Ольга Васильевна Орлова

Источник

Книга третья (401–403 г.)

Долгие братья. – Патриарх Александрийский Феофил. – Его борьба с великим странноприимцем Исидором, которого поддерживают Долгие братья. – Феофил обвиняет Долгих братьев в оригенизме. – Нашествие патриарха на монастыри Нитрийские; грабеж и пожар этих монастырей; монахи их рассеяны. – Долгие братья отправляются в Константинополь искать правосудия. – На пути их преследуют происки Феофила. – Их свидание с Златоустом, который испрашивает им помилование у патриарха. – Патриарх отказывает. – Долгие братья доводят до сведения Императора о насилиях патриарха. – Аркадий созывает Собор в Константинополе. – Епифаний, епископ Саламинский, обманут Феофилом. – Его положение в Константинополе перед лицом Златоуста. – Нарушение Епифанием церковных прав епископа; Серапион запрещает ему вход в церковь; старый епископ падает духом. – Его отъезд и смерть. – Речь Златоуста против императрицы. – Гнев Евдоксии и всего двора.

I

В стране монастырей, занимавшей пустыню Нитрийскую с присоединением части Скитской области, между Нильской долиной и Ливийской горной цепью, – в стране, населенной монахами общежительными и отшельниками, где городами были монастыри, а земледельцами пустынники, жили четыре человека, хорошо известные во всем Египте под прозвищем Долгих братьев. Этим странным прозвищем они были обязаны своему высокому росту, который еще более увеличивал их чрезвычайную худобу, следствие неумолимо-сурового образа жизни. Почти младенческая простота этих сынов пустыни сочеталась с необыкновенной ясностью их ума и глубокими познаниями. Ученики той великой Александрийской школы, где Дидим Слепой продолжал преподавание Климента и Оригена, они, можно сказать, имели единое желание и дыхание, до того чувства их и поведение были неизменно согласны. И так как они в действительности составляли единое, то их любили всех четверых соединять общим прозвищем Долгих братьев.

Александрийские патриархи всегда их очень уважали. Святитель Афанасий, отправляясь в 341 году в Рим, взял с собой из Скитского монастыря Аммония, старшего из братии, и в вечном городе долго вспоминали доброго монаха, который, вздыхая среди столичного блеска о пустыне, не пожелал видеть никаких столичных чудес, кроме гробниц Святых Апостолов. Когда окончилась «ссылка» святителя Афанасия, окончилась и «ссылка» Аммония, – он простился с миром, дабы снова похоронить себя в ужасной пустыне, которая была для него раем.

Феофил, третий преемник святителя Афанасия, по примеру своих предшественников старался приобрести дружбу Долгих братьев, которые составляли славу Нитрийских монастырей, в свою очередь составлявших славу всего христианского Египта. Он хотел было прикрепить их к себе как средство популярности и орудие своей деятельности и докучал в особенности Аммонию, желая сделать его одним из своих епископов. Встретив сопротивление своим домогательствам в простосердечном монахе, скрывшемся в пустыне при первом слове о епископстве, Феофил послал похитить его и принудить силой. Такие поступки были нередкими в те времена, когда, несмотря на испорченность белого духовенства, бескорыстие царствовало в среде духовенства монашествующего. Аммоний, ожидавший этого решения патриарха, уже принял свои меры предосторожности: когда агенты Феофила явились, он показал им свое ухо, которое сам себе отрезал, и рана которого едва закрылась. «Напрасно пришли вы, – сказал он им, – потому что я добровольный калека, а такие люди не могут вступать в ряды клира: это воспрещено уставом». Сказав это, он вошел в келью свою, гордясь как бы одержанной победой. Таким-то образом Аммоний избежал епископства. Третий брат, Евфимий, вызванный под каким-то предлогом в Александрию, был привлечен к епископскому правлению нарочным приказом патриарха, но, воспользовавшись благоприятным обстоятельством, порвал эти связи и спасся в глубине Ливийской пустыни. Четвертый, Евсевий, заявил себя не менее нелюдимым. Лишь один из четверых уступил. Это был Диоскор, второй брат, допустивший Феофила поставить его епископом епархии Малого Гермополиса. Впрочем, эта печальная и безводная епархия заключала в себе одни только кельи, а также обители Нитрийские и Скитские, – ее называли горной епархией. Отшельник Диоскор, принимая ее, почти нисколько не изменил своей жизни, и его чаще находили в прежнем его убежище, нежели в Малом Гермополисе, своим скромным видом также мало соответствовавшем достоинству епископского местопребывания.

Четверо братьев были связаны тесной дружбой с великим деятелем Александрийской церкви, странноприимцем Исидором. Эта дружба получила свое начало во время путешествия святителя Афанасия в Рим, где Исидор вместе с Аммонием состоял при патриархе. Долгие братья виделись с ним часто, часто и странноприимец прибегал к их мудрым советам в затруднительных случаях своего правления, ибо ему приходилось много бороться с самовластием и страстями своего епископа.

Так как Феофил принимал важное участие в церковных раздорах своего времени, то необходимо познакомиться с этой личностью обстоятельнее, чтобы понять, по какому стечению странных обстоятельств он мог из Александрии появиться на великой константинопольской сцене и сойтись там с Иоанном Златоустом – как сатана с Иовом в библейском повествовании, носящем имя последнего.

Феофил слыл среди своих современников одним из величайших богословов, но в то же время одним из наиболее злых людей века. Владея обширными познаниями, плодами учения Александрийской школы, деятельный, умный, хитрый, столь же ловко избегавший затруднений, сколь и нападавший на других, он ко всему этому имел еще пороки, которые делали его решительно всеобщим бичом. Наука была для него не более чем средством удовлетворять честолюбию или ненависти, острота ума – орудием злых умыслов, вся деятельность – грозой для каждого человека и каждого учения, если они набрасывали тень на его самовластные притязания. Личная выгода была единственным его законом. Он обращался с епископами своего ведомства решительно как с рабами, которых можно отрешать или временно удалять без объяснений, без пощады, при малейшем подозрении в стремлении к независимости. И за пределами своей власти, коварно запуская руку в дела соседей, он становился судьей посторонних епископов, – судьей опасным, потому что за ним был авторитет ученого, и отлучение, им производимое, вызывало всегда ужас в одних, сомнение в других. Ни один богослов V века не умел лучше его из призраков создавать ереси. Потому отлучение, полученное от него, почти всегда было губительно. Он сделался грозой и в епархиях Палестины и Сирии, где многие епископы подчинялись ему как патриарху всего юга империи. В пределах же своей архиепископской власти он не довольствовался тем, что ставил и отрешал епископов: он изменял сами епархии, уничтожал прежние, создавал новые, распространял или сокращал пределы их по произволу или для выгод своей власти. За малейшее сопротивление своих священников или монахов он привлекал их к наказаниям светского суда – к оковам, темнице, изгнанию, и светские власти не осмеливались отказать ему в своем содействии, потому что он имел большое влияние у Императора и у придворных чиновников, которых покупал золотом. «Он содержал в Константинополе, – говорит Палладий, – на жалованьи шпионов, с помощью которых знал все, что там происходит», – по большей части определял префектов Александрийских так, что префект в продолжение своего управления не забывал, с каким епископом ему приходится иметь дело.

Это всемогущество в двух сферах, духовной и светской, доставило Феофилу прозвание христианского фараона. Итак, властолюбие его было удовлетворено достаточно. Но у него была другая страсть, не менее сильная – корыстолюбие. Жадность Феофила была ужасна. Он любил деньги ради них самих, любил их копить, любил их и для показной роскоши, способствовавшей его влиянию, он любил их, наконец, для того, чтобы подкупать, вредить, распространять свою власть, и он изобрел престранные средства приобретать деньги, не только без осуждения со стороны Церкви, но и со славой в глазах ее, нагло приводя саму религию в соучастие в своих хищениях.

Политикой римских императоров после Константина было, не оказывая насилия, предоставлять языческим храмам закрываться самим собою и древним богам падать от ветхости – вследствие отступничества их почитателей. Даже некоторые мудрые постановления охраняли эти древние памятники от разорения и расхищения, нередко производимые под личиной христианского усердия. Так были сохранены храмы египетские, баснословные богатства которых оставались почти нетронутыми. Эти богатства воспламенили алчность Феофила. По словам одного языческого писателя, он был первым, кто попрал законы терпимости и уважения к преданиям веков, и сам способ, которым он вел эту религиозную войну, достаточно показывает, что религиозная ревность при этом не была ни единственным, ни главным двигателем его действий. И в самом деле, его выбор падал всё на храмы, известные своим богатством, которые могли щедро вознаградить его усердие, как, например, храм Канопский, против которого он лично предпринял хищнический набег. Он не успокоился также, пока в самом сердце Александрии не разграбил Серапиум, богатства которого были бесчисленны и который считался великолепнейшим храмом на свете после Капитолия. Серапиум, весь построенный из мрамора, изнутри был обложен тройной металлической одеждой: медной, серебряной и золотой. Статуи, обложенные золотом, приносимые по обету дары из драгоценных камней и из массивного золота, находились там в изобилии. Против этого храма и предпринял патриарх осаду вместе с префектом и воинским начальником, он потребовал их содействия потому, что язычники, по-видимому, пытались отстоять это последнее убежище своей веры. Все было расхищено, и патриарх, прикрываясь религиозным чувством, припрятал золотых идолов. Если верить современным писателям, он не брезговал этими идолами, он набрал их в большом количестве и скрывал в погребах своего епископского дворца. Вот как накоплялись сокровища Феофила.

