Часть вторая. Второе поколение Зерновых и Кеслер
Первая глава. Мой отец Михаил Степанович Зернов. Я. Зернов
Мой отец был высокий блондин; он носил усы и небольшую бороду. Самое замечательное в его лице были его глаза – светло голубые, внимательные и очень добрые. В нем было редкое сочетание легкости, почти невесомости с настойчивостью, энергией и готовностью всецело отдавать себя на любимое дело. Он не был сосредоточен на себе и это придавало ему его особую окрыленность. Он был неутомимым строителем жизни, сам себя он называл «культуртрегером». Всюду, где бы он ни был, в России или в изгнании, он сразу же начинал работать для общей пользы, старался объединить людей для помощи нуждающимся. Он не искал ни личных выгод, ни признания своих заслуг. Его вдохновляла сама цель. Он был счастлив, когда добро побеждало зло, когда невежество, инерция и тупость были преодолены дружными усилиями. Он умел находить сотрудников, вдохновлять и направлять их, но он не был диктатором, с ним было легко и вольно работать. Он знал, как находить общий язык с людьми из разных слоев русского общества. Его ценили и в правительственных кругах и среди купечества, но принадлежал он, конечно, к интеллигенции; только в ее окружении он чувствовал себя в своей среде. Ему были глубоко чужды формализм и чинопочитание, он не мог уместиться в рамках бюрократизма. Он верил в силу личной инициативы и настаивал на немедленном и радикальном осуществлении насущных реформ. Его противники называли его фантазером, но это было несправедливо; в действительности он был практичен и знал всегда пределы достижимого, поэтому его проекты обычно осуществлялись и приносили желаемые положительные плоды. Бескорыстность моего отца тоже вызывала подозрения его недоброжелателей. Они не хотели поверить, что его настойчивость рождалась не из-за желания выдвинуться вперед, а из искренней преданности самому доброму начинанию. По своим политическим убеждениям он принадлежал к либералам, был членом конституционно-демократической партии, так называемой кадетской. Он болел отсталостью и неустроенностью России. Однако он не был революционером и выделялся среди своих единомышленников своею укорененностью в Православии, своей подлинно христианской настроенностью. Он был также более терпим, чем типичный интеллигент, так как ценил и уважал честных людей независимо от их партийной принадлежности, а это было скорее исключение, чем правило в дореволюционной России.
Отец был готов сотрудничать не только с либералами, но и с консерваторами, если они служили Родине. Он стремился строить, а не разрушать. Поэтому он отталкивался от крайних левых партий и с самого начала бескомпромиссно встал в ряды противников Ленина и Троцкого. До конца жизни он был убежден, что коммунисты являются поработителями и разрушителями подлинной России. Несмотря на свой идеализм, он был свободен от утопизма, он ненавидел ложь, насилие и бахвальство, его трезвенность и самопожертвование рождались из его веры в истинность христианского учения о любви Бога к человечеству.
П.Н. Милюков в своем некрологе о моем отце (Последние Новости 1 февраля 1938, Париж) назвал его праведником. Это неожиданное выражение в устах нерелигиозного редактора «Последних Новостей» определяет однако сущность отца. Он был целомудренно скуп на проявление своих чувств, но его сердце было открыто для тех, кто нуждался в его помощи, и окружающие ощущали его светлый дух и тянулись к нему. Мы, дети, прожившие в тесном общении с ним последние сорок лет его жизни, не видели в нем обычных проявлений зла, как, например, зависти, недоброжелательства и эгоизма. Я не помню его сердящимся, несправедливым, раздраженным, но эта ровность в обращении со всеми никогда не переходила в безответственность и мягкотелость. Мы, как и все, кто близко соприкасался с ним, почитали его и безусловно признавали его авторитет.
Спокойный и внимательный к людям, наш отец становился бесстрашным обличителем пороков русской государственной и общественной действительности; особенно возмущали его злоупотребления властью, препятствовавшие свободному и творческому развитию жизни. Сталкиваясь с несправедливостью и деспотизмом, он загорался гневом и смело критиковал тех, кто был повинен в них. В таких случаях его негодующий голос оглашал наш дом и он, во всеуслышанье наших гостей, изливал свою горечь по поводу недочетов России.
Мы дети не любили этих бурных разговоров о «политике», нам было непонятно, почему наш отец, всегда такой светлый и ласковый, приходил в возбуждение из-за поступков каких-то неизвестных нам министров и чиновников. Но именно эта неугасимая ревность о правде и давала ему силы не склоняться перед предержащей властью и преодолевать, казалось бы, непобедимые препятствия. В этой борьбе с косностью и несправедливостью он был воистину непреклонен.
Он любил Россию и жил верою в ее светлое будущее, но он не был шовинистом; наоборот, он ценил Европу, готов был учиться у нее и всегда настаивал, что ее лучшие достижения являются достоянием всего человечества. Он был русским европейцем, сочетавшим в себе православное мировоззрение с западной культурой.
Он был исключительно работоспособен. У него хватало сил и на общественную работу и на большую медицинскую практику и на семейную жизнь. Он был талантливый врач, увлекавшийся своей работой. Он приобрел широкую известность как прекрасный диагност. Я не помню его праздным. На Кавказе, летом, он вставал каждый день в 5 часов утра и сразу начинал прием больных, длившийся без перерыва до часа дня. После обеда, обычно с приглашенными, он, не отдыхая, своей быстрой походкой шел через курортный парк в созданный им санаторий. В 4 часа он возобновлял осмотр больных и работал до позднего вечера. Такую напряженную жизнь он выдерживал в течение всего лета, не имея ни одного свободного дня.
Зимой, в Москве, он не занимался врачебной практикой, а отдавал себя общественной и благотворительной деятельности, так же как и чтению медицинской литературы. Отдыхал он в Сочи, где мы обычно проводили сентябрь. Здесь он всецело погружался в садоводство, которое горячо любил. С утра до вечера он копал землю, сажал растения, подрезал розы и уничтожал сорную траву. Наше имение «Саднаш» с годами стало образцовым для всего черноморского побережья. Его розарий, чернослив и мандаринная роща стали даже источником дохода, цветы и фрукты посылались зимою в Москву.
Попав в эмиграцию, он продолжал с прежней энергией свою медицинскую и общественную работу. Сначала в Югославии, потом в Париже он трудился для блага других до последнего дня своей жизни.
Ниже помещенная автобиография моего отца была написана им в Париже за два года до его смерти, в январе 1938 года. Она отражает не только его личность, но и дает картину общественной жизни в России накануне падения империи. Страна в эти годы переживала подъем творческих сил. Все области русской жизни были захвачены начавшимся возрождением: Церковь, искусство, наука, техника, промышленность, все они были вовлечены в этот процесс. Мой отец был одним из ревностных строителей пробужденной России.
Его записки рисуют, с одной стороны, те препятствия, которые он встречал на своем пути, а с другой стороны, они показывают ту поддержку, которую он находил для своих начинаний в самых разнообразных кругах общества, включая просвещенных представителей имперской власти. Его опыт доказывает, как много можно было достичь частным лицом в дореволюционной России при наличии энергии и практической умелости. Вместе с тем, эта автобиография свидетельствует, что основной слабостью страны была и остается пассивность основной массы населения и отсутствие у него инициативы и гражданского мужества.
Автобиография М. С. Зернова
Вторая глава. Гимназия. М. С. Зернов
Я и мой младший брат Дмитрий учились в Первой Московской гимназии. Тогда свирепствовал «Толстовский классицизм»13. Строгость была такова, что обычно из 50 учеников первого класса без задержки доходили до окончания гимназии не более 4–5 человек. Но не взирая на все это, мы отдавали минимум своего старания на изучение нелюбимых древних языков. Зато охотно занимались другими предметами, не преподаваемыми в гимназиях. Одни увлекались естествоведением, другие историей, иные политическими науками. В нашей семье особенным успехом пользовалась философия. Главной причиной того было семинарское образование моих старших братьев. Тогда семинаристы последних классов могли не посещать регулярно семинарии, а только сдавать т.н. четвертные зачеты и представлять сочинения на темы б.ч. богословско-философского содержания. Таким образом семинаристы приучались к большей самостоятельности в занятиях и должны были читать много книг разного содержания. Поэтому мои старшие братья имели большую начитанность и очень интересовались философскими трактатами. К тому же располагал их к ним приглашенный воспитатель И. В. Неговоров.
Окончив первым учеником Черниговскую семинарию, он был отправлен на казенный счет в Московскую Духовную Академию, однако он решил непременно перейти в университет, куда в то время семинаристов не принимали. После усиленных хлопот, ему назначен был строгий экзамен, который он отлично выдержал и был принят на физико-математический факультет Московского университета. Живя у нас, он окончил курс, но, получив место учителя гимназии, он до самой своей смерти не покинул нашего дома. Это был редкостный человек: широко образованный, бескорыстный, скромный, идеалист. Под его руководством мы часто устраивали беседы по разным литературно-научным вопросам. В этих интересных собраниях мы с младшим братом сперва были только слушателями, а потом сделались и активными участниками, посильно разбираясь в системах Декарта (1596–1650), Канта (1724–1804), Гегеля (1770–1831), Огюста Конта (1798–1857).
Тогда же, в середине 70-годов, в Москве большою популярностью пользовались публичные лекции профессоров Московского университета и Технического училища. Мы с большим увлечением посещали и записывали лекции по философии проф. высшей математики В. Я. Цингера (1836–1907) и по физике проф. Р. А. Колли (1845–1891). В последних классах гимназии мы стали принимать участие в общественной деятельности, имели даже свою скромную товарищескую кассу для бедных. Вообще, гимназическое время, несмотря на сухую скучную, формальную учебу, оставило во мне хорошее воспоминание разнообразной и интересной жизни, которая готовила нас к вступлению в свободный храм науки, в университет, о котором мы, гимназисты, давно мечтали, как о чем-то для нас особенно дорогом и желанном. И мечты эти нас не обманули.
Третья глава. Московский университет. М.С. Зернов
Поступив в 1877 году на Медицинский факультет Московского университета, я сразу почувствовал свежую, непривычную атмосферу. Передо мною распахнулась аудитория тогдашних знаменитых профессоров гистологии А.И. Бабухина (1835–91), анатомии Дмитрия Николаевича Зернова (1847–1917), гинекологии Владимира Федоровича Снегирева (1847–1916), детских болезней Нила Федоровича Филатова (1847–1902) и внутренних болезней Г.А. Захарьина (1829–97) и Алексея Александровича Остроумова (1844–1908)14. Трудно передать тот пламенный энтузиазм, с которым мы принялись за ознакомление с новыми для нас науками.
Пять лет моего студенчества были временем самого напряженного изучения медицины, особенно с третьего курса, когда начались занятия в клиниках и товарищи выбрали меня в курсовые старосты. Главная обязанность старосты была распределять поступающих в клинику больных между студентами, которые должны были быть их кураторами. В случае же отсутствия студента, староста заменял его при разборе назначенного на лекцию больного. Поэтому эта должность требовала аккуратной и постоянной работы в клинике, которую я охотно исполнял. Больше всего я потрудился в клиниках внутренних и детских болезней и в анатомо-патологическом институте. Отдавая массу времени этим занятиям, я получал от них большое удовлетворение.
Одновременно с научно-учебной деятельностью в университете шла шумная и беспокойная жизнь в атмосфере постоянного общественно-политического брожения. Тогда студенчество разделялось на две неравные части: большинство стремилось к организации своей студенческой жизни с правом на легальные собрания и на свои товарищеские учреждения – кассы, читальни, библиотеку, столовую и прочее. Меньшинство же, опираясь на политические партии вне университета, руководствовались их программой и стремились к радикальным государственным реформам. На нашем курсе из 250 студентов к первой группе принадлежало около 200, а ко второй не больше 50. Но правительственная власть не разбиралась в наших расхождениях и одинаково карала нас за всякое нарушение ее распоряжений. Особенно доставалось нам за запрещенные собрания, как курсовые, так и обще-студенческие. Своими немудрыми и часто жестокими наказаниями правительство особенно раздражало нас и объединяло большинство студенчества в одну смелую оппозицию. Единственный только раз Министерство народного просвещения поняло, что нужно для успокоения студентов и пошло им навстречу. В 1881 г. Министр Сабуров (1837–1909) разрешил устройство общестуденческого совещания для выработки т.н. студенческой конституции, предоставив нам право выбрать в него по одному представителю от каждых 50 студентов. В то же время, разрешено было открыть все те учреждения, о которых мы давно мечтали, как-то: библиотеку, читальню, кассу, столовую. Удовлетворение наших желаний встретило горячее сочувствие московского общества. Знаменитая артистка Малого театра Г.Н. Федотова (1846–1925) пожертвовала студентам весь свой бенефис, который разрешено было ей устроить в Большом театре. Мы получили от нее больше 10 тысяч рублей и немедленно открыли все свои желанные учреждения. Сразу наступило относительное спокойствие в университетах, которое однако продолжалось недолго. Какой-то господин на балу петербургских студентов нанес министру Сабурову возмутительное оскорбление действием, вслед за которым последовала отставка его с отменой всех либеральных разрешений. Были закрыты и наш студенческий парламент и все наши учреждения. С этими строгостями снова начались беспорядки, которые почти беспрерывно продолжались с обычными карами: то удаление из университета, то ограничение права жительства в больших городах, то высылки... Я лично принимал самое живое участие в студенческой общественной жизни. На первом же курсе меня избрали председателем студенческой кассы и делегатом в т.н. бальную комиссию. Эта бальная комиссия устраивала ежегодный студенческий бал в «Татьянин день» и после него распределяла всю выручку между нуждающимися товарищами. Мне же всегда поручалось быть главным казначеем на нашем балу. Эта обязанность была и очень ответственной и столь же хлопотливой. Наши балы пользовались большою популярностью и приносили более 10 тысяч рублей чистого дохода, который составлялся из небольших денежных знаков. Поэтому требовалась особенная аккуратность, чтобы весь отчет отличался полной точностью. В студенческом парламенте мне тоже пришлось занимать ответственную должность. Будучи представителем своего курса, я был избран на общестуденческом собрании в числе трех для непосредственных сношений с ректором университета Н.С. Тихонравовым (1832–1893) по всем делам парламента. Одним из таких дел, была моя попытка создать стипендию имени ректора Московского университета, известного историка СМ. Соловьева, скончавшегося в 1879 году. По моей инициативе, мы тогда на всех курсах единогласно постановили основать в память его первую студенческую стипендию, внося ежемесячно на нее не менее 10 копеек или за весь год не менее одного рубля. Как ни сочувствовали тогда многие профессора этому нашему доброму намерению, из Петербурга был прислан строгий запрет, яркая иллюстрация наших конфликтов с министерством. Зато мои товарищеские отношения со студентами остались навсегда самыми лучшими воспоминаниями. Они трогательно поддерживались многие годы и переписками, и свиданиями. Когда мы праздновали десятилетие своего выпуска 1882 года, все единогласно постановили отмечать это событие добрым делом и уполномочили меня собрать капитал имени врачей Московского университета выпуска 1882 года, чтобы проценты с него шли на стипендию нуждающемуся студенту. Капитал такой был мною собран и передан в общество помощи студентам Московского университета. К сожалению, его постигла судьба всего имущества русских граждан, после установления коммунистической диктатуры.
Четвертая глава. Моя медицинская работа. М.С. Зернов
По окончании курса в 1882 году, я был оставлен при университете по кафедре госпитальной клиники внутренних болезней у проф. Остроумова. Это был один из самых выдающихся молодых профессоров, широко образованный, энергичный, талантливый и блестящий преподаватель. Он пользовался большой популярностью среди студентов, которые всегда переполняли его аудиторию. Лекции Остроумова никогда не ограничивались только клиническим разбором, а представляли исчерпывающий трактат о данном заболевании. В то время бактериология только что стала прокладывать себе дорогу в медицине и профессор никогда не пропускал случая познакомить своих слушателей с ее достижениями. Отлично зная патологическую анатомию и считая ее главной основой для понимания клинической картины, он всегда подробно останавливался на результатах вскрытия и микроскопического исследования всех органов умершего. Они почти всегда подтверждали диагностику профессора и еще более поднимали его авторитет в глазах студентов. Эти исследования производились нами под непосредственным руководством самого профессора в его лаборатории, где мы ежедневно работали тотчас после клиники. Кроме этих повседневных клинических случаев, Остроумов нередко задавал нам темы самостоятельных работ: так, например, я долго занимался подробным микроскопическим изучением разных видов циррозов печени.
Точно так же, я первый напечатал на русском языке подробную статью о пиелитах, которую я докладывал на Пироговском съезде. Каждую неделю профессор устраивал у себя скромные вечеринки, на которых мы, его сотрудники, всегда принимали живое участие. Тут реферировались последние новинки из иностранной медицинской прессы, обсуждались разные интересные вопросы современной клиники и в них нередко принимали участие и другие профессора, ближайшие друзья А.А. Остроумова. Для нас эти беседы представляли чрезвычайно приятный и поучительный интерес. Кроме внутренних болезней, мне пришлось хорошо познакомиться и с женскими под непосредственным руководством знаменитого профессора В.Ф. Снегирева. Тогда самостоятельной клиники женских болезней Московский университет еще не имел. Несколько кроватей было предоставлено для них в терапевтическо-факультетской клинике профессора Захарьина. Поэтому, профессор Остроумов предложил профессору Снегиреву читать лекции в его клинике над теми больными, которые одновременно с внутренними болезнями имеют и женские. Я был назначен его ассистентом. С чувством самой искренней благодарности и уважения я вспоминаю этих моих главных учителей. Под их руководством я приобрел те практические навыки, которые так важны и при диагностицировании, и при лечении больных. По окончании клинического стажа, я был приглашен А.А. Остроумовым быть его ассистентом в домашних приемах. В то время громкой славой в России пользовался профессор Захарьин, у которого Остроумов был первым ассистентом. Но сам профессор Остроумов вскоре стал приобретать тоже большую известность. Главная его заслуга заключалась в том, что он первый оценил громадное значение физических методов лечения и особенно тщательно изучил болезни пищеварительных органов. Несколько тяжелых и сложных случаев, не поддававшихся лечению под руководством Г.А. Захарьина, перейдя в ведение профессора Остроумова, дали положительные результаты и этим создали ему громадную популярность, так что к нему на прием приходилось записываться иногда за несколько недель. Прежде чем больной попадал на осмотр Остроумова, я подробно записывал историю его болезни, исследовал состояние всех органов, проделывал необходимые анализы и с такой подготовкой представлял его на исследование и заключение профессора. После назначенного им лечения, больной получал от меня письменное наставление, а иногда оставался под моим наблюдением на несколько дней, в особенности, если он приезжал из далекой провинции. Наблюдая прекрасные результаты при лечении электричеством и массажем, в особенности при атонических формах желудочно-кишечного тракта, я соединил оба эти терапевтические агента и ввел в широкое употребление электрический массаж, присоединив к нему еще и влияние тяжести. Мои массирующие, тяжелые, шарообразные электроды, приготовляемые известной в Москве фирмой Швабе, получили большую популярность. С таким же успехом я часто пользовался тяжелыми плоскими пластинками для электризации живота. В то же время мне удалось ввести в употребление в Москве душ Профессора Шарко (1825–93), с которым я лично познакомился во время посещения Парижа. Мое сотрудничество с профессором Остроумовым заложило прочный фундамент для нашей близости и дружбы, которая постоянно росла и продолжалась до самой кончины незабвенного и дорогого моего учителя.
Пятая глава. Кавказские Минеральные Воды. М.С. Зернов
В 1886 году я был приглашен на консультацию на Кавказские Минеральные Воды и вынужден был прожить там около месяца. Ознакомившись с богатством и разнообразием их целебных свойств, я поражен был полным их неблагоустройством и тогда же решил ежегодно ездить туда на практику и постараться оказать всяческое содействие их необходимому благоустройству. Получив полное одобрение Остроумова, я со следующего же года начал свои поездки туда и беспрерывно продолжал их в течение 32 лет до прихода большевиков. Я был вполне уверен, что, по слову Евангелия: «Последние, да будут первыми», Кавказские Минеральные Воды, со своими природными данными, непременно должны были занять одно из первых мест среди лучших мировых курортов. Для ближайшего ознакомления с ними я часто после кавказского сезона посещал многие из европейских курортов, чтобы, подробно изучив их, не повторять их ошибок, а заимствовать только одно хорошее, одобренное жизнью. Вооружившись такой личной опытностью и широкой осведомленностью, я постепенно приступил к осуществлению своей задачи. Но она оказалась гораздо трудней и сложней, чем это казалось сначала. Она требовала не только больших геологических работ и крупных материальных затрат на разные современные бальнеологические учреждения, но связана была и с важными законодательными реформами. Поэтому, для разрешения этих сложных задач нужно было предварительно подготовить общественное мнение и заручиться авторитетной поддержкой врачей, а также ознакомить с необходимыми реформами само правительство. Я вынужден был нередко выступать с докладами в медицинских обществах и на Пироговских съездах, помещать статьи и в медицинской и в общей прессе, подавать докладные записки разным министрам и представителям высшей кавказской администрации. Самое большое затруднение встретилось в том, что наши Кавказские Воды находились на станичных казачьих землях, где не было ни частной земельной собственности, ни, следовательно, банковского льготного кредита. Вследствие этого, здесь никто не мог приобретать земель для необходимых построек, а казаки при ограниченности средств, не имея дешевого кредита, тоже не могли строить новых хороших домов, ни даже капитально ремонтировать своих хат. Таким образом, наши знаменитые Кавказские Минеральные Воды были осуждены на полный застой и прозябание. Условия жизни в них почти не улучшались и число жилых помещений очень мало увеличивалось. Наши соотечественники не могли пользоваться своими чудными отечественными курортами и вынуждены были массами уезжать за границу. На Кавказ приезжали или совсем не знающие языков или не имеющие возможности по своим личным делам надолго покидать Россию. На все 4 группы: в Пятигорск, Железноводск, Ессентуки и Кисловодск приезжало около пяти-шести тысяч, в Ессентуки не более полторы тысячи больных. На наш счет процветали европейские курорты. Я лично знал, что, например, в Наугейме лучшие гостиницы и санатории почти исключительно заселялись русскими больными, немецкие профессора из 10 больных имели 8 русских.
Поэтому прежде всего необходимо было обеспечить нашим Кавказским Водам возможность расширяться и развиваться. Для этого требовалось вмешательство законодательной власти. Следовало или наделить всех казаков, на землях которых находятся К.М. Воды, правами частной собственности или выделить из их наделов необходимый район для наших курортов с правами частной собственности на землю. Вот эту самую важную задачу удалось разрешить только в 1898 году, и то, можно сказать, случайно. Много лет перед тем я тщетно доказывал крайнюю необходимость этой законодательной меры. На 10-м Пироговском съезде в Киеве, я даже читал по этому поводу специальный доклад и просил съезд поддержать мое ходатайство об отчуждении определенного количества земли для нужд наших кавказских курортов. Но председательствующий тогда профессор Леш лишил меня слова, сказав, что я своим предложением подрываю привилегии казаков, главных защитников Русского государства. Только дружный протест съезда восстановил меня в правах и мое предложение было поддержано перед министерством. Тем не менее, мне пришлось еще долго хлопотать и ждать разрешения данного вопроса в благоприятном смысле. В этом отношении незаменимую услугу К.М. Водам оказал князь Г.С. Голицын (1838–1910)15. Он пользовался большим влиянием в С. Петербурге, отличался решительным характером, исключительной горячностью и вспыльчивостью (за что в Тифлисе его прозвали «самовар-паша»), но в то же время, большой добротой и приветливостью. Почти каждый год он приезжал лечиться в Ессентуки, и мне пришлось познакомиться с ним по поводу моих хлопот о нуждах К. М. Вод. Наши разговоры обыкновенно начинались полным расхождением взглядов и иногда в такой резкой форме, что, казалось, ото была наша последняя встреча. Но обычно через несколько дней он снова приглашал меня к себе и в самом примирительном тоне соглашался с моими предположениями. Так было и по поводу отчуждения земли. В первой беседе он находил мой проект антигосударственным, нарушающим исторические привилегии казаков, и, по его словам, никогда высшая власть не согласится на это отчуждение. В следующем же нашем разговоре, после подачи мною докладной записки, он одобрил ее и даже сам оказал исключительную помощь в деле. Летом 1898 года вопрос об отчуждении станичной земли на К.М. Водах поставлен был, наконец, на рассмотрение Государственного Совета, в котором участвовал и князь Голицын. Вопрос был решен отрицательно большинством голосов. Тогда князь испросил аудиенцию у Государя и убедил его одобрить мнение меньшинства. Он тогда же, на возвратном пути в Тифлис, заехал в Ессентуки и рассказал мне, как состоялась высочайшая резолюция. Горячо поблагодарив его от имени больных и от русского общества, я тотчас же обратился к нему с новой просьбой. Я просил его немедленно сделать распоряжение об облесении части этой отчуждённой земли, по ту сторону железной дороги, чтобы устроить там новый парк. В Ессентуках не было вблизи живописных окрестностей и больным приходилось проводить всё время в единственном, небольшом парке. Князь и слушать не хотел о моих доводах, будучи очень недоволен моей новой просьбой. Он рассматривал ее, как вызов Администрации Вод, которая действительно меня недолюбливала. «Вы сами просто не знаете, чего хотите. Только что хлопотали о прирезке земли для постройки помещений больным. Теперь, когда Ваше ходатайство получило удовлетворение, Вы, вместо благодарности, просите об обращении этой земли в парк». Так кончился наш разговор с князем и, мне думалось, навсегда. Но каково было мое удивление, когда через два дня пришел ко мне от него директор К.М. Вод сообщить, что им приказано немедленно, этой же осенью приступить к насаждению большого английского парка по ту сторону железной дороги. Таким образом, Ессентуки навсегда обязаны князю Г.С. Голицыну двумя важнейшими реформами, которыми определилось все их дальнейшее развитие и процветание.
