Источник

Павел Иванович Горский-Платонов

(По личным воспоминаниям).

Имя Павла Ивановича Горского-Платонова я узнал, еще учась в Московской духовной семинарии. Вскоре после перехода в пятый класс семинарии в 1879 году, я прочитал в «Православном Обозрении» (1873 г. № 24) известную, наделавшую в свое время много шума, статью П. И-ча «О трудах архимандрита Михаила». Эта, жестоко подорвавшая научный авторитет автора «Толкового Евангелия», статья произвела на меня, юного семинариста, сильное впечатление. Мне сделалось известным, что автор ее – профессор еврейского языка и библейской археологии в нашей Московской Духовной Академии и в то же время инспектор ее. Услыхав это, я стал интересоваться профессором Горским еще более, потому что в то время сильно увлекался еврейским языком, изучая его во внеклассное время у семинарского преподавателя М. В. Никольского, сделавшегося впоследствии известным семитологом; а так как я уже тогда стал подумывать о поступлении в Московскую Академию, то академический гебраист и обратил на себя особенное мое внимание. Скоро мне представился случай лично увидать П. И-ча. Отлично помню этот день. Это было воскресенье 4-го ноября 1879 года, день торжественного годичного семинарского акта, на который вместе с некоторыми другими академическими профессорами приехал, между прочим, и П. И-ч. Акт кончился; гости стали расходиться из актового зала; мы, семинаристы, столпились, смотря на них. Кто-то из товарищей толкнул меня и сказал: «вот инспектор Академии Горский-Платонов». Я посмотрел и, помню, обратил внимание на высокий лоб, говорящий о недюжинном уме, на несколько прищуренные глаза и какую-то особенную улыбку, играющую на лице. Мне тогда же подумалось, что это, несомненно, очень умный человек, провести и обмануть которого нелегко. Прошло около двух лет. Я окончил курс в семинарии и был послан в Академию, в которую приехал 16-го августа, накануне начала вступительных экзаменов. Представившись вместе с другими приехавшими со мною семинаристами о. ректору Академии, покойному протоиерею Сергею Константиновичу Смирнову, я отправился вместе с прочими являться инспектору, который принял нас в квартире академического эконома, о. иеромонаха Анастасия. Вышел к нам П. И-ч и прежде всего обратился ко мне: «Вас я знаю: Добронравов из Московской семинарии». После того, как мы были отпущены, все стали спрашивать меня, почему я ему известен; но я сам не мог объяснить себе этого, и только уже по окончании курса в Академии П. И-ч мне объяснил, что, присутствуя на семинарском акте, он заметил меня, так как я по распоряжению семинарского начальства на акте читал свое ученическое сочинение по Священному Писанию. Феноменальной инспекторской памяти этого было достаточно, чтобы по истечении целых двух лет не только узнать меня в лицо, но и назвать по фамилии. Ни на один из приемных экзаменов П. И-ч у нас не был назначен ассистентом, но он присутствовал на всех них добровольно. После мне сделалось известным, что он прочитывал и экзаменические экспромты, и опять добровольно, единственно из желания познакомиться с будущими студентами1092. На экзаменах П. И-ч участия не принимал, но он пристально вглядывался в каждого студента и что-то записывал в своей записной книжке. Кончились экзамены; наступил день академической «конференции», на которой должна была решиться наша участь. Все мы долго ожидали окончания ее, расхаживая по академическому саду. Наконец, появился П. И-ч и в саду же прочел нам список принятых. Приняты были почти все, что-то около 100 человек; отослано было человека три-четыре1093. Но для большинства моих товарищей важно было не только поступить в Академию, но поступить на казенное содержание, для чего нужно было занять место в списке не ниже 50-го. И вот, лишь только П. И-ч прочел список принятых, как целая толпа новых студентов, непринятых на казенные стипендии, окружила его, спрашивая, когда можно получить документы, чтобы возвратиться на родину, так как содержаться на свой счет во время академического учения им не представляется возможности. Надо было слышать, как их стал убеждать П. И-ч не торопиться уезжать, обещая и помощь Братства Преподобного Сергия, и принятие со временем на «Монастырскую башню»1094 и иное другое. Его убеждения подействовали: никто из моих товарищей, принятых на свое содержание, обратно не уехал.

