В. А. Жуковский
Внесение в русскую литературу романтизма. «Периода, означеннаго именем Жуковскаго, говорит Белинский, не было в русской литературе... И однако ж необъятно велико значение этого поэта для русской поэзии и литературы. Имя его давно славно и почтенно; похвалы ему никогда не умолкали»119. С именем Жуковского соединяется внесение в русскую литературу романтизма или романтического направления. Что же такое романтизм вообще и романтизм Жуковского в частности?120
Вопрос о романтизме в русской литературе научным образом впервые был изложен в 1830 г. в докторской диссертации Н. И. Надеждина: De origine, natura et fatis poêseos, quae romantic audit; потом Надеждин разрабатывал его в своем журнале: «Телескоп», который он издавал с 1831 по 1836 год. Одновременно с Надеждиным, или даже немного прежде его, начали писать о романтизме Марлинский и Полевой, который в своем «Телеграфе», издававшемся с 1825 по 1834 год, долго и, можно сказать, специально занимался этим предметом; здесь проводилось новое романтическое направление и происходила борьба со старым направлением классическим. – Романтическое направление всегда понималось и изображалось весьма разнообразна и весьма неопределенно. Представителем романтизма в русской литературе признавался Жуковский; но романтиком же называли и Пушкина, поэзия которого, по-видимому, была совершенно противоположна поэзии Жуковского; в литературной теории этого направления, органами которой были сейчас названные Телескоп и Телеграф, также не было ничего ясного и определенного, кроме того, что романтизм противополагался классицизму. Впоследствии Белинский придал романтизму самое широкое значение. «Романтизм, говорил он, есть принадлежность не одного только искусства, не одной только поэзии; его источник в том же, в чем источник и искусства и поэзии – в жизни. В теснейшем и существеннейшем своем значении, романтизм есть не что иное, как внутренний мир души человека, сокровенная жизнь его сердца.
В груди и сердце человека заключается таинственный источник романтизма; чувство, любовь есть проявление, или действие романтизма, и потому почти всякий человек – романтик»121. При таком широком понимании, Белинский находил романтизм и в литературе древнего Востока и древней Греции, у Гомера и Платона и наконец в средневековой романской поэзии, воскрешенной в Германии немецкими поэтами. Это, действительно, будет справедливо, когда романтизм рассматривается как существенное стремление и потребность человеческой природы вообще; но собственно под романтизмом, как литературным направлением, существовавшим в известное определенное время, должно разуметь только романтическую поэзию, развившуюся на почве воскрешенной в начале XIX века средневековой романской поэзии.
Разность в понимании романтизма в русской литературе зависела от того, что и в самой Европе романтизм у разных народов, в разные времена, отличался разными свойствами. Родиной романтизма признается Германия, откуда он распространился во Франции, Англии и других странах Европы; основателями романтической школы считаются братья Шлегели, Фридрих (1772–1829) и Август Вильгельм (1767–1845) и поэты Тик (1773–1853) и Новалис (Гарденберг, 1772–1801) и их последователи. Это было в начале второго десятилетия настоящего века. Не смотря на появление новых поэтических произведений Гёте и Шиллера, в немецкой литературе в это время еще продолжали существовать старое – ложно-классическое и особенно сантиментальное направления; литература наводнена была романами и драмами Коцебу, Августа Лафонтена и Мармонтеля. Желая оживить литературу и дать ей другое направление и желая в то же время противодействовать литературе энциклопедистов, занесенной в Германию из Франции, Шлегели обратились в истории романской поэзии, которая в средние века была народной поэзией для всей Европы, и начали переводить и переделывать произведения этой поэзии – средневековые мифы, легенды, народные повести и песни, романсы и баллады. Все это, вызванное из очарованного и покрытого мраком мира средних веков на свет нового времени, послужило неисчерпаемым источником поэтического материала для новой школы, во главе которой, вместе со Шлегелями, стали поэты Тик и Новалис, со множеством других романтических поэтов разных направлений, на которые разделилась романтическая школа. К ним относятся Виланд (1733–1813), Генрих Фон-Клейст (1776–1811), Кёрнер (1791–1813; Эйхендорф (1788–1817), Стеффенс (1773–1845), Эленшлегер, Вернер (1768 –1823), Фридрих де ла-Мог Фуке (1777–1843), Гофман (1776–1822), Брентано (1777–1842), Вильгельм Мюллер (1795–1827), Альберт фон Шамиссо (1781–1838), Рюккерт (1788–1866), Людвиг Уланд (1787–1862), Зейдлиц (род. 1790), Шпиндлер. В романтизме первоначально противопоставлялись греко-римским преданием и литературе предания и поэзия новых христианских народов, народная средневековая поэзия. До сих пор центр тяжести для всей европейской поэзии находился в греко-римском мире и представительнице этого мира, развившейся под его влиянием – французской литературе; отсюда заимствовались все идеи и идеалы. Вся литература и искусство представляли образцы гуманизма, тип красоты физической, идеалы человеческих доблестей; высшим идеалом классического мира было возможно полное наслаждение жизнию в том виде, как представляли ее греческие и римские поэты. Романтическая поэзия перенесла этот центр из классического мира в мир христианских идей и образов. Вместо гуманизма, олицетворения всего человеческого, как идеала классической поэзии, явился идеализм христианский, стремление ко всему небесному, божественному, стремление ко всему сверхъестественному и чудесному. При этом главною целью человеческой жизни поставлялось уже не наслаждение счастием и радостями земной жизни, а чистота души и спокойствие совести, терпеливое перенесение всех бедствий и страданий земной жизни, надежда на жизнь будущую и приготовление к этой жизни. Так как средневековая поэзия впервые явилась на романском языке в эпоху рыцарства и называлась романскою, то и воскрешение ее получило название романтизма или новоромантической поэзии и явилось в формах рыцарской поэзии: действующими лицами были князья, рыцари, бароны; главными чувствами, которые их одушевляли, были чувства любви, чести и рыцарской верности; формами этой поэзии были романс, баллада и рыцарский роман. Все они отличались фантастическим характером; сценою, где происходили описываемые действия, были мрачные леса, подземелья или кладбища, на которых мертвецы встают из гробов; спутниками их были ведьмы, колдуны и колдуньи и разные фантастические чудовища. Но при воскрешении средневековой поэзии, романтическая школа не могла совершенно отрешиться от своего времени и особенно от идей современной немецкой философии и в воскрешаемую средневековую поэзию внесла метафизический идеализм Фихте и идеи абсолютного тождества Шеллинга. Стремясь к идеалам, она идеализировала средние века, и средневековую поэзию и придала ей такие черты, каких она совершенно не имела, и вообще внесла в них много новых элементов; следуя философии Шеллинга, провозглашавшего единство или тождество в науке, искусстве и жизни, она старалась сблизить поэзию с жизнию и стала искать идеального образца этого, сближения в религии средних веков, когда, по ее мнению, христианство связывало в единства государство и церковь, народ и науку, искусство и жизнь, когда все интересы и направления сходились в высшем пункте религии, и поэзия, вытекавшая из религии, везде сопровождала и проникала всю разнообразную и многоцветную, жизнь. Средние века представлялись высшим идеалом во всех отношениях, и возвращение к ним сделалось для многих любимою мечтою, на этой мечте строились идеалы религиозные, политические, научные и художественные. Не смотря, однако ж, на такое ложное освещение средних веков со всеми их стихиями, не смотря на то, что попытки возвратиться к средневековой старине оказались невозможными, и сама романтическая поэзия представляла пеструю смерь старого с новым, фантастическое соединение несоединимых идей и образов, самое движение романтическое имело чрезвычайно важные последствия для европейской науки и литературы. Оно повело к серьезной разработке истории средних веков, к собиранию и изучению памятников народного языка, народных преданий и народной поэзии, и послужило таким образом началом и основанием народного направления или народности для всей европейской литературы. Впрочем на одном воскрешении средневековой поэзии и не остановилась романтическая поэзия; по идеям Гёте и Гердера о всемирной литературе, поэты начали изучать, переводить и переделывать произведения всех времен и народов, сочинения Данте и Боккачио, Лопе-де-Веги и Кальдерона, Сервантеса и Шекспира, начали переводить и изучать произведения восточной поэзии – индийской, арабской и персидской. При этом романтизм и получил то обширное значение, по которому Белинский назвал его вообще воспроизведением внутреннего мира души человеческой. «Романтизм вашего времени, говорит он, есть сын романтизма средних веков, но он же очень сродни и романтизму греческому. Говоря точнее, ваш романтизм есть органическая полнота и всецелость романтизма всех веков и Всех фазисов развития человеческаго рода; в нашем романтизме, как лучи солнца в фокусе зажигательнаго стекла, сосредоточилась все моменты романтизма, развившиеся в истории человечества, и образовали совершенно новое целое»122.
С немецким романтизмом познакомила Францию г-жа Сталь своей книгой о Германии. «Ренэ» Шатобриана (эпизод из поэмы Натчезы) был во французской литературе первым типом разочарованного человека в романтическом стиле. После революции, в эпоху которой был написан «Ренэ», Шатобриан принял настоящее романтическое направление. Желая восстановить христианство, или вернее католическую церковь, упавшую во время господства энциклопедистов и французской революции, он написал «Дух Христианства» (Génie du Christianisme), где древней греко-римской языческой литературе и искусству противопоставил средневековую христианскую поэзию и христианское искусство; с этою же целью он написал христианскую поэму: «Martyrs», противопоставив ее древним классическим поэмам. – С другим характером является романтизм в сочинениях Виктора Гюго и Ламартина. Гюго сделался главою ново-романтической школы во Франции.
