Эме Пюш

Источник

Глава IV. Религия

Верующие – Верования и суеверия – Язычники и иудеи – Еретики

Общество ІV-го века было одним из самых глубоко разъединенных обществ, какие только когда-либо существовали; но не следует думать, что бесчисленные группы, из которых оно состояло, жили обособленно, без сношений друг с другом. Между всеми ими было множество смежных пределов, они соприкасались между собою со всех сторон и весьма различно входили в общение. Как между христианами и язычниками, так равно между христианами и иудеями, и даже между различными христианскими сектами, отношения не всегда были жестоко враждебными. Главы партий, в пылу какой-либо весьма жаркой битвы, обменивались иногда услугами и оказывали друг другу взаимное уважение. В Риме, Симмах позволял епископам рекомендовать некоторых их любимцев, и сам в нужде просил свидетельства папы Дамаса. Амвросий, его противник во время дела об алтаре Виктории, соблюдал некоторую умеренность формы в своей полемике, по существу столь ожесточенной. Подобным же образом в Антиохии и Константинополе риторы Ливаний или Фемистий не порвали совершенно сношений с врагами своего культа. Гораздо естественнее в средних классах или низших слоях общества, среди тех мелких ремесленников, мелких купцов и мастеровых, которые обыкновенно составляли большую часть аудитории св. Златоуста, обыденные житейские нужды могли вызывать очень много компромиссов: недостаточность образования приводила к тому же результату. Уже в эпоху гонений, когда вера была во всей своей силе, когда большинство христиан, уверовавших в евангелие в полной зрелости лет, если и не всегда одинаково хорошо понимало основы своей веры, то, во всяком случае, влеклось к христианству с тою же силою и искренностью, – уже и тогда первые учители церкви, – Тертуллиан и св. Киприан, – должны были внушать много предостережений. Нужда дала почувствовать себя сильнее уже в IV-м веке, в таких городах, как Антиохия, где христианство, пережившее несколько поколений, сделалось наследственным и обычным. Слова, которые так любил повторять Тертуллиан, что «христиане бывают, а не рождаются», здесь не были справедливы. Христианин именно рождался, и расслабление вошло в большинство семейств. Это явление св. Златоуст отметил в весьма точных выражениях: «обязанности религии сделались формальностями, выполняемыми не иначе, как по привычке совести. Все тут не более, как навык.

Припомним затем, какое странное смешение сект царило тогда в этих восточных митрополиях, сколько идей, идущих из самых разнообразных источников, веяло там испокон веков. Мы видели, что в Антиохии язычники, хотя и менее численные, чем христианское общество, взятое в целом, все же составляли еще значительную часть населения. Иудеи были также очень многочисленны, еретиков – масса. Не говорим о расколе, разделявшем верных на Мелетиан и Павлиниан, так как причиною его была не разность учений, а вопрос о личностях. Не говорим даже об аполлинаристах, вообще очень близких к православию. Но ариане, в особенности представляемые крайнею левою партией, т. е. партией аномеев, сохраняли еще свое влияние. Нужно было считаться еще с маркионитами и манихеями, которые, хотя и претендовали на близость к христианству, но в действительности были совершенно чужды его16. 81-ое письмо бл. Феодорита показывает нам, какую силу в его время имели еще гностики в сирийских деревнях. В Константинополе ощущалось присутствие тех же групп. Нужно только прибавить сюда новациан, пользовавшихся довольно большим уважением, благодаря популярности их епископа Сизинния, человека светлого и довольно свободного разума, смелого по характеру и шутника, пользовавшегося несколько преувеличенною репутацией замечательного ума, если судить по некоторым его поступкам, так снисходительно передаваемым Сократом в его истории (VI). Необходимо также отметить, что ариане были там более численны и влиятельны, чем в Антиохии, и достаточным доказательством этого является любопытный анекдот, сохраненный тем же историком о крестных ходах, какие Златоуст установил в ответ на процессии, организованные арианами для того, чтобы собираться в свои собрания вне городских стен, так как им было запрещено делать их в городе, и самые церкви их были переданы православным. Теперь легко понять, сколько различных воздействий должны были оказывать одна на другую все эти, до такой степени различные секты, всецело управляемые деятельным и страстным меньшинством, тогда как в каждой из них непостоянная, индифферентная и корыстолюбивая масса была доступна всем влияниям, вовлечена во все движения и подвержена всевозможным слабостям.

Трудно вообразить, какая значительная часть христиан обладала тогда недостаточным знанием своей религии. Потому ли, что они обратились единственно из повиновения официальному давлению, потому ли, что уступали лености и рутине, будучи рождены в лоне христианских семейств, – верные имели только поверхностное и грубое понятие об основах своей веры и весьма мало читали св. Писание. Для богатых и образованных людей, привыкших к изысканному стилю великих классических писателей, по обыкновению служило препятствием то отвращение, которое столь долго даже самому бл. Иерониму внушала грубость древнего еврейского гения или крайняя простота слова евангельского. И бл. Иероним в достаточной мере выражал свою радость тем, кто, подобно Паммахию, склонялся к внимательному и систематическому чтению нового и ветхого Завета, или тем, кто, подобно славным женщинам, склоненным им к аскетизму, занимался чтением псалмов в подлиннике. Св. Златоуст, с своей стороны, осмеивает тех, кто хранил дорогие рукописи в своих библиотеках, не раскрывая их, и заботился только о красоте букв или о достоинстве пергамента. Но только мимоходом он мечет несколько стрел в этих маньяков; гораздо охотнее он обращается к людям незначительным и к беднякам. Эти последние ссылались на то, что у них есть свое ремесло и своя семья и что им не остается достаточно досуга для чтения. Мы уже часто видели, что неисполнение некоторых обрядов, сколько-нибудь трудных, оправдывали ссылкою на то, якобы эти последние возложены только на монахов; это-то оправдание казалось всего более пригодным в том случае, когда речь шла об уклонении от чтения св. Писания. Под тем предлогом, что Писания неудобовразумительны и что для лучшего понимания их необходимо время на размышление, ими всецело пренебрегали. Св. Иоанн горячо порицает этот предлог, в частности в своем толковании на четвертое евангелие. В особенности дурно знали Ветхий Завет, к которому некоторые лица, подпадавшие более или менее влиянию маркионитских учений, относились отчасти с подозрением. Не знали числа пророков, имен Амоса, Авдия и др. Но даже и Новый завет был известен весьма мало. Так многие не знали числа посланий св. ап. Павла17. Исторические книги, в этот увлеченный богословием век, ценились гораздо ниже книг догматических, и это замечалось даже в Антиохии, где специальная школа Диодора Тарсийского в частности сражалась с этой тенденцией. Точно также и книга Деяний апостольских, столь высоко ценимая св. Златоустом и истолкованная им перед своими константинопольскими слушателями, была совсем мало известна. Там, – говорили обыкновенно, – находятся только подробности малозначащих фактов, и этой книгою дорожили почти так же мало, как и посланием к Филимону. Но св. Иоанн, наоборот, – и это составляет одну из наиболее оригинальных черт его, – был очень расположен к этим историческим рассказам; он сожалел о том, что они не были более многочисленны и точны, так как ему хотелось бы знать час за часом, по-видимому, самые маловажные факты из жизни апостолов и в особенности из жизни Божественного Учителя.

Констатируя тот факт, что верующие мало читали и знали св. Писание, не следует забывать одного из наиболее важных их извинений, именно дороговизну рукописей. Но и этого оправдания было еще недостаточно, так как Церковь заботилась о том, чтобы чтения св. Писаний в собраниях были частыми и продолжительными, и св. Златоуст говорит, что верующий, регулярно присутствовавший в собрании, выслушивал в год почти все Писание.

Но, если очень мало читали священные книги, то питали к ним великое уважение, совершенно суеверного характера. Если иногда собирались их открыть то, прежде чем взять их, заботливо умывали руки; женщины и дети носили на шее маленькие евангелия, какие св. Иоанн сравнивал с филактериями фарисеев. Возлагали также евангелие на чело болящих, чтобы исцелить лихорадку. Все эти обычаи, хотя и внушенные чувством благочестия, по мнению св. Иоанна, не имели большого значения. То, о чем он умолял, о чем не переставал проповедовать с своим изумительным красноречием, – это основательное знание богодухновенных Писаний и размышление о содержащихся в них истинах. «Испытайте Писания», – повторял он с св. евангелистом и предлагал на удивление верных благочестивого евнуха царицы Кандакии. Он не только требовал, чтобы верные приходили в собрание слушать дневные чтения и внимать слову епископа; но хотел, чтобы еще раньше прочитывали текст, полагавшийся в основу беседы, и с этою целью заранее объявлял его. Ему хотелось, чтобы, по возвращении домой, отец семейства пересказывал своим домочадцам все то, что всего лучше удержал он из толкований проповедника. Так каждый очаг мог сделаться подобным благословенному очагу Филимона. Как видно отсюда, у св. Иоанна не было никаких боязливых опасений, какие иногда имели силу в новой дисциплине Церкви; он был далек от того, чтобы запрещать, или хотя бы не советовать, чтения священных книг из опасения ереси или свободомыслия; он требовал, напротив, чтобы все, богатые и бедные, люди невысокого ума и ученые, – старались освежать дух и сердце в самом источнике истины и веры. «Чтение св. Писаний есть лекарство от всех зол». – «Вдали от солнца тень увеличивает тело, вблизи – уменьшает его. Следовательно, нужно поместиться в полном свете Писания, чтобы вполне сознать тщету человеческих дел». «Писание препятствует видеть чувственное и дает смысл и зрение невидимого». Любопытно отметить здесь затруднение некоторых новейших комментаторов, в виду тех точных указаний, какие св. Златоуст делает относительно этого важного предмета. Историк Селье старается, например, изменить смысл самых ясных текстов, или считает себя почти вынужденным подыскать им оправдание. Но св. Златоуст не думал, что нужны будут эти умаляющие вину обстоятельства, хотя уже и в его время часто злоупотребляли св. Писанием, с целью выставить проповеднику софистические возражения. Нам уже представлялся случай привести текст из пророка Аггея, в который делали вставку, чтобы придать ему смысл, благоприятствующий богатству. Легко можно было бы привести гораздо большее число таких примеров. Точно так же в то время много рассуждали о словах Иисуса Христа к проклятой смоковнице, о чуде над бесами и свиньями, и св. Златоуст защищал их не всегда одинаково счастливыми доводами. Так например, когда доказывали, что пророчество о разрушении храма не исполнилось, так как еще оставались развалины, он отвечал на это, что нужно иметь немного терпения, когда, наконец, и самые развалины погибнут и пр. Но для того, чтобы убедить этих неутомимых говорунов, он не хотел прибегать к робким мерам осторожности. Наоборот, он видел врачевство в обильном излиянии религиозного учения. Христианство IV-гo века было уверено в своей силе; оно обладало coзнанием своего превосходства и не боялось света, но призывало его. Оно само было светом.

Советы, постоянно повторяемые св. Златоустом, в надежде, что среди христианских семейств, точно также, как и в монастырских келлиях, явится обычай чтения евангелия и псалмов, – имели, однако, только посредственный успех. И он сам очень ясно отдавал себе отчет в этом. Видно, что глаза его всегда были открыты на результаты собственной проповеди и что, сообразно с этим, он направлял свою тактику. Потому-то он сам чувствовал, что его худо слушают, даже во время самого толкования св. Писания с кафедры. Сначала, в своих первых Антиохийских гомилиях, он жаловался, что должен посвящать слишком много времени нравоучению и вынужден пренебрегать богословием. Скоро он сумел соединить то и другое, однако, отдавая преобладание морали. Он достиг этого в особенности тем, что взял предметом своих бесед изъяснение священных книг. По свидетельству патриарха Фотия, он изъяснил целиком Ветхий и Новый Заветы, и этому возможно поверить, так как и то, что дошло до нас из его постоянного толкования, во всяком случае уже весьма значительно. В особенности важны серии бесед, в которых он изъяснял книгу «Бытия,» евангелие св. Матфея и послания ап. Павла. Св. Златоуст прилагает здесь методу антиохийской школы, существенно отличавшуюся от методы александрийской, освященной Оригеном. Эта метода, которую он усвоил от Диодора Тарсийского и которую его друг Феодор Мопсуестийский провел так ригористически, что она была осуждена Церковью, есть метода историческая, противоположная аллегории. В митрополии, игравшей столь большую роль в эпоху происхождения христианства, где впервые произнесено было даже самое имя «христианин», всегда хорошо сознавали важность истории. Как трогателен и вместе оригинален св. Златоуст для своего времени, когда он показывает интерес, представляемый книгою Деяний апостольских или необыкновенно живо чувствует безыскусственную прелесть послания к Филимону! Как даровито и поистине глубоко его изъяснение, хотя в своем роде несколько и смело, когда он раскрывает обстоятельства евангельской притчи, и по незначительному слову, по малейшей подробности восстановляет историю, раскрывает прежнюю жизнь эпизодического лица и отсюда извлекает затем всевозможные поучительные и трогательные замечания! Это представляет иного рода интерес, чем непонятные тайны иносказания или мистические размышления о числах сто и шестьдесят! В особенности же ему нет равного, когда он прилагает это толкование к евангелию. Как глубоко изъясняет он историю злого богача и Лазаря, или еще лучше, исцеление расслабленного! Это вполне законченное искусство моралиста, не исключительно только любознательного, но всегда практического и, тем не менее, столь же глубокого, как чисто умозрительные летописцы. Сравните теперь с этим экзегиситом толкование бл. Иеронима, который, водворившись в Вифлееме и будучи страстно увлечен всеми воспоминаниями, сохраненными Палестиной, иногда очень хорошо чувствовал красоты священной истории. У последнего толкование более запутано и менее учено, не смотря на его претензии на научность. Разница чувствуется еще более, когда мы читаем, изданные между творениями св. Златоуста, речи его соперника, Севериана Гавальскаго, пользовавшегося однако же, столь великим ораторским успехом, что он вместе с Антиохом Аскалонским добывал деньги своим красноречием. Эти речи не совершенно без таланта, но как они загромождены мистическими аллегориями или обширными научными изъяснениями, которые стоят самого ничтожного средневекового набора слов! При следовании методе Сирийской школы, являлась довольно большая трудность: как изъяснить некоторые места, весьма многочисленные особенно в Ветхом Завете, которые казались прямо оскорбительными здравому смыслу и даже нравственному чувству современников? Вот что служит к оправданию того, что Церковь весьма часто признавала законным употребление иносказания. Св. Иоанн иногда в подобном случае пользуется аллегорией, но очень редко. Обыкновенно его теория гораздо проще и разумнее: он допускает, что Бог понижает свой голос, чтобы быть слышимым человеком, и снисходит к нему. Это он обозначает термином, который довольно точно можно перевести словом снисхождение.

Это-то безыскусственное и основательное изъяснение разумел Виллемен, когда сказал, что «св. Златоуст изъяснял св. Писание с тою живостью воображения и тем аллегорическим вкусом, который нравится восточным». Без сомнения, есть некоторое иносказание в толковании св. Златоуста, так как он не мог же вполне отрешиться от своего времени, но, во всяком случае, существенный характер его толкования – отвержение аллегории, как главного метода. Только св. Иоанн не выдержал в принципе этого экзегисиса, он не создал строгой и исключительной системы, так как не обладал систематическим умом. Вот почему подозрение Церкви не коснулось его. тогда как Феодор Мопсуестийский был осужден18. Легко объяснить, что христиане, столь мало освоившиеся с своею религией и священными книгами, каково было большинство слушателей св. Златоуста, были восприимчивы ко многим суеверным мыслям и обычаям. Но даже зная это заранее, все же, при чтении св. Златоуста , приходится удивляться той власти, какую суеверие имело над умами. Прежде чем входить в обозрение верований или обычаев, которые ввело суеверие, уместно сделать между ними разграничение. Соблюдая справедливость, нужно сказать, что одни вели свое происхождение, по крайней мере отчасти, из самого христианства, где во все времена они занимали известное место, хотя в иные эпохи более просвещенное понимание религии крайне ослабляло их значение. Другие, наоборот, имели происхождение языческое, или скорее иудейское.

В первом ряду суеверных мнений, свойственных очень многим, следует поставить преувеличенное воззрение на силу диавола и его вмешательство в человеческую жизнь. Влияние маркионитских и манихейских учений много способствовало утверждению этого мнения, и это очень хорошо видно из гомилий св. Златоуста. В самом деле, тогда как у других св. отцов мы почти не находим ничего, кроме общей полемики против еретических учений, св. Златоуст, благодаря массе подробностей, дает нам возможность видеть значительное влияние, оказываемое ересями на самих православных. Он много заботился о том, чтобы отвратить верных от тех толкований, какие ученики Маркиона предлагали на текст ап. Павла: «несть наша брань к крови и плоти», или на текст св. Матфея, что нельзя служить двум господам – Богу и мамоне. Легко видеть, что многие из верных склонны были вместе с ними верить, будто могущество дьявола почти равно могуществу Божественному, и сильно тяготели к дуализму. Таким образом, этим силам зла легко приписывали великие несчастия. Великие катастрофы относили на их счет, и во время Антиохийского возмущения, в 387-м году, и язычники и христиане сходились в общей иллюзии. Ливаний так же, как и св. Златоуст, думал, что дьявол вдохнул в некоторых несчастных дух возмущения.

Это столь распространенное верование иногда имело необычайные обнаружения и выражалось в варварских магических действиях. Таково было одно не беспримерное суеверие, именно вера в превращение в бесов всех тех, кто умирал насильственною смертью. Рассказывали, – и это ничуть не представляется чем-либо невозможным в нравах IV-го века, хотя, конечно, народная молва и должна была преувеличивать число бесспорно исключительных фактов, – будто бы магики резали маленьких детей, чтобы затем пользоваться в своих заклинаниях их душами, обратившимися в демонов. Доказательство того, что они успевали в этом, старались видеть в свидетельстве самих бесов, голос которых устами схваченных припадком бесноватых часто кричал: «я душа такого-то!» Св. Златоуст вынужден был с помощью текстов и рассуждений доказывать нелепость этого предразсудка. Он не отрицает, что подобного рода слова действительно бывали слышаны; ничуть не отрицает он и того, что их в самом деле изрекают бесы, но он видит здесь дьявольскую хитрость, имеющую целью обольщение и соблазн верных. Он выясняет, что души праведников не могут по смерти блуждать здесь. «Праведных души в руце Божией» (Прем. 31), а души детей – души праведников, так как они невинны. Между всеми, отмечаемыми св. Иоанном, суевериями, может быть, нет ни одного, которое давало бы более невыгодное представление о грубости верований и о всеобщей слабости умов в эту эпоху.

Св. Златоуст верил в возможность демонского обладания и, как вся церковь, признавал заклинания и чудесные исцеления бесноватых. По этому предмету он произнес несколько бесед. Два из его произведений в этом отношении особенно интересны: это ряд бесед о демонах и еще более «Утешение Стагирию».

Гомилии о демонах19 принципиально посвящены научению тех, которые, будучи вполне христианами, подпадали влиянию дуалистических учений, в форме маркионитства и манихейства. Св. Златоуст старается вполне определить настоящую роль демона. Бесспорно, этот последний участвует в искушении, но от человека зависит уступить ему или противостать.И здесь св. Иоанну представляется случай к тому, чтобы развить, – как он часто делал, – свою теорию о свободной воле. Зло не неизбежно, и Провидение не разделяет управления миром с силами мрака. Подверженный искушению человек свободен, однако же, в своей собственной участи. Правда, остается некоторая неточность в изложении этих идей, но все же у св. Иоанна повсюду чувствуется стремление по возможности ослабить роль сатаны, хотя и само священное Писание заставляло его усвоять ему известное значение. Так, св. Иоанн дает почувствовать, что, если дьявол во образе змия склонил Еву ко греху, то св. Писание не говорит нам ничего о том, что он «приблизился к Каину и внушил ему убийство своего брата». Тем не менее, он считает себя вынужденным прибавить несколькими строками ниже, что нам неизвестно, не вдохнул ли он действительно в него некоторые злые помышления.

История юного Стагирия, о которой мы уже много раз упоминали, одна из наиболее интересных и характеристичных; она переполнена поучительными подробностями о нравах времени. Рожденный в высокой семье, Стагирий, вопреки воле отца и с соучастия матери, идет в монастырь. Это был молодой человек, слабого здоровья, дурно уравновешенного ума и отчасти, как кажется, жертва наследственных влияний. И вот, однажды в пустыне, где он стремился найти мир и был до этого времени вполне образцовым монахом, он был разбит жестоким припадком. Когда с другими монахами он стоял на молитве, припадок поверг его на земь, мучимого корчами в руках, с блуждающими глазами, с полным пены ртом, извергающего несвязные слова и трепещущего всем телом, – как видно, все признаки эпилепсии. Затем продолжительный обморок и страшный упадок сил изнурили его до такой степени, что ночью припадок возобновился. Больным овладели галлюцинации, и ему казалось, что его преследует бешеный вепрь, весь омоченный кровью и готовый его растерзать. С этого времени Стагирий уже не излечивался: он постоянно оставался жертвою мрачной меланхолии, прерываемой возвращением тех же припадков, и его беспрестанно преследовало тиранничсское желание самоубийства. Напрасно прибегал он к обыкновенному врачевству и обращался к святому человеку, «который по отношению ко многим другим выказал силу своей добродетели», – святой человек не мог для него ничего сделать. Не более счастлив был он подле гробниц св. мучеников, хотя и посещал их часто, выбирая наиболее прославленных, у которых, как уверяли, успокаивались самые ужасные из всех бесноватых, «те, неистовство которых доводило их до пожирания человеческого мяса». Кажется, что даже по смерти св. Златоуста, Стагирий, – если только о нем говорит св. Нил, – жил еще без малейшего облегчения своего несчастия.

Значительная часть трактата, адресованного св. Златоустом своему другу, после того как он узнал о его несчастий, – (почти целиком вторая и третья книга), – наполнены примерами несчастий, еще более ужасных, чем его собственное: одни примеры, – и таких большинство, – заимствованы из св. Писания, другие из современных фактов, именно, св. Иоанн указывает случай с некими Демофилом и Аристоксеном, пораженными неисцелимыми болезнями. В остальной части изобилуют интересные черты. Ни священные останки, ни благочестивое предстательство отшельников не могли освободить Стагирия от обладания, и св. Златоуст хочет бороться только с той меланхолией, в которую Стагирий с того времени впал, – с теми мыслями возмущения и даже самоубийства, какие так часто посещают его. В самом деле, больной смотрит на себя, как на жертву жестокой несправедливости. Как! пока он жил в мире, никакое несчастие не поражало его, и только после того, как он посвятил себя религиозной жизни, им овладел демон. Какая награда за его жертву! Даже более, – из ленивого и нерадивого, каким он был в монастыре поначалу, он сделался теперь образцовым монахом. Он доводит до крайности строгость поста, принимая только немного хлеба и воды в продолжении целых двух дней, и, не довольствуясь тем, что мужественно трудится целый день, – проводит без сна всю ночь. И между тем, он не может добиться никакого облегчения своих страданий! Инстинкт, худо понимаемый, но тем не менее действующий, внушал некоторые из этих жалоб: он удивлялся, что, в то время как он оставался неизлечимым, другие, пораженные тем же страданием, довольно быстро выздоравливали. Каковы же были эти их преимущества? «Это были люди, предававшиеся всем плотским удовольствиям, и к ним настолько возвращалась целость чувства и здравый ум, что они могли жениться, иметь многочисленных детей и наслаждаться всеми утехами жизни, ибо никогда злой дух не овладевал ими снова». Стагирий не сознает того, что исцелению препятствуют именно те суровости, которые слишком тяжелы для вырождающегося и нервного темперамента, что благосостояние и обычный образ общественной жизни мало-по-малу облегчали несчастие других. Удрученный болезнью, он не хотел ни в чем видеть убежища, как только в смерти, хотя бы и произвольной.