Скоро начались в Академии лекции. Вначале мы их посещали усердно, знакомясь с профессорами. Но скоро число посетителей стало уменьшаться все более и более. Зависело это от того, что на первой же неделе нашего пребывания в Академии нам было задано сочинение по психологии, которое мы должны были подать в половине октября. Пособия были указаны почти исключительно на немецком языке, который очень многие из нас или совсем не знали, или знали не настолько, чтобы без затруднений переводить немецкую книгу. Мы учились в Академии в то время, когда в ней свято соблюдался завет знаменитого друга А. В. Горского, преосв. Филарета Черниговского, на первом плане ставить сочинения, так что устные наши ответы на экзаменах существенно важного значения не имели. Но в Академии в наше время, особенно на богословском отделении, без знания немецкого языка шага нельзя было ступить. И вот с первых же дней жизни в Академии многие из моих товарищей с изумительным прилежанием стали учиться немецкому языку без всякой сторонней помощи, вполне самостоятельно. Конечно, тут уже было не до лекций, и на непосещение их студентами не обращалось особенного внимания академическим начальством1095.

П. И-ч почти каждый день обходил наши номера – и утром во время лекций, и вечером, когда мы должны были заниматься своим делом. Всех нас уже с первых дней он хорошо знал, величая каждого по имени и фамилии. Бывало, торопливо пройдет он во время лекций нашими номерами и если увидит, что студенты занимаются делом, не скажет никому ничего, как будто никого не видит; устремится в чайную, погонит оттуда засидевшихся за чаем; поднимется наверх в спальные номера, разбудит заспавшихся. Вечером, войдя в номер, П. И-ч сразу замечал кого нет, называл отсутствующих по фамилии, спрашивая где они. Строго запрещалось разгуливать во время лекций и вечером после шести часов по посаду. П. И-ч знал решительно всех студентов. В сентябре 1882 г., кажется, на другой день лаврского праздника, Академию посетил только что назначенный (27-го июля) на московскую кафедру м. Иоанникий. Всех студентов, более 300 человек, собрали в академический актовый зал, потому что владыка пожелал благословить каждого из них. Когда студент подходил к митрополиту, П. И-ч, стоя рядом с ним, громко называл фамилию подходящего. Удивительно было то, что он безошибочно называл только что поступивших (в сентябре 1882 г.) студентов; а их было более ста человек. Но П. И-ч не только знал каждого студента; он также знал и все, что нужно было знать инспектору о нем. Студенты его боялись. Однако зла он решительно никому не сделал. Кажется, за все восьмилетие его инспекторствования никто не был уволен по его доносу. Все дело ограничивалось обыкновенно сбавкою балла по поведению с 5 на 4 и в крайне редких случаях на 3. Но такая сбавка существенного вреда не приносила, так как из-за этого казенного содержания не лишали. Грозны были четверки по поведению для своекоштных студентов, потому что они имели значение при распределении пособий от Братства Препод. Сергия и зачислении на монастырские или освободившиеся казенные стипендии. Но никогда не слышалось жалоб, чтобы П. И-ч допускал здесь какую-либо несправедливость. Скорее он многих прощал, чем кого-либо обижал. Вполне справедливо говорил он о себе в своем «Голосе старого профессора» (стр. 117): «Инспектор ясно сознавал всю свою силу (по отношению к своекоштным студентам), но не признавал полезным доводить ее проявления до такой степени, чтобы своекоштные студенты, сознавшие за собой те или другие грехи поведения, приходили в безвыходное уныние. Советом Братства раздаваемы были небольшие и сравнительно нечастые дары и небезукоризненным своекоштным студентам; и их прошения не всегда были отвергаемы, потому что правда – правдой, но и милосердию должно же иногда доставаться одоление, опять-таки при участии инспектора. В таких случаях инспектору приходилось обращаться к совету Братства с уступительными периодами, подобными следующему: «За этим студентом у меня есть вот что..., но сюртук у него действительно такой, что и в церковь и на экзамен в нем выйти стыдно». Или... «но калош у него действительно нет, и на правом сапоге заплату я сам видел». Все это становилось известно студентам; иногда даже и сам инспектор, в своих инспекторских видах, обращался к удовлетворенному в своей просьбе студенту с такой, примерно, речью: «Не следовало бы давать вам суконную пару, но я надеюсь, что вы впредь»... и прочие сами собой понятные глаголы».

Вместо наказаний, П. И-ч прибегал к «проборке» виновного студента, а «пробирать» он был великий мастер, как и сам признавался («Голос проф.», 102). Я не помню, чтобы проборка делалась в присутствии других – публично. Обыкновенно она совершалась наедине. Тут вычитывались все грехи студента, часто даже и такие, которые тот считал никому из начальства неведомыми. Немыслимо было оправдываться или запираться: всеведущий инспектор в пух и в прах разбивал такие оправдания и запирательства и притом с таким едким остроумием и замечательной находчивостью, что студенту оставалось только молчать и раскаиваться в своей неосторожности. Бедняга и краснел, и бледнел, и потел, и дрожал, желая только одного, чтобы беседа поскорее окончилась. «Пробранный» и «отчитанный» являлся к товарищам в страшно мрачном настроении. Расспрашивать его, что ему пришлось выслушать от инспектора, было бы неуместно в это время. Лишь когда он несколько отходил, можно было завести с ним об этом речь. Тут-то юное студенчество и могло вдосталь посмеяться остротам своего инспектора и подивиться его всезнайству. Но все проборки П. И-ча клонились к доброй цели – остепенить студента, дать ему возможность окончить Академию. П. И-ч не забывал, что часто «за спинами студентов стоят и матери-вдовы, и сестры бесприютные, и братья малолетние, стоят и ждут будущего кормильца» (там же, стр. 103).