Отчужденный район вскоре превратился в сплошной сад и тем занял, действительно, одно из первых мест среди лучших мировых курортов. Согласно моему проекту, отчужденная земля, предназначенная для застройки, была разделена на квадраты в две десятины, подразделявшиеся на 8 участков, которые со всех сторон окружены были широкими дорогами и дорожками с отличными аллеями. Разбитые в четверть десятины – участки пущены были в продажу с публичных торгов, но с обязательством на каждом иметь сад. В короткое время Ессентуки обогатились множеством прекрасных дач и вилл, утопавших в цветах и разнообразных древесных посадках. Одним из первых и самых крупных покупателей и культур-трегеров, было основанное мною т.н. Вспомогательное общество «САНАТОРИИ» на Ессентукской группе К.М. Вод для небогатых больных. Но прежде чем говорить о нем, я позволю себе сказать несколько слов о том, как началась и в чем проявлялась на Кавказе моя общественная деятельность.
Шестая глава. Общественные учреждения начатые мною. М.С. Зернов
С первых годов моих поездок на Кавк. Мин. Воды, я стал понемногу вводить в них разные улучшения. Прежде всего я решил устроить консультативный осмотр врачами специалистами по разным болезням и встретил тут самое упорное и беззаконное сопротивление со стороны администрации Вод. Мне пришлось несколько раз обращаться в Медицинский Департамент и в Министерство, которое разъяснило, что устройство консультаций есть право каждого врача. Еще большие трудности ожидали меня, когда я приступил к устройству двух библиотек: одной для приезжих, другой народной, для местных казаков. Тогда в Ессентуках была одна книжная лавчонка, продававшая литературу не имеющую никакого спроса в больших городах. Мои пациенты постоянно жаловались на такое пренебрежение к их культурным интересам. Местное же население снабжалось два три раза в год, во время ярмарок, только лубочными изданиями, несмотря на то, что в Ессентуках считалось несколько тысяч жителей с тремя народными школами. Хотя я и обладал немалой энергией и со мной очень многие считались, я все-таки вряд ли получил бы разрешение на открытие этих библиотек, особенно народной, если бы не содействие необыкновенно просвещенного Министра земледелия А. С. Ермолова (1892–1905), в ведении которого находились тогда К.М. Воды. В конце концов библиотеки открылись и стали быстро расширяться. Одну из них, публичную для приезжих, я передал в общество «Санаторий», лишь только оно возникло.
Гораздо легче мне удалось прийти на помощь детям, которых привозили к нам на воды их больные родители. Дети должны были целыми днями играть и бегать в том же лечебном парке, где были целебные источники и ванные здания. Я смог довольно скоро заарендовать частный сад и разместить в нем детскую площадку, снабдив ее разнообразными играми и игрушками. Труднее всего было найти для него опытный педагогический персонал. Но в этом отношении наше начинание было необыкновенно счастливо. Нам удалось привлечь чудную воспитательницу Марию Устиновну Шмелёву из известной в Москве женской гимназии Н.П. Щепотьевой. Хочу упомянуть также студента И.В. Келера, который прославился своим исключительным даром в устройстве массовых игр с детьми. С ним был следующий случай: однажды князь Г.С. Голицын, проводя лечение в Ессентуках со своей супругой, решил устроить в день ее именин большой праздник не только для местных казачьих, но и для приезжих детей. Он дал приказ приставу организовать этот праздник, как можно лучше, денег не жалеть и пригласить для устройства детских игр несколько офицеров. Пристав И.Г. Зимин, как ни старался исполнить приказание своего начальства, пришел в полное отчаяние: он не мог нигде найти подходящих офицеров. Зная о нашем детском саде, он обратился к моей жене с просьбой выручить его из беды. Она указала на Келера. Зимин, узнав об его согласии, тотчас отправился к князю сообщить ему о своем успехе. Но князь не одобрил его выбор. «Что же ты мне даешь вместо офицера какого-то революционера-студента», сказал он. Пристав, однако, заверил князя о благонадежности Келера. Через несколько дней наш студент блестяще выдержал публичный экзамен, приведя в полный восторг не только многолюдную публику, но и самого князя и его жену. Под его командой вся разношерстная детвора удивила всех своими стройными движениями и неожиданной дисциплиной. Голицын немедленно выписал из Москвы превосходный серебряный сервиз для «опасного» студента и предложил ему также денежное вознаграждение, от которого тот решительно отказался. К сожалению, не долго прожил этот редкостный молодой человек, он умер от скоротечной чахотки.
Седьмая глава. Вспомогательное общество «Санаторий». М.С. Зернов
Моя общественная деятельность все время сосредоточивалась на удовлетворении потребностей больных. После первых успешных, но не очень сложных начинаний, я решил взять на себя более важную задачу – создать образцовый санаторий для небогатых больных. Как бы ни были целебны и разнообразны природные средства Кав. Мин. Вод, они без соответствующих жизненных условий – как хорошие помещения и гигиенический стол – не могли оказывать своего благотворного влияния. Мне хотелось связать задуманный мною санаторий с увековечением в нем памяти наших дорогих и близких. Такую идею я развивал среди моих пациентов, мечтая создать общество для постройки санатория, в котором отдельные комнаты покупались бы лицами, желавшими это сделать. Подобные комнаты предоставлялись бы бесплатно для небогатых больных. Моя идея встречала общее сочувствие, но было невозможно приступить к ее осуществлению, пока нельзя было приобрести необходимую землю. Как только отчуждение земли состоялось, с разрешением покупать ее в полную собственность, я немедленно составил устав Вспомогательного общества «Санаторий» на Ессентукской группе Кав. Мин. Вод. Поданный мною в министерство устав в 1898 году, получил утверждение только в 1900 году. Я тотчас же приобрел на торгах сперва два участка, а потом еще восемь в новом, отчужденном районе. Купив землю, мы в 1901 году приступили к постройке первого здания на 50 человек. Сперва было трудно находить желающих покупать комнаты. Только с открытием санатория в 1902 году сразу изменилось отношение к новому обществу. К 1910 году, мы уже имели 350 комнат для 500 больных, не считая помещений для общего пользования и столовой на 1000 человек, и все это было создано на частные пожертвования.
Первое здание было спроектировано, молодым талантливым инженером А.Н. Милюковым, скоро скончавшимся. Все комнаты были с паркетными полами, с проведенной водой и с электрическим освещением. Они были обставлены превосходными, только что входившими тогда в употребление, американскими кроватями и первоклассной мебелью, с мягкими креслами. Для прислуги были отдельные комнаты с теми же удобствами. При санатории имелись: библиотека, читальня и музыкальная комната с двумя роялями. В громадной столовой устраивались бесплатные литературно-вокальные и музыкальные вечера с участием выдающихся артистов. Тут же были построены обширные мужские и женские солнечно-воздушные ванны, введенные мною впервые в России, с грязелечебницей и водолечебницей. Вокруг зданий был разбит прекрасный сад с разнообразной флорой, посаженной под руководством знаменитого древоведа Н.И. Королькова Ташкентского Военного Губернатора, получившего отличия от Парижской Академии. Его участие было особенно дорого, потому что до него в Ессентуках сажались только два рода деревьев: белая акация и ясень. Он совершенно опроверг этот невежественный предрассудок и обогатил наш сад редкостными растениями. В память его мы посадили те деревья, которые были названы его именем Парижской Академией.
Как курьез, не могу не вспомнить, что когда мы выбирали обстановку для санатория и по моему приказу на заседание комитета были доставлены образцы прекрасной мебели, то некоторые его члены были не на шутку смущены и задали вопрос, нет ли у нас недоразумения: мы предполагаем устраивать санаторию для бедных больных, а присланная мебель подходит для богатых. В ответ на это я заявил, что мы устраиваем помещение не для богатых или бедных, а для больных, которым мы должны дать максимум удобства. После этого разъяснения у нас больше никогда не было разногласий по таким вопросам.
В связи с американскими кроватями у меня в памяти остался и другой случай. Мы только что открыли первое здание, в это время приехал лечиться вышеупомянутый князь Г.С. Голицын и приказал приставу И. Г. Зимину показать ему санаторий. Князь пришел рано утром, без ведома комитета, чтобы составить совершенно самостоятельное мнение о новом учреждении. Он обошел все комнаты, подробно осмотрел все помещения и спросил после обследования Зимина: «Почему мне все бранят доктора Зернова?» «Думаю, по зависти, Ваше Сиятельство», ответил пристав. «И я так думаю», сказал князь. При встрече со мною, он поблагодарил наше общество за отличное устройство санатория и попросил меня выписать ему в Тифлис две американские кровати, прибавив: «Много хороших вещей я видал, но таких кроватей я не видывал».
Наш санаторий имел большое культурное значение, некоторые больные впервые попадали в такую обстановку и, прожив целый месяц среди образованных людей, перерождались. Не один князь Голицын заимствовал у санатория хорошие вещи. Многие провинциальные гостиницы, под влиянием санатория, приняли совершенно другой вид.
Состав больных был очень разнообразен. Для поступления в санаторий требовалось от кандидата описание своего служебного, семейного и материального положения. Обладатели комнат, если они того желали, могли сами предлагать свои комнаты небогатым кандидатам, а все остальные принимались закрытой баллотировкой комитета, состоявшего из собственников комнат и семи действительных членов, избираемых на год общим собранием. Все жильцы санатория ничего не платили за комнату со всеми удобствами, а покрывали только стоимость продовольствия и прислугу. Во главе санатория стоял врач, обязанностью которого было следить за выполнением режима, назначенного лечащим врачом и подавать первую помощь в острых случаях. Среди основателей комнат, кроме частных лиц, было около 50 разнообразных учреждений. Тут были города, земства, казначейства, дворянство, союз сценических деятелей, Художественный театр, касса взаимопомощи литераторов и ученых, общество бывших воспитанников Московского Коммерческого училища, Северное страховое общество, Рязанский окружной суд, Саратовская и Владимирская казенная палата, Николаевская и Сибирская железная дорога и много всяких коммерческих и общественных учреждений. Кроме того, были комнаты имени знаменитых артистов: М.Г. Савиной, В.Н. Давыдова, К.А. Варламова и других.
По примеру общества «Санаторий» стали возникать другие многочисленные санатории благотворительные и коммерческие. В короткое время в одних Ессентуках их открылось более десяти. Количество больных тоже быстро возрастало и вместо 1000–2000 человек их стало около 40000, а если считать все группы, то цифра доходила до 100000.
Мое участие в реформах Кавказских Минеральных Вод было связано с продолжительной и напряженной борьбою с курортной администрацией, но в конце концов, оно дало мне полное моральное удовлетворение. Помимо санатория, мною были устроены Электро-Световой и Тепловой, а также Диагностический и Терапевтический Институты. В них были сосредоточены современные аппараты: рентгеновский, эманации радия и разных видов механотерапии, специально приспособленных для похудения. Я начал снимать кардиограммы, которые только что вводились тогда в России.
В этой общественно-культурной и благотворительной деятельности я имел чудных и бескорыстных сотрудников, но самым главным и незаменимым и талантливым всегда была моя жена. Без ее исключительного ума, неутомимой энергии и сильной воли было бы невозможно преодолеть все трудности, с которыми было связано ведение сложного хозяйства санатория, обслуживавшегося сотней людей разных профессий.
Восьмая глава. Сочи. М.С. Зернов
В 1897 году нам впервые пришлось познакомиться с прекрасным черноморским побережьем и вскоре затем приобрести в Сочи участок в диком девственном лесу, завитом сверху до низу разнообразными лианами. Постепенно мы привели его в культурный вид, выкорчевали заросли и заменили их наилучшими декоративными растениями и фруктовыми деревьями. Мы имели там несколько десятков тысяч роз, шесть тысяч лавровых деревьев, более тысячи пальм «Хамеропс», построили две больших оранжереи для выгонки роз и пальм. По всему имению были проложены две дороги зигзагами: одна проезжая, другая для пешего хождения. На верхнем склоне сада был построен служебный дом для садовников, с большим балконом для нашей семьи. С него открывался прелестный вид, с одной стороны, на снеговой хребет, с другой – на Черное море.
Почти одновременно с приобретением этого сочинского владения, я устроил в Сочи общественную библиотеку, которую постепенно расширял, а в 1907 году преобразовал ее в «Пушкинскую» городскую библиотеку. В 1910 году мы построили для нее специальное красивое здание в городском парке на берегу моря, на участке, отведенном городом. Для этой общественной библиотеки мы использовали устав библиотеки Харьковского общества грамотности, считавшегося тогда в России наилучшим.
Около того же времени было положено основание для образования в Сочи благотворительного «Вспомогательного Общества Санаторий» для небогатых больных, как в Ессентуках. С просьбой об этом обратилось ко мне большое собрание местных домовладельцев и приезжих туристов под председательством министра Земледелия А.С. Ермолова, тоже дачевладельца в Сочи. Самое трудное было тогда обеспечить это желанное общество необходимой землей, которая уже в то время поднималась в цене, ввиду слухов о предстоящем проведении Черноморской железной дороги. Но мне удалось получить для будущего санатория даром около трех с половиной десятин в чудном парке Худякова, около самого города, в благодарность за услугу, оказанную мною двум больным нижегородцам, которые обратились ко мне по рекомендации В.Г. Короленко (1853–1921). Получив удобный участок, мы немедленно составили устав и уже стали поступать первые членские взносы, как начался большевистский разбой, а с ним полное прекращение всякой культурной жизни. Что сейчас там происходит, мне неизвестно.
Девятая глава. Московский научный институт. М.С. Зернов
Когда у меня развилась большая практика в Ессентуках, то есть с середины 90-х годов, я стал в Москве посвящать себя всецело общественной деятельности. Около 20-ти лет я состоял гласным Московской Городской Думы и участвовал во многих обществах. Кроме того, мне пришлось много потрудиться для создания общества Московского Научного Института, возникшего в результате разгрома Московского Университета. В 1911 году министр Народного Просвещения Л.А. Кассо (1865–1914) уволил все правление Университета в лице Ректора профессора Мануилова (1861–1929), и обоих проректоров – профессора Мензбира (1855–1935) и профессора Минакова, за то, что они привели в исполнение постановление совета Университета, неугодное министру. Тогда 40 профессоров и 80 младших преподавателей подали в отставку, считая себя морально солидарными с правлением. В числе вынужденных покинуть Университет оказались все наиболее талантливые и видные ученые. Опустели лаборатории, прекратились научные работы. Культурная Москва была взволнована таким несчастьем и стала искать выхода из создавшегося положения. Предлагались разные способы для продолжения научной работы всех, а особенно профессоров, лишившихся с уходом из Университета необходимых лабораторий, кабинетов, институтов. Первым выступил в газете «Русские Ведомости» проф. Мензбир со своим проектом под заглавием: «Так вот в чем выход». Он предлагал для обеспечения каждой научной лаборатории собирать между желающими жертвователями до трех тысяч рублей в год, а для удешевления, размещать такие научные ячейки в подвальных этажах. Я тотчас же выступил самым энергичным его противником. По моему глубокому убеждению, стыдно было для русской интеллигенции спускать науку в подвал. Подобно тому, как в старину наши религиозные предки на свои копейки построили в Москве сорок сороков церквей, так и теперь современные русские граждане, просвещенные наукой, Должны были для нее создать образцовые научные учреждения, чтобы работающие в них могли светом истины просвещать все русское общество. Мое совещание с профессором Мензбиром не привело нас к соглашению. Но я в тот же день убедил профессора Шервинского (1849–1941) немедленно созвать всех преподавателей, вышедших из университета. На той же неделе профессора собрались в его доме, а все младшие преподаватели – у меня на квартире в Хлебном переулке. Эти собрания прошли в редкостном подъеме и с полным энтузиазмом. Решено было организовать специальное общество под именем Московского Научного Института. Избрана была одна комиссия для составления устава, а другая – для составления минимальной сметы для устройства необходимых научных учреждений. Устав был скоро представлен комиссией на обсуждение общего собрания и получил единодушное одобрение. Точно так же незамедлительно были выработаны планы и сметы на лаборатории и институты. Минимальная смета была определена в два с половиной миллиона рублей. Особенное внимание обращено было на составление плана современного Физического института. Главным вдохновителем его был наш знаменитый физик П. Н. Лебедев (1866–1912) и его ближайший ученик и сотрудник П.П. Лазарев (1878–1942). Большие затруднения встретились при утверждении устава. В Петербург его нельзя было представлять, потому что он считался там оппозиционным, как протест против министра Кассо. К счастью, Московская администрация была в контрах с Петербургской и утверждение нашего устава было обеспечено. Тем не менее требовалось выждать, пока один из членов коллегии, утверждающей устав, уедет в каникулярный отпуск, потому что он был нашим противником. Однако такая медлительность в утверждении устава снова стала вызывать в некоторых сомнение в правильности нашего начинания. Опять появились опасения в возможности собрать такой большой капитал тем более, что в то время началась мировая война, требовавшая от всех громадных жертв. Москва была сплошь покрыта госпиталями, лечебницами, санаториями. Ввиду этого решено было пригласить на заседание расширенного Комитета под председательством Городского Головы князя Голицына, в качестве экспертов, наиболее просвещенных и отзывчивых представителей московского богатого купечества, в лице двух братьев П.П. (1871–1924) и В. П. (1873–1957)16 Рябушинских и Четверикова. На первый вопрос, можно ли рассчитывать на поддержку богатой Москвы, последовал сперва отрицательный ответ: «Москва сейчас не при деньгах». Такой ответ вызвал смущение даже в некоторых наших сочленах. Профессор Шервинский тотчас публично сознался, что он был увлечен доктором Зерновым, лично он больше сочувствовал более скромному проекту профессора Мензбира и теперь предлагает, пока не поздно, вернуться к нему. Но сделанное мною заявление произвело благоприятное впечатление и рассеяло сгущавшийся пессимизм: я, с листом в руках, заявил, что на этом листе мне удалось собрать от 50 моих знакомых, принадлежащих, главным образом, к трудящейся интеллигенции, 104 тысячи рублей, правда рассчитанных на 10 лет. Каждый, подписывая свою ежегодную жертву, давал письменное моральное обязательство повторять ее не менее 10 раз, но, самое главное, что из всех, кого я приглашал к участию, отказался только один. «Несомненно – говорил я, – это начинание пользуется общим сочувствием и этим ему обеспечен успех». В конце заседания устами В.П. Рябушинского мы получили поддержку и Московского купечества. Большинство верило в успех и в этом не ошиблось. Своевременно был утвержден устав и в распоряжение нового общества был получен необходимый капитал более чем в два с половиной миллиона рублей. В этом отношении исключительную услугу оказал удачно выбранный казначей Общества г. Марк. Он обнаружил необыкновенную преданность и энергию в создании этого нового большого дела. Привлекая многочисленных жертвователей, он в то же время руководил и всеми сооружениями. Прежде всего был построен, согласно всем современным требованиям, Физический институт, на земле, отведенной городом, рядом с народным университетом Шанявского, что на площади 19 февраля 1861 года, названной в память освобождения крестьян. К сожалению, главный вдохновитель его, профессор П.Н. Лебедев преждевременно скончался от болезни сердца; он не дождался окончания постройки. До нашествия на Москву третьего интернационала в 1917 году правление успело устроить почти все намеченные лаборатории, институты и кабинеты. Они были размещены в громадном здании, купленном на Арбате, где раньше находилась классическая гимназия Шамониной. От самостоятельной постройки новых зданий решено было пока воздержаться ввиду вздорожания цен и на строительные материалы и на рабочие руки по случаю войны. Для химической лаборатории Общество получило в дар большой особняк в районе, кажется, Басманной. Таким образом, культурная жизнь Москвы окончилась возникновением светлого памятника свободной творческой самодеятельности русских людей. 1917 год явился гранью между прежней свободой и новым насилием. Общество Московского Научного Института поставило своей целью дать возможность русским ученым свободно заниматься творчеством во всех областях знания вне всякой зависимости от административной власти и не неся никаких других обязанностей. В самое короткое время это Общество заручилось сотрудничеством целого ряда наших выдающихся ученых, но не долго пришлось поработать им по своей специальности. Насильническая организация третьего интернационала кого арестовала и посадила в тюрьму, кого сослала, кого расстреляла и довольно скоро прекратила существование этого свободного храма науки.
Вот, в общих чертах, как была прожита моя жизнь, в которой до нынешнего 1936 года, я 55 лет посвятил врачебной и 62 года общественной деятельности. Я необычайно счастлив тем, что все мои начинания на благо другим, почти всегда осуществлялись и находили одобрение среди моих самых дорогих ценителей и судей – моей семьи и моих друзей. Если бы мне суждено было снова жить и действовать, я без всяких изменений повторил бы свою жизнь. У меня не было за всю мою продолжительную и разнообразную деятельность ни одного личного недруга и ни одной личной ссоры. Мне не у кого просить прощения и некому ничего прощать. Я завещаю всем, даже для своего личного счастья, как можно сильней любить других и стараться делать для них как можно больше. Высшая заповедь Христа – возлюби ближнего, как самого себя – открывает нам дорогу, осыпанную часто терниями, но, в конце концов, приводящую нас к полному, высокому моральному удовлетворению, которое и есть человеческое счастие.
Десятая глава. Моя мать София Александровна Зернова, урожденная Кеслер. Н. Зернов
Наша мать была одной из богато одаренных женщин, которые составляют славу русской православной культуры. В молодости она была очень красива; высокого роста, с синими глазами и черными густыми волосами. Свою привлекательность она сохранила и до старости. У нее была яркая личность, она сочетала ясный, критический ум с интуитивной женской природой. Талантливый педагог, она хорошо разбиралась в людях, имела много подлинных друзей в разнообразных слоях общества. Она умела вдохновлять других и сама вдохновлялась ими. Ее особым даром была способность к организации, и в этой области она оказалась незаменимой помощницей своему мужу.
В умственном развитии нашей матери решающую роль сыграла классическая гимназия Софии Николаевны Фишер (1836–1912), человека глубоко церковного, разделявшего убеждения славянофилов. Ее школа с полной программой классических языков давала аттестат зрелости с правами мужских гимназий17. Противники Фишер говорили, что для девиц не только не нужно, но даже вредно отдавать годы своей молодости на изучение трудных мертвых языков, которые могут засушить их и лишить женственности. Но нашлись и убежденные сторонники более широкого образования для девушек. Проф. Ф. Корш (1843–1915) и другие известные педагоги отозвались на призыв Фишер и взяли на себя преподавание в Этом новом учебном заведении. Многие ученицы опровергли предрассудок, что женщинам несвойственно серьезное учение. Одной из них была наша мать. Она вполне овладела классическими языками и подлинно полюбила их. Ее природный ум, пройдя строгую школу, приобрел отчетливость мысли, всегда выделявшую ее из окружающей среды. Вместе с тем наша мать сохранила и свою женственность.
Она использовала свое образование для нашего воспитания. В течение всей школьной жизни мы знали, что не было вопроса из литературы, истории и даже математики, в котором она не могла бы нам помочь. Она была моим строгим репетитором по латыни, к ее помощи я неоднократно прибегал уже будучи студентом богословом, и она помогала мне с классическими языками, даже когда я писал мою докторскую диссертацию для Оксфорда.
Наша мать вышла замуж, когда ей было 32 года, а нашему отцу уже 40 лет. Несмотря на этот поздний брак они сумели построить свою общую жизнь в полном согласии друг с другом и нашли в супружестве и взаимное обогащение и творческое раскрытие своих во многом очень различных натур. Они оба были волевыми людьми, но никогда не соперничали друг с другом; они вдохновляли и помогали друг другу. Увлекаясь общественной работой, они вместе с тем ставили семью в центре своей жизни.
Нас, четырех детей, наша мать любила страстно, беззаветно, до боли. Ее обычное самообладание покидало ее, когда тревога за одного из нас стихийно овладевала ею. Она разделяла с нами все наши интересы, радости и горести. Во время наших частых детских болезней она, не жалея себя, проводила ночи у наших кроватей. Но она никогда не насиловала нас, не подавляла наших личностей, предоставляя нам полную внутреннюю свободу.
Наши родители были прекрасными воспитателями. У них не было любимцев. В своих отношениях с нами они никогда не противоречили друг другу. Хотя мать была ближе к нам и в ее руках находилось ежедневное наблюдение за нами, все же последняя инстанция для всех важных вопросов принадлежала отцу. В этих случаях мы посылались в его кабинет, чтобы получить от него окончательное согласие на нашу просьбу. Эта исключительная созвучность наших родителей не была однако унисоном. Они не повторяли друг друга. Каждый из них сохранял свою яркую индивидуальность и вносил свой вклад в семейную жизнь. Природа матери была сложнее отцовской, у нее не было его удивительной кристальности. Наша мать могла быть и несправедливой и пристрастной. Она увлекалась людьми и отталкивалась от них. Эта разница между ними проявлялась и в их отношении к религии. Отец принадлежал к семье, которая в течение многих поколений давала священнослужителей нашей церкви. Для него вопросы о вере в Бога и о служении ближнему были аксиомами, не требовавшими доказательств. Наша мать всецело разделяла его мировоззрение, но сама она принадлежала к иному, более раздвоенному миру, и ее путь не был так ясно и прямо начертан, как тот, по которому своими быстрыми и легкими шагами шел наш отец.
Несмотря на нашу большую близость, мать редко касалась в разговорах с нами своей внутренней религиозной жизни. Ей была чужда эмоциональная набожность, но у нее была мистическая одаренность и даже прозорливость, которую она унаследовала от своего отца.
