Разговор в Подмосковной46
Виктор Гюго
Ольга Серг. Ведь вы не совсем правы к Виктору Гюго.
Запутин. Да разве Иван Александрович бывает когда-нибудь прав в суждении о Французских поэтах?
Ольга Серг. По-моему, он почти всегда неправ; но уж особенно к Гюго он вовсе несправедлив, а я как-то особенно люблю стихотворения Гюго.
Тульнев. Этим дело пусть и кончится: обещаюсь оставить его в покое.
Ольга Серг. Очень верю я вашим обещаниям! Только стоит всмотреться в вашу улыбку, так сейчас заметишь, как вы искренни. Признавайтесь, какую хотели вы ещё злость сказать.
Тульнев. Может быть, никакой.
Ольга Серг. Не верю, не верю и не верю. Признавайтесь и не сердите меня.
Тульнев. Хорошее положение! Не признаюсь, рассердитесь за молчание. Признаюсь, рассердитесь за дорогого поэта.
Ольга Серг. Ну, вот видите, была же злая мысль. Уж лучше высказывайте!
Тульнев. Не рассердитесь?
Ольга Серг. Ну, да нет же, не рассержусь. Вы нарочно отмалчиваетесь, чтобы меня сердить.
Анна Фёдор. Пожалуйста, не сердите её! Я вижу, что у неё уже и вправду ножка сердится.
Тульнев. Каюсь... Я думал с внутренним восхищением о двух стихах Виктора Гюго:
La France est le géant du monde,
Cyclope dont Paris est l’oeil47.
Эта Франция в виде кривого великана, этот город Париж вместо глаза во лбу у кривого: ведь это образ истинно-поэтический.
Ольга Серг. Ну, скажите! Это по-вашему добросовестно? Докопались до какого-то стиха....
Тульнев. А по-вашему он хорош?
Ольга Серг. Перестаньте и не прерывайте! От того, что один или два стиха неудачны, так уж и Гюго никуда не годится! По-вашему это доказательство?
Анна Фёдор. В этом и я согласна с тобою. Я от Ивана Александровича таких доказательств не ожидала.
Тульнев. Да помилуйте, я и доказывать ничего не думал. Обещался даже прекратить разговор, а так как-то вспомнил два стиха.
Ольга Серг. Может быть, даже я виновата, что заставила вас их повторить. Не правда ли?
Запутин. Ну, уж признайтесь, не совсем без хитрости кончили вы спор злым воспоминанием.
Тульнев. Признайтесь же и вы: если бы вы в ком из наших поэтов, с именем сколько-нибудь известным, встретили такое дикое уродство, были бы вы также снисходительны? Да и найдёте ли вы такие два стиха у которого-нибудь из них? Подумайте, поищите!
Запутин. Вдруг не вспомнишь.
Тульнев. Вообразите, если бы кто Россию вздумал прославить в стихах и представить её одноглазым Циклопом.
Запутин. А вы хотите сказать, что мы глядим в оба?
Тульнев. Ну, этого собственно я говорить не хотел; но... оставимте покуда своё. Опять пойдут споры, а я человек мирный, как наше время.
Запутин. Именно, как наше время, до первого задора.
Тульнев. Как-то Франции не счастливится в сравнениях её поэтов. Ведь любят же они её, эту belleFrance...
Ольга Серг. А я не люблю вашего голоса при этом слове.
Тульнев. Вы нынче придирчивы. Я очень добросовестно хотел заметить, что, несмотря на эту любовь искреннюю, глубокую, исключительную, как-то они не придумают ничего истинно прекрасного, с чем бы сравнить Францию. Кажется, всех удачнее воспел её Barbier, да и тот ничего лучшего не придумал, с чем бы её сравнить, кроме... кобылы. Вот уж опять вы на меня гневно взглянули, а разве я не прав?
О Corse à chevenx plats, que ta France était belle
Sous le soleil de Messidor!
C’était une cavale indomptable et rebelle,
Sans frein d’acier, ni bride d’or48.
Запутин. Стихи по вашему мнению дурны?
Тульнев. А таким сравнением вы были бы довольны для России?.. И что такая-то она была кобыла, и что ездили, ездили и заездили?
Запутин. Ну, полноте, что это за мысль?
Тульнев. Видите сами, что не нравится.