Но говоря о покойном П. И-че, как инспекторе, считаю не лишним привести, что он сам писал о себе в июле 1886 года в своих, хранящихся в рукописи, записках «Для моих детей»1096:

«Я нес свои инспекторские обязанности вполне добросовестно и тратил на исполнение их очень много времени.

Я знаю каждого студента, знаю, откуда он родом, какого курса, казенный или своекоштный, где живет, как ведет себя, какого нрава. Мне никогда не докладывали, что пришел такой-то студент; мне просто говорят, что пришел студент. У меня не было случая, когда мне нужно было бы спросить студента: «как вас зовут», или: «какого вы курса». Я знал всех студентов не только в лицо, но большую часть их знал и по затылку. Бывало, пойдешь в номера во время классов, взойдешь, наприм., в 3 №, а из 5-го № кинется, показав один затылок, тот или другой студент, убегая от инспектора1097: достаточно; инспектор уже знает, кто убежал. Характерные отчества студентов, вроде, наприм., Захарыча, Трофимыча, Елисеича, инспектор также знал. Проходит он, например, по многолюдной улице, слышен в одном доме голос: «Адамыч, я тебе вот что скажу»: достаточно; инспектор уже знает, какой студент пришел в этот дом. Помощники мои по инспекции подтвердят, что, не зная фамилии того или другого студента, относительно которого имели дать мне какое-нибудь известие, они описывали мне внешние признаки студента, и я сказывал им, кто это такой. При неопределенности их описаний, я называл им несколько человек, подходящих под их описание, и давал им главнейшие вопросы о приметах каждого из таковых студентов, а после удовлетворительных ответов их на эти вопросы, сказывал им, что вот это такой-то. В тех многочисленных случаях, когда вследствие запросов известного комитета мне приходилось давать в ответных отношениях подробное описание того или другого студента, уже выбывшего из Академии в отпуск или окончившего курс, я по памяти давал такое подробное и характерное описание примет, что даже полиция приходила в изумление. Или, наприм., подходят студенты во время всенощной прикладываться к Евангелию: всех их замечаю, и после всенощной, взяв списки студентов, отмечаю, кто не был за богослужением1098. Таких списков у меня сохранилось немало. Новопоступающих студентов, – а их бывало и больше сотни – я старался и всегда успевал узнать до окончания ими вступительных экзаменов. По приведенным мною примерам видно, сколько прилагалось мною старания к исполнению своих обязанностей. Объясняли мое знание студентов необыкновенной памятью; это объяснение не верно. В действительности знание студентов мне давалось скоро, но очень не легко. Наприм., знание новопоступающих студентов давалось лишь следующим образом. Являлись они ко мне в первый раз. Запомню немногих. Затем беру документы новопоступающих и делаю для себя выписки: как зовут студента по имени, отчеству и фамилии, откуда он родом, казенный или волонтер, чей сын, где служит отец, сколько лет имеет отроду, как отмечен по поведению, какие имеет особенности в аттестате и даже какой имеет почерк, если почерк представлял что-нибудь особенное. Затем заучивал сопряжение имени с фамилией и местом происхождения, и затем приходил на пять или на шесть экзаменских заседаний, во время которых каждый студент проходил передо мною два раза, а я делал о нем пригодные для меня заметки на особой тетради. Возвращаясь с экзамена, я пересматривал имена и отметки и старался припомнить черты каждого студента, так чтобы при имени каждого студента в моей памяти выражался образ этого студента; а потом начинал с другого конца: припоминал образ студента и старался точно назвать этого студента по имени. Не мудрено, что после этого я знал к концу экзаменов каждого из новопоступающих студентов; для этого уже не требуется необыкновенной памяти.