Все усилия его были направлены к тому, чтобы создать поэзию совершенно противоположную классической поэзии. Так как классическая поэзия отличалась удивительною правильностью, естественностью и гармонией своих картин, то, в противоположность этим ее качествам, Гюго внес в свою поэзию неправильность и дисгармонию: все неправильное, уродливое и безобразное, все странное, выходящее из обыкновенного ряда явлений, составило содержание его произведений. Свои воззрения на поэзию и искусство он изложил в предисловиях к драмам «Эрнани» и «Кромвель». «Прекрасное древних, говорит он, было типично и потому однообразно; христианство привело обратно поэзию к истине; оно обратило внимание человека на то, что его человеческое понятие о прекрасном недостаточно, что было бы ошибочно со стороны ограниченнаго разума художника прилагать этот масштаб к бесконечному и неограниченному разуму Создателя, как бы направлять сделанное Богом; что поэтическая гармония основывается только на несовершенстве; что то, что мы называем безобразным, есть только частица великаго целаго, общая связь коей нам непостижима, и которая находит свое восполнение не в человеческом разуме, а в целом мироздании. Христианское искусство стремится к достижению не прекраснаго, а характеристическаго; содержание современной драмы не идеал, а действительность; реальность вытекает из соединения возвышеннаго со смешным. Поэт, правда, должен делать выбор, но не по масштабу прекраснаго, а по масштабу характернаго; характерно то, что до мельчайшей подробности передает колорит местности и культуры известнаго времени». Отсюда зародыш христианского искусства Гюго ищет в причудливом. В древности, говорит он, оно осмеливалось появляться только робко. Только средние вена несколько пошлую гидру заменили своеобразные местные и отделанные до подробностей драконы, карлики, великаны, сильфы, гномы, лешие, феи, колдуньи, привидения и т. д. Поэтому же Гюго любит контрасты – соединение высокого с низким, доводя то и другое до невозможных крайностей, делая из преступных людей добродетельных, в самом преступлении стараясь отыскать героев добродетели, или лучше самое преступление представить добродетелью. Такими свойствами отличаются его повести и романы: «Ган-Исландец», «Бюг-Жаргаль», «Собор Парижской Богоматери» (где изображен Квазимодо), драмы: «Эрнани», «Кромвель», «Лукреция Борджиа», «Марион де-Лорм». «Драма, говорит Гюго, может иметь предметом что бы то ни было; ей нечего бояться, что запачкается. Вдуньте, куда хотите, идею добродетели и милосердия, и не будет более ни безобразваго, ни отталкивающаго. Свяжите религиозную мысль с безобразнейшим предметом, и он сделается свят и чист». Выводя на сцену Марион де-Лорм, он очищает куртизанку любовью, посредством которой он восстановляет ее девственное чувство. В зал, где пируют, он ставит гроб, песнь во время оргии он прерывает пением за упокой. «Возьмите безобразнейшаго урода, дайте ему душу, вложите в эту душу святейшее чувство человека – отеческую любовь, и это возвышенное чувство преобразит на ваших глазах выродившееся создание. Так в «Лукреции» материнское чувство очищает нравственное уродство и т. д.123. – В Англии романтизм имел также двоякий характер. Сначала он явился как положительное стремление воскресить средневековую жизнь и поэзию в многочисленных балладах и романсах Вальтера Скотта, Соути и Бориса и их последователей, а потом в отрицательной форме, как странное, болезненное недовольство и разочарование всем существующим, которое явилось последствием сознания несостоятельности и недостатков самого романтизма во всей Европе, не удовлетворявшего потребностям современной жизни. Романтизм, как возвращение к средневековой старине, был, как мы заметили, реакцией против псевдоклассицизма, против энциклопедистов и революции. Но он, сделавши свое дело, не мог, однако ж, удовлетворить потребностям и стремлениям европейских народов. Средневековые формы были уже слишком тесны; из них давно уже выросло человечество. Реставрация, совершившаяся во Франции после революции, так же никого не удовлетворила, как не удовлетворяла революция и философия энциклопедистов, которые, разрушив прежние формы жизни, хотели создать новые формы и новых людей; но ни новых форд жизни, ни новых людей они создать не могли. Вследствие этого в передовых образованных людях явилось страшное разочарование в судьбе человечества, отвращение ко всему прошедшему и совершенное недоверие к будущему и особенно озлобление против современного порядка вещей. Все это с особенною резкостью выразилось в сочинениях английского поэта Байрона, по имени которого и самый романтизм в этом фазисе своего развития получил название байронизма.
Таким образом романтизм, означавший первоначально воскрешение у каждого народа народной средневековой поэзии романской, получил в последствии значение всей новейшей христианской поэзии, развившейся после классицизма и в противоположность классицизму, под влиянием уже новых идей и новых стремлений, внесенных в жизнь европейских народов новой наукой и цивилизацией.
У нас в России не было ни средних веков, ни романтизма в том виде, как у европейских народов; то направление, которое было существенною чертою в романтизме, именно возвращение к древним народным преданиям, к народному языку и народной поэзии, явилось несколько позднее – в 40-х годах, когда у всех славянских народов пробудилось стремление к возрождению своей национальности и особенно резко выразилось в так называемом славянофильстве. Но, как с классическим направлением, место которого занял романтизм, русская литература познакомилась путем переводов и подражаний европейским литературам, так этим же путем она познакомилась и с романтическим направлением. С немецким романтизмом нас познакомил Жуковский; под влиянием французского романтизма В. Гюго писали свои повести и романы Марлинский и Полевой; влияние английского романтизма Вальтера Скотта сказалось в исторических романах Загоскина, Кукольника, Булгарина и Греча; романтизму Байрона подражали отчасти Пушкин и особенно Лермонтов. Но еще прежде Жуковского Карамзин написал две баллады: «Раиса» и «Граф Гваринос». «Раиса», впрочем, имела более сантиментальный, чем романтический характер; но «Граф Гваринос» написан в стиле романтическом. Сюжет этого романса состоит в том, что в Ронсевальской битве арабские короли взяли в плен графа Гвариноса; король Марлотес, которому Гваринос достался но жребию, принуждает его обратиться в магометанство; но он остается тверд и непоколебим в вере, хотя за это его заковали в цепи. Во время праздника св. Иоанна было состязание – в бросании копий в цель; но никто не мог попасть в цель. Марлотес объявил смерть всем, большим и малым. Гваринос, узнав об этом, выпросил у Короля позволение принять участие в состязании и счастливо попал в цель. После этого его освободили, Казанский, поэт купец Каменев написал уже настоящую балладу «Громвал»:
Мысленным взором я быстро лечу,
Быстро проникнув сквозь мрачность времен,
Поднимаю завесу седой старины,
И Громвала я вижу на добром коне...
Рыцарь Громвал скитается по свету и ищет свою подругу Рогнеду, но нигде не может найти ее; наконец, он подъезжает к одному замку, где господствует мрак и тишина. Описывается продолжительный сон рыцаря в этом замке, гроб злого волшебника Здомара, похитившего Рогнеду и явление доброй волшебницы Добрады. Добрада сказала Громвалу, что Зломар уже погиб, а Рогнеда заключена в темнице Зломарова замка, где стерегут ее два крылатые зиланта. Она дала ему изумрудный рог, которым он может оглушить зилантов. Громвал спешит к темнице, где заключена Рогнеда; но против него выступает страшный исполин; Громвал поражает его мечем, освобождае свою Рогнеду, а страшный замок, Зломара проваливается в подземную пропасть. «Каменев, замечает Пушкин, первый в России осмелился отступить от классицизма; мы, русские романтики, должны принести должную дань его памяти». Действительно, весь строй баллады показывает, что Каменев был знаком с романтической поэзией. Жуковский, которого называют представителем и главою романтизма в России, не держался исключительно той или другой романтической шкоды, того или другого писателя романтического; он познакомил русскую литературу с духом и характером романтизма вообще. Более всего, разумеется, на Жуковского, как мы заметили, имела влияние немецкая романтически поэзия и преимущественно поэзия Гете и Шиллера; но в то же время нельзя сказать, чтобы романтизм Жуковского был романтизмом Шиллера или Гёте. Он был кроме того выражением его личного миросозерцания, которое сложилось в нем под влиянием воспитания, окружавшей его среды, обстоятельств собственной его жизни. Если у каждого человека бывает свой период романтизма, то у Жуковского этот период продолжался почти всю жизнь. Особенность его происхождения, воспитание и жизнь в женском обществе и семье, которая была для него в одно и то же время и своя, и чужая, несчастная роковая любовь к племяннице, на которой, он не мог жениться; при воспитании в семейных началах бессемейная жизнь почти до 60 лет, при темном происхождении высокое положение при дворе и обществе – все эти обстоятельства создали в нем особый романтический мир, который вполне отразился и на всех его произведениях.