Ольга Серг. С вами нельзя ни о Французских поэтах, ни о Франции говорить. Сколько раз я закаивалась.
Тульнев. И всегда сами начинаете.
Ольга Серг. Это просто от того, что вы человек несносный.
Тульнев. И не Европейский. Да как же мне и быть Европейцем? Ведь я родился в тех местах, которые Французский же стихотворец характеризовал:
Lieux où finit l’Europe et commence l’Asie,
хоть я и не совсем знаю, где собственно искать этих мест.
Запутин. Кажется, нетрудно.
Граница Европы и Азии
Тульнев. И нелегко. Я уже думал об этом, разбирал, где тут цепи гор от Севера к Югу, и который Азиатский и который Европейский берег Урала и Волги, и какие стихии народные и границы государственные, и какие начала просвещения Европейского и Азиатского; а всё-таки дело остаётся темным.
Запутин. Скажите, что́ тут было: невозможность или нежелание?
Тульнев. Судите сами: по геологическому построению...
Ольга Серг. Прошу уволить меня от геологии.
Тульнев. Будь по вашему приказу! Посмотрите по законам языкознания: Индо-Европейский отдел языков начинается Санскритским, общим...
Ольга Серг. Если уж речь дошла до Санскритского языка, то мы уйдём. Пожалуйста, не сердитесь: я вам верю на слово, что вы не нашли тех мест où finitl’Europeetcommencel’Asie. Да что же, по-вашему, Европа и Азия одно и то же? Всё это деление выдумка, и в географии все люди сбились с толку? Не смейся. А нет: я того и жду, что нам Иван Александрович с друзьями докажет, что мы сами не знаем, где живём.
Анна Фёдор. Кажется, мы не обязаны им верить на слово. Скажите, Иван Александрович, как же это нет границ между Азией и Европой? Неужели вы не шутите?
Тульнев. Право, мне кажется, что в этом делении много произвола. Отвергать его я, пожалуй, не стану; но есть деление, которое, может быть, важнее этого полу-произвольного размежевания без живых урочищ: это деление по началам жизни и просвещения. Между Европой и Азией есть область...
Запутин. Так, так! Простите меня, я перебил вашу речь; но признайтесь, ведь ясно; куда вы клоните разговор. Россия и мир Восточный не принадлежат собственно ни Азии, ни Европе, и так далее. Ольга Сергеевна, Анна Фёдоровна! Как вы думаете, не туда ли речь клонилась?
Ольга Серг. Кажется.
Анна Фёдор. Я вижу по добродушному смеху Ивана Александровича, что он уличён.
Тульнев. Признаюсь.
Запутин. А из этой теории опять бы возникла речь о народности и самобытных началах.
Тульнев. Может быть.
Запутин. К чему это? К чему все эти толки о народности? Послушайте, вы знаете, что я недоволен статьёй в Московских Ведомостях49; вы знаете, что в ней многое, а уж особенно одно местечко, мне крепко не по сердцу; но есть хоть одно слово дельное. Выражений собственно я не помню, по смыслу тот, что народность крепкая не требует подпоры, а слабой не подопрёшь, и кокетничать с нею не для чего. К чему же о ней и толковать? Пустите её на волю судьбы и собственной силы. Есть что в ней доброго и здорового, оно само скажется, и скажется тем естественнее и сильнее, чем менее вы будете с нею нянчиться и носиться, как с хилым ребёнком.
Тульнев. В ваших словах есть доля правды, но что же делать? Что у кого болит, тот о том и говорит.
Ольга Серг. Как! Вы признаётесь, что это у вас болезнь?
Тульнев. У нас – без сомнения.
Ольга Серг. У кого же, у нас? Не у вас ли одних? Ведь вы одни заговорили о народности и всё толкуете о ней.
Тульнев. Вы правы, да не совсем. Не мы, современники, начали: уже Ломоносов, лучший и ревностнейший труженик Русского просвещения, горячий и почтительный ученик Западной науки, чувствовал права народности и немало за неё спорил, и с той самой поры спор не прекращался. Вид спора менялся, вопросы ставились новые, взгляд расширялся и уяснялся; но одно и то же дело продолжалось до нашего времени.