Христиане не жаловались много на эти хищения, прикрытые маской религиозного воодушевления, но они переносили с меньшим терпением те из них, которые направлялись на церковные или их частные имущества. И действительно, Феофил являл нелицеприятие, редкое в отношении к святилищам, какому бы культу они посвящены не были, лишь бы только они были богаты – и, не употребляя насилия против церквей своего ведомства и христианских больниц, он грабил храмы христианские не с большей разборчивостью, нежели языческие. Никакие суммы, даже сборы на бедных, не избегали его хищничества. При нем была сестра, которая разделяла его страсть к золоту и, со своей стороны, вымогала, сколько была в силах, и подаяния, и завещания в пользу Церкви или в пользу больных. Она делала это с помощью «временных завещаний», вклады по которым присваивала себе. Ее проделки сделались в Александрии гласными, и, когда жестокая болезнь поразила ее в цветущем возрасте, все увидели в этом небесную кару. Феофил употреблял плоды этих хищений частью на то, чтобы в своем епископстве ввести пышную обстановку, способную затмить роскошь светских чиновников, частью же – на построение церквей. Воздвигая прекрасные храмы, он делал много шума этими постройками, всегда верный своей гнусной системе покрывать злое дело прославлением Бога и служением ему.

Отшельник, знаменитый святостью жизни, Исидор Пелузский, изобразил в словах, исполненных неподдельной скорби, падение египетского христианства под правлением такого пастыря: «Египет, – говорил он, – возвратился к своему прежнему беззаконию, он отвергает Моисея и принимает сторону Фараона. Он бичует слабых и удручает скорбящих, он воздвигает города и лишает рабочих их заработка. Вот что производит он под пастырским жезлом Феофила, пламенного друга драгоценных камней, усердного поклонника золота». Другой современник прибавляет, что патриарх Александрийский простирал свои мщения до крови и убийства, а третий так характеризует его: «Он любил только злых и покровительствовал им, оставляя преследование для добрых».

Однажды, в 402 году, богатая матрона явилась к великому странноприимцу Исидору с мешком, полным золота, и, распростершись у ног старца, сказала ему: «Вот значительная сумма, которую я назначаю странникам и нищим. Поклянись самой страшной клятвой, что не дозволишь воспользоваться из нее Феофилу ни одним оболом. Я предпочитаю создания Божии, которые страждут, созданиям каменным, которые патриарх воздвигает на их слезах». И женщина до тех пор обнимала колени старца, пока тот не произнес требуемую ею клятву. Тогда она поднялась и передала ему деньги. Старец Исидор был человек строгий, честный, который хозяйственно распоряжался вкладами общественной благотворительности, но который не мог быть всегда господином своего дела при таком самовластном и ненасытном епископе. Укрепленный клятвой, он не сказал Феофилу ни слова о том, что произошло. Но матрона была менее скромна, и это происшествие через некоторое время сделалось предметом толков целого города. Патриарх возгорелся смертельной ненавистью к великому странноприимцу, которого, однако же, сместить не осмеливался. Через какое-то время тот же Исидор был привлечен к одному делу, которое должно было быть еще чувствительнее для самолюбия его владыки. Александрийской церкви было завещано одно наследство при посредничестве сестры епископа, как это часто бывало, и, кажется, в завещании были допущены двусмысленные выражения. Феофил воспользовался этой двусмысленностью для того, чтобы объяснить завещание в пользу своей сестры. «Дар предназначен ей, – говорил он, – а не Церкви: она при жизни завещателя получила в том словесное обещание в присутствии великого странноприимца». Исидор, призванный свидетелем, по совести заявил, что не слыхал никогда ничего подобного и что ровно ничего не знает об этом деле.

С той поры его гибель была предрешена.

Но какое же обвинение можно было выставить против этого старца, бывшего друга святителя Афанасия, честность которого была, вне всякого сомнения, настолько, что жертвователи скрывались от патриарха, передавая странноприимцу суммы, назначенные бедным? Феофил придумал не одну клевету, каждая из которых рассеялась за недостатком доказательств. По одному из этих лживых дел, касавшихся церковного управления, он сослался на свидетельство Долгих братьев – так же, как в пользу своей сестры сослался прежде на свидетельство Исидора, но встретил в этих честных иноках такой же отпор. Выслушав пункты обвинения своего друга, они разоблачили ложь и клятвенно подтвердили, что не знали в целом Египте человека, более достойного. Патриарх, полагавший, что Долгие братья не выйдут из-под его воли, ценя знаки расположения, которыми он всегда осыпал их, сначала был смущен их ответом, затем стал настаивать и потребовал, чтобы они дали показания согласно его словам. Они с негодованием отказались, – и у Феофила четырьмя врагами стало больше, которых впоследствии он и погубил вместе со своим странноприимцем. Трудно было этих отшельников, которые в миру не жили и которых в пустыне считали образцом аскетической жизни, признать преступными, достойными отлучения. Чтобы нанести им удар, Феофил прибег к оружию, которое оставлял на крайний случай, – к обвинению в ереси. Вот где жизнь Долгих братьев и патриарха Феофила связывается узами тесными и роковыми с жизнью Иоанна Златоуста.

То было время самых сильных споров об оригенизме, начатых в Вифлееме Блаженным Иеронимом, а в Иерусалиме – Епифанием, епископом Саламина Кипрского; споров о степени авторитетности Оригена как догматика, т.е. о том, что следовало принять или отвергнуть в мнениях этого великого александрийского философа и христианского богослова, пытавшегося впервые выразить христианское мировоззрение в систематизированной форме. Учение его, в основном, было посвящено вопросам апологетики христианства. Из его положений, наиболее смелых, одни, по прошествии полутора веков после его смерти, были в 553 году на V Вселенском Соборе осуждены Церковью, другие мало-помалу исчезали благодаря успеху экзегетики и каноническому определению догматов на Соборах. Тем не менее, учение существовало, хотя и видоизмененное, и имя Оригена жило, как основателя мистического толкования Священного Писания. Христиане без фанатизма чтили его творения, принимая одно и отвергая другое, каждый согласно личному вкусу, но на Востоке, а в Египте в особенности, этот выбор производился не без споров и распрей.

Положение, породившее наиболее много споров на берегах Нила, касалось бесплотности Бога. Бог как Дух чистый, не мог, согласно мнению Оригена, иметь форму. Существо существ, Источник жизни в мире телесном, Источник добра и истины в мире нравственном, Он принимал определенный образ лишь в особых случаях, когда хотел явиться людям. Для умов, привыкших к буквальному толкованию Ветхого Завета, которые не постигали ничего вне его, Бог Оригена был лишен личности. «В Библии сказано, – говорили они, – что Бог сотворил человека по образу и подобию своему. Священное Писание часто упоминает об очах, ушах, руках Божиих, о его гневе, раскаянии. Итак, Бог походит на человека и имеет плоть». Таково было заключение, к которому пришли некоторые монахи, которым оригенисты дали имя антропоморфитов, т.е. людей, признавших Бога человекообразного. Антропоморфиты, напротив, называли оригенистов атеистами. В отдаленных монастырях и в скитах отшельников антропоморфизм сделал такие успехи, что патриарх Александрийский счел своей обязанностью принять меры против двойной опасности: для веры и разума. Итак, Феофил наложил анафему на сторонников этого детского верования и в пылу религиозного спора обвинял в антропоморфизме и ереси всякого, кто не почитал Оригена и не объявлял себя его последователем. Таким образом, и Иероним, великий Иероним, начавший борьбу с оригенизмом в Вифлееме, получил одно из этих проклятий, которые всемогущий патриарх Александрийский рассылал направо и налево, и Епифаний, отвергавший учение Оригена на Востоке, увидел себя обвиненным Окружным посланием патриарха к Церквам Египта, Палестины, Сирии и, сверх того, к Церкви Римской, как «антропоморфит и невежда».

Такова была ревность Феофила в отношении к Оригену в это время, т.е. в последние годы IV века. Сверх отлучения двух таких мужей, как Иероним и Епифаний, он принял такие строгие меры нетерпимости против монахов-антропоморфитов своей епархии, что они выступили против него. Собравшись однажды в Александрии, они подступили к архиепископскому дому для объяснений. Феофил вышел к ним, как бы для того, чтобы приветствовать их благополучное прибытие. «Подобия Божии, – воскликнул он громким голосом, – приветствую вас». Весь их гнев пал при этих словах. Монахи, за минуту перед тем исполненные ярости, едва не задушили патриарха в своих объятиях. Простосердечные «подобия Божии» тотчас возвратились в свои кельи в восторге, что имеют патриарха, который пребывает в единомыслии с ними в столь важном вопросе, в особенности же осчастливленные тем, что обратили его на путь истинный.

Между тем, он еще не был обращен. Но время «обращения» было недалеко, и честь этого могли приписать себе Долгие братья с большей справедливостью, нежели монахи, о которых сейчас было рассказано. Верные ученики Александрийской школы, они проповедовали в Нитрийских и Скитских обителях эклектический оригенизм, подобный и оригенизму самого Феофила: откидывая заблуждения, принимая разумные или великие мысли, и прежде всего, бестелесность Бога. Игумены монастырей и все мало-мальски просвещенные среди простых монахов разделяли это учение. Оригена читали в монастырях, комментировали его, и некоторые из Долгих братьев сочинили об этом щекотливом предмете трактаты, признанные православными. Тем не менее, согласие, казалось, оставляло эти благочестивые пустыни, в них проник антропоморфизм со своей грубой нетерпимостью, несмотря на здравомыслие игуменов и на жестокие отлучения патриарха. Не без удивления услышали в Нитрии и Ските о том, что Феофил заговорил иначе, что он вошел в сношения с антропоморфитами монастырей и что в послании к ним он объявил, что по точному смыслу Священного Писания можно предположить у Бога голос, очи, уста и тело, потому что так говорит Библия, а Библия – достовернейший источник истины. В этом послании он сильно восставал против атеистов, осмелившихся отрицать личность Бога. Здесь был явный поворот мнения, весьма неожиданный, но который вскоре объяснился. Поощренные его объяснением, к тому же возбуждаемые тайными интригами, антропоморфиты становились все более и более в вызывающее положение, и, по словам одного современника, «война зажгла свои светочи в царстве мира».