Василий Андреевич Жуковский124 родился в 1803 г. в селе Мишенском, находящемся в трех верстах от Белева, уездного города Тульской губернии. Он был сын помещика этого села, Афанасия Ивановича Бунина и турчанки Сальхи (получившей в крещении имя Елизаветы Дементьевны), вывезенной из Бендер в 1771. г., одним из крестьян Бунина, бывших в первую турецкую войну маркитантами, свое отчество и фамилию он получил от бедного киевского дворянина, проживавшего в доме Бунина, Андрея Григорьевича Жуковского, который был его восприемным отцом при крещении и усыновил его. В этом семействе Бунина происходило и первоначальное воспитание; здесь же протекла и большая половина его жизни. По смерти Бунина остались четыре дочери, сестры Жуковского по отцу. Две из них имели особенное влияние на всю последующую судьбу его: Варвара Афанасьевна Юшкова, которая взяла на себя заботу о первоначальном воспитании Жуковского воспитывала его вместе со своими дочерьми, и Екатерина Афанасьевна Протасова, у которой были также две дочери – Марья Андреевна, в которую впоследствии влюбился Жуковский, и которая была выдана замуж за Дерптского профессора, Мойера, и Александра Андреевна (крестница Жуковского), бывшая замужем за писателем А. Ф. Воейковым. После домашнего воспитания, Жуковский сначала был отдан в 1790 г. в тульский пансион Роде, а по закрытии этого пансиона в тульское народное училище, где старшим учителем был Феофилакт Григорьевич Покровский, известный в журнальной литературе того времени, под псевдонимом «философа горы Алаунской». Но этот «философ» не сумел разглядеть художественных дарований «своего ученика, и Жуковский, за не успешность в математике, должен был оставить тульское училище. Дальнейшее образование его опять происходило в доме Юшковой в Туле. Дом этот был центром образованного тульского; общества; литература, музыка, литературные чтения и домашние театральные спектакли были постоянными занятиями этого кружка и имели чрезвычайно сильное влияние на развитие характера и литературно-художественных дарований Жуковского. Будучи 12 лет, Он написал для домашнего спектакля трагедии: «Камилл или освобожденный Рим» и «Г-жа Де-ла-Тур», переделанную из романа Бернардена де-Сент-Пьера «Павел и Виргиния». В то же время для своего домашнего кружка, для своих племянниц, он писал разные стихотворения. В 1797 г. умерла его воспитательница Юшкова, и Жуковский написал на ее кончину «Мысли при гробнице». В этом же году он был определен в московский университетский пансион, направление которого имело также литературно-художественный характер. При Жуковском в среде учеников этого пансиона было основано «Собрание воспитанников университетского благородного пансиона». Первым председателем собрания, назначавшимся из числа воспитанников, был Жуковский. Он открыл собрание речью, в присутствии многочисленных посетителей, в числе которых были Карамзин и Дмитриев. Дмитриев обратил на Жуковского особенное внимание, пригласил его к себе, и потом стал руководить в литературных занятиях. Лучшие произведения воспитанников пансиона печатались в журналах Сохацкого и Подшивалова «Приятное и полезное препровождение времени» (1794–1798), «Ипокрена, или утехи любословия» (1799–1801), «Утренняя заря» (1800–1808) и в сборнике Подшивалова «Распускающийся цветок». Это общество, напоминавшее литературный кружок воспитанников кадетского корпуса времен Сумарокова, было весьма полезно для литературного развития воспитанников. Товарищами Жуковского по московскому пансиону были: граф Блудов, Дашков, граф Уваров, Александр и Андрей Тургеневы, сыновья директора университета И. П. Тургенева. С Тургеневыми Жуковский находился в тесных дружественных отношениях, особенно со старшим Андреем, который был большим любителем и знатоком немецкой литературы и познакомил с нею и Жуковского. Он имел для него такое же значение, какое Петров для Карамзина.
По окончании курса в пансионе и непродолжительной службы в Соляной конторе, Жуковский уехал на родину сначала в Мишенское, а потом в Белев. В Белеве он построил дом для своей матери и таким образом сделался «мирным жителем Белева»; в Белеве же поселилась и сестра его Протасова, с дочерьми Марьей Андреевной и Александрой Андреевной. В Мишенском он написал свою первую элегию «Сельское кладбище» в воспоминание о своем детстве и первых временах молодости125. «Сельское кладбище» было частию переведено, частию переделано из стихотворений английского поэта Грея. Оно обратило на себя внимание простотою, и естественностию картин, благозвучием и плавностию слога и стиха; оно предвещаю новое направление в поэзии, отличное от высокопарных описаний природы времен классицизма.
Идеалом Жуковского на первых порах литературной деятельности был Карамзин. Но подражанию «Бедной Лизе», Жуковский написал «Марьину рощу»126. Начало этой повести в сантиментальном духе, хотя в дальнейшем развитии уже сильно заметна романтическая струя, и повесть является похожа более на балладу с свойственными ей чертами – рыцарем, отшельником, с видением мертвецов. Есть сходство и в ходе рассказа. Молодой певец Услад и прекрасная Мария любят друг друга; но Услад должен был уехать из Москвы: в это время Мария, обольстившись богатым подарком рыцаря Рогдая, вышла за него замуж. Но это было только минутное увлечение; она не могла любить жестокого Рогдая; заметив ее нелюбовь, Рогдай убил ее. Она была похоронена в роще, названной потом «Марьиной рощей», как пруд, в котором утопилась «Бедная Лиза», был назван «Лизиным прудом». Для своих сочинений Жуковский брал иногда те же темы, как Карамзин. В «Вадиме Новгородском» он воспоминает о славном величии Новгорода, выводит Гостомысла, который в уединении тоскует о храбрых сынах Новгорода127. Наконец Жуковский продолжал издание «Вестника Европы» (в 1808–1810 г.), который начал издавать Карамзин. «Существенная польза Журнала – говорит он – состоит в том, что он скорее всякой другой книги распространяет полезныя идеи, образует разборчивость вкуса и, главное, приманкою новости, разнообразия, легкости нечувствительно привлекает к занятиям более трудным, усиливает охоту читать, и читать с целию, с выбором, для пользы»128. В «Вестнике Европы» помещались стихотворения самого Жуковского: «Людмила», баллада переделанная из баллады Бюргера «Ленора», «Кассандра» из Шиллера, «Тоска по милом» тоже из Шиллера, «Моя богиня» из Гёте, «К Нине», «Филалету» и песня «Мой друг, хранитель, ангел мой»129. «Людмила» была первым стихотворением Жуковского в романтическом стиле, первым в том, роде, которым он прославился и по которому называли его балладником; своею таинственностию и прелестью стиха и гармонии она так увлекала современников, что все зачитывались ею, и заучивали наизусть. По подражанию «Леноре», Бюргера, Жуковский написал русскую балладу «Светлану» (1812). Впрочем, чисто русский характер имеете главным образом только описание святочных гаданий:
Раз в крещенский вечерок
Девушка гадали:
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали;
Снег пололи; под окном
Слушали; кормили
Счетным курицу зерном;
Ярый воск топили;
В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат,
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны130.
Но В описании сна, виденного уснувшей пред зеркалом Светланой, сказываются те же романтические черты, как в «Людмиле»: жених-мертвец, в лунную ночь увозящий Светлану к церкви, где стоит черный гроб, потом избушка в поле и в этой избушке тот же жених-мертвец лежит на столе и скрежещет зубами; белоснежный Голубок, который защищает Светлану от жениха. Развязка Светланы светлая и радостная: на яву случилось со Светланой совершенно противоположное тому, что она видела во сне. «Светлана» написана для Л. А. Воейковой; но всем так понравилась своим милым и нежным колоритом, что по ней самого Жуковского называли певцом Светланы и в Арзамасском обществе он тоже носил имя Светланы.
В «Вестнике Европы» были помещены разные рассуждении и статьи: «Кто истинно добрый и счастливый человек», «О басне и баснях Крылова», «О сатире и сатирах Кантемира»131 и некоторые переводы из французских и немецких писателей. «Вестник Европы» Жуковский издал, три, года вместе с Каченовским, а потом передал его Каченовскому, а сам опять переселился в Белев. Чувствуя недостаточность своего образования для серьезной литературной деятельности, он начал дополнять свое образование чтением книг и особенно стал изучать историю. Занимаясь воспитанием племянниц, он влюбился в одну из них – Марью Андреевну Протасову и хотел на ней жениться. Эта любовь была самая чистая и глубокая, самая романтическая и рыцарская, потому что она была безнадежная, идеальная. Мать Марьи Андреевны, Екатерина Афанасьевна Протасова, никак не соглашалась на брак своей дочери с Жуковским, бывшим в таких близких родственных отношениях, и не смотря на все просьбы, на все советы и убеждения лиц самых близких и самых компетентных в этом деле, отказала Жуковскому в руке своей дочери. Это составило горе всей его жизни; он испытал страдания безнадежной любви, видел и сам устраивал брак своей невесты с другим, видел наконец смерть ее. К этому времени относятся его сочинения, изображающие его душевное состояние: «Эпимесид»132, в котором выражена мысль, что человек, лишенный одного из благ, еще может находить утешение в другом; «Мечты» (перевод стихотворения Шиллера: Die Ideale), в котором поэт оплакивает исчезающую силу чувства, некогда дававшего жизнь самой бездушной природе, олицетворяемой здесь в виде статуи Пигмалиона, одушевленной некогда его объятиями: поэт скорбит об утрате идеалов, наполнявших его сердце; романс «Жалоба» (переделан из стихотворения Шиллера «Мальчик у ручья»); баллада «Эльвина и Эдвин», где изображается взаимная любовь двух разлученных суровым отцом; «Эолова арфа», изображающая, как бедный Арминий любит дочь гордого Ордала, но их разлучают, и он, покидая Минвану, привязывает свою арфу к ветвистому дубу и дает заклинание, что в эти верные струны перейдет его душа, когда его уже не будет более в живых; «Поликратов перстень» и «Жалоба Цереры» были переведены в то же время, когда его душевное состояние было близко к описанному в этих балладах133. В песне «Пловец»134 выражалась скорбь Жуковского о потере Марьи Андреевны: без руля и без весел пловец занесен в океан, но Провидение невидимою рукою вынесло его из морских волн. Батюшков в послании к Жуковскому135 весьма хорошо характеризует первую эпоху его деятельности (1812 г.) следующими стихами:
Прости балладник милый мой,
Белева мирный житель...