Я имею полное нравственное право смеяться над мыслью, что меня следовало удалить от инспекторской должности потому, что я живу вне Академии. Здесь заключается, конечно, мысль о невозможности достаточного надзора за студентами для инспектора, живущего хотя и на казенной квартире, но не в одном корпусе со студентами. Своим надзором я настолько жил внутри Академии, насколько едва ли удастся жить в ней другому, чья квартира будет ближе к студенческим помещениям. Прислушайтесь, что студенты на стороне говорят о силе моего надзора. Они говорят, что от инспектора ничего не укрывается, что бесполезны попытки ускользнуть от инспекторского глаза и провести инспектора, что напрасно хвалят в газетах французскую полицию, что наша академическая полиция не ниже французской... Инспектор Московской семинарии А. И. Цветков недавно сказал совершенно справедливо: «меня боятся семинаристы, а Павла Ивановича студенты боятся еще больше». И заметьте: боятся при отсутствии донесений о студентах, при уверенности, что сила инспектора только в нем самом, а не в том, что за ним стоит начальство. Держать при таких обстоятельствах студентов в чувстве большого страха перед инспектором невозможно без внимательного надзора. Правда, что та казенная квартира, которую я занимаю, находится в восьми минутах медленного и в пяти минутах скорого хода (перед монастырем сад, от калитки которого имею собственный ключ) от любого из студенческих помещений и в расстоянии десяти минут хода по кружной дороге вокруг монастырского сада: но и от инспекторской квартиры в Академии в некоторые студенческие помещения не дойдешь скорее, чем через две или три минуты. Студенты живут не в одном, а в четырех корпусах, в главном, в классном, в инспекторском и в больничном, из которых три не соединены один с другим. Нельзя думать, что инспектор, живущий в одном из этих корпусов, может проводить все свое время или на хождение по студенческим помещениям или в наблюдениях из окон, из которых немного и увидишь. Нелепо начертать такой идеал инспекторского надзора: «Стоит стеклянный корпус, все помещения студенческие инспектор окидывает одним взглядом; из всех помещений проведены в квартиру инспектора телефоны; инспектор все и видит и слышит».

Оставляя насмешку, скажу, что в учебное время не было ни одного дня, когда инспектор дважды или неизбежно однажды не провел бы нескольких часов в Академии. По милости Божией я похворал, кажется, только один раз в течение восьмилетней инспекторской службы, да и то в неучебное время, на святках. От 11 часов утра до часу или иногда до половины второго я ежедневно находился в Академии; в это время приходили ко мне дежурные и все студенты, имевшие до меня или до которых я имел какое-нибудь дело. Кроме того, нередко и вечером я или заходил в номера или же проходил около академических корпусов. Если пешком неудобно было идти вследствие погоды, то я требовал лошадь, всегда находившуюся в моем исключительном распоряжении и необходимо нужную для поездок по квартирам своекоштных студентов. Не забудьте, что кроме 229 студентов, живших в корпусах академических, в минувшем году (1885–1886), девяносто человек жили в разных местах посада, а в 1884/5 учебном году в посаде жило до 140 студентов1099. Если в корпусе случалось что-нибудь особенное, ко мне приходил субинспектор, и я отправлялся в Академию. Случись поздно ночью что-нибудь экстренное, с чем не могли бы сладить суб-инспектор и ректор: на такие случаи отдан был приказ тотчас присылать за мною. Через полчаса я был бы на месте и принял бы надлежащие меры, и притом такие, которых другой не посмел бы принять. Попробуй, например, другой кто-нибудь в присутствии не одной сотни студентов выливать и бить бутылки, приготовленные для выпивки, как это сделал я, услышав, что студенты собрались на генеральную выпивку1100: не знаю, что из этого вышло бы. Вообще при мне сила, значение и надзор инспектора были велики, несмотря на то, что я жил не в самом монастыре, а в нескольких минутах хода от студенческих помещений. Если другой поставит свое инспекторское дело так же, как я, то я первый похвалю его.

Попробуйте спросить человек десяток из того множества студентов, которые учились в Академии при моей инспекции: уверитесь, что я не хвастаю, а говорю истину. Только сумейте отличить существование проступков от влияния инспектора на студентов. Спросите и нас, людей, живших под монашеским надзором, как за нами смотрели инспекторы-монахи, и какое они имели нравственное на нас влияние: вы узнаете много неожиданного. Вы очень многого не знаете или очень многое забыли. Но об этом не зачем говорить теперь.

Все мои действия по отношению к студентам были основаны на добром к ним расположении и на желании теми или другими средствами добиться того, чтобы человек не был вынужден оставить Академию прежде времени. Этими, а не какими-нибудь другими причинами, не страхом, например, перед начальством, не боязнью подвергнуться ответственности, не исканием популярности, не недостатком сведений изъясняется то обстоятельство, что в течение восьми лет инспекторства я только раза два привлекал совет или правление к участью в обсуждении того или другого проступка, довольствуясь теми мерами взыскания, какие находились в моих собственных руках.