Между тем, старец Исидор, отрешенный от своей должности великого странноприимца и приговоренный местным Собором к епитимии у патриарха, пришел искать убежища в Скиту. Убежденные в его невинности, прежние товарищи уединения стекались встретить старца и поддержать его мужество. Но старец Исидор, увидев снова места, где жил прежде в счастливые дни юности и куда возвращался теперь, пораженный отлучением по суду неправому, впал в мрачное уныние. Долгие братья, беспокоясь за его жизнь, отправились ходатайствовать у патриарха о прощении и возвращении в лоно Церкви их друга. Патриарх обещал – и ничего не делал. Они возобновили свою попытку, и Аммоний, от лица всех их державший речь, со святой смелостью требовал от епископа, чтобы он исполнил свое слово: «Ибо, – говорил он, – ты нам обещал». Патриарх, раздраженный такой настойчивостью, закричал, что его оскорбляют и, позвав солдат, составляющих при нем стражу, приказал им отвести дерзкого монаха в городскую тюрьму. Солдаты повиновались, но три остальных брата объявили, что они не разлучатся с Аммонием, что если он отправлен в тюрьму, то и они желают туда следовать за ним. Они сопровождали конвой через улицы до места заключения преступников. Жители, которым была хорошо известна горячая благотворительность Долгих братьев, сначала полагали, что они по обыкновению шли раздавать милостыню заключенным, но, когда стало известно, что они сами заключенные, в городе произошло весьма сильное движение. Многочисленные толпы народа собрались перед тюрьмой, и лица высшего круга отправились к темнице, чтобы собственными глазами увидеть и собственными ушами услышать, что все это означало. Встревоженный этим шумом, Феофил известил четырех братьев, что позволяет им оставить темницу и прийти к нему для объяснения. «Нет, – отвечали они посланному, – мы не выйдем отсюда, пусть епископ сам придет объясниться с нами».

Положение становилось затруднительным. Феофил велел насильно вытолкнуть на улицу упрямцев, а объяснение произошло позже, когда он счел это нужным. Оно отличалось той же запальчивостью, с какой он встретил их при первом свидании. Оскорбленные тем, что с ними поступали, как со злодеями, на глазах всего города, Долгие братья, не забывая уважения, которым они были обязаны своему епископу, обратились к нему с таким словом, какое можно слышать только от людей, убежденных в правоте своего дела, не боящихся ничего в мире, кроме Бога. Аммоний, их обычный истолкователь, говорил спокойно и с достоинством, излагая основания их поступка и показывая весь позор поведения епископа. Пока он говорил, Феофил менялся в лице, то бледнея, то краснея, и лихорадочный гнев блистал в его глазах. Потом, будучи не в силах сдерживаться более, он бросился на монаха, схватил его за горло, как бы намереваясь задушить и, задержав одной рукой его дыхание, другой ударил его по лицу с такой силой, что кровь потекла изо рта и из носа. Продолжая бить, он кричал неистовым голосом: «Ах ты еретик! Проклинай Оригена!» Это имя, произнесенное впервые как пункт обвинения перед ними, изумило Долгих братьев. Таково было объяснение, которого желал Феофил. Призвав затем на помощь отряд солдат, он приказал заковать четырех монахов в цепи и отвести их в таком виде в Нитрию. По некоторым источникам, патриарх собственными руками заклепал цепь на шее Аммония.

Велико было смущение всей общины, когда она увидела этих несчастных, приведенных в монастырь под стражей и покрытых кровью. «Спрашивали себя, – говорит Палладий, – какие же еще новые испытания и наказания предназначил Господь сынам покаяния». Они скоро узнали и это. Вскоре пришло повеление патриарха, в котором он оплакивал испорченность веры в Нитрии и приказывал, чтобы все книги Оригена и его последователей, сколько их ни найдется в монастырях и кельях, были сожжены немедленно и что если исполнение этого приказания встретит сопротивление или замедление, то патриарх прибудет самолично и прикажет при себе исполнить его. Отшельники поняли угрозу, скрытую под этими словами. Феофил хотел задеть игуменов, как людей более независимых, нежели простые иноки, – это было предостережение, обращенное к ним. С помощью обещаний и денег он организовал в честных и святых убежищах, чтимых в целом мире под именем града Господня, шпионство, посредством которого он знал изо дня в день, из часа в час, что делала братия. История предала позору пятерых из этих изменников, агентов Феофила, доносчиков на своих товарищей, орудие разрушения их обители. «Это были, – говорит тот же Палладий, хорошо знакомый со всеми этими обстоятельствами, – личности темные, без значения и имени, пришельцы в Египте, никогда и не допускавшиеся в собрание отцов, одним словом, люди, не достойные ни одной монастырской степени, которых не захотели бы сделать даже привратниками». Негодность этих людей не помешала патриарху впоследствии выбрать из их числа трех дьяконов, священника и епископа, да еще учредить новое епископство для этого презренного человека, тогда как в то время не было ни одного вакантного места в Египте. Когда дела были таким образом подготовлены, шпионы и патриарх сговорились на новое дело, наделавшее много шума. В назначенный день все пятеро монахов-шпионов тайно покинули свои кельи и отправились в Александрию, в одну церковь, где служил патриарх. Там, повергнувшись к его ногам, со знаками притворного внутреннего волнения, они представили ему челобитную, которую патриарх знал очень хорошо, потому что сам составлял ее. Он взял ее из их рук, и как только служба была окончена, отнес ее к префекту Египта и к воинскому начальнику провинции, прося их содействия строгим мерам, необходимость которых, по словам его, излагалась в этой челобитной. Власти, прочитав челобитную, не замедлили предоставить в его распоряжение довольно многочисленный отряд войск, к которому патриарх присоединил слуг епископского дворца и шайку злодеев (именно так называет их история), обычных сподвижников его неожиданных нападений. Все они составили небольшое войско, которое он снарядил поспешно и тайно, не забыв при этом порядком подпоить солдат: во время отправления все они были пьяны. Епископ во главе их, в качестве полководца, отправился в путь в Нитрию. Он рассчитал стоянки так, чтобы в монастырях быть только к ночи, и тем усилить внезапность своего появления. И действительно, была уже глухая ночь, когда с ужасающими криками отряд вскарабкался на святую гору.

Это пастырское посещение, как его изображает история, представляло живую картину расхищения города. Осаждающие грабители выламывали двери монастырей, шарили в кельях и под предлогом отыскивания книг прибирали к рукам все, что могло быть у монахов. Иноки спешили спрятаться в самые потаенные места, большая часть спустилась по склонам горы тайными тропами и рассеялась по долине. Благодаря ночной темноте, многим игуменам удалось спастись. Долгие братья жили за монастырской оградой в небольшом домике, разделенном на кельи, сострадательные души вызвали их оттуда и спустили по веревкам на дно цистерны, отверстие которой было закрыто деревом и циновками. Когда взошло солнце над градом Господним, недавним местом молитвы и мира, оно осветило одни обломки и мусор. «Свирепый вепрь, – говорит Палладий, – опустошил обильный виноградник Господень».

Пламенным желанием патриарха было захватить Долгих братьев, пленение которых было бы для него победным трофеем, и не было пределов его гневу, когда он узнал, что они ускользнули. Приказав подвести себя к их хижине, он заставил на своих глазах разрушить ее до основания. Все было раскидано по частям солдатами, которые разбивали все до последнего убогого одра. Стены проломили рычагом, обвалили крышу, раскопали землю, чтобы убедиться, что там не было какого-нибудь тайного убежища. Служитель-мальчик, оставленный братьями для охраны дома, присутствовал при этом зрелище в немом ужасе. Гнев Феофила овладел, наконец, и разорителями, обманутыми в своих ожиданиях, – они отомстили за свою неудачу: навалили посреди хижины кучи виноградных лоз и зажгли их. Все было истреблено пламенем. В числе уничтоженных предметов находилось собрание книг, сокровище и гордость этих добрых иноков, а также части Святых Даров, которые они хранили, следуя обычаю древней Церкви. От всего остался один пепел. История повествует, что патриарх, не довольствуясь ролью свидетеля этой дикой экзекуции, сам подал знак к ее началу и уехал не ранее, как потухли последние отблески пожара.

Беглецы-иноки (примерно триста человек), которых Долгим братьям удалось соединить вновь, между ними – игумены, священники, дьяконы и простые монахи, собрались в отдаленном месте пустыни, где они хотели основать монастырь, но, узнав, что против них готовится новое нашествие, решились покинуть этот Египет, который отныне не предоставлял им ни мира, ни покоя. Они предполагали отправиться в Сирию, вне пределов власти Феофила, а оттуда – куда Бог приведет. Назначив место свидания на западном берегу Красного моря, на границе Палестины, они еще раз рассеялись, и каждый, как мог, пустился через Нильскую долину к месту соединения. Между тем, Собор угодливых епископов, созванный Феофилом в Александрии, осудил их как еретиков и мятежников Церкви формулой, продиктованной самим патриархом и заключавшей в себе их отлучение. Когда несчастные достигли места свидания, то из трехсот отправившихся налицо оказалось только восемьдесят, другие были «остановлены» на пути своем унынием, слабостью, болезнью или неуверенностью в будущем. Собравшиеся были по большей части старые исповедники, недоступные духу уныния и отчаянья, некоторые из них были уже семидесятилетние старцы, и рубцы на их теле, знаки арианского гонения, перенесенного ими при Валенте, свидетельствовали о мужестве их духа. Эти знаки составляли гордость в их среде и честь в глазах целого мира. Одни показывали на своей груди следы железа и огня, другие – знаки клещей на своем теле, а те, кто не носил этих славных следов битвы за веру, носили следы суровой жизни. Посоветовавшись между собой, они решили сначала отправиться в Иерусалим, отдохнуть там немного, а потом – в Константинополь, где они рассчитывали добиться (несчастные не сомневались в том) правосудия у Императора и покровительства у архиепископа Иоанна Златоуста. Отправившись, таким образом, полные веры, под предводительством старца Исидора и троих из Долгих братьев (ибо Диоскор был задержан обязанностями по своему епископству), простились они с дорогими сердцу горами, с горячими песками и медяным небом, которые составляли для них всю прелесть родной отчизны.

