Часть первая. Явления душевной жизни в бодрственном состоянии человека.
Глава девятая. Способность человеческого духа к памяти
1. Способность духа объективировать образы, представляемые нашей памятью
Один из моих друзей, – пишет д-р Симон, – несколько лет тому назад неоднократно делал попытки объективировать образы, вызываемые памятью. Одни попытки не имели успеха, другие удались. Вот отрывок из письма, в котором он сообщает мне результат этих любопытных наблюдений. «Желая объективировать образы, сохранившиеся в моей памяти, я произвёл несколько опытов, которые, надеюсь, представят для вас некоторый интерес. Напряжённо и долго фиксируя мысленно образ печати с перламутровой ручкой, которой я пользуюсь ежедневно, я скоро увидел её в поле зрения. Образ был ясен, отчётлив и имел то положение, которое я желал ему придать. Всякий раз, когда я производил этот опыт и образ возникал в поле зрения, я не мог фиксировать его долго: он почти тотчас же исчезал. Но, что любопытно, при неоднократных попытках мне не всегда удавалось объективировать образ, а иногда в поле зрения можно было различить только вещество, из которого сделан был предмет. Однажды, желая вызвать в поле зрения образ печати с перламутровой ручкой, о котором я говорил, я увидел матовый цвет перламутра со свойственным ему блеском, но образ этот был совершенно бесформенный; нельзя было различить никаких контуров, никакой определённой формы. При тех же попытках мне случалось наблюдать и обратное – мысленный образ выделялся в поле зрения с вполне определёнными очертаниями, но цвет его и вещество, из которого он состоял, не соответствовали воображаемому предмету. Я увидел однажды печать с совершенно отчётливыми очертаниями, все подробности формы различались мной ясно, но ручка лишена была окраски, свойственной перламутру. Я видел крайне бледный образ зелёного цвета, выделявшийся довольно явственно на фоне, окрашенном в тот же, хотя ещё более бледный цвет. Отблеск, матовая окраска перламутра отсутствовали».
В этих опытах экспериментатору удавалось воспроизводить только крайне несовершенный образ предмета, о котором он думал. Иногда в поле зрения возникала только какая-либо одна особенность предмета. По-видимому, некоторые лица обладают способностью произвольно вызывать образы в более совершенной степени.
Одному английскому художнику, о котором рассказывает Виганд, достаточно было увидеть какое-либо лицо и набросать его портрет, чтобы потом обходиться без модели. Он, так сказать, брал его потом из памяти, ставил в позы, какие желал, и работал по целым часам перед созданными им фантастическими образами.
Той же способностью обладала, по-видимому, художница, г-жа О. К. Рассказывают, что один из её знакомых лишился дорогого ему лица, которое г-жа О. К. видела всего один раз. Она написала по памяти поразительно схожий портрет этого лица, так что и у неё, очевидно, существовала способность, которой в такой сильной степени обладал упомянутый выше художник.
Говорят также, что Тальма, выходя на сцену, мог усилием воли заставить исчезнуть для себя многочисленных зрителей, наполнявших театр; их места занимали в его воображении скелеты. Когда это происходило, его игра достигала такой силы и правдивости, такой жизненности, какой без этого, по его мнению, она никогда не могла бы достигнуть.
Эта крайне редкая способность тем драгоценнее, что может существовать рядом с полной невредимостью умственных способностей. Замечу, однако же, что лицам, обладающим способностью объективировать умственные образы, следовало бы пользоваться ею с осторожностью, так как это не лишено своего рода опасности. В самом деле, Виганд сообщает, что художник, о котором мы говорили выше, стал впоследствии смешивать образы, созданные его волей, с реальными личностями.
Мы не найдём в этом ничего странного, если вспомним, что вследствие усилия воли или даже просто напряжённого сосредоточения внимания на известном предмете деятельность любого из органов чувств может проявляться в крайних пределах. Слишком часто повторяющаяся деятельность этого рода и такой интенсивности влечёт, наконец, за собой непроизвольную деятельность органа, и тогда за крайнею степенью физиологической деятельности следует патологическое расстройство, наступает явление, относящееся, несомненно, к разряду болезненных. Значительный свет на раскрываемый предмет, без сомнения, проливает история о демоне Сократа.
Это – один из интереснейших вопросов, и к исследованию его мы приступим с особенным вниманием. Помимо интереса, связанного с самим явлением, тот факт, что Сократа, мудрейшего из людей, считают возможным заподозрить в умопомешательстве, представляется поклонникам философии чем-то вроде поругательства над гением, – оскорбление, наносимое этому великому уму, задевает всё человечество. Мы подвергнем факты тщательному исследованию и, надеемся, нам удастся доказать, что оскорбление, нанесённое учителю Платона, лишено всякого основания. Мы рассмотрим, может ли Сократ, как это легкомысленно было высказываемо, быть заподозрен в помешательстве на том только основании, что он получал указания от своего «гения». Мы исследуем также, в чём состояло это явление, игравшее видную роль в жизни знаменитого философа.