Один из таких случаев предвидения сыграл решающую роль в моей жизни. Однажды, вскоре после моего рождения моя мать поехала за покупками. Внезапно ее охватил стихийный страх за меня. Считая его беспричинным, она сначала пыталась бороться с ним. Но он все сильнее одолевал ею. Не закончив свои покупки, она помчалась домой. На ее тревожный вопрос все ли благополучно со мною она услышала ответ от няни, что я спокойно сплю в своей колыбели. Мать все же сразу бросилась в детскую и нашла меня задыхающимся от неловкого поворота. Если бы она опоздала на несколько минут, меня не было бы в живых.
Был с ней и другой характерный случай. Она была на службе о. Иоанна Кронштадтского (1828–1908). Манера его служить показалась ей экзальтированной и театральной и так ей не понравилась, что она даже не хотела подходить ко кресту. Ее подруга все же уговорила ее сделать это. Когда она подошла под благословение, отец Иоанн, прочтя ее мысли, сказал ей: «Это не театр, ты не знаешь, что происходит внутри другого человека».
Была у нее тоже знаменательная встреча с другим прозорливцем, епископом Антонием Вологодским (1847–1918), проживавшим на покое в Донском монастыре в Москве18. Случилось это незадолго до начала первой мировой войны. Бывшие ученицы Фишеровской гимназии решили отметить юбилей школы поднесением ее основательнице и директрисе адреса со своими фотографиями. Одна из инициаторш этого подношения была почитательница епископа Антония и она попросила его благословения на задуманное дело. Старец своего благословения не дал, сказав, что, вместо адреса, бывшие воспитанницы должны выкупить дом, в котором помещалась гимназия. Эта задача показалась всем неосуществимой. Тогда Антоний попросил принести ему фотографии участниц подношения. Увидев среди них лицо моей матери, он указал на нее, как на ту, которая соберет деньги, нужные на выкуп дома.
Смущенная и взволнованная мамина подруга приехала к нам с этим необычным известием. Сначала наша мать решительно отказалась взять на себя эту, по-видимому неосуществимую задачу. Приказ епископа показался ей не только насилием над ее волей, но и каким-то кликушеством, чуждым ее взглядам на жизнь. После долгих уговоров она все же согласилась поехать в Донской монастырь и встретиться со старцем. Он произвел на нее такое сильное впечатление, что она согласилась взять на себя сбор нужных средств. Финансовые дела гимназии оказались в очень запутанном состоянии. Дом был заложен и покупка требовала больших усилий и денег. Наша мать проявила необычайную энергию. Она сумела заручиться помощью опытного финансиста, директора одного из московских банков – Мальвинского. На нашей квартире устраивались неоднократно многочисленные собрания бывших учениц, и к всеобщему удивлению трудная задача была успешно выполнена и даже к сроку юбилея гимназии. В этот торжественный день С.Н. Фишер вместо альбома получила купчую на дом.
Старец епископ, не покидавший своего монастыря, нарушил свое правило и приехал к нам поздравить нашу мать. Он был первым епископом, которого мы дети встретили в нашей жизни. Нас заранее учили, как подходить под его благословение и как целовать его руку. Его приезд произвел на всех нас большое впечатление. Он был старик, с пронзительными черными, глубоко сидящими глазами. В это время моя сестра Соня страдала от сильнейших мигреней, от которых она даже теряла сознание. Никакое лечение не помогало. Когда ее подвели к епископу, он положил ей руку на голову и сказал: «Эта болеет? Не беспокойтесь, все пройдет к 20-ти годам». Его предсказание исполнилось.
Под самый конец ее жизни у нашей матери, уже во время оккупации немцами Парижа, случилась еще одна значительная духовная встреча, на этот раз с выдающимся нашим богословом о. Сергием Булгаковым (1871–1944). Для них обоих это было событием, о котором о. Сергий сказал в своем надгробном слове во время ее похорон. Она скончалась в день Успения Божией Матери.
Воспоминания Софии Александровны Зерновой-Кеслер
Одиннадцатая глава. Болезнь матери. С.А. Зернова
Когда мне было 4 года, мы все заболели тифом. За нами ухаживали бабушка Марья Васильевна Жукова, няня Екатерина Севастьяновна и взятая на помощь из вдовьего дома сестра милосердия Александра Андреевна. Она была в коричневом полосатом платье. Весь уход был сосредоточен на матери, у нее была тяжелая форма болезни. Ей стало лучше после причастия и она попросила показать ей детей. Няня и бабушка понесли меня с сестрой в ее спальню. Мы уже были выздоравливающие. Мама, увидав меня, сказала: «Настоящий зайчик». Я была очень худа и это прозвище надолго осталось за мною. Я была нервной, восприимчивой и способной девочкой, с черными густыми волосами и светлыми глазами. Никогда в жизни ничем в себе я не гордилась, но волосы свои любила и искренно горевала, когда меня на лето или после болезни стригли под гребенку. Я также не любила белой соломенной шляпы на стриженной голове. Но когда нас стригли, мы подчинялись беспрекословно. Нас воспитывали просто, без суеты, но с любовью.
Наша няня
Наша няня Екатерина Севастьяновна не получала от нас жалованья, а на деньги, которые ей дарили, покупала нам подарки. Для нее было настоящим горем, если она, провожая меня в гимназию, не могла купить мне апельсин или яблоко. Иногда она накладывала в мой ранец чуть ли не десяток яблок, так что я раздавала их другим девочкам.
Все ее счастье, вся ее радость были в нас, у нее не было ни родных, ни знакомых, она никуда не ходила, а для нас готова была на все жертвы.
У нее была странность, с которой приходилось мириться: она брала из шкатулки чай и сахар для себя и только тогда, когда никого не было в комнате, как будто тайком. Говорили, что это было свойством многих бывших крепостных, – с одной стороны, какая-то животная привязанность к тем, у кого жили, а с другой наклонность взять что-нибудь тайком.
Она была очень чутким человеком и входила во все наши радости и горя. Я помню, я была десятилетней девочкой, ученицей первого класса гимназии, мне сшили, на мое горе, белый кашемировый с подвязушками капор, да посадили еще с правой стороны цветок – бутон от розы. Увидали мои подруги меня в этом капоре и стали смеяться.
Я была страшно самолюбива и мучилась бесконечно, когда, идя с девочками по 2-му Ушаковскому переулку, я стала мишенью их насмешек. Они все время смеялись, и одна подстрекала другую, они как будто боялись, что их смех мог иссякнуть. Меня любили девочки, это все были мои друзья, и я ужасно страдала. Дойдя до Остоженки, няня мне сказала, что ей нужно со мной куда-то зайти, и мы повернули совсем в другую сторону и пошли одни. Дома я рассказала обо всем матери и просила переменить мне капор, но мать и слышать об этом не хотела, находя, что это и тепло, и красиво, и что девочки привыкнут, и сделан этот капор по образцу из хорошего магазина.
На другой день капор оказался без бутончика. Стали его искать, но так никогда его и не нашли. Спрашивали няню, но она резонно отвечала, что ей с ним нечего делать, на что она его возьмет. Капор без цветка не возбуждал насмешек, и няня была веселая и довольная, а накануне она шла со мной взволнованная и расстроенная, но ничего не сказала ни девочкам, ни нашим.
Когда мне было 13 лет, она стала прихварывать, очень похудела, сказок ее мы уже давно не слушали, но все еще понемногу убирала комнаты, плоховато штопала чулки, провожала меня в гимназию.
У нее было три удара. После первого, когда она приезжала к нам из больницы, это было летом, в руках у нее были пакеты с разными ягодами, – деньги, которые ей наша мать дала в больницу, она истратила опять на нас.
Сказки и игры
Сказки оказали большое влияние на мое развитие.
По вечерам мы с сестрой усаживались на чурбанчике слушать сказки няни. Она сидела на своей кровати, покрытой одеялом, сшитым из ситцевых лоскутков. Их узоры так мне ясны доныне, горошинки, мелкие цветочки. Были лоскутки любимые и нелюбимые, самый любимый был – по белому полю незабудки. Няня в огромных в медной оправе очках, с чулком в руке, краснощекая, глядела на нас поверх очков. Тут же были сальная свечка и щипцы для снятия нагара. Мы слушали сказки с волнением, часто со слезами, самыми горючими, и всегда на одном и том же месте, которого с трепетом ждали. Я была нянина «фаворитка» (это слово у нас было в употреблении), Маня была «фавориткой» нашей воспитательницы, Христины Ивановны, которая ее звала рукодельницей и давала ей вышивать крестиком подушки для булавок.
К Христине Ивановне я приходила в сумерки до няниных сказок, с коробкой, в которой находились вырезанные мною из бумаги куколки. Я очень любила этих самодельных куколок и месяцами продолжала свою игру в них. Когда мне подарили большой лист с нарисованными куклами тоже для вырезания, я не почувствовала к ним никакого интереса. Я любила что-то свое, свою фантазию; у моих кукол была своя жизнь, свои интересы, свои горя и радости.
6-ти лет я как то сразу, не учась, стала читать, а вскоре и писать. Я была самая младшая – все читали и писали, потому мне это далось незаметно и у меня это прошло без особого впечатления. Моя жизнь с грамотностью не изменилась – те же бумажные куколки и те же сказки.
Мы жили и летом и зимой в Москве, мы не знали деревни, но описание природы было для нас самым привлекательным из всех рассказов. Я любила особенно один, как отец дал детями по грядке гвоздики, и в моих мечтах я всегда была счастливой обладательницей такой грядки.
Я была очень дружна с моей сестрой Маней и братом Колей, хотя мы были по нашим характерам разные, но это даже содействовало нашей дружбе. В глазах старших, мы трое как-то сливались в одно – Коля, Маня, Соня.
Двенадцатая глава. Смерть отца. С.А. Зернова
Есть дни, которые особенно врезались в моей памяти, и удивительно, что в ней так же резко запечатлевалось все, что происходило до события, как и самое событие.
Так, например, я до мельчайших подробностей помню все, что было накануне смерти отца, день его смерти и три дня после нее.
Он умер скоропостижно, 10 ноября 1870 года, от первого припадка грудной жабы. Ничто не предвещало его однодневной болезни. Накануне он много со мной играл и кормил меня виноградом. В день своей смерти он пил чай утром и меня поцеловал, идя на службу. Я также как будто сейчас слышу, как он, возвращаясь раньше обычного срока, шел по лестнице, как бабушка вышла в переднюю и сказала, обращаясь к нашей матери: «Маша, Александр Иванович со швейцаром пришел».
Ярче всего помню, как ложась спать, я подошла к нему проститься, он меня перекрестил, а я поцеловала его белую, красивую руку. Через 10 минут после этого он встал, чтобы пройтись по комнате, упал и через несколько мгновений скончался. Я все это видела из своей комнаты, стоя на кровати, видела, как бывший у нас дядя Вася Панов поднес к его рту, несколько минут спустя, зеркало. Я на это смотрела, ничего не понимая, но все чувствовала. Мне было 5 лет.
Потом меня отнесли на руках на другую половину квартиры и там положили на стульях. На другой день мне мерили черное платье с белыми нашивками, обшитыми крепом, так называемыми плерезами. Поздно вечером приехала из Владимира сестра Аня с мужем и гостивший у них брат Сережа.
Отец лежал на столе, лицо его было подвязано белым платком, а на глазах были положены медные деньги; это мне было очень неприятно. Сережа, войдя в столовую, где лежал отец, упал головой на фортепьяно, потом с горькими слезами стал целовать отца в лоб.
В день похорон мы все встали, когда было еще темно. Шел снег, сменявшийся дождем. Отпевание было в церкви Николы Явленного на Арбате, служил Степан Иванович Зернов, который на первой панихиде плакал, а потом обнял нашу мать, а она положила свою голову к нему на плечо.
В церкви все мое внимание было сосредоточено на серебряной кисти, оторвавшейся от правой стороны гроба. Мне хотелось взять эту кисть себе, но когда дьячок прочитал в нос три раза: «Святый Боже», гробовщик поднял эту кисть и положил в карман.
У нас был поминальный обед, служили официанты. Дядя Вася всем распоряжался. Это был рождественский пост. Был раковый суп, пироги, рыба, бланманже. Мы – младшие дети – сидели отдельно. Дядя Вася то и дело приносил блюда с оставшимся кушаньем, ставил их на шкап в нашей комнате и говорил: «Не досмотришь, не уберешь, официанты такой народ, все стащут».
После этих дней наша мать целыми днями, а особенно по вечерам все ходила по комнатам, почти ни с кем не говорила и стала курить. Вывел ее из такого состояния батюшка Степан Иванович, он долго говорил с ней. После этой беседы, она обняла нас троих младших и горько, горько плакала. Потом она отговела и вошла в жизнь.
Мужик с черной бородой
Помню одно воскресенье, оно, может быть, было мало замечательное, но вечером этого дня произошло на нашем дворе событие, произведшее на меня сильное впечатление.
Утром мы, – Коля, Маня, Соня, – с Христиной Ивановной пошли в церковь Николы Явленного. Христина Ивановна была в серой шелковой шляпе в виде чепца, отделанной черными кружевами, в черной мантилье, обшитой бахромой, в черных шелковых перчатках и с черным зонтиком; мы были в белых, соломенных шляпах, с синим газом, концы которого спускались на спину.
В церковь мы пришли, как всегда, очень рано, встали на свои обычные места, на возвышении у правого клироса. Христина Ивановна села на стул, а нас посадила на приступочку. Она сняла с правой руки перчатку, я сейчас же хотела снять ненавистную для меня митенку, но Христина Ивановна запретила, сказав, что перчатка снимается в церкви, а митенка остается. Коля заявил, что пойдет в алтарь и будет выносить оттуда вынутые просфоры. Я его спросила, почему девочек не пускают в алтарь. Он мне ответил, что так уж положено, все равно как кошек положено пускать, а собак запрещено.
Начиналась обедня, Василий Иванович Тартов – дьячок – в черном длинном сюртуке доканчивал чтение в нос часов, старый дьякон выходил мелкими, частыми шажками из алтаря и поглядывал строго и внимательно на публику.
Наконец вышел батюшка Степан Иванович. Неторопливо, сосредоточенно он молился перед Царскими вратами. На нем все было особенно ярко и чисто. Я не понимала тогда, но чувствовала то великое и важное, окружавшее его, и все мое внимание сосредоточивалось на нем. Трудно поверить, что я отлично помню даже его обувь.
Коля в красной рубашке, с черным горошком, был то в алтаре, то на левом клиросе. Пришла сестра Лиза. Она наклоняла наши головы, когда это было нужно. Я никогда не знала, когда снова можно было поднять голову, и всегда старалась подсмотреть сбоку: подняты ли у всех головы.
После обедни мы посидели в саду около церкви, церковный сад называли тогда «монастырем».
Когда мы возвращались домой, уже на лестнице был особенный запах пирогов (по воскресеньям у нас всегда бывали пироги). На этот раз они были с морковью и яйцами. После был кофе; мы не учились и играли на дворе с Сашей Кузнецовой и Маней Пурриц.
У нас было два двора, один передний, хороший, а другой задний, для меня таинственный и страшный, нас туда не пускали. Вокруг него жили по углам; и там часто бывали драки.
В тот же день, позднее, мы пошли с Христиной Ивановной на Пречистенский бульвар, где играли с другими детьми в те же игры, в какие потом играли и мои дети и после них будут играть другие дети.
Когда вечером мы вернулись домой, то встретили полицейского, идущего на задний двор. Саша Кузнецова всё узнала: там умер человек, может быть, сегодня, а может быть, вчера.
Никто не заметил его смерти, он умер, лежа на печке. Подошедшая кухарка Настасья, только что прибежавшая с того двора, добавила, что «он» с черной бородой, в рубашке с пояском, и сейчас лежит на печке с согнутыми коленями; в ожидании полицейского врача его нельзя тронуть с места, придется верно рубить колени.
Все это меня ужасно поразило и долго-долго в моменты ночного страха мне представлялся этот человек в рубашке с пояском и с согнутыми коленями, которые нужно рубить. Я помню эти ночные страхи, помню даже неприятное ощущение, случавшееся иногда перед засыпанием – все как будто ширилось во мне, росло и было какое-то не то жесткое, не то плисовое или ковровое. Я старалась рассказать это няне, она мне просто объясняла словами: «ростёшь».
Кроме ночных страхов, для нас было жутко вечером перебегать из одной половины квартиры в другую. Наша квартира разделялась лестницей и входной дверью на две части, у одной из них была маленькая галерейка с входом на чердак. Вот именно там представлялся мне человек с согнутыми коленями, с черной бородой, в рубашке с пояском.
Семья Панафидиных
Прошло два года. Коля поступил в гимназию, а мы еще учились дома.
К этому времени относится наше знакомство с Панафидиными. Их семья состояла из отца, матери, тетки и четырех детей.
Владимир Сергеевич Панафидин занимал большое место, он был членом Судебной Палаты. Высокий худой старик, гладко выбритый, в золотых очках, с двумя глубокими складками вдоль щек, с тонкими, какими-то извивающимися губами, с большим кадыком и скрипучим басом. У него все было по мерке, все спокойно и ненарушимо. Я никогда не видала его взволнованным или сердившимся на детей, но очень часто слышала его замечания и нотации. Он всегда шутил с нами одними и теми же шутками, и обращался к нам с одинаковыми разговорами. При появлении его среди нас – детей, все настораживались, и игра прекращалась. «Играйте, играйте», говорил он и уходил к себе. В церкви он иногда подпевал на клиросе и каждый год помогал выносить плащаницу, после чего протирал белым, чистым платком золотые очки.
Его жена, Екатерина Александровна, была прямым ему контрастом. Блодинка, склонная к полноте, белолицая, шумливая, любящая наряды и удовольствия, она мало вносила в семью, где вела хозяйство и воспитывала детей ее сестра, Варвара Александровна Веревкина, худенькая, некрасивая брюнетка, сильно пришепетывающая, пристально и вдумчиво глядевшая на детей.
В эти годы к нам ходила какая-то не то дама, не то простая женщина, но в шляпке (тогда шляпка делала главное отличие). Звали ее Настасья Никитишна, ей всегда было жарко, и она, вытирая пот со лба, помахивала рукой на лицо. Нижние зубы ее были расположены на подобие веера и выглядывали из-за нижней губы. Она знала всех и все, т.к. занималась покупкой и продажей преимущественно нарядных платьев. С Екатериной Александровной ей приходилось постоянно встречаться, потому что та любила туалеты и часто меняла их.
Однажды, это было 1-го апреля, пришла к нам Настасья Никитишна и рассказала: «Сейчас была у Панафидиных. Им кто-то прислал большущий пакет. Екатерина Александровна его поспешно разорвала и оттуда вылетело несметное количество пуха. Ей это очень понравилось, она не только стала смеяться, но и дуть на него, так что пух разлетелся по всем комнатам. Ну, а Владимир Сергеевич, конечно, остался очень недоволен, тем более, что вся красная мебель покрылась пухом, и он сказал, что это верно какой-нибудь шалопай выкинул такую глупость».
«Шалопай» представился мне мягкотелым существом, с лапами вместо рук и ног и с бессмысленным лицом.
Вскоре после этого та же Настасья Никитишна пришла к нам утром запыхавшись, с великим волнением. «Слышали новость? Прихожу я сегодня к Екатерине Александровне, а ее и след простыл, – ночью убежала с Черкасовым». Незадолго перед этим Панафидина была у нас такая веселая, всех нас перецеловала.
Я была как-то особенно этим поражена и мне представлялась она, быстро бегущая ночью, крепко держащая одной рукой какого-то Черкасова, так что он едва поспевал за ней. Они бежали не оглядываясь по Старо-Конюшенному переулку, а дальше их след пропадал.
У нас в доме это известие произвело потрясающее впечатление: каждое воскресенье нас водили к Панафидиным, и теперь решили, что в это воскресенье идти не надо. Но пришла Варвара Александровна, долго говорила с нашей матерью, и, в результате этих переговоров, нас к ним все же повели, но сказали, чтобы мы ни о чем детей не расспрашивали. Мы на это потрясли головами и сказали: «не будем». Пошли мы какие-то торжественные, но потом разыгрались и ушли домой веселые, как всегда, забывши о событии.
Тринадцатая глава. Поступление в гимназию. С.А. Зернова
Прошло три года. Встал вопрос о нашем поступлении в среднее учебное заведение. Сначала была очередь за Маней, ей уже шел десятый год. Наша мать всегда говорила о необходимости получить хорошее образование. Она привила эту мысль всем нам. В выборе наших школ большое участие приняла старшая сестра Аня и ее друг Любовь Андреевна Пастухова. С их помощью Маня была принята в Усачевско-Чернявское училище, считавшееся равным женским институтам. Меня же Пастухова устроила своей стипендиаткой в классическую гимназию С.Н. Фишер. Я была приходящей и продолжала жить дома.
Любовь Андреевна сыграла роль не только в моей жизни. Она еще больше помогла моей сестре Ане, которая ее очень любила. Пастухова занимала маленькую квартиру в две комнаты. Умная, всем интересующаяся, она была известная учительница музыки, ученица Николая Рубинштейна (1835–1881). У нее была открытая душа; в ее маленькой квартирке постоянно находили себе приют молодые художницы или ученицы консерватории. Она делилась всем со всеми, была проста в обращении, громко смеялась, горячо спорила и вела удивительно интересную жизнь. Новый роман, новая пьеса сразу привлекали ее внимание. Анина свекровь ее осуждала, считая бесцеремонной, а главное – ненужной, а в жизнь моей сестры она внесла много света и расширила ее горизонт.
Семья Лазариков
Сестра Аня вышла замуж за Германа Лазарика когда ей было 16 лет. Это была семья, в которой материальные соображения играли главную роль. Герман Петрович был миллионер и его браком с моей сестрой все они вначале были недовольны, так как у нее не было денег. Мой отец тоже был против этого брака, так как у жениха было их слишком много. Однако Лазарики впоследствии примирились с сестрой и оценили ее.
Странная это была семья. Их родоначальник был еврей, но они все совсем обрусели. Полновластной хозяйкой, подлинным главой дома была мать Авдотья Александровна, дочь полковника Гесселя, немца по происхождению, женатого на русской. Невысокого роста, широкая в плечах, со строгим взглядом, она была экономна и требовательна к себе и другим. В период расцвета их благосостояния она жила так же просто, как и до их обогащения. У нее было три дочери и четыре сына, не имевшие друг с другом ни физического, ни внутреннего сходства, но, несмотря на это, очень любившие друг друга.
Из четырех сыновей Герман был самым способным. Он был до уродливости толст, ел и пил очень много, но избегал всех спиртных напитков. Он настаивал чтобы им боготворимая Аня следовала его примеру. Он был исключительно предприимчив и вместе с тем мог быть безответственным. Он со своим отцом соорудил «Провал» в Пятигорске. За это ему были дарованы огромные земли на Кавказе, но он даже не потрудился записать их за собою. Он любил рисковать, верил в свою счастливую звезду, не знал предела в развитии своих коммерческих предприятий. Он покупал один дом за другим, брал концессии на постройку железных дорог, скупал леса, вкладывал деньги в разные предприятия, его не хватало на все и в результате он обанкротился.
Он любил играть своею непосредственностью и этим ставил часто Аню в неловкое положение. Он мог совершенно свободно сказать гостю: «Вам пора уходить» или «Вы забыли, где ваша шляпа».
Если ему человек был нужен, он делался с ним неумеренно любезен и даже угодлив. Человек же не полезный для его операций был иногда обласкан, а иногда и оскорблен. Герман мог выкинуть огромные деньги, но мог и из-за одного рубля поднять скандал. Он был способен не глядя подписать вексель, чтобы помочь знакомому, и один раз поплатился за это. Он зачастую дарил Ане огромные суммы, до 200,000 рублей, но через несколько дней брал их обратно, чтобы пустить их в оборот. Моя сестра никогда не пользовалась для себя этими деньгами, а наша семья жила на заработки нашей матери.
Дела Германа, шедшие долго с поразительным успехом, начали шататься. Аня стала приезжать к нам расстроенная, велись беспокойные разговоры и у моей матери делалось озабоченное лицо. Лазарик все больше и больше рисковал, рассчитывая на свои финансовые способности, но счастье покинуло его. Все его огромное имущество пошло с молотка.
Здесь моя мать до конца выявила свою подлинную при- роду. Она настояла, чтобы Аня отдала решительно все должникам. Почти все члены Лазариковской семьи были выделены раньше и поэтому на аукцион было отдано только все движимое и недвижимое имущество Ани и ее мужа. Дома, обстановка, картины, серебро, бриллианты, изумруды, лошади и экипажи – все подлежало продаже. Все кредиторы были более или менее удовлетворены, хотя и не получили полного рубля. После аукциона Аня с мужем переехали жить к нам в Калошин переулок. У них в кармане осталось три рубля. Это был крах, о котором говорила вся Москва.
Вместо голубой шелковой мебели, сестра привезла к нам несколько стульев, обитых простым ситцем, и кое-что из своих личных вещей, не представлявших ценности. Их переезд к нам резко изменил внутренний строй нашей жизни. Вошел новый чуждый элемент, который неблагоприятно отразился на нас детях. До сих пор мы правильно развивались, переходя из детства в отрочество, из отрочества в юность. Теперь этот ритм был нарушен. У нас стали появляться странные люди, которые не могли бы иметь к нам касательства, если бы не муж Ани. Он не смирялся с мыслью, что он разорился, и не хотел оставаться без деятельности. Поступить на место он не мог. Развивать коммерческую деятельность без денег и без доверия ему не удавалось. Он стал цепляться за маленькие аферы и общаться с людьми неопределенных профессий. Лазарик никогда не любил стеснять себя и считаться с другими. После банкротства он стал позволять себе даже больше, чем прежде. Наша мать терпела все это, жалея Аню. Но мне было часто тяжело и в сердце моем стало накапливаться раздражение, какого я раньше не знала.