II

Они отправились без денег, без всяких запасов. Милостыня поддерживала их в пути, и они всюду находили помощь, почти до самой пустыни. Вступив в Палестину, они везде находили верных, встречавших их с запасами еды и деньгами. Но епископы показали себя менее сострадательными. Многие не дозволяли им даже останавливаться в пределах своих епархий, строго приказывая проходить далее. Всюду по пути опережало несчастных Окружное послание Феофила, объявлявшее их отлученными от Церкви, еретиками и предостерегавшее епископов, чтобы те не вступали в сношение с ними; к тому же все хорошо знали неумолимый нрав патриарха Александрийского, и даже большая часть епископов вне пределов его власти сочла за благоразумие избегать всякого с ними столкновения. Патриарх Иерусалимский Иоанн оказался лучше других. Потому ли, что он сохранял старую закваску оригенизма, несмотря на свое примирение с Иеронимом и на внезапную перемену Феофила, потому ли, что добрая слава Аммония и его братьев располагала его к благосклонности, он принял беглецов с распростертыми объятиями. Этот хороший прием так тронул их, что они попросили дозволения хоть на некоторое время расположиться в Скитопольском округе, где они могли найти в изобилии пальмовые деревья и жить изг отовлением циновок из их листьев. Иоанн готов был согласиться, как вдруг получил из Александрии письмо, которое охладило его доброе намерение. Оно было от патриарха и заключало в себе следующие слова; «Ты не должен был, вопреки моей воле, принимать в свой город нитрийских монахов, ибо они изгнаны мной за свои преступления. Впрочем, если ты сделал это по неведению, то я прощаю тебя. Отныне постарайся не иметь более сношений с людьми, мною отлученными, и остерегись поручать им какие-либо церковные должности и допускать их пребывание в твоих владениях».

«Если Феофил в своем наглом послании и не называет себя Богом, – замечает по этому поводу Палладий, который передал нам содержание этого письма, – то, по всей вероятности, он таил эту мысль в глубине своего сердца, осмеливаясь выражаться так. К тому же, письмо предназначалось не только Иоанну Иерусалимскому, оно было Окружным посланием ко всем епископам Палестины, которые оказались хоть сколько-нибудь милосердными и гостеприимными к египетским изгнанникам. Это всестороннее гонение на языке приверженцев Феофила носило название «охоты на василисков».

Итак, Палестина оказалась закрытой для Долгих братьев и их спутников, того же должно было ожидать и в Сирии – всюду боялись столкновения с таким опасным соседом, как Феофил. Преследуемые судьбой, братья желали только одного – как можно скорее добраться до Константинополя и отдать себя под защиту столь могущественного епископа, как Златоуст. Одна из гаваней, Кесария или Яффа, предоставила им судно, и они беспрепятственно прибыли в столицу, где их появление было своего рода неожиданностью. Хотя в византийской столице, местопребывании всевозможных редкостей Востока, часто видели монахов – во всякой одежде и всяких наций: и арабов, и сирийцев, и каппадокиан, и персов, но выходцы из пустынь египетских были редки. Здесь о Нитрии и Ските ходили рассказы, как о странах почти баснословных. Вид этих иноков был новостью, их одежда также поражала взоры всех своей странностью. Ноги и руки их были обнажены, вся их одежда состояла из шкур овец пустыни, с белым тонким руном. Эта одежда называлась милоть. Из 80 отправившихся из Египта теперь оставалось лишь 50 – утомление и лишения похитили остальных. Да и эти, несмотря на крепкое сложение, представляли вид изнуренный: лица их носили отпечаток понесенных ими бедствий. Отдохнув в гавани, они построились рядами, со старцем Исидором и Долгими братьями во главе, и направились к архиепископскому дому, в который вошли одни Долгие братья.

Допущенные к архиепископу, Долгие братья, согласно обычаю, распростерлись у ног его и изложили в кратких словах события, которые привели их в Константинополь и о которых Златоуст имел лишь неопределенные сведенья через молву народную. Они прибавили, что пришли к нему искать личной безопасности и предстательства у Императора против насилий своего патриарха, о наказании которого они взывали к правосудию Государя. Об этом они составили обвинительное прошение, которое ему и представили. Златоуст милостиво велел им встать и, спрашивая их по поводу пунктов учения, породивших разномыслие, в дружеской беседе заставил их высказать свои мнения по наиболее щекотливым вопросам оригенизма. Воспитанный сам цветом восточных учений, он скоро исследовал эти чистые сердца и не открыл в их вере ничего, что могло бы оправдать обвинение Александрийского собора и отлучение, наложенное патриархом. «Я беру на себя это дело, – сказал им Златоуст, – и сделаю так, что или другой Собор разрешит вас, или епископ добровольно снимет с вас наложенное запрещение. Положитесь в этом на меня...» Что касается челобитной, которую они хотели подать Императору, он советовал им не делать этого, не подвергать главу Церкви суду светскому. «Дело Церкви, – сказал он им, – судить дела Церкви, преходящим властям нет дела до споров, которые касаются служения Богу». Отпуская их, он прибавил: «Братья, вы не поместитесь в моем доме, потому что я не имею права принимать к столу моему и под мой кров людей, осужденных и отлученных, пока их осуждение не будет уничтожено канонически и снято запрещение, но я помещу вас в кельях моей Церкви Св. Анастасии, где дьякониссы мои позаботятся, чтобы вам ни в чем не было недостатка. По той же причине вы не можете быть допущены до Святого Причастия, но во всяком случае я разрешаю вам разделить с нами молитвы в церкви». Наконец, святитель приказал им жить уединенно в жилище, которое им назначил, редко показываться на улицах города, в особенности же хранить безусловное молчание о причине их путешествия, благоприятный исход которого должен зависеть от решения Собора и от его собственных стараний, которым могут повредить посторонние вмешательства. Сказав это, он приказал провести Долгих братьев и их спутников в обширные помещения, окружавшие церковь Св. Анастасии, и, потребовав к себе дьякониссу Олимпиаду, поручил ей сговориться с матронами города и доставить пищу и одежду этим несчастным, лишенным решительно всего.

Златоуст был сильно озабочен этим событием, потому что оно могло бы навлечь большое поношение на Церковь, если бы по поводу всего, что ему было рассказано – дела Исидора, разграбления Нитрийских монастырей, осуждения Долгих братьев без выслушивания их, было начато следствие, разбирательство и, наконец, состоялся бы приговор суда светского. В чистосердечии Долгих братьев не было ни малейшего сомнения, и, кроме того, он по опыту знал Феофила как противника бессовестного и искусного интригана. Ему пришлось столкнуться с ним при своем избрании на Константинопольский престол: этот Александрийский патриарх, тогда бывший в столице, чтобы помешать успеху человека, ему почти неизвестного, но которому он завидовал, употреблял такие происки, каких можно было бы ожидать разве от самого закоренелого врага. Он согласился на посвящение Иоанна уже после его избрания, только по вторичному приказу Императора и его министра Евтропия. Златоуст был вполне убежден, что в делах нитрийских Феофил заслуживал всего того осуждения, которое он слышал от изгнанников, но в то же время мысль о великом епископе, втором в Восточном мире, сидящем на скамье обвиняемых в претории судьи мирского, возмущала его помимо воли и затрагивала его почти так, как если бы это было его собственное дело. Едва отшельники были расселены в своих кельях, как он взял перо и, желая предупредить то, что в его глазах было поношением епископского достоинства, написал патриарху Александрийскому, заклиная его даровать ему, как своему брату и сыну, помилование изгнанников именем Церкви и славы Божией. «Я испытывал нитрийских иноков, – писал святитель в своем письме, – и поистине не нашел в их учении ничего противного правой вере, но от огорчения они потеряли голову; они хотят донести на тебя Императору и представили мне с этим намерением челобитную, подачу которой отложили лишь по моей просьбе. Тем не менее, они воздержались от этого с сожалением, и я трепещу, чтобы они при первом же случае не возобновили своего пагубного решения. Сложи же с них по собственной воле запрещение, помилуй их – и все кончится. В противном случае придется прибегнуть к Собору, который я созову, или перенести это прискорбное дело к трибуналу суда мирского. Ожидаю твоего ответа и желал бы знать, каково обо всем этом твое мнение, чтобы мне самому избрать путь действий». Так изображая намерения Долгих братьев, Златоуст не впадал в ошибку. Он понимал, что эти люди, простые, но твердые до упорства и притом доведенные до отчаянья страданием, не допустят ни осторожности, ни отсрочки и что, не имея никаких средств для их удовлетворения, он выпустит их из своих рук неминуемо.