Св. Златоуст не более его сомневается в истинном врачевстве. В его глазах Стагирий стоит на хорошей дороге. Если он и не нашел исцеления, то, по крайней мере, он далеко ушел в совершенствовании своей души. Предлагаемые им советы внушены превосходными намерениями, но, тем не менее, в настоящее время мы не можем повторить их, не сделав оговорок. Что всего более замечательно и чем Златоуст возвышается над своим временем, это то, что он, – как и в своих беседах о бесах, – пытается отвести злому духу свое место. Иногда на его долю он не оставляет почти ничего, кроме физической болезни. В печали и меланхолии ответствен сам Стагирий, он сам виновник их и сам мог бы их исцелить. «Демон не виновник этой мрачной печали, но печаль приходит с помощью дьявола и внушает тебе все эти дурные мысли». «Пусть Стагирий продолжает свои аскетические подвиги, пусть трудится и силится убедить себя, что он не исключение и не один подвергается искушению. Пусть для этого он идет посмотреть на заключенных и посетить больницу неизлечимых». Виллемен выразительно отмечал и восхвалял эти два последние совета, которые, конечно, сами по себе стоят этого. Они внушены нежным чувством и глубоким намерением, но в применении в частности к Стагирию позволительно утверждать, что они были ошибкой. Уместно было бы Сенеке давать их Серению, который, по-видимому, был болен только душой и не имел нужды ни в чем, кроме правильно урегулированной деятельности и спокойствия. И в самом деле, Сенека дает ему некоторые, хотя без сомнения менее возвышенные, но аналогичные советы. Стагирий, напротив, был эпилептиком. Вид страдающих раком и прокаженных мог еще более омрачить и расслабить его. Может быть, исцелить Стагирия более способен был его отец, которого так боялся Стагирий и о котором так дурно говорит св. Златоуст. Этот отец, конечно, был человек весьма мало достойный одобрения: он бросил свою жену и сына, чтобы жить с наложницей, давшей ему других детей. Он сохранял все предубеждения мирского человека против монашества, но на этот раз справедливость была на стороне этих предубеждений. Можно было опасаться ужасного гнева, которому он предался бы, если бы ему пришлось узнать о состоянии, до которого дошел его сын. С целью ободрить Стагирия, св. Златоуст вынужден был говорить ему, что столь презренный человек вместо того, чтобы досадовать, без сомнения, обрадовался бы, узнав, что его сын, действуя против его воли, дошел до такого несчастия. Он увидел бы здесь только заслуженное наказание.

Такую же мудрую осторожность св. Златоуст обнаруживает, говоря о чудесах. Он не перестает поучать, что чудеса ниже дел, и любит повторять слова Иисуса Христа (Лук. 10:20) к семидесяти ученикам, радовавшимся власти, данной им Его именем над бесами: «не тому радуйтесь, что духи вам повинуются, но тому, что имена ваши написаны на небесах». Любовь – вот истинное чудо. В одном месте он высказал даже, что если бы мы имели любовь апостолов Петра и Павла, мы не были бы ниже их, хотя они и имели бы перед нами превосходство чудотворения. «Скажи мне, если кто-нибудь предоставил бы тебе на выбор – или воскрешать мертвых во имя Христа, или умереть за имя Его, – что предпочел бы ты? Не предпочел ли бы ты мученичества? А между тем, первое было бы чудом, а второе делом. Если кто-нибудь предложил бы тебе на выбор: или превращать траву в золото, или попирать ногами все богатства, как траву, – разве не избрал бы ты второго преимущества? И, конечно, ты бы был прав, ибо первое, без сомнения, обольстило бы всех людей. Когда они увидели бы. что трава делается золотом, они захотели бы все обладать тою же властью, и любовь к богатству только возросла бы. А когда, наоборот, все презрели бы золото, как солому, то после некоторого времени зло исчезло бы из мира. Что поистине утверждает нашу жизнь – чудеса или доброе поведение? конечно, последнее!» – Весьма часто он склоняется к тому, чтобы провести абсолютное различие между эпохою возникновения христианства и современною. Некогда ощущалась нужда в чудесах: но они уже не необходимы теперь, когда сами дела гласят об истинности веры. Отныне он допускает только одно остающееся чудо, превосходящее все другие – это универсальное распространение христианства и его окончательный триумф. Это, конечно, не значит, что он абсолютно отказывается допустить чудо в IV -м веке, – понятно, что он не мог не допускать его. Он не только верит в исцеления бесноватых от святых мощей или благодаря ходатайству аскетов, но говорит и об исцелениях, получаемых чрез помазание освященным елеем, взятым из лампад, горящих в церкви. В особенности он обращается к чудесам, происшедшим при император Юлиан. Часто упоминает он, как о двух поразительных новых примерах, – о сверхъестественных препятствиях, помешавших попытке возстановления храма и о перенесении мощей св. Вавилы, Дафнийского мученика. Есть у него речь и о чудесных обстоятельствах, происшедших при имп. Валенте, во время казни Феодоры. Он верит также, что дух пророчества не всецело исчез из Церкви, но временами еще дышит, по крайней мере, у тех великих облагодатствованных аскетов, родоначальник которых, св. Антоний, был истинным пророком, точно предсказавшим последнее поражение арианства. Доказательство этого можно найти в «книге, заключающей историю его жизни», т. е., вероятно, в его биографии, написанной св. Афанасием. Вообще св. Златоуст обладал истинным евангельским духом, чистым преданием Христа Спасителя, веря в чудо, но не преувеличивая его важности, и с прискорбием видя, что на очень многих только одно оно и производит впечатление. Может быть, любопытно отметить, что св. Златоуст не допускает, будто бы Иисус Христос творил чудеса в Своем детстве: он понимает всю опасность допустить те смешные ребячества, какие рассказывает «евангелие детства». Он чувствовал также, сколь трудно, раз допустить чудо, разграничить истинные чудеса от ложных! когда все секты тотчас приводят их в свою пользу. И вот почему он иногда говорил, что предпочел бы прорицание чуду в собственном смысле, потому что в известной степени и бесы могут подражать чудесам и давать своим подлогам обманчивое правдоподобие, – тогда как, при их попытке предсказывать, прорицания опровергаются событием.

С сожалением должно поставить в ряд обнаружений суеверия обычаи странствования, сделавшийся общим в IV-м веке, с сожалением потому, что нет более нежного чувства, как то, которое влечет нас к посещению мест, прославленных жизнию и смертью тех, кому мы благоговейно изумляемся. Но вместе с тем это такое чувство, которое нужно умело умерять и хорошо направлять, – в противном случае никак не избежать плачевных крайностей. Мы видели, как антиохийские верные, то под руководством св. Иоанна, то под руководством св. Флавиана, теснились в те часовни которые окружали город. Это было превосходное обыкновение, весьма способное оживить веру и удовлетворить воображению. Позднее, в Константинополе св. Иоанн часто совершал удивительные крестные ходы, состоящие из восторженной толпы, с целью перенесения каких-либо мощей. На них присутствовала даже сама императрица. Здесь пели псалмы по латыни, сирийски, гречески и готски. Можно сказать, что тогда следовало только хвалить тех, кто, увлекаемый благочестивым чувством, побудившим бл. Иероронима остаться жить в Вифлееме, собирался посетить Палестину. Известно, в какой любопытной картине представил бл. Иероним Иерусалим IV-го века, переполненный множеством путешественников всевозможных народностей и сект. Благодаря крайней близости, сирийцы были там особенно многочисленны, и, когда св. Златоусту случается говорить, например, об опустошенном месте Содома и Гоморры и описывать, (как любили делать в то время), опустошенную страну по берегам Мертвого моря, – он обращается к тем из своих слушателей, которые посетили эти страны и ссылается на их свидетельство. «Весь мир, – говорит он, – стекается посмотреть на гроб, где нет уже Божественного тела, идет посетить места, где Иисус Христос родился, был распят и погребен». Почти столь же сильное течение увлекало верных в Египет, в знаменитые пустыни, где насаждена была св. Антонием Великим и его продолжателями отшельническая и монастырская жизнь. Св. Златоуст мог еще призвать к свидетельству довольно большое число своих соотечественников, когда описывал чудеса почти сверхъестественного существования великих египетских монахов. Любопытно также констатировать тот факт, что христианский Рим, привлекал к себе всех с необычайною силою. Ничуть не удивительно, что он отовсюду созывал жителей Запада, и что испанец, подобно поэту Пруденцию, не мог сдержать своего энтузиазма, празднуя, вместе с римлянами, годичный праздник апостолов Петра и Павла20. Более замечательно то, что до самой Сирии, Иерусалим не мог совершенно заглушить стремления к Риму. Отдаленность, без сомнения, препятствовала приходить в Рим большинству из тех, кого не призывали туда собственные дела. Но зато об этом горячо сожалели, и св. Златоуст несколько раз был истолкователем этих сожалений. Часто, когда он говорит об апостоле Павле, (а известно, что панегирик апостолу языков повторяется почти во всех его беседах), он прославляет преимущество Римлян, обладателей достославного гроба св. Апостола. При чтении его, невольно вспоминается тот гимн, во славу св. Лаврентия, который Пруденций написал перед выполнением Римского путешествия, и где он в столь прекрасных стихах выразил счастье тех, кто постоянно жил около славных гробов. Слова св. Златоуста не менее восторженны; грек, который позднее должен был найти прочную опору у папы Иннокентия, любил Рим почти таким же сыновним чувством, как и латинянин. Последний мог удовлетворить своему желанию; грек утешался воспоминанием того, что в самой Антиохии сначала жил и проповедовал апостол Павел. Но что роняло цену этих путешествий, в которых обнаруживалась, впрочем, столь чистая и трогательная вера, – это вечное и часто бесплодное, (как показала нам история Стагирия), искание чудесного исцеления; это было одно и то же, всюду представляющееся, зрелище несчастных бесноватых. В то же время, с славного момента обретения св. Еленою Креста Господня, во многих местах появились различные священные останки, из которых многие лишены были всякого правдоподобия. Можно ли поверить, что были люди, видевшие в Аравии «гноище Иова», о котором упоминает св. Златоуст в 5-й беседе к антиохийцам. Правдоподобно ли также, что в Армении показывали останки Ноева ковчега? – Мы никогда не пришли бы к концу, если бы хотели показать здесь все суеверия, помрачавшие в умах большинства христианское учение. Но как бы ни достойно сожаления было это наивное доверие, можно сказать, что многие из этих злоупотреблений были неизбежны. Большинство их терпели и даже разделяли наиболее возвышенные умы того времени. Всего более оскорбляла и возмущала св. Златоуста устойчивость языческих и иудейских верований в обществе, принявшем христианство, и на искоренение этого зла он сильно надеялся. В постоянном соприкосновении, которое верные имели с иудеями и греками, затем в старинных преданиях, коренившихся в самом лоне семейств, принадлежащих христианству уже в течении нескольких поколений, – был неистощимый источник этого зла, тем более распространенного и тяжкого, что и иудейство и язычество считали возможным продолжать в то время борьбу против христианства не иначе как только при помощи суеверий.

В одном месте св. Иоанн дает довольно полный перечень большинства языческих неискорененных обычаев. Это были: верование в предзнаменования и предсказания, соблюдение известных дней, признаваемых несчастными, тогда как на другие смотрели как на счастливые, и, наконец, амулеты и волшебные действия. По поводу слов пророка Исаии «наполнится земля их волхвований», он показывает нам, что верования в предсказания были крайне многочисленны. Были христиане, которым можно было почти прямо приписать суеверный характер, как его описал Феофраст. Естественно, что у оглашаемых это зло было наиболее чувствительно, и в конце второй катизической беседы св. Златоуст описывает его с очень большими подробностями. Он смеется над теми, кто верит, что им угрожает зло, если, выходя из дому, они встретят хромого или кривого и указывает даже пример гораздо более странный. По какому-то странному суеверию воображали, что, если встретят честную девушку, то день будет бесполезным, и наоборот, если встретят блудницу, то он будет счастлив и плодотворен. Из всех дней года больше всего опасных искушений представляло верным 1-е января, первые годовые календы21. Верили, что, если проведут первый день нового года в радости и удовольствии, то можно быть обеспеченным, что так же проведут и целый год. Пировать начинали уже на заре; «мужчины и женщины наполняли стаканы и чаши». Двери домов украшались гирляндами и цветами. В особенности приготовления были великолепны на площади. «Агора походила на роскошную и пышно одетую женщину, которая с гордостью хвастает своими прекрасными украшениями». Все лавки, в самом деле, выставляли наружу свои лучшие товары, потому что это был день обновок. Давались общественные увеселения, танцы и зрелища. Вечером, блестяще иллюминованный город22 был полон пьяницами, распевающими позорные песни и непристойные шутки. Св. Златоуст в первые дни своей проповеди посвятил одну беседу всецело тому, чтобы обличить эти обычаи, большинство из которых с очевидностью носило след своего языческого происхождения. Если казалось неправдоподобным, что можно не делать этого пиршества, то он хотел, по крайней мере, чтобы на них приглашали бедных. Так, насколько возможно прямо, он отклонял предрассудок, который намерен был искоренить, потому что присутствие нищего за столом в первый день года (точно так же, как и на тех брачных пиршествах, относительно которых мы слышали уже от него тот же совет) считалось самым дурным предзнаменованием.

Амулеты имели иногда христианский характер: таковы были те евангелия, уже упомянутые нами, которые обыкновенно носили повешенными на шею. Но другие были вполне языческие: таковы медали с изображением Александра Македонского, которым приписывали громадную силу. Св. Златоуст настаивал, чтобы их заменяли крестами.

Волхвования были в весьма большом употреблении. Благодаря воздействию, какое, под влиянием неоплатонизма, они оказывали на язычников, а с другой стороны, вследствие того, что и среди самих христиан, чувствовалось сильное расположение к признанию известных чудес даже у своих противников, – многие, не колеблясь, прибегали к чародеям. Верили во всемогущество известных заклинаний, а женщины особенно часто прибегали к волшебницам. Они умоляли их в случае бесплодия, и св. Златоусту стоило большого труда убедить их, что молитва действительнее языческих формул. Среди этих волшебниц некоторые были даже христианками и в своих колдовствах пользовались именем Иисуса Христа; этих он обличал в высшей степени сильно. Он говорит только намеками и прикровенно о некоторых подобного рода действиях, употребляемых бабками в их многотрудных акушерских заботах. Впрочем, и мужчины, подобно женщинам, имели те же самые слабости; они жаловались на то, что нет больше чудес; в следствие этого облекали магию своим доверием, прибегали к талисманам всякого рода и признавали действие формул, иногда очень странных. Так, особенную силу усвояли именам рек. Злоупотребления подобного рода были столь тяжки, что св. Златоуст вынужден был угрожать суровыми дисциплинарными мерами. «Если я узнаю снова, что кто-либо употребляет талисманы или заклинания, я не пощажу его; я вам это говорил и снова повторяю». Ссылались на то, что в конце концов все-таки всегда обращались к Богу и просили Его вмешательства; оправдывались тем, что старые волшебницы, которых призывали, – были христианками. Но нужно думать, что это не только не смягчало св. Златоуста, а даже в особенности раздражало. «Ваши обыкновения языческие» – повторял он, употребляя выражения, дающие вполне ясное представление о глубине зла. Уговаривая больных отказаться от средств, к которым они относились с таким доверием, он говорил им, что, если они будут сопротивляться столь опасному искушению, то будут вполне вознаграждены, ибо это сопротивление относится к числу наиболее редких и достохвальных: оно столь достохвально и редко, что зачтено будет им в заслугу мученичества. «Это принесет тебе венец мученичества!» Однако, болезни не были единственным случаем, когда люди поддавались искушениям. Во всех непредвиденных бедствиях обращались за советом к гадателям; так же поступали и в случае покражи. Весьма любопытно то, что Златоуст не отрицает, будто чародеи могут давать хорошие советы, «ибо их вдохновляет дьявол, а тот, кто вооружил вора, знает, где вор прячет свою добычу». Но предпочтительнее потерять свои деньги, чем прибегать к таким предосудительным средствам, и за такое благоразумие верные будут вознаграждены, как за совершение милостыни. И немедленно эта мысль о милостыне, постоянно представлявшаяся уму св. Златоуста и всегда вдохновлявшая его какою-нибудь новою идеей, диктует ему новый возвышенный совет. «Тебя обкрадывают, – в таком случае не только не ищи вернуть свои деньги с помощью этих языческих волшебников, но твори милостыню посредством того, что у тебя остается. Тогда Бог будет тебе покровительствовать, и отныне ты не подвергнешься никакой опасности».

Самыми нелепыми, быть может, были те суеверия, невинною причиною которых являлись дети. Чтобы защитить этих последних, прибегали к всевозможным талисманам. Им навязывали, например, на руки нитку красной пряжи и ей усвояли чудесную власть, которую не должно было приписывать ничему, кроме креста. Было обыкновение еще более нелепое: тщательно собирали грязь с полу бань, и кормилицы с служанками, окунув туда палец, отмечали ею лоб ребенка, уверяя, что это защитит его от дурного глаза, зависти и ненависти. Нужно ли было дать ему имя, – знали все, что считалось необходимым для совершения выбора. «Зажигали светильники, каждому из них усвояли одно из имен, относительно которых бывали колебания, наблюдали, какой светильник горел дольше, и имя, усвоенное ему, становилось именем ребенка; в то же время из продолжительности опыта извлекали предсказание о продолжительности его жизни». Св. Златоуст пользовался случаем упрекать родителей по этому поводу, чтобы посоветовать давать своим сыновьям и дочерям имена святых и подвижниц. Он указывал им на пример патриархов, выбиравших для своих детей имена, заключавшие предсказания и таинственный смысл. Впрочем, он сообщает нам, что этот обычай уже начинал вводиться в Антиохии, где глубокая любовь, удивление и обожание, питаемые верными к св. Мелетию, часто заставляли последних избирать имя своего возлюбленного епископа. Последние суеверия, только что отмеченные нами, казались ребячеством, скорее смешным, чем опасным. Но умственные навыки, завершавшиеся столь частым употреблением магических действий, могли уже влечь вполне тяжкие последствия иного рода. Они приводили к полному извращению смысла самых существенных христианских обрядов. Так, в глазах большинства верных, еще всецело проникнутых идолопоклонническими идеями и языческими чувствами и верующих в действительность формул, молитва представлялась в некотором роде заклинанием, припевом волшебницы, могущественною по присущей ей силе, а не по благочестивым намерениям молящегося. Многие из несовершенных христиан готовы были предпочесть христианского Бога, как Бога сильнейшего, рука Которого поражает врагов. Поистине удивительны усилия, которые должен был делать св. Златоуст во время всей своей жизни против этого предубеждения, ниспровергающего всю истинную религию. Он знал, что Церковь была часто унижаема святотатственными мольбами людей, пытавшихся сделать Провидение участником своей злобы и ненависти. Были люди, с жестокою пылкостью молившиеся против своих врагов – язычников, которым они хотели доказать все безжалостное превосходство своей веры. «Отомсти за меня, Господи, – говорили они в глубине своего сердца, – чтобы они видели, что и у меня есть Бог». И такие случаи были часты. Проповедуя в первый раз об этом предмете, может быть, сам св. Златоуст не подозревал вполне, сколь справедлив был урок, так как в одной речи, произнесенной несколько позднее, он говорил своим слушателям: «Когда я внушал вам не молиться против своих врагов и доказывал, что делать это – значит прогневлять Бога и идти против Его законов, ибо Он сказал: «молитесь за врагов ваших» (Мф. 5:44), – тогда я видел, что многие из вас ударяли себя в грудь, рыдали и воздевали руки к небу, чтобы испросить прощение за совершенное».

В возвышенных выражениях св. Иоанн выясняет им грубость и нелепость подобного суеверия. «Как! Ты испрашиваешь у Бога прощения своих грехов и молишься, чтобы Он был беспощаден к грехам других! Что сказал бы ты, если бы человек, пришедший к тебе просить себе пощады, увидев своего врага, в момент стояния пред тобою на коленях, поднялся бы и стал бить его? Три отрока в пещи не молились против Навуходоносора, ты же говоришь: «порази моего врага; возврати ему на сыне его зло, сделанное им мне». Не узнаешь-ли ты здесь своих собственных слов? Ты смеешься? видишь, сколь смешным кажется тебе этот порыв гнева, после того как он прошел». Правда, Церковь иногда ненамеренно способствовала утверждению этого взгляда, когда в начале века и затем в эпоху Юлиана призывала Божественное мщение на своих преследователей и несколько жестоко радовалась их наказанию. Читавшие трактат Лактанция «О смерти преследователей» и видевшие там начертанный с такою страстью образ Божества, представленного в духе Ветхого Завета ревнующим и мстительным, – читавшие, затем, нарекания св. Григория Назианзина на своего старого соученика, сделавшегося императором-отступником, – без сомнения, оставляли чтение не с чувством совершенной христианской любви. Но не будем считать св. Златоуста ответственным за те крайности, которых не избежал ни Лактанций, нередко являющийся не вполне авторитетным истолкователем учения, ни св. Григорий, душа которого была такою пылкою и порывистою. Но св. Златоуст даже в том случае, когда говорил о Юлиане с двойным к нему отвращением христианина и гражданина Антиохии, был поистине апостолом милости и любви.

Астрология имела большое влияние на умы. Роль, какую играли некогда волхвы по евангельскому рассказу, и явление звезды казались достаточным оправданием её адептов. Эта ссылка на историю волхвов, делаемая некоторыми суеверными христианами, была в ходу гораздо ранее Златоуста. К астрологам обращались за советом, и у многих астрологические басни принимали своеобразную форму. Существовало верование в смену одних и тех же небесных вращений, производящих подобный же ряд переворотов на земле. Св. Иоанн обличал эти суеверия с крайнею энергией, так как они предполагали веру в фатализм, а он между всеми св. отцами был ревностным защитником свободной воли и личной ответственности.

В Константинополе, городе новом, влияние иудеев не было, вообще говоря, очень чувствительно, хотя здесь их было довольно значительное число. Правда, св. Златоуст сообщает нам, что некоторые христиане не перестали праздновать вместе с ними субботу. Но их влияние сказывалось гораздо значительнее в Антиохии, где была их старинная и очень людная колония. Верующие колебались там между двумя весьма редко совместимыми чувствами: с одной стороны, презрением и пылкою ненавистью против народа, глухого к голосу пророков и пролившего кровь Богочеловека, и, с другой стороны, непроизвольным уважением, непреодолимым влечением к тому же самому народу, первому хранителю св. предания и истины. В городе, где впервые пронесено было благовестие, как только оно вышло из Иерусалима, движение христианства от Иудеи было известно всем, не только как исторический факт, сообщаемый в книгах, но чрез неоскудеваемое и живое воспоминание. Многие тайно уважали иудеев и думали, что их обычаи «доныне честны». Когда наступало время их праздников, такие христиане устремлялись в синагоги, и женщины в первых рядах. Особенно Пасха подавала повод впадать в этот грех: христиане не могли решиться праздновать ее иначе, чем те, для кого она была установлена первоначально; поэтому и начинали, и прекращали пост вместе с иудеями. Но это значило унижать церковное учение и недавние Никейские постановления. В этом случае христиане как бы приносили повинную перед тем преданием, от которого христианство уже отрешилось. Прибавим, что, по словам св. Златоуста, иудейские праздники сопровождались тогда довольно соблазнительными увеселениями. Так, св. Иоанн утверждает, что евреи предавались распутству, заменяя этим пост; как пьяные, голыми ногами плясали они в общественных местах; призывали театральный персонал, распутников и актрис, и вводили их в свои синагоги, так что эти последние становились ничем иным, как домами непотребства. Кроме синагог самой Антиохии, была синигога, может быть, еще чаще посещаемая, – в пригороде Дафны23. Верные находили здесь то преимущество, что им легче было сохранять инкогнито, обманывая бдительность епископа. В тоже время некоторые из них верили в обязательность соблюдения субботы. В случае болезни прибегали также к волшебствам иудеев, пользовавшимся не меньшим уважением, чем и чары языческие. Особенную надежду на исцеление, по уверению иудеев, получили люди, проспавшие ночь подле пропасти Матроны.