После совершенного отказа Марьи Андреевны Жуковский продал свое имение за 11,000 р., подарил их сестре ее Александре Андреевне, которая в 1813 г. вышла замуж за известного литератора А. Ф. Воейкова. Когда Воейков занял кафедру словесности в Дерптском университете, то все семейство Протасовых, а вместе с ним и Жуковский переселились в Дерпт. В Дерпте Жуковский оставался до начала 1817 г. Здесь он совершенно увлекся немецкими кружками, познакомился с Эверсом, представителем исторической науки и снова начал заниматься историей; в то же время изучал тех немецких поэтов, которые особенно читались в кругу его родных и близких людей; познакомился и сделался другом Зейдлица. Здесь явились переводы произведений Уланда: «Сон», «Песня бедняка», «Счастие во сне», «Гаральд», «Три песни», Гебеля: «Овсяный кисель», «Красный карбункул», «Деревенский сторож в полночь». После появления «Истории государства российскаго» у Жуковского явилась мысль написать поэму из древней русской истории, именно «Владимир», но эта мысль не могла исполниться; он не знал русской истории, не изучал летописей и увлеченный немецкой литературой и немецкой цивилизацией не понимал древней русской жизни. Марья Андреевна в 1817 г. вышла за Мойера. От этого брака родилась дочь Екатерина, а 17-го марта 1823 г. Марья Андреевна скончалась. Ужасная скорбь овладела душою Жуковского, которую он едва мог перенести. Он купил в Дерпте часть земли, где и была она погребена. Между тем и Александра Андреевна начала страдать кровохарканием и 28 апреля 1828 г. скончалась. Жуковский перенес свою любовь на детей ее; он продал свое имение за 15,000 р. доктору Зейдлицу и назначил их в приданое трем сиротам, дочерям Воейкова.
Во время отечественной войны Жуковский был поручиком московского ополчения и в день Бородинской битвы находился в действующей армии; за отличие получил чин штабс-капитана и орден св. Анны 2-й степени. Памятниками его глубокого патриотического одушевления были стихотворения: «Певец в Кремле»136 (1814–1816), «Песнь барда над гробом славян победителей» (1806) и «Певец во стане русских воинов»137, написанное в лагере под Тарутиным в 1812 г.; эти стихотворения были прочитаны всей Россией; они были выражением чувств как самого поэта, так и всего русского народа. В «Певце во стане русских воинов» поэт соединяет новых героев с древними героями, которые собираются посмотреть на их подвиги:
Смотрите, в грозной красоте,
Воздушными полками,
Их тени мчатся в высоте
Над нашими шатрами.
Все стихотворение состоит из нескольких воззваний, или тостов, которые певец предлагает в стане, среди воинов, отвечающих на каждое воззвание хором. Особенным чувством проникнуто третье воззвание, или третий кубок в честь отчизны:
Страна, где мы впервые
Вкусили сладость бытия,
Поля, холмы родные,
Роднаго неба хилый свет,
Знакомые потоки,
Златыя игры первых лет
И первых лет уроки,
Что вашу прелесть заменит?
О родина святая!
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя!
Из тостов за падших героев особенно симпатичен тост за Кутайсова, весь проникнутый умиротворяющим, нежным, романтическим элементом. Поэт представляет, как его прекрасная пойдет искать в слезах его милый прах, и тихий дух героя прилетит из таинственной сени и невидимый даст знать о себе ее чуткому сердцу. Позднейшая критика в патриотических стихотворениях Жуковского находила много неестественных картин: певец напр. ударяет в струны арфы, воины одеты в кольчуги, вооружены щитами, мечами; но для современников они пропадали в верности содержания, в возвышенности идеи и глубоком чувстве, которым они были проникнуты.
Значение Жуковского в этом случае Батюшков определяет, сравнивая его с древним Тиртеем, возбуждавшим воинственный дух греков своими песнями. К портрету его в 1816 г. он написал следующие стихи:
Под знаменем Москвы, пред падшею столицей,
Он храбрым гимны пел, как пламенный Тиртей.
В дня мира новый Грей
Пленяет нас задумчивой цевницей.
После, взятия Парижа в 1814 г. Жуковский написал послание к императору Александру в котором выразил чувства всего русского народа к своему освободителю. Он особенно обратил внимание императрицы Марии Феодоровны, которая еще прежде, прочитав «Певца в стане русских воинов», желала видеть Жуковского. В 1815 г. он был представлен императрице Уваровым. Она назначила его к себе лектором. В 1817 г. он был определен преподавателем русского языка великой княгине (впоследствии императриц): Александре Феодоровне. Он начал переводить для своей августейшей слушательницы стихотворения лучших немецких поэтов и эти переводы, вместе с подлинниками, печатал ежемесячно небольшими книжками (всех книжек было шесть), под названием «Для немногих» потому что они не поступали в продажу, а раздавались немногим лицам (für Wenige). В этот сборник вошли переводы из Гёте: «Утешение в слезах», «Рыбак», «Мина», «Лесной царь»; из Шиллера: «Рыцарь Тогенбург», «Граф Габсбургский», «Горная дорога», отрывок из «Орлеанской девы»; из Гебеля: «Тленность», «Деревенский сторож»; из Кёрнера: «Верность до гроба». По поводу этого сборника Пушкин в 1818 г. писал Жуковскому:
Когда сменяются виденья
Перед тобой в волшебной мгле,
И быстрый холод вдохновенья
Власы подъемлет на челе,
Ты нрав, творишь ты для немногих.
При берлинском дворе, по случаю пребывания в. кн. Александры Феодоровны, давались драматические представления из поэмы Мура «Лалла-Рук»; Жуковский сделал перевод 2-й песни этой поэмы «Рай и Пери»; под влиянием же берлинских представлений, на которых давались лучшие немецкие драмы, он решился перевести «Орлеанскую деву» Шиллера.
По воцарении императора Николая, Жуковский был избран наставником в. кн. наследника, впоследствии императора Александра II. Сознавая всю важность и трудность порученной ему должности, Жуковский все свое внимание сосредоточил на приготовлении к ней. Он отправился для этого за границу; составив предварительно план учения, советовался со знаменитыми педагогами, собирал учебную библиотеку, выбирал преподавателей по разным предметам. «Работы у меня много, писал он из Дрездена в феврале 1827 г. своим друзьям; на руках моих важное дело.... Мне не только надобно учить, но и самому учиться, так что не имею средства и возможности употреблять ни минуты на что-нибудь другое. Если бы вы видели, чем я занят и как много объемлет круг моих занятий, и как он должен будет беспрестанно распространяться... У меня в душе одна мысль; все остальное – только в отношении к этой царствующей... Поэзия мною не покинута, хоть я и перестал писать стихи, хотя мои занятия и могут со стороны показаться механическими. Есть в душе какая-то теплота, которая животворит все»138. Для окончательного образования государя наследника и для ознакомления его со своим отечеством предположено было путешествие по России; план для этого путешествия составлен был Жуковским и Арсеньевым. Путешествие продолжалось с мая до декабря 1837 г. и совершалось необыкновенно быстро; в продолжение месяца от Вятки до Казани чрез Пермь, Тобольск и Оренбург сделано 4500 верст. «Наше путешествие, говорит Жуковский, можно сравнить с чтением книги, в которой теперь Великий князь прочтет одно только оглавление». Будучи в Сибири, цесаревич послал свои ходатайства к императору за несчастные жертвы политических заблуждений. Жуковский писал о том же из Златоуста; он описывает в своем письме страдания несчастных физические и нравственные и в заключение говорит: «и всему этому будет исцелением одно минутное появление царскаго сына, которое осветит и дальние края посещенной им Сибири». В Воронеже Жуковский посетил дом Кольцова и тем придал ему особенное значение в глазах его родных и знакомых. После путешествия по России последовало заграничное путешествие государя наследника Жуковский опять сопровождал его. В это путешествие был сделан выбор будущей супруги цесаревича княжны Марии Александровны, принцессы Гессен-Дармштадской, а 16 апреля 1841 г. последовало и бракосочетание. Жуковский сложил звание наставника, которое он исполнял 15 лет. Как свято исполнил он свою великую обязанность и как благотворно было его влияние, доказывают все великие дела его царственного ученика – незабвенного для России Царя-Освободителя. Щедро награжденный за свои великие заслуги и обеспеченный на всю остальную жизнь, Жуковский уехал за границу.
В 1841 г., когда Жуковскому было уже 57 лет, он женился на дочери своего друга полковника Рейтерна; чрез год у него уродилась дочь. Таким образом идеал семейного счастия, к которому он стремился всю жизнь, был найден, и Жуковский нашел в нём успокоение. Это доказывает его посвящение к поэме «Нал и Дамаянти», переведенной им с немецкого Рюккертова перевода для в. кн. Александра Николаевича. В этом посвящении он свое состояние изображает таким образом:
И ныне тихо без волненья льется
Поток моей уединенной жизни.
Смотря на лицо подруги, данной Богом
На освященье сердца моего,
Смотря, как спит сном ангела на лоне
У матери младенец мой прекрасный,
Я чувствую глубоко тот покой,
Которого так жадно здесь мы ищем,
Не находя нигде; и слышу голос,
Земныя все смиряющий тревоги:
Да не смущается твоя душа,
Он говорит мне, веруй в Бога, веруй
В Меня139.
Но с переменой жизни изменились стремления, вкус и литературные занятия Жуковского. «На старости лет, писал он, я присоседился к древнему расскащику Гомеру; из яраго романтика сделался спокойным классиком». В 1847–49 г. вышел новый перевод Одиссеи; после Одиссеи он хотел было перевести и Илиаду, но перевел только первую песнь и часть второй. В это же время напечатаны были его мелкие повести и сказки и эпизод из «Шах Намэ» – «Рустем и Зораб». Но его семейное счастие и спокойствие продолжалось недолго. Сначала болезнь жены, а потом и собственная скоро омрачила их. Он все собирался переехать в Россию и здесь поселиться уже навсегда. В 1849 г. было празднование пятидесятилетнего юбилея его поэтической деятельности; но он уже не был на этом юбилее, который был отпразднован без него. Не смотря на то, что зрение его так ослабело, что он не мог видеть одним глазом, он продолжал занятия; в последнее время он был занят разными педагогическими сочинениями и составлением учебного курса для своих детей. Последним серьезным сочинением его была поэма «Вечный жид, или Агасвер», которую он уже не успел докончить. За год до смерти Жуковский написал воспоминание о Царском Селе140, где он изображает старого лебедя, времен Екатерины, умирающего на водах царскосельских прудов среди уже чуждого ему молодого поколения.