Моя сестра была горячим, энергичным, но избалованным человеком. После постигшего ее несчастья она показала всю силу своего характера. Приехав к нам без всяких средств, она, по совету матери, серьезно занялась музыкой и стала брать уроки у проф. Вильберга. Все, что могла, мать отдавала ей, оплачивая дорогие уроки. Аня играла по 8–9 часов в день. Прежде она играла для своего удовольствия, а теперь проходила суровую школу. Она добилась своего, из нее выработалась прекрасная преподавательница музыки.
Первый урок она получила у Вишневских, ее попросили заниматься с мальчиком лет двенадцати. Лакей вынес ей на подносе после урока один рубль. Этот рубль буквально обжег ей пальцы, и она пришла домой совсем расстроенная. Но наша мать повернула все так, что от ее огорчения не осталось и следа. Она говорила: «Бога надо благодарить, что ты добилась своего, что можешь жить своим трудом. Слава Тебе Господи! Ты этот рублик береги, он заветный, счастливый». При этих словах у моей матери было такое радостное лицо! Сестру особенно расстроил этот первый рубль, потому что он был получен именно от Вишневских. Этот Вишневский, будучи адъютантом генерал-губернатора Князя Владимира Андреевича Долгорукова (1810–91) (которого называли маленьким царьком в Москве) еще так недавно приходил в ложу к сестре, чтобы приветствовать ее от имени князя, находящегося в театре, или привозил Ане от него цветы, в ее Петровский дом. Князь любил красивых женщин и часто оказывал им подобное внимание.
Второй урок сестра получила у евреев Дубиновских, которые раньше жили в подвале ее дома на Арбате, а потом разбогатели. Их самолюбию льстило, что их бывшая хозяйка теперь учит их детей музыке. Потом пошли другие очень хорошие уроки в культурной среде Москвы и стали устанавливаться прекрасные отношения с родителями учеников.
Финансовое положение Лазариков стало постепенно улучшаться. Они переехали на отдельную квартиру, а у нас восстановился прежний мир. Однако скоро разразилась новая катастрофа: Герман, не найдя сил примириться с создавшимся положением, покончил жизнь самоубийством.
Сестра Лиза и мои братья
В 1877 году моя сестра Лиза вышла замуж за Григория Никитича Калустова. Он был развитой и добрый человек. До женитьбы он ездил врачом ускоренного выпуска на войну за освобождение славян. Он недурно пел, был безумно влюблен в свою жену и ревновал ее ко всем. Новообрачные уехали в Смоленск, куда получил назначение новоиспеченный доктор. 31 марта 1879 года у нас произошло событие, Лиза, приехавшая к нам, родила дочку – Марусю. Она была наша первая племянница, и мы все были очень счастливы.
В том же году мой старший брат Сережа сделался женихом Марии Павловны Мухортовой. Летом он давал уроки в ее семье – помещиков Курской губернии. Их старшая дочь Мария, только что окончившая Екатерининский институт, влюбилась в репетитора и они поженились. Жили они дружно, имели трех сыновей, но пока у брата не развилась практика, им было трудно.
Оба мои брата были полной противоположностью друг другу. Коля был душой общества, непостоянен, жизнерадостен; когда давал обещание, свято верил, что его исполнит, но далеко не всегда исполнял. В гимназии он мог написать блестящее сочинение, но мог написать и никудышное. Когда Коля окончил медицинский факультет, то он переменил несколько специальностей и каждый раз считал, что нашел свое истинное призвание. Сережа, под влиянием дяди Федора Николаевича Панова, сначала поступил на юридический факультет, но все время чувствовал, что это не его путь и что он сделал ошибку. На третьем курсе он бросил юридический факультет и перешел на первый курс медицинского. Когда он это сделал, наше финансовое положение было трудным, а ему, вместо одного года, предстояло еще пять лет учения! Но решение его не было увлечением, а сознательно обдуманным шагом.
В университете моих братьев любили, но отношение к ним было разное. Сережа был старостой на своем курсе, к нему приходили более серьезные студенты, а кого только к нам не приводил Коля! И артистов и художников и каких-то иностранцев. Тех из них, кто был победнее, Коля стремился приглашать к завтраку. В таких случаях он говорил: «Мамочка, я привел одного артиста, покормите его пожалуйста, он ужасно беден и голоден». «Да ты бы, Коленька, хотя бы накануне сказал», отвечала обычно мать. Коля на это лишь ласково улыбался, и все оканчивалось хорошо. Когда Сережа звал к себе, то он всегда хотел устроить угощение на свой счет, хотя денег у него было мало. Он приносил матери рубль или два и просил приготовить закуску на пять или шесть человек. Мать все умела устроить, но конечно рубля было недостаточно.
Сережа венчался через год после Лизиной свадьбы. Моя мать полюбила свою невестку, которая стала ближе к своей свекрови, чем к своей матери. После Сережиной свадьбы наша семья сильно сократилась. Осталось нас – мать, Коля Маня и я. Христина Ивановна продолжала жить с нами, а наша няня к тому времени уже умерла.
Мы с Маней выросли, стали много читать и рассуждали о прочитанном. В нашем новом приходе, в церкви Николы на Песках, во время службы некоторые гимназисты старались встать так, чтобы мы были им повиднее. Иногда нам посылались анонимные письма с объяснениями в любви и многочисленными грамматическими ошибками. У наших знакомых устраивались вечера с танцами. Мы много веселились, нас находили и привлекательными и оживленными. В Чернявском институте у Мани бывали балы. Коля на них был желанным кавалером. Он был красив, и институтки, увлекавшиеся им, искали сближения с нами. Наше детство с его играми и фантазиями пришло к концу. Мы стояли на пороге молодости с ее мечтами, надеждами и исканиями своего особого пути.
Четырнадцатая глава. Семья Шамониных. С. А. Зернова
В последние годы моей гимназической жизни я близко соприкоснулась с выдающейся и трудной семьей Шамониных. Началось все с моей дружбы с Зиной Шамониной, с которой я делила парту в течение многих лет. Несмотря на различие наших характеров, мы оказались глубоко связанными друг с другом19. Все Шамонины были необычайно способны и прекрасно учились, но были и неукротимы в своих вспышках гнева. Они, рассердившись или даже только взволновавшись, белели, как полотно, а не краснели, как это обычно бывает.
Я никогда не могла понять, как могли соединиться браком Николай Иванович и Надежда Дмитриевна. Хотя они жили в одном доме, но я не слыхала ни одного слова, обращенного ими друг ко другу. Я часто задавала себе вопрос неужели они когда-то говорили между собою. Над. Дмит. не замечала своего мужа, а он при ней стушевывался, умолкал, старался незаметно уйти из комнаты, а ведь у них было шесть человек детей!
Н.Д. была высокого роста, носила всегда кружевную косынку на гладко причесанных темно-русых волосах. В ее глазах была разлита горделивая грусть или вернее грустная гордость. Она гордилась своим родом Башкирцевых, особенно своей племянницей художницей Марией (1860–1884), умершей в Париже и оставившей свой знаменитый дневник. Сама она была прекрасно образована, знала в совершенстве много новых языков, занималась переводами и сама писала. К тому же она была и талантливая музыкантша.
Ее муж был жгучий брюнет, типичный армейский офицер, без особого образования, любивший поиграть в карты и охотно рассказывавший анекдоты из жизни провинциальных юнкеров. Все их дети отличались как дарованиями, так и неуравновешенностью. Думаю, на это влияло, как несоответствие характеров их родителей, так и ненормальность их воспитания. Зина не любила говорить мне о своем детстве. Отца она жалела и старалась защищать его. У нее было чувство скрытого раздражения против матери, хотя Н.Д. не только не угнетала детей, но даже не делала им замечаний. В то же время она их и не ласкала. Я не помню, что бы она при мне кого-нибудь поцеловала. Несмотря на это, она их по-своему любила и гордилась их успехами. Мне она нравилась, но я почему-то жалела ее и считала, что она должна была быть очень несчастной. Мне тоже было невыразимо жаль и ее мужа, особенно, когда он смолкал и быстро исчезал при появлении жены.
Дети были похожи физически на отца, у них были черные глаза и смуглый цвет лица. На мать была похожа только старшая дочь Надежда, и характер у нее был спокойнее чем у других. После окончания Бестужевских курсов, в Петербурге, Надя вышла замуж за известного историка С.Ф. Платонова (1860–1933). Когда большевики посадили Платонова и его дочь в тюрьму, Зина переехала жить на их квартиру.
К этому времени Надя уже умерла. Это случилось в начале тридцатых годов. После этого я потеряла связь с Зиной.
Семья Любенковых
Благодаря Шамониным мы познакомились и с другой интересной семьей известных москвичей Любенковых. Когда я вспоминаю о них, то моя мысль уносится в их сад и в их гостеприимный дом в Гранатном переулке. Их сад был большой, тенистый. Весной он был полон цветущей сирени и жасмина; рядом с ним были другие сады, и весь воздух был напоен ароматом распускающейся природы. Я была тогда в расцвете моих сил и отдавалась всецело радости жизни.
Когда мы играли в горелки и я становилась в пару, мне было так легко, я не была заинтересована никем в особенности. Мы все относились друг ко другу как бы с раскрытыми объятиями, нам было хорошо быть всем вместе и разделять вдохновение московской весны и нашей юношеской дружбы.
После игр нас звали в дом. Старая няня разливала чай, мать Любенковых была англичанка, она выходила к нам с обручем на голове, защищавшим ее от постоянной головной боли. Отец, Лев Владимирович, был мировой судья, человек выдающийся, хорошо известный в Москве, славянофил и народник. Он носил поддевку и белую рубашку из тонкого полотна, подпоясанную русским пояском. Он воспитывал в том же духе своих сыновей. Они ходили в высоких сапогах и в русских рубашках на выпуск.
Лев Владимирович был очень приветлив, улыбка не сходила с его лица. Он всех нас любил и нам было хорошо в его доме. Собиралась у них лучшая молодежь того времени. Зимой устраивались рефераты, костюмированные вечера, ставились отрывки из опер. Их небольшой флигель был всегда полон гостями. Когда, впоследствии, я встречалась с теми, кто бывал у Любенковых, нас всегда соединяли радостные воспоминания о счастливом периоде нашей молодости. Там я познакомилась с Новгородцевым (1866–1924), с братьями Рачинскими, Сергеем Тимофеевичем Морозовым, с знаменитым рассказчиком В.Е. Ермиловым, с Миролюбовым, обладателем изумительного голоса, с В.Н. Тумановским, будущим мужем Лидии Борисовны Богушевской, с красавцем Цемшем, с Стефановичем и Галактионовым. Большинство их принадлежало к помещичьей среде, либерально настроенной, с честным взглядом на жизнь. Многие из них стали земскими деятелями, служили по выборам, сделались профессорами и судебными деятелями.
Дома у нас к Любенковым относились подозрительно и с опаской. Это была для нас незнакомая среда, от которой шли новые веяния.
В этом отношении на нашу мать влияла сестра Аня, ее шокировали русские рубашки братьев Любенковых, простота и непринужденность их обращения. Ане не приходилось сталкиваться в Лазариковской среде ни со славянофилами, ни с либералами, даже студенты были чужды ей. Поэтому, когда кто-либо из Любенковых приходил к нам, то всегда была некоторая натянутость. Это очень меня мучило. Сглаживал все Коля, с которым нас более охотно отпускали к ним.
Первая встреча с деревней
В 1880 году, когда мне было 15 лет, я в первый раз попала в русскую деревню. Сестра Лиза с мужем и дочерью Марусей жили тогда в большом селе Мосолове Спасского уезда Рязанской губернии. Григорий Никитич имел там место врача. Они пригласили всех нас провести с ними лето. Это было большим для меня событием. Калустовы снимали дом священника о. Иринарха, а он сам ютился во флигеле. Вокруг Мосолова были раскинуты имения многих помещиков. Все они были в самых хороших отношениях с Калустовыми и нас они приняли прекрасно. Мы с Маней были ученицы одних из лучших московских учебных заведений, Аня – интересная молодая женщина. Мать нашу вообще всегда все любили и уважали. Приезжал и Коля – красавец студент.
До нашего приезда о нас говорили, по приезде все начали нас звать к себе. Тут мы увидали широкую дворянскую жизнь центральной России. Мы побывали во многих помещичьих домах, и каменных – старинных, и деревянных, недавно построенных. Нам сделались знакомыми густые аллеи, ведущие в усадьбы с обязательным кругом перед домом, который особенно лихо объезжали кучера. Коренник шел мягко, скользя крупной рысью, а пристяжные неслись галопом. Перед крыльцом лошади останавливались сразу, как вкопанные. Кучера были одеты в поддевки и носили шапки с павлиньими перьями. За нами часто присылали из разных имений лошадей, иногда сами помещики были за кучеров.
Все это было так ново для нас: и раздолье полей, и большие леса, где можно было заблудиться, и река Ока с ее пароходами, и, наконец, сама помещичья и крестьянская жизнь. Деревню до тех пор я знала по книгам. Мертвые Души Гоголя я помнила почти что наизусть. Я начала приурочивать знакомых помещиков к типам Гоголя. У меня был и Плюшкин – помещик Стерлигов, и Коробочка – помещица Макашина, и прокурор – Смольянинов. Все они жили патриархально, соблюдая отцовские обычаи, носили белые или синие рубашки на выпуск, шаровары и красивые высокие сапоги. На головы они одевали картузы.
Самым близким соседом был нам Николай Николаевич Рихтер. У него было три сестры и таинственная для нас мать. Отец их когда-то был очень богат. Большой кутила, он под пьяную руку женился на крестьянке, которая страдала запоем и после его смерти вышла замуж за кучера. Дети получили только маленький хутор, все имение пошло с молотка. Дочери кончили курс в институте и жили с братом, который унаследовал от матери залой. Когда он был здоров, он был очарователен, лицом и характером он был в деда, очень тонкого и умного человека, одного из самых богатых людей уезда. Сестры были милые, воспитанные, хорошенькие и очень гостеприимные. Жили они замкнуто из-за отчима, кучера, и из-за запоя матери и брата. Сами они были какие-то трепещущие и нервные. Домик их был маленький с массой мух, так как тут же были конюшня и скотный двор. Мы как-то пошли к ним на хутор, к их дому вела узкая аллея. В самом начале ее мы встретили стадо гусей, которые нас городских жительниц ни за что не хотели пропустить. Только мы сделаем шаг, они нагнут головы и, сильно гогоча, полуходом полулетом раскрыв клювы бросаются на нас. Выручил нас Николай Николаевич и благополучно довел до дому.
Сестры приняли нас радушно, угощали и клубникой и малиной в большом изобилии и с такими сливками, каких я после нигде не едала.
Н.Н. был большой ценитель лошадей. Он вывел нам из конюшни своего любимого рысака, говоря, что такой крови как у него нет во всей губернии. Он обыкновенно сам правил им, сидя на беговых дрожках.
Чаще всего присылала за нами свои тройки семья Ржевских. Он был председатель Земской Управы, владел большим имением, но дела его были расстроены. Говорили, что имение его было заложено и перезаложено, но внешне их жизнь шла широко и размашисто. У них всегда было всего очень много; и детей, и гостящих родственников, и шума, и чисто русского гостеприимства. У Софии Федоровны Ржевской всегда была приветливая улыбка на лице и постоянная готовность принять и угостить гостей. Конечно, такая широкая жизнь шла за счет перезакладов и продажи пустошей и дальних рощ.
Совсем по иному жил Стерлигов, владелец чудесного имения над Окой. Его дом стоял на высоком месте, откуда открывался изумительный вид. Но этим видом немногие могли любоваться. Хозяин был скуп, сам в гости не ездил и у себя принимать не любил. Его-то я и окрестила Плюшкиным. Макашева – Коробочка была собирательница. Ее не любили ни помещики, ни крестьяне. Она сама, как и все у нее, была плохо скроена, но крепко сшита, жила она одиноко, копила деньги и увеличивала свое состояние. Интересы ее дальше этих пределов и не шли. Соседи приезжали к ней редко, и сама она не хотела терять времени на ненужные визиты.
Характеры этих помещиков ярко выразились на пикнике, устроенном по инициативе Ржевских. Клич был кликнут по всем соседям, было выбрано место на берегу Оки и между всеми было распределено, что каждый должен был доставить из продуктов. На долю моей сестры Лизы выпал вареный шоколад и сладкие булочки, которые она отлично пекла. Повсюду пошли волнения и приготовления: Лиза получила с оказией из города нужный ей шоколад и два дня ушли на печение булочек. Хозяйка не находила покоя, пока не убедилась, что ее булочки вышли на славу. После совещания с О. Иринархом, решено было вести сваренный шоколад в большом Лизином самоваре, полученном ею в приданое. О. Иринарх подал эту идею, говоря, что в ведре шоколад может расплескаться, бутылки от горячего могут лопнуть, а самовар и шоколад сохранит, а потом пригодится и для чая. Он сам взялся отвезти его на своей тележке.
День выдался прекрасный, на лугах только что скосили траву и сложили сено в громадные стога. Все было ароматно, радостно и светло, особенно для нас, до сих пор не знавших русской природы. Ее просторы окрыляли наши сердца. За нами заехали барышни Рихтер, на своей долгуше-линейке, с нами сели дети о. Иринарха: сын, бледный, апатичный, очень белокурый вплоть до ресниц, студент медик и дочка Саша, полный его контраст юркая, энергичная, брюнетка, любившая носить ярко-розовые платья, отделанные кружевами собственного вязания. Она была моих лет, и я с нею много бывала вместе. Мы обе еще были подростки.
О. Иринарх должен был от себя привести меду и хлеба. Это было ему сподручно, так как хлеб и мед приносили ему крестьяне за требы. Кроме того, он обещал еще угостить огурцами собственного рассола. Они славились на весь уезд. Их солила сама попадья, а рецепт держала в секрете. Ее саму я совсем не помню, она расплывается в какое-то пятно, а огурцы ее я помню отлично. Дочь была в отца, а сын в мать.
Остановились мы на залитой заходящим солнцем лужайке, около большого березового леса. Так там было привольно и чудесно. До нас уже приехало несколько долгуш, лошади были распряжены, кучера и прислуга хлопотали с провизией. На долгушах прибыли дети и второстепенные члены семейств. Позднее, на лихих тройках, стали подкатывать главные устроители пикника. Приехала и Макашева, с разными соленьями. У нее был тарантас тяжелый, но прочный, доставшийся ей от деда. Лошади были пегие и немолодые, быстрой езды она не любила. Одним из последних на дрожках, запряженных его кровным рысаком, прилетел Рихтер и привез шампанское. А о. Иринарха все на было! Каждый с интересом наблюдал, как раскладывалась именно его провизия и какое впечатление она производила на окружающих. Лиза начала волноваться и объясняла всем, что будет еще шоколад и очень удавшиеся булочки. Она часто выходила на дорогу, по которой должен был приехать о. Иринарх. Наконец его таратайка появилась из-за опушки леса. Батрак сидел на задке. О. Иринарх подъехал торжественно, одетый в свою новую, коричневую рясу. Между ног он держал огромный самовар. Он стал вылезать, и, о ужас, весь шоколад остался на его рясе. Лиза стояла рядом, она окаменела от отчаяния, все ее усилия пропали даром. Крана в самоваре не было. Он выпал по дороге. Самые разнообразные чувства охватили бедную Лизу, зачем она послушалась о. Иринарха? «Я ведь говорила», (но она не говорила), «Я так и думала», (но она не думала). Все подбежали к таратайке, всем было весело от полной растерянности главных участников маленькой драмы. Равнодушным оставался один батрак, он стоял с бочонком огурцов, и не принимал никакого участия в общем возбуждении. На него обрушился о. Иринарх: «Ну чего глаза на меня выпучил, как пень осиновый? Чего смотришь? Пошел отсюда». Батрак отошел в сторону. Тогда о. Иринарх начал обсуждать происшествие. Долго он рассуждал, как и отчего это могло произойти. «Это, наверное, когда я спускался с косогора в овражек, тогда меня сильно встрясло». Долго еще слышалось: «это верно косогор, напрасно я не послушался попадьи и надел новую рясу». Лиза тоже долго не могла прийти в себя, и трудов было жалко и крана от самовара. Его так никогда и не нашли.
А пикник удался на славу. Для нас это было сплошное торжество. Всех охватило непринужденное веселье с играми, танцами и с ярко горевшими кострами, с варкой какой-то особенной каши. Все разъехались, когда уже совсем стемнело, и все были дружные и радостные. Одна Саша, сидевшая рядом со мной, была охвачена беспокойством. Она мне шептала: «и достанется папаше от мамаши, не давала она ему новой рясы и говорила, что диво бы в гости, а то на прогулку».
О. Иринарх был практик – он умел и с мужиками ладить, и нравился начальству, и помещики его любили и охотно приглашали к себе. Он играл с ними в карты, иногда и они приезжали к нему в гости. Раньше фамилия его была Волков, но перед принятием сана, Архиерей переменил его фамилию на Добронравова, говоря, что пастырь не должен иметь волчье имя. Живя у них на усадьбе, я близко соприкоснулась с их жизнью. Саша была моей постоянной спутницей. Она была в доме правой рукой, и отца и матери, и знала как все село, так и большинство помещиков.
Однажды она предложила мне объехать с ней соседние деревни для созыва баб на жнитво. Я с радостью согласилась, меня особенно прельщала возможность самой править лошадью. Выехали мы рано утром; подъезжая к намеченным избам, Саша вылезала из тарантаса и кнутовищем стучала в оконницы. Вызвав хозяйку, она приглашала ее в следующее воскресенье прийти на помощь отцу жать рожь. Какая-нибудь Марья или Авдотья медленно вслушивалась в приглашение и так же медленно тянула: «что-же приду или Саньку пришлю». Отказов почти не было. По воскресеньям крестьяне для себя не работали, за деньги тоже считали трудиться грехом, а помочь попу находили правильным; кроме того, им давалось обильное угощение. В воскресенье с пяти часов утра на нашем дворе было великое оживление – расставлялись столы, заранее приготовлялись огурцы, пироги и жареная накануне рыба. Выстраивались ряды бутылок с водкой и квасом. Жницы стали собираться после обедни, бабы были в белых шушунах с высокими кичками, вышитыми бисером и с серпами в руках. Веселый и довольный о. Иринарх суетился, шутил и, когда набралось человек тридцать, отправился со всеми в поле. Работа пошла оживленно, бабы быстро и легко сжали Иринархово угодье. К вечеру с песнями они пришли к нам на двор для угощения. Сначала жеманно и морщась выпивали по стаканчику водки, а потом уже и пили и ели сколько душе было угодно. Всего было приготовлено вдоволь. Кончив свой пир, вышли на дорогу и завели хоровод, откуда-то появились парни в сапогах, в картузах набекрень, с гармошками в руках. Вначале они играли поодаль, как бы для себя. Потом кто-то из них вошел в круг, за ним потянулись и остальные, гармоники были отставлены, все подхватили дружно хоровую песню и стали плясать, притоптывая ногами. О. Иринарх и им вынес угощение. Общее веселье захватило всех. Разошлись под самую ночь. Ушли с песнями, и издали мягче и лучше звучали визгливые и громкие бабьи голоса.
«Слава Богу, хлеб сжали и в копна сложили и все в один день», говорил хозяйственный о. Иринарх.
После этого лета, проведенного в деревне, я вернулась в Москву полная новых впечатлений, познакомившись с жизнью, столь отличной от городской. Я много переписывалась с моей подругой по гимназии Зиной Шамониной и она назвала одно из моих писем: «художественным описанием поместья». Мы тогда изучали теорию словесности и увлекались литературой. Я до сих пор помню это мое письмо, в нем я описывала заброшенную усадьбу. Ее владелец, разбогатевший купец, жил в маленьком флигеле, а дом с дивным садом, с залой в два света, с театром, украшенным изумительно тонкой лепной работой, карнизами, оседал, заростал плесенью, кривился и медленно погибал. Старик сторож позволил нам осмотреть дом и парк. Я рисовала в моем.воображении людей прошлого столетия, в особенности у меня врезалась в память небольшая угловая комната с разноцветными стеклами, половина которых была уже разбита. Вид из этой полуспаленки был изумительный – на Оку, на синеющие вдали леса, на далекую почти пропадавшую в тумане церковку. Мне захотелось узнать, кто жил здесь когда-то, сторож рассказал мне о господской внучке, любившей проводить здесь время и ушедшей в монастырь. Зашли мы и в ванную комнату. В ней стояли два дивана, обитых серовато-голубой материей, очень выцветшей. Они маскировали ванны, в этой комнате необыкновенно хорошо пахло душистыми травами. Не хотелось уходить из этого зачарованного дома и из запущенного сада с гниющими скамейками, с заросшими дорожками и провалившимися оранжереями.
Пятнадцатая глава. Окончание гимназии. С А. Зернова
Маня кончила курс, я была в 8-ом классе, мы начинали строить планы на будущее, нас обеих больше всего влекло устройство новой школы, совместной для мальчиков и девочек, с преобразованием ее в гимназию. Нам хотелось организовать ее совсем иначе, чем существующие учебные заведения. Я не только мечтала об этом, но даже сжилась с этой мыслью. В гимназии я многим из своих подруг говорила об этом, и все знали, что я создам какую-то новую школу.
Наступили наши выпускные экзамены, они шли ускоренным темпом по случаю коронации Александра III (1881–1894). Одними из последних устных экзаменов были латинский и греческий; греческий был утром, а латинский вечером. Меня вызвали в 8 часов вечера, я была особенно вдохновлена. Не я переводила Цицерона, не я говорила наизусть и разбирала оду Горация, а какой-то отделившийся во мне дух, это было больше, чем вдохновение. Присутствовавший на экзамене, инспектор учебного округа Лаврентьев встал и слушал меня стоя, и все повторял: «Превосходно, замечательно». Я не помню в жизни такого подъема духа.