Феофил, со своей стороны, особенно ненавидел Златоуста, славе которого завидовал и успеху которого пытался некогда воспрепятствовать, но которого, согласно церковной иерархии, обязан был признавать старейшим. При чтении этого письма, мудрого по своему содержанию, умеренного по форме, но где архиепископ принимал на себя суд над людьми, которых тот отлучил, объявлял их православными после сделанного им испытания и прибавлял, что если помилование им даровано не будет, то он, Иоанн Константинопольский, созовет Собор для их разрешения, надменный патриарх затрепетал от гнева, и злоба, им затаенная, пробудилась. Размышляя о причинах, которые могли бы побудить этого старого врага к принятию каких-то презренных монахов под свое покровительство, он мог представить себе лишь две: намерение повредить ему или согласие с учением отлученных, и припомнил, что в то время, когда сам был горячим оригенистом, он считал Златоуста в числе своих единомышленников. Это был луч, осветивший его коварный ум, и с той поры он задумал обширный умысел, опутывающий одной сетью и покровительствуемых, и покровителя. Но пока ограничился только вопросами церковного благочиния и церковного права и так отвечал Златоусту: «Я не думал, чтобы ты мог не знать постановлений Никейского Собора, которые воспрещают епископам судить дела вне пределов их округа. Если тебе они неизвестны, то советую тебе познакомиться с ними и не принимать челобитной на меня. В случае же, если мне придется быть судиму, то судить меня следует епископам египетским, а не тебе, удаленному отсюда на 75 дней пути».

В пятом постановлении Никейского Собора действительно заключалось запрещение епископам других епархий входить в общение с членами клира и мирянами, которые подверглись отлучению в своих епархиях, и давать им убежище, но там также прибавлялось, что следует удостовериться, не отлучен ли жалующийся по пристрастию или по другой какой-либо погрешности епископа, или вследствие какой-нибудь личной неприязни. Итак, в деле между отлученными нитрийцами и их патриархом правда во всей ее строгости была на стороне Златоуста: согласно со смыслом соборного постановления, он хотел исследовать, не было ли их отлучение следствием ошибки или личного мщения. Феофил же прикинулся, что приписал его вмешательство грубому неведению церковных постановлений, и, желая выказать до конца свое презрение к Златоусту и к его покровительству, велел взять под стражу старшего из Долгих братьев, жившего в своей горной епархии, где он был утешителем и опорой тех отшельников, которые еще там оставались. Патриарх, подобно тиранам древнего Египта, послал к Диоскору рабов эфиопов, которые выгнали его из церкви, и тут только старец узнал, что он низложен. Церковное постановление об этом не замедлило придти. Не только епископ Малого Гермополиса был низложен и отлучен от Причастия, но сама его епархия была упразднена, как будто беднейший престол Египта был осквернен присутствием на нем этого святого человека. Диоскор, освобожденный от печальных уз своих, тайно отплыл из Египта и соединился со своими братьями в Константинополе. Этот «подвиг» Феофила дополнил смысл письма к Златоусту и показал его истинное значение.

Архиепископ Константинопольский, казалось, не чувствовал той дерзости, с которой Феофил отвечал на его просьбу, он даже написал ему вновь, чтобы возвратить к чувствам более спокойным на благо Церкви, с другой стороны, склонял к примирению и Долгих братьев. Эти иноки и их спутники, утомленные медлительностью, больные, едва могли сдерживаться, к тому же весьма чувствительная утрата ожесточила их: великого странноприимца Исидора не стало. Этот невольный виновник их бедствий умер в возрасте 85 лет, в одной из келий Св. Анастасии, которые архиепископ отвел для их пребывания. Новые события возвратили им свободу действий и освободили архиепископа от всякой ответственности в печальных делах Нитрии.

В гавань Константинополя прибыло египетское судно из Александрии с посольством патриарха к Императору. Посланных было пятеро: епископ и четыре игумена, в их числе находились некоторые из гнусных нитрииских шпионов, зачинщики и орудие всех этих злоключений, – как видно, измена была награждена скоро. Они привезли челобитную к Государю, заключавшую просьбу изгнать из Константинополя, как людей опасных и способных на все, беглецов-монахов, отлученных своим епископом и осужденных местным Собором за еретичество, волшебство, за мятеж против Церкви и государства. Этими «злодеями» были Долгие братья и их друзья. Обвинение в волшебстве, проскользнувшее в числе других, было предательски вымышлено, чтобы привлечь гражданские власти к погублению этих несчастных. И действительно, волшебство считалось оскорблением Государя, и по большей части судилось особыми комиссиями, с учетом того, что к нему почти всегда примешивались также властолюбивые происки и заговоры против главы империи. Потому законы, назначающие наказание за это преступление, отличались немилосердной жестокостью: то было или суровая ссылка, или смерть. Объявить нитрииских изгнанников шайкой чародеев – значило возбудить против них общественную ненависть, подозрение Государя, рвение ласкателей и подлецов. Притом, посланные вызывались подтвердить перед императорским судом свои показания. Дабы доступ во дворец был для них легче, а претория к ним благосклоннее, они явились с большими суммами денег и подарками всякого рода. Патриарх Александрийский имел при дворе немало подкупленных пособников, готовых содействовать ему во всех его умыслах.

Отношения египетского первосвятителя с правительством Восточной империи носили совершенно особенный, исключительный характер. Александрия питала Константинополь, как некогда Карфаген кормил Рим, и епископ, державший в своих руках откупщиков хлеба, перевозочную флотилию, словом, многочисленный служебный состав по продовольственным делам, был на деле весьма важной политической личностью. Замедления на месяц, на две недели, даже на неделю посылки продовольствия было достаточно, чтобы подвергнуть голоду резиденцию цезарей, да и их самих. Влияние грозных патриархов Александрийских выступило со всей силой, когда при Констанции святитель Афанасий был обвинен в умысле произвести голод. К тому же провиантское дело в Константинополе отличалось почти таким же многочисленным служебным составом, как и в пристани александрийской, – и эти служащие были почти все египтяне. Поэтому патриархи Александрийские как бы имели в своем распоряжении, в самой столице Восточной империи, многочисленное население – матросов, мастеровых, носильщиков, всякого рода торговцев, сосредоточенных в приморском квартале и находившихся в постоянных сношениях с флотом, – народ буйный, всегда принимавший участие в мятежах византийской черни и всегда готовый вступать в церковные распри по знаку своего патриарха. История часто представляет константинопольских египтян «заводилами» в церковных беспорядках столицы, как это было, например, во время борьбы между Григорием Назианзином и философом Максимом или при вступлении на кафедру Иоанна Златоуста. Такое положение дел давало египетскому первосвятителю в глазах императорского правительства гораздо больше веса, нежели архиепископам Антиохии, Фессалоники и Кесарии, остальное довершала египетская изворотливость.

Не довольствуясь юридическим преследованием изгнанников перед Императором, посланники Феофила распускали в городе о них слухи самые позорные, и расположение к братьям, до того благоприятное, уже обращалось против них. Бедные иноки не могли более показаться на улице без того, чтобы на них не указывали пальцами, называя чародеями. Потеряв терпение, они решились отвечать на обвинения, став лицом к лицу с обвинителями, и как бы Златоуст ни посмотрел на это, они написали жалобу, в которой, перечисляя все понесенные ими обиды, требовали наказания новопоставленному епископу и четырем игуменам, поверенным Феофила, как клеветникам. Мало того, они в этот иск включили и жалобу на патриарха Александрийского, как первого и настоящего виновника клеветы. Тогда Златоуст объявил, что расходится с ними навсегда.

Все это только послужило на пользу тем, кто не любил архиепископа. Его стали осуждать в том, что он таким образом покинул в опасности просителей, пришедших из отдаленных краев Востока искать у него покровительства, и что он пожертвовал делом своих гостей из-за гордости архипастыря, не желавшего, чтобы другого архипастыря, как бы преступен он ни был, судил суд светский, хотя бы суд самого Императора. И, с другой стороны, восхищались мужеством этих честных людей, которые решились разрушить свою последнюю опору, нежели терпеливо перенести бесчестие. По мере того, как сочувствие переходило на их сторону, враги архиепископа пользовались этим, чтобы очернить его поведение, и злоключения нитрийских монахов сделались предметом его осуждения. Утверждали, что монастырь, в котором он скрыл их, в действительности был темницей, что они испытывали там жестокое обращение и что когда один из них умер от лишений и голода (здесь, вероятно, разумели старца Исидора), то Златоуст отказался отдать последний долг умирающему. Возможно, отчасти так и было, так как постановления не дозволяли ему приобщать людей, отлученных от Церкви до решения Собора. Двор всеми средствами поощрял этот поворот общественного мнения, и вопреки проискам Феофила, нитрийские иноки вошли в моду ради противодействия Златоусту. Их не только поощряли в решении искать правосудия у Императора, не только побудили подать свою челобитную с соблюдением всех предписанных форм чиновникам императорской претории, но, так как с ответом медлили, то внушили даже прибегнуть к помощи самой императрицы, которая, говорили им, уж направит дела, как следует.

И так, однажды, когда Августу ожидали к литургии в церкви Св. Иоанна Крестителя, в предместье Гебдомонском, нитрийские иноки отправились туда с Долгими братьями во главе и выстроились на пути императрицы. Евдоксия, окруженная гвардией, прибыла в своей императорской карете. Вид этого ряда просителей-монахов на минуту ее озадачил, затем, узнав их по странной одежде и по высокому росту их старшин, она высунулась из кареты и дала знак Долгим братьям, что хочет говорить с ними. Когда они приблизились, она сказала им: «Благословите меня, братья, и помолитесь за меня, за детей моих, за Императора, а также за империю. Я знаю ваше прошение, и я постараюсь, чтобы был созван Собор как можно скорее, чтобы дать вам удовлетворение, которого вы заслуживаете. Сверх того, я желаю, чтобы ваш патриарх был вызван сюда дать ответ в том зле, которое вам причинил». Долгие братья и их спутники ушли с радостными чувствами.