Дни текли за днями. Лебедь позабытый
Таял одиноко; а младое племя
В шуме резвой жизни забывало время...
Раз среди их шума раздался чудесно
Голос, всю пронзивший бездну поднебесной;
Лебеди, услышав голос, присмирели,
И стремимы тайной силой, полетели
На голос: пред ними, вновь помолоделый,
Радостно вздымая перья груди белой,
Голову на шее гордо распрямленной
К небесах подъемля, весь воспламененный,
Лебедь благородный дней Екатерины
Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый;
А когда допел он, – на небо взглянувши
И крылами сильно дряхлыми взмахнувши –
К небу, как во время оное бывало,
Он с земли рванулся... и его не стало
В высоте... и навзничь с высоты упал он;
И прекрасен мертвый на хребте лежал он,
Широко раскинув крылья, как летящий,
В небеса вперяя взор уж не горящий.141
Так Жуковский в образе старого лебедя изобразил самого себя и свою собственную смерть. Это было последнею лебединою песнию и самого Жуковского. В 1852 г. он сильно занемог – в Баден-Бадене, и 7-го апреля скончался на 70-м году жизни. Тело его перевезено в С.-Петербург и погребено в Александро-Невской Лавре, подле Карамзина.
Основа миросозерцания и характер идеалов Жуковского. Если вообще говорят, что жизнь и характер писателя выражается в его сочинениях, то это надобно сказать о Жуковском особенно и в особенном смысле. Характеризуя в одном сочинении свою поэтическую деятельность, он говорил;
Я музу юную, бывало,
Встречал в подлунной стороне,
И вдохновение летало
С небес, незваное, ко мне.142
Действительно: мы видели, что каждое его сочинение тесно связано с каким-нибудь фактом его жизни, что все, что он испытал, превращалось у него в поэзию, что не только на оригинальных, но и на переводных сочинениях отразились следы его внутренних дум и чувствований. И потому, говоря о переводной его деятельности, его нельзя сравнивать с обыкновенными переводчиками; в его переводных сочинениях гораздо больше оригинального, чем у них. Это свойство поэзии Жуковского, давно замеченное, особенно выяснилось во время столетнего его юбилее, когда были пересмотрены все его сочинения, издано множество его писем, когда вообще внимательно объяснена была жизнь и поэзия Жуковского. Мы указывали выше, что он переводил большею частию те сочинения, которые подходили в данный момент к его душевному состоянию, выражали его мысли и чувствования, что, переводя сочинение, он сглаживал иногда резкие места, не согласные с его взглядами, что, наконец, часто в переводных сочинениях делал свои вставки или в посвящении, или в эпилоге, а иногда и в средине рассказа, в виде размышления, думы, чувства, вообще в форме лирического отступления. Переделывая «Ленору» Бюргера, мы видели, он заменил страшное отчаяние и проклятия Леноры тихою грустью по милом. В балладе: «Двенадцать спящих дев» (1811 г.), переделанной из романа Шписа, он далеко отступил от подлинника и из большого романа создал балладу; при этом уничтожен местный колорит и все подробности, которыми характеризовались век, среда и быт сословий, и вместо этого внесены новые черты, которые придают рассказу русский колорит. Жуковский много переводил стихотворений из Шиллера, увлекавшего его своими идеалами. Он перевел его греческие и средневековые баллады. В греческих балладах, т. е. заимствованных из греческого мира, Шиллер изобразил греческие воззрения на жизнь и природу. В «Кассандре», «Торжестве победителей» и «Поликратовом перстне» выражена идея завистливой и мстительной судьбы, которая, по учению греков, неотразимо господствовала над людьми и богами. Кассандра, дочь Троянского царя Приама, не хочет участвовать в свадьбе сестры своей Поликсены и уходит в лес; как жрица Аполлона, она владеет даром предвидения и не может радоваться с другими, потому что знает о близкой смерти жениха и падении Трои143. В балладе «Торжество победителей» изображается торжество греков, ликующих после взятия Трои; греки и трояне сожалеют о героях, погибших во время войны: «нет великаго Патрокла; жив презрительный Терсит»144. В балладе «Поликратов перстень»145 выражена та мысль, что чем более дается счастия человеку, тем скорее и неизбежнее его постигает бедствие. Самосский владетель, Поликрат, с гордостию показывает египетскому царю свои богатства; царь советует ему не доверять своему счастию; ему не даром все удается; не к добру такая удача во всем; сам отдай драгоценнейшее свое сокровище, – и Поликрат бросает в море перстень, которым дорожит особенно, но на другой день ему возвращают перстень, найденный в рыбе, которую повар готовил к столу. Тогда египетский царь бежит от него, сказавши: беда грозит этому дому; ты обречен судьбою на смерть. В балладе «Ивиковы журавли»146 выражена идее правды и возмездия, мщение эвменид за преступление. Певец Ивик шел в Коринф на праздник Посейдона; на дороге в лесу на него напали разбойники и убили его; умирая, он обращается к журавлям, которые в это время пролетали над ним, и просит их быть свидетелями преступления. Убийцы, совершив преступление, пришли также в Коринф и явились в театр. В то время, как народ, узнав о преступлении, волновался, и хор эвменид взывал к богам о мщении преступникам, над театром пролетела стая журавлей; вдруг между зрителями, на ступенях театра, раздался крив: «Парфений, слышишь? это Ивиковы журавли». По этим словам тотчас в произносивших их узнали убийц Ивика. В этой балладе хорошо также выражено воспитательное значение театра у греков. В «Жалобе Цереры»147 выражается верование греков, что вся природа, небо, земля и царство подземное населены богами и существами, подобными богам. Богиня Церера отыскивает свою дочь, Прозерпину, которую похитил владыка подземного царства Плутон; не имея возможности, как живая, проникнуть в подземное царство теней, она собирает осенью семена и бросает их в землю в знак своей материнской любви; корни семян уходят в глубь земли, а стебли стремятся вверх к свету, и в цветах весны Церере слышится родной привет милой дочери. – К средневековым балладам Шиллера, которые перевел Жуковский, относятся: «Кубок», «Перчатка», «Сражение со змеем», «Граф Габсбургский» и «Рыцарь Тогенбург». В них изображаются средневековые идеи рыцарской любви, чести, верности, самоотвержения, мужества и человеколюбия. В балладе «Кубок»148 молодой паж с высокой стремнины бросается в кипучий водоворот, чтобы достать брошенный туда царем золотой кубок и получить руку царевны. В «Перчатке»149 рыцарь, на вызов гордой и жестокосердой красавицы, смело идет к диким зверям, подымает брошенную ею перчатку и с упреком в жестокосердии кладет к ее ногам. В «Сражении с змеем» отважный рыцарь ордена Иоаннитов побеждает чудовище, опустошавшее землю, и при этом совершает подвиг смирения, целует руку магистра ордена, который осудил его за то, что он вышел на битву без дозволения. В балладах «Граф Габсбургский» и «Рыцарь Тогенбург»150 изображены значение поэзии в торжественных собраниях, уважение рыцарей к религии и церкви, характер рыцарской любви. Но в то же время страстная кипучая натура немецкого поэта не могла найти в нем полного сочувствия; из драматических сочинений Шиллера он перевел одну только «Орлеанскую деву», но не перевел ни «Разбойников», ни «Заговора Фиеско», ни «Валленштейна». Еще менее мог сочувствовать Жуковский Байрону. «В нем есть что-то ужасающее, стесняющее душу, писал он Козлову в 1833 г. Он не принадлежит к поэтам-утешителям жизни». В «Шильонском узнике», которого он перевел во время путешествия по Швейцарии, Жуковского привлекла к себе личность младшего брата, нежно страдающая, родственная самому Жуковскому; гордое страдание старшего брата он заменил тихою скорбию; все резкие места о свободе и гонении, которому подвергались братья, исключены и вместо них вставлены другие. В переводе из «Лалла-Рук» Мура – «Рай и Пери» – Жуковский допустил значительные отступления. Он сгладил те места, которые казались ему слишком страшными; сглажены также магометанские представления, так что читатель порой забывает, что пред ним излагается магометанское сказание151.
Жуковский был поэт лирический, и господствующий тон в его лирике был элегический, зависевший от его душевного настроения, созданного всеми обстоятельствами, его жизни. Рожденный с нежною натурою, он воспитался в женском нежном обществе. Это воспитание развило в нем любовь и симпатию ко всему нежному, чистому и возвышенному и отвращение от всего грубого, низкого, недостойного человека. Особенное положение в семье, которая была для него в одно и то же время и своя и чужая, страстная и в то же время несчастная любовь племяннице, бывшая источником душевных страданий, положила на его характер печать глубокой меланхолии и с малых лет повела к элегическим чувствам и мечтательности. При невозможности достигнуть счастия человеческого в настоящем, он стал искать его в прошедшем и будущем, в прошедшем как воспоминание о том, что было, в будущем как надежду, что бывшее раз опять возвратится, если не в этой жизни, то в жизни загробной. Счастие, прерванное смертию, возвратится за гробом. Все лучшее, светлое в жизни, особенно любовь, ее животворящая сила, услада и утешительница, будет существовать и там. В «Послании к Нине» поэт мечтает:
Ужели ни тени земнаго блаженства
С собою в обитель небес не возьмем?
Ах! с чем же предстанем ко трону любови?
И то, что питало в нас пламень души,
Что было в сем мире предчувствием неба,
Ужели то бездна могилы пожрет?
Ах! самое небо мне будет изгнаньем,
Когда для бессмертья утрачу любовь;
И в области райской я буду печально
О прежнем, погибшем блаженстве мечтать.
………………………………………………
О, Нина, я внемлю таинственный голос:
Нет смерти, вещает, для нежной любви;
Возлюбленный овраг, с душой неразлучный,
И в вечность за нею из мира летит –
Ей спутник до сладкой минуты свиданья152.