Само собой понятно, что, зная студентов, к одним из них я имел расположение, к другим – нерасположение: но мои чувства оставались в моей душе, не вызывая меня на пристрастные действия. Ни один из студентов не имеет права сказать, что вот такому-то я покровительствовал, как своему любимцу, а такому-то делал несправедливости по антипатии к нему. Что делал для одного, то делал я и для другого. Иных мне приходилось бранить, и жестоко, к иным относился я всегда ласково. Но это всегда вызывалось действиями студента, а не моими расположениями. Одолевая в себе свои расположения и антипатии, я старался никогда не погрешить при раздаче стипендий против того, признаваемого мною справедливым и даже полезным для инспекции, начала, что стипендии должно раздавать за успехи, исключая, конечно, тех студентов, которые формально мною опорочены по поведению в аттестатах. Я убежден, что никто не имеет возможности уличить меня в неверности этим началам. Руководствуясь ими, я с силою восставал против протекций, наприм., против просьбы брата обер-прокурора Св. Синода, против просьбы наместника лавры, против просьбы обер-секретаря Св. Синода за студентов, для которых они просили стипендий, не заслуженных этими студентами. Опасность раздражить того или другого ходатая за неправое дело для меня не имела значения, а имела значение только опасность нарушить справедливость. Помногу раз я пересматривал, сколько студентов, имеющих большее право на получение той или другой стипендии, и только уверившись в справедливости такого именно, а не другого, решения, принимал это решение и с силою отстаивал его перед советом, который скоро и привык оставлять это дело на мою личную ответственность.

Теперь безвредно признаться мне и в следующей особенности, которая, сделавшись известной прежде, могла бы повлечь за собой неудобные последствия. Когда студент мог, по моему мнению, подумать, что та или другая мера взыскания с него принята мною не только вследствие прегрешений студента, сколько за какую-нибудь невежливость его по отношению к инспектору, то я всегда почитал за лучшее оставить без взыскания проступок, чем дать повод думать, что я наказал студента не столько за проступок, сколько за оскорбление меня. По моему мнению, лучше и полезнее в нравственном смысле оставить без взыскания проступок, чем дать повод думать, что инспектор мстит за то или другое глупое или необдуманное слово или невежливое действие. Если бы эта несколько странная черта моих действий была понята студентами, то, вероятно, нашлись бы охотники избавиться от наказания за проступки, прибавляя к проступку какую-нибудь личную обиду инспектору. Но к удивлению моему, моя слабость в этом отношении не была замечена своевременно.

Всеми своими отношениями к студентам я старался воспитывать в них расположение к справедливости и совершенно сознательно стремился к тому, чтобы в Академии они не испытывали на самих себе никакой несправедливости и чтобы, познакомившись с нею после, они тем более ценили время пребывания в Академии. Имею достаточные основания думать, что эта цель была мною достигаема с желательным успехом. Немало приходилось мне получать писем от бывших под моей инспекцией воспитанников Академии: вижу из их писем, что они вынесли в жизнь то чувство, к возбуждению которого я стремился».

Так писал П. И-ч о себе двадцать восемь лет тому назад, только что оставив свою инспекторскую деятельность. Всякий, помнивший его, как инспектора, думаю, согласится, что свою деятельность он изобразил правильно, без прикрас; и я уверен, что в настоящее время эта деятельность ценится по достоинству.

П. И-ч 37 лет занимал в Академии кафедру еврейского языка (с 1858 г. по 1895 г.) и кафедру сначала (с 1858 г. по 1870 г.) библейской истории, а потом (с 1870 по 1892 г.) библейской археологии. Большая часть студентов приходила из семинарий в Академию, совершенно не зная еврейского языка. В своей докладной записке, поданной в конференцию Московской Духовной Академии в 1862 году1101, П. И-ч пишет: «Из 67 воспитанников семинарий, подвергавшихся испытанию в знании еврейского языка при поступлении их в Академию в нынешнем 1862 году, 52 студента оказались не имеющими совершенно никаких познаний в еврейском языке, 9 оказались умеющими разобрать немногие буквы, и только шестеро могли читать, хотя и не без ошибок». То же самое было и в наше время, в 80-х годах. Громадное большинство моих товарищей совершенно не знало еврейского языка. Можно себе представить, какая поэтому трудность представлялась П. И-чу! И я буквально поражался его преподавательским талантом, его умением кратко, но замечательно живо, растолковать образование самых запутанных форм в еврейском языке и вообще искусством заинтересовать слушателей, по-видимому, скучным предметом. «Шевы» и «патахи», как мы шутили, делались у П. И-ча на уроках живыми существами, которые борются между собой, требуют друг от друга компенсаций, следствием чего и выходит, что известное еврейское слово принимает такой, а не иной вид.