Евдоксия взяла в свои руки интересы гонимых нитрийцев и буквально набросилась на это дело с решительностью женщины, ничего не предпринимающей напрасно. Едва прошло несколько дней после Гебдомонского свиданья, как уже все проволочки, неразлучные с судебными формальностями были устранены. Указ о созыве Собора был подписан Императором, судьям был дан приказ истолковать дело о клевете против присланных египтян. Сам Феофил был призван к суду, и, что в особенности свидетельствует о горячности Евдоксии, с какой она взялась за это дело, ставшее ее собственным делом, она отправила одного из своих чиновников, по имени Елафий, передать патриарху в собственные руки, в его городе Александрии, двойной призыв, который вызывал его предстать перед будущим Собором и перед лицом Императора.

Появление Елафия и этот быстрый оборот дел, превративший патриарха в лицо обвиняемое, а отлученных им – в обвинителей, как гром поразил Феофила. Он во всем этом увидел только искусную проделку Златоуста и месть за высокомерное пренебрежение, с которым он отверг его предложение о примирении. Тем не менее, он сумел сдержать гнев свой. «Феофил молчал, – говорит Палладий, – но молчание его было зловещим». Елафий, принятый с почетом, подобающим той, кто послал его, и тому поручению, которым он был облечен, не получил, однако же, никакого определенною ответа. Патриарх ссылался на обязанности своего управления и представлял еще другие предлоги, чтобы не отправляться немедленно, но торжественно обещал быть в Константинополе в скором времени. Вот все, что Елафий мог привезти в ответ императрице. И в самом деле, Феофилу, застигнутому врасплох грозившей ему опасностью, нужно было собраться с мыслями; ему было нужно придумать новые козни против того, кого он считал своим противником, – для этого нужно было время, и он принялся тотчас за дело. Спасти себя, возвратить себе милость Императора и погубить Златоуста – вот задача, решение которой поглощало теперь все его мысли. Что касается Долгих братьев, он думал о них мало, важность их дела исчезла перед мыслью о великой борьбе, готовой открыться между двумя старейшими епископами Востока. Сколько ни размышлял Феофил, ему казалось, что самым скорым и верным средством одолеть врага было поставить его лицом к лицу с каким-нибудь человеком, имеющим большой вес в Церкви знанием церковной дисциплины и догм, который во имя попранных постановлений дисциплины потребовал бы у Златоуста отчета в том покровительстве отлученным, которое он оказывал вопреки епископу и Собору, потребовал бы во имя православной веры. Итак, вопрос об оригенизме прокрадывался в дело со всей своей ядовитостью, – Константинопольского архиепископа необходимо было поставить в положение еретика одновременно с Долгими братьями. Предполагалось, что, когда делу будет дан такой ход, появится и Феофил для того, чтобы до конца осуществился адский замысел, который он задумал. Но нужно было отыскать такого влиятельного человека, притом честного, который по неведению направил бы всю силу своего авторитета, свои богословские познания и всю свою ревность на служение страстям другого. Феофил думал, что нашел такого человека в своем прежнем противнике, почтенном Епифании, епископе Саламина Кипрского.

III

Епифанию было теперь не менее 80 лет. В жизни этого старца были свои героические дни, когда, посвящая и свою жизнь, и свое состояние на исследование ересей, презирая голод, жажду, дурное обращение людей для изучения уклонений от веры Христовой, в самой глубине пустынь Аравийских держал он твердой рукой цепь апостольских преданий, так часто потрясаемую на Востоке действием воображения и фантазии. Но теперь, когда Феофил остановил на нем свой выбор, желая обратить его в орудие ненависти и распри, Епифаний был уже не более, как тень прежнего Епифания. Преклонный возраст, не уменьшив его деятельности, ослабил его мысленную способность. Дух самоуверенности теперь преобладал в этой благородной душе, некогда горевшей чистой ревностью к дому Господню.

В этом человеке была какая-то младенческая простота, об этом свидетельствуют современные историки, – и Феофил, делая свой выбор, именно и рассчитывал на эту простоту, соединенную, однако, с пристрастием самолюбия. В то время, когда, будучи главой оригенистов, патриарх имел своим противником епископа Саламинского, главу антиоригенистов Востока, он поступал с ним по своему обыкновению: дерзко, называя его лжецом, антропоморфитом, и все же, несмотря на это публичное оскорбление, включенное в пастырское послание и еще усиленное угрозой отлучения, достаточно было его одного слова, чтобы покорить бывшего противника своей воле. Феофил написал Епифанию, когда тот ему понадобился, что если его чувства в темном вопросе об оригенизме совершенно изменились, если он увидел свет в этой тьме и если спала чешуя с его глаз, как у Апостола Павла, то он обязан спасительным укорам архиепископа Саламинского, т.е. он приписывал честь своего обращения этому великому учителю, светилу Православия. Эта покорность должна была польстить Епифанию – и польстила ему, в самом деле. Старый епископ забыл обо всем от радости, что совершил обращение в Православие, обращение, славное как известностью обращенного, так и высотой его сана. Отныне епископ Саламинский посвятил себя на служение патриарху Феофилу. Вот так этот человек, презиравший всех, сумел обратить седого старца в союзника, невольного исполнителя своих злых умыслов и почти участника в преступлении.

Епифанию было отправлено следующее письмо. В скором времени предстояло собраться Собору в Константинополе для обсуждения поведения Долгих братьев, их богословских мнений и законности отлучения, которому они подверглись. По существу это был вопрос об оригенизме, торжественно поднятый в столице впервые на глазах Императора, перед лицом епископов, собранных со всего Востока. Кому же руководить Собором в его определениях? Кому излагать догматы для защиты их против заблуждения? В этом переплетении философских тонкостей и христианских полуистин, часто встречающихся в сочинениях Оригена, кому направлять духовных сановников, хотя весьма почтенных, но невежественных, созванных на Собор из фригийских гор, из Киликии, Армении и с полей Фракии? Мрак густой и путь скользкий, потому что сам архиепископ Константинопольский впал в заблуждение, думая, быть может, неумышленно, принять сторону Долгих братьев. Не было ли святым долгом Епифания, который первый открыл эту битву, довести ее до конца, предложить плоды своих познаний Собору, расчистить путь положениям истинного Православия, наконец, явиться на закате дней поддержкой Церкви в том, что он считал одной из величайших опасностей, ей угрожающих? Таковы были мысли, которые должны были волновать Епифания, когда он получил в декабре 402 года письмо патриарха Александрийского, По крайней мере, это письмо рассчитывало возбудить в его уме такие мысли.

Феофил посылал ему копию актов Собора Александрийского, осудившего Долгих братьев, и просил его, чтобы он сам составил или же поручил Кипрским епископам, ученикам своим, составить свод, в котором ясно было бы изложено исповедание веры против Оригена и оригенизма. Этот свод, по его предложению, следовало разослать ко всем епископам Азии, Вифинии и Киликии; он сам обещал позаботиться об этом и присоединить акты Александрийского Собора и личные объяснения касательно отлучения Долгих братьев. Феофил предлагал также, чтобы эти документы были пересланы к архиепископу Константинопольскому, дабы он не мог отговариваться, ссылаясь на неведение и лиц, и учения, если оказалось бы нужным его самого призвать к ответу. Последняя мысль была далеко не неприятна Епифанию, ибо после того, как он привел к раскаянью патриарха Александрийского, какая слава ожидала его, если бы он обратил на путь истинный и патриарха Константинопольского?!

Желание Феофила было исполнено. Епископ Саламина Кипрского, созвав на Собор епископов своей области, продиктовал им свод полного изложения веры против Оригена и его единомышленников, затем это синодальное постановление было разослано по всему Востоку с приложением окружных посланий обоих епископов. Так как архиепископ императорской столицы был личностью слишком высокой, чтобы относительно его можно было удовольствоваться обычным способом пересылки, то Епифаний хотел отправить к нему одного из своих священников. Посланный должен был не только передать бумаги Златоусту, но и устно поставить ему на вид всю ответственность, которой он подвергается, покровительствуя осужденным еретикам. Однако же, посланному Епифания не пришлось отправиться. Феофил, располагавший в Александрийской гавани более скорыми способами сообщения, нежели то можно было иметь в Саламине, предупредил Епифания, чтобы досадить Златоусту. Он послал ему энциклику Епифания и оба синодальных постановления только со следующей собственноручной припиской: «Прилагаемые бумаги весьма важны. Предлагаю тебе поразмыслить над ними и не закрывать своего сердца перед предостережением св. епископа, решениям которого, как оракулу, внимает весь христианский мир». Златоуст, открыв бумаги и пробежав их глазами, сначала увидел в присланном только приглашение принять участие в одном из тех богословских споров, в которых Епифаний провел всю свою жизнь. Будучи от природы более склонным к нравственному приложению евангельских правил, он всегда проявлял мало вкуса к прениям, напоминавшим ему школы риторов. «Вот уж поистине мне недоставало этих пустяков, чтоб волновать мой народ, точно будто моя обязанность не в том, чтобы питать его иной пищей, проповедуя ему слово Божие», – подумал Златоуст. Потому первым его движением было отбросить полученные бумаги.

Но потом, в раздумьи, он внимательнее перечел письма. Размышляя об этом странном примирении Феофила и Епифания, об этом союзе нечестивца и святого старца, Златоуст, после некоторого молчания, сказал друзьям, окружавшим его: «Эти люди хотят моего низложения, но оно нелегко им достанется. Я дорожу своим епископским престолом, потому что сам Бог даровал мне его». Затем он прибавил более мягко: «Заботой, самой для меня дорогой, всегда будет исполнить долг до конца. Да заслужу я этим прощение грехов и спасение души моей!» Сначала он думал не отвечать вовсе, возлагая, как он говорил, на Бога последствия всего этого; позже он решил, однако, ответить, но коротко, скромно и без выражения неудовольствия. В своем письме он писал, что если действительно следует в скором времени собраться Собору в Константинополе для обсуждения предмета, о котором оба епископа, его братья, благоволят побеседовать с ним, то он будет ожидать этих прений. Подобает ли ему, если предстоит решение Церкви, предварять его своим мнением, осуждая кого бы то ни было или, внося новизну в вероисповедание? Он этого не думает, впрочем, благодарит братьев за их попечение о нем. Этот ответ рассердил Епифания свыше всякой меры: в благоразумных выражениях ему почувствовалось презрение, и, так как архиепископ Константинопольский отказывал ему в догматическом авторитете, перед которым склонился патриарх Александрийский, он решил отправиться в Константинополь лично, чтобы укорить архиепископа перед лицом его паствы, возвратив его на путь долга или низложив, если то окажется нужным, задушив ересь в еретике. Когда Феофил узнал об этом решении, о котором не смел и мечтать, он был безмерно обрадован и предоставил Епифанию отправиться одному, а сам остался.