Отсюда тесная связь во всех его представлениях и образах настоящего и прошедшего с будущим. Он так сжился с такими представлениями, что стал наконец находить в них сладостное утешение во всяком несчастии и во всякой скорби, и высказывал сожаление о скорой преходимости, что горе земное не надолго. Поэтому печаль по благам прежних лет, неудовлетворенная любовь, скорбь об утраченном счастии, печаль по несбывшимся надеждам, надежда на счастие в будущем составляют существенные черты поэзии Жуковского. Эти черты видны во всех стихотворениях его; но особенно резко они, как преобладающие темы, выразились в аллегории: «Три сестры. Видение Минваны» и в стихотворениях: «Тоска по милом», «Эльвина и Эдвин», «Алина и Альсим», «Эолова арфа», «Теон и Эсхин». «Вся наша жизнь, говорит он в «Видении Минваны», была бы последствием скучных и несвязных сновидений, когда бы с настоящим не соединялись тесно ни будущее, ни прошедшее – три неразлучные эпохи: одна украшает другую, одна от другой заимствует прелесть». Эти три эпохи представляются в образе трех сестер, молодых девушек, встретившихся Минване на дороге. «Одна сидела под старым дубом, облокотившись на урну, обвитую лилиями, незабудками и кипарисом; другая лежала небрежно на траве под розовым кустом; а третья смотрела на заходящее солнце; в глазах ее блистало какое-то сверхъестественное пламя; величественное лицо, озаренное лучами солнца, казалось не человеческим... Мы сестры, сказала старшая. Я называюсь прошедшее; имя средней сестры, которая подарила тебе розу, настоящее, а младшей – будущее, иначе называют нас Вчера, Ныне, Завтра. Мы неразлучны, тот, кого полюбит одна, становится любезен и другим, противный одной необходимо должен быть противен и прочим... Наслаждаясь, мой друг, розами настоящего, ты будешь с веселием чистым, с надеждою безмятежною смотреть на сию привлекательную отдаленность будущего: веселие и надежда – сопутницы непорочности... О мой друг, придет время оставить цветущую долину жизни,... тогда явимся пред тобою вместе, в новом сиянии, преображенныя, навсегда неразлучныя. Каким восхитительным блеском озарится для тебя отдаление будущаго. Бессмертие, оправдание надежд и веры, награда... О Минвана, вся твоя жизнь да будет приготовлением к сей минуте»153. Воспоминание и надежду, два основных чувства, данные человеку небом в замену утраченного настоящего счастия, он представляет в образе двух цветков – незабудки и анютиных глазок:
Они без пышнаго сияния
Едва приметны красотой:
Один есть цвет воспоминания,
Сердечной думы – цвет другой.
О милое воспоминание
О том, чего уж в мире нет!
О дума сердца – упование
На лучший, неизменный свет!
Блажен, кто вас среди губящаго
Волненья жизни сохранил,
И с вами низость настоящаго
И пренебрег и позабыл154.
Поэтический образ загробного свидания представлен в «Жалобе Цереры», переведенной из Шиллера. Тоскующая по дочери своей Прозерпине Церера говорит:
Из руки Вертумна щедрой
Семя жизни взять спешу,
И его в земное недро
Бросив, Стиксу приношу;
Сердцу дочери вверяю
Тайный дар моей руки
И, скорбя, в нем посылаю
Весть любви, залог тоски.
……………………………
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается призванье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит:
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит155.
Тоже самое изображается в «Эоловой арфе». Бедный певец Арминий полюбил дочь богатого Ордала, Минвану, но не надеется получить согласия на брак; прощаясь с нею, он привязывает свою арфу в ветвистому дубу и говорит:
Будь, арфа, для милой
Залогом прекрасных минувшаго дней;
И сладкие звуки
Любви не забудь;
Услада разлуки
И вестник души неизменныя будь.
Когда же мой юный,
Убитый печалию цвет опадет,
О, верныя струны,
В вас с прежней любовью душа перейдет!
Как прежде, взыграет
Веселие в вас,
И друг мой узнает
Привычный, зовущий к свиданию глас.
И думай, их пенью
Внимая вечерней, Минвана, порой,
Что легкою тенью,
Все верный, летает твой друг над тобой.156
Но всего резче миросозерцание Жуковского выразилось в балладе: «Теон и Эсхин». Эсхин долго странствовал по свету, повсюду искал счастия, но нигде и ни в чем не нашел его. Утомленный он возвращается домой и находит друга своего Теона сидящим подле гроба. Теон не хотел искать счастия нигде, кроме жизни семейной. Но он не долго им наслаждался; супруга его умерла. Это не произвело ропота в душе Теона, не разочаровало его в жизни:
О, нет! не ропщу на Зевесов закон:
И жизнь и вселенна прекрасны.
Не в радостях быстрых, не в ложных мечтах
Я видел земное блаженство.
Что может разрушать в минуту судьба,
Эсхин, то на свете не наше;
Но сердца нетленные блага: любовь
И сладость возвышенных мыслей –
Вот счастье! о друг мой, оно не мечта.
Эсхин, я любил и был счастлив;
Любовью моя освятилась душа,
И жизнь в красоте мне предстала.
При блеске возвышенных мыслей я зрел
Яснее великость творенья;
Я верил, что путь мой лежит по земле
К прекрасной, возвышенной цели.
………………………………………
Для сердца прошедшее вечно.
Страданье в разлуке есть та же любовь,
Над сердцем утрата бессильна.
И скорбь о погибшем не есть ли, Эсхин,
Обет неизменной надежды,
Что где-то в знакомой, но тайной стране,
Погибшее нам возвратится?
По той же дороге стремлюся один,
И к той же возвышенной цели,
К которой так бодро стремился вдвоем –
Сих уз не разрушит могила.
С сей сладкой надеждой я выше судьбы,
И жизнь мне земная священна;
При мысли великой, что я – человек,
Всегда возвышаюсь душею.
А этот безмолвный, таинственный гроб...
О друг мой, он верный свидетель,
Что лучшее в жизни еще впереди,
Что верно желанное будет.
Сей гроб, затворенная к счастию дверь,
Отворится.... жду и надеюсь.
За ним ожидает сопутник меня,
На миг мне явившийся в жизни.
О, верь мне, прекрасна вселенна.
Все небо нам дало, мой друг, с бытием,
Все в жизни к великому средство
И горесть и радость – все к цели одной;
Хвала жизнодавцу – Зевесу!».157
Воспоминание о том, что было, для поэта так дорого и так живо, что он сливает это прошедшее с будущим и представляет его как бы настоящим:
О милах спутниках, которые наш свет
Своим сочувствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были158.
Приписывая такое значение воспоминанию о прошедшем, об утраченном счастии, он жалуется на преходимость, что всякое горе не надолго. В «Ундине» он говорит:
Как нам, читатель, сказать: к сожаленью иль к счастью?
что наше
Горе земное не надолго. Здесь разумею я горе
Сердца, глубокое, нашу всю жизнь губящее горе,
Горе, которое с милых, потерянным благом сливает
Нас воедино, которым утрата для нас не утрата,
Смерть вдвоем бытие, а жизнь – порыв непрестанный
К той черте, за которую милое наше из мира
Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных
Душ на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,
Ярко горит, пока догорит; но она и для них уж
Все не та под конец, какою была при начале,
Полная, чистая; много, много инаго чужаго
Между утратою нашей и нами уже протеснилось;
Вот наконец и всю изменяемость здешняго в самой
Нашей печали мы видим... Итак, скажу: к сожаленью,
Наше горе земное не надолго159.
Таким образом элегия Жуковского совсем не имеет характера какого-нибудь уныния или отчаяния, как это мы встречаем у древних греческих и римских поэтов и у новых писателей, изображающих себя или других в каком-нибудь несчастий. Религия древних не обещала никаких утешений за гробом, и несчастие настоящей жизни ложилось всею тяжестью на человека; христианство указало цель жизни в будущем мире, для приготовления к которому служит настоящая жизнь. «Древние, говорит Жуковский, имели вполне развитую гражданскую материальную жизнь, но не имели дополнения необходимаго этой жизни, того именно, что ее упрочивает и благородствует; их религия принадлежала тесным пределам этой материальной жизни; она не входила во внутренность души, напротив извлекала ее из самой себя, наполняя внешний мир, ее окружающий, своими поэтическими созданиями, повторявшими, в другом только размере, все события ежедневной материальной жизни; но в замен земных утрат ничего не представляла. Все сокровища были на земле; все заключалось в земных радостях и все с ними исчезало. Итак естественно, что душа, ничего кроме сих изменчивых благ не имея, к ним с жадностию прилеплялась и предавалась их наслаждению, отвратив глаза от Парки, во всякое время с ним неразлучной. У каждаго на пиру в жизни висел над головою, на тонком волоске, меч Дамоклесов; но потому именно, что он у каждаго висел над головою, все общею толпою шумели весело на пиру и спешили насытиться по горло. Каждый сам про себя, ясно или неясно чувствовал, что когда соберут со стола, уж другаго ему не накроют; но увлеченный общим шумным порывом, не обращал внимания на это чувство, или вопреки ему удваивал свои подвиги на всемирной оргии. Иногда какой-нибудь Гораций, но и тот только для того, чтобы подстрекнуть наслаждение, восклицал посреди этой суматохи: лови, лови летящий час! Он, улетев, не возвратится!... Христианство своим явлением все преобразовало... Из внешняго мира материальной жизни, где все прельщает и гибнет, оно обратило нас во внутренний мир души нашей; легкомысленное, ребяческое наслаждение внешним уступило место созерцанию внутреннему; за всякое заблуждение надежды, ласкавшейся обрести верное существенное в изменяющем внешнем, нашлось вознаграждение в сокровищнице веры, которая все наше драгоценное, все, существенно душе нашей принадлежащее, застраховало на уплату после смерти в ином мире... Гибнет только то, что не наше; все же, что составляет верное достояние и сокровище нашей души, упрочено ей на всю вечность». На таких началах коренилось мировоззрение Жуковского. Но в то же время это не был мир отшельника, закрывающего глаза на все в мире, кроме могилы; религиозность Жуковского была проникнута истинно гуманными началами; он был исполнен глубокой симпатии и любви ко всему человеческому, ко всему великому, высокому и прекрасному в области науки, искусства и цивилизации; он представляет в себе соединение христианства с гуманизмом. Никто так высоко не понимал цели и назначения поэта и обязанности его. Он называет поэзию добродетелью160, земной сестрой религии небесной. Все в жизни к великому средство; и жизнь и вселенная прекрасны.