Порядок преподавания еврейского языка в наше время у П. И-ча был такой. Занятия этим предметом велись на втором курсе при двух недельных лекциях и только на одном богословском отделении. Прежде всего П. И-ч говорил нам об общем характере семитических языков, их отличии от других, и излагал историю еврейского письма. Потом несколько лекций было посвящено обучению студентов читать и писать по-еврейски и подробному изложению еврейской этимологии. После этого П. И-ч лекции две или три делал сам разбор и перевод еврейских фраз, и, наконец, заставлял разбирать и переводить легкие места из Библии студентов, которые по очереди готовили стиха по два к каждой лекции. П. И-ч никогда не хвалился успехами своих учеников, но могу сказать, что некоторые из моих товарищей, узнав еврейский язык только в Академии, научились разбирать еврейский текст Библии, не чувствуя неодолимых трудностей. И это только за один год!

Библейскую археологию П. И-ч читал на третьем курсе и опять только студентам богословского отделения, тоже при двух недельных лекциях. У меня сохранились записи за П. И-м его лекций по этому предмету (как и по еврейскому языку). На первых лекциях указывалась задача библейской археологии – ознакомить с той обстановкой, среди которой совершалось течение религиозной жизни еврейского народа, получившего и хранившего божественное откровение. Указав такую задачу библейской археологии, П. И-ч говорил далее, что эта наука должна обнимать географию Палестины и ее естественную историю, политическую историю евреев, их общественное и семейное устройство, домашний быт, занятия ремеслами, наукой, искусством и, наконец, священные древности. Но из такого намеченного содержания библейской археологии П. И-ч в виду краткости времени избрал для своих чтений только священные древности и отчасти домашний быт евреев. С особенной подробностью он говорил об устройстве скинии и храма, священных предметах и облачениях, жертвах и праздниках, и т. п. Он не следовал в своих лекциях какому-нибудь одному иностранному курсу библейской археологии, но то, что читал нам, было плодом его широкого знакомства со всей богословской археологической литературой. Он не считал нужным изумлять нас своей эрудицией, не ошеломлял целым рядом имен иностранных ученых и не занимался полемикой с ними, но просто, сжато и ясно, совершенно не желая увлекать слушателей цветами красноречия, знакомил нас с ветхозаветной священной стариной. Впоследствии мне при своих занятиях нередко приходилось пользоваться записанными мною лекциями П. И-ча. Представьте же поэтому мое удивление, когда в известных «Отзывах епархиальных архиереев о церковной реформе», в «Третьей докладной записке преосвящ. Антония, епископа Волынского (ныне Харьковского), от 8-го декабря 1905 года» я встретил такие слова: «В заключение наших мыслей о желательной постановке духовной школы упомянем о прочитанной нами записке московских профессоров касательно академической автономии. Записка эта восхваляет выборное начало, но забывает, что в Московской Академии оно не было увенчано успехом... Записка издевается над одним инспектором-монахом, который в продолжение целого года не прочитал ни одной лекции, а выборный инспектор Горский не читал лекций по своей кафедре библейской 36 лет, а ограничивался преподаванием еврейской этимологии». Решительно отказываюсь понять, как преосвященный владыка, сам бывший сослуживцем П. И-ча в Академии, мог написать такие слова...

Семестровых сочинений П. И-чу в мое время студенты не писали; писать же ему кандидатское сочинение обыкновенно остерегались. Это потому, что он слишком строго относился к сочинениям и требовал от студента самых усиленных занятий. Однако, после долгих колебаний, я решился писать кандидатскую диссертацию ему. Действительно, П. И-ч заставил меня работать не разгибаясь, завалив грудой книг. Но зато я в нем нашел опытного руководителя, который всегда готов был оказать мне помощь в моих занятиях. Целые часы просиживал он со мною, давая разъяснения по недоуменным для меня вопросам. Быть может, иные высказываемые мною при этом мнения и соображения были крайне наивны, но П. И-ч, острый на словах, не позволял, однако, себе задевать моего юного самолюбия каким-либо ядовитым замечанием. Я не мог не ценить этого тогда же. Прочитав мое сочинение, П. И-ч в своей рецензии указал, что оно по исправлении может быть представлено на соискание степени магистра богословия. Но когда я взял свой труд в руки, то увидал, что в нем не осталось ни одного живого места: все перечеркнуто карандашом, везде пометки: «исправить», «неверно», «посмотреть там-то», «с этим нельзя согласиться», «нельзя так уверенно говорить», «автор не знает, что такой-то ученый об этом говорит так-то», и т. д. Увидавши все это, я прямо спросил П. И-ча: «Стоит ли трудиться, когда сочинение так слабо?» В ответ я услыхал: «Поработайте, поработайте». И еще целый год, последний моего пребывания в Академии, я проработал.

