредительных норм и практического их осуществления. Первое и есть история уставов. Но ужели высокопреосв. Антоний не усмотрел второго? Ведь большая часть всего сочинения, столь «бесконечно длинного», по выражению рецензента, говорит именно о практическом осуществлении уставов, т. е. о школьном status quo. Те же вопросы, которые высокопреосв. Антоний ставить на первом месте в «ученом» труде о духовной школе, конечно, интересны, но они представляют все-таки нечто дополнительное к истории собственно школы, как мы ее выше обрисовали. Вот почему этих вопросов автор и не затронул почти (хотя не совсем), будучи обременен обилием материала по отмеченным главным, центральным пунктам. Таким образом, желание высокого рецензента перезаглавить книгу весьма субъективно и не соответствует действительному содержанию книги. Если бы назвать ее историей уставов, то она оказалась бы шире своего заглавия. Единственно, что действительно можно бы сделать, то это ограничить широту заглавия оговоркой: «преимущественно по документам Архива Св. Синода», – оговоркой, точнее определяющей источники и пределы исследования.

Нельзя пройти мимо и того замечания преосвященного рецензента, из которого следует, что будто бы сама по себе история уставов не может быть предметом ученой работы, потому что уставы не служат раскрытием какого-либо определенного миросозерцания или одной идеи. В первый раз нам приходится слышать, что какой-либо исторический вопрос тогда лишь может быть темой диссертации, когда в истории соответствующего предмета есть единая идея. Откуда такое понимание истории и исторической науки? Ужели в развитии и жизни каждого учреждения надо и можно искать раскрытие «философского миросозерцания»? Какое же «миросозерцание», например, раскрывается в истории Сената, Государственного Совета, Синода, какой либо семинарии, академии, сословия, народа и т. п.? Не значат ли поиски такого «миросозерцания» просто намерение подгонять факты действительности под предвзятую идею? И можно ли ограничивать ученый исторический интерес кругом одних лишь вопросов философско-исторического содержания? Желательно бы знать, какое «миросозерцание» раскрывается, например, в истории архиерейского дома, собора, учебного заведения, миссии, – на каковые темы написано не мало диссертаций. Откуда же такая исключительная требовательность именно к истории дух. учебных заведений, или, вернее, именно к нашему сочинению?

Решив категорически, что по самому предмету сочинение не годится в качестве ученой диссертации, высокий рецензент начинает разбирать его с разных сторон и беспощадно сыплет на него всевозможные упреки. Первый из этих упреков – упрек в безыдейности. Сочинение, говорит высокопреосв. Антоний, представляет не исследование, а скорее сырой материал, необработанный, не объединенный одной идеей. – Чем же доказывается названное утверждение? Рецензент начинает свое доказательство довольно оригинально: он указывает на то, что в сочинении нет предисловия и заключения. Упрек за отсутствие предисловия раздавался и с других сторон. Упрек этот, пожалуй, сам по себе и справедлив: было бы полезно предпослать предисловие, для указания задач и источников. Но для каждого очевидно, что это упущение не столь существенной важности (ведь предисловие не меняет содержания книги), и, во всяком случае, из отсутствия предисловия и заключения никак нельзя заключать о «безыдейности». К великому удивлению, других доказательств данного тезиса у нашего высокого рецензента не имеется. Он голословно заявляет, что в сочинении нет руководящей точки зрения, что в нем «сырой материал». Такое уверение может быть убедительным лишь для людей, не читавших книги. Разумеется, если искать философскую «идею», то таковой не найти. Но не найти её потому, что её нет в самом предмете. Школьное законодательство и определяемое им школьное дело определялись не философскими теориями, а историческими традициями и временными обстоятельствами. Худо ли, хорошо ли это, но это так, и искать не существующего напрасно. Однако, если нет и не может быть философской объединяющей идеи, то это не значит, что нет и единства. Единство исследованию придается общим планом раскрытия предмета: именно, постепенным раскрытием изменений школьного законодательства и соответствующим изменением состояния школьного дела, из какового уже вытекает и практическая оценка законодательных мероприятий. Каким образом высокий рецензент не заметил этой «идеи», непонятно, потому что другие рецензенты нашего труда ее заметили (за исключением проф. прот. С. А. Соллертинского, который тоже искал несуществующей «философской» идеи). Следовательно, если из-за отсутствия яко бы руководящей идеи высокий рецензент называет книгу «сырым материалом», то последнее столь же неверно, как первое обвинение. Если же вообще материал, представленный в книге, кажется ему необработанным, то остается только спросить, что же называется обработанным материалом? На этот счет могут быть воззрения несколько расходящиеся в частностях, но говорить прямо и огульно о «сыром материале» несправедливо. В таком случае весьма много диссертаций придется окрестить тем же именем; но тогда уже ускользает всякий критерий «обработанности» и открывается простор полному субъективизму. Если мы не ошибаемся, то высокому рецензенту не нравится самое обилие фактов, подтверждающих то или другое положение и кажущееся ему излишне-скучным. Из его отзыва видно также, что ему представляются излишними многочисленные статистические данные. Но это уже совершенно оригинальный в исторической науке взгляд, чтобы обилие фактов вменялось в недостаток1).

Пытаясь всеми силами унизить рецензируемое сочинение. высокопреосв. Антоний недвусмысленно заподазривает даже и самый способ собирания автором архивного материала. Именно, он намекает, что это труд не столь значительный при существовании в архиве экстрактов по делам о семинарских и академических уставах. Этими экстрактами, ясно дает понять свою мысль высокопреосв. Антоний, будто бы и пользовался автор диссертации. Но те экстракты, о которых говорит высокий рецензент, если только таковые существуют (автору неизвестно), предназначены для пользования в современной законодательной и реформаторской практике и их в самом архиве мы, по крайней мере, даже не встречали. Затем, цитации книги ясно показывают, что источниками её были не экстракты, а подлинные дела, потому что в экстрактах, наверно, не обозначены листы дел и нет всех подробностей. Наконец, если и есть экстракты по делам об уставах и, даже если бы действительно они были в пользовании автора, то этим работа весьма мало облегчается. Дел об уставах, просмотренных автором и цитованных в книге, очень немного, прямо единицы, и пользование этими делами вообще не трудно. Главная же масса архивного материала (сотни дел) вовсе не об уставах и ни в каких экстрактах не содержится. Это, разумеется, известно высокопреосв. Антонию. Окрестив названием «материалы» рецензируемое сочинение, высокий рецензент нападает на его план. План этот, якобы, слишком бесхитростен. Обычные рубрики – администрация, учение, воспитание, материальное содержание – все это как будто взято из схемы устава. Но почему план сочинения должен быть каким-то особенно сложным и «хитрым»? Во имя какого научного требования? В других случаях в изложении и построении сочинений особо ценятся простота и ясность схемы, дающая более отчетливое впечатление. А тут вдруг эта же простота – преступление. Не одобряет высокий рецензент и того обстоятельства, что сочинение доведено только до уставов 1867–1869 гг., тогда как в заглавии говорится вообще о XIX веке. Он объясняет это «утомлением» автора. Но, во-первых, общее заглавие «в XIX стол.» не говорит непременно о всем столетии; во-вторых, книги отмечены, как выпуски I и II, что не свидетельствует о том, чтобы не было дальнейших; в-третьих же, как известно, весьма многие сочинения подаются на ученые степени в первых лишь томах и это считается явлением законным.

Покончив с планом, высокопреосв. Антоний категорически замечает, что и незаконченность работы еще бы не беда, но вот беда– работа эта отличается «безыдейною механичностью».

В доказательство приводятся такие соображения.

Высокий рецензент упрекает автора за подробно – утомительные таблицы числа уроков. Но, разве в истории школьного дела эти таблицы не нужны или–даже более–не необходимы?! Упрекает, также, за «механические выписки из ревизорских отчетов об удовлетворительности и неудовлетворительности преподавания каждого предмета». Но, во-первых, почему эти выписки «механические»? Если вспомнить, что ревизорские отзывы рассеяны по множеству отчетов и требуют целесообразной выборки, то говорить о механичности тут странно. А если считать статистическое указание этих отзывов в подтверждение мнения о постановке преподавания излишним, то это еще более странно. По каким же данным иначе возможно представить возможно-общую картину учебного дела, как не по ревизорским отчетам? Высокий рецензент замечает, что сам же автор не особенно высоко ценит ревизорские отчеты, а, между тем, ими обильно пользуется. Подобное обвинение приходилось автору слышать и из других уст. Однако, подобное возражение покоится на очевидном недоразумении. Постановка ревизий может быть не совсем удовлетворительна и каждый в отдельности ревизорский отчет не заслуживает безусловного доверия. Но, когда этих отчетов десятки и сотни, то в результате, несомненно, они в среднем освещают так или иначе существующую действительность. Главное же, при всей, скажем, относительности ревизорских оценок, у нас нет другого равноценного материала для истории духовно-учебных заведений. Если мы обратимся к истории семинарий, то менее обстоятельные из них о постановке учебных предметов совсем почти не сообщают, а более обстоятельные сообщают об этом на основании точно также официальных данных – тех, которые служат материалом для ревизорских отчетов, и самих же этих отчетов. К тому же истории семинарий существуют лишь для некоторых учебных заведений. Что касается всевозможных воспоминаний, то эти воспоминания отрывочны и случайны и часто – дело личного впечатления. Напрасно думают некоторые, что такие воспоминания особенно ценны: они ценны, но было бы весьма ошибочно на основании и их построять оценку постановки учебного дела; да это прямо и невозможно по их чистейшей эпизодичности. Потому-то ревизорские отчеты и ложатся в основу изображения состояния учебного дела, причем, однако, автор привлекал, по возможности, и другие указанные источники, сами по себе совершенно недостаточные и скудные. Ознакомившись ближе с положением вопроса, и каждый должен прийти к такому же заключению. Малоценными находит высокопреосв. Антоний и «бесконечные таблицы с числом учащихся в разные годы». На самом же деле, количественный рост учащихся служит показателем весьма важных сторон школьной жизни, касающихся и учебного дела, и, особенно, самой школьной организации. Между прочим, таблицы учащихся именно могут дать понятие о влиянии школы на жизнь, о её практических результатах, чего хочет и высокопреосв. Антоний, но средством к чему он, очевидно, считает общие соображения, а не фактические данные. Относительно истолкования самых статистических данных высокий рецензент замечает, что одно и то же явление – уменьшение числа учащихся, будто бы, толкуется автором то как отрадное (при уставе 1814 г.), то как печальное (при Протасове), в зависимости от взглядов на эпоху; при этом приведена цитата (I, 30). Но это утверждение совершенно противоречит истине. Ни на 30 стр. I вып., ни в каком другом месте, во-первых, не говорится об уменьшении учеников с введением устава 1814 г., потому что такого уменьшения не было; само собою ясно, что и «явление это» (мнимое) не могло толковаться ни отрадно, ни печально. Если же мы обратимся к книге, то найдем и повод, введший высокого рецензента в заблуждение. На стр. 30 I вып. говорится, что устав 1814 г. устанавливал для учеников «нормы, уничтожавшие прежний беспорядок». Но здесь говорится не о нормах числа учащихся, а о нормах времени поступления и пребывания в училище; высокий рецензент же, очевидно, смешал эти «нормы» с «нормами» протасовскими.