Чтобы решить оба вопроса, мы должны предварительно привести несколько цитат, относящихся к фактам, которые предлагаем рассмотреть. Мы заимствуем цитаты, главным образом, у Плутарха и Платона, описавших обстоятельным образом и со всеми подробностями явление, наблюдавшееся у Сократа, и казавшееся ему результатом вмешательства гения130 . "У Сократа, – говорит Плутарх, – по-видимому, был гений, который уже рано даровал ему способность особого предвидения. Это предвидение руководило его действиями. Оно освещало своим светом неясные дела, недоступные человеческому уму. В этих случаях демон говорил с Сократом, и божественное вдохновение управляло всеми его действиями».
Особенно поражало современников Сократа то обстоятельство, что он, благодаря своему гению, мог предсказывать будущее, а также ещё неизвестные события; так, например, он предсказал гибель афинского войска в Сицилии. Афинское войско, действительно, погибло в Сицилии, незадолго перед тем, и в Афинах никто решительно об этом не знал.
Нет ничего странного в том, что народ, создавший целый ряд существ, служивших посредниками между богами и людьми, считал эти случаи предвидения результатом указаний сверхъестественного существа. Разделял ли это мнение Сократ?
Считал ли он то, что́ он называл голосом своего гения, – голосом сверхъестественного существа? Это не подлежит сомнению, и едва ли можно удивляться тому, что знаменитый философ разделял общепринятые в его время взгляды.
Как бы то ни было, несомненно, что Сократ слышал голос, в трудных случаях беседовавший с ним и дававший ему советы, мудрость и справедливость которых впоследствии подтверждалась опытом. Мы имеем здесь два различных факта – голос, слышавшийся Сократу, по его словам, и собственный взгляд Сократа на интересующее нас явление. Разберём оба факта, стоящие друг к другу в тесной связи.
Что за голос слышал Сократ? Была ли это галлюцинация? Была ли это галлюцинация психическая или чувственная? Являлся ли Сократу зрительный образ в то самое время, когда он слышал голос? Как, наконец, понимать дар предвидения, которое давали Сократу указания голоса? На все эти вопросы мы постараемся дать ответ, и задача наша в значительной степени облегчается той точностью, с какой знаменитый афинянин сам описал, что́ он испытывал в те минуты, когда Бог давал ему указания.
Зрительный образ, по-видимому, никогда не являлся Сократу, как можно судить по следующему отрывку из Плутарха: «Я часто бывал с ним, – говорит один из собеседников в Демоне Сократа, – когда люди утверждали, будто видят богов. Сократ объявлял, что это – обманщики. Но если кто-либо говорил, что слышит голос, то он внимательно прислушивался и оживлённо задавал вопросы».
Следовательно, Сократу не являлись призраки, у него не было галлюцинаций зрения.
О характере слышавшегося Сократу голоса можно довольно верно судить по следующему отрывку; «мне кажется, дорогой Критон, – говорит Сократ, – что я слышу всё, что сказал, как Корибанты убеждены, что слышат звуки рогов и флейт, – и эти слова так сильно звучат у меня в ушах, что мешают мне слышать всё прочее131.
Далее Сократ говорит: – «мне кажется, что Бог напомнил мне нечто... Плутарх: как и что? ты мне скажешь, надеюсь. Сократ: отвечать тебе буду не я, а божество. В ту минуту, когда я хотел переправиться через воду, мне явилось божественное указание, являющееся мне часто и всегда останавливающее меня. Я хотел уже идти, как вдруг с этой стороны я услышал голос, остановивший меня».
В другом диалоге Сократ говорит: «милость неба наделила меня чудесным даром, не покидающим меня с детства. Это – голос, который, когда я его слышу, отклоняет меня от моих намерений и никогда не побуждает меня к действию. Если мои друзья сообщают мне о каком-либо своём намерении, и я слышу голос, это – верное указание, что голос не одобряет намерения и отклоняет от него...
Вы все, если хотите, можете узнать от Клитомаха, брата Тимарха, что́ сказал ему Тимарх перед смертью, постигшей его оттого, что он не послушался указания гения. Он вам скажет, что Тимарх обратился к нему со следующими словами: «Клитомах, я умру потому, что не хотел верить Сократу». Что хотел сказать этим Тимарх? Я вам сейчас объясню. Когда он встал из-за стола с Филемоном, сыном Филоменида, отправляясь убить Никия, в заговоре были только они двое. Вставая, он сказал мне: «что с тобой, Сократ?»
Я ответил ему; – Не уходи. Я слышал голос, являющийся мне обыкновенно. – Он остановился, но спустя несколько минут встал и сказал мне; «Сократ, я ухожу».
Я опять услышал голос и вторично удержал его. Наконец, в третий раз, желая уйти незамеченным, он встал, не говоря мне ни слова; моё внимание было чем-то отвлечено, он ушёл и совершил то, что привело его к смерти. Вот почему он обратился к брату со словами, которые я повторяю сегодня, а именно, что он умирает, потому что не хотел верить мне. Подобно повивальным бабкам, я ничего не рождаю сам в делах мудрости, – это делает дух, пребывающий во мне».
Я уверен, что всякий, сколько-нибудь знакомый с психофизиологией, прочитав приведённые выдержки, признает в голосе, который слышался Сократу, – истинную галлюцинацию, в некоторых случаях, быть может, чисто-психическую, в других – несомненно, чувственную. То место, где Сократ говорит о Корибантах, не оставляет на этот счёт ни малейшего сомнения. Но как возникала эта галлюцинация? Каким образом слова, произносимые голосом, получали характер чудесного предвидения, приводившего в изумление современников афинского философа?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо припомнить факты из области бессознательной церебрации. Бессознательная работа мозга совершается у всех людей, но результаты её, разумеется, строго соответствуют высоте ума. Нося вульгарный характер у обыкновенных людей, она порождает у людей, богато одарённых умственно; благороднейшие создания гения. Она – источник вдохновения поэта, меткого взгляда полководца. Мы имеем тут дело с ранее воспринятыми суждениями, открывающимися уму в нужный момент, или – вернее – с понятиями, элементы которых, так сказать, рассеяны и в данный момент объединяются, появляются неожиданно в форме готового суждения и кажутся тогда плодом истинного вдохновения. Эта скрытая работа мысли существует, как я уже сказал, у всех людей. Когда мы хотим подумать о вопросе, решение которого нас затрудняет, то доверяемся бессознательной работе нашего мозга, давая нашему суждению созреть. К работе того же рода, совершающейся во время сна, мы прибегаем в тех случаях, когда откладываем решение до следующего утра, полагаясь на то, что «утро вечера мудренее». Понятно, что время, необходимое для выработки суждений, приводящих к окончательному заключению – которое одно только мы и видим – будет несравненно меньше у ума высшего порядка, подготовленного предварительной работой, и не может быть сомнения, что этого рода быстрые умозаключения и диктовали Сократу те решения, мудрость которых впоследствии подтверждалась опытом.
Что касается до голоса, передававшего Сократу его интуитивные суждения, то это явление будет вполне понятно, если мы вспомним, как часто наши мысли не только высказываются нами вполголоса, но и слышатся нам. По-видимому, возбуждение нервных элементов, вызывающее в нашем сознании символические образы, из соединения которых образуется мысль и суждение, распространяется двояким путём, – давая, с одной стороны, толчок деятельности голосовых мышц, с другой стороны вызывая в области слуха состояние, близкое к галлюцинации. Факт этот особенно резко бросается в глаза, когда мы читаем произведения знакомого лица. Во время чтения, произнося про себя слова книги, слышишь в то же время звук, тембр голоса автора тем явственнее, чем более знаком нам его голос. Усильте немного этот резонанс мысли – и перед вами будет галлюцинация вроде той, в какой являлись Сократу мудрые суждения, приписанные им голосу гения. (См. книгу д-ра Симона: «Мир грёз», СПб. 1890 г., стр. 119–126).
2. Способность духа объективировать представления (галлюцинировать)
Сильного напряжения ума, энергической деятельности мысли достаточно, чтобы у лиц с известного рода организацией представления объективировались, относились во внешний мир. Во многих случаях, этот факт составляет только крайнюю ступень и как бы высшее проявление интеллектуальной деятельности.
а) Когда Бальзак, описывая аустерлицкую битву, слышал крики раненых, пушечные выстрелы, ружейные залпы, когда Флобер, описывая сцену отравления г-жи Бовари ощущал во рту, как он сам рассказывал, вкус мышьяка132, вызвавший у него два раза кряду рвоту, – то в обоих этих случаях ощущение было настолько сильно, что объективировалось.
б) Когда у Гёте в поле зрения возникали образы, преображавшиеся и видоизменявшиеся до бесконечности, то здесь воля учёного сообщала созданиям его воображения яркость реального восприятия. Вот что говорит по этому поводу сам знаменитый поэт:
«Когда я закрывал глаза и, наклоняя голову, воображал, будто вижу в поле зрения цветок, то цветок этот не сохранял своей формы долее мгновения – он тотчас же разлагался, и изнутри его возникали другие цветы с окрашенными, иногда зелёными лепестками. Это были не натуральные цветы, а фантастические фигуры, правильные, как розетки скульпторов. Я не мог фиксировать этих созданий моего воображения, но явление продолжалось, пока я этого желал, точно также, когда я представлял себе диск, окрашенный в различные цвета, из центра к окружности вырастали беспрестанно новые образы, напоминавшие фигуры калейдоскопа».
«Я имел случай, – говорит Мюллер, – в 1828 году беседовать с Гёте об этом предмете, одинаково интересовавшем нас обоих. Когда я спокойно лежал в кровати с закрытыми глазами, не будучи, однако, погружён в сон, то часто видел фигуры, которые мог ясно наблюдать. Гёте знал об этом и очень интересовался вопросом, что́ я тогда испытывал. Я сказал ему, что воля не оказывает с моей стороны никакого влияния ни на возникновение, ни на видоизменение этих образов, и что я никогда не видел симметрических фигур, ничего такого, что напоминало бы произведения растительного царства. Напротив, Гёте мог по произволу задать себе тему, которая затем преобразовывалась непроизвольно, всегда, однако же, подчиняясь законам гармонии и симметрии133».
в) Такого же рода факт сообщает немецкий психиатр Брозиус (из Бендорфа), произвольно вызвавший свой собственный образ. Образ позировал перед ним в течение нескольких секунд, но исчез тотчас же, как только Брозиус перенёс свою мысль на себя134.
В обоих случаях участие воли проявляется очевидным образом. Она вызывает, порождает – так сказать – галлюцинаторный образ. Обыкновенно это явление бывает результатом усиленного сосредоточения мысли на умственных или нравственных вопросах.
г) Одна дама принадлежала в молодости к числу самых блестящих красавиц двора Людовика XVI. Воспитанная в строгих правилах, она часто упрекала себя за то, что дорожит своей красотой, что с удовольствием глядит на себя в зеркало, и нередко сосредоточивалась на мысли о смерти, которая навсегда уничтожит её красоту. Однажды, после таких дум, она, взглянув в зеркало, увидела вместо своего лица мёртвую голову, заменявшую в её размышлениях прекрасное лицо, которым она гордилась.
д) Обращаясь к историческим фактам, мы здесь легко найдём примеры галлюцинаций, вызванных усиленной работой мысли в известном направлении у лиц, совершенно здоровых в умственном отношении. Я позволю себе привести здесь несколько случаев этого рода.
Быть может, самым знаменитым видением древности следует считать видение, явившееся Бруту и рассказанное Плутархом. Брут не только видел призрак, но и слышал его голос, объявивший ему, что он – его злой гений и что они встретятся при Филиппах.
Если разобрать это видение, то легко убедиться, что оно представляет результат размышлений Брута над своим положением и положением его дела. Убийство Цезаря, не принеся пользы делу республики, вызвало междоусобную войну, и было много оснований ожидать, что свобода, которую Брут и его друзья хотели спасти, должна погибнуть, благодаря средству, избранному ими для её спасения. Естественно, что Бруту эти события являлись в виде неприязненного решения рока. Убеждение это отождествилось в его уме с идеей о преследующем его злом гении, – идее, которая, наконец, объективировалась. Что касается до указанной призраком местности, где должна была решиться судьба Брута и республики, то следует иметь в виду, что, как все патриции этой эпохи, Брут серьёзно изучил военное, искусство. Нет ничего удивительного в том, что призрак, созданный воображением полководца, указал на местность, в которой по стратегическим соображениям должна была, очевидно, произойти встреча обеих армий. Относительно полного душевного здоровья Брута не может быть сомнений, так как появление призрака нисколько не повлияло на образ его действий.
В римской истории мы находим ещё один пример, похожий на вышеописанный. Мы говорим о призраке, явившемся императору Юлиану накануне его смерти. Юлиан в персидской войне не обнаружил обычной проницательности: он неосторожно подвигался вперёд в неприятельской стране, позволил перебежчикам ввести себя в обман и колебался относительно выбора пути. Вскоре обнаружился недостаток в продовольствии, и Юлиан принуждён был начать отступление, при постоянных стычках с тревожившей его армию неприятельской конницей. Даже в эту тревожную и опасную пору он предавался по ночам размышлению и изучению великих писателей. В один из таких уединённых часов, когда Юлиан читал или писал, ему явился гений империи, которого он видел в Лютеции, прежде чем был провозглашён императором. Гений был бледен, грустен и удалился печальный, набросив покрывало на голову и на бывший у него в руке рог изобилия. В следующий день Юлиан был убит в сражении135.
И здесь происхождение галлюцинаций вполне понятно. Юлиан, поставивший себе целью восстановить учреждения язычества, падавшие на его глазах, предчувствовал близкую гибель дорогого ему дела. Что касается формы, в которой олицетворилась эта идея, – то гений империи в том виде, в каком он явился Юлиану, изображался на всех монетах того времени.
Все знают геройскую и полную несчастий судьбу Колумба. Окружённый тысячей препятствий, подозрениями, клеветой врагов, он никогда не теряет окончательно веры в торжество своего дела. Иногда грусть овладевала им, но упадок духа никогда не бывал продолжителен: его поддерживают глубина его надежд, величие его взглядов, несокрушимая вера в Провидение.
По временам у этого великого человека задушевные мысли, в которых он черпал силу и бодрость в печальные часы, принимали осязательную форму, как видно из следующего факта, рассказанного Вашингтоном Ирвингом. Во время третьего своего путешествия, рассказывает американский историк, спустя немного времени после того, как был открыт заговор Гвевары и Мохики, и участники его наказаны, Колумб, больной, поддался на короткое время отчаянию. В ту минуту, когда грустные мысли теснились перед ним, и отчаяние его достигало крайних пределов, он услышал голос, сказавший ему: «о, маловерный! не бойся ничего, не впадай в отчаяние. Я позабочусь о тебе... Семь лет данного тебе срока ещё не прошло; здесь, как и во всём прочем, я не оставлю тебя». В тот же день, – пишет Колумб, – я получил известие, что открыта большая область с богатыми золотыми россыпями136.
Рассказанные нами факты – а подобных фактов мы могли бы привести множество – не оставляют сомнения в галюцинаторном характере образов, являвшихся Бруту, императору Юлиану и Христофору Колумбу. Должны ли мы считать их душевнобольными потому, что они верили в реальность своих видений? Разумеется, нет. Не говоря уже о том, что их образ действий указывает на полное их душевное здоровье, следует принять во внимание верования той эпохи, при которых вполне естественно было принять объективированные создания воображения за явления невидимого мира. То, что́ мы теперь, не колеблясь, называем галлюцинацией, носило в прошлом имя теней, и не следует терять этого из виду при оценке исторических фактов.
Мы должны, поэтому, допустить, что яркая идея, вопрос, на котором упорно сосредоточено наше внимание, картины, проходящие в воображении, могут у некоторых натур объективироваться при отсутствии всякой душевной болезни137. (Д-р Симон: «Мир грёз», СПб. 1890 г., стр. 112–117).
Приложение. Анализ памяти и понятия о времени указывает на бытие души
Мы совершенно не знаем ещё теперь и, вероятно, долго ещё не будем знать, как устроен орган памяти, или, ещё того менее, как он функционирует. Но мы можем составить себе об этом, по крайней мере, приблизительное представление, можем догадываться особенно о том, как мы им пользуемся.
Мы можем представить его себе в виде какой-нибудь чувствительной пластинки, вроде клише фотографа, на которой отпечатываются в удивительном порядке, никогда не смешиваясь, тысячи всевозможных изображений: разные звуки, от шума до мелодии и гармонии, до членораздельных звуков; различные цвета во всех возможных сочетаниях, от безобразного и отвратительного до прекрасного и величественного...
Теперь спрашивается, кто припоминает: этот ли чудесный орган или с помощью его анимический элемент (т. е. душа), рассматриваемый как единица, составляющая Я живого существа?
Если бы мы давали себе труд наблюдать себя в то время как мы мыслим; если бы мы чаще анализировали наши элементарные акты, то нелепость первого вопроса показалась бы нам настолько очевидной, что никакой ум, более других заражённый духом системы, не решился бы задать его.
Заметим, прежде всего, что действие памяти далеко не так просто, как это многим, может быть, кажется. Самое простое припоминание, старание отыскать какое-нибудь слово, вызывается актом воли и сопровождается более или менее энергическим, иногда очень утомительным усилием; что же касается припоминания фразы или целой речи, то оно требует не только непрерывного действия воли, но и совместного действия всех наших способностей; я думаю, нет надобности доказывать это. С точки зрения физиологической единство и совместность действий всех специальных органов, содействующих мышлению, составляют факт решительно неоспоримый. И уже с одной этой точки зрения нелепо утверждать, что припоминает орган памяти. Но не в этом состоит сущность занимающего нас вопроса.
Как поступаем мы, стараясь подыскать какое-нибудь слово (собственное имя, технический термин, название предмета), которое давно не встречалось нам? – Почти, а может быть, и совершенно так же, как и тогда, когда отыскиваем книгу, затерявшуюся в нашей библиотеке. Прежде всего мы знаем, по крайней мере, то, что эта книга находилась там, если не находится ещё и теперь; стараемся припомнить её форму, её цвет; просматриваем все книги на полках и не останавливаем ни на одно мгновение своих взглядов на большей части из них, потому что знаем, что ни одна из них не есть та, которую мы ищем; иногда нам кажется, что это она, но мы убеждаемся, что ошиблись; доходим, наконец, до отчаяния, и вдруг взгляд наш останавливается на ней: мы тотчас узнаём её. В процессе припоминания слова, дня, какого-нибудь факта наблюдаются часто два других явления, замеченных, вероятно, многими из читателей. Подыскивая забытое слово, мы знаем большею частью, когда приближаемся к цели и когда находимся на ложном пути. Другое явление ещё более поразительно. Очень часто, в то время как мы ищем утерянное слово, мы стараемся поймать другое, не имеющее, по-видимому, с отыскиваемым никакой связи, но в действительности тесно связанное с ним. Я вижу, например, зерно; я знаю, что это зерно ползучего растения, название которого я забыл, и я начинаю подыскивать его; в то время мне припоминается, не знаю почему, определение: «Virginica»; существительное я тоже забыл; знаю только, что дело идёт о дереве, настой которого я пил во время нервной болезни. После долгих усилий я нахожу, наконец, название ползучего растения: это «Aristolochia Sipho». После новых усилий я припоминаю и второе слово, забытое существительное к определению «Virginica»; это «Serpentaria Virginica». В первую минуту я не могу догадаться, почему эти два выражения связались между собой в работе моей памяти; но потом припоминаю, что serpentaria (змеиный корень) есть тоже aristolochia (А. Serpentaria). Орган памяти может, следовательно, предлагать нам на выбор слова, которых мы не ищем, и он делает это только по той причине, что они имеют связь, хотя бы временно и неизвестную нам, с отыскиваемым выражением. Это тоже, как мне кажется, представляет поразительный пример скрытой работы мысли, работы очень сложной, исполняемой без нашего ведома.
Анализ каждого простейшего акта припоминания приводит всякого добросовестного человека к заключению, что память есть в одно и то же время способность и органическая и психическая. Орган принимает и сохраняет, часто с поразительной верностью, целые миллионы отпечатков, составляемых в нём как действием наших чувств, так и действием нашего рассудка и воображения. Но отыскивает и узнаёт нужные отпечатки анимическая единица своей сознательной деятельностью. Без приёмного аппарата психическая память не служила бы, конечно, ни к чему, но и без существа, отыскивающего изображение, органический аппарат не только не припоминал бы ничего, но и не действовал бы.
Сказанное нами о памяти распространяется а fortiori на все наши другие способности. Все они нуждаются в органе, чтобы действовать; но действием каждого из этих органов заведует и контролирует особая способность. И эта способность принадлежит одной и той же центральной единице.
Если у читателя остаётся какое-нибудь сомнение в правильности этого утверждения, то следующие соображения рассеют его.
Некоторые философы утверждают, что понятие о времени (и пространстве) приобретается только опытом, путём ежедневного наблюдения явлений в их последовательности. Другие, напротив, говорят, что это понятие есть простая интуиция, предшествующая всякому наблюдению. Иные, наконец, совершенно отрицают время и пространство; это, разумеется, самый удобный способ решать проблемы! Нам нет надобности рассматривать это понятие с точки зрения его происхождения; заметим только, что с определением происхождения этого понятия случилось то же самое, что всегда случается, когда для исследования функции и способностей живого существа разрубают его, так сказать, на части. Одни имели в виду человека без тела, без чувственного орудия; другие – тело без человека, и, произведя такое рассечение, начинали рассуждать. Очевидно, что при такой исходной точке истина убегает от нас тем скорее, чем с большим жаром мы преследуем её.
Рассматривая человека на этом свете в его настоящем виде, когда ум достигает свойственного ему развития, – мы не только находим в себе понятие о продолжительности и промежутке времени в том, что касается явлений в их последовательности, но имеем, конечно, и чистое понятие о времени, независимое от всякого явления, служащего ему мерой. Мы можем не только сравнивать приблизительно два равных или неравных промежутка времени, но и можем достичь того, чтобы точно определять величину промежутков. Не говоря о музыкальном ритме, представляющем, в сущности, мысленное деление времени в его самой возвышенной и самой поэтической форме, замечу, что после небольшого упражнения мы легко доходим до того, что делим в уме минуту, например, на её шестьдесят секунд; мы можем дойти таким образом с некоторым терпением до того, что будем определять без всякой помощи часов целые часы с замечательно большим приближением (до двух сотых, а часто и ещё более точно). Эта мера не зависит у нас ни от какого реального явления последовательности; биение пульса, например, если бы мы обращали на него внимание, только портило бы нашу меру; мы создаём, одним словом, в своём воображении промежутки, независимые от всякой объективной реальности, измеряем их, и эта мера почти совпадает с реальным явлением хода часов.
Спрашивается, есть ли память времени, подобно памяти образов, в одно и то же время и органическая и психическая способность? Другой словами, нуждаемся ли мы в каком-нибудь органе для этой памяти? Этот вопрос решается, как мне кажется, тотчас, как только поставлен.
Безразлично, будем ли мы рассматривать орган памяти как пластинку, на которой отпечатывались последовательно все приобретавшиеся образы, или, что, может быть, ещё ближе к истине, как среду, которая может издавать звуки, и в которой всевозможные впечатления, как приходящие извне, так и внутренние, вызывают особые вибрации, могущие длиться, сосуществовать и покрывать друг друга, не приходя в беспорядок. Во всяком случае, все образы, хранящиеся в нём постоянно в настоящем, потому что мы можем вызывать их, когда нам угодно. Ничто, решительно ничто в этом аппарате, каково бы ни было его устройство, не может заключать в себе, не говорим точной меры промежутков истекшего времени, но даже простого понятия продолжительности. Никакой орган, никакой аппарат, как бы чудесен он ни был, не может задержать и сосредоточить в себе время, представить в форме какого-нибудь образа, непременно в настоящем, промежутки, отделяющие прошедшее от настоящего.
Мы можем вообразить себе тело в движении, летящую птицу, поезд железной дороги, идущий скоро или тихо и, может быть, для этого действия воображения необходим особый орган; но идея о времени, связывающаяся у нас с подобным образом, не может зависеть от органа, который только показывает нам движущееся тело в непрерывном ряду различных положении, занимаемых им в каждое мгновение.
Одними словом, врождённо ли нам понятие о времени, или оно есть результат опыта, во всяком случае, оно составляет, вместе с памятью промежутков и с мерой этих промежутков, явление чисто психическое: оно составляет исключительную принадлежность анимистического элемента и не зависит от строения организма. Заметим здесь, кстати, что одно понятие о времени служит полным опровержением всех материалистических теорий, потому что оно не может принадлежать ни материи, ни силе, ни одному из проявлений этих элементов в их связи.
Следует ли из этого, чтобы понятие о времени в его обыкновенной форме было единственно правильным и единственно доступным нашему пониманию? Я приведу сейчас факты, которые клонятся к доказательству противного. Следует ли также из этого, чтобы всё, что имеет отношение к нашей интуиций времени, было свободно от всякого влияния со стороны нашего организма? Нет! Мы слишком хорошо знаем, что и здесь повреждения организма дают себя чувствовать. Чтобы сознание и мера времени оставались правильными, необходимо общее содействие всех наших способностей, и если какая-нибудь из них будет повреждена или искажена в том органе, который служит ей орудием проявления, то это искажение отразится и на наших суждениях о времени. Но даже тогда, когда эти суждения становятся особенно ошибочными, не трудно бывает удостовериться, что ошибка принадлежит исключительно анимическому элементу.
Ежедневно или, лучше сказать, еженощно, мы бываем свидетелями и действующими лицами в явлении, философские следствия которого имеют, может быть, в обсуждаемом нами вопросе гораздо больше значения, чем самые важные соображения. Прибавлю, что это явление поддаётся объяснению столь же легко, сколь часто повторяется, так что, действительно, странно, что до сих пор не вывели всех тех заключений, которые сами собой вытекают из него.
Каждый из нас мог тысячу раз наблюдать, что, когда мы спим и видим сон, наша мера времени и пространства претерпевает глубокие видоизменения. Мы видим сон, который кажется нам нескончаемо долгим, но, проснувшись, убеждаемся, что сон длился всего несколько минут. Будучи в лихорадке, я стараюсь уснуть, тушу свечу и засыпаю; но, вместо укрепляющего сна меня посещает томительное сновидение: предо мной тянутся длинными рядом различные сцены моей жизни со всеми их мучениями, со всеми неприятностями; лихорадка оказывает мне на этот раз, по крайней мере, услугу, – будит меня. И что же оказывается? Фитиль потушенной свечи ещё тлеет, не успел ещё погаснуть! Мало этого: кому не случалось быть внезапно разбуженным каким-нибудь шумом или случайным болезненным ощущением? Мы припоминаем сплошь да рядом в таких случаях сновидение, в которое разбудившей нас шум или боль входят составной частью. Нас будит, например, выстрел огнестрельного оружия, и нам приснилось, что мы были на охоте, или что при нас произошёл взрыв парового котла и т. п.; каждый из нас видел в таком случае известный сон, соответственно с его обыкновенными занятиями или заботами. Читатель увидит скоро, почему я подчеркнул глаголы, стоящие в прошедшем времени: приснилось, видел. Здесь следовало бы употребить будущее. Но привожу пример ещё более поразительный, отличающийся большими подробностями. Я беру его из замечательной книги Мори «Сон и сновидения» (М. А. Maury: «Le sommeil et les rêves»). Выписываю собственные слова автора:
«Что касается быстроты сновидений, то особенно убедителен следующий факт, доказывающий, что достаточно одного мгновения для очень длинного сновидения. Мне нездоровилось, и я лежал в своей комнате, моя мать сидела у моего изголовья. Мне снится террор; я присутствую при сценах убийств, являюсь пред революционным судилищем, вижу Робеспьера, Марата, Фукье-Тэнвиля, – всех страшных людей этого страшного времени; говорю с ними, наконец, после многих происшествий, которые я припоминаю слабо, меня судят, осуждают на казнь и везут в тележке на площадь Революции посреди громадной толпы народы; я всхожу на эшафот; палач привязывает меня к роковой доске, опускает её, секира падает, и я чувствую, как моя голова отделяется от туловища. Просыпаясь в смертельном томлении, я чувствую у себя на шее стрелку, которая поддерживает обыкновенно полог над моей кроватью: внезапно оторвавшись, она упала мне на шейные позвонки, как секира гильотины! Это случилось в то самое мгновение, когда я проснулся, как подтвердила мне и моя мать: а между тем, это-то внешнее ощущение послужило исходной точкой для сна, заключавшего в себе столько последовательных происшествий. В то мгновение, как стрелка ударила меня, напоминая о страшном орудии казни и так живо представляя его действие, она пробудила все картины этого времени, символом которого была гильотина».
Странно было бы объяснять это чудесное совпадение удара в шею оборвавшейся стрелки полога с казнью, составляющею заключение сновидения, случайностью, к которой так часто прибегают многие философы, когда требуется объяснить что-нибудь такое, что не входит в их системы. Очевидно, что падение на шею стрелки послужило причиной сновидения, которое составляет моментальное следствие его, как ни казалось оно продолжительным. Для всякого, кто умеет наблюдать, это представляется несомненным.
Взятое в своей целости, это явление доказывает нам, что мы имеем непреодолимую потребность даже во сне отыскивать всему причину, хотя бы и нелепую! Действительно, сновидение в приведённых мною случаях составляет не что иное, как объяснение, иногда очень странное, тех ощущений, которые прервали внезапно сон.
Но из этого явления вытекают и другие следствия, может быть ещё более важные.
В первом из приведённых мной примеров сновидение, хотя и очень короткое, имело, однако же, некоторую продолжительность, так что все испытанные впечатления можно было бы ещё, вместе с Мори, объяснить простым ускорением мышления. Во втором примере мы видим больше чем краткость, мы видим моментальность и приходим невольно к совершенно иному заключению.
1. Воображение представляет нам в одно мгновение очень сложный, последовательный ряд картин.
2. С этой сменой картин, не имеющей никакой продолжительности, мы связываем идею некоторой продолжительности.
Как бы ни были ложны и обманчивы эти картины, во всяком случае, это явление, взятое в целом, исключает уже в силу одного своего определения всякую мысль об органическом явлении и заставляет предполагать, что мы имеем дело с явлением психическим: Моментальность в последовательном ряде картин, впечатление продолжительности от того, где её нет, – вот два положения, совершенно несогласные с явлением, зависящим от органа и, следовательно, от движения материальных атомов, вызываемого силой.
В противоположность большинству физиологов мы приходим, таким образом, к заключению, что сновидение есть явление чисто психическое, хотя оно и вызывается, очевидно, физиологическими условиями. Боль, какое-нибудь местное стеснение, болезненное или приятное состояние вообще определяют сновидение. Лишённое всех своих средств деятельности вследствие бездействия большей части чувств во время сна, анимическое существо ошибается относительно причины приятных и неприятных впечатлений и придумывает сцены то совершенно новые, то срисованные с бывших в действительности. Оно создаёт образы фантазии, судит, размышляет, припоминает, большей частью ошибочно, правда, потому что лишено необходимых для всех этих операций органических орудий. Но этот характер нелепого странного, смешного, лживого... не только не служит к опровержению нашего заключения, но подтверждает его. В сновидении анимический элемент действует вне времени и пространства; он проявляет свои трансцендентные свойства, потому что представляет себе, как одновременное, то, что совершенно противоположно одновременности, и связывает вытекающее из опыта понятие продолжительности с тем, что её не имеет.
Явление сновидения, анализированное надлежащим образом, доказывает нам ещё раз, что в этой жизни душа не может правильно действовать без своих органических орудий, но, вместе с тем, доказывает также ещё раз, что не эти орудия мыслят.
Известная локализация способностей в организме не только не составляет возражений против неделимости и единства жизненного начала, мыслящей души и её трансцендентной природы, но, напротив, возможно ясно и сильно показывает это.
Мы проследим теперь этот характер единства, индивидуальности анимического начала и найдём его в том же виде на низших ступенях лестницы организмов, как мы нашли его на её вершине.
Врождённо ли нам наше обыкновенное понятие о времени или возникает из опыта, во всяком случае, как мы сказали, оно есть факт психический; но это отнюдь не мешает нам допустить, что оно относится к разряду тех функции, которые исполняются живым существом с помощью его органического орудия, и что если бы это существо имело иное орудие, то и это понятие было бы другим. Истина в этом случае может быть, очевидно, только относительной.
Мы видели, что анимический элемент может в известных условиях, благодаря своей трансцендентной деятельности, связывать идею продолжительности с тем, что её совсем не имеет. Мы можем, следовательно, допустить, нисколько не погрешая против здравого смысла, что и обратно, в условиях отличных от тех, в каких мы находимся в этой жизни, мы будем способны освобождать от идеи продолжительности то, что неразрывно связано с нею для нас теперь; что мы будем способны видеть в настоящем то, чего не можем освободить теперь от идеи последовательности.
Нужно ли говорить об огромном значении этого вполне законного вывода!
Самое сильное, по-видимому, возражение, приводимое материализмом против идеи о творении, т. е. против идеи о начале бытия существ, состоят в том, что Творец должен был бы находиться в покое целую вечность до создания вселенной. Это возражение основывается исключительно на нашем нормальном понятии о времени: вся его сила зависит от того характера абсолютности и неизменности, какой мы приписываем этому понятию. Но, вот, мы приходим теперь к признанию, что понятие времени не имеет этого характера абсолютности; что даже здесь, в этой жизни, нам случается воспринимать последовательность явлений совсем иначе, чем мы обыкновенно её воспринимаем; что с другим орудием мы видели бы в этой последовательности нечто совершенно другое, чем теперь; что мы были бы способны сознавать в течение одного мгновения то, что неотделимо теперь для нас от ощущения продолжительности.
Следовательно, для нас возражение материализма теряет уже всё своё значение; тем более оно не может иметь никакого существенного значения по отношении к существу, которое стоит по своей природе вне времени и может сознавать, следовательно, всё в настоящем (Извлечение в сокращении из сочинения Густава Гирна: «Анализ вселенной», М. 1898 г., стр. 423–435).
* * *
См. также Лелю «Le démon de Socrate., автор, защищая воззрение, противоположное нашему, собрал все данные, относящийся к любопытному психическому факту, игравшему выдающуюся роль в жизни Сократа.
У Платона.
Заметим, что мышьяковые растворы обыкновенно лишены вкуса; это, впрочем, нисколько не уменьшает значения сообщённого факта.
Müller, Manuel de physiologic, trad, par Jourdan.
Annales médico-psychologigues.
Châteaubriand. Etudes historiques.
Washington Irving. Vie de Christophe Colomb.
Приведённые факты галлюцинаций отнюдь не исключают возможности признавать явления объективно существующих призраков, например, в тех случаях, когда речь идёт о явлениях ангелов, демонов или душ умерших людей, являющихся известным лицам по воле Божией. Вышеприведённые факты галлюцинаций указывают только на то, что нужно быть особенно осторожным относительно видений. И св. церковь наша, не отвергая этих явлений, что видно, например, из «Четь-Миней» и других духовных книг, советует особенную осторожность в различении духов, дабы не впасть в самообольщение и признать мечту за действительность. Г. Д-ко.