П. И-ч не был особенно плодовитым писателем1102. Объяснения этому, по моему мнению, прежде всего нужно искать в глубоком его уважении к печатному слову. П. И-ч принадлежал к филаретовской школе, в которой к печатным трудам относились с крайней осторожностью, задумывались над каждой фразой, боясь, как бы не смутить читателя и не дать повода быть понятыми не так, как следует. Мне очень хорошо известна эта черта П. И-ча. В моем сочинении он подчеркивал иногда такие выражения, которые казались совершенно правильными и точными, так что приходилось спрашивать самого рецензента, в чем тут дело. При таком отношении к печатному слову, конечно, много нельзя написать. И П. И-ч не одобрял торопливого и незрелого многописания (см."Голос проф.», 63). При своем прекрасном знании не только древних, но и новых языков, он мог бы очень много напечатать различных компиляций, но приобретать себе славу такого рода средствами претило его честности. Была также и другая причина, почему П. И-ч оставил немного печатных трудов. Он не был человеком, ушедшим исключительно в свою ученую специальность, но живо интересовался всем, совершающимся около него, на все отзывался. Появится ли какая интересная статья, П. И-ч раньше всех постарается ее прочитать, по поводу ее ведет долгие дебаты, волнуется. Открывается ли где какая выставка, он поспешит побывать на ней, не бегло, а внимательно осмотреть ее, и опять целую неделю носится с этим. Конечно, такой человек сидеть в кабинете и писать, писать не мог. Прибавьте к этому восьмилетнее его инспекторствование, которое столько отнимало у него времени и унесло немало сил и здоровья. Наконец, П. И-ч сам вел воспитание и учение своих детей, подготовив своих сыновей к средней школе, а дочерям дав полное образование, не помещая их в женские заведения. Могло ли оставаться время для ученых занятий?

П. И-ч скончался 21-го окт. 1904 года, пережив всех Платоновых. Он любил свою ученую добавочную фамилию и всегда высоко ее ставил. В «Голосе старого профессора» (стр. 32 и сл.) с глубокой скорбью он повествует, как в 1860 году при академическом ректоре Сергии (Ляпидевском), впоследствии митрополите Московском, был уничтожен обычай давать такую добавку к фамилии лучшего в курсе студента в честь митрополита Платона. С горьким юмором говорит он и о неудавшейся попытке восстановить этот обычай в 1894 году в правление опять того же Сергия Ляпидевского, но уже митрополита, и свою горестную повесть заканчивает словами: «Из Платоновых остался теперь (в 1900 г.) в живых один я; мне хотелось бы дожить до того времени, когда возвратилась бы, после сорокалетнего удаления, прибавка, получившая начало своего бытия еще в прошлом, восемнадцатом столетии. Неужели некому постоять за память митрополита Платона и вместе с тем и Филарета, столь горячо восставшего в 1837 г. на защиту закона и правды1103? Неужели в двадцатое столетие перейдет в нашей Академии только недавно учрежденная прибавочная фамилия Сергиев1104? Мне, последнему из оставшихся в живых Платонову, неужели не суждена радость встретить людей, которые пришли бы на убылые места? Исключаю самого себя, еще живущего Платонова, я спрашиваю об одних умерших: неужели кто имеет право сказать, что они не достойно носили имя славного в истории русской церкви иерарха или сколько-нибудь убавили чести или доброго имени у воспитавшей их Академии?»

Желанию П. И-ча при его жизни не суждено было исполниться; но дай Бог, чтобы оно исполнилось после его смерти, при праздновании столетнего юбилея Академии.

Прот. Н. Добронравов.

* * *

1092

Когда я перешел на четвертый курс, П. И-ч назначил меня старшим в тот номер, в который поселил только что поступивших в Академию сту­дентов; среди них был H. Н. Глубоковский. П. И-ч с восторгом говорил мне о его экзаменических экспромтах, заметив, что такого студента уже давно не бывало в Академии.

1093

Это было в то прекрасное – к сожалению, продолжавшееся недолго – время, когда не заботились ограничивать число учащихся в Академии, а напротив, считали полезным распространять высшее богословское образование как можно более.

1094

В наше время Троице-Сергиева лавра содержала 16 студентов, давая им помещение в Пятницкой башне и уплачивая в Академию за их стол и одежду.

1095

В наше время среди студентов ходил слух, что один из профессоров обратился в академический совет с жалобой на студентов, что они очень не­исправно посещают лекции; но жалоба осталась без последствий. Наши «столпы-профессора» будто бы заметили: «Нет ничего легче, как заставить студентов хо­дить на лекции; но надо подумать, выйдет ли из этого что-либо полезное: зани­мающийся студент не будет иметь возможности отдаться своему сочинению как следует, а не имеющий расположения заниматься, неужели будет слушать лекцию», на которую пригнали его насильно? Добросовестный студент сам знает, когда, у кого и какие лекции ему полезно послушать».

1096

Печатается с разрешения супруги покойного – Александры Петровны и его сына – Сергея Павловича.

1097

В данном месте П. И-ч разумеет свои посещения номеров во время последней лекции перед обедом, когда к казенным студентам приходили своекоштные для несколько «веселого» и, конечно, начальством не допускаемого время­препровождения в так называемых печурах.

1098

В наше время (говорю о 1881–1885 гг.) студенты очень охотно посещали академическую церковь, и случаи уклонения от богослужения были довольно редки. Зависело это от того, что служба церковная не отличалась продолжительностью; богослужение совершалось чинно и просто, без всяких вычурностей и ненужных эффектов; на всенощной чтения акафистов вместо кафизм, против чего, как известно, восставали митр. Филарет и А. В. Горский, не бывало. Церковным пе­нием студенты моего времени особенно славились. Имена таких певцов, моих однокурсников, как Анемподист Яковлевич Дородницын (ныне Алексий, епи­скоп Саратовский). Андрей Григорьевич Дружинин (уже усопший), Иван Ва­сильевич Знаменский (преподаватель женск. института в Тамбове), в посаде Сергиевском не забыты еще и теперь. Проповедями нас не мучили. Они произносились довольно редко, но зато такие, которые своими достоинствами обращали на себя внимание. Архиерейское богослужение отправлялось в академической церкви, помнится, только раз в году – 1-го октября. Но особенно торжественно совершал покойный ректор С. К. Смирнов литургию на греческом языке в одно из вос­кресений после Пасхи. Его возглас εἰρήνη πᾶσι так и раздается в моих ушах, как не забывается и его простое, но в высшей степени выразительное, производив­шее сильное впечатление, чтение заупокойной молитвы «Боже духов». Вообще никакого богослужения я не могу поставить выше академического, как оно совершалось в мое время, и утверждаю, что в своем мнении я не одинок.

1099

П. И-ч всегда стоял за допущение в Академию как можно большего числа учащихся. Высшее духовное образование он ставил весьма высоко и призна­вал его полезным на всех поприщах общественной деятельности. «Я держусь, – писал он, – того убеждения, что высшее богословское образование не только не вредно, но и весьма полезно даже для тех питомцев высшей богословской школы, которые стали бы уходить на какое угодно «поприще». Даже и «акцизному чинов­нику» оно полезно, и для Церкви не безразлично, имеет ли таковой чиновник богословское образование или же считает для себя, на своем жизненном пути, совершенно излишним балластом доброкачественное знание истин веры. (Эти слова П. И-ч направлял против митр. Сергия, который, решительно стоя за ограничение числа учащихся в Академии, между прочим, указывал, что получившие академическое образование станут поступать даже и в «акцизные чиновники»). По-моему, чем выше и шире расходится по разным слоям общества серьезное богословское образование, тем лучше это для дела Церкви православной. Если на­ступит когда-нибудь время широкого распространения богословских знаний во всех слоях общества, то истинному сыну православной Церкви нужно будет только ра­доваться этому. Ограничение богословского образования тесными рамками служебных потребностей «ведомства православного исповедания» есть порождение такого миросо­зерцания, которое не может свидетельствовать о любви к православной Церкви и ее учению» («Голос проф.», 159). Высказываясь так решительно и резко против ограничения учащихся в Академии таким числом, какое позволяется «вместитель­ностью» академических зданий, т.е. против запрещения жить студентам вне Ака­демии на частных квартирах, П. И-ч в то же время самым убедительным образом доказывал, что многие своекоштные студенты, т.е. поступившие в Академию ниже принятых на казенное содержание, оканчивают Академию гораздо выше казенных студентов. (Там же. стр. 100 сл.).

1100

«Генеральная» выпивка устроилась насчет новопоступивших студентов в видах, будто бы, засвидетельствования о принятии новичков в общение со студентами прочих курсов («Гол. проф.», 106).

1101

Копия хранится у А.П. Горской.

1102

Перечень его печатных трудов см. выше в статье С. И. Кедрова «Платоники». Но после П. И-ча осталось немало ненапечатанных статей и воспоминаний, хранящихся у его наследников, в высшей степени интересных. Время напечатания их еще не наступило.

1103

См. об этом «Голос проф.», стр. 35.

1104

      В память того же митрополита Сергия. Но эта прибавка как-то не удержалась: с нею известен только один студент, окончивший академический курс в 1902 г.


Источник: У Троицы в Академии. 1814-1914 гг. : Юбил. сб. ист. материалов. - Москва : Изд. бывш. воспитанников Моск. духов. акад., 1914. - XII, 772 с., 11 л. ил., портр.

Комментарии для сайта Cackle