Эти приготовления протянулись до конца февраля или до начала марта 403 года, – путешествие из Кипра в Константинополь при сильнейших зимних ветрах, делающих плаванье и переправу по Геллеспонту опасным, было тяжелым и слишком далеким для 80-летнего старца. Тем не менее, Епифаний беспрепятственно совершил плаванье. Но вместо того, чтобы пристать к главной гавани, он высадился в бухте, откуда мог, минуя город, достигнуть Гебдомонского предместья и церкви Св. Иоанна Крестителя, откуда и дал знать о своем приезде.

Предместья Константинополя со времен Императора Феодосия составляли нечто вроде нейтрального пояса для различных религиозных исповеданий. Государь удалил туда церкви ариан, и другие сектанты водворились там, туда же только что удалились и православные священники, разорвавшие общение с архиепископом. Быть может, благодаря покровительству императрицы, этот храм остался для них открытым, и они составляли большинство его клира, к тому же этот клир, заявивший горячую враждебность к архиепископу, пополнялся не иначе, как людьми тех же чувств. Итак, Епифаний вступил в Гебдомон. Встреченный в церкви Иоанна Крестителя с торжественностью почти триумфальной, он там совершил литургию и потом отслужил молебен, который сопровождался речью, обращенной к народу, и тем завершил богослужение этого дня. Едва он кончил, как к нему подвели молодого человека, который просил посвящения в дьяконы. Епифаний находился в чужой церкви, он служил в ней без согласия местного епископа и тем совершил сильное нарушение церковного устава – и нарушил его еще более, согласившись посвятить этого молодого человека, которого совсем не знал и на пострижение которого также не имел согласия епископа. Но такие соображения не остановили его: приняв ножницы, которые, согласно обычаю, поднесли ему на серебряном блюде, он совершил пострижение и произнес формулу посвящения. То был еще один новобранец, увеличивший собой число врагов Златоуста.

После этого Епифаний двинулся к городу среди таких же кликов, какими было встречено его прибытие. У Золотых ворот, через которые сообщался Гебдомон с Константинополем, Епифаний был встречен клиром архиепископа, который тот послал ему навстречу, когда узнал обо всем. Сам Златоуст стоял перед епископским дворцом, дабы приветствовать епископа Саламинского и пригласить его остановиться под его кровом. Епифаний на это приглашение отвечал холодно, что он уже имеет помещение, предоставленное ему его друзьями; когда же архиепископ стал настаивать, Епифаний сказал: «Слушай, я остановлюсь у тебя, если ты мне здесь же поклянешься, что не допустишь Долгих братьев до Причащения и наложишь запрещение в своем городе на сочинения ересиарха Оригена». «Тебе хорошо известно, – спокойно отвечал ему Златоуст, – что мы ожидаем предстоящего Собора, который должен заняться этими предметами, мне не подобает предворять его решения». «А, если так, – вскричал гневно Епифаний, – я ухожу», – и, резко оборвав беседу, дал знак, чтобы его вели в дом, приготовленный ему агентами Феофила. На следующий день, рано утром, Златоуст, желая, во что бы то ни стало предотвратить готовящийся разрыв, послал к нему нескольких священников с приглашением принять участие в богослужении в архиепископской церкви. «Я готов, – отвечал Епифаний, – но под одним условием, которое я поставил вашему епископу вчера и исполнить которое он отказался. Не согласится ли он сегодня?» Священники молча удалились. С этого дня оба епископа более не виделись.

С тех пор жилище Епифания так же, как и жилище Евграфии, стало местом сборища врагов Златоуста. Туда стекались расстриги, недовольные священники, его усердно посещал Севериан, еще раз сняв личину и бесстыдно нарушая мир, в котором поклялся. Антиох Птолемаидский и Акакий Верейский занимали там с ним первые места. Кроме сторонников, набранных в городе, вербовали и всяких священников чужих епархий, и приезжих епископов, – одного знаменитого имени Епифания было достаточно, чтобы привлечь в это сборище множество посетителей, даже не принимавших участия в заговоре. Надо отдать справедливость старому епископу, что, занятый вопросами, касавшимися оригенизма и отлучения Долгих братьев, он относился довольно легко к личным обвинениям, которыми преследовали архипастыря Константинопольского. Ложное мнение, будто Златоуст был оригенист, будто он сносился с оригенистами и в своих поучениях следовал этой ереси, против которой Епифаний обнародовал столько анафем, – вот что привело его в Константинополь, и чем он был занят всецело, ко всему остальному оставаясь равнодушным. Совещания, которые велись у него, состояли из бесед, часто ученых, во время которых автор стольких знаменитых богословских сочинений обнаруживал свои обширные познания с тем большей настоятельностью, что вопрос этот был мало знаком большинству слушателей. Он не раз мог приметить это: приезжие, которые не знали сути дела и которых привлекала чистая любовь к истине, порой возвращались оттуда изумленные всем тем, что слышали. Это наивное изумление дало повод к одному происшествию, которым воспользовались друзья Златоуста и которое немало позабавило язычников и людей равнодушных, всегда готовых над всем посмеяться.

Среди присутствовавших там лиц, наиболее любознательным и чистосердечным был один гот. Воспитанный в Греции, он принял там Православие и был пострижен в священники, получив имя Феотим. Его происхождение, которое могло оказать пользу, и апостольская ревность побудили возвести его в архиепископы Малой Скифии, провинции при устье Дуная. Потому он жил в Томах, месте ссылки Овидия, ставшем в том веке большим рынком гуннов и готов и местом христианского апостольства. Феотим был не только епископом, но также и врачом, а при нужде и торговым посредником между этими дикими народами, стекавшимися в известные дни в его город, и населением римским, почти столь же диким, жившим торговлей или войной с варварами. Бегло владея иностранными наречиями, он набирал себе паству на базарах, являясь там в полуварварской одежде, с распущенными поверх епископского одеяния густыми и длинными волосами готской прически. Он также приглашал новообращенных в свой дом на большие обеды, где и преподавал им начатки вероучения, потому что у этих народов, преимущественно же у гуннов, многие важные дела «обделывались» за обедом. Не раз этого доброго пастыря жестоко отвергали, много раз сама жизнь его находилась в опасности, но он терпеливо переносил оскорбления и избегал ударов меча. Наиболее несговорчивые из оглашенных, в основном гунны, кончили тем, что уверовали в него и называли богом римлян. Этот-то простак привез из Греции среди других книг и некоторые сочинения Оригена. По временам, когда Феотим не скакал на коне по пустынным степям или не забирал под стражу какого-нибудь варвара, которого намеревался обратить в христианство, – он развертывал свитки своей библиотеки, по которым с особым интересом изучал труды Оригена.

Каково же было его изумление, когда в доме Епифания услышал он анафему против «человека адамантового», как в своем благоговении назвали современники этого кумира Феотимова. Он промолчал, но с тем, чтобы блистательно вознаградить себя. Однажды, когда разговор опять вращался около того же предмета, апостол Малой Скифии достал из-под своего платья свиток и принялся читать его вслух. Этот свиток составлял часть сочинений Оригена и заключал места, безукоризненные в догматическом отношении, исполненные возвышенных мыслей и пламенной веры. За чтением одного места следовало чтение другого – среди всеобщего молчания. Потом Феотим заговорил. «Не понимаю, – воскликнул он с силой, – как смеют покушаться на славу человека, которому мы обязаны тысячью подобных вещей и еще более замечательных, нежели эти, и как объявляют его сыном Сатаны, первостепенным ересиархом и проклинают его. Если вам встретятся в его книгах места хуже этих, если найдете даже что- нибудь нехорошее, отложите в сторону, откиньте дурное, избирайте хорошее. Осуждать же Оригена безусловно за некоторые заблуждения – дело гнусное и преступное». Этот пастырь в словах сокрушительных, как меч гота, высказал то же, что позднее выразил патриарх Феофил, который во время, описываемое сейчас, еще не пришел окончательно к своему воззрению на оригенизм: «Ориген – это сад, в котором находятся цветы редкой красоты и между ними – тернии и хворост. Потому не разорю сада, извлеку терновник, а на цветы порадуюсь». Выходка Феотима, сделавшись известной, возбудила в обществе насмешки над Епифанием.

Однако дела соумышленников медленно подвигались вперед. Так как епископ Саламинский был окружен только духовенством или светскими людьми, уже предубежденными против Златоуста и наперед уверенными в его виновности, между тем, как Златоуст, находя опору в народе, казалось, пренебрегал всем остальным, то решено было обратиться также к народу. Через несколько дней должно было совершаться большое торжественное служение в церкви Св. Апостолов: здесь обыкновенно произносились поучения в вере и речи, в которых могли принимать участие и приезжие епископы, участвующие в богослужении. Вожаки злоумышленников решили направить туда Епифания, чтобы старый епископ там, в присутствии целого города, рассказал о своем путешествии. Пусть он изложит его причину и неудачу, пусть скажет, какие бесплодные усилия испытали и Феофил, и он сам, доказывая архиепископу Иоанну, что он идет и ведет свой народ путем погибели, и как, влекомый милосердием, он сам, Епифаний, невзирая на преклонный возраст, презрел опасности морского пути, чтобы испытать над упрямым святителем власть своего слова. Потом пусть последует рассказ об отлучении Долгих братьев и о Соборах Александрийском и Саламинском, где была произнесена анафема Оригену и оригенистам, потом пусть расскажет о надменных отказах архиепископа на неоднократные словесные требования. В заключение пусть оратор предложит торжественное низложение Златоуста во славу Бога и во спасение верных Константинополя, если он тотчас же не осознает своего заблуждения и не даст обета покаяться.