Когда я кончила, Лаврентьев подошел ко мне и спросил: «что я намерена делать после окончания», я сказала, что хочу открыть новую школу. Он предложил мне свою помощь. После экзаменов Софья Николаевна и Георгий Борисович Фишер возили выпускных в Троице-Сергиевскую лавру, а 1-го сентября, в день акта нашей гимназии, выдавались дипломы. Выпускные были всегда в белых нарядных платьях, в гимназии проводили целый день: обедали, вечером танцевали и ужинали. Лаврентьев говорил исключительно со мной и отнесся в высшей степени сочувственно к моей идее создать новую школу.
Этот день 1-го сентября 1883 года особенно врезался у меня в памяти. Наконец совершилось то, что всем нам так хотелось: мы окончили гимназию и получили аттестат зрелости с большими правами. Только одна Фишеровская гимназия во всей России давала аттестат зрелости с правом преподавания во всех классах женских гимназий и в мужских прогимназиях.
У всех нас, окончивших, при прощании друг с другом сжались сердца и захотелось продлить это гимназическое время. У меня лично, несмотря на ободряющие речи Лаврентьева, явился страх перед большой ответственностью. То трудное дело, о котором я раньше так много говорила теперь требовало своего немедленного осуществления, а мне было лишь 18 лет.
Софья Николаевна позвала меня к себе на другой день и спросила меня о чем я говорила с Лаврентьевым. После двухчасовой беседы с ней я пришла к убеждению, что мне надо расстаться с моей мечтой устроить новую школу, так как на это у меня не было средств. Устраивать же общество или становиться в зависимость от отдельного лица Софья Николаевна отсоветовала. Вместо этого она мне предложила урок в семье Веригиных, только что приехавших из Ниццы в Москву для образования детей.
С этим уроком начинается моя педагогическая деятельность, которой я отдавала всю себя до самого моего замужества. Не только моя учебная деятельность, но и близкая связь с некоторыми из семейств, где я давала уроки, имела огромное влияние на всю мою жизнь.
Сестра Маня по окончании курса тоже сразу получила урок у Масловых, а через них и у других их друзей.
Моя педагогическая деятельность
Моя педагогическая деятельность отнимала у меня почти весь день. Мои ученики и ученицы захватывали меня, к каждому из них я относилась по разному. В этом и заключался мой успех и действительно блестящие результаты моих уроков. У моих учеников не было неудач, но зато, когда было нужно, я приезжала к ним перед экзаменами и в 5 часов утра. Я любила заниматься на свежую голову, но когда я видела утомление, я прерывала урок до положенного времени. Редко, когда он был бесцветен и мало-интересен. Как я готовилась к каждому уроку! У меня всегда не хватало времени, поэтому многие меня знали по одной примете, я ездила на извозчиках, читая книги.
Когда я начинала мои занятия, родители часто жаловались на детей, обвиняя их в лености. Этого недостатка я никогда не находила. Я считала, что неуспех ученика всецело зависит от учителя. Если ученик плохо подготовил урок, значит я не сумела его заинтересовать, или дала задание не по силам, или случилось какое-нибудь неблагоприятное обстоятельство в его жизни. Я старалась разобраться во всем этом и устранить всякую возможность неисполнения долга моими учениками.
Когда я рассказывала что-нибудь своим ученикам, я вся была в этом, и наши уроки быстро пролетали. Я никогда не жаловалась на неспособность или на леность детей и всегда их искренне хвалила.
Веригины
Я сделалась другом и даже членом семьи многих моих учеников, но особенно тесная связь установилась у меня с Веригиными. 10 августа 1883 года мне минуло 18 лет, а 28 сентября я позвонила у двери нарядного подъезда дома Маджугинского на Поварской. Отпер мне дверь карлик Ваня и доложил обо мне немцу лакею Фердинанду. Ко мне вышла друг дома Наталья Владимировна Толстая. Своими умными, черными глазами она, казалось, хотела проникнуть в мою душу. Она начала задавать мне один вопрос за другим. Я была смущена и грандиозностью дома, и его элегантной обстановкой и французским языком, на котором говорила со мною Толстая.
Несмотря на смущение, я чувствовала какую-то необыкновенную внутреннюю свободу, Наталья Владимировна очаровала меня своей чудесной улыбкой, и мне стало совсем легко, когда, обнявши меня, она представила меня вошедшей Марии Ивановне Веригиной.
На другой день я приступила к урокам с тремя младшими детьми. С Мишей и Катей по всем предметам, а с Маричкой только по русскому языку и истории. Уроки начинались в 8 часов утра, все было по расписанию и жизнь всего дома была приноровлена к учению детей. Их было четверо. Старший 15-летний Сережа поступил в лицей, и к нему приходил ежедневно репетитор. Высокий бледный юноша с меняющимся голосом, с огромными голубыми глазами, Сережа произвел на меня странное впечатление. Это по его просьбам мать решила приехать из Ниццы не в Петербург, где были ее близкие родственники, а в Москву, в центр Православия. Сережа, кроме лицея, по желанию матери, брал уроки рисования и игры на скрипке, но жил он только Церковью, он был окрылен высоким религиозным настроением. В детстве год или два он увлекался математикой, и профессор, занимавшийся с ним, поражался его исключительными способностями. Он называл его вундер-киндом, так как Сережа решал задачи по высшей математике, не зная ее. Однако это увлечение прошло и он отдался игре на скрипке.
С трудом отнимали у него скрипку, когда он ложился спать или садился обедать. Даже в вагоне поезда он играл не по нотам, а сочинял сам, так что многие плакали, слушая его игру.
Во время моего знакомство с ними, он безучастно отыгрывал с г. Люгертом скрипичные упражнения и делал это только для матери. Теперь интересовало его одно Православие. Он соблюдал строжайшим образам все посты, не ходил, а летел в церковь, приходил первым и уходил последним со службы. Приходские богослужения его не удовлетворяли, он бывал или в Греческом подворье на Никольской или в одном из московских монастырей. Он любил истовую службу, не выносил нестрогого пения, крестился размашистым крестом. Я недоумевала, где он мог научиться старо-русским обычаям, живя во Флоренции и Ницце. Он знал священное писание и богослужение до тонкости, задавал вопросы священникам и монахам, на которые они часто не могли дать ему ответа. Монашество было его идеалом, поступление в монастырь – целью его жизни. Он жаждал дисциплины и внешнюю обрядность ставил наравне с внутренним содержанием христианского учения. Он держался строго требника и устава. Даже небольшое сокращение службы его возмущало и он выходил из себя. Однажды, узнавши, что во время болезни ему дали обманным образом мясной бульон, он отказался совсем от еды. Когда я проводила у них лето, он всегда искал общения со мной и был ко мне сильно привязан. Мы с ним часто спорили, много сведений по вопросам церковным и богословским я получила от него. Я, в свою очередь, оказывала на него большое влияние. Закончив курс в лицее, Сергей хотел принять постриг, но встретив сопротивление матери, он согласился на брак и белое священство. К выбору невесты он относился совершенно равнодушно. Бе нашли в родовитой, но обедневшей семье Мусин-Пушкиных. Она не разделяла интересов своего жениха. Ее просто уговорили выйти замуж за состоятельного человека. Брак был несчастлив и кончился разводом.
После окончания Духовной Академии и рукоположения о. Сергий сперва был священником в его родовом селе Ершове, потом он переехал во Францию, и был настоятелем русской церкви в По. Когда его жена и двое детей уехали на побывку в Россию, он воспользовался их отсутствием, бежал в Италию и там принял католичество. Он умер в Риме, став таким же фанатиком католиком, каким православным он был в молодости (†1938).
Все четверо Веригиных были очень разные. Миша был красив, жизнерадостен. Мальчиком он увлекался солдатиками, потом марками. Он любил собак, лошадей, охоту, гитару и цыганское пение. Он был лентяй и кончил свой курс, только благодаря моим занятиям с ним.
Маричка тоже была очень красива и отличалась исключительной добротой. Она дала слово отцу перед его смертью заботиться о матери и свято выполнила свое обещание. Ее сестра Катя умерла, когда ей было 16 лет. Она была менее красива, чем Маричка, но ее лицо было так оживлено, в небольших глазах и в улыбке маленького рта было так много острого ума, огня и какой-то милой насмешки, что не замечалось ни ее слишком длинного носа, ни отсутствия той стройности, какой отличалась Маричка. Все дети носили отпечаток элегантности. Когда я после завтрака гуляла с ними, все обращали на нас внимание. В первый год моего знакомства Веригины носили траур по отце. Они были одеты в темные прекрасно сшитые платья, у них были черные большие мохнатые шляпы и заграничная обувь на их длинных ногах.
М. И. Веригина
Мать Веригиных, Мария Ивановна, по первому браку княгиня Голицына, по смерти князя, обвенчалась с мужем своей покойной сестры. Это было запрещено нашей церковью и М.И., будучи религиозна до мистицизма, всю свою жизнь мучилась этим поступком.
Ее религиозность выработалась в ней под влиянием голицынской семьи, мистически настроенной. Митрополит Филарет был их другом и М.И. попала под его очарование и влияние. Голицыны выстроили под Москвой монастырь-общину, куда она сама стремилась уединяться. Вместе с тем она была замужем за адъютантом графа Воронцова (1782–1856), наместника на Кавказе, и молодая, обаятельная княгиня пользовалась большим успехом. Поездки верхом, блестящие балы, с одной стороны, а с другой – выстаивание долгих служб по пять часов – все это сочеталось в ней. Она ко всему относилась с рвением. На Кавказе появилась холера, и молодая княгиня самоотверженно обходила больных по их саклям, сама давала лекарства и растирала щетками заболевших, не думая о себе и не боясь заразы.
Она не была счастлива с первым мужем, овдовев, решила идти в монастырь, но, влюбившись в своего зятя, вышла за него замуж. Ее второй муж Константин Михайлович Веригин был не только далек от мистицизма, но и вообще относился индифферентно к религии. Он любил жизнь с ее красотой и блеском. К первой своей жене и к сыну от нее он относился равнодушно, а Марию Ивановну любил горячо, как и четырех детей от нее. Они были счастливы и дружны до конца его жизни.
Мария Ивановна всегда особенно выделяла меня и это относилось также к моей семье. Ее и наше положение были столь различны. Их огромные средства, блестящий дом и светскость не могли идти в сравнение со скромными условиями нашей жизни. Несмотря на это, М.И. подчеркивала свое уважение к моей матери. На первый день Рождества и Пасхи она делала всего два визита со своими детьми: к своей 80-летней тетке, председательнице благотворительного общества, фрейлине Варваре Сергеевне Ершовой и к моей матери. Она чтила мою мать и восторгалась всей нашей жизнью. Она чувствовала, что наше счастье зависит от нас самих, что все мы находим радость в труде, что наши интересы выше интересов обычного окружающего их светского общества, что мы к ним относимся искренно хорошо, но никто из нас не захотел бы поменяться с ними местами.
Веригины часто присылали за мной свои экипажи: зимой сани, где на запятках стоял лакей, весной карету, где лакей сидел на козлах. Это им казалось необходимостью, а у нас ни у кого никогда не развилось вкуса к таким привычкам. Я искренно любовалась драгоценностями Марии Ивановны, но никогда у меня не появлялось желания иметь больше того, что у меня было. Веригины меня уговаривали бывать на их вечерах и балах, но у меня на это не было ни малейшего желания и я ни разу не отозвалась на их приглашения.
У Марии Ивановны, умной и доброй, характер был тяжелый. Когда она бывала в хорошем настроении, легко дышалось в доме, но часто она, без видимой причины, бывала не в духе. Тогда всех выручала Маричка: она выслушивала ее жалобы, гуляла с ней, играла в четыре руки, отдавала безропотно всю себя матери. Я ни разу не слыхала от нее жалобы на мать (а мы с Маричкой были очень дружны). Иногда только по ее скорбной улыбке я замечала, что ей было тяжело выносить не только плохое настроение, но нерасположение матери к людям, ни в чем не повинным. Жившая у них со дня рождения детей гувернантка, мадемуазель Мало обыкновенно была объектом гнева Марии Ивановны. Как я помню ласковую нежность Марички к несчастной, плачущей «Мамали» после каждого выпада матери.
Мария Ивановна говорила, что она, как тигрица, любит своих детей и вместе с тем сравнивала себя с курицей, выведшей утят. Ближе всех к ней была Маричка, ее она безмерно любила, но и в этой любви была немалая доля эгоизма.
Ершово
Лето Веригины проводили в своем имении «Бршово», в Пензенской губернии. Они начали приглашать туда и меня. Я была у них четыре раза, в последний мой приезд к ним там жила со мною и моя сестра Маня. Как я ни любила Веригиных, как ни близка я с ними была, но мне было тяжело надолго уезжать от моих. Живя в Ершове до глубокой осени, я считала дни, когда я смогу вернуться домой.
Я уже описала лето, проведенное мною в Рязанской губернии, в Мосолове у Лизы, и быт живших там помещиков. Жизнь Веригиных в Ершове была совсем другая, я не нахожу общих черт ни в чем.
Им принадлежало 10000 десятин, 4 села входили в черту их владения, всюду было благоустройство и безусловное довольство. Отец Марии Ивановны был прекрасный хозяин; он оставил своим трем дочерям и сыну огромные имения, М. И., при освобождении крестьян, убедила их взять большие наделы земли, а в имениях ее сестер крестьяне получили малые наделы и, вместо остальной земли, вознаграждение деньгами. В результате получилось благосостояние Веригинских крестьян и бедность соседних.
Я не видала в Ершове соломенных крыш, все избы были под железом, много было каменных домов. Лесу было много, в нем были разбиты участки правильной рубки, из соснового бора вывозили деревья только на мачты, в липовом лесу (липняке) были пасеки, в имении протекала рыбная река «Ворона», в каждом селе была школа и больничка, созданные на средства Марии Ивановны.
В двух селах, Ершове и Ширяеве, были церкви. В самом имении была образцовая ферма в заведывании немца Адама и его жены Екатерины, тут же был птичник – большое кирпичное здание, выкрашенное в розовый цвет. Конюшня на 20 стойл, оранжереи, сад, парк, все это содержалось в образцовом порядке, ничего не было заложено, дом был большой, просторный.
Карлик Ваня и женская прислуга привозились из Москвы, а остальные были Ершовские, причем их одевали в короткие поддевки и голубые шелковые рубашки. Мух было мало, но все-таки, по старинному, слуги стояли за стульями, отгоняя длинными ветками мух от обедающих.
Соседей не было ближе чем за 50 верст, мы были одни и пользовались всеми прелестями широкого барского помещичьего быта. Я могла бы написать много страниц с описанием разных картинок этой ушедшей навсегда русской жизни.
За 4 лета, что я там провела, Маричка из подростка сделалась молодой девушкой, выезжавшей в свет, Сережа кончил курс, Миша и Катя уже не запрягали своих любимых собак в легкую коляску, а ездили верхом и охотились. Разница между ними стала проявляться гораздо сильнее.
Когда я с Веригиными приехала в первый раз на станцию «Башмаково», я была поражена количеством экипажей, высланных за нами. Нас встретил главный управляющий и доложил Марии Ивановне, что в имении все благополучно. Мария Ивановна с Маричкой сели в маленькую коляску, запряженную тройкой с главным кучером Сергеем, маленьким, худощавым человеком. Управляющий ехал впереди. От станции было 40 верст. Вскоре начались Веригинские земли и леса. Поля, поля, и поля...
При въезде в Ершово нас встретили крестьяне с хлебом-солью и староста верхом. Через все село ехали шагом и раскланивались с высыпавшим из изб народом. Прислуга в Москве, по большей части немцы, звали Веригину «вотр эксэлланс», народ в деревне звал ее Марией Ивановной.
В этой жизни в Ершове было много поэзии и красоты, в последний год моего и Маниного пребывания, там все лето провел художник Богатов и был в полном очаровании от этой жизни.
Помню одну картинку: я и Маричка гуляли по парку и подошли к церкви, которая была совсем рядом. Было под вечер, был дивный закат, мы обе были молоды, обе в белых платьях, шли обнявшись и остановились у ограды. Перед входом в церковь на коленях, с котомкой за плечами странник пел: «Свете Тихий, Святыя Славы, Бессмертного, Отца Небесного, Святого, Блаженного, Иисусе Христе», и руки его поднимались, и кланялся он земно. Мы ни слова не сказали, не нарушая его молитвы, мы и сами молились.
А Сережа тоскующий искал меня и разговоров со мной, и помню я наши с ним прогулки по чудному Ершовскому парку и беседы на религиозные темы.
У Веригиных была экономка Пелагея Никитична, которую звали, любя ее, Поленькой. Кругленькая, маленькая, беленькая, старенькая, она царила в своей кладовой с банками самого разнообразного варенья от смородины до ананасов, с моченьями, соленьями и маринадами. Чего только у нее не было. Любила она позвать нас к себе и угостить, сама же она была великая постница, и все знали, что после каждого поста розговенье укладывало ее в постель. Очень она сердилась, когда ей говорили об истинной причине ее болезни, сама она все сваливала на простуду.
В Ершове был священник, к великому негодованью Марии Ивановны, пьяница. Хотя она и все дети, подходя под его благословение, целовали у него руку, но в дом его не приглашали и подарков ему не привозили.
А Ширяевский священник был идеалистом, поставившим себе в послушание – смирение; он был высокого роста, худощавый, бледный, спокойный и какой-то во всех отношениях чистый. Он приезжал к Веригиным, но никогда не садился в присутствии Марии Ивановны, к великому беспокойству Марички. Она всегда старалась, чтобы ему было легко и радостно у них. Мария Ивановна и Сережа его любили, но он очень стеснялся в присутствии М. Ив., и стеснение это было иного рода, чем стеснение подчиненного лица перед начальством, а скорее вошедшее в плоть и кровь сознание чего-то недостягаемого в лице владетельной Веригиной. Мы приезжали к ним, и жена его с сыном и дочерью также без всякой униженности воздавали особенное почитание Марии Ивановне.
Всем им: фельдшерам, учителям, управляющему, старостам, Поленьке и всей многочисленной дворне привозились подарки, которые раздавались 5-го июля, в день именин Сережи.
Этот день особенно праздновался, три священника служили накануне долгую всенощную, и в день именин обедню с акафистом. Все служащие приглашались к чаю, днем приходили крестьяне и приносили первый сноп сжатого хлеба (обыкновенно в этот день начинали жатву). Крестьян одаривали, угощали, но водки не было никогда. Мария Ив. гордилась тем, что через нее ни один крестьянин никогда не выпил спиртного. И винокуренного завода строить не соглашалась, хотя управляющие доказывали ей выгодность этого дела. Все в доме получали подарки, и нужно отдать справедливость Марии Ивановне, она умела обо всех подумать и доставить настоящую радость от получения нужной и красивой вещи.
Каждое воскресенье после обедни Маричка и Катя раздавали детям ленты, бусы, рубашки, платки и делали это, разделяя общую радость.
Однажды крестьянин из чужого села Пересеенкина получил в поле смертельные ожоги. Мария Ив. с Маричкой и со мной немедленно туда поехали, сделано было все, что возможно, но его не спасли, через неделю или десять дней он умер. Перед смертью он горевал, что сгорел его крестик на шее и он умрет без креста, я отдала ему свой крестильный крест; Маричка ходила к нему два раза в день, кормила его сама, и он умер в ее присутствии. Умер, как умирают Тургеневские крестьяне, позвал жену, приказал ей, не откладывая в долгий ящик, выходить замуж за какого-то бобыля, взять его в дом, начать во время посев, детей в обиду ему не давать, да прежде всего приказать ему исправить забор у овина.
Село Пересеенкино было безземельное, Веригинские крестьяне благоденствовали, а они терпели нужду и они-то во время революции сожгли и разгромили чудесное Ершовское имение и Маричкин дом, доставшийся ей после смерти матери.
Смерть Марички (Марии Константиновны Челищевой)
Я написала мои воспоминания о Веригиных 23 сентября 1930 года, находясь на отдыхе с моим мужем в деревне Артис. Вечером я прочитала ему написанное и мы начали вспоминать о прошлом. Я особенно много думала уже перед самым сном о Маричке. Проснувшись утром я сказала Мише, что хочу еще писать о ней. Вскоре почтальон принес мне письмо от незнакомой мне особы, которая сообщала, что в 2 часа дня 9 сентября скончалась Маричка, дорогой мой друг на протяжении без малого 50-ти лет. Это неожиданное известие побуждает меня теперь поярче описать ее.
Если у рано умершей Кати Вершиной ум был самой видной чертой, то Маричке можно приписать необыкновенную чуткость и особенную верность тем, кого она любила. Она была неизменна в своем расположении и доказывала это всегда на деле. Обещав кому-нибудь помощь, она давала ее и с радостью и с большою точностью. Мне приходилось быть посредницей некоторых ее обязательств и я не помню, чтобы ее денежный перевод опаздывал хотя бы на один день.
Она была религиозна, но совершенно по иному, чем ее брат Сергей. Он ставил превыше всего форму, она – дух христианства. Ему нужно было по молитвеннику вычитать всю службу, она могла молиться одна часами, не замечая времени, но делала она это не по букве устава, а по вдохновению.
Ее мировоззрение и вся ее личность с особой силой выявились в связи со смертью трех самых близких ей людей. Когда ее брат Миша покончил самоубийством, она была потрясена до болезни, граничившей с психозом. Не сама разлука с ним, а тяжкий грех самоубийства поразил ее. Как она молилась за него, как страстно она вымаливала у Господа прощение ему! Катю она любила нежнее, глубже, она была с ней очень дружна, но смерть ее она приняла светло и спокойно, уверенная, что «Кате там будет хорошо». Так же она отнеслась к смерти матери. Мария Ивановна скончалась в Петербурге. Я приехала к ним через 12 часов после ее кончины. Маричку я нашла глубоко огорченной, но сильной и бодрой. Она трое суток день и ночь читала псалтырь у тела матери, была ушедшая от нас, жившая в ином и как будто в совместном с матерью мире. В день похорон я встала очень рано и хотела войти в комнату, где лежала покойная, но дверь оказалась запертой на ключ, там была Маричка, она хотела быть одной. Потом, выйдя оттуда, она мне сказала: «Сонечка, дорогая, теперь я совсем покойна», и лицо у нее было такое светлое. Мы с ней крепко поцеловались, я чувствовала, что в ту минуту она никому бы, кроме меня, не могла сказать этих слов. Много у нее было светских друзей, но наша связь была глубже, и никому она не открывала своей души так, как мне. Во время похорон, церковь была переполнена людьми высшего Петербургского света. Миша был офицером лейб-гусарского полка; командир полка и офицеры в парадных формах, красных ментиках, обшитых бобром, выносили гроб. После отпевания все подходили к Маричке и на французском языке выражали сочувствие. К самому концу обедни приехал Сережа из деревни, тогда уже О. Сергий, принявший священство и живший в Ершове. Он вошел в меховой рясе, не привыкший еще к этой длинной одежде. О. Сергий был необычаен для светского Петербургского общества, его оглядывали и изумлялись, самолюбивый Миша почти враждебно смотрел на брата, закусивши нижнюю губу.
И все трое у гроба были разные: старший, о. Сергий, совершенно далекий от света, Маричка в траурном платье из лучшего Петербургского модного дома, по светски принимающая выражения соболезнования и так же на них отвечающая, а сокровенно, переживающая свое горе, и лейб-гусар Миша, не понимающий брата, и одобряющий сестру постольку, поскольку она держит себя так, как этого требуют законы большого света.
Еще до смерти матери Маричка вышла замуж за Михаила Михаиловича Челищева. Муж ее был порядочный, но ничем не выдающийся человек. Детей у них не было. Много времени они проводили за границей. Из-за ее слабого здоровья зимой они обычно жили в Каннах. Муж умер в самом начале революции, а ей пришлось пережить все ужасы большевизма. Она скончалась в неописуемой нищете. Последние годы она ютилась в каморке около кухни своей прежней квартиры, прикованная к постели. Ей не на что было купить дров, чтобы хоть раз в течение зимы истопить печь. Она была ограблена большевиками до последнего стола и стула, она должна была продать свою шубу для хлеба насущного.
К счастью, в самое тяжелое для нее время, у меня наладилась с нею переписка и мы могли ей помогать, посылая посылки с съестными припасами, но главное, у нее возникла надежда приехать во Францию. Ее родственники выхлопотали ей визу, мы добыли деньги. В последнем письме она мне сообщала, что осенью она собиралась приехать к нам. Но ей так и не удалось увидать свободы. Царство ей небесное. Ее смерть избавила ее от жестоких страданий, так не заслуженных ею.
Наталья Владимировна Толстая (1836–1916)
Кроме моей педагогической деятельности, у меня завязались новые связи с близкими к семье Веригиных людьми, в особенности с Толстыми и мадемуазель Бессон. О Наталье Владимировне Толстой я уже упоминала, когда описывала свое первое посещение Веригиных. Ей было тогда 45 лет, а мне 18, но несмотря на это, у нас началась дружба. Насколько ее две сестры были мягки, кротки и малодеятельны, настолько она была энергична, пряма до резкости, искренна, без компромиссов. Она, как и ее сестры, была очень религиозна, не пропускала постов без говения, праздников без служб. Сестры при их слабом здоровье и ограничивали этим свою церковность. Но у Н.В. вера в Бога освящала все, что бы она ни делала. Она всегда руководилась простым вопросом: «А понравится ли это Господу Богу?» Этот вопрос она задавала не только себе, но и всем с кем имела общение. Она была бесконечно добра, но и строга. Я никогда не слышала от ее сестер грубого слова, а с ее уст всегда летели слова, «мерзость, гадость».
Все, что делалось в России, она принимала настолько близко к сердцу, что я нисколько не сомневаюсь в том, что она без размышления пожертвовала бы своей жизнью для родины. Она была монархистка, царю она писала смело, высказывая ему всю правду. Царь ценил ее откровенность и отвечал ей. Она думала, что все зло лежит в той стене, которая отделяет царя от народа.
Род Толстых был старинный, Толстые с графским титулом были менее родовиты чем Н.В., но она никогда не гордилась своим происхождением и часто говорила: «Для Господа все равны». Одинаково, почти что в тех же выражениях она распекала как своего важного родственника, так и своего служащего.
С Марьей Ивановной Веригиной она была дружна с юных лет, очень любила ее, но часто не соглашалась с ней и всегда говорила правду в глаза. Она не одобряла брака о. Сергия с Татьяной Ивановной Мусин-Пушкиной, советовала искать невесту из духовной среды. Так же не одобряла она и выбора Михаила Михайловича Челищева для Марички, считая его человеком без внутреннего содержания.
Я сказала ей одной из первых, что я невеста. Она меня перекрестила, сняла с своей шеи образок и благословила им меня. Этот образок я надела на моего старшего сына в день его венчанья. Мы не пригласили никого из посторонних на нашу свадьбу, но Н.В. сказала, что она непременно придет в церковь, даже без зова. И она в своем сером платье, серой мантилье и серой шляпе стояла в церкви Симеона Столпника, на Поварской, впереди всех и горячо на коленях молилась за нас. Она вся преображалась во время молитвы и ее горячая любовь к Богу озаряла ее умное лицо.
У нее было два брата. Старший генерал-адъютант и друг Великого Князя Михаила Николаевича (1839–1909) умер неженатым. Второй брат был слабовольным человеком. Их знаменитое имение «Брынь» в Калужской губернии управлялось всецело Н.В. так как они не делились. Она мне часто говорила: «Если Богу будет угодно и я переживу брата Александра, то все имение завещаю под женское общежитие с монастырским уставом». Но она умерла раньше и имение досталось брату. Крестьяне ее любили, верили ей и жили в достатке. Когда пожаром была уничтожена большая часть села, Н.В. дала бесплатно лес для всех изб. Она мечтала дожить до коренной земельной реформы в России.
К счастью, она скончалась в 1916 году до большевиков, ей было больше 80 лет. До самого конца она сохранила свежую память и ясность ума. На смерть она смотрела, как на переход в лучшую, вечную жизнь, как на путь к Господу. Моя старшая дочь в ночь ее кончины почувствовала ее конец.
Мадемуазель Бессон
Кроме Н.В. Толстой, я близко сошлась с мадемуазель Бессон, француженкой по происхождению, англичанкой по воспитанию. Она давала уроки английского языка в лучших московских домах, была прекрасно образована, два раза совершила кругосветное путешествие, жила долго в Австралии и очень ее любила.
Она была некрасива, невысокого роста, прямо держалась и была необыкновенно аккуратна. Казалось, что она носила одно и то же платье. Она не меняла ни фасонов, ни материй, когда снашивалась часть ее одежды, то она отдавала ее бедным, заранее приготовив себе точно такую же новую. Она носила темно-серую юбку, черную блузку, серый вязаный платок и черную без украшений шляпу. Она имела только то, что было необходимо: небольшая корзина с бельем, ручка, карандаш, тряпочка для вытиранья перьев, зонтик, калоши. Книга прочитанная сразу дарилась, фотографий она не брала и сама не снималась. У нее была единственная вещь, которую она любила – это была аметистовая брошка с жемчугом, подарок дорогого ей человека. Она отдала ее мне с просьбой, чтобы я передала ее моей старшей дочери, когда ей будет 23 года. Она хотела, чтобы моя дочь знала, что эта брошка была дороже всего мадемуазель Бессон.
Она была отзывчива на всякую просьбу, скольких она устроила, скольким помогла и вывела в люди20. Однажды я рассказала ей про одного бедного больного. На другой же день она принесла мне половину своего обеда и делала это в течение всей зимы. Она тогда жила воспитательницей у очень богатых людей Сабашниковых, но брать у них липшего не хотела, лишая себя половины обеда.
До чего мы были с ней разные. Она никогда у меня не бывала, так как вообще в гости ни к кому не ходила. Мы встречались с ней в домах, где мы давали уроки. Она часто провожала меня до дому, причем несла мои книги, несмотря на все мое сопротивление, ведь я была чуть ли не вдвое моложе ее. Мы с ней вели интересные разговоры. У нее был острый ум, она всегда была весела, прекрасно знала литературу, уроки давала блестяще.
Меня она любила, мне кажется, больше других. Когда она поздравляла меня с замужеством, то сказала, что не сомневается в моем счастье, а до тех пор считала, что возможно поздравлять только после 10 лет брака.
Ее опекуном и большим другом был знаменитый географ Элизе Реклю (1830–1905) Мать м-ль Бессон, умирая, передала все имущество ему, чтобы он выдавал ее дочери периодически деньги, зная, что иначе она все раздаст другим. Но она отказалась от наследства, заявив, что она не имеет на него права, т.к. не ухаживала за матерью. Значительное состояние перешло к женщине, служившей у матери.
М-ль Бессон зарабатывала много, но все раздавала бедным, говоря, что пока она жива, то будет работать, а на похороны ею передана маленькая сумма г. Реклю. Но Бог судил иначе. Ее разбил паралич, она четыре года пролежала в лечебнице, куда за нее платили ее друзья. Она это сознавала и мучилась этим. Такова была Маргарита Бессон – бессребреница в полном смысле этого слова.
Шестнадцатая глава. Смерть брата Николая. С.А. Зернова
Мой брат Николай заболел сыпным тифом 8-го апреля 1892 года. Болезнь протекала бурно, температура была высокая, бред безумный. В начале требовалось три или четыре человека, чтобы удерживать его от попыток выскочить из кровати и убежать из комнаты. Только сила нашей любви научила нас, как успокаивать эти припадки.
В пятницу на страстной, 19-го апреля в 5 часов утра у него появилась страшная дрожь, это не был озноб, а трепет всего тела, который никогда мной не забудется. «Это смертельная дрожь», пробежало у меня в голове: «он умрет». Мы с матерью решили послать за священником. Пришел ранний, т.е. служивший раннюю обедню. Увидавши брата он стал говорить, что боится дать ему Святые Дары без разрешения главного батюшки, тем более, что у брата снова начался тот припадок безумия, который бывал у него в начале болезни. Мы ничем не могли остановить потока слов и криков, которыми оглашалась вся наша квартира. Меня охватил ужас, что он мог умереть в таком состоянии, и я побежала к «позднему» священнику. Получив от него разрешение, я вернулась домой и еще на лестнице услышала усилившиеся крики брата. Когда я сказала священнику о позволении о. Рождественского причастить брата и когда священник начал читать молитвы, брат успокоился и замолчал. Он совершенно спокойно проглотил Св. Дары и почти тотчас же заснул. Приехавшие врачи надеялись, что настал кризис. Действительно, бредовые явления прекратились, температура понизилась и он продолжал покойно спать и на другой день. В Великую Субботу, у нас появилась надежда.
В 12 часов ударили к Светлой Заутрене. Я сидела у изголовья брата. Он тихим голосом начал со мной говорить. Постараюсь передать как можно точнее все, что он мне сказал в эту памятную ночь.
«Соня, я знаю, что это ты здесь, я знаю, что наступил Светлый Праздник. Я говорю с тобой, хотя я уже умер. Я умер после того, как принял То, Чего он не хотел мне давать, т.е. Св. Дары, мне необходимо было это принять. Ведь я сердился только потому, что тот думал, что я не приму. То, Что я принял – это видимая связь между тем, где я теперь и тем, где вы. Я уже перешел в вечность, для меня нет дня и ночи, для меня нет пространства. Я бы тебе гораздо больше сказал, но ты понять этого не можешь. Ты скована оболочками земного. У меня оболочки упали. Смерть не есть мучение. Смерть не зло. Божество – это сумма всего хорошего, всего справедливого. Оно – истина вечная. Оно не может хорошую жизнь наказать злом. Страдание искупает многое. В теле идет постоянная борьба микроорганизмов. У меня тогда фагоциты остались побежденными, и я умер. Но сердце мое еще бьется, а дух мой приобщился к вечной истине. В душе во время жизни идет борьба между добрым и злым началами. Важно, чтобы сумма хорошего победила сумму плохого. Я испытываю блаженство – сумма хорошего превысила сумму дурного, злого. Когда ты сказала, что мне разрешено принять То, что так было необходимо, и Чего я так хотел, то я в последний раз, будучи еще живым, отрешился от всего злого, дурного и приобщился всеми силами душевными к вечному, чудному, истинному, и в этом состоянии души я умер. А это хорошее существует и будет существовать вечно... Я присоединился к добру. Все это не отвлеченное, а существующее, как идея, так и душа, т.е. сумма хорошего и злого существует. Все это тоньше эфира, легче всего, что ты можешь понять, легче, тоньше, но оно есть. Оно есть, так же как есть Бог, как есть жизнь после видимой смерти.
Я бы мог тебя посвятить в еще большее, но тебе трудно это понять, ты на земле, у тебя сковано понимание, а я уже частичка божественного. Я живу иной жизнью и, поверь, испытываю величайшее блаженство. Жизнь прекрасна, но мое состояние – прекраснее. В жизни много мелочей. Надо стоять выше их и достигать высшего душевного совершенства.
Не думай и не считай всего сказанного мной бредом, бреда больше не будет, т.к. в теле борьбы нет. Но физически воскреснуть я не могу, так как знаю, что я умер. Мое сердце будет биться больше суток. Обещай мне, что ты не допустишь, чтобы мне давали пить или вспрыскивали что-нибудь для продолжения жизни. Это совсем лишнее и ненужное, в высшей степени неприятное, этим ты меня огорчишь. Не мешай моему райскому состоянию. Я еще прибавлю – сожги все письма и все, что найдешь нужным. Это составляет чужую тайну. Хотя это ничтожно, но для тех земных чувств – это важно. Я горячо благодарю всех вас, я оставляю вам свою любовь – она навсегда с вами останется. Моя душа уже соединилась с моими близкими, и если ты уйдешь от жизни с такими же чувствами, то мы соединимся».
После этих слов я благодарила его, и он как будто заснул.
В воскресенье приехали доктора, стали нас поздравлять с улучшением его здоровья. «Болезнь кончается не кризисом, а лизисом», говорили они. «Температура падает, дыхание отличное, все идет хорошо». Я рассказала свою беседу с братом и указала на срок, назначенный им. «В ночь на вторник он умрет», говорила я.
В понедельник утром опять доктора были довольны, удивлялись только тому, почему он не говорит, не проявляет ничем улучшения. Брат без всякого изменения лежал будто спал тихо, спокойно. Вечером доктора стали о чем-то говорить шепотом, опять слушали пульс, стали готовить шприц. Тут я воспротивилась и повторила слова брата, но доктора меня не только не послушались, но потребовали, чтобы я, именно я, поехала на Никольскую к Феррейну и привезла мускус. «Мы не имеем права верить словам больного, его предчувствиям, мы должны бороться до конца, а в данном случае у нас надежда далеко не потеряна. Эти два дня были настолько хороши, что можно с уверенностью сказать, что нам удастся поднять сердце...»
Через час я привезла, что было нужно, и при мне врачи сделали впрыскивание и что-то влили в рот.
Я не забуду, как было всем тяжело, когда брат, открыв глаза, нашел взором меня и, ни слова не говоря, укоризненно покачал головой.
В 12-ом часу ночи доктора, друзья и товарищи брата, поняли, что пришел конец. Мы с сестрой сели около брата.
В 5-ом часу он сказал: «Вы мои милые сестры милосердия», улыбнулся и простился с нами. В 7 часов утра был его последний вздох. Он не дышал; но только через два часа стал холодеть.
Семнадцатая глава. Моя помолвка. С. А. Зернова
Воспоминания нашей матери об ее детстве и молодости заканчиваются кратким описанием ее помолвки, написанном 1 ноября 1932 года в Париже, в день празднованья 75-летия моего отца. Обращаясь к нему, она написала: «Ровно 36 лет тому назад, в ноябре месяце 1896 года, я познакомилась с тобою. Это было в воскресенье, ты пришел к нам, приглашенный сестрой Анной. Я знала в лицо всех твоих братьев, была знакома с Сергеем Степановичем, а о тебе имела довольно ясное представление. Поэтому, когда ты, блондин, высокого роста, стройный и безукоризненно одетый, вошел к нам в столовую, где мы с гостями сидели за чайным столом, то увидав тебя, у меня сейчас же пробежала мысль: «Ну конечно, я его знаю отлично, это доктор Зернов». Ты, как будто угадав мою мысль, сразу ответил мне: «Мы хотя не были с вами знакомы, но конечно знаем друг друга». Наш разговор сразу перешел на твою деятельность, на Кавказ, на Ессентуки. Ты завладел общим вниманием, всем было интересно слушать тебя. После ужина было жаль расходиться. Этот вечер нашего знакомства живо врезался в моей памяти.
Был еще и другой вечер, не менее яркий. Это было тоже воскресенье, четыре месяца спустя, 2 марта 1897 года. День был теплый, весенний, но без солнца. На улицах как-то вяло подтаивал снег. Около пяти часов я вдруг решила пойти в мою любимую церковь Нерукотворного Спаса в Дурновом переулке.21 Там в это время не было, конечно, службы. За свечным ящиком стояла благообразная старушка богаделка в белом чепце. Я довольно долго оставалась в церкви. Около семи часов я вернулась домой. Подойдя к нашему крыльцу ^ я только протянула руку к звонку, как увидала тебя и услыхала твой голос: «А я к вам». Ты до этого никогда не приходил к нам так рано. Мы поднялись вместе по лестнице. В этот вечер я сделалась твоей невестой. От ноября до марта ты у нас бывал довольно часто и мы очень сблизились. Однажды ты принес мне отчет о работе основанных тобою вспомогательных учреждений на Ессентукской группе Кавказских Минеральных Вод. Так запомнилась мне эта небольшая книжечка в серенькой обложке с приложенным к ней каталогом книг местной библиотеки. С каким вниманием я читала твои отчеты! Ты увлекал меня все больше и больше своей общественной деятельностью и не только в Ессентуках, но и в Москве. Ты был энергичным членом Арбатского Попечительства о бедных и воодушевил нас в работе в нем. В это время ты загорелся желанием основать второй детский приют. Для этой цели было решено устроить утренний спектакль в пятницу на масленице. Ты пригласил артистов и выработал программу. Мы все помогали тебе. Спектакль дал отличный сбор. Так началась наша общая жизнь с тобою и мое участие в твоей общественной и филантропической работе».
Восемнадцатая глава. Ессентуки и создание общества «Санаторий». С.А. Зернова
В первый год моего приезда в Ессентуки в 1897 году, я и моя сестра Мария Александровна взяли на себя заведование библиотекой и детским садом. Я вошла с интересом в это живое дело и сразу столкнулась с враждебным отношением некоторых местных врачей к деятельности моего мужа. Они особенно ополчались на устроенную им общественную лабораторию, доход с которой шел на ее улучшение. До этого в Ессентуках не было никакой лаборатории. У мужа было несколько совещаний, довольно бурных, с другими врачами, в результате которых его противники открыли свою «Докторскую Лабораторию», выручка с которой шла в пользу врачей. Они боялись растущей популярности М.С. и не хотели содействовать успеху ни одного из его начинаний. Они приписывали ему желание саморекламы и называли его человеком беспокойным, фантазером, увлекающимся неосуществимыми проектами.
В конце летнего сезона 1897 года на Кав. Мин. Воды приехала комиссия во главе с членом Государственного Совета, Николаем Саввичем Абазой (1837–1901). С ним был министр земледелия А. С. Ермолов (1846–1912). Они получили большие полномочия для рассмотрения на месте нужд курортов.
Каждый день в Пятигорске происходили заседания. М.С. ни на одно из них не был приглашен. Но все же встреча с Абазой произошла и оказалась знаменательной. О приезде комиссии в Ессентуки М.С. узнал совсем случайно от пришедшего к нему больного, только что видевшего всю администрацию курорта у источника № 17. Не прошло и минуты как М.С, на ходу надевая пальто и взявши шляпу, уже сбегал по ступенькам террасы, говоря мне: «Прием прекратил, иду в парк – там комиссия». Он застал всех в сборе у источника. Кроме Абазы и Ермолова, там находились Директор К. М. Вод со своею канцелярией, начальники всех групп, наказной атаман Терского Войска, атаманы станиц, со всеми своими регалиями, старший горный инженер со своими помощниками и все групповые врачи. М.С. остановился в стороне и стал слушать как Директор Вод и старший инженер давали объяснение по каптажу № 17. Когда они кончили и хотели идти на осмотр других источников, М.С. попросил слова. Директор Вод, посмотрев на часы, стал что-то говорить Министру, очевидно не желая позволить Зернову выразить свои пожелания, но Ермолов, в согласии с Абазой, захотели узнать мнение незнакомца. Выступление М.С. оказалось решающим для многих неотложных реформ. Прежде всего он обратился с просьбой отнестись с наибольшей осторожностью к предполагавшемуся в то время каптажу источника № 17. Он сказал в присутствии главного инженера о неудачном каптаже Нарзана в Кисловодске и высказал опасение за сохранность главного сокровища Ессентуков. Он советовал, прежде чем приступать к работам, пригласить опытнейших геологов и ученых даже из заграницы. Дальше М. С. подверг суровой критике Ессентукский курорт, где больным не хватало ни помещения для жизни, ни ванн для лечения. Он говорил о неотложной необходимости отчуждения земли от казаков, о спешной постройке ванн, и о расширении парка. Он предложил пойти в нижнюю его часть и убедиться, что в нем не просыхает сырость, которую легко уничтожить, осушив несколько маленьких болотцев. М.С. говорил с присущей ему горячностью при гробовом молчании всех присутствующих. Абаза не сводил с него глаз и, по окончании его речи, глядя на него полувопросительно, полуутвердительно, сказал: «Теперь мы пойдем в нижний парк, к источнику №4». Идя туда, он все время разговаривал с М.С. На прощанье он сказал ему: «Вы настоящий культур-трегер, нам такие люди нужны, я с вами во всем согласен и обещаю вам свою поддержку. Кроме того, я бы очень хотел, чтобы вы приехали в Сочи, управление и устройство этого курорта доверено мне Государем Императором. Я бы хотел, чтобы вы там приобрели себе участок земли. Вы будете там нужны так же, как и здесь».
Я никогда не забуду радостного лица М.С. по возвращении его домой. Он получил уверенность, что реформы по благоустройству Ессентуков будут проведены в жизнь. О том исключительном внимании, которое было ему оказано Абазой, я слышала от других, бывших в парке. Сам же М.С. мне этого не говорил, он этого или не заметил, или не придал особого значения – ему было важно одно – обещание Абазы содействовать благоустройству Ессентуков.
Конечно, оппозиция после этого еще более объединилась, и на долю М.С. выпадало много неприятного и даже тяжелого, хотя это его сравнительно мало огорчало, потому что он понимал неизбежность таких препятствий. На систематическую борьбу с ними его просто не хватало, весь день он был занят приемом больных, кроме того на нем лежала ответственность за все основанные им вспомогательные учреждения. Вместе с тем, администрация К.М. Вод чинила ему всяческие трудности. Старший горный инженер Ругевич начал против М.С. целую кампанию в отместку за выступление у источника №17. Он стал печатать статьи, критикующие д-ра Зернова в издаваемом им казенном листке. Большим помощником М.С. в это трудное время был его брат Дмитрий Степанович. Он был человек большого ума, опыта и выдержки. Его дружба с М.С. была безгранична, оба они представляли нечто единое. Он, конечно, принимал самое горячее участие во всей деятельности М.С, и его советы были всегда особенно ценны. Я и моя сестра тоже были верными сотрудницами М.С, так что мы, вчетвером, вместе все обсуждали, переживали и решали. В то же время среди пациентов М.С. стало расти число друзей и сторонников его начинаний. Особенно много появилось их среди московского купечества, большею частью состоятельного, но скорее серого, избегавшего ездить на лечение в Европу из-за незнания иностранных языков. Среди них были настоящие русские самородки с образованием, большею частью ниже среднего, но прекрасные практики, люди деловые, умные, умевшие вести большие предприятия. М.С. удавалось что-то пробудить в них, увлечь их общим делом. В Москве они постоянно сидели в своих конторах, магазинах и фабриках, а здесь, на отдыхе, они проводили целые дни в парке, где им приходилось часто слышать беспощадную критику д-ра Зернова.
Все эти разговоры передавались нам и мне они были очень неприятны, но М.С. относился к ним по иному; он часто говорил мне со своей добродушной улыбкой: «Могу тебя уверить, что вся эта критика нам же послужит на пользу, мы приобретем из-за нее настоящих друзей». Я вскоре убедилась в правоте этих слов. Несправедливые обвинения привлекли к нему многих доброжелателей и ценных помощников. Запомнились мне слова Н.К. Кашина, фабриканта с высшим образованием, очень умного человека. «Во всякой благотворительности, сказал он, есть какой-то привкус пресности, но в деятельности М.С. и в суждениях о нем есть соль и она придает вкус этой работе. Не будь этого, я наверное прошел бы мимо, а теперь я положительно увлекаюсь санаторием».
Те, кто ближе знакомились с М.С, вскоре убеждались в чистоте его побуждений, многие изумлялись его жертвенностью. Он сам широко и от всего сердца давал деньги, и не пользовался никакими привилегиями. Наши дети брали, наряду с другими, сезонные билеты в детский сед. Мы, так же, как и остальные посетители, вносили залог в библиотеку за книги и платили за их абонемент. С каждым годом увеличивалось число друзей М.С. Некоторые из них принимали осуждения за личную обиду, другие особенно возмущались, когда его называли фантазером. «Какой же это фантазер – говорили они, – когда мы на деле видим как много он сделал для Ессентуков. Эти друзья, веря М.С, обещали ему и в будущем свою поддержку, а она ему была очень нужна, так как у него родилась мысль об устройстве большого показательного санатория, который бы предложил своим пациентам все необходимое для их лечения. Конечно, без отчуждения земли от казаков его мечтам не суждено было бы осуществиться. Невзирая на все препятствия, М.С. стал вести заранее большую пропаганду о необходимости такого санатория, обсуждал его устав, заручался обещаниями будущих жертвователей. Обе зимы 1897 и 1898 годов он провел в безустанных хлопотах о скорейшем разрешении всех вопросов, связанных с преобразованием казачьей станицы в современный курорт. Он печатал статьи в журналах, несколько раз ездил в Петербург, возвращался оттуда иногда окрыленный, а иногда и очень задумчивый, но никогда не унывающий. Большинство ему сочувствовали и многие, включая Ермолова и Абазу, всячески содействовали. Наконец летом 1898 года отчуждение казачьих земель было утверждено.
Возможность приобрести участки земли для постройки домов сразу преобразила Ессентуки. Уже к началу сезона новая жизнь закипела на курорте. Стали нарезывать участки, появились покупатели, среди них были и более дальновидные казаки-станичники. Хотя отчуждение и совершилось, но борьба за дальнейшие преобразования не только не прекратилась, но, наоборот, еще более усилилась. Трудно передать, сколько приходилось М.С. убеждать, уговаривать, протестовать и доказывать по каждому вопросу, связанному со строительством курорта и быть при этом в постоянной оппозиции к администрации Кавк. Мин. Вод. Благодаря его энергии Ессентуки быстро превратились в город-сад.
Одновременно с хлопотами об отчуждении казачьей земли он начал подготовлять утверждение устава Вспомогательного Общества «Санаторий», для которого он намеревался купить 10 участков земли по 1/4 десятины в каждом. Как только, после больших трудностей, устав был утвержден, М.С. поехал в Пятигорск на торги для совершения этой покупки. Неожиданно для него, он встретил новое и на этот раз казалось бы непреодолимое препятствие. Администрация Вод, в чьих руках находилось распределение участков, решительно воспротивилась продаже новому обществу нужной для постройки земли. Все лучшие и рядом лежащие участки были объявлены уже проданными, а М.С. были предложены только очень плохие участки, разбросанные далеко друг от друга и находившиеся в низине, близ речки Золотушки. Покупать эти участки было бесполезно, откладывать покупку и начинать хлопоты в высших инстанциях было рискованно, т.к. участки, пока еще только фиктивно запроданные, могли быть действительно раскуплены. Я не знаю, как мне назвать те чувства, которые испытал тогда М.С. Тут были и волнения, и обида, и негодование, и горечь. Заветная его мечта – конечная цель всех его начинаний – не могла осуществиться из-за завистливой интриги небольшого человека-директора К. М. Вод. Однако, не в характере М. С. было останавливаться на полпути; он решил сразу же обратиться к ряду лиц и попросить их купить смежные участки и перепродать их о-ву «Санаторий». Эта операция была делом сложным и крайне деликатным. Надо было сначала разузнать, в каком месте можно было найти 10 рядом лежащих участков, а потом убедить 10 человек взять на себя нелегкую миссию, добиться у Директора Вод Хвощинского права на их покупку, не возбуждая подозрений последнего, что в этом деле заинтересован д-р Зернов. После величайших усилий, М. С. все же нашел 10 таких фиктивных покупателей. Одним из них был наш новый друг, жених моей сестры, Воронежский Предводитель Дворянства Борис Васильевич Богушевский. Хвощинский чрезвычайно любезно встретил Б.В. и тотчас же предложил устроить для него любой участок, но советовал ему быть подальше от д-ра Зернова, который тоже мечтает купить землю для какого-то неосуществимого санатория, предприятия, заранее обреченного на неудачу. Хвощинский, говоря все это, не подозревал что Б.В. одним из первых записался членом нового общества и вскоре был даже выбран в комитет. Свое отрицательное отношение к планам М.С. Хвощинский обосновывал на необходимости иметь крупные средства для постройки зданий, а таких средств у д-ра Зернова, как все это знали, не имелось. В этом отношении Хвощинский был прав – денег для постройки и оборудования образцового санатория для нуждающихся больных у нас не было, но была энергия и вера в необходимость осуществления задуманного плана. Довольно скоро, хотя с волнениями и трудностями, 10 участков были приобретены и переданы в собственность Санатория.