От недостатков книги по её фактическому содержанию, указанных с вышеизъясненною убедительностью, высокий рецензент переходит к тому, что он называет «плодом мысли самого автора», т. е. к выводам и оценкам исторических явлений.

Выводы автора высокий рецензент называет «необоснованными», «общими» «и по большей части двусмысленными». Пояснение этих терминов начинается в таком роде.

„Мы в данном случае, пишет высокопреосв. Антоний, разумеем, прежде всего, постоянное восхваление устава 1814 г. и порицание устава 1840–2 годов (Протасовскаго). Допустим, что первый устав был лучше второго, но из книги г. Титлинова этого вовсе не явствует. Свои постоянные восхваления первого устава он выражает в повторяемой им, ничего ни значащей, фразе: „стройная градация управления от верха до низу вновь введена комитетом» еtc. (I, 32).

Если эту тираду прочитает кто-либо из читателей самой книги, то он придет в большое недоумение. Высокопреосв. Антоний утверждает, что все доказательства превосходства устава 1814 г. пред Протасовским планом сводятся у автора к ничего не значащей фразе и т. д. Фраза эта выхвачена из того места, где собственно и говорится не столько о достоинствах устава, сколько о его отличиях от проекта преосв. Евгения Болховитинова (любопытно знать, где же её повторения, когда у рецензента значится одна цитата?). О сравнительных же достоинствах устава 1814 г. говорится на протяжении всего первого и большей части второго выпуска, конечно не сплошь, а в различных соответствующих случаях, так что все стороны устава 1814 г. с этой стороны освещены. Ни один добросовестный читатель не может, поэтому, присоединиться к тираде высокопреосв. Антония.

Уже из приведенной тирады видно, что сам наш высокий рецензент держится на устав 1814 г. взгляда, совсем отличного от взгляда автора. Он и спешит это высказать. Но, вместо того, чтобы действительно доказать свои мысли по отношению к целому уставу, он обрушивается на одну его черту, видимо, особенно его затрагивающую. Это–система школьного внешнего управления, введенная уставом 1814 и названная автором «стройной», каковой эпитет высокому рецензенту крайне не нравится.

„Стройность», говорит высокопреосв. Антоний, заключалась только в том, чрезвычайно непедагогическом установлении, что академии, долженствующие сосредоточить свое внимание на себе, на науке и на своих питомцах, были призваны к управлению десятками семинарий, к рассылке на ревизии по ним своих начальников за сотни и тысячи верст, вместо собственной учено-воспитательной работы, и, конечно, такое заочное управление школами через занятых людей было гораздо более „случайным», чем те „местные влияния“, именем которых автор столь несочувственно характеризирует местных иерархов, имевших семинарии всегда под глазами (I, 45). В другом месте автор именует архиереев и ректоров прямо „бюрократическим элементом**, очевидно очень плохо представляя себе подлинный смысл этого выражения (II, 301)».

Прежде чем оценить по достоинству это возражение, необходимо устранить из него побочные элементы. Автору тут, во-первых, усваивается, что он именем «местные влияния» несочувственно характеризует местных иерархов. Обращаясь к цитованной странице (I, 45), мы находим, что здесь сказано, что централизация школьного управления освободила школьное дело от случайных местных влияний. Судя по контексту речи, видно, что тут разумеется то разнообразие школьных курсов и вообще постановки школьного дела, которое царило до устава 1814 г. и которое вовсе не требовалось какими-либо действительно местными условиями, а зависело всецело от недостаточной организованности всей школьной сети. Ни о каком несочувствии местным иерархам тут нет и намека. Точно также и на стр. 301 II вып. смысл слов автора искажен. Здесь говорится, что в распоряжении комитета 1860–62 г.г. были отзывы только одних бюрократических органов, в смысле органов административных, но отнюдь без воякой цели и намерения высказать этим органам какое-либо порицание. Стало быть, оба намека высокого рецензента построены на искажении цитат.

Что касается возражения по существу против достоинств системы окружно-академического управления, то эта система, во-первых, в сочинении автора вовсе не превозносится безусловно. Она была, несомненно, лучше порядка до 1814 г.; она имела свои преимущества и перед порядком после 1867 г.; но в ней были и недостатки, которые автором указаны в своем месте, при оценке административного строя, причем не замолчаны и те неудобства, какими единственно аргументирует высокопреосв. Антоний свое отрицательное отношение к рассматриваемой системе. А насколько вообще эта система ценилась высоко в свое время самой иерархи- ческой средой, о том весьма рельефно свидетельствуют, например, горячие сетования на её упразднение архиеп. казанского Антония (Амфитеатрова), человека убеждений весьма консервативных и энергичного противника уставов 60-х годов. «Эти округи, говорил преосв. Антоний Амфитеатров, имели свое значение, положительно полезнейшее»; окружное управление было «естественно, рационально и практично»; «все в этом порядке – и начало с концом и конец с началом сходились, сочетавались»2). Во имя известных, неотъемлемых достоинств академического окружного управления и при реформах 60-х годов в защиту его выступали и сами академии (см. у автора II, 310–311) и такие иерархи, как м. моск. Филарет. Разумеется, все-таки на этот вопрос могут быть разные взгляды. Но уместно ли здесь такое лёгкое отношение к вопросу, как у нашего высокого рецензента, и какою степенью убедительности, в качестве научного возражения, обладает его вышеприведенная тирада?

Пойдем далее за нашим высоким критиком.

„Второе, сомнительное достоинство устава 1814 года, продолжает высокопр. Антоний, автор указывает в том, что, хотя по своему составу духовная школа носила характер сословный... но школе не ставилась одна, узкопрофессиональная задача приготовлять священно и церковнослужителей и учителей для духовно-учебных заведений. Неужели же быть служителем Христа есть узкая цель школы? Какая же цель может быть шире и возвышеннее её? Недоумевающий читатель скоро поймет мысль автора, если, вместо уступительного смысла, который, по-видимому, вытекает из первых слов приведенной выдержки, придаст им смысл, подкрепляющий похвалу уставу. Его ценность автор в том только и может указать, что этот устав, вместо доставления народу духовных пастырей, заботился о доставлении образования детям последних, дабы „они могли также поступать на гражданскую службу по желанию“ (ibid. I, 52).–Далее автор, уже не скрывая своего неудовольствия, приводит слова одного из ненавистных ему Протасовских проектов о том, „что сословная особность духовной школы истребляет дух общительности и порождает чрезвычайно вредный эгоизм звания, и представляет собою совершенный анахронизм“ (I, 74). Почему автор оставляет это указание без возражений, приведя его вместе с другими парадоксальными, по его мнению, выписками из проекта? потому ли, что не имеет данных для возражения, или потому, что боится слишком откровенным отстаиванием сословной исключительности духовных училищ и семинарий нарушить крайне либеральный тон своей работы? или по обеим этим причинам вместе–неизвестно».

Здесь все сплошное несоответствие действительности. Во-первых, широта задачи духовной школы не второе достоинство устава 1814 г., потому что на предыдущих страницах сочинения (I, 45–52) указывалось уже немало этих достоинств. Во-вторых,

слово «узкая» по отношению к задаче духовной школы, как ясно из текста, употреблено отнюдь без всякого порицательного оттенка по отношению к профессионализму, а просто как обозначение факта; ведь, конечно, цель подготовки только кандидатов на церковные должности уже цели образования преосвященных служителей церкви на всех поприщах деятельности. В-третьих, что широта задачи духовной школы есть достоинство, с этим спорить невозможно именно при её безусловной сословности, какою она отличалась по уставу 1814. Раз школа была всецело сословной, то сделать ее всецело профессиональной значило бы буквально силой тащить на поприще церковного служения всех, даже прямо не желающих этого. Не нужно забывать, что по уставу 1814 г. для духовенства отдача детей в духовные училища была обязательной. Ужели же при таких условиях строгая профессиональная замкнутость была бы достоинством, когда даже в наши дни тот же самый высокопреосв. Антоний волынский находит не полезным насильно удерживать в духовной школе тех, кто не чувствует расположения к духовному служению, и потому из шестиклассного училища открывает двери куда угодно? В-четвертых, говорить о том, что ценность устава 1814 г. автор в том «только» и может указать, что этот устав открывал из духовной школы дорогу на гражданскую службу – это, значит, не читать хотя бы стр. 45–52 I вып. книги. В-пятых, в области исторических фактов не может быть речи о ненависти или любви, и обвинение рецензентом автора в ненависти к протасовским проектам ни на чем не основано. В-шестых, слова I, 74 о сословной особности духовной школы автор приводит не только не с неудовольствием, а совсем напротив, потому что сословность нигде никогда не ставилась им в заслугу школе, в чем читатели книги имеют поводы убедиться (ср., напр., II, 337). А если так, то какая же может быть речь об отсутствии «возражений» автора против «слов» «одного из протасовских проектов»?

„Совершенная необоснованность авторских симпатий к уставу 1814 г. и авторских антипатий к уставу Протасовскому – продолжает высокопреосв. Антоний, – ещё наглядней выступает в II томе сочинения г. Титлинова. Ему хочется представить Протасовские преобразования, как глубокое принижение образовательного уровня духовенства, как сознательный обскурантизм, но он незаметно для себя указывает на огромные достоинства сего устава, как упразднение латинского языка в преподавании богословских наук и впервые введенное преподавание науки Священного Писания, как основной в богословском курсе (II, 107); автор этих достоинств устава не хочет оттенить, но зато с смешным негодованием говорит о том, что новый устав уменьшил число уроков по догматическому богословию с девяти до восьми (II, 109).