Гений чистой красоты –
Он лишь в чистыя мгновенья
Бытия слетает к нам,
И приносит откровенья,
Благодатныя сердцам.
Чтоб о небе сердце знало
В темной области земной,
Нам туда сквозь покрывало
Он дает взглянуть порой;
А когда нас покидает,
В дар любви, у нас в виду,
В нашем небе зажигает
Он прощальную звезду.161
В «Камоэнсе» его поэт Васко говорит:
Не счастия, не славы здесь
Ищу я: быть хочу крылом могучим,
Подъемлющим родныя мне сердца
На высоту, зарей, победу дня
Предвозвещающей, великих дум
Воспламенителем, глаголом правды,
Лекарством душ, безверием крушимых
И сторожем нетленной той завесы,
Которою пред нами горний мир
Задернут, чтоб порой для смертных глаз.
Ее приподымать и святость жизни
Являть во всей ее красе небесной –
Вот долг поэта, вот мое призванье!....
.... Здесь без них (поэтов)
Была ли бы для душ, покорных Богу,
Возможна та святая брань, в которой
Мы на земле для неба созреваем?
Мы не затем ли здесь, чтобы средь тяжких
Скорбей, гонений, видя торжество
Порока, силу зла, и слыша хохот
Безстыднаго разврата иль насмешку
Безверия, из этой бездны вынесть
В душе неоскверненной веру в Бога?...
О, Камоэнс! Поэзия небесной
Религии сестра генная; светлый
Маяк, самим Создателем зажженный,
Чтоб мы во тьме житейских бурь не сбились
С пути. Поэт, на пламени его
Свой факел зажигай! Твои все братья
С тобою заодно засветят каждый
Хранительный свой огнь, и будут здесь
Они во всех странах и временах
Для всех племен звездами путевыми;
При блеске их, чтоб труженик земной
Ни испытал, – душой он не падет,
И вера в лучшее в нем не погибнет.
Ответ Камоэнса поэту Васко заканчивается словами:
Поэзия есть Бог в святых мечтах земли.162
Как в идеале поэта Жуковский не отделял поэзии от добродетели и религии, так в идеале человека не отделял счастия от добродетели. Почти до 60 лет искавший счастия в жизни семейной, он поставлял семейную жизнь идеалом жизни. В статье «Кто истинно добрый и счастливый человек» он говорит: «Один тот, кто способен наслаждаться семейственною жизнию, есть прямо добрый и следовательно прямо счастливый человек. Свет называют театром – каждый из нас в одно время и действующий и зритель. Актеры стараются блеснуть искусством; зрители восклицают: великий ум, чудесное дарование! Но мало одних блистательных успехов на театре света, чтоб приобресть благородное название: добрый, чтобы иметь право называться счастливым. Ты с честью служишь отечеству; судья справедливый – все приговоры твои сходны с приговорами закона и совести; смелый, благоразумный полководец – никто не видал, чтобы ты бледнел в виду неприятеля, чтобы терял присутствие духа в минуту неуспеха или замешательства. В обществе называют тебя приятным, ласковым, забавным; нельзя не плениться твоим разговором; все окружающее тебя оживлено твоим остроумием, твоими словами, взглядами, усмешками. Говорю смело: умный, деятельный, любезный, необыкновенный человек. Скажу ли: добрый и счастливый? Нет: я вижу тебя на сцене, в уборе, в минуту представления, в минуту торжества; прельщаюсь одним наружным, временным твоим блеском. Ты действуешь не собственною силою, ты окружен бесчисленными подпорами: общее мнение хранитель твоих добродетелей; быть может, источник их единое твое честолюбие. Хочу ли узнать совершенно твой характер – я должен последовать за тобою во внутренность семейства. Семейство есть тихое, сокрытое от людей поприще, на котором совершаются самые благородные, самые бескорыстные подвиги добродетельнаго. Здесь человек один – все призраки исчезли; он действует без свидетелей, в кругу знакомцев слишком коротких, следственно для него не страшных; не может удивлять ложным блеском; не слышит рукоплесканий.... Здесь он снимает с себя заимствованные покровы; свободно предается естественным своим склонностям; никому, кроме самого себя, не дает отчета; и если я вижу его спокойным, веселым, неизменяемым в тесном кругу любезных.... тогда решительно говорю: он добр, он счастлив.... Не имев добраго сердца, можно быть в некотором отношении добрым гражданином: будь с дарованием, и будешь успешно действовать на той сцене, которая окружена бесчисленною толпою судей любопытных и строгих. Честолюбие заменит для тебя внутреннюю доброту; и та и другая причины произведут одинакое видимое действие. Но быть хорошим семьянином в полном значении сего слова, добрым супругом, отцом, покровителем своим домашних, говорю без исключения, нельзя, не имев добраго, нежнаго, чувствительнаго сердца. Семейство есть малый свет, в котором должны мы исполнять в малом виде все разнообразные обязанности, налагаемыя на нас большим светом; но с тем различием, что здесь не может быть заблуждения на счет заслуги, здесь видят тебя таким точно, каков ты в самом деле.... Ты ищешь вернаго счастия? Почитай обязанностию быть деятельным для пользы отечества; но лучшия твои наслаждения, но самые драгоценныя награды твои да будут заключены для тебя в недре семейства»163.
Таким образом Жуковский возвышает семейную жизнь и деятельность над жизнию и деятельностию общественною, которая является уже на втором плане, как замена жизни семейной. Это, конечно, потому, что семейство составляет самую важную форму жизни, как основа жизни общественной. В семействе первоначально складывается и развивается тот характер, с каким является человек в жизни и деятельности общественной. И если не будет хорошего семьянина, то не будет и хороших граждан, хороших общественных деятелей.
Романтическое отношение Жуковского к искусству и природе выразилось при описании картин Дрезденской галереи и особенно Рафаэлевой Мадонны. Влияние прекрасного на душу Жуковский обозначает характеристическими словами: душа распространяется. Истинный художник пишет не для глаз, все обнимающих во мгновение и на мгновение, но для души, которая, чем более ищет, тем более находит. Такое именно впечатление производит картина Рафаэля. «Сказывают, что Рафаэль, натянув полотно свое для этой картины, долго не знал, что на нем будет: вдохновение не приходило. Однажды он заснул с мыслию о Мадонне, и верно какой-нибудь ангел разбудил его. Он вскочил: она здесь! закричал он, указав на полотно и начертил первый рисунок. И в самом деле, это не картина, а видение: чем долее глядишь, тем живее уверяешься, что пред тобою что-то неестественное происходит.... Не понимаю, как могла ограниченная живопись произвести необъятное; пред глазами полотно, на нем лица, обведенныя чертами, и все стеснено в малом пространстве, и не смотря на то, все необъятно, все неограниченно! И точно, приходит на мысль, что эта картина родилась в минуту чуда: занавес раздернулся, и тайна неба открылась глазам человека»164. Таким образом, то, что называется вдохновением, по мнению Жуковского, есть внезапное откровение: это видение, которое удалось художнику видеть из-за видимого, невидимое, таинственное, не выразимое в обыкновенное время. Так Жуковский смотрел и на собственное свое вдохновение. В пьесе «Таинственный посетитель» он говорит:
«Часто в жизни так бывало:
Кто-то светлый к нам летит,
Подымает покрывало,
И в далекое манит»165.
В другой пьесе «Привидение» поэтическую мечту он изображает привидением.
«В одежде белой, как туман;
Воздушною лазурной пеленою
Был окружен воздушный стан;
Таинственно она ее свивала
И развивала над собой».166
В природе под внешними явлениями, доступными созерцанию, он видит невидимое, духовное. В этом отношении чрезвычайно характеристична его пьеса «Море». Каждой внешней черте в море он придает духовный смысл и все море представляется живым, дышащим:
«Безмолвное море, лазурное море,
Стою очарован над бездной твоей,
Ты живо, ты дышешь...»167
Присутствие этой духовной жизни, которое и составляет ее красоту и предмет поэзии, он представил в пьесе «Невыразимое».