Было верование, что присяга произносимая в синагоге, имела силу более всякой другой. Против обычая употребления клятвы, в частности в тяжбах, как и против привычки к простой божбе, св. Златоуст выступал в настоящем продолжительном походе, в 387-м году, т. е. в год возмущения24. Все его беседы оканчиваются весьма горячими увещаниями по этому предмету, и здесь обнаруживается его необычайно благоразумная и искусная тактика – раздроблять свою задачу и обличать пороки не все зараз, но каждый по одиночке, и не прежде покидать предмет, как достигнув действительного прогресса. Современники св. Златоуста не только оскорбляли Божественное имя клятвою и божбой, но даже для совершения клятвы ходили в синагогу. Вот один весьма интересный случай. Св. Златоуст встретил однажды в городе человека, силою тащившего женщину в синагогу; этот человек имел с нею тяжбу и хотел вынудить от неё свидетельство в пользу своего дела. Женщина-христианка протестовала и отказывалась произнести присягу пред иудеями; мужчина, конечно, также христианин, хотел ее к этому принудить. Св. Златоуст становится между ними посредником. Без сомнения, не один раз в Антиохии подобным образом проявлялось его благодетельное воздействие, но он обыкновенно не рассказывает нам об этом; здесь же, в интересах своих слушателей, он идет против своей обычной скромности. Итак, ему удалось убедить этого плохого христианина евангельскими текстами, в особенности текстом из Мф. 5:34, что клясться запрещено, и что тем менее можно кого-либо вынуждать к клятве. Но всего более его удивило то, что для клятвы мужчина избрал синагогу, и он спросил последнего о побуждениях к этому. «Меня уверяли, – отвечал тот, что присяга, произнесенная в этом месте, страшнее, чем все другие». Сначала предавшийся негодованию, св. Златоуст кончил тем, что нашел это в высшей степени смешным и безумным и начал смеяться. Из его столь глубокого изумления позволительно заключать, что подобный факт был вообще более исключительным, чем кажется. Тем не менее, нельзя не допустить, что иногда иудеи, благодаря своей хитрости и упрямству, успевали убедить невежественных христиан в том, что более древнее предание давало им известные преимущества; так иудеи «устрашали и пугали их, как малых детей».

В том же самом году, когда он предпринял свою полемику против аномеев, св. Златоуст, с приближением иудейских праздников, сделал перерыв в этом первом походе, чтобы начать ряд гомилий против иудеев. Доказав, вопреки аномейскому высокомерию непостижимость Божественного существа, он воспользовался случаем сразиться, с своей стороны, и с иудейскою гордостью и ясно изложить верным разность ветхого и нового заветов. Он выказал при выполнении этого дела такую страстность, что не безосновательно при чтении этих бесед принимать в расчёт ораторское преувеличение. Св. Иоанн безжалостен к своим противникам. Мы видели уже, что он обвиняет их в безнравственности; не меньше упрекает он их и за упрямство, называя их псами и прилагая к ним слова св. Матфея. (15:26). Синагога не что иное, «как пристанище для разбойников, бездельников и даже демонов». Души иудеев хуже бесов. Однажды, когда он произносил четвертую беседу, где рассуждал о разрушении храма, он говорил так долго и с такою одушевленностью, что заключил ее охрипшим голосом, о чем мы узнаем из вступления к пятой беседе. Чтобы отразить влияние иудеев на христиан, он дает столь свойственные ему советы: он хочет убедить своих слушателей, что каждый из них ответствен не только за свое собственное спасение, но еще и за спасение ближнего. Св. Златоуст был всегда апостолом взаимной ответственности. Ему хотелось, чтобы христиане наблюдали друг за другом, вразумляли один другого и, строго соблюдая тайну, ради избежания соблазна, – доносили о виновном только священнику и епископу. Этот совет постоянно повторяется в его беседах против иудеев, в особенности в первой и седьмой. Св. Златоуст не скрывает, впрочем, что проявлять эту бдительность довольно трудно. В синагогу христиане ходили тайно и принимали предосторожности, чтобы ни друг, ни сосед, ни раб не могли донести об этом деле церковной власти. Итак, эти слабости и компромиссы, среди которых некоторые были так постыдны, должно быть, встречались довольно редко, и нельзя думать, что они были столь общи, как сначала позволяли предполагать некоторые выражения оратора и сила тона, сохраняемого им во всем этом ряде бесед.

В следующие годы св. Златоуст, не рассуждая никогда об этом предмете с такою же подробностью, часто возвращался снова к иудейскому вопросу, и, хотя всегда подтверждал сведения, данные ранее, однако, по-видимому уже был не так жесток к несчастным иудеям и признавал в них некоторые достоинства. Ему случалось даже представлять их в пример христианам. Так, он основательно упрекал иудеев в чисто формальной обрядности, но признавал, что все же было нечто похвальное в их точности при соблюдении обычаев, хотя бы эти последние и были многочисленны до крайности; далее, эта точность была в них весьма почтенна и являлась контрастом с слишком часто проявляющеюся у христиан небрежностью. (Это мы видим из бесед на начало «Деяний апостольских», а эти последние после «Слов против иудеев» являются важнейшими для изучения мнения св. Златоуста о евреях. В частности, следует указать на первую и четвертую беседы, где он изъясняет тактику апостола Павла по отношению к своим древним единоверцам). В существе дела, что всего более вооружало св. Златоуста нротив иудеев, – это их упорство, с которым они выставляли христианам возражения, не всегда одинаково сильные, но часто представлявшие значительное затруднение. Таковы были их старинные насмешки над распятием, над Пресвятою Девою; они возмущали св. Иоанна и заставляли говорить, что иудеи выставлены для назидания рода человеческого, как «трупы на виселице». Необычайно гордые своим происхождением, они кичились своим предком Авраамом, и христиане склонялись пред их притязанием, забывая, что родословие Иисуса Христа обличало суетность всякой знатности. «И теперь, как некогда в древности, их губит собственная несговорчивая гордость». Но иудеи не расположены были предаться отчаянию, и жители Антиохии ясно увидали это при Юлиане, сторону которого евреи энергично приняли. Они имели тогда связь с греками, и, если до этого времени, говорил св. Златоуст, они еще держатся спокойно, то это только потому, что боятся императоров. Что произошло позднее в Константинополе, во время волнений, возбужденных распрями св. Иоанна с Евдоксией, – мы не знаем, но были иудеи, радовавшиеся возвращению св. епископа после первой его ссылки.

И иудейские, и языческие учения согласно шли против верования в самый существенный догмат христианства – в догмат воскресения. В особенности в этом смысле действовали языческие предубеждения, хотя некоторые возражения основывались и на неправильном понимании Библии. Некогда, во время Павловой проповеди в Ареопаге, многие, даже из среды верных, не могли удержаться от смеха при мысли, что это тело, которое видимо разрушается от огня и червей, сохранит неприкосновенною свою сущность. Бессмертие души, и нетленность нематериального бытия казались вполне разумными чуть ли не всему миpy, но что тело должно ожить, тогда как его видели истлевающим, – это казалось противоречащим самому опыту. С полной справедливостью св. Златоуст беспрестанно настаивал на необходимости воскресения тел, и, в пылу полемики, наоборот представлял смешным платоническое бессмертие. Тем, кто сомневался даже в бессмертии души – (и любопытно, что тогда было не мало людей, которые, допуская бытие Божие, отрицали будущую жизнь), – он отвечал довольно легко, указывая на необходимость удовлетворения, воздаваемого добрым по смерти и возмездия злым. Относительно этого пункта во всех сектах замечалось почти единодушное согласие, и разномыслящих было очень немного. Тем в особенности, кто затруднялся допустить воскресение тела, он возражал классическим сравнением с семенем: приводил в доказательство те преобразования, каким тело подвергается уже в смене различных возрастов – напоминал также, что самое творение не менее, но даже еще более, таинственно. Затем он искал доказательств в св. Пиcaнии, находил главное в воскресении Христа Спасителя, прообразе и символе воскресения верующих, и, восходя даже к ветхому завету, указывал на вознесение Еноха и истории пр. Ионы. Эти истории, вопреки его собственному обыкновению, изъясненные в фигуральном смысле, казались ему весьма знаменательными. Он почти гнушался отвечать на ребяческие придирки, совершенно подобные тем, какие иногда слишком легко придумывал Вольтер, например, на нравившуюся толпе, но не имевшую цены пред разумом, гипотезу тела, пожираемого зверями, рыбами и т. п25. Он не брал на себя труда отвечать, что это не более веско, чем тление и разложение тела от червей. Но на чем в особенности нужно было настаивать, – это на догмате о вечности мучений, который св. Иоанн много обсуждал, с целью сохранить его во всей неприкосновенности. Его слушатели любили воображать Бога весьма кротким и милостивым. Мы сами, – говорили они, – часто являемся снисходительными к великим преступникам, – как же Бог будет суровее человека? «Почему грешившие в этой столь краткой жизни будут наказываемы вечно?» Но, – возражал св. Златоуст, – почему преступник, совершивший убийство не более как в продолжение минуты, осуждается в рудники на всю жизнь? Пусть так, – в свою очередь, отвечали слушатели, которых никогда нельзя было застать врасплох, – наша человеческая справедливость несовершенна. Бог не будет действовать таким образом. Тогда св. Иоанн говорил им: «Нет, вы не будете иметь права жаловаться: разве вам не сделали предупреждения?» Особенно он настаивал на том, что истинная справедливость взывает одинаково к наказанию злых, как и к вознаграждению добрых, если не достает одного чего-либо, одинаково должен оказаться недостаток и в другом. А кто мог бы поверить, что эти монахи, сверхъестественным подвигам которых дивится всякий человек, не будут вознаграждены? Притиснутые к стене, его возражатели решались признать несбыточную мечту, которая им была дорога: «да, будет царство высочайшего блаженства, но ада не будет. – Как! восклицал св. Иоанн, блудники и прелюбодеи будут царствовать вместе с блаженными? Апостол Павел будет вместе с Нероном, диавол с Павлом!» Правда, не все доходили до отрицания существования ада, большинство ограничивалось утверждением, что геенна, о которой так много говорят епископы, не будет столь ужасна, как хотят их уверить; и думали, что она будет относительно приятною, а главное, временною. (Без сомнения, многие из этих мнений более или менее прямо исходили из известных идей Оригена). Этого св. Златоуст не допускает, против этого возражает даже очень горячо. Другие, по странному предположению, которое является вместе и доказательством грубости верований того времени, – понимали христианство так низко, что воображали, будто одно имя христианина будет верною защитою. Да геенна есть, но только для иудеев и язычников; христиане же, хотя бы и дурно жившие, имеют верный залог оказаться в числе избранников. С подобного рода противниками приходилось бороться и бл. Августину.

С трудом сдерживался св. Златоуст, видя столь трусливые и обольстительные иллюзии, видя столько людей, требующих от истинной религии выгод и не желающих нести ее тяготы. Он мужественно возвещал учение во всей его суровости, никогда ни в чем не потворствуя и не допуская ложного смягчения. Он знал, однако, как много его слушателей трепетало при одной этой мысли об аде, в какое томление он повергал их каждый раз, когда занимался этим ужасным предметом; знал, что ему хотели бы заградить уста. «О, я знаю, что вы не любите слушать моих речей о геенне!» – и, тем не менее, он продолжал их, не делая уступки. Но его душа была столь любящею, что он умел, по крайней мере, снисходить с трогательной симпатией к слабости своих возлюбленных. Как удивительно следующее его восклицание! «Да, эти мысли ужасны и подвергают сердце пытке. Не знаю ли я этого по себе самому, и не испытываю ли я этого так же, как и вы? Мое сердце смущено и трепещет, как и ваше, и, чем яснее я постигаю, что геенна воистину есть, тем более дрожу и терзаюсь страхом! Но нужно иметь мужество говорить об этом, из опасения, чтобы и тем и другим не пасть прямо в эту столь ужасную геенну». Когда проповедник входит в такое тесное единение с своими слушателями, то эти сладкие слова: «братья мои» – являются в его устах не пустым звуком. И как редко, даже в IV-м веке, кто-либо делал это с такою простотой, искренностью и с таким глубоким душевным волнением!

Было, однако, любопытно узнать, где находилась эта геенна, о которой, хотя бы изредка, любили поразмыслить с тем, чтобы вообразить ее, как мы видели, отчасти снисходительною и милостивою, и вместе с тем, чтобы осветить образы, которые не колебался представлять проповедник: образы огня пожирающего, червя грызущего и вечного мрака. Св. Златоуст, не очень любивший праздное любопытство, редко брал на себя труд удовлетворять ему. Какая важность для вас, – говорил он, – знать где находится геенна? Для вас достаточно убедить себя, что она есть. Однако, он сообщает нам, что многим казалось правдоподобным, будто она будет в долине Иосафатовой, и, если он упоминает об этом мнении, то только для того, чтобы отвергнуть его. Что касается меня, – прибавляет он, – то я полагаю, что она будет расположена «вне всего этого миpa», подобно тому, как далеко от городов расположены темницы и рудники, куда ссылают осужденных. Но вместо того, чтобы искать место геенны, или описывать мучения в ней, он предпочтительнее любил иногда начертывать зрелище последнего суда, и вызывать таким образом мысли, столь же ужасающие, но, быть может, более действующие на истинно христианскую совесть. Особенно он пользовался своим любимым сравнением: пытался изобразить явление Высочайшего Судии, описывая тогдашние, столь блистательные, торжества въезда императора в большие города, хотя тотчас же заявлял, что сравнение неудовлетворительно, и что здесь никакая аналогия невозможна. Еще чаще описывал он блаженство праведников, чудеса и великолепие небесного града. Если его душа была достаточно сильна для того, чтобы угрожать, когда это требовалось, то, переполненная любовью, она предпочитала останавливаться на утешительных видениях и внушать слова надежды. Тогда его пасомые с наслаждением следили за обильными подробностями, в какие его увлекало, по словам святого ап. Павла или святого евангелиста Иоанна, его неисчерпаемое воображение.

Таковы-то были часто суеверные воззрения этого странного общества, еще совсем недостаточно отрешившегося от своих языческих и иудейских начал. Древнее греческое и римское язычество оказывалось еще довольно способным к тому, чтобы проникнуть во все существующие религии и довольно пластичным, чтобы примириться с ними. Мало по малу язычество было загромождено массою странных суеверий, и, несмотря на временные сопротивления, мирно допустило их в свое лоно. И многие из христиан, хотя в своем культе и признавали только единого Бога, однако, по массе мнений и обрядов, делались виновными в наивном и часто почти бессознательном идолопоклонстве.

Проследим теперь, как св. Златоуст, столь суровый по отношению ко всякой нечистой примеси верований, смотрел на те сношения, в какие в обыденной жизни верные были вынуждены вступать с язычниками и иудеями. Об иудеях, с этой точки зрения. он говорит очень мало. Без сомнения, он сильно желал, на сколько только возможно, чтобы было прервано всякое сношение с подвергнувшимся проклятию народом. Он имел для этого то, вполне благоразумное основание, что иудеи не подавали почти никакой надежды на обращение. Примеры обращения ко Христу были с их стороны крайне редки; наоборот, с каждым днем оказывалось, что своим упорством, своею гордостью и обаянием древности, они оказывали на веру христиан гибельное влияние. Всего благоразумнее было держаться вдали от них. Что касается язычников, эллинов, как их всегда называет св. Златоуст, – то здесь дело обстояло иначе, и по отношению к ним нужно было вести себя совершенно по-другому.

Об язычниках св. Златоуст произносил довольно противоречивый суждения. То, в пылу своей веры, он относится к ним с крайним презрением и не признает у них ничего хорошего, то, – уступая своему природному благородству, или, может быть, из желания устыдить христиан, – наоборот, усвояет им весьма почтенные добродетели. Эти различия оказываются и тогда, когда он говорит о древнем язычестве и о великих философских эпохах, предшествовавших триумфу веры, и тогда, когда напротив, рассуждает о последних язычниках, своих современниках. Ему случалось в особенно суровых выражениях описывать ужасное состояние мира пред явлением христианства, – это было сплошное бесчеловечие и зверство. Все находились в междоусобной войне, отцы умерщвляли своих детей, матери были не лучше; не было ни естественного, ни писанного закона, и всюду царило нестроение. Достаточно вспомнить классические трагедии Фэдру, Эдипа и Ореста. Мы тем охотнее отмечаем это место, что упоминание о классических поэтах у св. Златоуста весьма редко; мы нигде не встречаем у него их имен; даже самого Гомера он просто называет «поэтом Греков». Однако, у него мы найдем также и нечто совершенно противоположное. Он говорит, что Бог прежде откровения был известен из природы и совести, и по поводу стиха апостола Павла: «слава всякому делающему благое, иудею прежде и эллину» – воздает полную справедливость добродетельным язычникам, жившим до Иисуса Христа. Иоанн иногда излагает теорию, которая отчасти аналогична с теорией воспитания рода человеческого по Лессингу. Эта теоpия являлась его ответом язычникам, когда последние спрашивали у него, почему Христос так медлил придти. Он изъясняет, что состоянию миpа должно было совершенствоваться прогрессивно. Бог сначала даровал иудеям Моисея, как учителя первого детства, «грамматиста», чтобы он научил их основному и в вознаграждение добродетели обещал им временные блага, как обещают сласти детям. Сначала, таким образом, нужно было приготовить путь.

Подобного рода изменчивость можно усматривать и в его взгляде на философов. Обыкновенно он очень суров по отношению к ним и говорит о них почти с Тертуллиановской заносчивостью. Он любит сравнивать великих греческих мыслителей, Платона или Пифагора, равно как полководцев и образованных государственных людей, – Фемистокла или Перикла, – с апостолами и учениками Христа Спасителя, и унижать их перед этими рыбарями. Первые философы – Фалес и другие – были нелепыми материалистами. Нет почти никого, кроме Платона и Пифагора, у кого были бы хотя проблески истины. Но и здесь они обязаны откровению тем немногим, что у них есть хорошего, и св. Златоуст допускает, что они получили это чрез посредство Египта, т. е. признает, что частицы истины, обнаруженные ими, исходят от Моисея. Далее, их система, взятая в целом, изобилует заблуждениями. С страстною строгостью св. Златоуст стыдит Платона за его «Республику», именно за его общение в женах. Св. Иоанн насмехается над тем, говоря, что он успел только продать себя, как раб, во время своего путешествия в Сицилию, тогда как апостол Павел обратил всю вселенную. Что касается Пифагора, то он обвиняет его в пустых суевериях и кстати рассказывает довольно забавные легенды, так как против Эллинов он не всегда вполне удачно выбирал свое оружие. В особенности странно видеть, как он, – столь благородный и готовый понимать добро всюду и под всякой формой, и, действительно, давший много доказательств широты ума, – развенчивает Сократа посредством очень слабых приёмов, вопреки правде утверждает, что Сократ выпил настой цикуты только по насилию, тогда как мученики стремились сами к казни, доказывает, наконец, будто смерть от цикуты вообще приятна и есть не что иное, как сон. Только раз делает он исключение для Эпиктета, невольно высказывая о нем несколько слов удивления. Впрочем, когда он так случайно удостаивает философа снисхождения, он торопится непосредственно прибавить, что все его добродетели обезценены тщеславием. Самоуверенности, отличающей этих мнимых мудрецов, горделивости их мысли, Иоанн противополагает смирение апостолов. Он не хочет, как часто делает бл. Иероним, возвышать этих последних на одну высоту знания и красноречия с философами. Это притязание легко обнаруживали тогда христиане в своих спорах с язычниками, и случалось, что искусные и образованные возражатели язычники довольно сильно опровергали их. Св. Златоуст присутствовал однажды при подобного рода споре, где перевес, по его мнению, оказался не на стороне христианина. И он советовал избегать этой неблагоразумной тактики.

О современных язычниках св. Иоанн не всегда высказывал одинаковое суждение. В известные моменты он не перестает повторять, что есть в высшей степени почтенные люди у эллинов; там, например, можно видеть презирающих деньги, за которыми с такою безумною жадностью гонятся христиане; найдется также много людей, имеющих больше доверия к слову эллина, чем к слову христианина. Но, с другой стороны, ему кажется, что, прежде всего, эти добродетели в своей основе испорчены пустым тщеславием, с другой, он часто почти целиком берет обратно все только что сказанное. Тогда он возвещает, что большинство язычников проводят жизнь самую омерзительную, и что, если они не обращаются, то единственно потому, что у них нет мужества пожертвовать своими пороками. «Мы слышим, как многие язычники часто говорят, что, если они не переходят в нашу веру, то это в следствии невозможности отрешиться от пьянства и блуда», и, как бы позабыв эти, часто высказанные им слова, он отвечает возражающим, что как есть хорошие христиане, так же есть и язычники, проводящие философскую жизнь. «Нужно, прибавляет он, уметь говорить чистосердечно!» Далее св. Иоанн доказывает, что, даже допустив существование таких людей в язычестве, мы вовсе не делаем чести последнему, потому что они добры, благодаря природе или темпераменту. – Наконец, он утверждает, что многие показывают только вид добродетели, а когда их не видят, предаются всевозможным страстям. Ясно, что все эти слова несвободны от пристрастия, и даже сам св. Златоуст дает это заметить, прерывая на средине эту аргументацию из опасения увлечься к «несправедливым придиркам26» и кончает тем, что ограничивается признанием, будто добродетельный язычник не более, как исключение. Когда он с такою беспощадностью трактовал о язычестве, он как бы упускал из виду, что совершеннейшую христианскую жизнь, т. е. жизнь монашескую, он сам обозначал тем славным словом «философия» – «любомудрие», которое, однако, не имело христианского происхождения.

Казалось, что был уже близок момент, когда последниe язычники исчезнут, и торжествующее христианство без соперника будет господствовать всюду. Св. Златоуст сознавал это вполне ясно. Реакция Юлиана возбудила чрезвычайно глубокие опасения. Достаточно видеть, с каким негодованием св. Иоанн и в особенности св. Григорий Назианзин говорят о ней, чтобы убедиться, что она не казалась лишенной всякой надежды на успех. Но после неё, казалось, все было окончено. Последние язычники, без сомнения, издевались над христианами и всегда на языке их были традиционные возражения: что необъяснимо, почему Христос так долго медлил придти; что христианство побуждает на грех, обещая отпущение грехов27, или, совершенно наоборот, что вечность мучений предполагает жестокое Божество. Говорили, что евангельские повеления никогда, даже во время апостолов, не были выполняемы буквально, и что некоторый обетования св. Писания не исполнились. Но сильнейшим их возражением была распущенность, вошедшая в христианскую жизнь, и соблазн оскорбляющего контраста между учением и практикою. С целью их обращения, св. Златоуст повторял, что верным должно делать только одно: хорошо жить. «Вы здраво думаете, что, если братья, разделяющие вашу веру, соблазняются вашими пороками, то неверные еще более. Они находят тысячу предлогов к нашему обвинению, видя как здоровый человек, который мог бы добывать себе пропитание, просит милостыню и нуждается в другом. Вот почему они говорят, что мы злоупотребляем своею религией, и называют нас христопродавцами». Кто таким образом соблазняет язычников, тот ответствен за их упорство в заблуждении и понесет за это наказание. Знаешь ли ты, почему язычники отказываются нам верить? Потому, что они ждут, чтобы мы доказали нашу веру делами, а не словами, и когда видят, что мы созидаем великолепный дома, приобретаем бани и сады, скупаем поля, – они не хотят верить, что земная жизнь для нас не больше, как приготовление к жизни вечной... Ты изменяешь, таким образом, миссии, данной тебе Христом. Ты уже не соль земли, и будешь наказан за то, что сделался неосоляющею солью». Эллин, дурно живущий, не так виновен!, как дурно живущий христианин, потому что их религия всецело тленная, а наша всецело Божественная, достойная почтения даже в глазах тех, кто отказался ее признавать; ибо если, после упреков нам за наши слабости, как сильнейшее оскорбление, они кидают нам в лицо слово «христианин!» – то это значит, что они имеют столь же высокое мнение о нашем учении, сколько презирают самих нас. Эллинов не так трогают чудеса, как дела: часто обманщиков признавали за чудотворцев, но к чистой жизни осуждение неприложимо. Пока Евангелие еще не оказало решительного прогресса, чудеса были полезны. Теперь нужно, чтобы сама христианская жизнь казалась чудесной. Ничто не производит на язычников такого впечатления, как добродетель; ничто так не оскорбляет, как порок. И они правы, когда признают вздором наши повеления, видя, что скупой проповедует против скупости, и тот, кто имеет поведение любить своих врагов, свирепеет против своего ближнего, как дикий зверь. Когда они видят, что кто-либо из нас трепещет пред смертью, как могут они уверовать в бессмерие? – Не достаточно, – как решаются некоторые доказывать, – противополагать им славные примеры первых верующих. Ведь они наблюдают за нами. Докажите нам, говорят они, веру чрез дела, и, так как мы безжалостно враждуем между собой, то они называют нас язвой человеческого рода.

Действительно, по мнению св. Златоуста, язычники отныне всецело бессильны защитить свою религию в такой же мере, как и учение. Они вполне признают свою несостоятельность. «Уже давно отказались они от своих верований и удивляются нашим». Преобразованное язычество, в том виде, в каком оно является у них, много походит на христианство. Все верят в бытие верховного Бога, в бессмертиe души, в будущий суд. Св. Златоуст подчиняет все эти верования влиянию христианства, которое он возносит весьма высоко; и он вполне прав, так как в его время это влияние действительно было могущественно. В его глазах, язычники могли иметь только два основания упорствовать в своем заблуждении: это влечение к порокам и зрелище дурного примера, подаваемого христианами. С целью их обращения, он дает превосходные советы, внушенные любовью и глубоким знанием человеческого сердца. Он хочет, чтобы с язычниками не обходились грубо. «Не считайте эллина жалким, не будьте несправедливыми. Будьте непримиримы только в догмате, и, если вас спросят об этом, тогда обличайте без обиняков все гнусное их суевepиe. Если же вас не вызывают, – не вызывайте первые.

Делайтесь друзьями эллина, щадите его и поначалу не оскорбляйте его предубеждения. Затем мало по малу старайтесь оказать на него влияние и тогда, может быть, вы достигнете его обращения.

Хотя советы, данные св. Златоустом по вопросу об обращении язычников, исполнены мягкости, однако, он не был поистине толерантным в современном смысле слова. Впрочем, он был человеком своего времени, и разделял его идеи, хотя иногда умерял их применение своею любовью. Он был исполнен кротости по отношению к язычникам, взятым в частности, и одним из обвинений, выставленных против него на собора «при Дубе» было то, что он оказал свое покровительство некоторым из них против христиан. Но он преследовал их не без жестокости, как секту. Здесь, вопреки тенденции, несколько раз нами констатированной, мы должны узнать, что с летами и опытностью его идеи сделались даже менее либеральны. Когда он писал трактат «О священстве», он, казалось, почти допускал в принципе совершенную терпимость. Наоборот, судя по некоторым свидетельствам во время своего епископства, он ходатайствовал даже пред государственной властью, с целью оказать поддержку одному азиатскому епископу, просившему её содействия против язычников. Во время его изгнания мы видим также, что он обнаружил довольно мало умеренности по отношению к последним язычникам Финикии. Финикия была одною из сильнейших крепостей идолопоклонства, и св. Златоуст заботился об ней тем более потому, что она находилась в соседстве с его любезной Cирией. Он употребил для её обращения все средства и представил тогда прекрасное и трогательное зрелище. В тот момент, когда он вел такую страшную борьбу ради собственной самозащиты, когда, казалось, у него не должно было оставаться ни времени, ни силы думать о каком-либо ином деле, во время долгого и тягостного путешествия в ссылку, затем в самом Кукузе, страдая желудочною болезнью, вызванною суровыми подвигами юности, удрученный судьбою со всех сторон, – он утешал себя мыслью, что, быть может, некогда, благодаря его заботам, Финикия сделается христианскою. С целью распространения в ней евангелия, была организована миссия, главным местопребыванием которой служила Антиохия. Беззаветный друг св. Иоанна, священник Констанс, был её душою, да и сам Иоанн постоянно был занят приисканием ему помощников. Но задача была трудна, сопротивления энергичны и часто даже жестоки, и св. Златоуст умер прежде, чем они были окончательно побеждены.

По всеобщей склонности человеческой природы, св. Златоуст был еще более суров по отношению к еретикам, чем по отношению к иудеям или язычникам28. Он относился к ним в духе послания ап. Павла к Титу: «отрицайся от еретика после второго и третьего увещания». По его мнению, ересь всегда исходит из постыдного источника, так как всегда возникает из гордости и зависти. Ересь – не только заблуждение, она предполагает порочность сердца. Разбирая трактат св. Златоуста «О девстве», мы уже видели, как он усиливался свести к нулю все еретические добродетели. Только один раз признал он, что и там есть люди, ведущие очень святую жизнь, вообще же он считал еретиков лицемерами. Если маркиониты, манихеи, аномеи и кавары (а это были наиболее численные и опасные еретики его времени) кротки, то это только потому, что они такими прикидываются. Это те люди, которые «ласковыми словами обольщают сердца простецов» (Рим. 16:18). Св. Златоуст, не колеблясь, думал, что с полным правом можно направлять против них вмешательство закона и этим он вполне ясно показывает, до какого предела падала идея терпимости даже у самых либеральных людей того времени. Тогда думали только, что не следует подвергать еретиков телесным наказаниям и в особенности бить их до смерти, – и это мнение, в сущности, осталось мнением многих епископов и учителей Церкви. Потому-то, например, осуждение Присциллиана Максимом возбудило неодобрение почти всего западного епископата. Но отсюда было еще слишком далеко до предоставления сектам свободного обнаружения своего культа. Люди, проводившие мысль о большей снисходительности, казались даже не православными и встречались в высшей степени редко. Они опирались на два текста св. Писания, прежде всего на слова ап. Павла: «подобает ересем быти», а затем (и в особенности) на притчу о плевелах и пшенице. Св. Златоуст в первом тексте старался придать слову «подобает» своеобразное значение. Что же касается известной притчи, то вот как он изъяснял ее в том месте, которое заслуживает быть цитированным дословно. «Бойтесь, – говорит И. Христос, – исторгнуть зараз плевелы и пшеницу. Он сказал это, с целью запретить войны и убийства; потому что не должно убивать еретика; поступать так – значило бы вводить в мир неизгладимую войну... Но он не запрещает стеснять этих самых еретиков, заграждать им уста, лишать их свободы проповеди, разгонять их собрания. Он запрещает только смертоубийство». Так понимали тогда прекрасные слова пророка: Бог не хочет смерти грешника, но хочет, чтобы он обратился и жил. Пусть, – рассуждали обыкновенно, – еретик живет, но так, чтобы возможно было его обращение.

Эта веротерпимость, таким образом, шла не очень далеко; при таком понимании, она даже не могла удовлетворять той цели, ради которой была предлагаема. Св. Иоанн хотел избежать раздоров, но достаточно ли для их избежания только не карать еретиков смертною казнью? Разве раздоры не являются также следствием тех репрессивных мер, какие и теперь остаются дозволенными. Он ясно увидел это в Константинополе, где некоторые принятые им меры вызвали довольно сильные возмущения. С apианами, так долго царившими в качестве господ и запятнавшими свое царствование необычайными крайностями, обращались жестоко с того момента, как власть перешла к вполне православному императору Феодосию. Они вынуждены были делать свои собрания вне стен города и с этою целью, собирались на некоторые городские площади, откуда выходили процессией, воспевая свои гимны. Это смущало св. Златоуста, видевшего здесь как бы вызов и боявшегося, что еретики неминуемо увлекут некоторых верующих. В ответ на apианские процессии он установил в тех же местах и в те же самые часы православные крестные ходы, с пением псалмов и несением серебряных крестов, украшенных восковыми свечами. Дело устройства их возложено было на евнуха императрицы Евдоксии – Бризона, человека весьма преданного архиепископу. Бризон же ходил во главе крестных ходов. Встреча той и другой стороны была неизбежна, и неминуемо должен был произойти раздор. Действительно, скоро произошло столкновение: та и другая сторона обменялась каменьями. Бризон был ранен, но зато с этого времени apианских процессии подверглись запрещению.

Таинства и обряды: крещение, исповедь, причащение, покаяние, пост, молитва, усердие к церкви

Хотя, строго говоря, мы пишем не исследование по богословию или церковной истории, однако, необходимо выяснить, как в то время были поняты самые существенные религиозные обычаи. Ввести правильное совершение обрядов, согласное во всех пунктах с дисциплиною, действительно, было делом попечения епископов. Священнодествия были сильными средствами, чрез которые они надеялись преобразовать общество и прекратить расслабление, грозившее серьезною опасностью. Посмотрим, насколько они успевали в этом, и исследуем, не были ли пасомые, виновные в загрязнении своих верований суевериями различного происхождения, виновны также и в усвоении грубого смысла таинствам и в искажении обычаев.

Первое и важнейшее из таинств, – крещение, дверь и печать христианства, подвергалось тягчайшему из злоупотреблений. Mногие замедляли принятие этого таинства, как только возможно, и, в ожидании его, проводили жизнь, преданную всяким страстям, думая, что все преступления будут изглажены обновляющим священнодействием в момент смерти; и весьма часто многие дожидались этого момента. По всему пространству тогдашнего христианского мира жалобы епископов были одинаковы и единодушны. Бл. Августин в Африке и св. Златоуст в Сирии и Константинополе, посрамляли поведение тех родителей, которые внушали своим детям намерение отлагать крещение «доколе не пройдет юность» и сами подавали им пример такой медлительности. Припомним, что предшественник св. Иоанна, Нектарий, не был еще крещен, когда решено было возложить на него епископский сан. Знаменитый Проб, которого все епископы превознесли похвалами, быть может, далеко не вполне заслуженными, также не выказал особенной поспешности к принятию крещения. Число оглашенных было всегда крайне велико и, к досаде Церкви, то, что должно было быть только переходным и подготовительным периодом, – превращалось в пожизненное и законное положение. Слишком часто приходилось слышать, что крещение изглаживает все грехи, и потому считалось благоразумным не очень поспешно прибегать к врачеванию: кто знает, что в течение жизни им не будет допущено какое-нибудь великое преступление, для которого покаяние будет недостаточно? Если же прямо и немедленно от таинства предстать к судилищу Бога, если умереть в белой одежде крещаемого, – то можно быть покойным и ничего не бояться. Таким образом, до последнего момента жизни многие боялись решиться принять крещение; родители детей, находившихся при последнем издыхании, советовались с врачом, насколько еще возможно помедлить крещением, и призывали священника не ранее, как умирающий, будучи уже не в силах говорить, головой давал знак, который нужно было уметь понять. По отношению к крещению делали то, что ныне делается относительно елеосвящения29.

Св. Златоуст с своей обычной силою сражался с этим злом. «Как, – говорил он, – ты оказываешь меньше чести Богу, чем людям, ты с меньшею серьезностью смотришь на таинство крещения, чем на низменное дело завещания. Ты хорошо знаешь, что завещание недействительно, если оно не составлено при надлежащих условиях, если оно не подписано самим завещателем, и притом в то время, когда он еще был «жив, в доброй памяти и в добром здоровье». Что же касается крещения, то здесь ты ждешь, чтобы тебя принудил врач, шепнув тебе на ухо, что оно необходимо!»

Если вы не веруете, то зачем приходите в церковь, а если веруете, то зачем остаетесь оглашенными? Так вы идете, – говорил он с особенной силой, – как раз наперекор Божией воле, и выходит вследствие ваших злоупотреблений, что таинство, установленное для изглаждения грехов, служит только к их усилению и отягощению. Св. Иоанн пытался также представить слушателям аргументы, могущие затронуть их собственный интерес, и один из них заслуживает быть отмеченным. «Не думай, что тот, кто после дурной жизни умирает крещеным, будет равен хорошо жившему. Представь двух солдат; одного вора, другого доблестного; представь, что император по своей снисходительности прощает первого, а второй отличается настолько, что он сам в свою очередь делается императором. Без сомнения, первый не будет наказанным, но он будет иметь основание завидовать второму. Не все равны в императорских чертогах, и ликтор стоит не в одном ряду с префектом. Так точно будет и на небе. Без сомнения, будут многие обители в дому Отца». Но это не трогало большинства антиохийцев или константинопольцев; они думали, что достаточно самой малой чести и малейшего достоинства в воинстве небесного Иерусалима. В конце концов, было достаточно, если имелась в виду вечная жизнь, без страха мучений и геенны. Св. Златоуст часто обличал честолюбие, но бывают люди не имеющие честолюбия и умеющие довольствоваться немногим и в отношении к иному миpy. На таких слишком умеренных людей св. Иоанн не мог оказать воздействия.

Но лишь только катастрофа, или угроза катастрофы, поражала эти непостоянные умы, как только какой-нибудь внезапный удар вдруг приводил их к мысли о непредвиденной и всегда неизбежной смерти, – народ, уже не обольщаясь более софизмами, теснился в баптистерии, и все казались раскаявшимися и переменившимися. Зрелище этих великих всеобщих подъемов духа представлялось всякий раз, когда давал себя почувствовать столь частый в IV-м веке бич Востока, т. е. когда происходило землетрясение. Один пример оставался вечно в памяти всех: это ужасное землетрясение, почти совершенно разрушившее Никомидию, после которого эта величественная митрополия уже не поднялась более. Антиохия, которой позднее суждено было быть почти уничтоженною подобным же землетрясением, в эпоху св. Златоуста не подвергалась столь ужасному разорению. Но менее значительные колебания земли часто беспокоили ее и еще чаще ей угрожали; точно также не избавился от них и Константинополь. И всякий раз при этом возобновлялись те же сцены ужаса, потерянности и слишком кратковременного раскаяния. Так в 400-м году, когда св. Златоуст изъяснял пред своими слушателями «Деяния апостолов», он упоминал о землетрясении, которым был ознаменован предшествующий год. «Не все ли тогда устремились в крещению? Значить ли это, что все прелюбодеи, все развратники и безвестные люди отказались от своих пороков и сделались, по-видимому, благочестивее всех?» Три дня спустя все было забыто. Народ перестал бояться гнева Бога, явившего снисхождение; пороки снова получили свою власть, и те, которые, по-видимому, решились облечься в белую одежду крещаемого, снова подвергли опасности свое великое решение.

Все это; впрочем, с другой стороны, находило и свое оправдание, и, если так замедляли крещение, если; по-видимому, бежали этого таинственного обновления, которое должно бы быть предметом самого пламенного желания всякого христианина, – то это делалось не исключительно по тем лишь слишком мало почтенным побуждениям, какие мы только что указали. Отчасти это делалось потому, что на покаяние существовал более серьезный и благоговейный взгляд, чем теперь. Конечно, этого уже не было в то время, когда покаяние стало прилагаться во всей своей силе. Не должно поэтому говорить здесь только о расслаблении. Нужно сказать еще, что Церковь, выходя на дорогу послаблений и уступок, одна только держалась единственно разумной стороны. Общество, исключительно состоящее из святых, стремящееся к изгнанию всех заблудших овец, такое, каким его воображали непримиримые секты, подобные, например, секте новациан, в IV-м веке еще очевиднее, чем в III-м – было одним из самых несбыточных мечтаний. В Сирии, как и в Риме, епископы были склонны к снисходительности. Вторая книга «Постановлений апостольских» доказывает это так же хорошо, как и беседы св. Златоуста. В этих последних, например, нет никогда речи о трех или четырех преемственных степенях покаяния, строгое приложение которых предполагало весьма взыскательную дисциплину. Возможно верить, что кроме исключительных случаев, виновные довольно легко достигали общения с Церковью. Несмотря на это, кажется, что древняя строгость не была совершенно забыта: иначе как объяснить столь распространенный всегда обычай крещения в крайнем случае, in extremis, – как не тем, что память о строгости покаяния еще была жива и что даже сама практика в некоторой мере удержалась.

Не только испытания, налагаемые на кающихся, сделались менее продолжительны и менее страшны, но и самое признание в грехе перестало уже казаться столь ужасным. На всем Востоке все более и более занимались вопросом о достижении того, чтобы тяжкие грехи не получали публичной огласки. В Константинополь, архиепископ Нектарий, этот осторожный человек, враг всякого грубого обнаружения, воспользовался происшедшим однажды соблазном для того, чтобы в 390-м году упразднить должность священника, специально назначенного для принятия исповедей30. Его примеру последовали с тою готовностью, какая является всегда, когда дело идет о каком бы то ни было послаблении в дисциплине. Были попытки думать, что св. Златоуст противился этому, но это мнение ошибочно. Св. Златоуст беспрестанно преследовал именно упадок нравов, более даже, чем упадок дисциплины. Без сомнения, никто не высказал больших похвал покаянию, чем он: он восхваляет его и тогда, когда изъясняет библейские примеры и противополагает нераскаянности Каина покаянное признание Ламеха; и тогда, когда осуждает трусливую разборчивость тех, кто хотел пройти молчанием заблуждения Давида, и показывает им, что это значило бы уничтожать и его удивительное раскаяние.31 Но, как проницательный психолог, как превосходный моралист, св. Иоанн показывал великие трудности публичного покаяния. В сущности, он думал, что последнее не было совершенно евангельским обычаем, ибо оно имеет результатом неизбежный соблазн, непримиримым и явным врагом которого является Иисус Христос. Без сомнения, оно есть прекрасный пример победы над человеческим уважением и имеет великое воздействие на общество верных. Но помыслим о будущем и взвесим, каковы будут последствия его для самого раскаявшегося? Не только он окажется изгнанником из общества, но еще, чувствуя себя презренным и отверженцем, – он будет не способен трудиться над своим собственным восстановлением. Его пример, может быть, спасет кого-либо из его братьев, но сам он подвергнется риску погибнуть безвозвратно. «Ты знаешь, какую горькую муку испытываем мы, когда наши грехи оглашены, и какая сила души нужна для человека, всеми обвиняемого и имеющего столько свидетелей своих преступлений, чтобы не пасть совершенно». Св. Златоуст, вносит великую осторожность в дело покаяния. Он всегда был весьма благоразумен и осторожен, не смотря на свою пылкую душу, и страстно желал, чтобы всякий наблюдал за своим ближним, по мере надобности, сообщая о виновных священнику, но под условием, чтобы все это делалось частным образом и втайне, по превосходному евангельскому изречению. Он любит повторять верующим, что требуемое им от них не слишком трудно, – нужно только, чтобы они признавались в своем грехе пред священником, служителем Бога, свидетелем, уста которого сомкнуты. Часто даже он идет далее и говорит им, что нужно исповедаться только одному Богу. Эти места были часто приводимы протестантскими критиками, и некоторые из них, действительно, кажутся довольно характеристичными. Итак, практика покаяния переживала в то время нечто вроде кризиса, и остается очевидным, что св. Златоуст следовал общей тенденции своего века к очень чувствительному смягчению древней дисциплины. Впрочем, как и во всем остальном он не был никогда апостолом буквы, но всегда апостолом духа; обряды и формальность, всегда казались ему менее важными, чем раскаяние и обращение. По его мнению, истинное раскаяние состоит в пламенном искании добродетелей, противоположных прежним порокам. Если ты похищал, – твори милостыню; прелюбодействовал, – воздерживайся в известные дни от законного сношения с твоею женой.

Св. Златоуст является одним из св. отцов, в высшей степени величественно прославивших евхаристию, и Боссюэт был вполне прав, высказав эту мысль. Верь, говорил он, что в момент освящения хлеба и вина, небо открывается, и ангелы сходят с него. И сказание передает, что он, действительно, видел, как они окружали алтарь. Поэтому-то он так усиливался внушить своим слушателям, сколь совершенна должна быть чистота души того, кто хочет быть причастником святых таинств: она должна быть чище, чем святое святых иудейского храма. Св. Иоанн употребляет еще и другое сравнение, могущее сильно подействовать на слушателей, страстно любивших общественные игры. Он упоминает о том, что, на олимпийских играх, глашатай, объявив имена состязающихся, спрашивает у зрителей, не имеет ли кто сказать что-либо против них. Приближаясь к священной трапезе, нужно быть гораздо более безупречным. Но он жалуется, что в этом отношении происходили великие злоупотребления. Тогда всюду проникли рутина и формализм, и таинство причащения страдало от этого столько же, сколько и таинство крещения. Так, считалось обязательным причащаться в Пасху, и, если приходилось пропустить великий праздник без причащения, – то верные испытывали величайший и весьма суеверный страх. А между тем, причащались, не заботясь о соответствующем расположении духа. «Люди загрязненные тысячами пороков становятся причастниками святых таин!» Священники не могут знать всех этих святотатцев, но пусть эти последние не забывают того, что Бог их видит и часто наказывает, поражая болезнями и внезапными бедствиями. Св. Златоуст предает таковых сатане, как сделал ап. Павел с коринфским кровосмесником. Зато, кроме дней Пасхи, вовсе не причащались. В эту эпоху вопрос о частом причащении уже ставился, и св. Златоуст дает этому, весьма часто спорному, вопросу самое разумное решение. Главное – иметь чистую душу. Если душа чиста, пусть причащаются так часто, как хотят; если нет, – пусть не приобщаются даже и в Пасху. И он старается показать, что с этой точки зрения Пасха точно такой же праздник, как и все другие, и что она вовсе не имеет преимущества пред пятидесятницею, субботою, воскресным днем и годичными праздниками в честь мучеников. Без сомнения, были лица, часто приобщавшиеся, но большинство вполне заслуживало упреков св. Златоуста. Иногда выставляли против него тот странный аргумента, что анахореты в своем уединении, не причащаются даже одного раза в год, будучи удалены от какого бы то ни было священника или епископа.

Одним из наиболее важных обычаев было соблюдение поста. Мы уже видели, что пост давал место одному большому злоупотреблению, в следствие смешения иудейского поста с постом христианским, но это было не единственным злоупотреблением. Посту, как и другим обычаям, и, быть может, даже более, чем другим, усвояли самостоятельную внутреннюю силу. В нем видели достаточное искупление грехов, хотя бы он и не сопровождался никаким моральным прогрессом. И, задаваясь целью усвоить ему чрезмерное значение и магическую силу, упускали из виду действительные основы его полезности.

Св. Златоуст часто повторял панегирик посту и предлагал своим слушателям, с одной стороны, пример Ниневитян, столь часто восхваляемый в христианской литературе IV-гo века, а с другой, пример Иисуса Христа в пустыне. Совершенно особенной любовью любил он священный период четыредесятницы, в особенности потому, что это был по преимуществу период проповедания, тот период, когда он восходил на амвон почти каждый день, и церковь наполнялась толпою, более многочисленною и более благочестиво настроенною, чем обыкновенно. Он переполняется радостью, и эта радость выражается в прекрасных поэтических образах, когда он возвещает приход этой невещественной весны душ32, и высказывает трогательное сожаление, когда видит её окончание. Он давал прекрасное изображение само-собранности антиохиян во время четыредесятницы; призывал верных при её наступлении долго помнить о том воздержании от пороков, какое она влечет за собою, и плакать об её окончании так, как плачут об уходе возлюбленного гостя. Ему хотелось дать высокую идею о воздержании и внушить, что пост имеет один смысл, вне которого он абсолютно бессилен: пост должен служить к обузданию плоти и иметь результатом исправление пороков и нравственное усовершенствование. Без этого он недействителен. Не следует думать, что один пост, без добрых дел, может обеспечить спасение. С тою прекрасною свободою ума, которая составляет его особенность, с тем широким пониманием св. евангелия, с каким он умел изъяснять самый глубокий и истинно нравственный смысл наставлений, без опасений соблазна, св. Иоанн решается представить образ истинного Иисуса Христа, всегда чуждого высокомерной добродетели и никогда не бывшего формалистом. Он напоминает, что Его противники, фарисеи, упрекали Его в ядении и питии вина, как равно и в том, что Он сообщается с мытарями и грешниками. «Се человек ядца и пийца!» Противники заходили так далеко, что обвиняли св. Иоанна даже в презрении и отменены поста. «Нет, я его не хулю, – отвечал он, – я далек от этого, я его ценю высоко, но скорблю, видя вас, пренебрегающих всеми другими повелениями и думающих, что для стяжания спасения достаточно одного поста, тогда как в сонме добродетелей он занимает только последнее место». Особенно вызывали его негодование и ненависть те, которые, воистину являясь фарисеями, не только преувеличивали действенность поста, но еще при совершении его выказывали тщеславие. Для научения их, он энергически толковал стих из св. Матвея: «егда поститеся, не будите, яко лицемери, сетующе».

Но не должно думать, что все одинаково соблюдали пост, ради снискания спасения и приобретения себе репутации святости. Прежде всего, находились настоящие лицемеры, втайне пользовавшиеся самым утонченным столом. Если это доходило до сведения священника, то последний обращался к ним с горячими упреками, но у них уже наготове было оправдание: «я, – говорили они, – не хочу соблазнять никого, а мое слишком слабое здоровье не позволяет мне поститься. Я притворяюсь по духу благочестия». Многие другие, более чистосердечные, даже не считали нужным притворяться. Для таких приближение четыредесятницы было страшилищем, и, едва оканчивали они четыредесятницу одного года, как уже боялись её приближения в будущем году. С непристойною радостью приветствовали они прекращение поста в Пасху и тотчас же давали пиршества, где бесстыдно восполняли недавние лишения. Часто, впрочем, во время сорока священных дней, они не соблюдали дисциплины, и св. Златоуст легко узнавал это, так как суеверный страх заставлял таких лиц держаться вдали от церкви, когда они прекращали пост. Не видя их во время беседы, св. Златоуст знал, что это значит, и, почти не надеясь уже добиться от них соблюдения совершенного воздержания, находил лучшим выказывать им себя щедрым и толерантным: приходите хотя теперь, говорил он им, и пусть один грех не послужит поводом для другого. Пред этими плохими постниками он восхвалял силу поста, подобно тому как старался умалить его значениe пред людьми суеверными. Он выставлял его, как превосходное врачевство против дьявольских нападений, – хотя в силе этого лекарства и мог усомниться, по крайней мере, несчастный Стагирий. Св. Иоанн напоминал также, что великие примеры поста шли свыше, что теперь даже сам император соблюдал его. Наконец, его предписания являлись чрезвычайно умеренными: он вполне допускал оправдание слабостью здоровья, и с тем осмотрительным благоразумием, какое сделалось правилом в Церкви, позволял в этом случае заменять пост милостынею, усердием к проповеди, примирением с своими врагами, одним словом, добрыми делами. «Да, – говорит он, и эти слова заключают вкратце всю его теорию поста, – так как главная цель поста – укрощение страстей, то какая важность в том, что вы идете другим путем к достижению той же цели!»

Как и относительно поста, мы уже показали некоторые весьма преступные cyеверия, каким давала место молитва. Св. Златоуст, имевший о молитве самое возвышенное представление, и в данном случае, как во всех остальных церковных обычаях, боялся главным образом того, чтобы молитве не усвояли силы, независимой от настроения молящегося. Он вынужден был напоминать большинству своих верных, что молитва имеет силу только тогда, когда исходит из сердца правого и чистого; нужно прежде всего выполнять свой долг, и делать добрые дела: «чистая душа и обнаружение добрых дел», – это и есть истинная молитва. Опасаясь крайностей ритуализма, он говорит даже, что, в сущности, молитва служит более к возвышению души, чем к снисканию благоволения. Если ты забываешь это, если ты ведешь себя дурно, говорит он, изъясняя слова пр. Исаии, то я отвращу очи мои от тебя. С живым воображением, свойственным греку и жителю Востока, пластичным и порою почти гомеровским, он делает остроумное сравнение, с целью показать, что не все молитвы имеют одинаковый успех. Бывают различные игроки на киваре: одних освистывают, другим рукоплещут. Точно таким же образом, молитвы добродетельных христиан бывают услышаны, молитвы грешных отвергнуты Божественным вниманием.

Наставления св. Златоуста относительно молитвы кажутся с первого взгляда очень строгими: он не только хочет, чтобы молитва была чистою и пламенною, но требует еще, чтобы ее повторяли весьма часто. Следует молиться пред обедом, после него и в определенные, установленные Церковью часы. Так как молитва есть единственное сильное средство сохранения себя от искушения, а эти последние представляются ежеминутно, то молитва, в свою очередь, должна быть непрерывною. Но и в возражениях слушателей не было недостатка; в особенности прибегали они к одному, столь часто уже отмечавшемуся нами, что следует будто бы полагать различие между жизнью монашескою и мирскою. Как может молиться трижды в день человек, имеющий семью и дела? Св. Златоуст отвечает на это так, что его требования, действительно, очень трудно осуществимые при буквальном их понимании, становились довольно легко выполнимыми. Нет нужды ходить в церковь и в строгом смысле, совершать молитву; достаточно внутренней и краткой, но усердной молитвы и вовсе нет надобности шевелить губами и воздевать руки. Особенно усиленно св. Златоуст настаивает на том, чтобы к дневным молитвам присоединяли еще молитвы ночные. Он любит изъяснять псалом 118-й и повторять слова псалмопевца «полунощи возстах». Вполне сознавая, что совершение такой молитвы относится к числу нелегко соблюдаемых обычаев, он пытается убедить верных великолепным описанием ночного неба, светоносного и безмятежного, созерцание которого возвышает и очищает душу. Как бы ни малочисленны были те, кого могло растрогать это поэтическое кpacноречие, однако, по мнению Тильмона, кажется вполне удивительным уже и то, если таких нашлось хотя бы несколько. «Этот обычай, – говорит он, – столь далек от нашей косности, что мы с трудом понимаем, как можно было серьезно предлагать его общественному сознанию».

Вера в почти магическое действие молитвы была настолько сильна, что молившийся очень склонен был испытывать досаду, видя, что его молитва не услышана. Нечестивое отчаяние стояло в соприкосновении с слишком суеверной надеждою. Св. Златоуст любил указывать на единственное целительное средство, – терпение, стараясь оправдать его библейским примером. Двадцать лет молитв Исаака часто фигурируют в его увещаниях, и, действительно, трудно было бы подыскать лучший пример. Уместно было также повторять, что, если молитва не была услышана, то это, бесспорно, потому, что ее совершали без надлежащего расположения. «Должно испрашивать только то, на что Бог может согласиться, и притом нужно просить с ревностью и верой33». Тогда, по мнению св. Златоуста можно быть уверенным в удовлетворении.

Молитва необходимо должна быть скромною и чуждою тщеславия. Не смотря на евангельское проклятие, фарисеи оставили многочисленное и неисправимое потомство. Лицемер, или по крайней мере, святоша, склонный к резким внешним обнаружениям, встречался часто и в Константинополе и в Антиохии. «Запрись в своей комнате, говорил Златоуст, и молись при закрытых дверях». Но тогда, возражали ему, нет надобности ходить в церковь. «Не понимай этого буквально, нужно только не делать себя предметом внимания. Одинаково виновен и тот, кто из стремления к тщеславию запирается в своем доме». Таким замечанием он ясно показывает нам, что и этот последний вид тщеславия далеко не был безизвестным. «Есть и такие, которые, скрываясь, заставляют обращать на себя внимание, возвышая свой голос, вскрикивая, подобно шутам, и всею своею внешностью обнаруживая притязание на смешное благочестие».

До сих пор мы говорили только о молитве личной и частной, но св. Златоуст не меньшую важность усвояет и молитве общественной. Она, говорит он, имеет особенную силу и более верное действе. Этим-то объясняется та забота, с какою св. ап. Павел просил молитв за самого себя. Бог является как бы царем, который отказывает в милости приговоренному, когда ходатайствует за него один проситель, и иногда снисходит к мольбам целого города. Вот почему народ всегда объединяется с молитвами, произносимыми священником, и приглашается принимать в них свое участие. С чем особенно борется св. Иоанн, призывая к общей молитве, – это с стремлением возложить бремя её на одного священника. Священник молился, – думали многие, – и разве этого не достаточно для удовлетворения Бога? Но св. Златоуст напоминал им, что Церковь не что иное, как одно тело, и что решительно все верные должны принимать участие в выражении благодарности или мольбы, возносимых ею к Богу34.

Частною формою общественной молитвы, которую особенно превозносил св. Иоанн, было пение псалмов. Св. Златоуст – один из тех, кто более всех способствовал введению правильного употребления их, сначала советом и проповедью в Антиохии, а затем (и еще более) действительными мерами, какие можно было ему принимать в Константинополе, благодаря своему епископскому авторитету. В своём изъяснении 41-го псалма он в прекрасных выражениях определил происхождение и пользу псалмов. «Видя жестокосердие человека и его леность, Бог восхотел примешать к пророчеству прелесть пения, ибо ничто так не возвышает души, не окрыляет ее, не отвлекает от земли, не освобождает от тела, ничто не дает ей такой возможности любомудрствовать и смеяться над всею этою плотскою жизнью, как пение и мерная Божественная мелодия». Заметь влияние пения на детей, работников, корабельщиков и прядильщиц. «Так как наша душа имеет прирожденное и весьма сильное расположение наслаждаться подобного рода удовольствием, то, чтобы демоны не развращали ее введением сладострастных песней, Бог изобрёл псалмы. Нужно научить свою жену и детей петь эти священные песни, когда они прядут или работают, начинают или оканчивают обед. Пусть подражают ап. Павлу и Силе в темнице (Деян. 16:25). Псалом – это благовонная губка, которою очищают стол». В то же время он советует псалмопение внутреннее, на поле, в мастерской и в судебной палате. Без cомнения, люди низкого звания и нищие не понимают всех псалмов. Но пусть, по крайней мере, в церкви они запоминают припевы: это явится для них средством заменить книги, достать которых они не могут. Можно сказать, что в этом, столь полном и интересном отрывке, св. Златоуст не только выясняет пользу пения псалмов, но что он прикровенно развивает и самую теорию христианской поэзии, как она осуществилась в IV-м веке и как она представляется у св. Амвросия, Пруденция или св. Григория Назианзина. Bсе основания, какие он приводит в пользу псалмов, показывают в тоже время пользу и необходимость современной религиозной поэзии; доказывают, что эта поэзия не была ничуть делом искусства, но имела глубокие корни в потребностях христианского общества.

Св. Златоуст упоминает псалом 140-й, как один из наиболее любимых и известных. «Все знают его наизусть и поют во всяком возрасте, но обыкновенно не вполне ясно понимают его смысл». Этот псалом был избран для вечерней молитвы, и его, действительно, каждый вечер повторяли в Антиохии. Потому-то св. Златоуст и изъясняет его с особенною заботливостью и с совершенно исключительными подробностями. Напротив, нами утрачено его толкование на псалом 62-й, читавшийся утром. Помимо же этих, назначенных для специального употребления, псалмов, все прочие были довольно мало известны; обычным оправданием служил ответ, что знание их – дело монахов.

В Константинополе, как сказано, св. Златоуст пытался сделать пение псалмов регулярным и обязательным. Мы уже видели, что он постановил петь их в тех крестных ходах, которые совершались во время перенесения мощей, а равно и в процессиях, установленных им в противодействие арианам. С этим намерением он собирал также по ночам всех тех, кому труд препятствовал молиться днем. Эти ночные службы сделались даже одною из главных причин ненависти, какую возбудило в византийском клире его епископское правление. Распущенные священники не простили ему того, что он так безцеремонно беспокоил их сон. В это время он снова удивительно анализировал нравственное действие псалмов, которые с таким жаром усиливался распространить. «Пророк говорит, и мы отвечаем ему, воспевая все вместе. Нет больше различия между рабом и свободным, между богачом и нищим, князем и подчиненным! Неравенство положений уничтожено, один хор образуется из всех, и земля подражает небу».

Но, как и всегда, св. Златоусту стоило немалых трудов внушить это. Общая молитва требовала усердия к церкви и внимания, а тогда и тем, и другим качеством пасомые далеко не обладали в совершенстве. Обыкновенно присутствующие были не весьма многочисленны и, – что замечательно, – в большей своей части это были люди низкого положения. Богатые ходили только изредка и, если решались на это, то испытывали гордость, как будто оказывали Богу великую честь. Масса народа собиралась только по случаю больших праздников, при наступлении Пасхи или Пятидесятницы. В эти дни обычай и привычка влекли в церковь всех, но в этом не было и следа истинного благочестия – «это дело привычки, а не благочестия». Помимо того, внезапность одной из тех великих катастроф, во время которых оглашенные массою устремлялись в баптистерии, призывала в церковь неожиданный поток нерадивых людей. Так случилось после землетрясения, потрясшего Антиохию, когда св. Златоуст проповедовал свои прекрасные гомилии о Лазаре. Возмущение, во время которого мы, в ряде его бесед, почти день за днем, можем проследить настроениe нервной и изменчивой толпы, – предлагает также весьма характерный пример. Словом, мы видим, что церковь наполняется или пустеет, и собрание становится более многочисленным или безлюдным, смотря по тому, удручено ли общество отчаянием, или же в нем начинает возрождаться надежда.

В те праздничные дни, когда толпа, следуя обычаю и привычке, наводняла базилики, в особенности трудно было овладеть её вниманием. Но даже и в обычное время, при малом числе избранных слушателей, невозможно было всегда пользоваться им вполне. Епископу в высшей степени часто представлялся повод быть недовольным; и тогда, когда он произносил, по-видимому, слишком длинное поучение, – как бы не велика была в то время любовь к красноречивому слову, – и тогда, когда совершалась молитва и служба. Должность диакона, обязанного обходить тесные ряды и наблюдать за порядком, не была только синекурою. Можно было сколько угодно возглашать громким голосом священный возглас «вонмем!», но сумятица и рассеянность не прекращались. Предстоящие беспрестанно разговаривали, даже в самые торжественные моменты священнодействия. «Какой позор! – говорил св. Златоуст, когда ты присутствуешь при чтении правительственной грамоты, ты не осмеливаешься ни шепнуть слова, ни сделать малейшего движения: ты знаешь, что за самое незначительное неблагоразумие тебя обвинять в оскорблении величества. Но ты не боишься подвергнуться худшему преступлению и подпасть более тяжкой опасности, пренебрегая уважением к Божественному слову». Церковь сделалась местом собрания, подобно всем тем местам, какие в огромном множестве предлагали древние города праздношатающемуся народу, привыкшему жить вне дома и мало чувствительному к тихим радостям домашнего очага. В церковь шли так же, как шли на площадь, или останавливались в лавках лекарей и брадобреев, где происходили беспрестанные сборища. Входившие в церковь прямо направлялись к своим родственникам и друзьям, с целью разузнать от них новости. Не забывали здесь и своих дел, назначали свидания тем, с кем собирались заключить торговую сделку, и обсуждали условия. В большую жару тут можно было укрыться удобнее, чем на площади. Охотники до новостей, весьма многочисленные в этих восточных городах, где люди так любопытны, так падки до всевозможных пересудов, наперерыв рассказывали политические новости и слухи, идущие от двора. Некогда, писал св. Иоанн, помышляя о том доме Филимона, который он столь часто приводил в пример, – дома были церквами; ныне, – увы! – церкви сделались домами и даже хуже, чем домами: там слышится шум и суматоха таверны.

Естественно, что болтливее всех были женщины, готовые смеяться по малейшему предлогу. Св. Златоуст призывал их к долгу словами апостола: «жена да учится в безмолвии». Но и мужчины, подобно женщинам, без уважения к святости места, толкались, с целью занять первые места и лучше слышать, по-видимому, несколько слабый голос проповедника. Отсюда проистекали соблазнительные ссоры, происходившие даже во время раздаяния евхаристии. Как все это было далеко от того времени, когда в момент проповеди ап. Павла в скромной горнице (coenaculum) в самом верхнем этаже дома, – падение Евтихия, одного из слушателей, сидевшего на подоконнике, не прервало собрания, и св. Павел продолжал изъяснять Божественное слово! Стоявшие в церкви рядом ссорились друг с другом, и нужно было беспрестанное вмешательство диакона для водворения мира и порядка между этими взрослыми детьми. Все являлось предлогом для самой пустой рассеянности. Однажды, например, св. Златоуст видит, что взоры всех отвратились от него; он слышит, что в собрании проходит легкий говор, непогрешимый показатель невнимания, и видит, что глаза всех с любопытством наблюдают какое-то неожиданное зрелище. Причиною было то, что в это время зажигали лампады. И, чтобы снова привлечь рассеянные умы, оратору нужно было возвысить тон и в внезапном порыве импровизации воспользоваться одним из тех сравнений, который так восхищали воображение сирийцев. «Ведь и я возжигаю светильники, и я возбуждаю в вас искры истины…!» и пр.

Бывали злоупотребления и более тяжелые, чем эта ребяческая рассеянность. Известно, что языческие храмы иногда делались местами свиданий для влюбленных, и что в Риме рассказывали некоторые скандальные анекдоты, в которых церковник, а иногда даже и жрец, отчасти играли роль сводней. В частности, довольно дурной репутацией пользовались храмы Изиды. Христианские епископы и священники никогда не были виновны в подобных непристойностях, но они скоро заметили, что нравы, позорившие языческие храмы, стремились, хотя и в смягченном виде, проникнуть и в христианские церкви. Если теперь здесь уже не распутывались интриги, как под благосклонным взором Изиды, то иногда завязки их совершались здесь. Женщины, являвшиеся в собрание, соперничали в кокетстве, одевали свои лучшие наряды и богатейшие драгоценности, будучи исполнены честолюбивым стремлением затмить друг друга. Мужчины искали здесь похождений, принимали к этому меры и посреди церкви пускали в ход все те уловки, какими, благодаря опытной тактике, рекомендуемой некогда Овидием, они располагали для театра и цирка. Св. Златоуст решается даже сказать, что, «если кто-либо хочет увлечь женщину, то никакое место не кажется ему более подходящим для этого, как базилика». Но, конечно, Церковь принимала свои предосторожности. В базилике IV-го века особое место было предназначено каждому классу, из которых составлялось общество верующих. Оглашенные и кающиеся не смешивались с теми, кто уже получил крещение и принимал участие в св. евхаристии. Каждый пол стоял отдельно. В антиохийских церквах деревянная перегородка отделяла половину женщин от половины мужчин. Св. Златоуст находил эту предосторожность слишком недостаточною и в тоже время сожалел об её необходимости. «Между вами и женщинами нужна бы стена, но так как вы не хотите стены, то отцы наши устроили, по крайней мере, эту перегородку. Ибо я слышал от стариков, что изначала её не существовало. Тогда знали, что во Христе Иисусе нет более различия пола (Гал. 3:28), и во времена апостолов мужчины и женщины стояли вместе». Теперь, прибавляет он, женщины уподобились блудницам, а мужчины неистовствующим коням. В Константинополе меры предосторожности были приняты лучше, чем в Сирии: здесь женщины находились на хорах; таково, по крайней мере, было расположение знаменитой церкви Анастасии или Воскресения, столь дорогой для св. Григория Назианзина и не менее любимой св. Златоустом.

Наконец, народ обнаруживал слишком много торопливости при оставлении церкви и стремился скорее стряхнуть ту принужденность, какую на него налагала сначала проповедь, а затем и служба, в то время, действительно, довольно продолжительная. Что касается проповеди, то св. Златоуст, хотя и не без сопротивления, еще делал здесь некоторые уступки, именно – тем, кто находил ее слишком длинною, дозволял уходить, когда они чувствуют себя уставшими. Но он запрещал уходить, прежде чем оканчивались молитвы. Были некоторые молитвы, которые священник говорил почти один, так как при них никто не считал нужным присутствовать. Между тем, св. Златоуст не только хотел удержать верных до тех пор, пока священник не закончит их совершенно, но желал еще большего, именно того, чтобы некоторое время после службы пасомые оставались в церкви, с целью сосредоточения и размышления.

Св. Златоуст, без сомнения, боролся с более тяжким злом, чем недостаток усердия к церкви или невнимательность и недостаток уважения к святому месту. Он, конечно, прекрасно сознавал, что делал, беспрестанно возобновляя по этому поводу самые сильные упреки. Без усердия к церкви, и в частности к поучению, почти невозможно было надеяться на совершенствование весьма невежественной толпы, которую нужно было подчинить беспрестанному учению, суровой бдительности и дисциплине, для того, чтобы иметь какой-нибудь расчёт на искоренение её страстей. Болтовня, смех, разговоры среди самой церкви, все это неприличное и небрежное поведение, было очевидным показателем глубоких зол; эти пороки ясно выдавали распущенность, холодность и рутину, т. е. именно все то, с чем св. Иоанн имел миссию бороться, и что, по мере возможности, он хотел исправить.

Клир, его организация и нравы – Официальная постановка дела благотворительности – Девственницы и вдовы – Евангелизация сёл

Весь обзор верований и священнодействий того времени показал нам, что общим стремлением, которое св. Златоуст отметил яснее, чем кто-либо другой, в IV-м веке было стремление возложить на сословие священников и епископов, т. е. вообще на клир, огромную часть тех должностей и обязанностей, какие в первоначальный период были общими для всех верующих. Разграничение между клириками и мирянами обозначалось все резче и резче. Казалось, что эти последние хотели передать в руки первых вместе со многими своими правами и весьма существенные свои обязанности. На клир возлагалась забота о раздаянии милостыни, на клире лежала обязанность содержания больных и вдов, клиру хотели передать даже молитву. И весьма важно поэтому узнать, как в то время был организован клир и какие средства принимал он, по мере возможности, с целью исправить зло, причиняемое косностью мирян.

Смотря по тому, возвышенный ли или низменный взгляд имели церковные сановники на свои обязанности, дело их казалось или в высшей степени трудным, или легким, и в последнем случае жизнь их представлялась самою завидною и отрадною. Бл. Августин энергически говорил однажды: «в наше время нет ничего легче, приятнее и желаннее епископства, священства или диаконства, если эти должности выполнять легкомысленно и стараясь только угождать другим. Но в таком случай перед Богом нет ничего более жалкого, печального и достойного осуждения. Зато напротив, в наше время нет ничего более трудного, удручающего и опасного, и вместе с тем лучшего в очах Божиих, как епископство, священство или диаконство, если выполнять обязанности этого священного служения по повелениям небесного Государя». Это же самое беспрестанно повторял, с своей стороны, и св. Златоуст и в особенности доказывал это в своем прекрасном трактате «О священстве», самом стройном и наиболее тщательно отделанном своем творении, которое полно возвышенных и благородных мыслей и изобилует, кроме того, весьма характерными чертами нравов.

Дело добросовестного и строгого священника становилось особенно затруднительным главным образом по следующей причине. Вместо того, чтобы находить поддержку в сочувствии и любви, он скоро замечал, что соответственно его добродетелям к нему питают или зависть, или боязнь. Без сомнения, твердость характера, благотворительность и святость жизни привлекали ему полное и надежное расположение, но число таких усердных друзей было незначительно. Большинство, всегда индифферентное и изменчивое, готово было по малейшему предлогу выказать ему свою враждебность. При чтении некоторых страниц трактата «О священстве», написанного в первые годы жизни св. Иоанна в Антиохии, сильно кажется, что он уже предвидел и заранее заклеймил те жалкие интриги, под бременем которых некогда ему суждено было пасть. Да, еще задолго до провозглашения епископом, он имел и весьма высокое понятие об этом священном сане, и вместе достаточную опытность и потому знал, что, если когда-либо он будет призван к прохождению этого служения, то ему нужно будет всего опасаться. Он чувствовал в себе достаточно мужества, непоколебимости и безкорыстия, чтобы считать себя обреченным на неизбежное преследование. Едва только вступив в церковную иepapxию, он мог видеть все коварные замыслы, какие ежедневно составлялись в тайне. За священником ежеминутно следили, его подстерегали и на него клеветали все те, кто хотел занять его место; помимо того, он был подвержен злоречию и женским сплетням. Если казалось, что он живет в довольстве, или его видели не в слишком изношенной одежде, или, наконец, его стол мог подлежат какому-либо осуждению, – малейшее неблагоразумие раздували в преступление. Даже те, которые сначала были дружественно преданы ему, первые делали ему впоследствии упреки за его мнимую роскошь. Развитие, какое со дня на день получала церковная юрисдикция, естественно давала также место многим неудовольствиям. Со всех сторон взывали к её необходимости, но, когда она явилась, готовы были тотчас же обвинять ее и на нее жаловаться. Наконец, вследствие самолюбия и тщеславия, столь общих всем грекам и сирийцам, каждому хотелось, чтобы священник исключительно занимался им одним, и ревновал своего пастыря ко всякому, кому он, по-видимому, оказывал предпочтение. Не было ничего труднее, как избежать всякого обнаружения благосклонности или пристрастия. Так, существовал обычай посещения епископом больных; но люди совершенно здоровые требовали таких же посещений. Не по побуждениям благочестия, но из гордости добивались того, чтобы он, по крайней мере, время от времени, показывался у всех, и эти соревнователи подстерегали его малейшие выезды. В особенности же, если его можно было обвинить в том, что он был склонен слишком часто посещать богатых, то бедные удручали его ужаснейшими упреками. Епископ в некотором роде сделался покровителем целого города; только теперь это был покровитель, шедший навстречу своим клиентам и сам являвшийся к ним, вместо того, чтобы принимать их утренние приветствия в своем aтриуме. Сколь велики и страшны были, следовательно, обязанности епископа! Конечно, он был не ниже монаха. Он являлся отцом семейства, и до какой степени его семья была вместе и обширна, и не приучена к повиновению! Он управляет не более, как одним городом, но между тем у него больше заботы, чем у самого императора, так как он почти не может действовать иначе, как убеждением и редко властью. Как выполнит он это, если на его задачу смотрят, как на удовольствие, и площадь не думает оставить своих пошлых жалоб, беспрестанно возводимых на него?

Значит ли это, что все в этих жалобах было несправедливо? Увы, – нет, и св. Златоуст сознавал это лучше, чем кто-либо другой. Но, по своему обыкновению, он одновременно боролся с двумя противоположными злоупотреблениями. С одной стороны, нужно было ограничить гордость, честолюбие и пороки дурных священников, с другой, – обуздать непокорность верных. Этим-то последним занимается св. Иоанн в только что указанных текстах. Но он ясно сознавал и то, что эта непокорность слишком часто имела свои весьма законные основания; знал это настолько хорошо, что формально ставил и обсуждал вопрос: какого поведения следует держаться пастве, если, к несчастью, она встретит дурного пастыря. Тогда, – говорит он, выказывая толерантность, достаточную для доказательства того, что подобные случаи были часты (хотя бы свидетельства и были немногочисленны), – тогда нужно делать различие между погрешностями в деле веры и ошибками против нравственности. Что касается нравов, то здесь всякий имеет право судить и сознательно высказываться, помня, однако же, что даже и порочный священник будет давать только добрые советы: до такой степени непреоборима сила истины. Что касается веры, то нужно особенно бояться судить необдуманно и помнить о своей некомпетентности. Развращенных или мало православных священников св. Златоуст встречал слишком часто на своем собственном пути.

Во время писания своего трактата «О священстве», св. Иоанн, еще не обладая горьким опытом, приобретенным позднее, уже достаточно ясно видел, что, если Церковь могла жаловаться на общее расслабление верных, то большую часть удручающего ее зла, следовало приписать дурному выбору пастырей. И в своей третьей книге он не преминул отметить это тяжелое зло и раскрыть его причины. Одною из таких причин могло быть, бесспорно, то, что, вследствие увеличения числа епископов, с возрастанием христианства, требовалось большее число епископов и, в виду этого, уровень их величия понизился. Тем не менее, в эту плодотворную эпоху не было недостатка в достойных избранниках, и самому св. Златоусту казалось, что скорее тогда, в первые времена христианства, скудость пасомых могла обусловливать неудачный выбор. Так, когда он изъясняет образ епископа, каким его представляет первое послание к Тимофею, он признается, что этот идеал не весьма возвышен, и склонен даже признать его довольно низким. И в самом деле, идеал представленный им в свою очередь в трактате и, можно сказать, точно выполненный им самим, – несравненно более высок и обнимает гораздо большее число труднейших требований. Но, к чести IV-го века, нужно сказать, что в то время возможно было найти людей, нисколько не боявшихся этой великой суровости жизни и такой тяжкой ответственности. Зло, таким образом, происходило от способа, посредством которого совершалось избрание, и виноваты в этом были как сами кандидаты, так и верные. Епископство, как говорит нам бл. Августин, сделалось завидною должностью. Влияние, какое оно давало, превосходило даже влияние, предоставляемое общественными магистратурами, и должно было неизбежно увлекать честолюбцев. Освобождение от муниципальных повинностей, обширные богатства, какими располагал каждый диоцез, пышная жизнь, какую мог вести епископ Рима или Византии и в меньших размерах епископы меньших городов, – все это должно было манить друзей роскоши, равно как скупых и жадных людей. А когда честолюбцы и скупцы домогались сана, то они могли иметь много шансов, силою своей хитрости и лицемерия, взять перевес над людьми скромными и благочестивыми. Народ, принимавший довольно большое участие в избрании, и самый клир могли увлекаться самыми невысокими соображениями. История многих епископских престолов того времени показала бы, что нет никакого преувеличения в осуждениях св. Златоуста, когда он утверждает, что при избрании столько же принималось во внимание богатство или знатность происхождения, сколько и добродетель избираемого. Могущественные связи, интрига, возраст – все это могло благоприятствовать тому или другому кандидату. Некоторых даже предпочли только вследствие боязни, что, если отвергнут их притязания, то они или увлекутся ересью, или отомстят каким-нибудь другим способом. Без сомнения, в слишком поспешных выборах народ иногда имел очень счастливую руку и следовал весьма справедливому инстинкту; в этом отношении самым характерным примером является избрание св. Амвросия Медиоланского. Но, с другой стороны, сколько происходило здесь ошибок и безразсудства, сколько соблазнительных сцен, раздоров и даже убийств! События, аналогичные с теми, какие происходили в Риме, во время соперничества Дамаса и Урсина, справедливо заклейменного беспристрастным Аммианом, по словам св. Златоуста, происходили также и на Востоке. Впрочем, народ далеко не один был ответствен в этом, и св. Иоанн вовсе не имел желания лишать его этих прав. Он настаивал на том, что состав верных должен сохранять свое участие в управлении церковью, что епископ должен иметь больше труда, но не больше чести. Великая ответственность падала также на епископов, соглашавшихся рукоположить недостойного избранника, после того как предварительно всеми средствами они покровительствовали ему и поддерживали его кандидатуру.

Вот почему в клир удавалось проникнуть многим заблудшим овцам. Лицемеры, сначала обнаруживавшие только строгость и святость жизни, тотчас же по избрании выказывали всю черноту своей души. Подобных примеров много среди современных св. Иоанну епископов, с которыми он вступал в сношения. Не говорим о тех, которые, подобно Нектарию, его предшественнику по константинопольской кафедре, будучи тщеславными прелатами, любителями наслаждений и вельможами, имели, по крайней мере, заслугу честности и умеренности. Но что сказать об Антиохе, добывавшем деньги своим красноречием, о Севериане Гавальском, всегда готовом на какую-нибудь новую интригу, о Феофиле Александрийском, расходующем на бессмысленные сооружения милостыню, предназначенную нищим, и не останавливающемся в своей борьбе с противниками ни перед какою угодно ложью, ни пред каким угодно насилием? Что, наконец, сказать об Акакии Берийском, по самому незначительному предлогу сделавшемся непримиримым врагом св. Златоуста и говорившем, что он «приготовит ему его же блюдо35». Есть ли какой-либо пример поразительнее примера симонических епископов, низложенных св. Иоанном во время его путешествия в Азию? Эти епископы с бесстыдною наивностью, много говорящею о нравах того времени, признавались, что они заплатили за свое избрание; высказывали, что желали епископства ради избежания муниципальных повинностей, и в своем цинизме доходили до того, что после своего низложения просили вернуть им их издержки. Чтобы увидеть, насколько этим интриганам удавалось иногда уверить своих овец в самоотречении, следует подумать над историей Геронтия, старого клирика Миланской церкви, изгнанного из неё св. Амвросием. Геронтий достиг наречения во епископы Никомидии потому, что приобрёл в городе репутацию искусного и услужливого врача, и верные энергически защищали его против всех нападок. – Зато правда, что люди, истинно достойные епископства, какова бы ни была их скромность, редко успевали от него уклониться. Сам св. Златоуст представляет доказательство этого: в своей молодости, ценою одной благочестивой уклончивости, ему удалось избежать этого бремени. Но его неожиданное наречение в Константинополь, может быть единственный хороший поступок Евтропия (и особенно важно, что оно было делом такого недостойного правителя), показывает, что истинная заслуга в IV-м веке, столь же богатом добродетелями, сколько и пороками, почти всегда увенчивалась возложением сана и имела, по крайней мере, свой час триумфа над честолюбивой интригой, хотя, быть может, позднее кратковременный успех искупался незаслуженным падением.

Одним из наиболее поразительных явлений в истории Церкви IV-го века, которое также поражало и св. Златоуста, представляется внезапное и удивительное обогащение Церкви. Это не значит, что до Константина Великого она была очень бедна; напротив, и тогда она уже имела значительные владения. Но со времени триумфа, доброхотные пожертвования, идущие от государей или частных лиц, с каждым днем увеличивали её наследие. Известны слова Претекстата, говорившего, что еп. Дамас, по влиянию, каким он пользовался, и по богатствам, какими располагал, был не только равен первому государственному вельможе, но даже превосходил его. «Я сделался бы христианином, если бы вы поставили меня римским епископом», – прибавлял он с насмешкой. Церковь антиохийская и особенно константинопольская были не менее богаты, чем римская. Св. Златоуст часто признает, что их владения неизмеримы, но не предлагает точных цифр. Он сообщает, однако, приблизительное число, по крайней мере, для Антиохии. В 85-й беседе на евангелие Матфея, часть которой мы уже приводили, он утверждает, что Церковь почти имела доход одного антиохийского вельможи, хотя и не из самых богатых.

Церковное богатство состояло не исключительно из денег, но включало многочисленные недвижимые имения, поля, дома, повозки, мулов и их погонщиков. Часть своих имуществ, Церковь отдавала в наем. Словом, образ жизни, какой мог вести епископ, был совершенно аналогичным с образом жизни вельможи, так как богатства того и другого были одинаковы. Такое положение дел неизбежно влекло за собою тяжкие злоупотребления. Бесспорно, существовали в действительности те епископы, которых Аммиан предоставляет нам беспрестанно разъезжающими по всем направлениям империи, под предлогом поездки на соборы, на счет разоряемого ими правительства. Это не подлежало бы никакому сомнению даже тогда, если бы у нас было только одно указанное свидетельство языческого историка, так как этот язычник беспристрастен и вполне заслуживает доверия. Но то же самое показывает нам и св. Златоуст. «Да, – говорит он, – есть, и я сам видел их – священнослужители, имеющие дурную славу. Не без некоторых законных оснований подозревают честность их правления. Но невозможно, чтобы нечто злое не примешивалось иногда к добру. Увы, бывали соблазны и во времена апостольские!»

Но даже и тогда, когда неподкупность священника или епископа была известна за идеальную, не смотря на это, очень часто казалось соблазном уже одно то, что духовные лица были заняты делами и вносили сюда те же обычаи, как и миряне; т. е. бережливость, скупость и жадность. Управление большим богатством совершается всегда одинаково. Да, с печалью говорил тогда св. Иоанн, мы не можем более упрекать верных, ибо сами священнослужители ничем не отличаются от мирян, и это заграждает нам уста. Быть надсмотрщиком, экономом и негоциантом – не епископское дело, и, однако, теперь необходимо, чтобы он входил во все это лично, или через посредство диакона. Таким образом случается, что члены клира входят в сношения с продавцами вина, хлеба и других припасов, затевают с ними споры и даже распри. Как далеко было все это от той прекрасной первоначальной эпохи, когда Апостолы не хотели сами заниматься даже раздаянием сборов, сделанных благодаря их заботам!

Св. Златоуст первый же признал, что это плачевное положение дел было неизбежным и почти не могло быть исправлено. Нельзя было основательно расчитывать на то, чтобы с того времени, как общество почти всецело сделалось христианским, все верующие выполняли существенную обязанность милостыни. Справедливо, что с увеличением числа несчастных, требующих помощи, возросло, без сомнения, и число богатых христиан, но не все эти богачи в такой же мере были действительно проникнуты сознанием своих обязанностей. Было бы настоящею мечтой думать, что частная инициатива и личная благотворительность удовлетворили бы огромной задаче, взятой на себя Церковью. Поэтому было желательно, чтобы сам клир взял в свои руки администрацию милостыни и наблюдал за устройством постоянных, поддерживаемых им учреждений: госпиталей, богаделен и пр. Все величайшие епископы IV-гo века понимали это; один из замечательнейших, столько же по твердости, ясности и точности своего понимания, сколько и по своей практичности, – св. Василий Великий стоял во главе этого движения. Его митрополия, Кесария, долго стояла впереди прочих городов империи по числу и по лучшему управлению основанных в ней учреждений, так что для всех она сделалась достоподражаемым идеалом. Проникнутый теми же мыслями, св. Златоуст защищал право Церкви владеть доходами и недвижимыми имениями. Основанием такого права, в его глазах, являлась необходимость уврачевать слишком общее нерадение верных. «Исполняйте ваш долг, – говорил он антиохийцам и константинопольцам, – выполняйте дела благотворительности, как повелевает евангелие, и тогда мы с радостью откажемся от имений, какие удерживаем теперь только против воли».

Таковы идеи св. Златоуста о церковных имуществах, но в этом деле, как и во многих других, его чувства иногда возносили его выше собственных идей. Мы уже несколько раз отмечали, что в некоторых его упованиях было нечто трудноосуществимое. Он был христианином в самом истинном смысла слова, а истинный христианин всегда является несколько склонным к мечтательности. Даже при том предположении, что, с своей стороны, он идет к полному осуществлению возвышенных повелений, неправдоподобно, что все будут ему подражать. Отсюда происходит, что в известные моменты он прямо надеется на то, чего так страстно желает. И уже в Антиохии, когда св. Иоанн проповедовал прекрасные беседы на евангелие Матфея (откуда в этой главе нами взяты важнейшие цитаты), он имел решительное намерение ввести в обычай частную благотворительность, с тем, чтобы уменьшить бремя, тяготившее клир. Он надеялся, что, вследствие этого, клир мог бы освободиться от части своих богатств, отягощавших его своим управлением, поглощавших его время и заботы (а и то, и другое легко нашло бы для себя лучшее употребление) и развивавших в священнослужителях привычки и склад ума, совершенно противоположные их профессии. В прекрасном развитии 85-й беседы, после цитированная нами исчисления главных владений aнтиохийской церкви, он прерывает себя восклицанием: «не без намерения сожалею я об этом: я не хочу, чтобы мои сетования оставались тщетными и стремлюсь к тому, чтобы они имели результатом драгоценное совершенствование». Успел ли он, в самом деле, сколько-нибудь в Антиохии? Это мало правдоподобно, так как в сане пресвитера он имел только служение слова, доверенное ему еп. Флавианом, и мог принимать только косвенное и ограниченное участие в управлении обществом. Но идея, так ясно им высказанная, с этих пор уже не покидала его. Когда он вошел на епископский трон Константинополя и сделался полным господином своих действий, эта мысль была не менее близка его сердцу. Так как его всегда более смущали затруднения, какие представляло огромное расширение церковных имуществ, чем извлекаемый из них выгоды, то он во всем держал противную Hектарию сторону. Нельзя не удивляться реформе, произведенной им в епископском доме. Heктарий сделал из своего дома настоящий дворец; он жил там так же, как привык жить в бытность светским человеком – тщеславным вельможей, принимающим за своим обедом или на изысканном пиршестве тех префектов, с которыми он соперничал в роскоши. Св. Златоуст, сын главного военачальника (magister militae), привык в юности к тому же образу жизни, как и Нектарий, но скоро предпочел ему суровые подвиги аскетизма, продал ценные предметы, казавшиеся ему бесполезными; запер дверь своего дома для празднолюбцев; прекратил пиры, доставившие такую громкую популярность его предшественнику, и подал константинопольцам прекрасный пример, многими из них дурно истолкованный, – пример епископа, обедающего одиноко. Не менее удивительно то, как он воспользовался влиянием, которое скоро возымели на одну весьма богатую вдову, Олимпиаду, с целью вырвать ее из рук мало добросовестных клириков, эксплуатировавших последнюю, и научить ее направлять свои пожертвования так, чтобы производить ими возможно большую истинную пользу. Он выказал также редкую смелость, приняв меры против тех нищенствующих монахов, которые злоупотребляли несколько суеверною милостыней мирян. Но кажется, что он шел и дальше и что некоторые упреки его противников имели, по крайней мере, кажущуюся основательность. Так, например, его обвинители были, может быть, отчасти справедливы, если правда, что он продавал часть церковных имуществ, хотя бы и для того, чтобы помочь содержанию или учреждению госпиталей. Св. Василий, обладавший более умеренным и практическим умом, едва ли доходил до такого благородного неблагоразумия. Но можно ли, однако, слишком строго осуждать св. Златоуста? Зло, которое он хотел уврачевать, казалось достаточно великим, чтобы ему позволительно было несколько вдаться в крайность. Вот почему, по нашему мнению, если ошибочно утверждать вместе с слишком осторожными критиками, что св. Златоуст не допускал никакой крайности, и, если без больших ограничений надо принять некоторые эпитеты, усвояемые ему историком Сократом, – то не менее несправедливо сурово осуждать его и направлять против него фарисейское порицание. Какой реформатор для лучшего достижения цели не подвергается опасности допустить крайность? И гораздо более заслуга тех, кто делает подобный промах, чем те, у кого не хватает малейшего порыва для достижения цели. А св. Златоуст был действительно реформатором нравов своего века, сначала посредством проповеди в Антиохии, потом посредством проповеди и действий в Константинополе.

Посмотрим теперь поближе, каковы были те главнейшие повинности, которые, вследствие нерадения слишком равнодушных верующих, Церковь несла на себе, и которые обязывали ее иметь правильный бюджет. Св. Златоуст перечисляет их почти сполна в 24-й беседе на первое послание к Коринфянам. Прежде всего, это была милостыня, оказываемая бедным. Но Церковь не ограничивалась только раздачею им пропитания или одежды. Во всех больших христианских городах наперерыв воздвигались, по примеру Кесарии, богадельни, и их-то разумел св. Златоуст, советуя Стагирию посещать «пристанище бедных». Здесь содержали больных и слабых, прокаженных, страдающих раком, – всех тех неизлечимых больных, на которых св. Иоанн указывал Стагирий, как на людей, более его несчастных. Для них строили первые больницы, носившие обыкновенно имя nosocomia. Иногда также усвоялось им название странноприемниц (xenodochium), прилагаемое в частности к убежищам, открытым для чужестранцев. И в самом деле, на Церкви лежала обязанность предлагать им кров, так как частные люди отказывались следовать добрым советам, уже приведенным нами в своем месте. Впрочем, так как эти чужестранцы были обыкновенно нищие или больные, то, строго говоря, странноприимство сливалось с другими, прежде поименованными формами милостыни. Еп. Палладий в своем диалоге(V) рассказывает нам, что св. Златоуст выстроил в Константинополе много новых учреждений, кроме уже существовавших, и снабдил их очень полным персоналом надзирателей и служителей. Наконец, Церковь горячо заботилась о посещении заключенных и об оказании им помощи. Эта последняя форма милостыни представлялась в IV-м веке гораздо более важною, чем теперь, потому что в то время участь заключенных была безмерно суровее. Св. Златоуст, весьма строгий ко всему гражданскому законодательству, видевший в большей части судей только «грабителей и убийц» говорит еще хуже о тюремщиках. Впрочем, предлагаемые им подробности, совершенно подтверждаются другими авторами, в частности Ливанием, и яркий пример мы видим в лице несчастных антиохийских сенаторов, заключенных в тюрьмы, вследствие возмущения 387-го года, а подвергшихся там ужасным страданиям. В частности, св. Иоанн описывает в одном обстоятельном сравнении жалкое положение преступников, осужденных на копание руды. Этим последним страданиям Церковь не всегда могла приносить облегчение, так как рудники в большинстве случаев находились в большом отдалении от городов. Нужно еще вспомнить, что строгости административные и фискальные и несправедливости необузданного деспотизма могли наводнять эти столь страшные тюрьмы людьми невинными, или, хотя и виновными, но заслуживавшими упрека только за незначительные проступки.

После всего этого Церковь одновременно продолжала выказывать специальную заботливость по отношению к вдовам и девственницам и подавать первыми особенную помощь. Число вдов, фигурировавших в её списках вспомошествования, возрастало, по словами св. Златоуста, до трёх тысяч в городе Антиохии, считавшем, как известно, не более ста тысяч христиан. Для некоторых это число казалось слишком высоким. Пытались, как всегда, найти благовидные предлоги, чтобы оправдать свою жесткость сердца, так как, хотя Церковь и содержала этих вдов, но, при недостаточности источников дохода, она иногда делала призыв к частной благостыне. Богатые пользовались текстом: «вдова да избирается...» и пр., по поводу которого св. Златоуст произнес одну беседу, с целью напомнить довольно строгие условия, назначаемые ап. Павлом для избрания вдов. Св. Иоанн вынужден был доказывать своим возражателям, – невежество которых, быть может, было притворным, – необходимость помнить, что вдовство во время апостола было вместе и саном церковной иepaрхии, и правом на общественную благотворительность. Поэтому, когда Апостол требует от вдовы столько добродетелей, то они говорит о сане, а не о правах на благотворительность.

Эти бедствующие вдовы не все были одинаково почтенны. Находились среди них и такие, которые славились интригами, втирались в богатые семьи, выказывали здесь хитрое пронырство, ссоря одних, примиряя других, стараясь во всем этом найти свою собственную выгоду. Их бедность, возраст и положение давали крайнюю свободу их языку, и они услаждались сплетнями и злословием. Ради этой болтовни, они часто оставляли те дела. какие им рекомендовал св. Златоуст, именно – воспитание детей и гостеприимство, на что он смотрел, как на главные их обязанности. Но часто также многим из них он высказывает высочайшие похвалы, превозносит их безропотность и душевное равновесие, какое они умеют сохранять и тогда, когда им дают какой-нибудь обол, и тогда, когда вовсе отказывают в милостыне. Он показывает цену их усердия к церкви, которое, впрочем, как можно заметить, не всегда было добровольным, но скорее было условием оказываемой им помощи. «Ты приходишь, когда хочешь, – говорил он остальным верующим, – а они должны молиться и творить псалмопение и днем и ночью». И предвидя возражение, только что отмеченное нами, он прибавлял: «и в таком положении они находятся не только ради милостыни, какую им оказывают, так как они могли бы просить милостыню на площади и на перекрестках улиц, а, если бы не были честными, могли бы даже пускаться в те мелкие постыдные занятия, какие служат столь многим старухам средством существования».

Те же самые контрасты встречались и между богатыми вдовами. Многие из них пребывали во вдовстве не для того, чтобы отрешиться от жизни миpa, но, наоборот, для того, чтобы проводить ее с большею свободою и удовольствием. Таковы те вдовы, которые описаны в «утешении вдове Ферасия» в начале его поприща; таковых же св. Иоанн встретил и в конце своей жизни в лице трех своих непримиримых врагов – Марсы, Кастриции и Евграфии. Но находились также между богатыми вдовами и такие, которые «погашали все плотские пожелания, обуздывали похоть, попирали ее ногами, повергали на землю и приводили к полному бессилию». Эти всецело обрекали себя на воспитание своих детей, как сделала мат св. Иоанна, Анфуса; или, оставшись без детей, всецело посвящали себя интересам Церкви, подобно Олимпиаде. Из среды-то этих последних вдов Церковь избирала диаконис, среди которых св. Златоуст нашёл в высшей степени удивительную преданность. К ним-то, пред тем как навсегда покинуть Константинополь, в момент выдачи себя чиновнику, имевшему приказание отвезти его в ссылку, он обратил свои последние советы и им-то сказал свое последнее прости.

Поведение девственниц, посвятивших себя Господу, было далеко не всегда безупречным. Если обычным недостатком вдов была склонность к сплетням и интриге, то у дев таким недостатком было стремление нравиться. По этому поводу св. Златоуст давал самые осторожные советы и показывал им, посредством весьма тонкого и остроумного анализа, каким глубоким знанием их ума и сердца обладал он. Лучших советов мы не найдем и в известных письмах бл. Иеронима. Подобно последнему, св. Иоанн не игнорирует того, что и в простом наряде может сказываться столь же искусное кокетство, как и в золотых и шелковых одеждах. «И в простой одежде можно обнаруживать достаточно притязаний, чтобы превзойти одежду богатую... Можно подобрать оттенок, идущий к темным материям, и с искусством подвязаться поясом. Есть девственницы, выказывающие себя столь же искусными, как и актрисы. Они умело избегают и того, чтобы пояс не образовал на боку складок, и того, чтобы он не был слишком натянут, искусно уклоняясь, таким образом, от той и другой крайности. Они делают красивые складки, – и во всем этом больше обольщения, чем в шелковых одеждах. Какое значение имеет то, что они носят черную обувь, если она прекрасно блестит и имеет изящную форму – острый носок и низкий каблук? Какой смысл в том, что они не румянятся, если моются с величайшею заботливостью и носят покрывало, еще более ослепительной белизны, чем лицо, а поверх покрывала, с целью искусно оттенить его, надевают еще черную повязку? Что сказать о движениях их глаз, походке и жестах?... Но, – говорят некоторые, – я не думаю ни о чем дурном, и с моей стороны нет желания нравиться. Я делаю это совершенно естественно и не думая об этом... Вот почему не уважают девственниц, вот почему над ними смеются. Это происходит по их собственной вине».

Впрочем, это – еще довольно легкие недостатки, и, может быть, св. Златоуст заходит несколько далеко в своей строгости. Девственницы подвергались, или точнее, сами подвергали себя гораздо большей опасности. Многие хотели иметь только вид и славу той трудной добродетели – воздержания, которую Церковь ценила столь высоко, и в тоже время, посредством какого-нибудь легко допустимого компромисса, ухитрялись придумывать облегчения этого повеления. Св. Златоуст не только боролся с скупостью в среде своего клира: он часто видел, что клир является жертвою страшного плотского искушения. И нельзя сомневаться в том, что энергия, с какою он обличал виновных, была одною из первых причин ненависти, разразившейся против него такою сильной бурей.

Прошло уже много времени с тех пор, как Церковь боролась с опасным, неискоренимым, беспрестанно осуждаемым и беспрестанно возрождающимся злом: сожитием духовных лиц с девственницами, Как те, так и другие, стремясь соблюдать полное воздержание, сознавались, что не могут жить одиноко. То клирики говорили о необходимости девственниц для поддержки своего дома, то обратные требования шли со стороны девственниц, имевших нужду в клириках для управления своими делами. Зло было одинаково распространено и на Западе, и на Востоке. В Африке, во времена св. Киприана, оно сделалось в особенности тяжким. Поимка на месте преступления, в одной из пограничных с Карфагеном общин, диакона, находившегося в связи с одною девственницею, дала повод известному Помпонию советоваться с великим учителем Церкви, и св. Киприан ответил ему очень любопытным письмом. Виновные доказывали, что они не поддались никакому искушению и не совершили никакого греха. Подобный случай не был единственным: напротив, он повторялся очень часто. Св. Киприан высказался по этому вопросу с величайшей суровостью: он не имел наивности верить приводимым виновниками извинениям и хорошо знал, что нельзя играть с огнем и «давать место диаволу». Он объявляет прежде всего, что сожитие, даже в том случае, если при этом соблюдают целомудрие, – как это стараются доказать, – было бы достойно осуждения уже по причине только соблазна. Но в то же время видно, что св. отец не подвержен ни малейшей иллюзии и на уверения в невинности смотрит, как на совершенно лицемерный. И не одна Африка была запятнана этим злом. На Востоке, в частности въ Антиохии, легко можно было бы указать много примеров того же злоупотребления. Даже один епископ, знаменитый Павел Самосатский, если верить его противникам, жил с двумя молодыми и очень красивыми женщинами, которые следовали за ним во всех его переездах36. В IV-м веке нравы не изменились. Третий канон Никейского собора запретил священнослужителям жить с другими женщинами, кроме их сестер, матерей и теток. Но это правило почти не было соблюдаемо, и свидетельство св. Златоуста доказывает, что его столь же нарушали в Сирии, сколько и в Константинополе. Есть некоторое сомнение о времени составления св. Иоанном своего главного трактата против так называемых синизактов или агапитов, т. е. духовных сестер37. Но, с одной стороны, мы знаем, что в Константинополе он предпринял против них очень энергичные меры, а с другой, во многих беседах, без всякого сомнения, произнесенных им в Антиохии, мы находим виновных отмеченными со всею желательною точностью.

Точно так же, как и св. Киприан, Златоуст не скрывает от себя тяжести проступков. Он очень хорошо знает, что в большинстве случаев значит это странное притязание на соблюдение образцовой чистоты в сожительстве. Впрочем, яснее Kиприана, он допускает возможность случая (всегда, однако же, по его мнению, исключительного), когда это притязание законно, и кажется правдоподобным, что так иногда бывало и в действительности. Но его неодобрение все же ничуть не менее всеобще и абсолютно, чем и неодобрение Карфагенского епископа. Прежде всего, распознавать невинных от виновных возможно было не иначе, как после великого соблазна, именно – после того медицинского освидетельствования, какому некоторые девственницы подвергались в Константинополе или Антиохии, столь же легко, как и в Африке. Далее, если, при весьма чувствительном упадке дисциплины, действительно и могло случиться, что некоторые честные, и в сущности правдивые, но слабые клирики обольщали себя иллюзией и без преступного намерения жили с агапитами, то им всегда предстояла двойная опасность. Во-первых, неизбежное злословие и во-вторых, опасность самим подвергать себя искушению. И последнее было не менее опасно, так как даже тот, кто долгое время торжествовал победу над плотью, не мог быть уверен, что его падение не совершится сегодня или завтра. Было и еще нечто, чего можно было опасаться в видах будущего. Сделать уступку в одном пункте, – не значило ли давать повод плоти становиться все более и более требовательною? Не грозило ли это опасностью увидеть в скором времени церковное безбрачие явно оскорбленным, и дисциплину воздержания ниспровергнутою? Всех этих оснований было вполне достаточно для оправдания строгости св. Златоуста. Нет ничего любопытнее чтения его трактата «Против агапитов». Здесь он выказывает необычайную глубину моралиста и совершенное знание не только основных характеров человеческой природы, но и её сокровеннейших и глубочайших наклонностей. Без ложного стыда, без всякого боязливого замалчивания, он входит в анализ, еще более смелый, чем отмеченный нами анализ страсти девственниц к нарядам. Всюду чувствуется ученик пророков, который столь же часто и в тех же выражениях, как и они, защищал свободу слова, отстаивал право выражать мысль без покрова и резко изображать зло, с целью вернейшего его исправления.

Мы только что проследили долгую и победоносную борьбу св. Златоуста против различных чинов клира и видели, что и епископам, и священникам, и вдовам, и девственницам он одинаково должен был внушать любовь к простоте, отвращение к роскоши и пышности. Но и в самом богослужении, не меньше, чем и в клире, ему приходилось замечать стремление к уклонению от первоначальной простоты. Без сомнения, отрадно было видеть, как все провинции империи, все большие города, иногда поддерживаемые щедростью государей, наперерыв соперничали между собою и созидали величественные храмы. Но св. Златоуст предпочитал этим золотым куполам и великолепным базиликам ту скромную горницу, в самой верхней части дома, где проповедывал ап. Павел, когда юноша Евтихий упал из окна. Та небольшая горница была полна ревностными и добродетельными верующими, а этого нельзя было сказать о Великой церкви в Антиохии или о церквах константинопольских, когда эти последние наводняла шумная, развеянная и нескромная толпа, в которой несколько праведников терялись среди индифферентной и нерадивой массы. Бесспорно, св. Златоуст знал, что необходимо делать много уступок духу века, и ему случалось даже (так как, будучи опытным проповедником, он не пренебрегал пользоваться слабостями своих слушателей, с целью приведения их к раскаянию) восхвалять удобства, представляемые этими прекрасными сооружениями, обращать внимание на прочную, обшитую крышу храма, под которою народ был защищен от непогод, тогда как им приходилось подвергаться на открытых скамейках цирка или театра. Но с летами и по мере возрастания своего авторитета, в особенности с того момента, когда он, в сане константинопольского apxиепископa, мог свободно прилагать свои идеи, Иоанн, насколько позволительно, противодействовал развитию литургической роскоши. Он не был епископом-строителем, подобно своему противнику Феофилу Александрийскому, и, если и строил, то отдавал предпочтение больницам перед церквами. Никогда он не побуждал своих пасомых давать Церкви или епископу более, чем нищим, но напротив, с негодованием осуждал то тщеславное мнение, – так часто встречающееся еще и в наши дни, – которое заставляет предпочитать скромной и тайной милостыне тщеславное пожертвование драгоценных предметов для богослужения. Эти щедрые даяния казались ему в своей основе не менее смешными, чем и те щедрые раздачи, какие городские начальники делают народу, из расчетов пустой популярности. Впрочем, стремясь к ограничению таких пожертвований, он выступал с мудрою и благоразумною осторожностью в какой он редко чувствовал недостаток. «Если ты видишь, что кто-либо предлагает дорогие священные чаши, или какую-либо мозаику, не давай приказания продать или разбить эти пожертвования. Не искореняй этой ревности! Но, если прежде окончательного решения, жертвователь спросит у тебя совета, то сумей разубедить его и научи предпочесть, милостыню». Так он говорил в Антиохии; в Константинополе он был менее осторожен.

В этот последний период своей жизни ему хотелось обратить эти тщеславные пожертвования не только на одну милостыню: он имел намерение дать им другое назначениe. Судя по некоторым, выше приведенным нами местам, кажется, что селения в окрестностях Антиохии все были обращены в христианство. Число язычников, быть может, было там не многим значительнее, чем в самом городе. Но, бесспорно, этого нельзя было сказать об окрестностях Константинополя. Бедные крестьяне в обширных владениях богачей, – оставались ли они язычниками, или приняли христианство, – одинаково были почти лишены всякого религиозного образования. Христианство имело свои крепости в больших городах. Чуткий ко всем несчастиям бедняков, св. Иоанн не мог не заметить того пренебрежения, в каком оставались крестьяне. Он знал, что священники между ними очень редки или весьма невежественны, и однажды высказал благородное пожелание: если бы ему удалось поднять своих городских пасомых до такого совершенства, что у него оставался бы небольшой досуг, то с каким наслаждением посвятил бы он его проповеди евангелия в селениях! Но чем более двигалась вперед предпринятая, им реформа среди самого города, тем яснее он чувствовал тщету этой надежды. Тогда он обращался к стороне богачей, к крупным собственникам. «Вы создаете, – говорил он им, – бани и рынки в деревне, вы таким образом вводите туда изнеженные городские нравы, развращаете своих крестьян, и роковым следствием этого является то, что они делаются непокорными учении. Так, в своем пустом искании тленной популярности, вы идете прямо против собственных интересов. Попытайтесь лучше обратить поселян в христианскую веру, если они еще язычники, или привести к обнаружению христианских добродетелей, если они уже обращены. Но как исправите вы их, если они по-прежнему видят ваше нерадение, по отношению к их душам? Воздвигай церкви вместо бань. Пусть ни у кого не будет поместья без церкви. Не говори, что церковь есть в каком-нибудь соседнем пригороде, – ей нужно быть в собственном твоем имении. Обеспечь ее в то же время необходимою суммою для содержания священника, диакона и всей необходимой иepapхии. Дай приданое этой церкви, как даешь его своей дочери, и она по истине будет твоею дочерью. Если бы император просил у тебя построить ему дом для своего помещения, не в один ли день ты поспешил бы ему повиноваться? Не поступай же иначе по отношению к Богу. Ты находишь, что эта издержка слишком значительна? – тогда начни со скромной постройки, и твой наследник увеличит ее».

Так как слушатели притворялись глухими, то св. Иоанн позволял себе указывать на вознаграждение, имевшее, по понятиям того времени, высокую цену: он обещал, что имена строителей сельской церкви будут произноситься во время совершения литургии.

Монахи и аскетизм

При виде того зрелища, какое представляло изображенное нами общество IV-гo века, с момента триумфа христианства, – понятно, сколь многие истинно христианские души испытывали смешанную с негодованием печаль. В их глазах несравненно выше стоял век предшествующий, век гонений, и св. Златоуст восклицал: «Я слышал от отцов наших, – (впрочем, да не будет этого с нами, ибо нам заповедано не искать искушений), – что во время древних гонений можно было видеть мужей истинно христианских». Где, в самом деле, была теперь прежняя чистота в тех городах, где, без сомнения, крест свободно блистал над вратами базилик и даже на дворцах, но где по-прежнему существовали все места для наслаждений античного города, начиная с цирка и театра и кончая люпанаром? Где была любовь, – когда крупные фамилия сохраняли свои безчисленные наследия и, утвердившись в своих высоких магистральных должностях по-видимому, принадлежавших им по праву наследства, беспрестанно увеличивали их посредством вымогательств, тогда как огромное число бедняков так жалко оставалось у порогов их величественных домов? Где была чистая вера в этом странном смешении догматов с детскими суевериями? Христианство победило мир и дивилось не величию своей победы, но своим посредственным результатам. Все было подчинено, и ничто не изменилось. «Сделавшись христианским, мир, – по словам Флери, – не перестал быть миром».

Очевидно было, что никогда чистое учение евангелия не сделается абсолютным правилом нравственности, и что Церковь будет вынуждена терпеть известные послабления в дисциплине. Мы видели, что даже сам св. Златоуст, обладавший столь же мудрым умом, сколько и высоким сердцем, по временам уступал этому неодолимому стремлению. Невозможно было надеяться удержать неприкосновенною строгость повелений иначе, как только в обществе избранников, вдали от больших городов, развращенных неисцелимыми пороками. Этим-то и объясняется появление аскетизма. Отсюда возникло то течение, которое увлекло лучших людей, вслед за первыми египтянами, в пустыни и монастыри; отсюда произошло то великое движение, которое налагает свой характеристический знак на IV-й век. Возвышенные умы того времени видели это вполне ясно, и бл. Иероним сам делал следующее сравнение: теперь аскетизм набирал избранников из христианского общества, подобно тому как в предшествующие века христианство выбирало лучших людей из общества языческого. Почти все великие люди того времени, все святые отцы, более или менее пряма и полно подпадали великому влиянию аскетизма. Почти всякий из них в известный момент своей жизни колебался подобно св. Григорию Назианзину, между «жизнью деятельною и умозрительною», и лучший удел избрали те, которые, подобно св. Златоусту, после испытания своей души в отшельнических размышлениях и суровых аскетических подвигах, возвращались для того, чтобы вступить в церковной иepapхии в тот сан, к которому призывали их заслуги, и получить ту власть, которую они считали долгом принять.

Сирия была одною из первых провинций империи, где нашлись последователи примеру, данному в Египте святым Антонием и его подражателями. Очень скоро горы вокруг Антиохии заселены были отшельниками и монахами, находившимися в общежитии. В самом городе, как и во всей остальной империи, одни встретили эту новость с таким же энтузиазмом, с каким презрением и злобою отнеслись к ней другие. В наиболее отдаленных странах в эту эпоху мы встретим такое же глубокое разделение общественного мнения по этому предмету. Когда, в Аквитании, Постумиан, по возвращении из своего путешествия на Восток, остановился у Сульпиция Севера, чтобы рассказать ему о тех чудесах, какие он только что видел, то его речи вызвали великое удивление слушателей, и только на долю друзей хозяина выпало счастье послушать его. Но почти в то же время, в Бордо, всеобщее ожесточение направилось против Павлина, порвавшего с мирскою жизнью и тайно удалившегося в испанские горы, вместе с своею женою Ферасией, с этого времени сделавшейся для него только сестрой. Прежде уже нечто точно такое же происходило в самой Антиохии. Стремление к аскетизму увлекало большинство лучших юношей, которые, под высоким управлением епископа Мелетия, получали там образование под учительским надзором Диодора Tapсийского. Св. Василий и Феодор, друзья св. Златоуста, уступили этому влечению. Сам Златоуст был удержан Анфусой и отказался от своего намерения с глубоким сожалением; лишь только явилась возможность, он последовал примеру своих друзей. Но родители вообще имели не одинаковое мнение с сыновьями. Уже такая совершенная христианка, как Анфуса, оказывала непреодолимое сопротивление желаниям своего сына. Отцы же еще более матерей были враждебны к аскетизму. Мы не говорим уже об язычниках, которые почти не имели возможности судить об отшельничестве иначе, как пристрастно, о чем свидетельствуют сочинения Юлиана и особенно красноречивые нападки Рутилия. Но сами христиане вели себя почти так же. Некоторые из них в своей горячности доходили до того, что готовы были, по их словам, отречься от христианства, если бы христиане все более уходили в пустыни. Когда в семье сын господина уходил в уединение, то даже рабы чувствовали к нему как бы некоторое презрение. И в самом деле, это произошло в Бордо после обращения Павлина, и некоторые страницы св. Златоуста, кажется, заранее описывают весьма любопытную историю этого обращения, в том виде, как она известна нам благодаря переписке Авзония с его старым учеником. Часто только с помощью благочестивой хитрости, юношам удавалось осуществить то желание, которое неудержимо увлекало их всех. Мы уже видели, что Стагирий жил в монастырь с соучастия своей матери, но без ведома отца и сильно боялся бури, которую можно было предвидеть, если бы его отец узнал, что его обманули. Св. Златоуст рассказывает еще другую, совершенно аналогичную историю и, может быть, еще более любопытную по частным подробностями Это история молодого человека, отец которого, выполнявший одну из высших военных должностей, предназначал своего сына к той же карьере и хотел, чтобы и он подготовлял себя к подобной должности. Но жажда отшельничества объяла юношу, и, к счастью, ему удалось склонить мать в своему предприятию. Оба вместе они весьма искусно устроили благочестивый обман. Юноше следовало отправиться в Антиохию, с целью выслушать правильный курс того риторского учения, которое было тогда необходимым предварительным условием для всех будущих кандидатов на общественные должности. Но один монах согласился покинуть свое уединениe и, в качестве педагога, сопровождал его, подготовляя его к аскетизму и научая своими советами и примером вести в самом городе монашескую жизнь. Зложелательство, которое выказывала такая значительная часть гражданского общества, рано или поздно, должно было разрешиться жестоким ударом. Это и произошло в 365-м году, когда император Валент, издал закон, имевший целью прекратить монашеское движение. Основанием закона отчасти служило то, что в ряды монахов поступали наиболее пылкие защитники православия, бесстрашные противники арианства, уже с самого своего начала осужденного святым Антонием, – отчасти же и то, что общее влечение к уединению вредило интересам империи, отнимая у неё драгоценные силы в то время, когда всего сильней чувствовалась нужда в неприкосновенном сохранении того, что еще было цело. Тогда началось нечто вроде гонения на монахов. Все это облегчает нам понимание того, как св. Златоуст пришел к мысли о составлении своего важного трактата «К противникам жизни монашеской», где он имеет в виду не только языческих противников этого учреждения, но столько же, – и даже еще более, – противников из самих христиан.

Из всех любопытных подробностей, сообщаемых нам св. Златоустом, прежде всего выясняется, что некоторые, правда, исключительные, но характерные факты могли вооружать против аскетизма даже искренних и добродетельных христиан. Великое решение быть отшельником, принимаемое многими внезапно и в полном расцвете молодости, не всеми одинаково хорошо удавалось выполнить. Мы не имеем в виду Стагирия, конечно, остающегося самым разительным примером ошибочности избрания рода жизни; но говорим о других, довольно опасных случаях. Таков, например, случай с Феодором, будущими епископом Мопсуестийским, который вместе с св. Златоустом является замечательнейшим из учеников Диодора Тарсийского и которому суждено было позднее сделаться весьма оригинальным и, может быть, даже оригинальнейшим для всей греческой церкви учителем, после Оригена38. Феодор очень скоро раскаялся в своем резком разрыве с миром и, однажды, захотел снова возвратиться в мир. Он увлекся весьма пылкою любовью к одной девице и готов был на ней жениться. Более его твердый, св. Златоуст с негодованием взглянул на это решение, как на измену, клятвопреступление и поругание святыни, и направил к нему два горячо написанные письма, где не щадит упреков. Бывали падения еще более тяжкие: таково, например, падение того монаха, который, не имея возможности противостать одолевшим его видениям, нашел предлог для прихода в Антиохию и здесь, однажды, был застигнут своим сожителем, наблюдавшим за ним, при входе в место непотребства. Падение юного Финикса было только кратковременным и его история, рассказываемая св. Златоустом Феодору, совершенно аналогична с историей падения самого Феодора. Весьма богатый человек, оставшийся сиротою в совершенной юности, Финикс неожиданно простился с риторическими школами, уединился в горах, с целью проводить здесь философскую жизнь (так в то время именовалось отшельничество), и выказал превышающую его возраст добродетель. На скоро в нем явилось сожаление о мире. Опекуны его, заметив это, усилили нарождавшийся огонь похоти, и вот сделалось известным, что Финикс возвратился в Антиохию. Его встречают на площади, верхом на коне, окруженного многочисленными слугами. Немедленно у него появляются любовницы, и, в обществе льстецов и паразитов, он проводит вольную и веселую жизнь юноши знатной фамилии. Пользуясь его совершенною неопытностью, его эксплуатируют все, и до такой степени, что разорение предвидится неизбежно. Противники монашеской жизни уже заранее расположены приписать эту катастрофу не разнузданным страстям юноши, но аскетизму и одиночеству. Они повторяют, что, покинув слишком рано все свои научные занятия, прежде чем достигнуть какого-либо плода, он сделался неспособным управлять своими домашними делами. Но злословие завистников не оправдалось. Уже готовый вступить в брак с Гермионою, Феодор нашел подле себя друга своего – св. Златоуста, который, благодаря своему страстному красноречию, снова призвал его к выполнению обета. Финикс же был спасен своими неизвестными друзьями, смиренными защитниками, которые были опечалены его падением и составили план снова возвратить его к добродетели и вере. С замечательным терпением и искусством они мало по малу сумели приблизиться к нему. Всякий раз, при встрече, они приветствовали его, и он, сидя на коне, едва удостаивал их пренебрежительного кивка головою. Но, твердо держась своего намерения, они не приходили в уныние от этих, заранее предвиденных обид, и, пользуясь всеми благоприятными случаями, продолжали осаду этой души. Человек слабый, с слабою волею и изменчивым умом, Финикс не имел силы восторжествовать над этой искусной и упорной стратегией, подобно тому, как не мог противостать ухищрениям своих опекунов или проделкам паразитов. Мало по малу, под влиянием их осторожной деятельности, он начал чувствовать себя в безвыходной сети. С большею любезностью отвечал он на приветствия, начал останавливаться и даже слезать с своей прекрасной лошади, служившей предметом соблазна для своих прежних почитателей. С опущенною головою, молча, прогуливался он, слушая советы этих благочестивых людей. После некоторого колебания в нем произошла новая, и на этот раз уже решительная перемена. Раздав все свое имение нищим, он таким образом отрезал себе путь к возвращению и «достиг, наконец, высочайшей степени добродетели». Эта прекрасная история, за сообщение которой мы должны быть обязаны благодарностью св. Златоусту, показывает, что и в IV-м веке всегда была действительная добродетель. При виде этого искусного прозелитизма неизвестных нам людей низкого происхождения, приходят на память времена апостольские.

Итак, если иногда и случались слабости и падения монахов, то в большинстве случаев они были временными, и в конце концов согрешившие снова становились достоянием Церкви. Но это не препятствовало тому, чтобы жители городов пользовались такими случаями против самого монашества. Mирские люди хотели видеть только падение и отвращали глаза от покаяния. Они следили за монахами, весьма близко наблюдали их поведение, и были безжалостны к малейшему послаблению. Если узнавали, что кто-либо из них имеет какую-нибудь лишнюю одежду, или пользуется менее скудною трапезою, то предавались самым язвительным осуждениям. Но в тоже время все уступали тому неудержимому порыву благоговейного уважения по отношению к святым личностям, которым усвоялась чудодейственная сила. Со всех сторон у них просили здравия и, с этою эгоистическою целью, их преследовали в самых недрах их уединения. Им были часто благодарны за ту неизмеримую власть, какую давало им их совершенное безкорыcтиe. К их посредничеству прибегали с целью смягчить жестокость городских начальников, и часто они действительно выпрашивали милость, какой не мог бы добиться никто другой. Один достопамятный пример самоотречения и любви дан был монахами в 387-м году. Те самые люди, которые в 365-м году, по закону Валента, были прокляты своими соотечественниками и одно время подвергались даже преследованиям, представили теперь прекрасное зрелище. Когда Aнтиохия пустела и все, кто только мог, бежали далеко от общей опасности, эти пустынники, напротив, сошли с своих гор; с каждым днем приходили новые толпы монахов, живших в монастырях или в полном уединении. Св. Иоанн не один поднимал тогда дух своих пасомых: у него было много безвестных помощников, о которых с благочестивым одушевлением говорит он сам в одной из бесед. До нас сохранилось имя одного из этих пустынников, именно Македония, который смело схватил за узду лошадь Эллебиха39 и изрек ему пророческим тоном слова, на другой день сделавшиеся известными всему городу и возродившие в сердцах слабую надежду. «Разве не знает император, что эти статуи можно восстановить; если же он разрушит эту живую статую – человека, то он не в силах будет исправить причиненное им зло?» Эта история рассказана современным свидетелем – св. Златоустом и представляет все черты самой строгой подлинности. И всего удивительнее представляется здесь не столько отважная смелость монаха, сколько терпение начальника, который, обладая полною властью в городе, находящемся на военном положении, со смирениием выслушивает увещание пустынника и склоняется пред этим увещанием, как пред словами, внушенными Богом. Это – факт, характерный для того века.

И в Константинополе точно так же, как в Антиохии, св. Златоуст оставался восторженным почитателем этой философской жизни, как в то время именовали монашескую жизнь. Тем не менее, различные показания опыта, добытые им во время совершения своего длинного поприща, произвели некоторые значительные изменения в его взгляде, какие нам и следует отметить.

Сначала к его восторженности не примешивались никакие чуждые элементы. Он был молод, а тогда отшельничество для всех юношей религиозного и возвышенного характера являлось идеальным желанием сердца. Панегирик в честь учреждения монашества, заключающийся в его трактате «К противникам монашеской жизни», исходит всецело от чистого сердца и написан удивительно горячо. Св. Златоуст не только показывает всю святость отшельников, но описывает и те почести, какие им воздаются при их появлении в городах, и восхваляет повсеместную славу, заслуженную ими. Подобно св. Василию, он делает даже воззвание к эстетическому чувству и, в доказательство своего положения, ссылается на любовь к сельской природе, живо ощущаемую его современниками. В тоже время в св. Писании он находит примеры, являющиеся опорою этого учреждения, большинству казавшегося новшеством. Естественно, что он приводит, скоро сделавшийся классическим, пример св. Иоанна Крестителя, на которого справедливо смотрели, как на покровителя пустынножителей; указывает также на еще более любопытный факт пребывания евреев в пустыне, «которая являлась для них как бы монастырем». В одном небольшом трактате, составленном им около того же времени («Сравнение царя и монаха»), на котором весьма ясно сказывается влияние светской риторики, он сопоставляет монаха с царем и отдает преимущество первому в выражениях, видимо навеянных изречениями стоиков о своем мудром идеале. Впрочем, с целью узнать его мнение об этом предмете в юности, еще более важно припомнить, что он делал, чем читать написанное им. Бесспорно, его сыновняя любовь была до такой степени глубока и почтительна, что он не хотел противиться настояниям своей матери; несомненно, и то, что, – по его собственному признанию в книге «О сокрушении», – он покинул мир не без некоторой внутренней борьбы. Но, если эта борьба могла быть очень горячею, то она не должна была долго продолжаться. Как только он получил свободу, он направился в пустыню, чтобы там проводить жизнь, полную суровых подвигов, в качестве общежительного монаха и затем отшельником. После своего возвращения, он сохранял об этом признательное и трогательное воспоминание, и в его беседах мы постоянно встречаем прекрасные похвалы философской жизни. Иногда он сопоставляет ее с жизнью тех, кто проводит свои дни в театре, и показывает в монахах – ангелов, а в последних – свиней; иногда старается дать понять строгость этой жизни, сравнивая её с существованием кочевников, скифов, живущих в кибитках (амаксовии).

С любовью описывает св. Иоанн провождение дня в монастырях и приводит, как образцы, те молитвы, каким его научили пустынники. Иногда он восхваляет Египет, те пустыни, прекраснейшие рая, где в огромном множестве живут сонмы ангелов в человеческом образе, целые лики исповедников и неисчислимые общины дев. Особенно любит он повторять, что монахи не живут праздною жизнью, но трудятся и оказывают милостыню. Наконец, он советует время от времени посещать соседние монастыри, так сказать, уединяться, и высказывает удивление по поводу вельмож, соглашающихся проводить несколько дней среди царящего там равенства всех людей.

Но скоро, однако, св. Златоуст увидел, что и в отшельничестве, как во всех человеческих начинаниях, возможны крайности и опасность. Собственный учитель его, под руководством которого он воспитался, св. епископ Мелетий, человек весьма оригинальный по умеренности своего характера и широте идей, мог открыть ему глаза. Еп. Мелетий, согласно истинно-евангельскому духу, привыкший всегда ценить глубину сердец и искренность мыслей и не высоко ставивший внешние обнаружения, сказал однажды монаху, носившему вериги, следующие слова: «не великую цену имеет железо: разум должен сдерживать плоть в духовных узах». Подобно ему, и св. Иоанн, по-видимому, всегда, даже в самой юности, думал, что менее существенно убегать в пустыню, чем «уметь приходить в истинное душевное уединение», как он высказал это Стелехию. Нам кажется, – хотя это чистое предположение, – что он покинул свою пещеру, в которой жил анахоретом, и вступил в ряды церковной иepapxии не только потому, что к этому побуждало его надломленное здоровье, но и потому, что, исчерпав радости пустыни и сознавая себя достаточно закаленным шестью годами строгого уединения, – он иногда чувствовал побуждения своей деятельной натуры и пылкого характера. Как бы то ни было, но уже в трех своих книгах «К противникам монашества», где он всего более говорит о подвиге отшельничества, встречаются некоторые страницы, в которых он не столько защищает пустынническую жизнь в самой себе, сколько набирает в защиту её смягчающие обстоятельства. Его желанием было такое положение общества, чтобы, не удаляясь в пустыню, можно было в самом миpe выполнять во всей строгости евангельские повеления, и эту мысль, высказанную еще здесь, он проводил позднее с большею силою и без той нерешительности, с какою он высказал ее сначала. Но развращение городов, в которых уже невозможно было жить совершенному христианину, сделало необходимым суровое врачевство аскетизма. Выражения св. Златоуста становятся еще более ясными в трактате «О священстве» и в «Беседе о блаж. Филогонии», когда он сравнивает монаха с епископом. Он отдает преимущество последнему, так как ему должно иметь столь же совершенные личные добродетели, как и монаху, и сверх того, на него возложена великая обязанность деятельной любви, от которой монах свободен! Таким образом, по мере того, как св. Златоуст становится старше, и опытность его увеличивается его мысль определяется точнее и выражается более открыто. В его нравственной жизни не было жестоких кризисов, потрясений и переворотов: он развивался правильно, в прекрасной гармонии и с чудным единством; только его истинная личность, сначала несколько прикрытая неизбежным влиянием его века, беспрестанно освобождалась и очищалась от всякой примеси, с целью более и более приблизиться к чистейшему евангельскому идеалу. Некоторые идеи, зачатки которых мы видим в его первых произведениях, мало по малу обнаружились во всем своем значении и в полном смысле; некоторые душевные чувствования, сначала несколько подавляемые другими, случайными и посторонними, в конце концов достигли в нем полного господства.

Что по-видимому, оказало на св. Иоанна главное влияние относительно интересующего нас теперь вопроса, и привело его к довольно значительному изменению прежних взглядов, – хотя он формально не противоречил себе и не отказался от сущности своих первоначальных идей, – это убеждение в одном довольно странном явлении. Отшельничество, которое вполне основательно могло внушать опасения государственным людям и гражданским начальникам и казаться для них причиною ослабления несчастной империи, уже снедаемой смертельными недугами, – точно так же (как это, по-видимому, ни странно) могло представляться в глазах епископов опасным для самого христианского общества, могло нанести ему обратный удар. Мы уже очень часто отмечали беспрестанно возрастающее зло, от которого страдала Церковь. Её старинного единства теперь уже не существовало; клир более и более ясно отделялся от народа, и все миряне, все проводящие светскую жизнь, более и более привыкали к мысли о возможности двоякой нравственности: одна предназначается для священников, другая для них самих. От священника требуется больше благочестия, от мирян меньше; на священников возложены трудно выполнимые добродетели: целомудрие или нищета, на них же лежит забота о священнодействии и даже о самой молитве. В то время, как священники сообразуются с евангельскими повелениями, миряне могут заниматься своими делами и даже предаваться своим удовольствиям. И вот теперь, после того как уже окончательно почувствовалось это полное деление христианского общества на два класса, к ним присоединяется третий, и мирянам представляется новая возможность освободиться от тяжелого бремени, доселе возлагаемого на один только клир. В беседах св. Златоуста нам постоянно встречалось то возражение, какое пасомые выставляли против него всякий раз, как он призывал их к осуществлению какой-либо слишком забываемой добродетели. «Это не наше дело, говорили миряне, это хорошо для монахов». И сами монахи, бежа из городов, не показывают ли тем самым, что в городах невозможно вести жизнь, совершенно соответствующую евангельскому идеалу? Но невозможно уничтожить городов, как невозможно уничтожить мир, и, следовательно, Церковь должна допустить известные средства к примирению. От честных людей, имеющих свое хозяйство и дела, она не может требовать тех добродетелей, к каким призывает людей, живущих в пустыне и свободных от всякой заботы. Это притязание возмущало св. Златоуста, и вся его жизнь прошла в борьбе с ним. Оно приводит его в негодование, потому что, выйдя раз на путь послаблений, нельзя предвидеть, где будет их конец, и притом, делая уступки послаблений, весьма трудно соблюсти должную меру; повеления или абсолютны, или вовсе не существуют. Наконец, это притязание возмущает его и потому, что вполне естественно дает неверным один из сильнейших их аргументов. Если они спросят: почему вы вовсе не проводите той жизни, какую вам заповедал И. Христос? – вы отвечаете им: правда, мы не проводим ее, так как в мире нельзя осуществлять ее, – но зато есть монахи, осуществляющие эту жизнь за нас. Как же хотите вы, чтобы они не торжествовали над вами и не восклицали: ваши правила нехороши и неистинны, так как они неприложимы везде. тогда как нравственность должна быть всеобщею и совершенною. Нужно не приискивать отговорки, но в самых городах вести монашескую жизнь, иначе говоря, жизнь евангельскую, так как это одно и то же. Нужно быть трезвенным, подобно монахам; подобно им молиться, трудиться и выказывать себя милосердым. «Все повеления закона у нас общи с монахами, за исключением только одного – безбрачия».

Таким образом, иногда отшельничество вдвойне противоречило своей цели. Люди, уединявшиеся в пустыню, часто лишали гражданское общество добродетелей и талантов, а эти последние в те несчастные времена легко нашли бы для себя употребление. Против своей воли и ведома, эти люди некоторым образом давали миpy опору в его уклонении от евангельских требований. И покинутое ими общество пользовалось их добродетелями и суровыми подвигами, как аргументом в пользу своей косности и слабости.

В последние годы своей жизни св. Златоуст узнал и иные опасности, проистекающие из монашества. По-видимому, в Аниохии он видел только таких монахов, какие служили к чести своего сана. В Константинополе и, во время своей ссылки, в Каппадокии, он нашел совершенно иных. Прежде всего, он узнал, каковы были те голодные нищие, больше жившие в городе, чем в своих монастырях, которые злоупотребляли общественною благотворительностью и осаждали богатство Олимпиады. Наконец, на его пути ему встретились невежественные фанатики, которые наводнили Kecaрию при первом известии о его прибытии, угрожали поджечь дом, где он остановился, и ожесточенно преследовали его до того загородного дома, в котором одна благочестивая христанка предложила ему убежище. Даже и отсюда они принудили его, в полночь, скрыться бегством, хотя он уже до последней степени был истощен утомительно долгим путешествием и тою болезнью желудка, которою страдал многие годы. Ум его был слишком возвышен, и душа слишком благородна, чтобы личные несчастия могли повлиять на его идеи. Ни в его последних письмах, ни в трактате, составленном им в самых недрах изгнания, мы не найдем ни одного выражения, где бы он высказался о монашестве с суровостью, может быть оправдываемою (для всякого другого) этими последними обстоятельствами. За проступки некоторых он не считал ответственным целое учреждение. Но тем не менее, достоверно, что с того времени, как он покинул Антиохию для осуществления жизни пустынников, его идеал подвергся изменению и расширению. Тогда он думал, что совершенная христианская добродетель не может найти места в городах, и ради спасения одного избранника он жертвовал судьбою многих. Но скоро он сознал односторонность и неполноту этого, по-видимому, высочайшего правила. Из его переписки мы знаем один весьма характерный случай, который дает нам полную возможность судить о настроении его ума в эти последние годы. Во время своего тягостного путешествия в ссылку, он встречает одного из тех монахов, которые совершенно запирались в келье, прекращая всякое общение с миром и только чрез окно или отверстие получая пищу, предлагаемую им общественною благотворительностью. Выразил ли св. Иоанн удивление пред этим чудом подвижничества, которое все окружающие считали возвышенным и даже превосходящим человеческую природу? Нет, его поразило только одно: то бездействие, на какое осудил себя этот затворник, а так как в этот момент он в особенности занят был приисканием миссионеров для обращения ко Христу Финикии, то он и пытается убедить монаха, что было бы делом несравненно более угодным Господу, если бы он возвратился к деятельной жизни и отправился в эту миссию. Это дело удается св. Иоанну, и аскет выходит из своей келии, с целью соединиться с пресвитером Констансом. Такое направление приняли тогда мысли св. Златоуста. Он находил пищу в постоянном чтении св. евангелия, получил лучшее, чем большинство его современников, образование в школе Диодора Тарсийского и, помимо того, был одарен глубоко чуткою и гуманною душой. Он понимал исторический смысл евангелия, не затемняя его сверх меры аллегорическими тонкостями, и без труда мог заметить, что и Сам Божественный Учитель, Сам И. Христос уединялся в пустыню только на краткий срок. Известно, что Он жил среди своих соотечественников, находился с ними в сношениях, имел общение с самыми униженными людьми и знался с мытарями и грешниками: «Се человек ядца и пийца, мытарем друг и грешником!» Св. Иоанн знал, что долг его учеников всех времен, – долг, так прекрасно понятый Апостолами, – точно подражать Его урокам и примерам. Отныне его идеалом была уже не пещера, где он жил отшельником, и даже не обитель, где он находился в общежитии, но первоначальное иерусалимское общество и город, который он проклинал в пылу своей юности, – т. е. Антиохия или Константинополь. Но, в его представлении, это был уже город христианский, населенный верующими, всецело повинующимися строгости нового закона, без отговорок выполняющими евангельские повеления, одним словом, истинными монахами в миpy, подобными во всём строжайшим отшельникам, за исключением брака.

* * *

16

Сохранилось любопытное письмо Ливания, где он испрашивает у городского начальника Приска покровительства палестинским манихеям.

17

Нужно заметить, что до времени Юстиниана Антиохийская церковь не принимала в канон ни второго послания ап. Петра, ни второго и третьего послания ап. Иоанна, ни послания ап. Иуды. Вероятно, что тоже следует сказать и об Апокалипсисе.

18

Ученик Златоуста, св. Нил, дал после него очень искусное развитие способов исторического истолкования, как его понимала антиохийская школа.

19

Таких гомилий три и все они относятся к первым временам его проповеди в Антиохии.

20

Златоуст говорит, что в его время, кроме гробниц св. Петра и Павла, были известны еще гробницы апостолов Иоанна и Фомы. Гробницы других Апостолов не были известны. (26-я беседа на послание к Евреям)

21

С этими же самыми обычаями мужественно боролся еп. Астерий Амасийский.

22

Разумеется, Антиохия, так как здесь была произнесена беседа на новолетие.

23

Там была местность, называемая пропастью Матроны, относительно которой, к сожалению, св. Златоуст не высказывается ясно. Точно так же, как не употребляет ясных выражений о подобном же, весьма часто посещаемом, святилище Сатурна, в Киликии.

24

Впрочем, св. Златоуст признает законность присяги в случае необходимости.

25

Это последнее возражение не безинтересно, как пример тех диалектических мудрствований, до каких доходили противники св. Златоуста. «Такой-то говорили они, – потерпел кораблекрушение и утонул. Многие рыбы схватили утонувшего, и каждая из них съела часть его тела. Эти самые рыбы были пойманы, одна в одном, а другая в другом заливе, и съедены различными людьми. В свою очередь, люди, съевшие рыб, пожравших человека, умерли в различных странах и, может быть, даже были подобным же образом съедены зверями. Как же после такого смешения и разделения членов может снова ожить человек, и кто снова соберет этот прах?» (7-я беседа на 1 Фесс.) Прим. перев.

26

Во время достопамятного события антиохийского возмущения, св. Златоуст говорил о философах с особенным презрением. Их трусости он противополагает отвагу монахов, явившихся в город целыми толпами, с целью подержать мужество своих братьев, тогда как философы предались бегству, выказав всю тщету своей ложной добродетели. Но в этом есть некоторая доля преувеличения: Ливаний, например, не покинул города и, как кажется, выполнял свою обязанность.

27

Они злоупотребляли словами ап. Павла: «идеже умножися грех преизбыточествова благодать» и говорили «сотворим злая, да приидут благая».

28

Только в одном случае, в своей беседе «о том, что не должно предавать проклятию», он высказал чрезвычайно свободные мысли. Но здесь он имел в виду только Павлиниан, которые, строго говоря, не были еретиками и отделялись от Мелетиан только из-за вопроса о личностях

29

Маркиониты шли еще далее, и св. Златоуст, пользующийся случаем возбудить внимание слушателей, оживляет однажды свою беседу рассказом о маркионитском крещении, совершаемом по смерти. В самом деле, когда у этих еретиков умирал оглашенный, то один из его единоверцев ложился на одр, где покоился недавно умерший. Священник вопрошал покойного, желает ли он быть крещенным, и так как тот, естественно, молчал, то лежавший на одре отвечал за него утвердительно и, по его желанию, совершалось крещение.

30

Об этом рассказывает нам Сократ в церковной истории (V: XIX). Дело касалось преступной связи одной женщины с диаконом. Из слова Сократа, узнавшего подробности дела от свидетеля-современника, пресвитера Эвдемона, не вполне ясно, каким образом общество узнало проступке. Потребовал ли публичного признания тот пресвитер, которому открыла свой грех женщина, – Сократ не говорит. Но очень просто могло случиться, что в подобном случае была допущена какая-либо нескромность, или, – еще проще, – пасомые сделали свои заключения, видя карательные меры, принятые церковною властью.

31

Одно из обвинений против св. Златоуста на Придубском соборе состояло в том, будто бы он допускал распущенность, говоря: «если ты снова грешишь, – снова кайся, и как бы часто ты не грешил, – приходи ко мне, и я тебя уврачую».

32

У св. Златоуста находим некоторые интересные сведения относительно святой, или, как называли тогда, великой недели. Императоры предписывали закрывать суды, давали помилование заключенным и пр.

33

Самое главное, как сказано, иметь сердце, чистое от всякого дурного чувства. Св. Златоуст сообщает, что его современники, с суеверным формализмом своего века, не дерзали приступать к молитве после cношений с своею женою, хотя это было вполне законно, и, наоборот, молились тотчас же по окончании ссоры или раздора, не достигнув спокойствия, хотя это заслуживало величайшего осуждения. «В судилище, – говорит далее св. Иоанн, – нужно говорить по латыни; с Богом же должно говорить языком веры и целомудрия». У него мы найдем и несколько образцов молитвословия; так он приводит молитву, заученную им от одного «святого мужа» (несомненно, какого-либо пустынника), которую он советует читать.

34

У св. Златоуста мы находим очень настойчиво выражаемое верование в предстательство святых. Но, провозглашая их превосходство, он опасался, как бы это не вызвало злоупотреблений. Он указывает на то, что хананеянка должна была молиться сама, и И. Христос не принял ходатайства ап. Петра и Иакова. Очень распространенным тогда предрассудком была вера в переход заслуг с одного лица на другое. От св. Иоанна мы узнаем, что некоторые считали свое спасение обезпеченным, так как в их семье был епископ, или среди их предков был святой.

35

Приведенные слова произнесены eп. Акакием при следующих обстоятельствах. Отправлявшийся для переговоров с римским папою, Сирийцем, еп. Акакий остановился в доме св. Златоуста. Константинопольский архиепископ не изменил, по причине его приезда, своего образа жизни. И Акакий принужден был довольствоваться тем же скудным столом, каким святитель пользовался всегда. Здесь-то Акакий, оскорбленный этою простотой, в присутствии посторонних лиц, высказал свою угрозу св. Иоанну: «состряпать для него его же блюдо». Прим. перев.

36

Не следует упускать из виду, что Павел Самосатский был преследуем страстною ненавистью.

37

Латинское название их subintroductae. Это имя усвоялось упомянутым вдовам и девственницам, вводившим в свои дома клириков, ради управления своими хозяйственными делами. Их называли еще «возлюбленными» и «подругами». Прим. перев.

38

Представляется правдоподобным что Феодор, которому предназначены два письма св. Златоуста, есть действительно лицо, бывшее впоследствии епископом Мопсуестийским. Но это отождествление нельзя, однако, считать безусловно верным.

39

Эллебих и Кесарий – государственные чиновники, прибывшие из столицы в Антиохию для расследования дела о низвержении царских статуй. Прим. перев.


Источник: Св. Иоанн Златоуст и нравы его времени : Соч., удостоенное премии Франц. академии нравственных и полит. наук / Эме Пюш; Пер. с фр. А.А. Измайлова. - Санкт-Петербург : И.Л. Тузов, 1897. - XVI, 352 с.

Комментарии для сайта Cackle