Для этих покупок М.С. дал свои деньги в виде беспроцентной и бессрочной ссуды. Участки продавались по казенной оценке и недорого, кажется 1500 рублей за каждый участок.
Сбор пожертвований на постройку санатория стал главной заботой М.С. Приступили мы к этому трудному делу совсем неожиданно. Однажды, после приема больных, уже в конце сезона, мы пошли прогуляться. Было около 6 часов вечера, мы дошли до станицы; на пороге маленькой хаты сидела какая-то особа и горько плакала. Мы подошли к ней. Оказалось, что это была пациентка моего мужа М.К. Фон-Клюге, классная дама из Николаевского института, только 2 дня тому назад приехавшая из Москвы. Как раз в эту минуту показалось в облаках пыли станичное стадо. Мы должны были войти в избу, чтобы не задохнуться. Пройдя через кухню, мы очутились в комнате, которую занимала Фон-Клюге. Это была крошечная комнатушка, в ней стояла маленькая скорее детская кроватка, покрытая пестрым, сшитым из лоскутков одеялом. Остальная мебель состояла из стола, табуретки, кусочка зеркала и двух фотографий казачьих генералов. Целый рой мух поднялся при нашем приходе и устремился с жужжанием к узкому оконцу, едва пропускавшему свет. «Если бы я знала, то конечно никогда бы не приехала», повторяла плачущая женщина. «Завтра же я возвращаюсь домой. У меня в институте по крайней мере чисто и хорошая кровать, и я там сыта. А здесь с 5 часов утра все уходят на полевые работы и выгоняют скот, и до вечера мне не к кому обратиться. Парк далеко, третьего дня шел дождь, и я не могла до него добраться по грязным немощеным улицам станицы. А вблизи меня не только пообедать, но даже купить кусок хлеба нигде нельзя».
Действительно, ей ничего другого не оставалось делать, как ехать обратно, напрасно истратившись и измучившись. Мы знали, что такова, в общих чертах, жизнь больных в станице, но тут этот пример так поразил нас, что он дал нам силу сразу же приступить к сбору денег. Это была настоящая искра, воспламенившая нас. Мы наскоро убедили Фон-Клюге остаться в Ессентуках и завтра же прийти к нам с утра. Сами же мы решили идти на вокзал. «Сегодня уезжает Григорий Иванович Мальцев, сказал М.С. пойдем скорее туда, чтобы застать его до отхода поезда». Мы пришли как раз вовремя. Мальцев сидел за столиком в станционном буфете и пил Нарзан. Звонок дал знать, что поезд вышел с последнего полустанка, публика поднялась, носильщики взялись за чемоданы. М.С. подбежал к Мальцеву и на ходу сказал ему: «Хотите подписать что-нибудь на постройку санатория? Я уже подписал 1000 рублей». Мальцев сначала оторопел от этого неожиданного обращения, но подумав, ответил: «Что-ж, сколько вы, столько же и я.» М.С. моментально взял со столика бланк от счета и подал его для подписи. Мальцев, уже стоя у окна вагона, карандашом нацарапал на нем 1000 рублей. «И скорый же вы человек», сказал он на прощанье и стал веселым и довольным от сделанного им пожертвования. «Так, я вызову архитектора, сделаю смету и дам ему задание, согласны?» спросил мой муж. «Согласен, что ж, дело хорошее, начнем, благословясь, а в Москве я поговорю с Свиридовым, с Михайловым и другими». «И непременно с Иваном Анисимовичем Елагиным», прибавил М.С. Этот разговор происходил, когда уже поезд тронулся с места. Итак, с 2000 рублей, неписаных на бланке Ессентукского буфета мы начали сбор на Санаторий. Сияющие мы вернулись домой. М.К. Фон-Клюге стала приходить к нам с утра и оставаться до вечера. Она отлично поправилась и уехала счастливая и довольная. М.С. немедленно вызвал из Кисловодска архитектора Э.Б. Ходжаева и попросил его сделать проект дома санатория.
С этим проектом, со сметой свыше 40000 и с подписным листом мы, по окончании сезона, вернулись в Москву. Тут началась настоящая работа по сбору средств. М.С. старательно объезжал своих пациентов и знакомых, и на листе стали появляться и другие подписи, кроме Мальцева и Зернова. Свыше одной тысячи никто не давал, но и меньше 500 рублей тоже никто не жертвовал. Мальцев принялся за сбор денег с не меньшей энергией. После каждой получки он приезжал к нам и с увлечением рассказывал нам, как ему удалось получить новые деньги. Он не описывал картин неблагоустройства Ессентуков, и не рассказывал о достоинствах минеральных вод, как это делал М.С. Он убеждал жертвовать по-своему. Приезжал к нему, например, на фабрику покупатель из Сибири или из другой глуши. При расчете с ним Мальцев обычно говорил: «Вот ты товару купил не на одну сотню тысяч рублей, так пожертвуй на хорошее дело, на санаторий в Ессентуках, я там каждый год лечусь и воды пью, очень помогает». Обычно покупатель, уважавший Мальцева, соглашался и давал столько же, сколько сам Мальцев – 1000 рублей. Если же он колебался, то Г.И. обращался к нему со следующими рассуждениями: «Ты посчитай, сколько ты наживешь на купленном у меня товаре, меньше тысячи нипочем с тебя не возьму». В большинстве случаев покупатель или подписывался на листе или давал устное обещание. Для Г.И. обещание было равносильно получению денег. У него самого все было построено на слове и на чести. Какой он был замечательный человек! Почти безграмотным мальчишкой он пришел в Москву на Бутиковскую фабрику, сделался ее директором и главным пайщиком, а после смерти Бутикова все ведение фабрики перешло в его руки. В то же время, он до конца жизни писал нашу фамилию через «ять», а «милостивый государь» он писал: «Мило», а затем, с большой буквы, «Стивый». В коммерческих кругах он пользовался огромным авторитетом и уважением, имя его было безупречно. С момента, когда он так неожиданно подписал 1000 рублей на станции в Ессентуках, он стал гореть делом санатория не меньше М.С. Все скоро узнали, что у Г.И. были две горячие привязанности: Бутиковская мануфактура и Ессентукская санатория.
Сбор пошел успешно, но все же нужной суммы невозможно было собрать в столь короткий срок. Кроме 40,000 на постройку, необходимо было устраивать сад, покупать мебель и все оборудование. Многие члены комитета рекомендовали делать все, как можно скромнее и дешевле. С этим взглядом М.С. решительно не соглашался.
Хлопот было множество. Все образцы мебели, подушек, матрасов, шкапов, зеркал присылались к нам на квартиру, для осмотра их членами комитета. Все покупалось простое, но наилучшего качества. Мальцев, совместно с моим мужем, обычно добивались значительной скидки, большие фирмы охотно ее делали, видя в этом рекламу для себя. Таким образом, как постройка, так и оборудование оказались первоклассными. Для Ессентуков такой санаторий на 50 больных, да еще малосостоятельных, казался чудом. Как приезжие, так и местные жители были очень заинтересованы; они приходили и все осматривали с большим вниманием. При санатории был посажен прекрасный сад, включавший редкую коллекцию дубов. Мало кто знал, что на Северном Кавказе могли расти более 40 разновидностей этого величественного дерева. Впоследствии в саду были разбиты огороды, на которых могли работать больные, нуждавшиеся в физическом труде. Были также построены оранжереи. Цветы, выращивающиеся в них, продавались и окупали расходы по саду. В последние годы он стал источником дохода для общества. Такую же выгоду приносила и лечебная земляника. О ней раньше никто на Кавказе не имел никакого представления. Посаженная впервые в саду санатория, она получила сбыт на всех курортах. В саду же была выстроена огромная столовая на 1000 человек и кухня с грандиозной плитой, купленной на Нижегородской ярмарке. При кухне находились образцовые кладовые и погреба.
Для обслуживания больных и всех вспомогательных учреждений мы, в Москве, каждой весной нанимали большой штат служащих, начиная с директора санатория и кончая поварами, кухонными мужиками и прачками. Приезжавшая самостоятельно на курорты, прислуга внушала мало доверия. Иногда удавалось привлечь к работе молодых естествоиспытателей, оставленных при Московском университете. Они проводили беседы с больными по зоологии и ботанике. Ими же устраивались экскурсии и менее утомительные прогулки. Не было ни одной стороны жизни санатория, в которую бы не вникал М.С. Все делалось для правильного лечения больных, часто нуждавшихся в подлинном отдыхе после тяжелых заболеваний и большого переутомления. Продуманная постановка дела сказывалась на всем и давала блестящие результаты. Многие изумлялись, как санаторий мог предоставлять такое прекрасное обслуживание своим пансионерам и в то же время окупать все свои расходы. Ответ на эти вопрошания был следующий: санаторий самоокупался потому, что никто не пользовался процентами с затраченного капитала, и, кроме того, хозяйство было рассчитано на большое количество людей. Каждый пансионер оплачивал свою еду и вносил свою строго высчитанную долю на содержание служащих, на ремонт, на амортизацию имущества и на зимние расходы. Ранней весной и в конце сезона, при малом числе живущих, все эти расходы не покрывались, но при полном комплекте все окупалось. Отчетные книги велись в образцовом порядке, они были нашей гордостью, и их мог изучать каждый желающий. Такое книговодство было введено нашим казначеем В. В. Михайловым, крупным торговцем сукном. Многие приезжали, чтобы поучиться нашему счетоводству.
Обстроилось, оборудовалось и заселилось первое здание, жизнь закипела в нем. М.С. стал готовиться к постройке второго дома, вдвое большего, чем первый. Он больше не боялся, что у него не хватит денег. Средства приходили со всех сторон. Мысль об увековечении близких покупкой комнаты в санатории привилась. Комнаты в предполагавшемся здании раскупились заранее, как частными лицами, так и учреждениями. В течение 4 лет было выстроено еще два здания по 150 комнат в каждом. Большой популярностью стали пользоваться «Пятницы» – это были бесплатные литературно-музыкальные вечера. В них участвовали как знаменитые артисты и писатели, так и скромные любители. Бесплатность ни к чему не обязывала артистов, они выходили на сцену запросто, в обычных летних костюмах и одушевлялись горячим откликом слушателей, съезжавшихся со всех концов России. Кого только не пришлось нам видеть и слышать в санаторской столовой: чуть ли не весь Художественный театр, со Станиславским (1863–1938) во главе, Никулину (1845–1923), Варламова (1848–1915), Давыдова (1849–1925), Савину (1854–1915), Комиссаржевскую (1864–1910), Собинова (1879–1934), Маркову-Зернову (ум. 1926) гармониста Невского, профессоров и учеников консерваторий, артистов из провинций. Таким вечерам М.С. придавал большое значение, они не только отвлекали больных от постоянных мыслей о своих недомоганиях, но и давали им эстетические наслаждения, редко доступные малосостоятельным пансионерам санатория.
В течение лета проходили три очереди больных. Для каждой из них устраивался особый праздник. Главный из них был день Св. Апостолов Петра и Павла (29 июня), приуроченный ко дню открытия санатория. Он начинался с молебна, потом служилась панихида по всем скончавшимся членам, говорились речи, подносились адреса и был торжественный обед. В эти дни обнаруживались те чувства, благодаря которым в санатории легко дышалось. Благодарность пансионеров была лучшей наградой М.С. за все его неустанные заботы.
Летом на заседания комитета приглашались представители жителей санатория, их пожелания всегда внимательно выслушивались и принимались во внимание.
Состав живущих в санатории был крайне разнообразен, все же преобладали учителя и учительницы городских и сельских школ, за ними шли земские врачи, литераторы, люди военного и духовного звания, были и рабочие. Иногда можно было встретить и лиц с довольно большим положением. Все зависело от семейных обстоятельств и здоровья. Генерал или товарищ прокурора с многочисленным семейством и плохим здоровьем часто был менее обеспечен, чем одинокий человек, получавший скромное жалование.
Санаторий не только давал больным удобства, но он также служил показателем того, в чем нуждался курорт. Вслед за нашим санаторием стали появляться и другие санатории. Один из них был устроен старообрядцами. М.С. не считал правильным распределение больных по своим профессиям. Он считал полезным лечащимся встречаться с людьми других интересов. В нашем санатории царил светлый дух отчасти потому, что состав пансионеров был столь разнообразен.
Наряду с улучшением условий жизни произошли и реформы в лечебной области. Новый каптаж источников увеличил их дебет, появились более просторные ванные здания, была выстроена превосходная Алексеевская грязелечебница. (Переименованная теперь «имени Семашко»). Ессентуки украсились красивыми зданиями, окруженными садами. Широкие улицы были обсажены деревьями. Накануне революции, М.С. предполагал строить четвертое здание на 200 человек, комнаты в нем уже были раскуплены. Русское общество оценило идею благотворительного санатория, который не только лечил, но и предупреждал болезни, создавая благоприятную атмосферу для отдыха нуждающихся в нем.
Не только общество, но и правительство под конец признало достижения моего мужа. В 1912–13 годах Государственная Дума ассигновала 17 миллионов рублей на проведение водопровода и канализации на Кав. Мин. Водах. Министр Ермолов настаивал, чтобы М.С. согласился быть председателем Высочайше Утвержденной Комиссии для надзора над правильным осуществлением работ. Этот пост давал значительные материальные преимущества, но мой муж категорически отказался. Он считал себя не компетентным в этом деле. Кроме того, он хотел оставаться независимым общественным деятелем.
Многие называли его создателем Ессентуков – этой всероссийской народной здравницы. Он никогда не жалел своих сил, работая для других и ставя выше личных интересов служение общему делу. Я, со своей стороны, могу сказать, что он исполнил свое обещание и сделал все, что было в его возможностях для того, чтобы Ессентуки встали на равный уровень с лучшими европейскими курортами.
Девятнадцатая глава. Наши путешествия на Кавказ. С. А. Зернова
В 1897 году была наша свадьба и ровно 20 лет, неизменно, вплоть до 1917 года, мы совершали наши ежегодные путешествия из Москвы на Кавказ и обратно. За редкими исключениями мы ехали все вместе, а наши дети начали свои поездки в самом раннем возрасте: Коля – 7-ми месяцев, Соня – 4-х, Маня – 2-х, а Володя – 2-х недель.
Наш первый отъезд из Москвы после свадьбы, которая была 27 апреля, был самый легкий и особенный. Поезд уходил вечером. На вокзале было так много друзей, веселья, шума, цветов и пожеланий, что я была как во сне. Я видела всех, но запомнила только сестру Маню. Она была грустной от разлуки. Перед третьим звонком, по распоряжению Сергея Степановича Зернова появилось шампанское, раздались тосты, на нас было обращено внимание всей публики. Для меня начиналась новая жизнь. Когда М.С. был женихом, он мне сказал, что кроме его врачебной практики, кроме его семьи, он еще и общественный деятель. Напрасно он предупреждал меня об этом. Я это хорошо понимала из его разговоров. Я уже полюбила и его Арбатское попечительство и его «вспомогательные учреждения» в Ессентуках. Мы не раз беседовали с ним о расширении его деятельности, и в наших разговорах уже мелькала идея санатория для малосостоятельных больных. Я была поэтому готова к той напряженной общественной работе, которая ждала меня на Кавказе. Сложность наших дальнейших путешествий была обусловлена именно этой стороной нашей жизни, но и дети тоже не облегчали их.
Каждый год мы везли с собою множество необходимых вещей для санатория, так как приходилось все покупать в Москве. Тут были и матрацы, и стулья и игры для детей. С нами ехали не только вещи, но и люди. Сначала, когда мы занимались лишь детским садом, нам нужно было всего 3–4 человека, а в 1916 году, когда уже возникло 3 здания санатория, число служащих возросло до 104-х. Этим объясняется и сложность наших переездов и суета, предшествовавшая им.
В первые годы путешествие длилось четверо суток, потом срок сократился до двух. Сборы в путь начинались недели за две или три до отъезда. В одно из весенних утр к нам приходила маленькая, спокойная Антонина Алексеевна Панова, которую мы звали тетя Тоня, и занимала свою позицию около ящиков и сундуков. В первую очередь укладывалось серебро-подарки или свадебные или от пациентов. Его было несколько пудов и мы с тетей Маней увозили его в Государственный Банк на хранение. Почти все оно было от Фаберже и от Хлебникова. Тут были и вазы и ковшы и братина и эмалевые сервизы. Сдав серебро, мы принимались за шубы, которые отдавались на хранение от моли в магазин Сорокоумовского. Чудная папина скунсовая шуба 20 раз совершила это путешествие, но он ее никогда не одевал.
После шуб шла очередь костюмам. Тут начинались мучительные дни для тети Тони. Сундуки раскрыты, необходимы мои указания, а я делаюсь неуловимой: или мне надо экстренно ехать по делам, или приходят люди. За неделю до отъезда приезжал к нам из деревни папин лакей Михаил. Почтительный, рассудительный, напоминавший мне «человека из ресторана», описанного Иваном Шмелевым (1873–1950). Один раз, министр путей сообщения Рухлов, здороваясь с ним, подал ему руку, приняв его за знакомого. Наш Михаил отдернул свою, сказав: «Простите, Ваше Высокопревосходительство, я человек-с». Михаил не ждал моих приказаний, у него было свое задание – уложить все, касающееся медицинской практики. Огромные ящики наполнялись инструментами, толстыми книгами и бесконечными историями болезней. В последние годы у М.С. бывало до 1000 пациентов в сезон, и все их истории перевозились из Кавказа в Москву и обратно. Все, упакованное Михаилом, отправлялось малой скоростью, и вот в эти ящики наши дети любили подкладывать свои игрушки, при чем они руководствовались жалостью к ним. В Ессентуки ехали безногие собачки, безголовые львы, какие-то любимые камушки. Михаил торопился ехать вперед и все подготовить к началу сезона. Работы у него было немного – убрать кабинет, приемную и террасу, но его должность требовала такта, находчивости и была нервная и напряженная. Надо было избегать конфликтов, чтобы никто не обвинил его в несправедливости. Он был на высоте положения, пациенты его любили и он зарабатывал так много чаевыми, что зимой жил у себя в деревне, как помещик.
Наконец приближался день отъезда. Все, остававшееся в Москве, было уложено, зато открывались дорожные чемоданы и корзины. Всегда были волнения – успеют ли быть готовы летние платья и все нужное для 4 месяцев нашей Ессентукской жизни. В эти последние дни к нам приходили прощаться родные и знакомые, приносили детям в дорогу конфеты и подарки и оттягивали укладку.
Наш поезд обычно уходил часа в 3 или 4. Багаж посылался с утра; на вокзал отправлялись два воза, на них ехала часть нашей прислуги. Оставалось часа три до посадки. Папа часто уезжал один, чтобы еще заехать в медицинский магазин Швабе для покупки забытых препаратов. Меня это всегда волновало, но папа был непреклонен. Я же в последнюю минуту почти всегда теряла ключи, которые я носила с утра в руках, чтобы не потерять. К счастью, они всегда находились. Поднималась особенная суета, когда подъезжала большая коляска, заказанная с вечера, а швейцар Егор, в своей поддевке, бежал нанимать еще двух или трех извозчиков. Мы, по русскому обычаю, садились, молились, прощались и размещались по экипажам. Ехала я до вокзала неспокойно, боялась, что папа опоздает, что вещи растеряют, что прислуга не будет вся в сборе.
Но вот мы все размещены в просторном купе первого класса. М.С. уже живет Ессентуками, но такое счастье пробыть еще несколько дней вне обычных забот. Поезд трогается, папа стоит у окна в коридоре, дети оспаривают свои места у окна в купе. Коля говорит, что он еще вчера сказал, что у окна будет его место, но это не кончает споров, они возникают тоже из-за места спанья. Стоило Коле сказать, что он хочет спать наверху, как все загорались тем же желанием. Но ссоры были непродолжительны. Пала с приятной усталостью начинал шутить с детьми, я доставала корзину с провизией и мы начинали закусывать.
Все казалось особенно вкусным: круто сваренные яйца, холодные котлеты, пирожки, ветчина, паюсная икра и, непременно, апельсины. Первый день проходил незаметно, второй был хуже; наименее привлекателен был угольный район: все было закопченное, паровоз начинали топить каменным углем, и все в вагонах становилось черным от копоти. Какая разная публика была на станциях во время пути: вблизи от Москвы, это были дачники и дачницы, потом, в подмосковном районе – не то огородники, не то крестьяне, женщины и дети бойко торгующие молоком, жареными курами и деревенскими лепешками. После Тулы – мужички и бабы, медленные в движениях, молча предлагающие купить у них провизию. Встречались и старики в белых рубахах, в поярковых высоких шляпах и в лаптях. Они стояли как будто задумавшись, опираясь на длинные палки, ждали товаро-пасажирских поездов, называя их чугунками. В шахтенном районе народ напоминал фабричных.
Одной из характерных особенностей тогдашних путешествий были лакомства, которые продавались только на определенных станциях. Так в Коломне можно было купить пастилу, в Туле и Вязьме – пряники, которых нельзя было достать в других местах. Станционные буфеты тоже гордились своими специальными блюдами. Так, например, в Ростове все заказывали себе осетрину. Другой особенностью была просьба о газетах. Стоявшие вдоль полотна железной дороги мальчишки, колесом махая руками, громко кричали: «газет, газет!» Это было большое развлечение для детей. Они заранее запасались газетами и кидали их из окна. За брошенными газетами бросались во всю прыть мальчишки, вырывая их друг у друга. Просили газет не столько для чтения, сколько для цигарок.
К вечеру второго дня мы подъезжали к станции Аксай, любовались широко разлитым Доном, баржами, рыболовными снастями и покупали зернистую икру. В Ростове мы были поздно вечером, скорее ночью. Там в первые годы была пересадка. Детей несли в дамскую комнату, папа садился ужинать, а я шла к начальнику станции просить купе. Ночью мы двигались дальше. Утром, еще сквозь сон, я слышала шепот детей. Коля говорил: «Соня, смотри – горы». Соня быстро спрашивала: «где? где?». Синяя занавесочка с буквами ВЛК. Ж. Д. (Владикавказская Жел. Дор.) немного отодвигалась и двое детских лиц смотрели в окно. От вчерашней усталости не оставалось и следа. Перемена погоды и воздуха давала бодрость. Станции Владикавк. Ж. Дороги были прекрасны, как и вагоны. Проводники чистые и внимательные. На смену задумчивым лапотным мужикам и шахтерам на станциях появлялись казаки в черкесках, с кинжалами у поясов и башлыками, искусно привешенными за спиной. Все вокруг было другое, и горы на горизонте, и масса красных цветов, и раздольная весенняя степь. На станции Минеральные Воды была последняя пересадка. Курортный поезд был другого типа, в вагонах первого класса стояли плетеные диваны и столики. Все было красиво и удобно, мы чувствовали себя уже дома. Не успевал наш поезд остановиться в Ессентуках, как в вагон влетал черкес Александр, мой крестник, татарин Магомет следовал за ним. Оба были одеты в свои праздничные черкески. Александр – в коричневой, Магомет – в синей, с золотой кисточкой на спине и с длинным кинжалом. У обоих были радостные лица, Магомет прикладывал мою руку к своему лбу и схватывал мой тяжелый чемодан с серебром. Он был силач. Александр здоровался со всеми за руку и всегда спрашивал: «Ну, как?» Лакей Михаил, дворник Яков брали остальные вещи, а на платформе мы здоровались с встречавшими нас. Тут были уже успевшие загореть директриса санатория, экономка и другие члены администрации. Через десять минут мы были дома. На большой террасе был накрыт стол и кипел самовар. Заботливым Михаилом были куплены хлеб, масло и крынка молока. Лавочник Бражников, снимавший у нас магазин, присылал огромный кулич.
Дом блестел, пахло недавно сделанным ремонтом, каби- нет и приемная были готовы к приему больных. Мы умывались свежей, даже холодной водой, через открытые окна несся аромат цветущих акаций и фруктовых деревьев из нашего сада. Дети бежали вниз к фонтану, к качелям, они хотели скорее увидать свои любимые места. Кто-то считал вещи, и шли споры было ли 18 или 19 штук багажа с зонтиками или без зонтиков. Михаил неслышными шагами разносил вещи по комнатам и докладывал, что больные справлялись, когда начнется прием, и что профессор из Казани наведывался уже три раза, а вся корреспонденция лежит у барина на столе. Папа торопливо пил чай, чтобы сразу идти в санаторий, свое любимое детище.
На следующий день М.С. начинал с шести часов утра прием больных, съезжались его помощники, молодые врачи, открывался рентгеновский и электро-терапевтический кабинет и наша жизнь входила в свою обычную трудовую колею до конца августа, когда кончался сезон и мы уезжали на отдых в Сочи.
Двадцатая глава. Наши путешествия в Сочи. С. А. Зернова
Мы начали ездить в Сочи с первого года нашего брака. Я не только волновалась перед этими поездками, я просто боялась их. Сначала мы могли добраться до Сочи только по морю. Пароход из Новороссийска шел обычно 8–10 часов, но никто не знал точно, сколько времени понадобится для перехода, т.к. все зависело от погоды. Иногда мы выезжали при прекрасной погоде, но перед Сочи подымался ветер, фелюги не могли выехать навстречу пароходу, и мы ехали дальше, чтобы вернуться в Сочи с новым рейсом. Однажды по пути началась такая буря, что мы решили сойти с парохода, не доезжая до Сочи, в Туапсе, где была закрытая гавань. Мы получили разрешение двинуться дальше на автомобиле принца Ольденбургского, который выслал его для встречи министра Коковцева (1854–1944). Коковцев не приехал и автомобиль возвращался порожняком в Гагры. Мы были очень довольны этой нашей удачей.