Основные убеждения графа Протасова о наличной и желательной духовной школе автор излагает иногда в обобщении. Убеждения эти кажутся нашему автору нелепыми до самоочевидности, судя по тому, что он их оставляет без всяких возражений, но на читателя они производят впечатление, совершенно противоположное, как живая, насущная правда. „Гр. Протасов находил, что семинарская наука слишком отвлечённа, схоластична и превыспренна, отчего священники говорят языком непонятным для народа, что в науках богословских нет ни одной простой руководящей нити, что семинаристы мало знают церковное предание, лежащее в основе церковной практики, и даже самую практику“ (II, 6). „Вы учились не столько для себя, сколько для нас (говорил граф архим. Никодиму): вы наши учители в вере. Но мы вас не понимаем... У вас нет народного языка. Вы чуждаетесь церковности. Практическое богослужение вам неизвестно. Вы почитаете низким для себя знать и изучить его... У нас (военных) всякий знает марш и ружьё; моряк умеет назвать последний гвоздь корабля, знает его место и силу. А вы, духовные, не знаете ваших духовных вещей” (II, 7). Автор вместо разбора этих слов, представляющих собою святую истину, совершенно чуждую каких-либо преувеличений, заключает слова графа следующею, совершенно недостойною серьезной книги передержкой: „Очевидно, граф хотел внушить Никодиму, что задача духовной школы не образовать умственно и нравственно будущих пастырей, а просто приучить их к требо-исправлению». Судите сами, насколько сходится этот вывод с выпиской, приведенной на предыдущей странице книги, где Протасов упрекает семинаристов в незнании и в неблагоговении. И что за нелепое у нашего автора противопоставление священнодействий и требоисправлений с нравственным образованием пастыря. Совершенно неясным, поэтому, остается сообщение автора о том, что митрополиты Филарет и Серафим „отлично понимали, что проведение тех утилитарных целей, какими задавался Протасов, или бесполезно, или вредно. В деле подготовления пастырей, по их мнению, духовная школа достаточно исполняла свое назначение, готовить же врачей и агрономов вместе с пастырем невозможно». Оставим речь о медицине и агрономии в стороне, но откуда усмотрел автор, будто митрополиты считали тогдашнюю семинарию удовлетворительною в пастырском отношении, и, если это было так, (что конечно неправда), то как справлялись они с приведенным возражением Протасова? это остается для читателя совершенно непонятным, ибо не может же он допустить, чтобы иерархи, подобно нашему автору, стали бы прикрывать свое бессилие опровергнуть правдивые указания Протасова на практическую неудовлетворительность нашей школы такими фельетонными передержками, как это сделал сам г. Титлинов. Мы со своей стороны не симпатизируем личности графа Протасова, ознакомившись с нею по очеркам Лескова, но прочитав лет 20 тому назад те самые „воспоминая» арх. Никодима, на которых автор так неудачно думал построить свое осмеяние Протасовских проектов, мы должны были признать полную разумность и практичность последних”.

Из этой длинной тирады, имеющей, по существу, как видно, принципиальный интерес, опять надо, прежде всего, устранить разные отдельные искажения, которыми подтверждается мысль рецензента. Преосв. Антоний говорит, будто бы автор «незаметно для себя», при общем отрицательном отношении к Протасовским преобразованиям, указывает, однако, на их достоинства. Но почему это «незаметно для себя», когда на стр. 21 II вып. отмена преподавания на латинском языке прямо называется «светлым пятном» на общем фоне преобразования, а на стр. 107 того же выпуска по справедливости оценивается и улучшение в постановке св. Писания? Автор отнюдь, как видно, не замалчивал немногих достоинств Протасовской реформы. Никакого «негодования» по поводу уменьшения уроков догматики автор не высказывает, а на стр. 109 II вып. просто спокойно отмечает это уменьшение, как факт, и факт, конечно, для дела преподавания догматики не отрадный. Стало быть, и «смешного» ничего нет. Что убеждения графа Протасова кажутся автору «нелепыми до самоочевидности», это произвольная догадка высокого рецензента, на которую он не имел никакого права, так как из хода изложения ясно видно, что, во-первых, убеждения графа автору кажутся не «нелепыми», а необоснованными и односторонними; а во-вторых, из всего дальнейшего видно (а не самоочевидно), в чем же состояла названная необоснованность и односторонность. Слова Протасова на стр. 6 II вып. автором приводятся даже вовсе не с отрицательным к ним отношением. Напротив, из этой стран. следует, что изложенные тут убеждения графа составляли именно то, что в его мыслях заслуживало внимания, почему эти мысли и были приняты Комиссией Дух. Училищ. Цитата же на стр. 7–II в её заключительных словах как раз выражает то, что в планах графа составляло недостаток: именно, граф под «духовными вещами», как очевидно из его сравнения, понимал механический навык к требоисправлению и отправлению богослужения и к этому сводил главную задачу духовной школы. Потому-то автор и делает соответствующее заключение. Есть ли противоположение требоисправления с нравственным образованием в приведенном заключении автора, – предоставляем решить каждому беспристрастному читателю. Для рецензента кажется неясным сообщение об отношении к Протасовским идеям митр. Филарета и Серафима. Но тут нет ничего неясного, если не усваивать названным митрополитам произвольно тех убеждений, каких они не имели, но какие усвояет им высокопреосв. Антоний. По мнению высокого рецензента, м.м. Филарет и Серафим «конечно» считали тогдашнюю семинарию неудовлетворительной в пастырском отношении. Но где же для этого доказательства? Никаких не приведено, а, между тем, доказательства обратного мы имеем. Заседавшие в Комиссии Дух. Училищ, названные иерархи далеко не отзывчиво встретили указания графа на недостаток профессионального образования. В этих указаниях они немного нашли справедливого и во внимание к этому справедливому издали постановление 1838 г., но издали без особой предупредительности. Затем, из уст самих митрополитов никогда не раздавались упреки школе того времени в её недостаточном соответствии пастырским целям. Не ясно ли, что названные иерархи не только не «конечно», но и просто не считали духовную школу неудовлетворительной в пастырском отношении? «Справляться» же с выражениями графа Протасова им не было нужды, потому что эти возражения, очевидно, опровергались самою жизнью, у кормила которой стояли названные митрополиты, и носили явные признаки своего субъективного возникновения. Наконец, если критику Протасовских планов рецензент называет осмеянием, то так надо назвать будет всякую критику.

Что же осталось от всей приведенной тирады «отзыва»? Осталось только несогласие рецензента с оценкой в рецензируемой книге Протасовских реформ и проектов, которые высокопреосв. Антонию представляются «вполне разумными и практичными». Это уже вопрос принципиальный и, как справедливо замечает далее сам рецензент, его мнение о Протасовской реформе «не обязывает автора относиться к ним таким же образом». Стало быть, после отпадения всех вышеразобранных частностей, все рассматриваемое возражение высокого рецензента можно считать отпавшим. Но мы не можем пройти мимо и самого взгляда ого на Протасовскую эпоху. Для знакомых с современною учебно-преобразовательною деятельностью высокопреосв. Антония отчасти понятно, почему он столь симпатизирует Протасову, как реформатору. Но по существу дела эта симпатия не заслуженна. Идея возможно приблизить духовное образование к практическим пастырским целям хороша; но ведь все зависит от того, в какие формы она воплощается. С этой же стороны реформы Протасова были явно неудовлетворительны. Он сетовал на недостаток будто бы практической церковности, желал приблизить к жизни богословскую науку. Но насколько в этих мыслях было справедливого, то это зависело не от учебных предметов, а от постановки школьного дела. Школьные программы по своему предметному содержанию достаточно удовлетворяли задачам школы и вновь введенные, по настоянию графа, предметы почти ничего не внесли нового. Исповедание Петра Могилы, учение о богослужебных книгах, даже отчасти патристика в её тогдашнем состоянии – оказались скорее ненужным балластом, чем приобретением. Это с совершенною убедительностью доказала как школьная критика, так и отзывы всех инстанций в послепротасовское время. Изменить же постановку семинарской науки могла не Протасовская реформа, а только прогресс самой жизни, самого духовного научного просвещения в широком смысле этого слова. В том и заключалась ошибка Протасова, что он не понимал настоящих причин тех дефектов, которые бросались ему в глаза, а тем более не имел понятия о рациональных средствах их устранения. Если же к этому прибавить, что граф воздыхал не только о практической церковности, но и о священниках–врачах и агрономах, каковую часть проектов Протасова высокопреосв. Антоний обходит уклончивой фразой, что это он «оставляет в стороне», то будет вполне понятно, почему среди тогдашней иерархии Протасовские планы не вызывали ничего, кроме неудовольствия. Не было, кажется, реформы, которая сопровождалась бы настолько единодушным порицанием и в своем возникновении и в своей отмене, как реформа Протасова. Комиссия духовных училищ, состоявшая из виднейших иерархов, ей решительно противилась. Избранный графом его пособник (Никодим) с горечью и отрицанием брался за порученное дело (см. книгу II, 6–10). После 20-ти-летнего опыта преосвященные и ректора считали первым условием нового преобразования уничтожение протасовских нововведений (см. книгу II, гл. VI). Так ужели же этот общий иерархический голос не заслуживает доверия? Или, быть может, Филареты, Серафимы и под. были заядлыми либералами, с точки зрения современных хранителей церковности, по пристрастию не желавшими признавать плодотворности «практических и разумных» протасовских планов? Суждение нашего высокого рецензента о Протасовской реформе может считаться правильным только при таком предположении. Но, стало быть, при спорности разных оценок Протасовскаго дела, и читатель может склониться скорее на сторону рецензента, чем автора, лишь в том случае. если он найдет удобоприемлемым указанное предположение.

Но мало того, что преосв. Антонию не нравится взгляд автора на Протасовские реформы. Он заявляет далее, что самый взгляд этот совершенно не обоснован.

По его словам, „автор во всяком случае своей несомненной обязанности разобрать и обстоятельно оценить Протасовские идеи о духовном образовании, представляющие собою голос всего русского общества за последние 100 лет и притом общества всех направлений (см., напр., отзыв советского члена преобразовательного комитета 1862 г. –Г. Гаевского, II, 267) – обязанности тем более неотвратимой для автора, что большую часть своей диссертации он посвятил именно протасовскому периоду, – этой обязанности он не только вовсе не исполнил, но даже и не коснулся её и уже тем самым обрек свою работу на признание её неудовлетворительною, не говоря о вышеизложенных её непростительных недостатках.

Правда, автор на протяжении обоих своих томов постоянно старается вооружить читателя против Протасовского проекта, но сущности его он все-таки нигде не касается, а думает достигнуть своей цели косвенными способами и при том совершенно ненаучными и неудачными. Мы сказали, что кроме изложения содержания самих уставов духовной школы, автор обильно знакомит читателя с содержанием ревизорских отчетов о ней в разные эпохи. Действительно, автор не щадит терпения своего читателя и мучит его совершенно бесполезными статистическими выкладками о числе учеников в разных училищах и семинариях, о числе успевающих и не успевающих, о разных ассигнованиях на них деньгами, одеждою и провизией; целые отделы его бесцветной скучной книги состоят из этих таблиц. Так, напр., ими поглощены в первом томе 99–104, 213–233, 295–301, 346–364, во втором томе 64–74, 215–220 и т. д.

Списал ли их автор из синодальных экстрактов, не сделав цитаты? – или составил сам из сырого материала? мы бы желали думать первое, ибо в профессоре даже некоторый недостаток литературной добросовестности приходится предпочесть такой Тредьяковщине, хотя и под либеральным соусом.

Тредьяковщина эта тем безнадежнее, что автор сам лишает свои таблицы научной ценности, как мы уже упоминали, признавая одни и те же факты, т. е. уменьшение или увеличение и числа учащихся, и степени их успешности, то утешительными явлениями, то напротив печальными, смотря по тому, приходится ли прирост и убыль той и другой на симпатичную ему Александровскую эпоху или на антипатичную Николаевскую, когда действовал Протасовский строй. Переходя к особо излюбленному им уставу духовн. академий 1869 года, автор, не ознакомившись со статистикой дальнейших годов жизни духовной школы, снова восхищается тем, что „академии быстро наполнились таким количеством слушателей, какого они не видали ни прежде, ни после отмены устава 1869 года». Здесь автор уже прямо ошибается. В 70-х годах академическое студенчество совершенно оскудело до числа казенных стипендий (т. е. по 120 и даже по 90 человек на академию), и только изданное в 1879 г. воспрещение принимать семинаристов в университеты без экзамена зрелости наполнило академии с этого, а особенно с 1881 года, большим числом подневольных слушателей, которое стало убавляться уже с 1883 года вовсе не в виду отмены устава (последовавшей в 1884 г.), а в виду воспрещения студентам проживать на частных квартирах, вызванного грандиозными скандалами академической жизни».

Здесь бросается в глаза, прежде всего, громкое утверждение высокого рецензента, что Протасовские идеи о духовном образовании представляют голос всего русского общества за последние 100 лет. Отсюда читатель должен сделать тот поучительный вывод, что ни авторы и современники устава 1814 г., не знавшие Протасовских идей, ни современники Протасовской эпохи во главе почти со всей высшей иерархией, не признававшие таковых идей, ни деятели и современники последующих преобразований, отрекшихся от Протасовского наследства, не составляли русского общества. Но из кого же в таком случае состояло и состоит это общество? Из слов рецензента как будто следует, что мысли всего этого «общества» воплощал один д. ст. сов. Гаевский, участник комитета 1860–61 гг. и влиятельный воротила в церковных сферах того времени. Но сам Гаевский никакого своего плана не представлял, а просто подал отдельное мнение в упомянутом комитете, в котором он высказывался против двойственности целей духовной школы. Это мнение Гаевского, конечно, имеет не более значения чем и другие «мнения» того времени и хотя бы чем особое мнение другого участника комитета 60–62 гг. – г. Филиппова. На каком же основании высокий рецензент видит в г. Гаевском выразителя голоса всего русского общества, да еще чуть ли не за весь век? Почему ни авторы уставов 1814 и 1867 гг., ни Филареты, Серафимы, Никодимы, Димитрии и т. д. были выразителями «голоса общества», а г. Гаевский?

Впрочем, помимо этой характерной детали, насколько справедливо обвинение, будто бы автор совершенно не исполнил обязанности оценить Протасовские идеи? Ведь, конечно, в деле истории школы наиболее важна оценка не самих идей, которая всегда будет несколько субъективной, а оценка их практического воплощения в школьной жизни. Каким же образом высокий рецензент не усмотрел этой оценки в книге, весь второй выпуск которой составляет в целом такую оценку? Впрочем, он не просмотрел, а просто не желает признать нашу оценку ни «научной», ни «удачной», как явствует из его собственного признания. Пока эти термины– недоказанная фраза, они не могут быть убедительными. А чем же они доказываются? Тем, что все фактические и статистические данные, «обильно», по выражению самого рецензента, изложенные в книге, объявляются им «совершенно бесполезными» и окрещиваются даже презрительной кличкою «Тредьяковщины». Конечно, самая эта кличка, засчитанная на фельетонный эффект, не убедит серьёзного читателя. Но если вдуматься по существу в это смело высказанное убеждение в бесполезности фактических данных, то возникает невольное недоумение... В научной рецензии подобное уверение представляется настолько немыслимым и невероятным, что мы воздерживаемся от всяких комментариев по этому поводу, предоставляя делать их самим читателям рецензии. Однако, не можем столь же молчаливо пройти мимо отдельных штрихов в том же роде, как мы уже видели прежде. Рецензент опять намекает на какие-то «экстракты». Так как те фактические данные, источник которых тут заподозривается, содержатся, конечно, не в делах об уставах, экстракты коих знает высокопреосв. Антоний, и так как соответствующих экстрактов даже и предполагать невозможно, то этот новый намек представляется еще более странным. Относительно вторичного упоминания различного якобы толкования одних и тех же фактов в зависимости от симпатий к эпохе нам незачем второй раз повторять данного выше разъяснения. Что касается попытки высокого рецензента обличить автора в фактической неточности указания на число студентов в академиях до и после устава 1869 г., то предоставляется судить о ней по следующему. До устава 1869 года в академиях бывало обычно около 100–120 челов., а в казанской и менее. После этого устава, в спб. академии было, например: до 1872 г. 102–129 студ., в 1873 г. – 140, в 1874 г – 143, в 1875 г. – 169, в 1876 г. – 171, в 1877 г. – 163, в 1878 г.–187, в 1879 г.–199, в 1880 г. –233 и т. д., повышаясь до 1884 г.3). Из отчетов обер-прокурора видно, что повышение числа учащихся по сравнению с дореформенным было и в других академиях, хотя и меньшее. Что же значит после этого утверждение высокопреосв. Антония о совершенном оскудении студенчества в 70-хъ гг. и кто недостаточно ознакомился со статистикой?

Дальше на очереди у нашего высокого рецензента стоит обвинение в «тенденциозности». Доказательство этого обвинения начинается в таком роде.

„Вообще при всей бесцветности своего исследования автор постоянно впадает в тенденциозность. Подобно одному неудачному доктору, усматривавшему причину болезни всех своих пациентов в расширении селезенки, чем он сам страдал, автор старается все неудачи семинарского преподавания и воспитания связать с реформами Протасова, т. е. с церковно-дисциплинарным строем школы, хотя бы эти недостатки в равной степени принадлежали всем эпохам её жизни. Здесь он соn аmоге выписывает укорительные замечания Протасовских ревизоров, тогда как все их одобрительные отзывы о состоянии семинарий или академий считает плодом человекоугодия или поверхностного отношения к своим обязанностям (I, 113), которое обнаружилось при „серьезной ревизии во второй половине 60-х годов новыми ревизорами учебного комитета» (II, 94). – Кому неизвестно, что этим ревизорам председатель учебного комитета протоиерей Васильев вменял в непременную обязанность чернить всё сохранившееся от прежних обычаев, и расхваливать все новое, честнее – марать всех педагогов-монахов и требовать их устранения от службы и замены протоиереями или надворными советниками: тот имеет достаточную возможность убедиться в сомнительности этих „серьезных ревизий» по книге самого г. Титлинова на той странице, где ему понадобилось требовать передачи почетной и доходной доли ревизоров своим коллегам-профессорам академии, так как „ревизоры академические едва ли могли бы получить такой чиновничий характер, какой легко привился к ревизорам центральным» (II, 367). На чем основывается подобное упование автора, мы не знаем, но едва ли такая характеристика центральных ревизоров сходится с тем, что говорит о них автор в первом томе, где так уверенно предпочитает их прежним академическим же ревизорам. Очевидно и здесь „расширение селезенки”.

Относительно      анекдотической «селезенки» едва ли стоит говорить, потому что она очевидно упомянута для красного словца. По содержанию же вышеприведённые фразы служат одним из наиболее ярких обнаружений техники «отзыва». Прежде всего, у автора с реформами Протасова связываются недостатки лишь учебного дела. да и то не «все», а только многие; относительно же школьного воспитания, напротив, говорится, что и в Протасовскую эпоху это воспитание страдало прежними дефектами, если и развившимися, то не от Протасовской, собственно, реформы. Что это так, в этом каждый читатель убедится, прочитавши соответствующие главы II выпуска. Затем, что значит такой оборот: «с реформами Протасова, т. е. с церковно-дисциплинарным строем школы». Где это говорится в книге, что сущность реформ Протасова состояла в введении церковно-дисциплинарного строя? Протасовская реформа исключительно касалась учебной части и таковою трактуется, конечно, автором. Зачем же подменять понятия? После этого и замечание высокого рецензента, что воспитательные недостатки Протасовской эпохи свойственны и другим эпохам, лишается укорительного значения, потому что автор нигде не утверждает противного и не считает воспитание Протасовского времени каким-то исключительным явлением. Последующая реформа избавила школу от крайностей предшествующего времени, но сделать школьный режим нравственно, идейно-воспитывающим не могла и она, да, по нашему крайнему убеждению, и вообще не может учебное заведение. Далее, автор вовсе не выписывает только укорительные отзывы, а приводить одинаково и похвальные, если они были (причем «здесь» должно относиться преимущественно к учебной части, что из тирады рецензента не ясно). К «укорительным» отзывам ревизоров автор не относится с полным доверием, а относится к ним с такою же степенью доверия, как и к похвальным, но только, разумеется, тогда, когда дело идет не об общих замечаниях, а о реальных указаниях. Что касается общих ревизорских аттестаций, то автор смотрит на них критически потому, что они часто не согласуются с реальными данными. Между прочим, так как в Протасовскую эпоху ревизорские отчеты большею частью ограничивались ответными общими замечаниями, то автор, указывая их относительную цену, и прибегает для выяснения истины главным образом к другим данным, фактического характера (см. II гл. II-го вып.). Вследcтвие этого и «укорительных» выписок из «Протасовских» ревизий оказывается не так много. Однако, из слов высокого рецензента получается впечатление, будто эти выписки обильны. Разгадка такого впечатления заключается в следующем: высокий рецензент, говоря об укорительных замечаниях «Протасовских» ревизий, ссылается на цитату I, 113. В данном месте говорится не о Протасовской эпохе, а о времени Комиссии Духовных Училищ, и весь этот выпуск посвящен этому времени. В этом выпуске, действительно, много выдержек из ревизорских замечаний (до-Протасовского времени). Так как по справке со вторым выпуском названная цитата не может считаться случайной ошибкой (II–113 говорит совсем о другом предмете, да и вообще во II вып. нет таких фраз), то, очевидно, высокий рецензент, читая сочинение, смешал два выпуска и содержание первого относит ко второй эпохе (и, стало быть, наоборот?). Вследствие чего произошло это, мы не знаем. Но, во всяком случае, недоумение теперь объясняется просто. Замечание высокого рецензента о прот. Васильеве покоится, очевидно, на каких-то «негласных» сведениях, неизвестно откуда почерпнутых. Как таковые, эти сведения едва ли могут выдвигаться в серьезной аргументации, особенно принимая во внимание, что в одном месте высокий рецензент не преминул назвать «сплетнями» приводимые у автора известия из печатных воспоминаний, никем не опровергнутых. Мы же можем удостоверить, что, по крайней мере в первые годы деятельности Учебного Комитета, никаким подобным директивам ревизоры не следовали. Из нескольких десятков отзывов указ. времени, просмотренных нами, нигде не заметно ни малейшего предубеждения против монашествующих и аттестации обычно основаны на фактических данных. Из нашей же книги убедиться в «сомнительности серьезных ревизий» Уч. Комитета никто никак не может, потому что для этого нет никаких оснований. Проведенная же рецензентом цитата II, 367, не дает требуемого доказательства. На 367 стр. II вып. говорится, что вместо учреждения института ревизоров при Уч. Комитете было бы, пожалуй, полезнее учредить его при академиях (но не в прежней постановке), для чего указаны основания. Почему высокий рецензент вместо этих мотивов усмотрел какое-то желание услужить коллегам-профессорам – не понятно. Должность ревизоров при первоначальном своем учреждении не была доходной, так как ревизор получал (2000 р.), меньше ординарного профессора по штатам 1869 г. Что касается замечания о «чиновничьем характере», привившемся к центральным ревизорам, то это замечание, во-первых, относится к последующему будущему, а не к начальному периоду деятельности ревизоров; во-вторых же, названный термин у автора имеет в виду отметить преимущество рационального академического ревизорского института, а отнюдь не свидетельствует против «большей серьезности» ревизий Уч. Комитета, особенно первого времени, по сравнению с Протасовскими ревизиями. Заключительная фраза приведенной тирады особенно знаменательна. Её материальная ценность видна из предыдущих наших замечаний. Но её упоминание о том, что в первом томе где-то будто бы говорится о центральных ревизорах по сравнению с академическими вновь подтверждает прежде высказанную догадку, что высокий рецензент тома рецензируемой книги перемешал...

Обратимся к дальнейшим доказательствам «тенденциозности».

„Какими же,– пишет преосв. Антоний,– укорительными замечаниями последних (т. е. центральных ревизоров) о протасовской семинарии и дореформенной вообще академии пользуется автор для критики тогдашнего строя семинарий? Такими, которые, как мы сказали, имели бы место всегда и продолжают его иметь поныне. Так, в академиях лекции читали „неинтересно», „невдохновенно»; „студенты на лекциях читали книги», „уходили в город в классное время» и т. д. (I, 252). Но кто же мало-мальски знающий академическую жизнь и после 1869 г., даже до 1911 включительно, будет отрицать, что позднейшее время ничем не отличается в этом отношении от эпохи Аскоченского, доставившего в диссертацию г. Титлинова сию цитату?»

Вчитайтесь в это замечательное место. Речь идет об «укорительных замечаниях» ревизоров, да еще Уч. Комитета, замечаниях касающихся «тогдашнего (Протасовского) строя семинарии». А в подтверждение приводится цитата (I, 252), в каковом месте книги приведены не замечания ревизоров, а отрывки из воспоминаний бывших питомцев и деятелей школы, воспоминаний только академических и касающихся одного вопроса и, главное, относящихся не к Протасовской эпохе, а к до-Протасовской. Что же это – спросит читатель? Насмешка? Но над кем? Ужели над тем высоким учреждением, по поручению которого составлял высокий рецензент свой отзыв? Не трудно, конечно, заметить, что здесь мы видим и третье подтверждение того, что высокий рецензент перепутал выпуски книги и эпохи. Надо ли говорить еще о сущности приведенного замечания? Высокопр. Антоний укоряет автора за то, что будто бы тот доказывает неудовлетворительность Протасовского строя ссылками на недостатки, присущие и другим эпохам. Но, во-первых, разве недостатки эти от этого перестают быть недостатками? Во-вторых, если бы высокий рецензент не ограничился своей замечательной цитатой (I, 252), то он, конечно, увидел бы, что Протасовской эпохе свойственно было не мало и своих специфических недостатков, главным образом в области учебной, которые обстоятельно указаны во II–IV глав. II вып. Не читал ли их высокий рецензент? Или он искал доказательств недостатков Протасовского строя в первом выпуске, откуда он извлек помянутую цитату и который трактует о другом периоде? Не знаем и не хотим догадываться.

„В эпоху Протасова, – читаем дальше в отзыве, – „курс самой важной богословской дисциплины (догматической) по материальному своему содержанию не отличался (в академии от семинарского (II, 84)“. А когда он отличался? Когда у нас слышалась философия догматов? когда указывалась их этическая идейность? «Нравственное богословие преподавалось по прежнему по сухим католическим образцам» (ibid). А не то же самое и доныне? А что нового внесли в него семинарские программы 1867 года и академические 1869 года? „История русской церкви преподавалась обычно неполно: напр., в Московской академии она прочитана была в 1848–50 учебн. годах до патриаршества“ (II, 85). Господа! а в хваленый Толстовский период иногда целый год читали об одном п. Никоне. И уж если упрекать какую-либо эпоху за неполноту курсов, то кто не знает, что именно устав 1869 года разрушил их полноту и заменил её монографиями, да еще тем похвалялся устами своих адептов, просто не желавших работать, а бесконтрольно барствовавших при водворении тогдашних республиканских порядков“.

Эти упреки, как видно, сводятся к предшествующему пункту–недоказательной будто-бы характеристике недостатков Протасовских реформ. Хорошо уже то, что на этот раз высокий рецензент разобрался в двух выпусках книги и не взял в руки одного вместо другого. Но убедительность упреков рецензента от этого не повышается. Что же, спросим мы, значит, для характеристики Протасовского периода не следует указывать того, что тогда было, но что бывало в известной степени и в предшествующее и последующее время? Но тогда какая же получится историческая картина? Не соответствует истине указание высокого рецензента, что программы 1867 и 1869 не внесли ничего нового в упомянутые богословские науки. Знакомство с самыми программами и, главное, с их осуществлением не позволяет вполне согласиться здесь с высокопреосв. Антонием. А его утверждение, что эпоха устава 1869 отличалась наибольшей неполнотою академических курсов, расходится с фактическими данными на этот счет4). Что побудило, тем не менее, высокого рецензента к такому утверждению, это раскрывается из заключительного аккорда приведенной тирады, представляющего отзвук субъективного настроения рецензента, а не действительного знакомства с вопросом.

„Автор негодует на то,– читаем дальше у высокого рецензента, – что дореформенные семинаристы любили общие фразы, поверхностные обобщения (I, 21), а теперь не то же самое? К числу их относится и сам г. Титлинов со своими репликами здравой (?) педагогике (II, 182), о том, что дисциплннирование набожности и скромности делало дореформенных семинаристов лицемерными (I, 278), что „опыт (?) неоднократно доказывал“ нецелесообразность подражания религиозной дисциплине католических семинарий (II, 278), что новый устав 1867 года хотел построить воспитание самым естественным (?) образом (II, 364) и т. п.“.

Итак, «автор негодует» на семинаристов за общие фразы? Отправляемся в поиски и убеждаемся, что на стр. 21 I вып. нет и речи ни о чем подобном. Нечто подобное есть на стр. 210, но авторское «негодование» опять изобретено высоким рецензентом. Там просто спокойно констатируются недостатки семинарских сочинений. Не видим опять же никаких оснований воздерживаться от указания на эти недостатки, хотя бы они были отчасти свойственны и нашему времени. Попытка обвинить в «общих фразах» самого автора, сколь ни энергична со стороны высокого рецензента, но едва ли убедительна. В приведенных рецензентом для примера «общих фразах» трудно усмотреть что-либо предосудительное: без таких «общих фраз» не может, пожалуй, обойтись ни одно литературное произведение. Но, полагаем необходимым исправить искаженный высокопреосв. Антонием смысл некоторых наших «общих фраз». На стр. 278 I вып. термин «лицемерный» относится не к семинаристам, а к культивируемым дисциплинарным способом качествам набожности и послушания. На стр. 287 II вып. говорится, что опыт неоднократно доказывал – (да, прибавим, и в наше время продолжает доказывать) – непригодность внешнедисциплинарных приемов для воспитания благочестивой настроенности, что, как видно, не совсем то, что получается в передаче рецензента.

„В качестве ужасов семинарского образования Протасовской эпохи,– продолжает высокий рецензент,– автор приводит неодобрительный отзыв одного преподавателя о Гоголе (I, 160;, но ведь именно так же („пахнет кухней» еtс.) отзывался об этом писателе и известный литератор Леонтьев в 1890 году: вкусы бывают разные! Еще менее достиг своей саркастической цели наш автор, приводя с издевательством заглавие одного семинарского сочинения из Никитинского дневника: „можно ли что-либо представить вне формы пространства и времени, как например ничто или вездесущество?» (I, 209). Никитин был хороший поэт, но совсем не философ, а нашему автору, казалось бы, не трудно было встретить здесь вовсе не смешной, а важнейший со времени Канта и дальше гносеологический вопрос о реальности пространства и времени и не воспроизводить собою басни Крылова о Петухе и Жемчужном Зерне».

Слово «ужас», разумеется, составляет свойственную высокому рецензенту гиперболу. Всякий, прочитавши указанное место I–160, поймет. что тут «ужаса» нет ни капли, а просто отмечается характерная черта. Если сам рецензент согласен с писателем Леонтьевым насчет Гоголя, то это, конечно, то же «дело вкуса». Издевательства над отвлеченною темою на стр. 209 I вып. нет, а она указывается только как пример отвлеченности, непосильной для семинаристов, и подававшей повод к насмешкам из-за её непосильности. Отвлечённа ли действительно эта тема, предоставляем судить читателю; но не думаем, чтобы в наше время подобная тема была пропущена для семинарии каким либо педагогическим советом. «Смешным» самый вопрос, содержащейся в приведенной теме, автор вовсе не называет и это одно из произвольных добавлений высокого рецензента.

„Провидимому, – продолжаем читать в „отзыве»,– более основательным укором дореформенной эпохи дух. академии или „лучшим доказательством этой мертвенности служат сухие и тощие книжки тогдашних академических журналов и чрезвычайная редкость самостоятельных ученых исследований академических наставников» (II, 89). Конечно, печаталось тогда меньше, но «тощие“ книжки тех журналов („Воскр. Чтение“, „Христ. Чтение“) представляли собою долговечную ценность, как исследование по первоисточникам, как тщательный перевод святоотеческого творения, как действительно стоящая проповедь». Теперь книжки журналов более „толстые», но либо интерес их– на два года, либо они компиляции или даже плагиат. Курсы наук, полные курсы, созданы авторами дореформенной школы, а пореформенная породила преимущественно тяжелые, либо бездарные (исключая немногие) монографии: и, во всяком случае, если толщину книг считать их безусловным достоинством, то в сочинения нашего автора оно будет единственным.

Если мы справимся с книгой по цитате II–89, то обнаружим здесь со стороны рецензента просто маленькую подмену, на которой и базируется все это приведенное возражение. Речь у автора идет о застое в академической науке, происходящем главным образом вследствие суровых условий тогдашней цензуры, запрещавшей касаться современных вопросов5) и стеснявшей даже вполне разумную свободу исследования. Отсюда и происходила «сухость» (т. е. отсутствие современного интереса) академических журналов и количественная скудость вообще их содержания. Как видно, автор не отнимает своей ценности от появлявшихся, хотя бы в незначительном количестве, тогдашних статей и исследований, а хочет лишь сказать, что исследований этих было бы больше и они были бы интереснее при других условиях. В передаче высокопреосв. Антония получается иной смысл... Мнение же его о сравнительных достоинствах прежних (дореформенных) и нынешних ученых работ, ничем не доказанное, конечно, такого рода, что полемизировать с ним здесь не место. Чтобы автор считал толщину книг «безусловным достоинством», это еще одна произвольная догадка рецензента, отнюдь не базирующаяся на приведенной им цитате даже в её несколько искаженном смысле. Догадка эта, впрочем, понадобилась высокому рецензенту, чтобы лишний раз уязвить автора, с каким успехом–пусть судят читатели, сверивши «отзыв» и книгу...

Таковы доказательства обвинений со стороны высокопр. Антония по адресу автора в тенденциозном отношении к реформам и эпохе Протасова. Нельзя сказать, чтобы они были сколько-нибудь убедительны. Но. не лучше и дальнейшие подкрепления той же мысли, хотя уже с другой стороны. По словам высокого рецензента,

„осуждая в старом уставе духовных школ всё безусловно, автор превозносит до небес устав 1867–1869 годов и притом за самые удивительные его свойства и последствия. Так, „светлое веяние“ новой эпохи начало сказываться в семинариях тем, что владимирские семинаристы просили им читать хотя бы платные дополнительные лекции но истории, математике и физике (II, 182) (точно устав готовил нам Эдиссонов), что ученики Курской семинарии в числе двух третей своего состава перечитали сочинения Белинского, Овена, Дрепера и Дарвина (I, 190), – что, но мнению самого автора, в числе достоинств устава был его классицизм или усиление древних языков, который „сближал их с гимназиями и открывал дорогу в университеты (II, 362)“ и т. п.“

Нам уже наскучило выводить на свет бесчисленные искажения, допускаемые высоким рецензентом и полагаемые в фундамент его соображений. Но продолжаем исполнять эту тяжелую обязанность. Итак, автор «в старом уставе» осуждает «всё безусловно»? В каком, во-первых, «старом уставе»? Устава Протасовского собственно не было. Протасовские преобразования не вылились в форму устава, а составили только отдельные новеллы по учебной части. Устав же до самого 1867 г. был один – устав 1814 г. Этот ли устав «безусловно» осуждает будто бы автор? Однако, не сам ли высокий рецензент говорил

раньше укорительно, что устав 1814 г. автором превозносится? Или у рецензента разумеются под «старым уставом» Протасовские реформы и вообще весь строй школы Протасовского времени? Но в таком случае невозможно говорить, что автор осуждает тут «всё безусловно». Ведь опять же выше отмечено, что такие полезные нововведения, как отмена латинского языка преподавания и лучшая постановка Св. Писания, автором приветствуются. Автор превозносит до небес уставы 1867 и 1869 г.г.? Но кто прочтет соответствующие отделы VI главы II выпуска, тот убедится, что до «неба» от «превозношений» автора очень далеко. В уставах 1867 и 1869 беспристрастно указаны и недостатки, хотя, впрочем, вообще оценка этих уставов, не общая, а на основании фактических данных, составляет задачу дальнейшей разработки автором того же вопроса. Автор превозносит уставы 1867 и 1869 г.г. за «удивительные свойства и последствия»? Справляемся с доказательными цитатами и находим, что факт, отмеченный на стр. 182–II, был за несколько лет до устава 1867 г. и приведен он не как доказательство достоинств несуществовавшего еще устава 1867 г., а как доказательство пробуждения жажды знаний в семинаристах в начале 60-х г.г. (хотелось бы знать, что в этом факте заслуживает ускорения?); а факт, приведенный на стр. 190 (но не I, а II вып.) в примечании, приведен не в похвальном смысле, а скорее в порицательном. Раскрываем стр. 362 II вып. и читаем не выхваление классицизма, а совсем наоборот: автор, не сторонник классицизма вообще, находит, что устав 1867 г. в классицизме дошел до крайностей, но что сам по себе классицизм (хотя бы и нерациональный) не может быть вменяем в вину уставу 1867 г., так как в условиях того времени тип классической духовной школы представлялся наиболее естественным для реформаторов и имел практическое преимущество, сближая духовно-учебныя заведения с гимназиями (что для общего духовного образования находили отчасти нужным и реформаторы наших дней, во главе с высокопреосв. Антонием волынским).–Так что же такое рассматриваемая тирада рецензента?

„Впрочем,– идем мы за архиеп. Антонием,–если порыв к свободе и творчеству исходил из среды, нелюбезной нашему автору, то он вовсе его не приветствовал Так, на стр. 89-й автор признается, что если находились в дореформенное время „сильные профессора», которые вопреки мертвящей цензуре вносили „жизненный современный интерес в эти науки“, то это были люди „прикрытые (?) монашескою рясою“. Однако, наиболее типичных представителей такого направления, именно ученейшего ректора еп. Афанасия Дроздова и, безусловно, самого талантливого иерарха 19 века Иоанна Смоленского, автор резко, хотя и голословно, унижает, называя их, напр., „случайными реформаторами» (II, 2, 34) единственно за то, что их воззрения на духовную школу расходятся с толстовскими, а еп. Иринея Пензенского за то же самое именует „озлобленным противником преобразования“, „узким реакционером и нетерпимым самовластцем (?)“, „расписавшимся в своей несостоятельности» (I, 276).“

Лучше ли, однако, эта тирада предыдущей? Сверим опять тезис с аргументами. Прежде всего, смысл слов автора на стр. II–88 (а не 89) опять несколько искажен. На этой странице мы читаем: «Но все-таки находились смелые профессора, большею частью, впрочем, прикрытые монашеской рясой, которые вносили жизненный, современный интерес» (в академические богословские и философские науки). Отсюда явствует, что, во-первых, не исключительно монашествующие рисковали читать жизненные лекции, чему на той же 88 стр. приведены и примеры. Во-вторых, того специфического оттенка, какой получает фраза автора в передаче преосв. Антония, в ней нет. В-третьих, вопросительный знак рецензента к слову «прикрытые» неуместен, так как из контекста речи ясно, что это слово означает то, что монашествующие своим положением были более защищены против излишней строгости начальнического надзора. Но, помимо этого, и фактическая ссылка на отношение автора к деятельности еп. Афанасия Дроздова и Иоанна Соколова несостоятельна. Автор не унижает этих иерархов самих по себе: он говорит исключительно об их административно-академической и реформаторской деятельности. Что Афанасий Дроздов был ученейший человек, об этом заверяет архиеп. херсонский Никанор в своих воспоминаниях6). Но, во-первых, из слов того же преосв. Никанора (по которому, по-видимому, и наш высокий рецензент знаком с личностью Афанасия) видно, что ученость Афанасием была приобретена главным образом после службы в академии, в академии же он её не обнаруживал (см. у Петровского, стр. 34). Во-вторых, хотя бы Афанасий был и ученейший человек, это не придает большей цены его реформаторским попыткам в Протасовскую эпоху, каковые попытки должны оцениваться сами по себе, а не по личности их автора. Ведь не всякий же «порыв» к творчеству заслуживает одобрения, не для личной оценки, а для оценки самого дела. Что касается преосв. Иоанна Смоленского, то и это был, действительно, ученейший человек, с чем автор вполне согласен. Но чтобы это был «безусловно, самый талантливый иерарх 19 века», с этим согласиться никак нельзя. Преосв. Никанор, например, ставит Иоанна гораздо ниже Афанасия и других (см. стр. 37 у Петровского). Существует монография г. Прокошева о канонических трудах преосв. Иоанна (Казань, 1895 г.); и из неё не видно, чтобы преосв. Иоанн был такой исключительный талант. Митрополиты – Филарет, Макарий, архиеп. Никанор едва ли стояли ниже преосв. Иоанна Смоленского. Впрочем, это не так важно для нас, а важно то, что, во всяком случае, реформаторское творчество преосв. Иоанна в казанской академии, на которое намекает цитата II, 34, ни с какой точки зрения не может быть признано благотворным. Каким же образом мог бы его приветствовать автор? И как же с чистою совестью сказать, что подобное «творчество» порицается в книге «единственно» за то, что оно расходится с «толстовскими» идеями, если принять во внимание, что и Афанасий и Иоанн реформаторствовали задолго до Толстого и, главное, их реформаторская деятельность по своему предмету высокого вовсе не совпадала с толстовскими реформами? Замечание рецензента об Иринее Пензенском тоже заключает несколько искажений. Еп. Ириней действовал во время еще Комиссии Дух. Училищ и его отзыв, на который намекает цитата I–276 (полностью: 271–276), был прислан в Комиссию и оценивается автором не с точки зрения толстовских идей, до которых было еще далеко, а с точки зрения его внутренних оснований и тогдашнего устава 1814 г. А термин «несостоятельность» относится не к еп. Иринею и даже не к его взглядам, а к его донесению, и обозначает фактическую необоснованность последнего, в чем может легко убедиться читатель по книге.

Мы дошли почти до конца «отзыва» высокопреосв. Антония. «Тенденциозность»– его последний аргумент против нашего сочинения. Еще одна тирада– и укорительные речи высокого рецензента придут к желанному завершению. Но, прежде, чем привести эту тираду, мы хотели бы высказать несколько соображений. Уже из всего предыдущего читатель составил, конечно, понятие о технике «отзыва» и, как мы думаем, чувствует не малое... удивление. У него естественно рождается вопрос: для чего же понадобились все подобные средства, для чего высокий рецензент спускается до невысоких способов, лишь бы побольше получилось черной краски? Во всем предыдущем изложении эти действительные побуждения оставались довольно искусно затушеванными. Правда, мы читали сделанное вскользь замечание о «либеральном тоне» диссертации; видели какие-то намеки. Но все это казалось более или менее случайным. И в оставшихся заключительных строках прямо не дается разгадка только что поставленного вопроса. Но, тем не менее, здесь найти ключ ко всему «отзыву» уже не так трудно.

Вот эти заключительные строки.

„Впрочем, монахов вообще наш автор считает нежелательными педагогами» повторяя весьма малоубедительное указание па их якобы частую сменяемость и неудачно стараясь поразить читателя такою статистикой, как, напр.: во Владимирской семинарии в период 1814–1840 гг. сменилось 4 ректора, в Волынской за 1817–1840 – 5 ректоров, в Пермской – 1818–1840 – 5 ректоров (II, 250 ср. II, 268). – Это вовсе не так много; в военных училищах начальников держат не более 5 лет, а в протоиерейский период семинарской жизни наиболее вопиющие безобразия и бунты обнаружились в эпоху их зарождения (1899–1900) именно в тех семинариях, где ректоры сидели по 20 лет и вместе со своими супругами взирали на семинарии, как на свою вотчину (см. моя III докладная записка Св. Синоду 1906 г. Полное соч. т. III). Мы не будем вменять нашему автору в нарочитую вину его отношения к монашеству и даже к Православной Церкви. Будь эти отношения вне всяких упреков, все равно собранный им, но научно необработанный, сырой материал так же мало заслуживает ему ученой степени, как содержащая в себе еще более сырого материала и еще более толстая книга „Весь Петербург“, около которой случайно лежала на моем столе его книга. Ученой диссертацией она признана быть не может независимо от направления автора, в ней выразившегося. Нижеподписавшемуся рецензенту придется еще долго сожалеть о бесполезно для себя потраченном времени на изучение и оценку этой скучной книги».

С первого взгляда эта тирада представляется невинной, даже как будто для автора особенно снисходительной. Не вскрывая пока её соли, раскроем сначала степень её фактической убедительности. Высокий рецензент заявляет, что наше указание на неудобство для монашествующих административно-педагогической деятельности мало доказывается фактом частой сменяемости ректоров-монашествующих. Самого этого факта и рецензент не отрицает, но он считает его нормальным. Когда без доказательств делается такое заявление, то оспаривать его по существу было бы напрасным трудом. Однако, во-первых, простой здравый смысл всякому педагогу подскажет, что частая смена руководителей педагогического дела в учебном заведении – явление нежелательное, вредное. Во-вторых, сама церковная власть неоднократно официально признавала ненормальность этого явления и едва ли и теперь она бы стала утверждать противное. Следовательно, что же «убедительнее» и «удачнее»: положение ли автора или положение высокого рецензента?.. Что в семинариях, управляемых протоиереями, бывали особенно сильные бунты в 1899–1900 гг., то прежде всего нужно статистически доказать, что у ректоров-протоиереев беспорядки возникали чаще и сильнее, чем у ректоров-архимандритов; а затем, если бы даже и так, то является ли это обстоятельство убедительным аргументом в пользу частой смены школьных начальников?

Этим и исчерпывается фактическое содержание приведенной тирады. Но соль её не здесь, а в дальнейших, по-видимому, случайных и даже как будто снисходительных, строках, именно тех строках, которые говорят «об отношении автора к монашеству и даже к Православной Церкви». По-видимому, высокопреосвященный рецензент обнаруживаешь тут особое снисхождение. Для обычного читателя дело так и представится. Но чуткое ухо, которое не пропустило предшествующих аккордов о «либерализме» и некоторых намеков и до которого доносились вообще слухи о предшествующей судьбе нашей диссертации. уловит в этих «снисходительных» строках многозначительный намек именно на весь сокровенный источник «отзыва» высокопреосв. Антония. Намек сделан весьма искусно, но для той аудитории, для которой он предназначался, его вполне достаточно. Она, предполагалось, ясно поймет, в чем дело, а потому не будет особенно требовательной и к материальному содержанию рецензии, лишь бы последняя производила надлежащий внешний эффект. Так как в упомянутом намеке, как можно догадаться,– мы, признаться, отказываемся верить, чтобы сам высокий рецензент не сознавал подлинного значения всех своих выше разобранных доводов, – скрывается разгадка всего отношения рецензента к нашему труду, то на нем приходится особо остановиться.

Высокий рецензент дает уразуметь, что рецензируемая книга обнаруживает, будто бы, какое-то «неблагонадежное» (мы сами ставим этот термин, так как затрудняемся обозначить более удачно скрытую мысль высокопреосв. Антония) отношение автора «к монашеству и даже к Православной Церкви». Было время, когда подобные обвинения, передаваемые хотя бы шёпотом, влекли обвиняемых чуть ли не в застенки инквизиции. Время это миновало и в наш век иногда громко обвиняют в «неправославии» самих иерархов (в XIX стол, в этом обвиняли даже Филарета московского), что не препятствовало и не препятствует им оставаться и православными и иерархами. Тем не менее, нам кажется, на подобные обвинения надобно решаться все-таки особенно осторожно; и чем официальнее какое-либо лицо, а – главное – чем оно действительно больше уважает Церковь, тем повышеннее должна быть такая осторожность, потому что не на обвиняемых, а на обвинителей и систему, представителями которой они являются, падает стыд за недоказанное, несправедливое обвинение. Чем же подтверждает высокопреосв. Антоний свое обвинение, высказанное хотя бы намеком, но таким намеком, значение которого прекрасно должно было учитываться? Абсолютно ничем. Сама по себе уже эта бездоказательность лишает самый намек значения в беспристрастных глазах. Но если бы даже высокий рецензент вздумал искать подкрепления своему намеку в книге, то там не нашел бы искомого.

Что касается самой важной стороны многозначительного намека– относительно «Православной Церкви», то тщетно искать в нашей книге чего-либо похожего на неуважительное к ней отношение. Ни вероучительных, ни канонических вопросов мы не затрагиваем и вообще о Церкви, как учреждении, у нас нет речи. Мы не касаемся даже каких-либо церковных установлений в принципиальном их значении. Самый предмет нашей речи – духовная школа – рассматривается чисто исторически, с той её стороны, которая имеет всецело временное значение и определяется временными условиями. Остается, поэтому, в намеке высокопреосв. Антония более или менее правдоподобною только часть, относящаяся к монашеству, которое, быть может, в рецензии и отождествляется с Православной Церковью. О монашестве, как будто бы, действительно встречаются в книге «сочувственные» выражения. Предлагаем, однако, читателю взять самую книгу и укажем ему то главное место (да и единственное, пожалуй), которое не скрытным рецензентом, а более откровенными людьми выставляется в качестве показателя «тенденциозно-враждебного» отношения автора к монашеству. Место это во II вып., стр. 167–172. Прочитавши его, каждый должен, во-первых, убедиться, что монашество, как институт, тут ни в какой степени не порицается. О самом институте монашества автор, – кстати, откроем, – весьма высокого мнения. На указанных страницах, да и вообще в книге, монашество затрагивается исключительно постольку, поскольку оно имело отношение к административному строю духовно-учебных заведений. С этой точки зрения, учебная монашествующая администрация того времени считается автором большею частью (но не в полном целом) не вполне удовлетворяющей своему назначению, для чего указаны и основания. Допустим теперь даже, что автор неправильно оценивает деятельность монашествующей администрации. Следует ли отсюда что-либо порицательное по отношению к монашеству, как таковому? Никоим образом. Учебно-административная деятельность органически вовсе не связана с монашеским институтом, и прекрасный инок может быть плохим администратором без ущерба своей иноческой чести. Имея в виду первоначальные, идеальные основания монашеского института, надобно сознаться, что для истого инока даже по существу затруднительно одинаково хорошо исполнять иноческие и школьно-административные обязанности. Как бы то ни было, если даже автор и ошибочно оцениваешь монашество в школьной администрации, это вопрос совершенно объективно-научный и здесь речь может быть не об уважении или неуважении к монашеству, а только о правильности или неправильности тех или других научно-исторических выводов, в каковой плоскости и спор должен основываться на объективных, фактических данных.

Чтобы нас не обвинили, однако, в излишней «общности» нашего соображения, представляем некоторые разъяснения их фактического значения. Нельзя, во-первых, оценивать тогдашнее положение вещей с точки зрения современного. В период 1814–1867 г. все начальствующие лица в семинариях были из монашествующих. Вследствие этого происходило то, что на начальственные должности назначались лица и без строгого соображения их способностей с задачами школьного служения, потому что монашествующих все-таки было не так много, а административно-школьных должностей значительное количество. Отсюда и получалось, что нередко даже достойный инок оказывался не на своем месте в школе и школа неизбежно от этого страдала. И это не наше только мнение. Это мнение, например, такого идейного апологета монашества, как архиеп. херсонский Никанор. Вот какие строки, хотя бы, мы читаем у него относительно будничной монашеско-административной действительности. Обрисовавши тяжелое положение инока-администратора, он пишет:      «от этого начальник заведения нередко и сам оказывался затворником-полумучеником и на подчиненных имел влияние, с одной стороны, тяжелое, гнетущее, а с другой – влияние только поверхностное, только носимою им на себе идеей аскета; на его глазах всё сжималось, показывалось более или менее замаскировано в известную духовную форму, а за глазами бурса была размашистою, грязною, чудовищною бурсою, как описывается она у Помяловского и других»7. Пусть читатель сравнит эту оценку будничной, обыденной школьно-административной монашеской действительности с нашей и чистосердечно скажет: не то же ли самое, что и мы, говорит преосв. Никанор? Современные ревнители безусловного превосходства монашества над белым духовенством в деле школьного управления обычно ссылаются на такие примеры, как знаменитые Филареты, Антоний (Амфитеатров), Макарий (Булгаков), Никанор (Бровкович) и т. п. Но сосчитайте точно, много ли этих имен, которые действительно славны и на поприще школьно-административной деятельности? За тот период времени, который описан в нашей книге, едва ли найдется таких имен более десятка-двух, и то, разумеется, с разным блеском. Между тем школьных начальников за это время были сотни (считая и инспекторов). Так можно ли же по выдающимся исключениям судить о средней действительности? Это, по меньшей мере, не научно. А для ближайшего знакомства с этой средней действительностью отошлем читателя хотя бы к печатаемым ныне в «Душеполезном Чтении» запискам преосв. Никодима, еп. енисейского и красноярского. Здесь– бытовая иллюстрация к некоторым нашим общим выводам II–167–172.

Самые эти общие выводы опять-таки не составляют нашу исключительную принадлежность. Напротив, они составляют голос вполне беспристрастных, выдающихся людей той самой эпохи, о которой мы трактуем. Сравните, например, стр. 171–172 II вып. с стр. 313–314, и вы увидите, что приводимое в последнем месте мнение просвещеннейшего иерарха архиеп. Макария Булгакова вполне совпадает с нашим. Раскройте вышедшую в 1910 г. книгу прот. А. А. Беляева: «Профессор московской духовной академии П. С. Казанский и его переписка с архиепископом костромским Платоном» (вып. I, Серг. Пос.) и прочтите здесь стр. 111–113, 144, 147: вы встретите подробное раскрытие небольшой, приведенной у нас (II–171) выдержки из писем Казанского и гораздо более (чем у нас) рельефное указание на те самые недостатки, какие отмечаем и мы (II, 167–172). А проф. Казанский, как видно из той же книги Беляева, был отнюдь не либерал, а аскет-полумонах, строгий церковник, в котором никто не заподозривал и тени «неблагонадежности» даже в то суровое время. Отыщите, наконец, III том писем Иннокентия, митр, московского (Спб. 1901 г.), человека весьма консервативных убеждений, страстного противника толстовских реформ, потребовавшего тотчас по возведении на московскую кафедру (1868 г.) их отмены. Найдите здесь (стр. 352 и след.) его записку о воспитании духовного юношества, написанную еще в 1858 г. и проникнутую идеями весьма родственными идеям высокопреосв. Антония волынского, и прочтите в ней следующие строки (стр. 381–382):

«По моему мнению, надобно поставить правилом: ректорами семинарий определять протоиереев... Ученых священников теперь не менее, как и ученых монахов; степень учености тех и других одинакова. Но, собственно, для семинарий ректор-протоиерей (разумеется способный, избранный) гораздо полезнее, чем ректор-архимандрит. Во-первых, потому, что он, поступив на сию должность уже женатым, не может ни желать, ни мечтать о переводах или повышении в сане. При обыкновенном ходе дел только смерть или продолжительная тяжкая болезнь может прекратить его служение при семинарии. А чем он долее будет служить ректором, тем он будет опытнее и, следовательно, полезнее. Во-вторых, он, будучи отец семейства, вполне и практически понимает, что такое дети, и сами по себе, и для родителей. Монахи знают об этом только из книг». Так что же, господа? Где же кончается консервативность и начинается либерализм? К какому лагерю отнести подобных идейных апологетов строгой церковности и монашества? Если они не уважают монашество, то есть основание обвинить в том же и автора; но если к ним было бы немыслимо предъявлять подобное обвинение, то столь же неоснователен и многозначительный намек нашего высокого рецензента.