«Что наш язык земной пред дивною природой?»168
Существенная заслуга Жуковского, как мы сказали, заключается в том, что он познакомил русскую литературу и русское общество с характером романтической европейской поэзии. «Он, говорит Белинский, пополнил в русской жизни недостаток исторических средних веков и благодаря ему, для русскаго общества стала не только доступна, но и родственна и романтическая поэзия средних веков и романтическая поэзия начала XIX, века.... Романтизм средних веков, разумеется, не годится для нашего времени; теперь он не истина, а ложь; но в свое время он был истиной. Был и в истории русской литературы и русского общества момент, когда для них романтизм средних веков был необходимым элементом жизни, живым семенем, которым должна была оплодотвориться почва русской поэзии»169. Но кроме романтических произведений, Жуковский познакомил русскую литературу и с лучшими произведениями всех литератур древних и новых.... Из индийской литературы он перевел с немецкого Рюккертова перевода превосходную повесть из Магабгараты: «Наль и Дамаянти»; из персидской литературы также с Рюккертова перевода – эпизод из поэмы Фирдуси Шах-Намэ: «Рустем И Зораб»; из древней классической поэзии, кроме отрывков из Илиады и Энеиды, перевел с немецкого подстрочного перевода всю Одиссею; из испанской поэзии – некоторые романсы о Сиде и Дон Кихота Сервантеса с сокращенного французского перевода; из английской поэзии – «Сельское кладбище» Грея, «Замок Смальгольм» Вальтера Скотта и «Шильонский узник» Байрона; из немецкой поэзии, кроме указанных выше сочинений Шиллера и Гете, эпизод из «Мессиады» Клопштока – Аббадона; из Бюргера – «Ленора»; из Зейдлица – «Ночной смотр»; из Гебеля мелкие стихотворения: «Деревенский сторож», «Овсяный кисель», «Утренняя звезда», «Летний вечер». Сколько с этими разнообразными переводами внесено было в русскую литературу новых образовательных элементов. Правда, эти переводы сделаны были не совсем согласно с подлинниками (подлинник в них часто с пропусками, получил новые вставки, язык довольно свободен), но от этого не теряется их образовательное значение. Развивают идеи, образы, чувства и стремления, которые составляют содержание литературных произведений, а не внешняя форма их выражения, как то язык и слог, которые далеко не так космополитичны и вполне не могут быть переданы с одного языка на другой. Некоторые произведения еще до сих пор читаются в переводе Жуковского, не смотря на то, что они сделаны не с подлинника, как напр. такое классическое произведение, какова «Одиссея» и восточные произведения «Наль и Дамаянти» и «Рустем и Зораб». Другого перевода мы до сих пор еще не имеем. Ни один из русских писателей и поэтов не владел таким удивительным искусством переводить на русский язык произведения иностранных литератур, как Жуковский. Он умел постигнуть вполне дух и характер писателя, воспринимал в свою душу его идеи, мысли и чувства и до того проникался переводимым сочинением, что перевод его делался как бы его собственным сочинением. Переводчик-стихотворец есть в некотором смысле сам оригинальный творец. Конечно, первая мысль, на которой основано здание стихотворное и план этого здания, принадлежит не ему; но он остается творцом выражения. Он не найдет выражения автора оригинального в собственном своем языке; их должен он сотворить. А сотворить их может только тогда, когда, наполнившись идеалом, представляющимся ему в творении переводимого им поэта, преобразит его, так сказать, в создание собственного воображения, когда, руководствуясь автором оригинальным, повторит с начала до конца работу его гения. Но эта способность действовать одинаково с творческим гением не есть-ли сама по себе уж творческая способность?
Что касается оригинальных сочинений Жуковского, то возвышенный строй его поэзии, глубоко религиозный, христианский идеализм, которым они проникнуты, имели несомненно благотворное влияние и были необходимы для тогдашнего русского общества, страдавшего от материализма, внесенного в него французскою литературою. В 1826 году Пушкин в надписи к портрету Жуковского так охарактеризовал его поэзию:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль,
И резвая задумается радость.
Все эти свойства, действительно, есть в поэзии Жуковского, и они-то благотворно действовали на читающую публику.
В кругу современных писателей Жуковский был настоящим классическим Нестором, мудрым советником, утешителем во всяком несчастий, радующимся всякому новому таланту и поддерживающим упадающие силы. Когда Пушкин окончил свою поэму «Руслан и Людмила», он подарил ему свой портрет и написал на нем: «ученику победителю от побежденнаго учителя, в высокоторжественный день окончания Руслана и Людмилы». В 1820 году Жуковский явился заступником за Пушкина, когда его сослали в Одессу. Жуковский долго возился с Пушкиным, когда он в Михайловском рассорился с отцом; он же описал последние минуты жизни Пушкина. Когда в 1824 году Батюшков сошел с ума, Жуковский оказал необыкновенное участие, возил его в Дерпт, потом заграницу в Дрезден, в Зонненштейнскую больницу. Письма Жуковского свидетельствуют, как заботила его судьба бедного поэта. Семейство Тургеневых, весьма близкое к Жуковскому, замешано было в общество декабристов. Жуковский возил в Париж Сергея Тургенева, который, узнав о судьбе братьев, сошел с ума. Жуковский ходатайствовал за Николая Ивановича Тургенева, который хотя был не виновен, но уклонился от суда, убежав в Лондон. 15-летний Баратынский в Пажеском корпусе был втянут товарищем в дурное дело и был исключен с тем, чтобы никуда не принимать, как в солдаты; он написал письмо к Жуковскому, и по его ходатайству был произведен в офицеры. Когда Козлов лишился зрения, Жуковский ухаживал за ним, помогал его семье, и похоронил его, как искреннего друга. Доброта в Жуковском соединялась с незлобием. Мы указали выше на комедию Шаховского: «Липецкие воды», в которой Жуковский представлен был в смешном виде балладника Фиалкина. Тогда как друзья его глубоко возмущались этою дерзостью, он отнесся к ней спокойно и добродушно. «Здесь (в Петербурге) есть автор, князь Шаховский. Известно, что авторы не охотники до авторов. И он поэтому не охотник до меня. Вздумал он написать комедию и в этой комедии смеяться надо мною. Друзья за меня вступились. Теперь страшная война на Парнассе. Около меня дерутся за меня, а я молчу, да лучше было бы, когда бы все молчали.... Все эти глупости еще более привязывают к поэзии, которая независима от близоруких судей и довольствуется сама собою.... Беда писателю, если у него душа доступна для оскорблений глупцов и невежд. Я благодарен этому глупому случаю; он более познакомил меня с самим собою. Я теперь знаю, что я люблю поэзию для нее самой, а не для почестей, и что комары парнасские меня не укусят никогда слишком больно»170.
Словесные формы Жуковского согласны с внутренним содержанием его произведений. В романтических произведениях, выражающих разные чувствования и ощущения, как бы в соответствие их романтическому строю, стих его отличается легкостью и музыкальностью; по меткому выражению Гоголя, он «безтелесен, как видение»; «порхает как неясный звук Эоловой арфы». Жуковский любил писать белыми стихами, или стихами без рифм. Пушкин вначале был недоволен и посмеивался над такими стихами, но впоследствии вполне оценил их и даже сам писал такими стихами. О Жуковском еще в 1825 году Пушкин говорил: «я не следствие, а только ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной. Никто не имел и не будет иметь слога, равнаго в могуществе и разнообразии слогу его.... Переводы избаловали его, изленили; он не хочет сам созидать». Когда на Жуковского нападали, говоря, что его песенка уже спета, Пушкин защищал его: «Зачем кусать нам грудь своей кормилицы, потому что зубки прорезались», спрашивал он. «Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности и к тому же переводный слог его останется навсегда образцовым».
* * *
Сочин. Белинского VIII, 147.
О романтизме смотр. Истор. XVIII стол. Шлоссера, том VII; «Искусства в связи с развитием культуры и идеалы человечества» Морица Каррьера,, том V; История французской литературы Юлиана Шмидта (о французском романтизме); сочинения Белинского, том VIII. О романтизме в средние века во «Всеобщей истории литературы» Корша и Кирпичникова, выпуски XI, XII, ХIII, ХIѴ и XV: Средневековые литературы западной Европы и Византии А. И. Кирпичникова.
Сочин. VIII, 151.
Сочин. VIII,170.
Юлиан Шмидт, История француз. литературы. Том II. стр. 170–171.
Первое изд. стихотворений Жуковского вышло в 1815–1816 г. в Спб. (2 части 4°). Все прежние шесть изданий сочинений Жуковского перечислены в последнем седьмом издании – под редакцией П. А. Ефремова, Спб. 1878 г. Бумаги Жуковского, поступившие в И. Публичную Библиотеку в 1884 г., разобраны и описаны И. А. Бычковым. Спб. 1887 г. – Исследования о жизни и сочинениях Жуковского: П. А. Плетнева: Жизнь и сочинения В. А. Жуковского, 1854 г., С. П. Шевырева: О значении Жуковского в русской жизни и поэзии, М. 1853 г.; Знакомство Жуковского со взглядами романтической школы. Летописи русской литературы и древности 1859 г. т. II. Сочинения Белинского, том VIII; доктора Зейдлица: Очерк развития поэтической деятельности Жуковского. Журн. Мин. Нар. Просв. 1869 г., №№ 4, 5, 6; новое издание, дополненное в столетнему юбилею; отдельное издание; Жизнь и поэзия В. А. Жуковского по неизданным источниках и личным воспоминаниям Н. К. Зейдлица Спб. 1883. Жуковский и его произведения, сочин. П. Загарина. Издание 2-е, дополненное. 1883. Москва. Издание Льва Поливанова.
Сочин., I, 29.
Сочин., V, 295–317.
Сочин., V, 238.
Сочин., V, 255.
Сочин. I, 80–113.
Сочин. I, 210.
Сочин., V, 265, 333, 389.
Сочин. I, 194.
Сочин. томы I и II.
Сочин. I, 219.
Т. I, 145–147.
Сочин., I, 247.
В. А. Жуковский и его произведения, И. Загарина, стр. 363–364.
Сочин. III, 287.
Царскосельский лебедь.
Сочин. V, 161–162.
Сочин. II, 392.
Сочин. I, 113–117.
Сочин. II, 417.
Сочин. II, 446.
Сочин. I, 197.
Сочин. II, 449.
Там же, стр. 468.
Там же, стр. 474.
Там же, стр. 59, 63.
Пери и Ангел. Сочин. II. стр. 305.
Сочин. I, 92–93.
Сочин. V, 262–265.
Сочин. II, 390–391.
Сочин. II, 452–453.
Сочин. I, 379.
Сочин. I, 312–316.
Сочин. II, 352.
Сочин. III, 154. 220–221.
В послании к Вяземскому и В. Л. Пушкину. Сочи. 1,335.
Сочин. Ѵ,467.
Сочин. III, 237. 264–266. 270.
Сочин. V, 265–268.
Сочин., V, 465–470.
Там же, II, 388.
Там же, 386.
Сочин. II, 388–389.
Там же, 76.
Сочин. Белинского, VIII, 204–205.
Из письма на родину 1815, в «Рус. Архиве» 1864 г.