Вез нас шофер турок Гассан, знавший все трудности пути, о которых мы ничего не подозревали. Дорогу в то время чинили и она была опасная; незадолго до нас другой автомобиль свалился под кручу, и все его пассажиры погибли. В самом прекрасном настроении мы выехали рано утром из Туапсе, надеясь приехать в Сочи под вечер. Кроме нас шестерых, с нами ехали моя сестра Маня и горничная Паша. М.С. сидел рядом с шофером и наслаждался быстро сменяющимися чудесными видами на горы и море. Мы то подымались на высоту, то спускались в глубину долин. Было решено, что в середине пути мы остановимся в селении и там позавтракаем, провизию с собою мы потому не взяли. Но мимо этого селения мы промчались без остановки, я поняла, что Гассан чем-то озабочен и очень спешит. Одна из причин его беспокойства были наши шины. Уже утром они лопались два раза. Буря, бывшая накануне, сильно попортила дорогу, горные ручьи превратились в потоки, большие камни попадались на шоссе. Чем дальше мы были от Туапсе, тем суровее становился лес, тем круче были подъемы и повороты и тем больше бед наделал ураган. Места были дикие. Изредка встречались сакли абхазцев, сами они еще реже попадались нам на глаза. Но я бы предпочла совсем их не встречать. Вид у них был страшный и молва о них была недобрая, как о разбойничьем племени. Они не носили шапок, а обматывали голову башлыками, из-под которых смотрели черные глаза. Мы ехали быстро. Не только я и моя сестра, но и М.С., старались не глядеть в страшные пропасти, зиявшие под нами. Особенно жутко было спускаться. Гассан, как будто сам для себя говорил: «вон там мост». Мы смотрели на эти мостики и думали: «а что, если мы на мостик не попадем?» Около 4-х часов у нас лопнула последняя шина; каждый раз, когда это случалось раздавался страшный треск и лес отвечал на него эхом. Как из-под земли вырастали абхазцы и смотрели на нас в упор. Шину мы починили, но так как запасной уже больше не было, то ехать мы стали медленно. Мне казалось, что починенная шина как-то странно шуршала и тормозила ход. Около 5 часов мы остановились на берегу широкого потока, пересекавшего наше шоссе. На другом берегу из шалаша вышел какой-то человек и стал перекликаться с Гассаном. Откуда ни возмись, появились абхазцы, их собралась целая толпа и они стали давать советы. Папа воткнул в воду палку, чтобы проверить убывает ли вода. Гассан вошел в разлившийся поток и долго что-то разыскивал в нем. Потом абхазцы, по его указанию, стали укладывать большие камни поперек реки. Когда они кончили эту работу, он подошел к нам и сказал: «теперь молитесь вашему Богу, а я буду молиться своему». Абхазцы стали переносить нас на руках на другой берег, на каждого взрослого полагалось два человека. Когда несли меня, мне все казалось, что они идут в сторону, не туда, куда нужно. Наконец мы все очутились у шалаша русского сторожа, измученного жестокой малярией, и стали ждать, что теперь сделает Гассан. Он поставил свою абхазскую свиту вдоль разложенных им камней и с триумфом переехал реку. Мы надеялись, что им одержана победа, но его лицо было темнее тучи. Вода все же попала, куда не нужно. Автомобиль пошел неровно начался оглушительный треск. Стало темнеть. Гассан постоянно спрашивал нас, который час. Наконец случилось то, чего мы больше всего боялись – мы совсем остановились. У нас не было больше бензина. Гассан объявил, что недалеко от того места живет управляющий имения Вел. Князя. Мы двинулись в путь по темному лесу, измученные, голодные, не имевшие за весь день даже ни глотка воды. Весь наш багаж остался в автомобиле с Гассаном. К счастью, нас нагнала арба и мы посадили на нее наиболее утомленных. Я мужественно шла пешком, но когда мы наконец подошли к воротам дома и я увидала его в глубине сада, то мне показалось, что у меня не хватит сил пройти это короткое пространство. Управляющий Алик встретил нас самым гостеприимным образом. Мы прожили у него трое суток. Он послал стражу охранять автомобиль, а в это время Гассан поехал за бензином. В Сочи его не оказалось и его доставили на волах из Гагр. Таково было одно из самых драматичных наших путешествий в Сочи. Но редко они проходили без приключений. Каждый год мы ожидали чего-нибудь непредвиденного, и оно обычно и случалось.
Приложение. В сияньи голубом22. Памяти доктора М.С. Зернова. А.М. Ремизов
А какой рай Божий открыл нам М.С. Зернов! Впервые мы попали на Кавказ. Нам, с нашей верхотуры – наша комната в новом здании санатория на 3-м этаже – прямо в окно: Бештау, Бык, Верблюд и, никогда не прояснится, день и ночь в беспокойных туманах, Машук.
Мы приехали в Ессентуки в ясное августовское утро; помню особенный свет, тепло, сторожевые, распростертые по горизонту горы, я смотрел и, глядя, видел-вспоминая, как после долгой разлуки. И вот мое первое чувство: рай Божий. Среди этой райской благодати начинается наша жизнь, а срок ее – санаторный: 6 недель. И пройдут незаметно – одна за другой с открытыми глазами.
Ессентуки – ближайшее соседство: Пятигорск. В Пятигорске неизменна волнующая память: Лермонтов. В этой живой памяти и колдовство и чары: я ощущаю его глаза, его слух, его голос, как своё.
В лунные ночи, а эти осенние ночи и тихи и тревожны, земля, натрудившаяся, отдыхает, каменеют её чёрные, тяжелые горбы: Бештау, Бык, Верблюд и, дымясь мерцающим туманом, уносится Машук...
Выхожу один я на дорогу.
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
И я чувствую его, моего звездного обреченного спутника – в блестящий, кремнистый путь...
А что вы думаете, быть бы было Лермонтову в наше время, и был бы он нашим соседом на 3-м этаже, где теперь сияющая счастьем учительница Надежда Павловна. Наше время – война, канун революции и революция – какое место для Лермонтова. В газете его печатали бы на Рождество и на Пасху... а вернее, и вовсе не печатали бы: уж очень своеволен и своедумье ни на какую мерку – «не понятно», «не понимаем», Иванов-Разумник – в своих «Заветах» и «Скифах»? Но на заветах не больно разойдешься! А стало-быть, случись беда, надо лечиться – единственный выход: подать прошение в Хлебный переулок, № 9, доктору М. С. Зернову.
Создание санатория в Ессентуках – один из основных камней в памятник М.С. Зернову.
В первый раз мы попали в санаторий Зернова через петербургскую нашу знакомую, зубную врачиху Л.А. Сахновскую. С вокзала мы было сунулись к А.В. Тырковой, и где потом жила Тэффи, но оказалась такая цена, хоть в Петербург обратно! Мои литературные дела с войны резко изменились: М. И. Терещенко, настроенный «все для войны», ликвидировал издательство «Сирин», где меня печатали, и началась моя заброшенность, я очутился в категории «редкого и случайного заработка».
Да, хоть назад возвращайся!
Но ведь по самой затее М.С. Зернова, за что имя его поминается и еще вспомянется, нам и было место в его санатории: санаторий и строился для безымянной учительницы Надежды Павловны, для зубной врачихи Л.А. Сахновской, среди петербургских зубных светил, как вовсе не существующей, и для всякой литературной шпаны, людей затертых, «обойденных» и «неудачливых» – «редкого и случайного заработка», которым и не снился этот рай Божий – Ессентуки. Так оно и было, в Петербург нам не пришлось возвращаться: в санатории Зернова оказалась свободная комната и мы устроились за очень сходную плату в новом здании санатория с видом на горы и Лермонтовским, блестящим сквозь туман кремнистым путем в лунные ночи. И только ветер. Я не знаю когда, в какой час и где, на какой из гор его начало: он подымался раньше, чем отпирались ванны и открывались источники и до вечерней зари полыхал над парком и вдоль по «пустыне» между гор. Не доглядишь: влетит – в высоте ему любо – и выдует все мои рукописи; хорошо еще на подоконник, у нас есть небольшой балкон, а то возьмет и лист за листом, играя, закрутит в трубку, не успеешь, и все очутится за окном.
На ветер я пожаловался Короленко. В.Г. Короленко, не принадлежа никак к литературной шпане и безымянной трудящейся интеллигенции, сам, из всех ессентуковских санаториев, выбрал Зернова, и жил с нами, занимал комнату в старом здании и обедал с нами, и всегда у его двери стояла очередь, как в приёмной у Михаила Степановича: кому только не было охоты поговорить и на что-нибудь пожаловаться Короленко.
В «жалобе» всегда чувствуется сила; «жаловаться» это не радоваться, не быть довольным, сопротивляться; самое же страшное в человеке: «безропотность» или «все равно», что означает конец. Об этом и шел разговор, а ветер в моей жалобе пришелся к слову.
В русской сказке о царе Соломоне рассказывается о старухе, как несла она муку с базара, поднялся ветер и унесло муку; и пошла старуха к царю Давиду просить суд на ветер. А царь Давид ничего не придумает: «как говорит я, бабушка, Божью милость могу обсудить!» И позвал сына, царя Соломона. А царь Соломон обратился к народу: «кто, говорит, из вас в утренний час ветру молил?» Какой-то тут и выскочил корабельщик: «Я говорит, молил попутной подсобы!» И присудил Соломон корабельщику заплатить старухе за муку.
«Надо спросить у Михаила Степановича», – ответил не без улыбки Короленко на мою жалобу. А я подумал, уж не Михаил ли Степанович тот самый корабельщик соломоновой сказки, только зачем ему ветер молить? И прошло сколько, а ветер не унимался, ветер гулял нараспашку, и мне с моими рукописями большая была неприятность и досада.
«Спрашивал Михаила Степановича, – сказал как-то Короленко, но уже сурьезно, – Михаил Степанович одобряет: «И слава Богу, говорит, не будь этого ветра и все бы мы здесь задохнулись».
И что же оказалось: город Ессентуки – невылазная свалка и зараза, а чистить не желают, чистит – ветер.
Сам М.С. носился по санаторию, как ветер: всегда с заложенными за спину руками, он мелькал на разных концах одновременно. За столом, в обед и ужин его никогда не увидишь. Присутствовала его жена Софья Александровна, тоже и на музыкальных вечерах – порядок был образцовый. А М.С. всегда в разгоне. Быстроту его я однажды проверил.
Был он у нас: захворала Серафима Павловна. Как взлетел он к нам на 3-ий этаж, я не мог видеть, но как исчез, знаю. Со мною часто бывает, и не только с докторами, а и в редакциях, о самом главном я забыл спросить и вспомнил, когда он уже был за дверью. Я бросился вдогонку: но ни окрик, ни моя стрекозиная поспешность не помогли: а ведь, кажется, и минуты не прошло! – заложив за спину руки, он мелькал по дорожке к старому зданию санатория, выходящему в парк.
Я не отбываю санаторной страды, лечится Серафима Павловна: ванны, источники, на приеме у доктора и прогулки. С ней неразлучны: учительница Надежда Павловна и бухгалтер Вера Владимировна, по прозвищу «бритая»; обе они в каком-то не покидающем их восторге: и то, конечно, что нежданно-негаданно, по прошению в Хлебный переулок, попали они на Кавказ в санаторий и еще то, что встретили «светлую личность», так называет Надежда Павловна Короленко и Михаила Степановича.
Я спокойно могу заниматься один, в пустующем днем здании могу свободно курить и, никого не смущая, громко разговаривать сам с собой, подбирая точные слова проносящимся мыслям, и вслушиваясь в звучание слов и звучность сочетаний. Только в утренний час я на воле: я прохожу через парк за папиросами; вечером купить свежий чурек, в котором есть что-то и от нашего московского калача и от сдобного черниговского бублика и, конечно, свое и очень вкусное, кавказское.
И всегда задерживаюсь.
Там, около табачной, булочной и фотографа отчетливо
– он выше пирамидальных деревьев, выше облаков, как самый пронзительный, жарче и чище всякого цвета, блестящим рогом белой звезды возносится в небо Эльбрус. Я видел Монблан, но такой чистоты и звучащей силы я не помню.
И, однажды, оторвавшись от Эльбруса, я вдруг увидел в окне булочной необыкновенно яркое малиновое пятно. Смотрю
– заяц. Да, это был самый настоящий малиновый заяц
– малиновый, черные-пречерные усы и черные глаза, две черные костяные пуговки! – кавказский и только нет хвоста, как у наших. Я принес его в санаторию, посадил к себе на стол: будет мне караульщик! Я был в восторге под стать Надежды Павловны и Веры Владимировны, только мой восторг тогда был заяшный.
Какой умница, заяц! Я гладил его малиновую мордочку, бархатные, малиновые уши, теребил его за ус и повертывал
– теплый! И мне казалось, что, в ответ моей ласки, он что-то мурлычет... по-грузински. Конечно, он будет сидеть на моих рукописях, не убежит, ему у нас хорошо – «в булочной, не скажу, чтобы было прятно!» – «ноя курю...?» – «Ничего, можешь! Кури»!» – и с самым резким, с самым непокорным ветром, он знает, он поладит!
Был у нас в гостях Короленко. Ту же чистоту, бережность и тихость (только это совсем не смирность!) и, может быть, после Аксакова, единственные в русской литературе, я почувствовал и в его словах – разговоре.
Я всегда помнил его лучшее, но менее прославленное, не «Слепого музыканта», не «Сон Макара», не «Старого звонаря», а его «В дурном обществе» и «Соколинца», откуда пошел Горький со своим «дном» и беспокойной, спивающейся «бродягой». И особенно мне была памятна Маруся из «Дурного общества», для которой он выпросил у сестры куклу, и как под чарами «живой» фаянсовой куклы, эта несчастная девочка, уже не встававшая с постели, вдруг поднялась... Я не удержался и, показывая Короленко на моего малинового, кавказского зайца, попросил: «Погладьте!» – «Вы убеждены, что неодушевленные предметы чувствуют?» – бережно взяв в руки моего зайца и пальцем пошевеля черный заячий ус, сказал Короленко, и мне показалось, посмотрел на меня жалостно.
Но в ту минуту я так ярко чувствовал, и что я мог ответить? Я не различал, где граница... и есть ли такая между ступенями жизни в живой природе от беспокойной летящей звезды до тяжелого «мертвого» камня! Или есть ли такой предел моему одушевляющему чувству?
Проходил медведчик с медведем и обезьянкой; обезьянка старалась идти по-медвежьи, уморительно ковыляла. Дружная компания приостановилась под нашим окном.
Пел медведчик заунывную песню – «косолапы да мохнаты» и о дикой цыганской воле; песней и начиналось. А медведь показывал – «как кисловодские кухарки ходят», «как барышни танцуют». Я наблюдал с балкона; окно – настежь. Глядя, я вспомнил Гаршина, его горестный рассказ о медведях, вспомнил и Пришвина, его точное птичье и звериное слово и зарю, и его степные звезды; а песня медведчика, всколыхнув мою какую-то кочевую память, щемя сквозь, унывала во мне. И вдруг откуда ни возьмись – ветер, да как шарахнет – и все мои рукописи и с зайцем, как вымело сметом вон...
Я скорее из комнаты и вниз, бегом. Но уж поздно: медведь Шурка, он только обнюхал и рукописи и зайца, но обезьянка... теперь я убедился, что это был обезьян со свиным хвостиком штопором... но обезьян, зверски, безжалостно и цинично опалив мои рукописи, с жадностью вцепился в зайца и, прижимая его к волосатой груди, совсем не добро с зелёным блеском посматривал на меня.
Вечерний час – сбор к столу ужинать. Сколько было народу: и Лидия Акимовна, и Надежда Павловна, и Вера Владимировна «бритая» и медведчик. Все мы пытались освободить зайца из «обезьяньих лап». Но все было напрасно: никакие уговоры, ни толчки не подействовали. Так и ушел обезьян – теперь он горбился и гримасничал, подражая мне, унес моего любимого, малинового зайца.
Видел ли М.С. мою борьбу с обезьяном или ему рассказали, не знаю. При встрече, не распространяясь, я пожаловался.
Много М.С. Зернов принял жалоб за свою практику и много дал всяких полезных советов, но такое – впервые. Он создал санаторию для «неимущих» – интеллигенции, перед которыми двери санатория были закрыты и это ему удалось не просто, но что он мог – против обезьяна? И ему оставалось как царю Давиду старухе на ветер, так мне на мое – обезьяна. Он только развел руками: «не постижимо!»
Но еще более невероятное произошло потом. Мне рассказал фотограф, сосед той булочной, где я покупаю чурек и кузинаки и где я купил малинового зайца. А вот что произошло: обезьян, привязавшись к зайцу, из любви, конечно, так тормошил его и тискал, шкурка не выдержала и подпоролась. И он его съел.
– Как съел?
– Очень просто: заяц оказался шоколадный.
– Что вы говорите?!
– «Внутренность съел моментально», – рассказывал фотограф и, по привычке ретушировать, добавил к невероятному свою фотографическую прикрасу: – а малиновую шкурку и с усами прицепил себе, шельмец, к своему свинячему хвосту на кончик, так и щеголяет!
А мне без зайца было, как без рук: кто защитит меня от ветра? Мои рукописи, как бабочки летали. А обезьяна мне было жалко: на что польстился? А разорил добро!
В санатории произошло большое событие. Разнесся слух, что видели М.С. в парке и что не летал он, как обыкновенно, а шел, как прогуливался, и не один, а с каким-то высоким, седоватым, размашистым господином в пенсне. Пошли догадки и почему-то уверяли, что это граф Витте (1849–1915) и, хотя Витте к тому времени уже помер... ну, все равно, какое-то высокопоставленное лицо. А за обедом, этот господин в пенсне, его сейчас-же узнали, оказался за одним столиком с Короленко. А к вечеру всем стало известно, что это Чехов.
Это и был Чехов, Иван Павлович, учитель в Москве, знакомый В.Ф. Малинина (1873–1943)23, брат Антона Павловича, никакой не граф и свой человек, как наша соседка Надежда Павловна, и под стать мне, ратник ополчения 2-го разряда, нижний чин (в войну всех по военному распределяли). Но сразу же, по магии имен, определилось, что это сам Антон Павлович.
Поддавшись всеобщему убеждению, забывая, что Антон Павлович давно помер, я хоть и называл нашего компаньона Иваном Павловичем, но невольно смотрел и слушал, как Антона Павловича, которого только раз, да и то во сне видел, но осеннюю печаль чеховских рассказов и это не холодное безразличное сердце, этот трепет человека, которому открыто о какой-то воле, но пути скрыты, храню в памяти незабывно.
На память решено было сниматься: М.С. с Короленко и Чеховым, а кругом ступеньками, прижавшись друг к другу, весь санаторий, все мы, кто с этой ессентуковской фотографией разнесет по России навсегда благодарность М.С. Зернову. А была и ещё группа: под деревом на скамейке около старого здания санатория – Короленко и с ним, как уверяли, Антон Павлович Чехов, заложив ногу на ногу и художник Реми из «Сатирикона», с поджатыми.
Первым уехал Короленко в свою Полтаву и увёз тепло. Началось ненастье: с утра туман и дождик, к вечеру проглянет и снова ползет туман – какие лапистые хвостища и хвостящие носы! Темные, жуткие, беззвездные ночи. Не видно ни Бештау, ни Быка, ни Верблюда. Я только чувствую
– а там вон должен быть зловещий Машук.
Чехову, говорили такое, кстати – «Хмурые люди», «Скучная история» – его стихия. Но и Чехов ежился; все чаще в разговоре поминается его теплая московская квартира на 4-ой Миусской и приятель Малинин. В аллее, у источников бродит под дождем долговязый фотограф. «Скажите мне, что я дурак!» – обращался фотограф к прохожим, знакомым и незнакомым: он простить себе не мог – теперь всем известно и в Кисловодстке и в Пятигорске – упустил такой случай: не догадался снять Короленко в разных позах, а мог бы постараться подстеречь его и в ванне и на приеме, хорошо тоже у источника с кружкой... «Скажите мне, что я дурак», – тянул фотограф, как ветер тянул свое ненастье у нас на лестнице на 3-м этаже.
И в ветер и в дождь летал М.С. Его осаждали со всех сторон и напористей, даже смирные и безгласные жаловались. М.С. всем обещал чудесную погоду.
И вот, в последнюю неделю, как разъезжаться и закрывать санаторий, вдруг всё изменилось. И я снова увидел любимого Верблюда. И было тепло, летит паутинка, золотая осень!
В аллее меня остановила маленькая девочка. «Стой», – сказала она и лукавыми глазенками посмотрела, как проверила: – «Я тебя сниму».
– Ну, снимай! –
Я приостановился: я, как Иван Павлович к Чехову привык к своей роли: я – художник Реми из «Сатирикона».
А она вынула коробочку, пальчиком там повела, как фотограф делает.
«Готово!» – и подает багряный, виноградный листок
– «Вот ваша карточка!» А какие ночи! В такие ночи только Гоголю да Пушкину гулять с Дон-Кихотом.
Вечером, в последний раз, я взглянул на Эльбрус, обошел санаторий, простился с Михаил Степановичем, еще и еще раз сказал ему спасибо и за себя и за соседей. Я не «художник», не «Сатирикон», я только осенний, виноградный листок. Затаённо смотрю я в ночь, и в моих глазах надзвёздный сквозь туман кремнистый путь.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сияньи голубом...
Что же мне так больно и так трудно:
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
* * *
Примечание. Граф Д. А. Толстой (1823–89), министр народного просвещения (1866–1880) пытался бороться с либеральными настроениями учащейся молодежи при помощи усиленного преподавания классических языков. Начиная с 1871 г., пятьдесят часов в месяц были отданы латыни, а тридцать шесть – греческому. Преподавание естественных наук было упразднено, а русского языка и истории – сильно сокращено. При нем был отменен либеральный университетский устав 1863 года.
Примечание. Красочное описание этих профессоров, многие из которых были большие оригиналы дано в «Московский Университет» Юбилейный сборник. Париж. 1930. стр. 355–404.
Главноначальствовавший на Кавказе с 1897 до 1904 года.
Умер в Париже, основатель общества «Икона».
Гимназия была основана в 1872 г. Право на аттестат зрелости было получено в 1879 году.
Примечание. Епископ Антоний (в миру Михаил Флоренцов) родился 27 августа 1847 в селе Труслейки Симбирской губернии. Отец его был причетник. В 1874 году он окончил Киевскую Духовную Академию и был рукоположен в 1878 году. Овдовев в 1882 году, он принял постриг в 1887 и был назначен ректором Самарской семинарии. В 1890 году он был хиротонисан в епископа Острожского, викария Волынской епархии. В 1894 году назначен епископом Вологодским и Тотемским. Уволен на покой в следующий 1895 год и назначен игуменом Яковлевского монастыря в Ростове. В 1898 году устранен от управления монастырем и определен на жительство в Донской монастырь в Москве, где и скончался в 1918 г. Он пользовался широкой известностью, как прозорливый исповедник и как человек, обладавший харизматическими дарами. Среди его многочисленных посетителей были Александр Блок и Андрей Белый (Бугаев).
Зинаида Николаевна Шамонина имела впоследствии частную мужскую гимназию в Москве.
Примечание. Когда я писала эти воспоминания, я как раз раздумывала писать ли мне о том, что сделала м-ль Бессон для Крейнов и неожиданно один из них пришел к моему мужу на прием и его приход побуждает меня рассказать следующее: много лет тому назад м-ль Бессон была приглашена к Нижегородскому губернатору для занятий с его детьми. По дороге в его имение она услыхала на постоялом дворе подростка, игравшего на скрипке. Она сама хорошо играла на фортепьяно и мальчик поразил ее своим талантом. Она вызвала его в Москву, пригласила ему учителя, а потом определила его в консерваторию. Этот тщедушный маленький еврей, чуть ли не нищий, через несколько лет сделался знаменитым скрипачем, профессором Московской консерватории. Благодаря ему получили образование и его братья, тоже одаренные музыканты, и один из них был у нас сейчас.
Прим. (Н. Зернов). Церковь в Дурновом переулке, где наша мать провела вечер в день ее помолвки, была связана с жизнью всей нашей семьи. Это была необычайная церковь, она помещалась в частной квартире и состояла из нескольких маленьких комнат, увешанных множеством икон. Ее главной святыней был огромный образ Нерукотворного Спаса, висевший в первой комнате. По преданию, слышанному мною с детства, этот образ был написан мальчиком арабчонком, жившим слугой у своих господ. Его нашли мертвым перед этим образом, и хозяева квартиры, пораженные как иконой, так и смертью мальчика, обратили ее в церковь. Образ был действительно прекрасен. Он производил глубокое впечатление выражением глаз Спасителя и своим необычным размером. В спальной матери висела картина, изображавшая внутренность этой церкви. Мы ее очень любили, так как она прекрасно передавала атмосферу тайны, которая окружала этот непохожий на другие московский храм. В нем же простились с Москвою мои сестры в 1917 году, покидая навсегда родной город-Этот эпизод описан в третьей главе этой книги.
«В сияньи голубом > было написано Алексеем Михайловичем Ремизовым (1877–1957) в 1938 году и посвящено памяти моего отца, который лечил самого писателя и его жену Серафиму Павловну. Этот очерк был напечатан в парижской газете «Последние Новости» 2 августа 1938 года и появился еще раз в печати 25 января 1953 года в Нью-Йоркском «Новом Русском Слове». Ремизов жил в Ессентуках в 1916 году. Он упоминает среди пациентов моего отца Владимира Галактионовича Короленко (1853–1921), а также писательницу Ариадну Владимировну Тыркову-Вильямс (1869–1962), и Тэффи (Надежду Александровну Вучинскую, Урож. Лохвицкую (1875–1952).
Член Московской Городской управы, Почетный мировой судья, Товариц председателя Московского Землячества в Париже.