С рецензентским «намеком» на этом можно бы покончить. Но мы хотим еще коснуться двух пунктов, которые так или иначе могут покоиться в основании этого намека. В книге автора, в разных местах, при оценке уставов, указывается на неудобство в известных отношениях полной зависимости духовно-учебных заведений от епархиальных архиереев и проистекавшие отсюда нежелательные последствия; соответственно с этим и централизация школьного управления и развитие самоуправления приветствуется, как шаг вперед. Преосв. Антоний в некоторых местах отзыва, как мы видели, дает понять, что и этот пункт он считает выражением «либерализма». Другой наш критик прямо заявил, что тут «тенденциозно-враждебное» отношение к власти архиерейской над дух. школой. Но не странно ли видеть «тенденциозную враждебность» во всяком указании административных дефектов, когда они касаются сферы архиерейской компетенции? Здесь опять может быть только объективное оспаривание взгляда автора; но уже если в чем есть тенденциозность, то это в самом указанном обвинении.

Опять же заметим, что полное подчинение семинарий архиереям и усиление архиерейской власти над уч. заведениями считали, например, нежелательным архиеп. Макарий (Булгаков) и Антоний (Амфитеатров), как то отмечено у нас в книге (II, 309–310). Авторы устава 1814 г. (в том числе Филарет Дроздов) находили нужным ограничит известными рамками архиерейскую компетенцию; авторы устава 1867 г.– тоже. Церковная власть того времени, да собственно и после того времени вплоть до нашего, узаконила эти «рамки». Нам кажется, всех иерархов, причастных к этим «ограничениям», с таким же правом можно обвинить во «враждебности» к архиерейской власти, как и автора «либеральной» диссертации.

Мы как раз упомянули об уставах 1814 г. и 1860-хъг.г. Это и есть тот оставшийся пункт, которого мы считаем нужным коснуться. Преосв. Антоний, как мы выдели, крайне недоволен, что автор хвалит эти уставы и особенно уставы 1867 и 1869 г.г. Конечно, это недовольство совершенно субъективного происхождения и зависит всецело от личных взглядов. Позволим себе, однако, напомнить следующее. Устав 1814 г. был составлен при ближайшем участии видных впоследствии иерархов. Этот устав отдавал дело высшего руководительства школой в иерархические руки (Комиссия Дух. Училищ). Большинство тогдашней иерархии этот устав ценило высоко. Есть ли же хотя малейшее основание выдавать за «либерализм» высокую оценку этого устава? И какая логика, например, в упреках по адресу автора, что он, якобы, пристрастно не сочувствует архиерейской власти над школой, когда этот автор ставит управление иерархической Комиссии выше и Протасовской и даже, пожалуй, Толстовской системы управления; и как согласить видимую апологию Протасовской эпохи со стороны высокого рецензента, когда эта эпоха как раз и отстранила наиболее иерархию от школьного дела, с не менее видимым ратованием того же рецензента за иерархические права? Уставы 1867 и 1869 г.г., действительно, были с неудовольствием приняты иерархией, и именно за их «либерализм». Однако, если вникнуть в существо дела, то не трудно подметить, что административный строй школы («либерализм» относится почти исключительно сюда) собственно почти не изменился и при последующих уставах. Правда, выборное начало в семинариях было отменено. Но ужели уже такой жупел это выборное начало? Не составленное ли церковной властью Предсоборное Присутствие развивало его применение, не Св. ли Синод в 1905 г. издал знаменитые «временные правила» по части академического управления? Следовательно, в самом крайнем случае, автор не больше обнаружил страшного «либерализма» в оценке уставов 1860-х г.г., чем церковная власть эпохи Толстого и эпохи Предсоборного Присутствия. Пускай в наши дни взгляды правящих церковных сфер изменились. Но ужели же и научно-литературная деятельность должна слепо приспособляться ко всем переменам в изменчивой церковной политике? Да и как приспособляться, когда книга, скажем, например, писалась при действии «временных» академических правил; а диссертационное суждение о ней совершается в атмосфере наших дней?

Новое повторение в заключительных строках высокопреосв. Антония старой реплики о «сыром материале», разумеется, не придает ей новой ценности. Сравнение серьезной книги, пусть бы она даже и на самом деле заключала «сырой материал», но, тем не менее, удостоенной высшим ученым учреждением России (Академией Наук) премии (Уваровской), с Суворинским изданием «Весь Петербург», если и задевает честь, то не авторскую. Едва ли могут убедительно звучать и неоднократные сетования высокопреосв. Антония на то, что книга «бесконечно длинна» и «бесконечно» или просто «скучна». «Бесконечно длинна»... Какое значение имеет такое определение в качестве... научного замечания? 800 страниц – это вовсе и не так уж много; есть сочинения гораздо большие по объему. Да и что это вообще за мерка ученой работы– её «длиннота»? «Бесконечно-скучна»... Конечно, мы и не думаем сравнивать по интересу свою скромную работу с трудами, хоть бы, например, самого высокопреосвященного Антония. Звезда бо от звезды разнствует во славе... Однако, все таки, так ли уж «бесконечно-скучна» наша книга? Нам случалось слышать от некоторых её читателей, что, напротив, они читали ее с редким для подобного рода сочинений интересом. Конечно, это дело вкуса. Но не слишком ли субъективна для оценки ученых работ такая точка зрения, как их «скучность»? Искренно сожалеем, что высокопреосв. Антонию выпала тяжелая необходимость прочитать нашу «скучную» книгу. Но ведь в этом-то виноват уже не автор.

Таков «отзыв» высокопреосвященного архиепископа Антония волынского о докторской диссертации, помещенный в качестве фельетона в газете «Колокол».

Мы разобрали «отзыв» высокопр. Антония с исчерпывающей полнотою, в чем предлагаем убедиться каждому читателю (сравнивши «отзыв» с нашим ответом). Мы не прошли мимо ни одного даже частного штриха, чтобы нас не обвинили в замалчивании. Что в этом отзыве встретили мы объективно-научного, доказательного и убедительного, это видели читатели... Мы знаем, конечно, что наш «ответ» не произведет такого впечатления, какое производит «отзыв» благодаря своему тону. У нас нет ни слов в роде «передержка», «нелепый» и т. п.; ни терминов в роде: «Тредьяковщина»; ни ссылок на анекдотическую «селезенку», ни многозначительных намеков; ни, главное, того фельетонного тона, который на обычную публику влияет психологически в желательном для автора направлении. Нет ничего этого потому, что, во-первых, мы не находим удобным прибегать к подобным приемам в серьезной полемике, а во-вторых, потому, что мы связываемся естественным уважением к высокому званию нашего высокого рецензента. Но были ли у нас поводы для подобных же «ярких красок», о том опять предоставляется судить читателям.

Мы хотели бы присоединить к нашему «ответу» и те общие соображения о положении вообще духовно-академической науки, которые невольно напрашиваются в связи с официальным значением «отзыва» высокопреосв. Антония. Свойства этого «отзыва» в сопоставлении с его практическими последствиями наводят на многие небезынтересные размышления. Но мы находим нужным воздержаться и от подобных общих соображений, предоставляя стороннему беспристрастному суду решить, какие выводы вытекают из всего этого случая.

* * *

1

Отмечаем в примечании те частные штрихи, которые сопутствуют рассуждениям высокого рецензента о „безыдейности“ нашей книги. Высокий рецензент говорит, что автор начинает свою книгу с „краткого восхваления Александровской эпохи и французской революции“. Соль замечания, конечно, в последнем. Но, обратившись к книге (I, 1), мы прочтем здесь вместо „восхваления“ революции простую фразу: „Кружок приближенных молодого Государя (Алекс. I), став у кормила власти, спешил осуществить планы, родившиеся под влиянием идейных настроений французского освободительного движения“. Пусть рассудит читатель, есть ли в этой фразе восхваление революции, припомнив, конечно, что „освободительным движением» эпоха конца XVIII в. называется в учебниках. Затем, рецензент замечает, что автор ограничивает описание церковных школ Екатерининской эпохи перечнем преподававшихся предметов и „указанием на её полную зависимость от местного архиерея, что, по мнению автора, является ultima гаtiо в доказательстве её непригодности». И здесь соль опять во второй половине фразы. Но, справившись с книгой (I, 5–16), мы находим, что характеристика школьного дела в дореформенную эпоху состоит не в перечне только предметов, а в указании многих отличительных черт по части учебной, административной и экономической, причем замечание о непосредственной зависимости школ от архиереев составляет всего одну строку, совершенно описательного смысла, и именно читается так: „состоя в непосредственном заведовании епархиальных архиереев“... школы... и т. д. без всякого касательства в дальнейшем этого вопроса (стр. 6). В передач высокого рецензента эта описательная строчка выросла в „ultima гаtiо “... Бросая упреки за отсутствие „заключения“, высокий рецензент замечает: „автор заявляет, что устав 1867–1869 года был временем полного и высшего расцвета духовной школы (после коего начался ее упадок), нисколько не соображаясь с тем обстоятельством, что 2/3 или даже 3/4 её питомцев не находили нужным и заканчивать курса этой школы, а, пройдя четыре класса семинарии, уходили в университет; окончившие курс шли тогда в священники почти только по нужде, да и в академиях студентов было лишь столько, сколько существовало казенных стипендий, обеспечивавших беднякам-семинаристам беспечальное житие в продолжение четырех лучших лет жизни, а далее чин 10 класса». Но, во-первых, когда мы говорпм о расцвете школы, то разумеем самое школьное дело, независимо от того, куда пойдут воспитанники по окончании учебного заведения; во-вторых, далеко не 3/4 семинаристов уходили на сторону; в-третьих, уход семинаристов на сторону зависел не от школы, а от того, что одновременно с уставами 60-х г.г. были введены в действие новые правила о поступлении в клир, по которым в священники требовалось посвящать не ранее 30 лет, а первые 3–5 лет по окончании семинарии семинарист должен был прослужить в должности псаломщика. На такие условия найти охотников было, действительно, не легко, и семинаристы бежали. В-четвертых, в академиях студентов (как будет еще показано ниже) в 70-хъ гг. было настолько больше прежнего, что пришлось именно поэтому увеличить число казенных вакансий, а после 1884 г. это число опять было уменьшено.

2

Подробное изложение мыслей пресв. Антония см. у архпм. Серия (Василевского), «Высокопреосв. Антоний (Амфитеатров), архиеп. казанский», т II , Каз. 1885 г., Стр. 299–302.

 
3

См. у. И. А. Чистовича, Спб. Дух. Академия за последние 30 лет (1858–1888 г.). Спб. 1989 г., стр. 177, 215.

4

См. у С. Терновского, Историческая записка о состоянии Казанской Дух. Академии после её преобразования (1870–1892 г.), Казань 1892 г., стр. 31–32 (составлено по офиц. документам).

5

Достаточно вспомнить, например, историю в Казани с „Прав. Собеседником“ при ректоре Иоанне Соколове.

6

См. в биографических материалах, собранных св. Петровским, т. I, Одесса 1900 г., стр. 34–38.

7

См. у Петровского, Биогр. мат., т. I, стр. 145.


Источник: Титлинов, Б.В. Ответ на «отзыв» архиепископа Антония Волынского о книге Б.В. Титлинова: «Духовная школа в России в XIX столетии» : К характеристике положения богословской науки в России / Б.В. Титлинов. – СПб. : тип. М. Меркушева, 1911. – 44 с.

Комментарии для сайта Cackle