Таков был замысел, составленный с целью нанести удар архиепископу среди его паствы. Как скоро это намерение было принято, перешли к замыслам, как обеспечить его успех, собирая для того благоприятных слушателей, но слухи об этом разнеслись по городу. Узнал обо всем и Златоуст, который разом измерил опасность и, говорят, с негодованием воскликнул: «Осмеливаться на такие дела может либо сумасшедший, либо одержимый бесом...» И он отдал своему дьякону Серапиону приказ поговорить с Епифанием о нарушении церковного порядка.

В назначенный день, когда отовсюду начали сбегаться толпы любопытных, Серапион стал на пороге двери, поджидая прибытия Епифания, который и в самом деле не замедлил явиться в сопровождении нескольких своих сторонников. Серапион остановил его. «Святой отец, – сказал он ему, – выслушай, что мой епископ и епископ этой страны поручил объявить тебе. Ты позволяешь себе в пределах его Церкви многое, несогласное с церковными постановлениями. Сначала ты, без его соизволения, в одной из его церквей совершил посвящение, затем ты готовишься завладеть другой, чтобы служить в ней вопреки его желанию. Ты поступаешь, как будто ты его епископ и не обращаешь на него никакого внимания. Он желает, чтобы это прекратилось, и если ты будешь упорствовать, он на твою голову слагает ответственность за беспорядки, которые могут разразиться сегодня». Епифаний не ожидал такого решительного поступка. Он не нашелся ничего ответить сразу, кроме обвинений в адрес архиепископа и ругательств, с которыми набросился на дьякона, но, рассудив, что, в самом деле, производит важное нарушение церковных правил и, чувствуя, что не прав, он быстро возвратился домой. За этой первой минутой размышления последовало чистосердечное обсуждение собственного поведения, начиная с самого приезда, и он увидел пропасть, в которую его толкали, злоупотребляя его увлечением богословскими вопросами. И тогда Епифаний решился как можно скорее покинуть Константинополь, не дожидаясь Феофила.

Он находился в этом мирном настроении, когда посещение Долгих братьев окончательно рассеяло его колебания и решило отъезд. За несколько дней перед тем, когда сын Императора, царевич Феодосий, сделался болен, его мать, благоговевшая перед именем Епифания, послала попросить епископа помолиться за ее ребенка. «Ребенок будет жить, – отвечал епископ довольно сурово посланному, – если его мать не будет более покровительствовать, как она то делала, ереси и еретикам». Он намекал на Долгих братьев. Этот суровый ответ смутил сердце Евдоксии. «Жизнь моего сына в руках Господних, – вскричала она с грустью, – и Он сделает с ним, что будет в Его святой воле! Бог мне дал его, Бог может его и взять. А этот епископ не имеет власти воскрешать мертвых, иначе он воскресил бы своего архидьякона, которого лишился недавно», но, несмотря на это философское размышление, материнское сердце не успокоилось, и Евдоксия, позвав одного из Долгих братьев, приказала ему пойти к Кипрскому епископу и примириться с ним. Приказание осталось безответным. Долгие братья, посоветовавшись между собой, пошли к дому Епифания и внезапно предстали перед стариком.

Епифаний никогда не видел их прежде. «Мы Долгие братья, – сказал ему один из них, Аммоний, – и пришли услышать от тебя, досточтимый Владыко, встречался ли ты в своей жизни с кем-либо из наших учеников и читал ли которое-нибудь из наших сочинений?» «Никогда», – отвечал Епифаний. «Как же ты нас осуждаешь, не зная нас? Разве не было твоей обязанностью, несмотря на все, что мог о нас слышать, самому осведомиться прежде, нежели судить? Мы поступили именно так относительно тебя. Мы знаем твоих учеников, знаем и твои сочинения, и в особенности то, которое ты озаглавил «Якорь веры». И что же? Хотя очень многие не одобряют их и держатся того мнения, что ты сам еретик, но мы тебя защищали, с твоими сочинениями в руках, хотя и не знали тебя. Зачем же в наше отсутствие, не спросив нас, не видя нас в глаза, не прочитав наших книг, ты решил, что мы виновны?» – Аммоний замолк, и старый епископ понял урок. Он побеседовал с этими честными и умными иноками, был доволен их ответами, и его предубеждение значительно рассеялось. Это начало примирения с людьми, для преследования которых он явился в Константинополь, делало его присутствие более чем когда-либо бесполезным, и он ускорил свои приготовления к отъезду. Им овладела печаль, а может быть, и раскаяние. Поняв слишком поздно, что он был игралищем происков, для которых пожертвовал и покоем, и частью своего достоинства, он возненавидел Константинополь и, когда сел на корабль, который должен был увезти его, сказал епископам, его провожавшим: «Оставляю вам ваш город, ваш дворец, ваши зрелища; не дождусь, когда покину все это, уверяю вас». То были его последние слова.

По мере того, как корабль удалялся, рассекая воды Пропонтиды, последние следы возбужденности, которая его поддерживала, исчезли перед размышлением. Осталось только чувство постыдного поражения. Утомление от морского пути и удрученность духа окончательно разрушили уже без того ослабленный организм его. Он не вынес приступов лихорадки, его охватившей, и угас во время переезда, не увидев более берегов своего дорогого Саламина.

Эта внезапная смерть поразила умы суеверные. И когда впоследствии увидели, что его противник, Иоанн Златоуст, осужденный, низложенный, изгнанный, умер в ссылке, – из сближения этих двух событий возникло народное сказание, переданное нам современниками. Утверждали, будто при последнем свидании обоих святителей, свидании, о котором история не говорит ни слова, Епифаний сказал Златоусту: «Надеюсь, что ты не умрешь епископом», на что последний отвечал: «А я надеюсь, что ты не умрешь на своем острове Кипре».

Бегство Епифания оставило поле битвы за Златоустом: он должен был воспользоваться победой, но не таков был святитель Иоанн. К тому же он остался лицом к лицу со своими настоящими врагами – теми, в руках коих Епифаний был только орудием, которым они безжалостно играли.

В речи, которая известна лишь из нескольких слов истории (скорописцы, по всей вероятности, не осмелились обнародовать ее, и ее нет в собрании его сочинений), он распространяется о бесчинстве женщин, в особенности же клеймит тех, которые с любовными похождениями светской жизни соединяют притязания на правление в Церкви, сея раздор в святилище и воздвигая гонения на служителей Бога. История нам сообщает, что в смелых картинах, которые он буквально развертывал перед своими слушателями, все узнали Августу и окружавших ее. Сама императрица на этот раз отсутствовала, но услужники не преминули все передать ей. Удар задел ее за живое до того, что она бросилась к Императору, заклиная его быть судьей оскорбления, нанесенного им обоим. Аркадий колебался. Севериан, позванный на совещание, высказал мнение, что нужно подождать предпринимать что-либо до прибытия Феофила, который в это время по всей вероятности был уже на пути в Константинополь. Друзья Златоуста пришли в уныние, враги его ликовали. И действительно, Александрийский патриарх был уже на пути в Константинополь. После первых известий от Епифания, обещавших счастливый исход его проискам в великой митрополии Востока, Феофил начал действовать непосредственно сам. Выбрав 28 египетских епископов, отличавшихся между всеми безусловной ему преданностью, он приказал им отплыть через несколько дней в Халкидон и дожидаться его в этом городе, куда сам отправился сухим путем. Приняв все предосторожности, он пустился в путь через Палестину, Сирию и Малую Азию,

Братья, пришло время плача, всё обращается к бесчестью. Одно только золото дает здесь блеск и славу. А между тем, послушайте, что говорит Давид: «Если вы обладаете изобилием богатства, не полагайте туда сердца своего». И кто же сказал это? Разве это не был человек, вознесенный на царский престол?.. И никогда не взирал он на чужое имущество, дабы похищать его, никогда не пользовался своим могуществом, дабы разорять веру. Он искал воинов охотнее, нежели сокровищ, и не являлся в делах правления рабом женщин... О, горе, горе женщинам, которые закрывают уши к предостережениям небес, и опьяненные не вином, но скупостью и гневом, докучают мужьям своим злыми советами, увлекая их к несправедливости.

Иоанн Златоуст

Священник должен быть не только чист, но и весьма благоразумен и опытен во многом, знать все житейское не менее обращающихся в мире, и быть свободным от всего более монахов, живущих в горах... должен быть многосторонним; говорю – многосторонним, но не лукавым, не льстецом, не лицемером, но исполненным великой свободы и смелости и, однако умеющим и уступать с пользой, когда потребует этого положение дел, быть кротким и вместе строгим. Нельзя со всеми подвластными обращаться одинаковым образом.

* * *

Кто вручит власть человеку вредному для Церкви, тот будет виновен в дерзких его поступках... Как для избранных не довольно сказать в свое оправдание: я не сам вызвался, я не предвидел и потому не уклонился; так и избирающим нисколько не может помочь то, если они скажут, что не знали избранного; но поэтому самому вина и становится большею, что они приняли того, кого не знали, и кажущееся оправдание служит к увеличению осуждения.

Иоанн Златоуст


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle