Речи, произнесённые в Обществе любителей словесности86

I. Ответ председателя, сказанный действительному члену И.В. Селиванову, на его вступительное слово, в заседании 4 февраля 1859 года

Приветствуя вас своим сочленом, Общество Любителей Российской Словесности уже тем самым свидетельствует, м. г., что оно признаёт всю законность той отрасли словесности, которой представителем вы являетесь между нами. Да, обличительная литература есть законное явление словесной жизни народа; я скажу более, она – не только законное явление, но явление необходимое и отрадное. Она не есть произведение прихоти или раздражения каких-нибудь отдельных лиц, – она есть в одно время выражение скорбящего и негодующего самосознания общественного. Я позволю себе сказать, что она есть как будто публичная исповедь общества: ибо, нападая на отдельные злоупотребления, клеймя иногда частные типы, она есть голос общества, обвиняющего себя в существовании, в возможности этих типов и этих злоупотреблений в его недрах. Таково всегда значение обличительной словесности, присущей всякому свободному и не вконец испорченному обществу. Но есть минуты (и думаю, что такова минута, в которую мы живём), когда это значение становится ещё выше и святее – минуты, когда, отряхнув многолетний и тяжёлый сон, мнимого и обманчивого самодовольства, общественная жизнь рвётся и волнуется всеми силами, а иногда и всею желчью, накипевшими в продолжение долгого молчания, или в слушании хвалебных гимнов официального самохвальства. В эти минуты, м. г., обличение есть священный долг для литературы. Её голос есть признак освобождающегося дыхания, и в то же время есть глубокий стон, если я так смею сказать, из сердца и подоплёки народной. Но, к несчастью, до́лжно прибавить, что долго владычествовавшее и мгновенно прекращающееся преобладание какого бы то ни было нравственного зла и стеснения оставляет после себя глубокие следы, которые не могут исчезнуть или изгладиться мгновенно. Всякое общественное зло, как и всякое общественное добро, действует не только как сила временная, на одно какое-нибудь поколение: оно действует ещё, как сила воспитательная, на поколение последующее. Многолетнее молчание, налагаемое официальным самохвальством на общественное самообличение, развращает надолго нравы самой литературы: пробудившись и освободившись, она ещё долго не может сознать и определить границы своих обязанностей и своих прав, и часто беззаконную дерзость принимает она за законную свободу. Таков закон естественной необходимости, и мы не должны удивляться тому, что он проявляется и в жизни нашей словесности. Смело высказываю упрёк именно потому, что вы ему не подлежите, хотя действуете в той области, в которой упрёк этот относится. Многие прискорбные явления подтвердили бы, если нужно, мои слова; более же всего и грустнее всего подтверждаются они у нас проявлением печатной клеветы, в разных её видах.

Обличительная словесность

Недавно ходил и печатался в журналах протест литераторов, любителей просвещения, против такой статьи в одном из Петербургских журналов, которая была очень похожа на клевету. В этом протесте я не участвовал, не потому, чтобы я не признавал его справедливости, но единственно потому, что мне казалось странным и смешным протестовать против одного частного случая, тогда как наши периодические издания беспрестанно представляют другие примеры клеветы в самых разнообразных видах. Не говоря о многих более или менее явных примерах, я позволю себе привести один из самых замечательных. Вышла повесть, писанная, как кажется, весьма молодым человеком, только выступающим на поприще словесности. В этой повести рассказано подлинное дело из нашей судебно-административной жизни; имена действующих лиц изменены слегка, но так, что их невозможно не узнать. Говорят, что обстоятельства дела представлены весьма верно: так говорят, но кто же поручится за верность изложения? Опровергать рассказ, оправдываться, нет никакой возможности для обвинённых, ибо они обвинены косвенно, намёками, под изменёнными именами: тут уже есть возможность клеветы, ибо нет возможности оправдании. Но всмотритесь глубже. Дело рассказано не так, как оно рассказывается при судебном разбирательстве, при котором допускается только изложение фактов. Повесть требовала того, – изложения самых побуждений, движений душевных, всего подспудного, всего гадаемого, всего недоступного для человеческого правосудия; следовательно, всего того, чего никто не имеет права объявлять во всеуслышание народное: тут уже есть постоянная возможность лжи и клеветы. Следствие было произведено дурно. Решение было нелепо, пусть так; но следствие было дурно, может быть, по бестолковости следователя, решение нелепо по нелепости судей. Быть может, был и подкуп, были и другие причины, столь же преступные; но этих не засвидетельствованных подкупов, но этих безнравственных причин, но всех этих угадываемых и, может быть, вовсе небывалых мерзостей, автор доказать не может, а обвиняемый опровергать не может. Всё это помещено для интереса повести: тут есть уже не только возможность, но почти полная неизбежность клеветы. Ещё далее. Кроме мужчин, – дурных чиновников, может быть преступных администраторов и судей, являются и женщины, их жёны, их сёстры, их дети, и все эти женские лица обозначены почти неизменёнными фамилиями, представлены то смешными, то отвратительными, то в высшей степени безнравственными. Беззащитные женщины таскаются на позор, топчутся в грязь, обращены в посмешище; спрашиваю: с какого права? С какого права казнит писатель-сплетник, по всей вероятности писатель-клеветник, несчастную женщину, жену чиновника за то, что чиновник дурень, или жену откупщика, потому что откупщик – человек бесчестный, или жену поверенного, потому что поверенный плут? Я называю это явление отвратительным. Но, может быть, все эти женские лица – изобретение сочинителя и не похожи на действительных жён, сестёр, дочерей лиц, выведенных на позор. Может быть, это знают в губернии, где произошло описанное в повести дело. Пусть будет так; но эти следователи, эти судьи, эти откупщики, действительно женаты, имеют семьи – жён сестёр, дочерей; для читателя, которому сделались известными и худо скрытые имена, и подробно рассказанное происшествие, естественно вообразить, что и семьи описаны верно, скажу более – неестественно вообразить противное. Спрашиваю: можно ли вообразить форму более гнусной сплетни, более отвратительной клеветы?

Безнравственность обличения

Как же принято такое явление? Какой урок получил молодой писатель? Поступок, достойный того, что было названо в одном Московском издании позорным столбом общественного мнения, награждён был знаками одобрения, почёта и, кажется, публичным обедом, описанным в газетах. Я позволил себе, я счёл даже обязанностью строго осудить поступок, назвать его заслуженным именем, и даже сказать, какой уголовной награды он был достоин; но я весьма далёк от того, чтобы строго осудить или самого писателя, как говорят, весьма молодого человека, или его крайне неосторожных одобрителей. Все они увлечены были, без сомнения, тем, давно накопившимся и недавно нашедшим голос, чувством негодования против неправды, которое всё-таки обещает нам доброе будущее. Они были увлечены нетерпеливым порывом к добру, порывом, который иногда забывает, что к добру идти надо добрыми и строго обсаженными путями. Они впали в ошибку потому, что у нас нет ещё литературных нравов. Этому, и только этому могу я приписать и другие явления печатной клеветы в нашей словесности: иначе следовало бы отозваться об них с слишком глубоким презрением. Вот, м. г., те опасности, которыми окружено в наше время поприще обличительной литературы. Я говорю о них свободно перед вами, нашим новым избранным сочленом, потому что они не могут существовать для такого достойного деятеля, как вы. Я знаю, что эти опасности не могут быть устранены никакими внешними средствами; я знаю, что всякие внешние средства, устраняя временное зло, может быть, усиливают его начало, потому что мешают свободному созданию литературных нравов. Я глубоко убеждён, что только свободная, елико возможно свободная, гласность может очистить нашу умственную атмосферу, возвысить нравственное настроение писателя и читателя, устранить зло в настоящем, сделать его невозможным в будущем; но я позволю себе выразить желание, чтобы всё просвещённое общество, как читатели, так и писатели, подвинулись как можно скорее вперёд по доброму и разумному пути. Пусть писатели поймут, что они имеют право на типы пороков и злоупотреблений, а не на частные лица, кто бы они ни были: что обвинительный намёк есть низость, потому что он не допускает оправдания, и что словесный меч правды не должен быть никогда обращаем в кинжал клеветы. Дай Бог, чтобы и читатели поняли, что одобрение нравственных промахов в писателе, с их стороны, есть также преступление против достоинства слова и против достоинства общественной жизни. Тогда только та отрасль словесности, которая вами избрана, вследствие благородного стремления к добру, принесёт те добрые плоды, которые она, конечно, принесёт в ваших руках.

II. Ответ председателя, сказанный действительному члену графу Л.Н. Толстому, на его вступительное слово, в заседании 4 февраля 1859 года

Общество Любителей Российской Словесности, включив вас, граф Лев Николаевич, в число своих действительных членов, с радостью приветствует вас, как деятеля чисто художественной литературы. Это чисто художественное направление защищаете вы в своей речи, ставя его высоко над всеми другими временными и случайными направлениями словесной деятельности. Странно было бы, если бы общество вам не сочувствовало в этом; но позвольте мне сказать, что правота вашего мнения, вами столь искусно изложенного, далеко не устраняет прав временного и случайного в области слова. То, что̀ всегда справедливо, то, что̀ всегда прекрасно; то, что неизменно, как самые коренные законы души, – то, без сомнения, занимает и должно занимать первое место в мыслях, побуждениях и, следовательно, в речи человека. Оно, и оно одно, передаётся поколением поколению, народом народу, как дорогое наследие, всегда множимое и никогда незабываемое. Но с другой стороны есть, как я имел уже честь сказать, постоянное требование самообличения в природе человека и в природе общества: есть минуты и минуты важные в истории, когда это самообличение получает особенные, неопровержимые права и выступает в общественном слове с большею определённостью и с большею резкостью. Случайное и временное в историческом ходе народной жизни получает значение всеобщего, всечеловеческого, уже и потому, что все поколения, все народы могут понимать и понимают болезненные стоны и болезненную исповедь одного какого-нибудь поколения или народа. Права словесности, служительницы вечной красоты, не уничтожают прав словесности обличительной, всегда сопровождающей общественное несовершенство, а иногда являющейся целительницею общественных язв. Есть бесконечная красота в невозмутимой правде и гармонии души; но есть истинная, высокая красота и в покаянии, восстановляющем правду и стремящем человека или общество к нравственному совершенству.

Свобода художества

Позвольте мне прибавить, что я не могу разделять мнения, как мне кажется, одностороннего, Германской эстетики. Конечно, художество вполне свободно: в само́м себе оно находит оправдание и цель. Но свобода художества, отвлечённо понятого, нисколько не относится к внутренней жизни самого художника. Художник не теория, не область мысли и мысленной деятельности: он человек, всегда человек своего времени, обыкновенно лучший его представитель, весь проникнутый его духом и его определившимися или зарождающимися стремлениями. По самой впечатлительности своей организации, без которой он не мог бы быть художником, он принимает в себя, и более других людей, все болезненные, также как и радостные, ощущения общества, в котором он родился. Посвящая себя всегда истинному и прекрасному, он невольно, словом, складом мысли и воображения, отражает современное в его смеси правды, радующей душу чистую, и лжи, возмущающей её гармоническое спокойствие. Так сливаются две области, два отдела литературы, о которых мы говорили; так писатель, служитель чистого художества, делается иногда обличителем, даже без сознания, без собственной воли и иногда против воли. Вас самих, граф, позволю я привести в пример. Вы идёте верно и неуклонно по сознанному и определённому пути: но неужели вы вполне чужды тому направлению, которое назвали обличительною словесностью? Неужели хоть бы в картине чахоточного ямщика, умирающего на печке в толпе товарищей, по-видимому равнодушных к его страданиям, вы не обличили какой-нибудь общественной болезни, какого-нибудь порока? Описывая эту смерть, неужели вы не страдали от этой мозолистой бесчувственности добрых, но не пробуждённых душ человеческих? Да, – и вы были, и вы будете невольно обличителем.

Идите с Богом по тому прекрасному пути, который вы избрали! Идите с тем же успехом, которым вы увенчались до сих пор, или ещё с большим, ибо ваш дар не есть дар преходящий и скоро исчерпываемый; но верьте, что в словесности вечное и художественное постоянно принимает в себя временное и преходящее, превращая и облагораживая его, и что все разнообразные отрасли человеческого слова беспрестанно сливаются в одно гармоническое целое.

III. Речь по случаю возобновления публичных заседаний общества, читанная председателем в публичном заседании, 26 марта 1859 года

Мм. гг.! Много прошло времени с тех пор, как Общество Любителей Российской Словесности в последний раз приглашало слушателей к открытому заседанию; но деятельность Общества и внимание жителей Москвы к его действиям ослабли гораздо прежде. Было время, когда наше Общество вносило живые плодотворные стихии в Московскую жизнь, – и Москва следила за ним с тёплым участием и вниманием. Тому уже более 30-ти лет: десять лет возраставшего ослабления в деятельности, и слишком 20 лет как будто бы полного усыпления.

Тридцать лет! Немалый срок времени в жизни человеческой! Целое поколение в историческом летосчислении. В продолжение этих 30-ти лет развилась во всей своей художественной красоте деятельность Пушкина и тех блистательно-даровитых людей, которых таланты могли доставить им самостоятельную славу, но подчинялись превосходству предводительствовавшего их гения. В это время началось и кончилось поприще великого деятеля в мире искусства, сочетавшего в себе славу Малороссии, своей родины, со славою Великороссии, которой слово он выбрал, как орудие своего поэтического духа. В это время промелькнула слишком рано угасшая звезда Лермонтова. Не говорю о других, более или менее даровитых писателях, которые в продолжение того же времени трудились не без достоинства на поприще словесности. Чему же приписать более чем тридцатилетнее бездействие или полное молчание Общества? Я знаю, что можно бы их объяснить из внешних причин. Такого рода объяснение было бы несколько лестно и весьма легко. Его кажущаяся справедливость могла бы даже придать ему вид объяснения вполне удовлетворительного; но признаюсь, мм. гг., что объяснение какого бы то ни были явления в жизни общественной, или даже в частной, из чисто внешних причин всегда кажется мне сомнительным, и едва ли когда-нибудь исчерпывает истинные причины явления.

Я думаю, что причин до́лжно искать в самой нашей умственной жизни и её истории. Те внешние обстоятельства, которые, по-видимому, мешали жизни нашего Общества, не уничтожили же частной деятельности тех блистательных и гениальных художников, которых я уже назвал; они не помешали нашей словесности в последние 30 лет стать во многих отношениях выше 30-тилетия предшествовавшего. Почему же могли они мешать действительности Общества? Повторяю, я думаю, что это явление происходило от причин не внешних, но внутренних.

Ломоносов, Екатерининская словесность

Странна судьба нашей словесной жизни в новом периоде России. Когда, по-видимому, вся жизнь разделилась на две части, когда вся умственная деятельность замкнулась в одних высших сословиях, а низшее было отодвинуто во мрак невежества и почти бесправного угнетения, из этого же низшего сословия вышел человек, который создал новую словесность. Но гений крестьянина Ломоносова, пробуждённый в своей деревне умственной деятельностью эпохи до-Петровской, развился уже под влиянием дела Петрова и не внёс в словесность ни одной из стихий, среди которых выросла его молодость, кроме той личной силы, которую он из них же почерпал. Ломоносов вышел из низшего сословия, но, к несчастью обогатил только высшее. Жизненный разрыв был им украшен и скорее, может быть, упрочен, чем примирён. Жизненные интересы оставались чужды Ломоносову. Сын низшего сословия, он не внёс в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было «ознаменовано ожесточённою борьбой против Немецкого влияния». В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всём этом нет и помину в литературных его произведениях. Характер отвлечённости и чуждого нам академизма запечатлел самые начала новой литературы; но так оставаться не могло, иначе погибла бы сама словесность.

Действительно, наступила другая эпоха. Жизнь общественная взяла свои права, лучший и высший представитель поэзии в Екатерининское время, Державин, есть в то же время общественный деятель в полном смысле слова. Правда, он не может без восторга называть Фелицу; но Фелица была предметом восторга и любви во всех краях России. Он сопровождает победы нашего войска и наши завоевания торжественными одами; но эти победы и завоевания были истинною радостью для всех Русских. Пожар Чесмы, Очаковская зима, Измаильский штурм, казались происшествиями не только политической жизни народа, но и частной жизни каждого Русского: Румянцевы и Суворовы делались именами нарицательными, и всем нашим славам был отзыв в полудиких, но могучих стихах Державина (я называю их полудикими, потому что он гораздо менее служил художеству, чем Ломоносов). Но Державин не льстец: его резкое, смелое слово бьёт и клеймит общественный порок, бьёт и клеймит временщиков, и более всех полудержавного временщика, которого с великодушием и правдивостью поэта он потом простил и увенчал, назвав его «великолепный князь Тавриды». Фон-Визин в своих комедиях борется с общественными слабостями и пороками; слово гражданина постоянно слышно у Болтина. Наконец, вся литература, от Державина до Княжнина и Николева, несмотря на свои формы, или вовсе необработанные, или нелепо академические носит на себе характер деятельности общественной. В ранней молодости, выросши под ведением другого направления, я часто слушал с удивлением речи стариков, совершенно чуждых литературным интересам, о словесности прежних годов. Я удивлялся их почтению к именам, по-видимому, вовсе недостойным славы. Загадка разгадалась для меня позднее, когда я понял, что они жили во времена словесности действительно серьезной, действительно Русской, – во сколько тесное общество высшего сословия может считаться представителем всей Русской жизни. Эту сторону Екатерининской словесности мало оценили. Самодовольная, самонадеянная критика 30-х и 40-х годов, вооружаясь против художественной отвлечённости нашей словесности, обвинила всю её целиком в академизме и не заметила преобладающей стороны Екатерининской эпохи. «Сло́ва то и она не заметила! Впрочем, другого ждать нельзя было от этой односторонней и близорукой критики, которая, однако же, в своё время была небесполезна. Петербургская литература ещё и теперь не пережила этой жалкой критической эпохи; но она, к счастью, никогда не была вполне господствующею в Москве.

Александровское время

Наступила опять новая эпоха. Словесность потеряла свой общественный характер, чем объяснить это? Тем ли, что Екатерина кончилась, так сказать, прежде своей смерти, и что после наступило время крайне неблагоприятное? Такое объяснение было бы очень неудовлетворительно. Наше столетие началось под самыми счастливыми условиями. Мысль вызывалась к деятельности, слово освобождалось, Делольм печатался по повелению самого государя; а мысль и слово уходили от общественной жизни, как бы чуждаясь всякого в ней участия. Правда, прежние деятели устарели: почему же не являлось новых, когда не было недостатка ни в таланте, ни в некоторой теплоте душевной? Причина такому явлению лежала в самом движении нашей образованности. По мере, как просвещение стало подаваться вперёд, по мере, как мы более и более сближались с Европою, просвещающееся общество всё далее отходило от начал Русского быта и от самой её исторической жизни, которую оно осуждало своим равнодушием к ней. Вследствие постоянного и скорбного сравнения с Европою, литератор или уходил в самого себя и в свои скудные мечтанья, воспевая то своё собственное чувствительное сердце, то луну, то Эрота и Муз, или обращался к родине с резким и прямым отрицанием. Сама история России в это время получает характер новый. При Екатерине Россия существовала только для России, при Александре она делается какою-то служебной силою для Европы. Здоровое общественное движение стало невозможным. Литература, несмотря на форму, которая совершенствовалась со дня на день, несмотря на некоторые блестящие таланты, была несравненно мельче в своём общественном настроение, чем в Екатерининское время.

Между тем какой-то жизненный жар проходил по всей России. Борьба наша с величайшим завоевателем новейшего времени и с силами народа, напряжёнными недавним переворотом, во многих отношениях напрягала и наши силы; но направления плодотворного они найти не могли. Никогда не было в нас такого внутреннего уничижения, никогда такой страстной подражательности. Без преувеличения можно сказать, – и мои детские воспоминания подтверждают для меня показания людей, бывших тогда немолодыми, – что находились в России, не в одном Петербурге, не в одной Москве, но даже в отдалённых её провинциях, из мужчин и женщин, фанатики Наполеоновской славы, которые, по горячей преданности, достойны были стать в ряды ворчунов старой гвардии. Эти фанатики Наполеона заменились позднее фанатиками Франции и Запада во всех их разнообразных переменах. Своя жизнь, Русская, была для них пошлостью. Могла ли при этом словесность иметь общественное значение?

За всем тем, как я сказал, было в России какое-то брожение внутренних сил, был какой-то жар, не получивший ещё направления, было какое-то стремление к совокупному действию. Повсюду составлялись кружки, более или менее явные, признанные или полу-признанные для разных целей; и всё это двигалось в свете или полумраке не вовсе без жизни, хотя и не с полною жизнью. Словесность, которой интересы сильно затрагивали общество, несмотря на крайнюю мелочность её проявлений, составила также несколько кружков, из которых, без сомнения, самый замечательный был известный Арзамас. А в 1811 году любовь Москвы к литературе создала и наше Общество, под именем Общества Любителей Российской Словесности.

Чрез год загремела такая гроза, какая не разражалась в новейшее время ни над одним из новых государства 500.000 войска вступили в Россию; но я об этом говорить не стану: кто этого не знает?

Не вся ль Европа тут была?

А чья звезда её вела?

Москва сгорела, и через полтора года Русские вступили в Париж. Подвиг был подвигом всей земли Русской; и слава его, разумеется, отразилась на всех её сословиях и по преимуществу на высшем. Естественная гордость пробудилась во всех. На время первенство перешло от Франции побеждённой к России победительнице. Такие происшествия и такая слава отечества не остаются без действия на мысль и дух даже тех людей, которые, во многих отношениях, отчасти уже чужды отечеству. Умственная деятельность усилилась; показались даже проблески, но слишком короткие, сочувствия с делом общественным, как видно из издания, появившегося под именем Духа Журналов. К этому времени принадлежит лучшая деятельность нашего Общества, оживленная по преимуществу горячим участием первого его председателя, Прокоповича-Антонского.

Общество любителей Российской словесности

Но это временное оживление было обманчиво. В глубине души и мысли просвещённого сословия таилась та болезнь, о которой я уже говорил, болезнь сомнения в самой России. Время инстинктивного, полудетского самодовольства, едва озаряемого началами образованности, которое характеризовало эпоху Екатерининскую, миновало. Россию беспрестанно и невольно сравнивали с остальною Европою, и с каждым днём глубже и горше становилось убеждение в превосходстве других народов. Действительно, что̀ создали мы в науке, что̀ в художестве? Где наши заслуги пред человечеством? Где даже наша История? Правда, что в то же время уже являлось бессмертное творение Карамзина, и Русские начинали знакомиться с минувшими судьбами отечества; но сама эта История носит на себе все признаки отчуждения от истинной жизни Русского народа: бесплодное желание рядить наше прошедшее в краски и наряды, занятые от народов других, высказывается на каждой странице её. Как художник, Карамзин чувствовал величие России: как мыслитель, он никогда не мог его определить для самого себя; а мысль, однажды пробуждённая, требует ответа прямого и не довольствуется обманами искусства, не вполне верующего в самого себя. Временное оживление стало ослабевать, совокупная деятельность становилась со дня на день более невозможною, и, наконец, прекратилась вовсе. Силы, характеризовавшие уже начало столетия, развивались всё более и более. Всё одиночнее становился писатель-художник, всё отрицательнее к обществу становился писатель-мыслитель.

Наша духовная болезнь истекала из разрыва, между просвещённым обществом и землёю. Выражалась она глубоким сомнением этого общества в самом себе и в земле, от которой оно оторвалось. Это сомнение было законно и разумно; ибо, оторвавшись от народа, общество не имело уже непосредственного чувства его исторического значения, а в сознании оно не подвинулось на столько, чтобы понять его умом. Как всегда бывает, душевная болезнь выражалась всего более в людях передовых. Конечно, художники, движимые особенными, им только принадлежащими силами, и одарённые особенным внутренним ви́дением, не теряли вполне веры в своё отечество и не отказывались от искусства. Гений продолжал творить своё гениальное. Но мучительна была эта жизнь: но глубоко было в самих художниках чувство, что они трудились над формою и лишены были истинного содержания. Таковы были признания Баратынского; таково убеждение Пушкина, по преимуществу выраженное в его последней, наиболее зрелой, эпохе. Художник, во сколько он был мыслитель, становился постоянно поневоле, также как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к Русской жизни. Высший всех своих предшественников, по фантазии, по глубине чувства и по творческой силе, Гоголь разделил ту же участь. В первых своих творениях, живой, искренний, коренной Малоросс, он шёл не колеблясь, полный тех стихий народных, от которых, к счастью своему, Малороссия никогда не отрывалась. Глубокая и простодушная любовь дышит в каждом его слове, в каждом его образе. Правда, в наше время нашлись из его земляков такие, которые попрекнули ему в недостатке любви к родине и понимания её. Их тупая критика и актёрство неискренней любви не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быт своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского Помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута, с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит Малороссийская природа, и ту чудную эпопею, в которой сын Тараса Бульбы, умирающий в пытках за родину и веру, находит голос только для одного крика: «слышишь ли, батьку? а отец, окружённый со всех сторон враждебным народом и враждебным городом, не может удержать громкого ответа: «слышу!». Впрочем, я не стану говорить ни об этой тупой критике, ни об актёрстве народности, не понимающем Малороссиянина-Гоголя. В иных отношениях был Гоголь к нам, Великороссам: тут его любовь была уже отвлечённее; она была более требовательна, но менее ясновидяща. Она выразилась характером отрицания, комизма, и когда неудовлетворённый художник стал искать почвы положительной, уходящей от его приисков, томительная борьба с самим собою, с чувством какой-то неправды, которой он победить не мог, остановила его шаги и, может быть, истощила его жизненные силы. Жизнь его всем известна. Об отношениях же его к родной области и к России я позволю себе сказать следующее моё убеждение. Гоголь любил Малороссию искреннее, полнее, непосредственнее: всю Русь любил он больше, много требовательнее, святее. Над его жизнью и над его смертью, так же как в другом отношении над жизнью и смертью любимого им Иванова, задумается ещё не одно поколение.

Я сказал, что любовь Гоголя выражалась к нам отрицательно; разумеется, ещё отрицательнее было направление Лермонтова, которого, впрочем, после Пушкина и Гоголя, едва ли бы я должен называть.

Думаю, мм. гг., что я довольно ясно высказал вам причины, почему никакое общество, никакая совокупность словесной деятельности, не могли существовать в большей части той эпохи, о которой я говорю. Всякая совокупность требует начал положительных, ибо отрицание есть начало разъединяющее и уединяющее. Нечего и упоминать о конце этой эпохи, в котором те же причины продолжали действовать и, усиленные внешними обстоятельствами, довели нашу словесность до такой степени, что, общий её обзор мог бы заключиться в трёх коротеньких, всем известных словах: «я слышу молчание».

Сомнение в России

Я сказал о главной струе и главном направлении мысли в нашем просвещённом обществе; но самое зло вызвало противодействие. Нашлись люди, которые усомнились в правоте общего сомнения. Они решились вглядеться в вопрос прямо и смело, не скрывая от себя ни его видимой правоты, ни его серьёзности. В коротких и, может быть, несколько резких словах выражу я тот смысл, который они поняли в общественном мнении о Русской земле. Земля большая, редко заселённая, прожившая или прострадавшая бессмысленную Историю, ничего не создавшая, не носящая никаких особенных зачатков и семян для человечества, – вот Россия. По правде сказать, на что такая земля нужна Богу или людям? Это – или явление, принадлежащее натуральной истории и фавне северного полушария, или много-много человеческий материал, может быть пригодный на то, чтобы оживиться чужою мыслью и сделаться проводником этой чужой мысли к другим, ещё более удалённым и ещё скуднее одарённым, племенам. Вот, мм. гг., как мне кажется, довольно точное выражение того внутреннего сомнения, которое составляло действительную болезнь и действительную историю нашего умственного просвещения в первой половине нашего столетия. Я сказал, что, наконец, родилось сомненье в правоте этого сомнения. Не может, подумали иные, такая материальная сила развиться в человечестве без самостоятельной силы духовной. Нет, Русский народ не просто материал, а духовная сущность. Не может духовная сущность самостоятельная не содержать в себе зачатков, отличающих её от всех других и назначенных, чтобы пополнить или обогатить все другие.

Вот как вкратце можно, кажется, выразить убеждение, вступившее открыто в борьбу с прежним сомнением.

Борьба этих двух умственных настроений, оправдываемых логическим развитием мысли и, без сомнения, получивших начало от того разрыва в народном составе, о котором я говорил, эта борьба осталась небесплодною; и в то время, когда, по-видимому, беднело художество и замолкала словесность, наше сознание двигалось вперёд довольно быстрыми шагами. Конечно, борьба ещё не кончена; но я думаю, что болезнь, угнетавшая внутреннюю деятельность Русского ума, несколько утратила свою силу. Если она долго останавливала наши шаги вперёд, если она похитила много дорогих жертв, то мы не должны забывать, в каких глубоких тайниках души она скрывалась и как губительно подтачивала она самые начала бодрости и надежды жизни духовной. История, думаю я, со временем признает, что много человеческих племён исчезло с лица земли единственно от того, что невольно и инстинктивно задали они себе вопрос: нужны ли они Богу или людям, – и не нашли себе удовлетворительного ответа. Впрочем, к счастью, у нас весь вопрос происходил только в недрах высшего сословия, а народ оставался не затронутым в спокойствии своей исторической силы.

Общество наше открылось снова и, надеюсь, под условиями более благоприятными, чем прежде. Сначала, как я сказал, сословие, изменившееся вследствие Петровской эпохи, не чувствуя внутреннего разрыва общественного, жило и двигалось с какою-то гордою радостью, в чувстве новой государственной силы и нового просвещения. Потом, – при невольном сравнении с действительно образованными странами, – оно почувствовало свою слабость и усомнилось, не в себе (что было бы разумно), но в Русской земле, что было справедливым наказанием за разрыв с нею. Тогда развилась та душевная болезнь, которая сделала нас неспособными ни к какой совокупной деятельности. Позже наступило время лучшего сознания и, не исцелив прежнего общественного разрыва, не сросшись с родною землёю, мы, по крайней мере, начали приобретать её умом. Знаю, что это ещё весьма мало, что мы должны её приобрести жизнью и для того, чтобы была возможна творческая деятельность в области искусства и общественного быта. Это дело всех и каждого. Но шаг, уже совершённый, имеет свою важность, и я полагаю, что мы стали не совсем неспособными к совокупному действию.

Начало Русского сознания

Будет ли наша деятельность плодотворна, будет ли от неё какой успех, про то скажет будущее. Во всяком случае, успех зависит от двух условий. Надобно, во-первых, чтобы всё просвещённое общество принимало участие в нашем деле; а во-вторых, чтобы мы были достойны этого участия. Участие просвещённого общества заметно будет тогда, когда это сословие действительно признает, что самое литературное слово не есть дело только отдельного лица, не есть достояние какого бы то ни было более или менее тесного кружка, но что оно достояние всей Русской земли, всего Русского народа; когда это сословие будет искренно дорожить всяким успехом Русского слова, когда оно будет радоваться его свободному выражению и скорбеть о каждой его невзгоде, считая её оскорблением своего собственного достоинства и своих собственных прав. Таково должно быть участие всех образованных людей. А мы, со своей стороны, будем достойны этого участия тогда, когда мы не будем употреблять этого литературного слова для целей личных и своекорыстных, но будем смотреть на него, как на орудие для страстей злых, низких или нечистых, и не будем унижать его лестью (я не говорю уже о грубейших и, так сказать, пережитых формах лести), лестью самой литературе, так мало выражающей сущность Русского духа, или лестью всему обществу, в котором так мало ещё согласия с сущностью Русской жизни.

Я назвал литературное слово достоянием Русского народа. Разумеется, я знаю, что народ никому не передаёт всецело своего достояния; но мы должны, мм. гг., попечительно хозяйничать тою частью сокровища, которая досталась на нашу долю. Короче сказать, сохраняя уже утверждённое название «Любителей Российской Словесности», мы постоянно должны помнить, что мы – «служители Русского слова».

IV. Речь о причинах учреждения общества любителей словесности в Москве, читанная в публичном заседании 26 апреля 1859 года

Мм. гг.! Деятельность каждого человека или общества, кажется мне, всегда бывает тем живее и плодотворнее, чем менее самая область этой деятельности зависит от случайности и чем более, напротив, она связана с разумными законами исторического развития. В первый раз, когда я имел честь председательствовать в нашем публичном заседании, я старался показать, что не случайность, а самый ход нашего просвещения в прошедшее пятидесятилетие управлял судьбой Общества нашего: позвольте теперь заметить, что и то место, в котором составилось и ныне возобновилось оно, также указано было не случаем, а историческим законом. Как коренной Москвич, я могу, конечно, легко увлекаться естественным пристрастием, но постараюсь стать на высоту бесстрастного исторического понимания.

Недаром признавал уже Ломоносов, уроженец и житель не Московский, что писанное и говорённое слово общественное в России есть слово не только Русское, но собственно Московское. То же самое говорил Карамзин. То же самое ещё недавно обратило на себя внимание одного из наших сочленов, Николая Васильевича Берга, во время его странствования по России, во время его пребывания в армии, во время кровавых дней Севастопольской борьбы. Где бы мы ни были, от границ старого Галича и Финляндии до островов Северо-западной Америки, везде, где раздаётся слово Русское, как слово общественной мысли, общественного просвещения, мы находимся в области речи собственно Московской. Быть может, на Западе и Юго-западе ей ещё суждено перейти теперешние пределы и сделаться живою, мысленною связью для всех наших разрозненных братьев, Славян. Но какое бы ни было её будущее, и как бы мы о нем ни гадали, во всяком случае, можно признать, что и теперешний удел его уже довольно славен и велик. Не случайность назначила этот удел Москве и её наречию.

Москва и её наречие

История России, мм. гг., представляет три довольно резко отделённые, периода. Первый есть период Невской Руси. Тогда уже великая наша земля представляла сильные начала единства: единство веры и церковного управления, и единство правящего рода. Род признавал главою своею старшего из своих членов, сидящего «во стольном городе, во Киеве»; ему подчинялись младшие, и в этом подчинении заключалось политическое единство. Русская земля была тогда союзным государством (ein Bundesstaat), это время уделов. Но внутреннее единство земли ещё не существовало, не проникало всего её организма. Слабо было подчинение младших родичей старшему. Рыхла и почти неосознанна была связь между областями. Новгородец не отстаивал Киева от Половцев, Киевлянин не проливал крови за Новгород в битвах против Финна и Шведа (разумеется, я говорю о земстве, а не о кочевой княжеской дружине). Нужда в общей Русской речи ещё не могла быть сознаваема. Неполнота единства постоянно грозилась перейти и, наконец, перешла в разъединение. Наша Русь из союзного государства обратилась в государственный союз (из Bundesstaat в Staatenbund). Удел сделался выделом и удельная система продолжала существовать только внутри этих новых государств-выделов. Разумеется, тут не могло и быть стремления к общей речи. Наконец, законы внутреннего развития и уроки, данные игом внешним, приготовили начало нового полного единства. Выступила на историческое поприще Москва. Под свой стяг стянула она мало-помалу всю Великую Русь: в ней узнали свою силу наши предки, Русские прежних веков. До Москвы Русь могла быть порабощена, Русский народ мог быть потоптан иноземцем. В Москве узнали мы волю Божию, что этой Русской земли никому не сокрушить, этого Русского народа никому не сломать. Слово Московское сделалось общим Русским словом.

Я говорю, мм. гг., что такое единство не было случайностью, не было чем-то наложенным извне; я говорю, что недаром ряд земских сборов обозначил эпоху Московского единодержавия. Какая бы ни была форма и как ни было часто или редко повторение соборов (ибо к формам и случайностям я равнодушен), я утверждаю, что Москва была признана, в широком смысле слова, городом земского собора, т. е. городом земского сосредоточения. Таково свидетельство истории. Когда пресёкся род Грозного, как бы в наказание за его кровавые казни; когда Промысл позволил России впасть в бездну почти беспримерных бедствий, как бы за то, что она могла произвести такого владыку: первым сознанием России было, что ей нужен царь. Но Москва взята... Зачем изменяется временно сознание народное: зачем земля, которая так глубоко чувствовала потребность в едином царе, не приступает к выбору? Зачем ополчения городов низовых и всех других, поднявшихся за свободу великой родины, зачем, говорю я, забывают они свою задачу? Зачем не созываются земцы в какую-нибудь свободную ещё область? Ответ простой – Москва в руках врага: нет города для великого собора, и выбор царя ещё невозможен. К Москве, к её освобождению, как к необходимому условию будущего единства, обращаются все силы Русской земли; и только на её освобождённом пепелище выбирают царя, для которого уже приготовлен город собора, город мысленного сосредоточения земли. Вот почему Московское слово стало обще-Русским словом и почему Москва сделалась его, всеми признанным, центром.

Так в течение XVII века царили цари и державствовала Москва, одинаково избранные и признанные волею всей земли Русской. С началом XVIII века наступила новая эпоха. Государственная власть переместилась в другую область, область новую, завоёванную мечом той же Москвы. Старина обратилась в воспоминание, прошлое прошло. Оно, кажется мне, мм. гг., не прошло, но только видоизменилось. Постараюсь быть беспристрастным в отношении к современному также, как я был беспристрастным в отношении к прошедшему.

Взгляните на все страны Европы: каждая имеет столицу – одну. Наша Русская земля имеет две столицы, признанные государством и жизнью народною. Как ни странен этот факт, но он существует и следует понять его смысл. Одна столица есть, несомненно, столица государства; что же другая? Скажем ли о ней, что «это только тень великого имени» (stat, magni nominis umbra)? Нет.

Наши мыслительные соседи, Немцы, уже заметили и внесли в науку, как несомненное, деление права на право личное, право общественное и право государственное. Это деление недавно ещё более уяснил в его теории и в приложении к праву Русскому учёный профессор Московского университета, г. Лешков, заслуживший своим прекрасным трудом одинаковую благодарность юристов и историков. Деление права соответствует, без сомнения, делению самих жизненных отправлений, трём областям деятельности: частной, общественной и государственной. Между первою и последнею, т. е. между частною и государственною, лежала бы бездна, если бы эта бездна не была наполнена общественною деятельностью. В целом мире сферы деятельности частной одинаковы и одинаково бесцветны: для неё совершенно всё равно, какое государство её охраняет и обеспечивает, только бы охраняло и обеспечивало. Не такова деятельность общественная. Выходя из жизни частной, она выражает все оттенки, все особенности земли и народа и обусловливает государство, делая его таким, а не иным; она даёт ему право, она налагает на него обязанность быть самостоятельным, выделиться из других государства. С её уничтожением, если бы такое уничтожение было возможно, государство теряет всю свою силу; оно падает и не может не падать, потому что уже не имеет причины быть, потому что, как я сказал, собственно-личная деятельность всегда равнодушна к охраняющему её государству, лишь бы охраняло её. Она должна пасть по справедливости, потому что человек, лишённый одного из законных своих наследий, – жизни общественной – будет естественно примыкать к какому-нибудь другому государству, в котором он своё наследие находит вполне: ибо, в своей частной деятельности, человек есть лицо только опекаемое или оберегаемое, в жизни же общественной – он зиждитель и в известной мере деятель и творец исторических судеб. Свято и высоко значение деятельности государственной. Государство, внешнее выражение живого народного творчества, охраняет его от всякого внешнего насилия, от всякого внутреннего временного потрясения, могущего нарушить его законный и правильный ход. Без него область деятельности общественной была бы невозможна: ибо она была бы беззащитною перед напором других народов, вооружённых государственными силами и невозможною внутри самой себя, потому что, по несовершенству человеческому, она бы постоянно нарушалась всякими личными злыми страстями, требующими принудительной силы для своего укрощения, между тем как сама область общественной деятельности, по своему коренному характеру, есть только область мысли, мира и добровольного согласия. Итак, говорю я, свято и высоко призвание государства, хранящего жизнь общественную и обусловливающую её возможность. Как живой органический покров охватывает оно её, укрепляя и защищая от всякой внешней невзгоды, растёт с нею, видоизменяясь, расширяясь и прилаживаясь к её росту и к её внутренним видоизменениям. Чем более в нём мудрости и знания своих собственных выгод и своего собственного значения, с тем большею чуткостью слышит оно, с тем большею ясностью видит оно всё разнообразие жизни общественной, с тем большею гибкостью прилаживается оно к её формам и к её историческому росту, охватывая её как бы живою бронёю и постоянно укрепляясь её живыми силами. Таково отношение государства к жизни общественной, – государства в его нормальном и здоровом развитии. История учит нас, что в болезненных явлениях, предшествующих падению народов, эта деятельность извращается и ищет какого-то развития отдельного, враждебного народной жизни и, следовательно, невозможного. Живой покров обращается в какую-то сухую скорлупу, толстеет и, по-видимому, крепнет от оскудения и засыхания внутреннего живого ядра; но в то же время он действительно засыхает, дряхлеет и, наконец, рассыпается, при малейшем ударе. Это какой-то исторический свищ, наполненный прахом сгнившего народа. В других органических формах мы замечаем, что область частной деятельности, рассыпанная в равной мере по всему пространству государства, не требует и не может иметь центра. Область деятельности государственной необходимо требует крепкого сосредоточения, и оно имеет его на Руси. Почтительно скажем мы о нём: «ему же честь, честь». Наконец, духовная деятельность общества, развиваясь, созидает себе местные центры, и потом, для полного своего собора, для полной мысленной беседы, совокупляется в одно живое сосредоточение. Мне кажется, такова Москва, таково её живое и официально признанное значение. Вот почему сохраняет она своё имя столицы.

Общественное право

Да, мм. гг., чем внимательнее всмотримся мы в умственное движение Русское и в отношения к нему Москвы, тем более убедимся мы, что именно в ней постоянно совершается серьёзный размен мысли, что в ней созидаются, так сказать, формы общественных направлений. Конечно, и великий художник, и великий мыслитель могут возникнуть и воспитаться в каком угодно углу Русской земли; но составиться, созреть, сделаться всеобщим достоянием, мысль общественная может только здесь. Русский, чтобы одуматься, столковаться с Русскими, обращается к Москве. В ней, можно сказать, постоянно нынче вырабатывается завтрашняя мысль Русского общества. В этом убедится всякий, кто только проследит ход нашего просвещения. Все убеждения, более или менее охватывавшие жизнь нашу, или проникавшие её, возникали в Москве. Этим объясняются многие явления, которые иначе объясниться не могут; например, то, что иногда человек, не оставивший после себя никакого великого труда, никакого памятника своей деятельности, пользовался славою во всём пространстве нашего отечества и действовал, прямо или косвенно, на строй умов и на убеждения людей, никогда с ним не встречавшихся в жизни, – или то, что люди, которые сами не трудились на путях словесности, но по своему положению могли здесь содействовать или вредить её успехам, получали всеобщую известность, тогда как другие, действовавшие на том же поприще, но в иных областях, оставались неизвестными никому, кроме тех, с которыми они находились в прямых сношениях, – или то, наконец, что иногда человек, ни по занятиям, ни по положению не участвовавший в движении словесности, получал некоторую славу в краях даже отдалённых от Москвы только потому, что около него здесь собиралась живая и серьёзная беседа. Вам все эти примеры известны. Мысль возникает, или вырабатывается в Москве и переносится уже в другие Русские области; там, если эта мысль односторонняя, она уже, так сказать, донашивается и иногда изнашивается в тряпьё и лохмотья, когда она уже давно брошена и забыта у нас. Для убеждения в этом стоит только вспомнить весь ход журналистики Русской и все направления, преобладавшие в ней поочерёдно, и даже имена её замечательнейших двигателей от самого начала нынешнего столетия. В этой постоянной совещательности, которая составляет характеристику Московской умственной жизни, находится и причина постоянной борьбы мнений в Московской словесности и необходимого, хотя, может, быть, грустного ожесточения, которым эта борьба часто сопровождается; ибо, к несчастью, добро никогда не является без сопровождения зла, истекающего из одного с ним источника. Я сказал, что вся история нашей журналистики и нашей словесности свидетельствует истину моих слов; а в доказательство позвольте вам напомнить, что ещё недавно, когда началось великое и благотворное движение умов по важнейшему из общественных вопросов, одна Москва для него создала новые журналы и живым разменом мысли подвинула его вперёд к будущему законному разрешению. Теперь же, когда другое, бесконечно важное, нравственное движение возникает в общественной жизни народа (я разумею то, что иные ошибочно называют обществом трезвости, а что скорее можно назвать согласием общего отрезвления). К Москве же обращаются вопросы о том: какая, именно, тайна заключается в этом движении, и какие проявляются в нём силы и побуждения. Вам, мм. гг., это уже известно, потому что такой запрос я имел честь представить вам, запрос, присланный издали писателем, не принадлежащим Москве и не связанным никакими особенными связями ни с нею, ни с нашим Обществом. Так было и так будет всегда.

Совещательность Москвы

Те же самые законы проявляются и во всех других Европейских странах; но везде общественное сосредоточение совпадает с центром государственным, у нас же нет; или иначе: везде одна столица, у нас две. Толковать о том, что собственно лучше, едва ли будет разумно. Явления исторические следует принимать таковыми, каковыми они даются историей, уже и потому, что их невозможно переменить; но если я не ошибаюсь, действительно та особенность, которою отличается Русская земля от других в этом отношении, едва ли не представляет некоторых преимуществ. Мы знаем (и в этом, конечно, никто спорить не станет), что в развитии органических тел специализация органов есть всегда доказательство высшей степени организации, а приложение этого закона к общественному факту, о котором я говорю, может быть легко оправдано следующими соображениями. Жизнь государственная есть жизнь по преимуществу практическая, постоянно тревожимая и изменяемая волнением или изменением обстоятельств случайных. Характер её заключает в себе по необходимости преобладание условности, вещественности и принудительности. Жизнь общественная, напротив, есть жизнь мысли, общественного самовоспитания, свободной совещательности, резкая очерченность всех форм принадлежит государственности. Общественность избегает всех слишком определённых очертаний. Требование настоящего, современного, ежедневно составляет всё для государства; область же общественной деятельности почти вся заключается в поступательном движении вперёд, в развитии, в стремлении к будущему. Когда две такие разнородные стихии встречаются в одной местности, движутся постоянно, так сказать, бок о бок, – та, которая вещественно сильнее, более практична и прямее связана с интересами настоящего, должна вносить тревогу в стихию менее вещественную и менее определённую. Забота и волнение ежедневных требований, побуждений, страстей, соблазн приложения и практической деятельности возмущают невольно чистоту того мысленного движения, которое должно совершаться, в покое и в некотором самоуглублении общественного духа. Постоянное и всегдашнее легко уступает увлечениям временного и случайного. Поэтому, деятельность общественная едва ли может охранять свою чистоту, если она совпадает с центром государственным.

Московская тишина

Правда, что самая тревога и волнения ежедневности дают жизни какую-то видимую живность и весёлость, и в этом отношении Москва не может соперничать ни с одной из столиц Европы. Она, мм. гг., город невесёлый: но эта внешняя весёлость столичной жизни не имеет ничего общего с истинною, светлою, внутреннею весёлостью жизни разумной: она собственно принадлежит только столицам и никогда не может принадлежать всему народу, всей стране, какой бы то ни было. Москва может обойтись без того, без чего обходится Русская земля. Правда и то, что постоянная тревога жизни практической будит мысль и даёт ей какую-то особенную бойкость и подвижность; но эти качества редко бывают соединены с серьёзною и сильною напряжённостью. Зыбь и быстрая перебежка воды происходит на отмелях, а не на глубинах. И у нас, мм. гг. нет, без сомнения, в мысли той проворной, суетливой, скачущей деятельности, которая принадлежит, многим столицам: но я думаю, что можно сказать о мысли в Москве то самое, что Данте говорит о глазах одного из героических лиц своей поэмы: Gli ocсhi nel muover onesti e tardi (глаза в движении медлительны и честны). Мне нравятся и такие глаза, и такое движение мысли. Наконец, вспомним, что всякая местность имеет свой неизбежно-тесный эгоизм; Москва в этом отношении, конечно, не отличается ни от какой другой местности. Пусть же этот эгоизм остаётся безоружным и безвластным в смиренном, хотя бы и невольном, равенстве с эгоизмом всякой другой местности в Русской земле. Только при этом смирении может быть устранено всякое соперничество и всякая борьба себялюбивых страстей; только при нём может и будет совершаться в столице общественного мышления вполне дружеская, братская, доверчивая беседа всех областей с нею и друг с другом. Мне кажется, что мы можем быть довольны своим уделом и не должны завидовать никакой столице в мире.

Слово, мм. гг., есть совершеннейшее орудие мысли и общения между людей. Если мне удалось сколько-нибудь показать значение Москвы, как столицы этого общения для всей земли Русской, как места её общественного сосредоточения, как города её мысленного собора, понятно будет и то, что в ней должно было возникнуть общество Любителей Русского Слова. Нам остаётся стараться, чтобы само Общество было достойно и той многозначительной местности, в которой оно явилось, и того великого дела, которому оно посвящает труды свои.

V. Речь, читанная в публичном заседании 2 февраля 1860 года

Мм. гг., в первый раз в нынешнем году имея честь председательствовать в публичном заседании нашего Общества, считаю небесполезным оглянуться на явления, которыми ознаменовалась в прошлом году деятельность Русского слова.

Добром и злом помянётся прошлый 1859 год. Когда я говорю злом, то уверен, что каждый из наших слушателей немедленно уже вспомнил о горестной потере, понесённой нашей словесностью в лице Сергея Тимофеевича Аксакова. Его место в художестве отчасти уже признано; но его значение в истории Русского слова, думаю, не всеми ещё сознано. Мужественная простота его языка с каждым днём будет более и более оценена и будет более и более действовать на Русских писателей. В скором времени надеемся мы видеть переводы из древних, в которых простая Русская речь передаст и живость, и изящество речи аттической. Я глубоко убеждён, что этот шаг, от которого можно ожидать дальнейших и прекрасных плодов, совершится опять под влиянием движения, данного этим нашим незабвенным художником. Были попытки, была даже как будто какая-то школа, старавшаяся изгнать язык книжный и заменить его простотой нашего общественного разговорного языка; но эта простота не имеет ничего общего с тою, о которой я говорю. Общественно-разговорный язык также чужд истинно Русской речи, как и книжный, даже более, и сверх того, он не имеет ни той твёрдости, ни той определённости, к которой стремился и которой иногда достигал книжный язык. Временная попытка обратить общественный разговор в письменную Русскую речь, к счастью, останется бесплодною так же, как и все попытки так называемого общества наложить свой характер на то великое целое, которого оно составляет малую часть. Глубокое чувство истинной Русской речи составляет особенный характер языка в произведениях С.Т. Аксакова, и оно-то, пробудив в нас несколько заглохшее сочувствие к этой речи, сулит нашей словесности лучшее будущее. Смерть, которую я осмелюсь назвать слишком раннею, несмотря на лета покойного С. Т., прекратила его личную деятельность; но я твёрдо уверен, что эта деятельность отразится на всей нашей словесности и внесет в неё живую и животворную стихию.

К счастью, не злом одним можем мы упомянуть прошлый год. Он вывел на поприще нашей словесности новый блестящий талант в повествовательном роде. Никогда, может быть, со времени нашего бессмертного Гоголя, не видели мы такой светлой фантазии, такого глубокого чувства, такой художественной истины в вымысле, как в произведениях, подписанных именем г-жи Кохановской. А её печатанные статьи о Пушкине и о критике одной из её же повестей доказывают, что в её художественных произведениях мы видим не простые и, так сказать, дико растущие плоды творчества, но произведения сильного художественного таланта, постоянно направляемого и оберегаемого тонким и строгим анализом. Многого можно ожидать от соединения таких двух замечательных способностей.

Поэт, уже давно известный Русским читателям, г. Полонский, обогатил прошлого года нашу словесность новою поэмою, шутливым эпосом, в котором игра и жизнь детского воображения так искусно и непринуждённо скрывают под цветами поэзии ироническую, но не бесчувственную наблюдательность, что мы можем смело признать это произведение за одно из тех, которых временный успех есть только начало твёрдой и непреходящей славы. Я не думаю, мм. гг., чтобы иностранные литературы могли представить в этом роде много таких произведений, которые можно было бы поставить выше «Кузнечика» г-на Полонского.

Не упоминаю о нескольких мелких стихотворениях, явившихся тоже в течение прошлого года, произведениях разных авторов, с разными достоинствами. Они принесли свою долю в сокровищницу нашего Русского слова, но упоминать о них в подробности считаю ненужным.

Русская проза обогатилась в прошлом году многими занимательными произведениями. Кроме г-жи Кохановской, явились у нас весьма замечательные произведения писателей уже известных. «Обломов» внёс даже в наш разговорный язык новое выразительное слово обломовщины и тем самым доказал своё художественное достоинство. «Дворянское Гнездо», глубоко обдуманная повесть, прибавило новый блеск имени, уже всеми нами любимому. К прошлому же году можем мы причислить роман г. Писемского, «Тысяча Душ», появившийся отдельно в начале прошлого года. Как бы мы ни судили об этом произведении, самое множество критик, которым оно подало повод, и самое разномыслие о нём, ставят его в число замечательных явлений. Не называю многих других повестей, не лишённых, впрочем, художественного таланта. – Менее счастлива была словесность драматическая. За весьма немногими исключениями, принадлежащими г. Островскому, можно сказать, что театр более прославился торжествами хореографии, чем произведениями человеческого слова.

В области языкознания прошлый год видел продолжение всем известного труда г. Востокова; в этнографии – превосходные исследования г. Гильфердинга о наших южных братьях и г. Ламанского о Славянах в Малой Азии, Африке и Испании; в истории – продолжение труда г. Соловьёва, Норманский период г. Погодина, плод многих и строгих трудов, которых дальнейшего развития ожидает наука. Явились также многие частные и любопытные исследования об отдельных исторических и общественных вопросах. Из этих исследований некоторые сделаются, со временем, настольными книгами для истинных учёных. Отдельное появление истории Хмельницкого и Стеньки Разина г. Костомарова заслуживает также быть упомянутым. Наконец, смело можно сказать, что появление шестого тома Устрялова и вызванные им критики составят эпоху весьма важную в нашем понимании Петровского времени.

Богаче самих исторических произведений был в прошлом году отдел отысканных и изданных памятников. Между ними, без сомнения, первое место принадлежит памятнику, изданному нашим сочленом, г. Безсоновым. Писанный во время царя Алексея Михайловича Славянином, гостившим и терпевшим невзгоду у нас, он свидетельствует о тех вопросах, которые уже ходили в Русском обществе ещё до Петра. В нём слышна будущая реформа, хотя вовсе не та, которую осуществила история; в нём обличается ложное мнение тех из наших современников, которые готовы утверждать, что тупой и мёртвый застой был характеристикою Русской земли в до-Петровское время. Требование новой жизни и крепкой государственной организации соединяется в нём с глубокою враждой ко всему иноземному, но, к несчастию, также с непониманием наших истинно Русских начал. Чему бы мы ни приписывали последнее обстоятельство, – тому ли, что писавший был сам человек не Русский, тому ли, что уже тогда служилое сословие утратило истинное разумение народной жизни, – факт этот весьма многозначителен. Более же всего этот памятник поучителен тем, что он показывает, как далеко в истории таятся корни того, что мы привыкли называть Панславизмом или, разумнее, Славянолюбием, получившим у нас не совсем дружелюбное название Славянофильства, от которого, впрочем, не отказываются его сторонники. Как бы то ни было, памятник, изданный г. Безсоновым, так же важен в отношении к умственной жизни России, как Записки Кошихина к жизни административной и государственной.

Записки Марковича открыли нам много неизвестного в летописаниях Малороссии. В отношении же новейшего времени приобрели мы истинное сокровище в Записках Державина; к ним до́лжно присоединить Записки Энгельгардта, отрывки Щербатова, сведения довольно полные о Дашковой, о Новикове, о Сперанском, о загадочной княжне Таракановой, и много других исторических памятников, более или менее важных, напечатанных в повременных изданиях, а особенно в Трудах Общества Истории и Древностей Российских. История наша всё более и более разоблачается, и даже в отношении к последнему времени можно сказать, что нет тайны, которая не сделалась бы явною. Так и следует быть, ибо истина требует света.

Значительная, может быть слишком значительная, часть нашей словесности поглощается журналистикой. Прошлый год увидел появление многих новых журналов. Из них первое место, бесспорно, принадлежит Вестнику Промышленности, изданию, которое и созидает, и образует для себя целый круг читателей серьёзных, деловых, которого значение должно увеличиваться с каждым днём. Журнал Русское Слово, не по объёму только, занял, кажется, первое место между журналами Петербургскими. Но не всем новым повременным изданиям посчастливилось. Одно из них, может быть более всех подававшее надежд, вышло не с попутным ветром в море: корабль потерпел крушение у самой пристани87.

Некоторые другие издания остановились также, или вследствие воли редакторов, или по обстоятельствам, от них не зависящим. К концу года прекратилось повременное издание бесспорно самое серьёзное изо всех, поднимавшее немало литературных бурь, верно служившее своему направлению, для которого, так сказать, оно завоевало право гражданства. Прекращение этого издания вызвало выражение сожаления и сочувствия даже от многих его противников, и эта черта приносит некоторую честь нашей литературе. Жалок тот, кто так мало сознаёт в себе достоинства, что не может отдать справедливости другому только потому, что он его противник.

Но деятельность повременных изданий у нас не прекратилась: к концу года уже объявлены были, а теперь уже и явились, многие новые журналы, о которых ещё говорить нечего. Заметим только и заметим с удовольствием, с радостью, что особенное оживление, по изданиям повременным, видно в высшей изо всех областей человеческого слова, области духовной. Явление это – явление утешительное. Его причины, без сомнения, надобно искать в потребности, которую чувствовали все уже давно; но потребность эта сделалась необходимостью с тех пор, как узнали, что границы России далеко ещё не суть границы Русского слова и Русского книгопечатания. – Собирая в один итог всю словесную деятельность прошлого года, мы, кажется, должны прийти к тому заключению, что хотя он не был ознаменован редкими и великими явлениями словесности, но не был он заклеймён и скудостью; сказать яснее выражением статистики: он принадлежит к среднеурожайным годам, о которых всегда можно вспомнить с удовольствием. Но перечень печатных изданий не обнимает всей словесной деятельности прошлого года. 1859 год был особенно богат явлениями непечатанными и даже неписанными. Почти во всех Русских губерниях раздавались речи, вызванные величайшим из всех современных вопросов, вопросом, которого важность не вполне ещё оценена, ибо немногие догадываются, что форма его разрешения будет иметь значение всемирное. Те речи, которые им вызваны, не назначались к печати, а люди, произносившие их, не просились в ораторы; но в слове слышен был голос серьёзный, голос расчётов и соображений, голос убеждений, а иногда и страсти (ибо, к счастью или несчастью, без страсти человек быть не может). Этим словом пробуждалось сознание, уяснялась мысль, призывался ум к деятельности. Многие, без сомнения, из моих слушателей помнят те громкие восторги большинства, ту меткую, твёрдую, горячую или ироническую защиту меньшинства в тех губерниях, где им пришлось быть свидетелями борьбы. Всего этого мы забывать не должны: да будет позволено приветствовать этих отсутствующих, а может быть и присутствующих, собратий наших, стоявших словом за дело собратий, не искавших ни известности, ни славы, но трудившихся на одном поприще с нами, часто с блистательным искусством.

От обзора словесности перехожу к краткой истории нашего Общества. Вам известны, мм. гг., наши заседания частные и заседания публичные, и то радушное и тёплое сочувствию, которыми Москва встретила наши первые шаги. Приступая к изданию наших трудов, мы полагали, что имеем право печатать их за нашею собственною цензурою. Причины этого убеждения всем известны из печатных наших протоколов, но об этом праве поднят был вопрос, для нас неожиданный. Решение Главного Цензурного Комитета было не в нашу пользу. Общество обратилось со всеподданнейшею просьбою, подписанною почти всеми наличными в Москве членами, к Государю Императору; но окончательно г. министр просвещения, отношением от 18 Января, уведомил нас, что Государь Император признал нашу просьбу не подлежащею удовлетворению. Я представил Обществу в заседании отношение г. министра, содержащее решение нашего дела; оно внесено в наш протокол к исполнению. Итак, дело кончено, и Обществу предстоит только обсудить, найдёт ли оно, при новых условиях, полезным и удобным печатание своих Трудов.

От перечня явлений литературной жизни я перехожу к самой области, к которой они принадлежат – к гласности. Известно вам, как недавно получила она у нас больший простор. По-видимому, такая перемена должна была встретить общее одобрение, ибо расширение прав всех есть расширение прав каждого; но не так было на деле. Причина тому очень проста. В обществе всякая перемена причиняет всегда какой-то невольный страх. Со старым, уже известным, свыклись; новое ещё не изведано и пугает, как всё неизвестное. Я думаю, что много есть доброго в этом естественном опасении перед всякою новизной, несмотря на то, что оно представляется иногда в виде несколько смешном. Как бы то ни было, я говорю всем известное, утверждая, что расширение гласности встречено было далеко не общим сочувствием. Благоразумная перемена не могла, однако, со временем не приобрести в свою пользу общественного мнения. Так и случилось. Я не думаю, чтобы словесность воспользовалась гласностью вполне с тем достоинством и разумом, которого можно бы от неё желать, и всякий из нас может, вероятно, вспомнить такие явления, которые могли бы обесчестить самую гласность. За всем тем, именно в течение прошлого года произошла значительная перемена. Огромное большинство, ещё в конце третьего года вопиявшее против расширяющейся свободы слова, теперь желает и просит её. Это выразилось ещё больше в губерниях, чем в столицах; но и в этом случае, радуясь перемене, мы не должны себя обманывать. Нет сомнения, что некоторые, некогда защитники гласности, теперь выказывают к ней какое-то неблаговоление. Можно бы подумать, что у нас к гласности делаются особенно склонными все те, которые, по выражению Петра I, «не в авантаже обретаются», а что те, которые надеются свою мысль провести без гласности, охотно без неё обходятся. Поневоле приходит желание спросить у Всероссийского общества: во что оно верит, и верит ли оно во что-нибудь искренно? За всем тем, нельзя не заметить некоторого успеха и, как я уже сказал, именно в прошлом году. Счастлив он был для нас в отношении государственном. На Юге побеждён неприятель, долго утомлявший наше войско. Сломана преграда, долго останавливавшая развитие благосостояния в лучших Русских областях. Кажется мне, что и внутри нас нанесён удар другому, более опасному неприятелю, надломлена преграда, ещё больше мешавшая нашему развитию: этот неприятель, эта преграда – наше равнодушие, или, так сказать, наша сонливость в деле общественном. Знаю, что сделано ещё немного, знаю, что вовсе не нанесено удара другому, ещё более опасному неприятелю – нашему равнодушию в деле собственного воспитания; но есть уже видимый успех в сочувствии к общему делу. Его отрицать нельзя, и этим успехом мы обязаны подвижникам слова.

Поэт сказал:

Благословенны те мгновенья,

Когда, в виду грядущих лет,

Пред фимиамом вдохновенья

Священнодействует поэт.

Он говорит о поэзии. Я думаю, что некоторое благоговейное почтение нужно и всякому человеку, когда он служит слову и словом. Мм. гг., тот, кто служит слову, служит величайшему из всечеловеческих дел.

VI. Речь, читанная в публичном заседании 6 марта 1860 года

Мм. гг., в последнее публичное заседание наше, сообщал я вам о перемене, происшедшей в условиях нашей деятельности. Вам известно, что в этом деле ни одного шага не было сделано без совета и согласия Общества, и надеюсь, что все те, кому наши протоколы известны по ведомостям, видели, с каким прямодушием и откровенностью ходатайствовали мы о выгодах, которыми мы пользовались столько лет и которые потому самому привыкли считать своим правом. После неуспеха, я просил вас уволить меня от звания председателя; но в частном заседании нашем, Февраля 6-го, ваш единодушный и дружный голос утвердил за мною это звание. Он снял с меня всякий кажущийся упрёк; он выразил ваше доверие и, смею сказать более, выразил ваше сочувствие...

Снова председательствуя в нашем публичном заседании, я счастлив тем, что могу поздравить наше Общество и гг. членов, не участвовавших в частных заседаниях, с успехами и приобретениями, сделанными нами в последнее время. Наш сочлен, В.И. Даль, захотел соединить с именем нашего Общества честь и, скажу более, славу многолетнего своего предприятия – Русского Словаря. Ревностный и просвещённый наш сочлен, А.И. Кошелев, доставил Обществу средства для этого дорогого и трудного издания. Любитель Русского слова, известный по своим исследованиям в истории народов Славянских, В.А. Елагин отдал в распоряжение нашего Общества богатое собрание Русских песен, составленное его покойным братом и нашим сочленом, Петром Васильевичем Киреевским. Не нужно, мм. гг., вам напоминать, какая была в покойном Петре Васильевиче любовь к просвещению, а особенно, как горяча была любовь его к Русскому народу и Русскому слову. Плод этой горячей любви, плод многолетних трудов, сокровище собранных им песен, не нуждается в похвалах: оно хотя и не напечатано, но известно в России, и даже учёным нашим братьям-Славянам вне её пределов. Для издания этих песен Общество назначило комиссию, в которой обещался принять деятельное участие передавший их нам Василий Алексеевич Елагин.

В нынешнем заседании услышите вы отчёт В.И. Даля о той задаче, которую он себе поставил при составлении словаря, о форме, которую он избрал, о самой цели его многотрудного дела. Конечно, никто не может лучше самого автора объяснить его взгляд на труд, им совершённый; но позвольте мне от себя сказать несколько слов, которых он не скажет. Богатство слов и верное их определение составляет, бесспорно, великое достоинство в словаре, но ещё важнее внутренний его характер. Словарь В.И. Даля резко отличается от всех, появившихся прежде его: это будет словарь не языка книжного и письменного, но языка устного; не языка мёртвого, а живого; в нём выступит ясно и отчётливо всё богатство, вся своеобразность, вся затейливость Русского слова. В нём, в порядке букв, увидим не простое собрание слов, но самую ту живую мысль, которую привыкли называть языком народным.

Другой стороне той же живой мысли, стороне грамматической, посвятил себя наш сочлен, К.С. Аксаков, и мы надеемся вскоре увидеть издание его труда. Такие явления, каковы: лексикон языка, его грамматика и собрание народных песен, не только составляют приобретения, но могут сделаться памятными эпохами в истории словесности; им нельзя не порадоваться, и если эти прекрасные начинания получат полное совершение, то мы можем надеяться, что Русские люди признают за нашим Обществом некоторые права на уважение и благодарность.

VII. Речь в заседании 30 марта 1860 г.88

Мм. гг.!

Нынешнее заседание наше будет особенно посвящено чтениям о внутренних явлениях жизни Русского народа. Правда, предмет, выбранный К.С. Аксаковым, имеет характер исторический и поэтому, как будто внешний; ибо действительно всякая история народа по большей части движется и живёт более во внешних явлениях, чем в явлениях внутреннего духа. Но, во-первых, история племени Славянского отличается от всех других тем, что она более всех управляется внутренними, мысленными, духовными побуждениями. Так, например, судьба старшего из Славянских государств – государства Велико-Моравского, обусловлена была разъединённостью его религиозного состава; так вся геройская история Чехии сосредоточивается около мученика Гуса; так в наше время судьбы наших Западных и Южных братий-Славян ещё вполне вращаются около таких же внутренних вопросов. Слово, слово человеческое, высшее проявление человеческого разума, составляет их связь, их скрепу и силу. Филолог для них имеет всю важность общественного деятеля, грамматика и лексикон – это силы политические; но с другой стороны разъединённость в Вере составляет слабость тех же народов, и апостол Слова Божия, который собрал бы их в едину молитву, собрал бы их в единый народ. Во-вторых, эпоха, которую выбрал наш почтенный сочлен, К.С. Аксаков, отделяется ясно от всех других эпох. По воле Промысла, государство, внешняя историческая форма в России, разлетается, и остаётся что-то без организации, без образа, без внешнего скрепления, раскинутое по необъятному пространству, по-видимому, крайне непривычное к самодействию и к самоуправлению – это Русский народ, и на это бессильное тело, которое едва ли и телом назвать можно, налетают со всех сторон враги сильные, мужественные, не знающие совести, не дающие пощады. Собраться, сочлениться, отстояться от неприятеля, определить себе настоящее, дать себе возможность будущего, – все эти задачи должно разрешить разом. Мы знаем, что они были разрешены. История рассказала нам всю внешность этого великого и, можно сказать, неслыханного дела. Но история рассказывает нам только внешнее движение и, так сказать, механические явления происшествия. Силы, управлявшие им и сделавшие невозможное возможным, надобно угадать и воссоздать внутренним пониманием, т. е. самым редким из всех даров, необходимых для полной исторической критики. Грустно сказать, что нам нужно воссоздавать умом, что нужно угадывать эти внутренние силы. Казалось бы, что им надобно бы быть живущими и присущими в нас и теперь, как и тогда; казалось, стоило бы нам взглянуть внутрь себя, чтобы понять наших предков и побуждения, управлявшие их думами, и те понятия, которые они хотели осуществить. Но вам самим известно, как далеко ушли мы, так сказать, от самих себя. По редким, рассеянным приметам должны мы отыскивать своё прошлое, как какой-то чуждый нам мир. Многие уже писали об этой эпохе, и многие вероятно ещё будут обращаться к ней в надежде разгадать её прежде, чем она будет вполне понята, прежде, чем мы скажем: «это так было, это иначе быть не могло; так думал, того хотел народ Русский». Опыт, предлагаемый К.С. Аксаковыми затрагивает, как вы видите, глубочайшие вопросы нашей внутренней исторической жизни.

Смутное время

Ещё глубже, ещё духовнее те вопросы, к которым обращает нас почтенный сочлен П.А. Безсонов. Русский раскол! Как мало, по-видимому, и как много действительно говорится в этом слове. Грубейшее невежество, борода, кафтан, ссора с приходским священником и бумажная война с чиновником, оканчивающаяся золотым миром – вот и всё. Нет, это не совсем всё. Мы так привыкли к своей земле Русской, что и не замечаем, как громадны размеры всего того, что в ней делается и творится, в добре или зле. Русский раскол! Возьмите его в его трёх главных отделениях, забывая даже на время об его мелких (впрочем, вовсе не мелких) отростках, и вы имеете числительную массу, равную, пожалуй, Испании или тому, чем бы хотелось быть Пьемонту. Сама эта численность уже заслуживает внимания. Потом подумайте, как широки его действия. От Риги до Казани, до Ледовитого моря, до Чёрного моря и Кавказа, а потом почти сплошною массою до Тихого океана и до границ Китая! Не говорю уже о том, что он перешёл и границы России, в Молдавии, Турции, Австрии – это уже, сравнительно, ничего. Теперь, когда наступает и непременно наступит, в силу исторических развитий, не только Русских, но и всемирных, время более широкой и полной жизни народной, подумайте, как важно значение такой многочисленной и так широко действующей массы. Как важен, для внутренней Русской истории, а по воздействии и для истории других народов вопрос: сколько в этой массе ковкости или упругости, сколько способности к организации или склонности к призванию внешней силы для своей опеки, иначе, сколько начал общественных или государственных; наконец, сколько стремления к просвещению или оттолкновения от него! Пусть этот раскол по своим основаниям и признаём мы, в большей части его форм, не имеющим в себе, будущности: это относится только к его, так сказать, догматической внешности и замкнутости; но ведь он, даже исчезая, оставит по себе поколения, приготовленные особенным образом, оставит особенное настроение в уме миллионов, а эти-то приготовления, это-то настроение умов и составляют действительные исторические силы. Предмет, которого коснулся П.А. Безсонов, как вы видите, сам по себе заслуживает глубокого внимания; к занятиям же общества он принадлежит особенно потому, что наш почтенный сочлен представляет нам раскол в его словесно-художественном выражении.

VIII. В том же заседании, по прочтении членом П.А. Безсоновым статьи о духоборческих песнях, с выдержками из самых песен

Мм. Гг.

Я полагаю, что едва ли кто-нибудь остался равнодушным при чтении П.А. Безсонова. В смысле художественном он открыл нам великое сокровище, до сих пор никому неизвестное. Песни, которые мы слышали, дышат глубокою искренностью и тою серьёзностью (что Англичане называют earnestness), которой не слыхать в том, что̀ новые народы привыкли называть литературою. Они напоминают Немецкие песни времён Реформы и псалмы Лютера, и скажу смело, они ещё выше и по достоинству художественному, и по глубине духовных требований. Но это чтение было ещё важнее в другом отношении.

С почтенным нашим сочленом прошли мы великий путь от сухих, несколько прозаических, но грозных анафем старообрядца до поэтических созерцаний духоборца. Великая область! Какая же эта область? Подарена ли она нам умом других народов, трудом мысли Европейской? Чужая ли она или полу-чужая, как та, по которой всегда движемся и бродим? Нет! Это наша родная область – область Русского духа, но далеко не во всём его объёме. По ней совершили мы путь и путь великий – но до пределов далеко.

В исторической последовательности явлений мира духовного перед нами раскрывалось то, что единовременно и совокупно пребывает в мысли Русского человека. Так точно и всякое путешествие открывает нам последовательно и в порядке времени то, что совокупно пребывает и соединено в порядок пространства, – этого закона не изменит даже быстрота железных дорог. Есть, однако, великая разница в путешествии по пространству географическому и в путешествии по области духа, выраженного историей. В одном мы встречаем всегда явления полные, явления, каковы они действительно; в развитии же историческом всякий момент резко отделяется, очерчивается и является в скудной односторонности, которая ещё не даёт понятия об его истинном богатстве. Проследим в истории ход тех расколов, которых поэтическое выражение мы слышали.

Первый раскол был раскол обрядовый. От чего возник он и в чём состоял? Церковный обряд, мм. гг., утверждается и определяется иерархией, но не без содействия всей Церкви, не без сочувствия и требования от мирян: обряд есть в то же время обычай. Когда в России иерархия в XVII столетии заметила порчу обряда, и приступила к его исправлению, она с одной стороны несколько забыла про эти права свободы мирян, а с другой забыла, что сама она участвовала в порче, терпела её, поощряла и благословляла. Она, бесспорно, была права в своих намерениях, но не права в пути, который избрала. В дело исправления обычая она вступила не убеждением, медленно созидающим новый, лучший обычай, а властью, всегда враждебной обычаю и всегда оскорбительной для умственной свободы. Часть Русского народа стала за старый обряд, за старый обычай и как будто за действительное право. Так создался первый – обрядовый раскол. Но, отправляясь, может быть, от идеи свободы и в то же время заключаясь в обряд, он обратился в обрядовое рабство. На этом дух Русского человека остановиться не мог. Наступило время полнейшего отчуждения, как будто вторая эпоха раскола; но это ещё ошибка: кажущееся отрицание остаётся в полном рабстве обряда у Беспоповщины. Через несколько времени, может быть вследствие толчка случайного, он восстал против этого рабства и, как всякий бунт, разрушал цепи односторонности, его сковавшие, он впал в другую односторонность, в другую крайность, в полное отрицание обрядства. Это раскол Духоборческий или Молоканский.

Грустно всякое разъединение, всякое заблуждение. Но, во-первых, быть может эти печальные явления всегда сопровождают всякое развитие сознания; во-вторых, нельзя не заметить, что Молоканская ересь как будто бы подготовляет сознательный возврат раскола к Православию. Таково, по крайней мере, указание, которое мы находим в прекрасной песне о браке, некогда признаваемом за грех у Беспоповщины и вновь признаваемом за союз святой в духовном смысле у некоторых Молокан (хотя известно, что он другими вовсе отвергается). Но, как я уже сказал, путь, пройдённый расколом, как он ни велик, далеко не охватывает области Русского духа в его стремлении к Божественной истине. Православный так же горячо любит обряд как самый страстный старообрядец, но эта любовь светла и свободна. Православный также стремится к созерцанию духовному, как Молокан, но он не отрицает обряда, и ему не нужно его отрицать, потому что он никогда не был его рабом. Сквозь прозрачный покров обряда, видимо соединяющего всех, он слышит, он чувствует его духовный смысл, только облечённый, так сказать, во всецерковный образ. Нам нечего стыдиться нашего раскола. От дикой энергии Морельщика до поэтического стремления к созерцанию Божественной правды у Молокана, он всё-таки достоин великого народа и мог бы внушить почтение иноземцу; но, как я уже сказал, он далеко не обнимает всего богатства Русской мысли. То, что заключается в кротком и величавом спокойствии православного духа, того, может быть, не угадал бы и наблюдатель далеко не поверхностный. Но энергия, которая скрывается в этом покое, высказалась в старообрядце-Морельщике, а глубина угадывается, хотя не измеряется, поэзией Духоборства. Таков конечно вывод из всей статьи П.А. Безсонова; и если невозможно говорить без почтения о мысленном пути, совершённом в расколе, конечно, никто не будет говорить без благоговения о несравненно больших богатствах всего православного Русского духа. До сих пор иные ещё позволяют себе говорить о нём с легкомысленным пренебрежением, не догадываясь, что они унижают себя, а не народ, которого они не умеют понять. Можно надеяться, что такие отзывы скоро сделаются вовсе невозможными.

IX. Речь в заседании 28 апреля 1860 года

Мм. гг.!

В предпоследнее заседание имел я честь вам объявить о некоторых литературных предприятиях, которые связаны с деятельностью нашего общества. Словарь Влад. Ив. Даля уже поступает в печать, и я прошу вас обратить внимание на образцовый листок, который даёт понятие о наружном виде всего издания. Комиссия, назначенная для приведения в порядок и для издания Сборника песен П.В. Киреевского имела несколько заседаний, и часть первого отдела уже готова к печати. Наконец, почтенный сочлен наш К.С. Аксаков издал первый выпуск своей Грамматики, которую он посвятил нашему Обществу. Труд этот уже известен мне из рукописи и корректурных листов: но критический его разбор был бы здесь неуместен, а похвала могла бы казаться с моей стороны пристрастной. Я считаю, однако же, своим правом и некоторым образом обязанности сказать несколько слов о характере и цели самого труда.

Немало уже вышло Русских грамматик и опытов грамматики, но до сих пор все эти грамматики и опыты, как ни различны были между собою, имели одну общую и весьма характеристическую черту: все они имели целью не изучить Русский язык, но создать правильный Русский язык. Все видимые прихоти живого языка, разнообразие его форм, необъяснённые до сих пор изменения флексии, все то, наконец, что не подходило под законы, принятые сочинителями этих грамматик, признавалось недостойным существовать, неправильностями в языке, ошибками в речи народной. Беспрестанно, читая эти грамматики, можно было вспомнить слова Французской географии: «Моску, которую Русские неправильно называют Москва» (Moscou, que les Russes nomment improprement Moscva). Гг. грамматики думали, что Русские, проживающее в России (позвольте употребить счастливое выражение, напечатанное в Моск. Ведом. в статье «из Ниццы», в которой нас приглашают построить в Ницце храм во имя народного самолюбия), они думали, что эти Русские дурно говорят по-русски и хотели их выучить и говорить как следует. Покойный Языков, смеючись, называл грамматику г. Греча ортопедическим институтом для Русского языка. Общею целью всех грамматик, казалось, создать такие правила, по которым иностранец или Русский, воспитанный иностранцами, мог бы легче выучиться языку Русскому. Это были издания для употребления Европейцам, напоминающие старые издания Французских классиков для употребления Дофина (ad isum Delphini). Скажу мимоходом, что и действительно признанные отношения наши к Европе были во многом похожи на отношения товарищей Дофина к их великому патрону. Бывало, когда Дофин шалил – товарища секли. Как бы то ни было, а несомненно то, что все грамматики старались более всего сблизить Русский язык с прочими Европейскими наречиями и таким образом облегчить его изучение. В последнее время такое направление несколько изменилось, но и затем печать книжничества и мнимой правильности оставалась неизгладимой.

Наш почтенный сочлен, К.С. Аксаков пошёл совершенно иным путём. Он отправился от убеждения, что Русский народ имеет и искони имел полное и непререкаемое право на свой язык; или лучше сказать, он признал язык тем, что он есть, – словесным выражением народа. Действительно, Русское слово не есть какой-нибудь случайный сросток разноначальных и разнохарактерных народностей, как например, языки Французский, Итальянский или Английский, но живое проявление мысли самобытной и самоправной, и Русскому человеку также мало можно сказать: «так говори», как мало можно сказать: «так думай». Поэтому в употреблении надобно искать самих форм, а в формах можно только угадывать их законы. Так, например, в первом уже выпуске находим мы права, признанные за формою родительного падежа на у глухое, и форму предложного падежа на у с ударением, которые К.С. Аксаков считает ничем иным как падежом дательным, употреблённым в особенном смысле. Но этого недовольно: признание формы и даже признанье законности, основанной на употреблении, ещё недостаточно. Мыслитель требует сознания тех умственных законов (иногда изменяемых законами благозвучия), на которых основывается признаваемая им форма. Он требует внутренней логики языка в его флексионных изменениях. Всякий язык самобытный представляет словотворческую силу ума человеческого в особенностях его народного проявления. Грамматика частная тут соприкасается с грамматикою общею, точно так же, как всякая отдельная система философская составляет только часть общего развития человеческая ума. Эта особенная сторона труда нашего почтенного сочлена составляет его главнейшую характеристику. Конечно, великое для него счастье было то, что предметом его изучения был Русский язык, и я думаю, можно даже сказать, что только из особенностей Русского языка могла возникнуть и ясно представиться самая мысль, руководившая автором. Язык наш, мм. гг., в его вещественной наружности и звуках, есть покров такой прозрачный, что сквозь него, просвечивается постоянно умственное движение, созидающее его. Несмотря на те долгие века, которые он уже прожил, и на те исторические случайности, которые его отчасти исказили или обеднили, он и теперь ещё для мысли – тело органическое, вполне покорное духу, а не искусственная чешуя, в которой мысль еле может двигаться, чтобы какими-то условными знаками пробудить мысль чужую. Каждое отдельное слово имеет свою физиономию, своё особенное движение, свидетельствующее об его внутреннем содержании. Меняется мысль, меняется и флексия; имя живого предмета имеет свои законы, имя мёртвого – законы другие, так что можно, в переносном смысле, оживить и омертвить слово, подчинив его тем или другим законам. Нет в Русском языке ничего или почти ничего осадочного или кристаллического: всё волнуется, дышит, живёт. Выразить, выяснить эту особенность, посредством её выделить Русский язык из всех других языков и в то же время связать его с другими посредством общих законов человеческого словотворящего ума: такова была задача, которую себе поставил автор. Задача новая и трудная. Как он её исполнил, какого достиг успеха, не моё дело здесь разбирать. Но я позволю себе сказать с одним древним писателем: «Magnum sane foret potuisse, non indecorum est tentasse» (успеть – была бы великая слава, но и попытаться – уже немалая честь).

В нынешнем заседании М.П. Погодин намерен сообщить новые документы, полученные им, по делу несчастного царевича Алексея Петровича. Из них вы увидите, как много нового, неизвестного ещё можно открыть во внутренности Русской жизни, несказанного, ещё незаданного историей. Но учёный, добросовестный и сочувственный исследователь дела царевича конечно не нуждается в том, чтобы я пополнял или уяснял его выводы.

Наконец. М.Н. Лонгинов представит биографию, взятую не из высокого круга исторических знаменитостей, не из жизни государственной, но из нашей Московской, так сказать, домашней жизни – биографию Петра Яковлевича Чаадаева. Почти все мы знали Чаадаева, многие его любили и, может быть, никому не был он так дорог, как тем, которые считались его противниками. Просвещённый ум, художественные чувства, благородное сердце – таковы те качества, которые всех к нему привлекали. Но в такое время, когда, по-видимому, мысль погружалась в тяжкий и невольный сон, он особенно был дорог тем, что он и сам бодрствовал, и других пробуждал; тем, что в сгущавшемся сумраке того времени он не давал потухать лампаде и играл в ту игру, которая известна под именем: «жив курилка». Есть эпохи, в которые такая игра есть уже большая заслуга. Ещё более дорог он был друзьям своим какою-то постоянною печалью, которою сопровождалась бодрость его живого ума. Разгадку этой печали, истекающей не из случайностей его жизни, а из чисто-нравственных причин, узнаём мы из самой биографии и из особенности его внутреннего направления. Нет сомнения, мм. гг., что он был человек весьма замечательный; но чем же объяснить его известность? Он не был ни деятелем литератором, ни двигателем политической жизни, ни финансовою силою, а между тем имя Чаадаева известно было и в Петербурге, и в большей части губерний Русских, почти всем образованным людям, не имевшим даже с ним никакого прямого столкновения. Известны были и утренние его съезды по Понедельникам, и размен мысли, происходивший на этих беседах. Почему подобные явления в других местах не получали такой известности? Причина весьма проста. Он жил, он умственно действовал в Москве, и в этом нельзя, кажется, не видеть подтверждения тому, что я имел счастье излагать вам в одном из прошлогодних заседаний, – тому, что, где бы ни был центр государственный, Москва не перестала и никогда не перестанет быть общественною столицею Русской земли.

* * *

86

Которого А.С. Хомяков был председателем. Эти речи напечатаны в Русской Беседе 1860 г. кн. I.

87

Парус И.С. Аксакова.

88

Эта и последующие две речи не были напечатаны при жизни автора. Изд.

Комментарии для сайта Cackle