Язык «Семейной Хроники»
Запутин. Вы, вероятно, признаетесь, что немаловажным эпизодом в этой истории была борьба Шишкова с Карамзиным, и, кажется, тогдашний представитель европеизма был не совсем под силу представителю народности.
Тульнев. Тем более чести самому делу, что, при таком неравенстве талантов, борьба ещё была возможною. Впрочем, мы не стыдимся Шишкова и его славянофильства. Как ни темны ещё были его понятия, как ни тесен круг его требований, он много принёс пользы и много кинул добрых семян. Правда, почти все литераторы той эпохи, все двигатели её были на стороне Карамзина; но не забудьте, что Грибоедов считал себя учеником Шишкова, что Гоголь и Пушкин ценили его заслуги, что сам Карамзин отдал ему впоследствии справедливость, и что самый Русский по языку изо всех Русских прозаиков вышел, по собственному признанию, из школы Шишкова.
Анна Фёдор. Кто же это?
Тульнев. Автор «Семейной Хроники».
Запутин. Да, вы очень счастливы этим приобретением.
Тульнев. Вы говорите о нём, как о случайности. Да разве оно случайно? Разве вы думаете, что то Русское слово, живописное и живое, которым вы наслаждаетесь при чтении книги, изданной в нынешнем году, не коренится в Русском слове, которым автор говорил с исключительной и гордой любовью от самого детства? Разве вы думаете, что воображение, чувство, мысль и их выражение срослись у него в одно неразрывное целое в один день? По-вашему, говори с утра до ночи на всех языках Вавилонского столпотворения, думай на всех этих языках (ведь человек думает же словом), и вдруг когда захочешь, начни думать и говорить на своём родном языке, как будто век другого и не знал: вчерашний Француз будет сегодняшним Русским вполне и внесёт в свою речь всё благоухание детских воспоминаний и молодой жизни, всю живость сочувствий души с природою и природы с душой человеческою, и всё богатство сло̀ва и оборотов, в которое облеклись прошедшая жизнь и дума народа? Ведь вы этого не думаете; так зачем же говорите вы о славянофильстве нашего автора, как о случайности?
Анна Фёдор. Послушайте, Николай Иванович, мне кажется, Иван Александрович прав.
Запутин. Не стану спорить, может быть, он и прав теперь, а главное: он говорил вам с поэтическим одушевлением, между тем как вы знаете, что я не очень способен к поэзии, хоть и чувствую её. Что̀ прикажете делать? Я просто поклонник логики и доволен своим божеством. Позвольте возвратиться в его область. Мы отклонились от вопроса. Почему сказали вы по случаю народности: «что̀ у кого болит, тот о том и говорит», и согласны ли вы с «Московскими Ведомостями», что здоровая народность не требует ухода, как хилый ребёнок?
Тульнев. Я право не знаю, что̀ мне и сказать на первый вопрос ваш. Неужели вы не чувствуете, что самый спор наш, что самый вопрос, вами поставленный, уже заключает в себе ответ? Да, мы больны своею искусственною безнародностью, и если бы не были больны, то и толковать бы не стали о необходимости народности. Подите-ка, скажите Французу, или Англичанину, или Немцу, что он должен принадлежать своему народу; уговаривайте его на это, и вы увидите, что он потихоньку будет протягивать руку к вашему пульсу с безмолвным вопросом: «в своём ли уме этот барин?» Он в этом отношении здоров и не понимает вас, а мы признаём законность толков об этом предмете. Почему? Потому что больны.
Запутин. Ведь и в «Московских Ведомостях» сказано, что ни в Англии, ни во Франции, ни в Германии не думают об отыскивании народности.
Запутин. Сказано, да без смысла. Вывод-то очень и прост, но критик его не сделал: ни в Англии, ни во Франции не думают о народности, потому что там нет чужих стихий; а у нас думают, потому что они есть. Послушайте, ведь не вы писали статью?
Запутин. Конечно не я: вы в этом уверены.
Пример Германии
Тульнев. Очень уверен, а то и толковать бы не стал. Вы не хуже меня знаете, что от Клопштока до Фихте и Шиллера включительно шла в Германии борьба, и борьба упорная; что тогда там отстаивали и отстояли народность, не в жизни политической только, а в жизни художеств, науки и быта; что торжество было не совсем легко и что сам Фридрих был полу-Француз и презирал Германию. Да что мне вас учить? Редактору «Московских Ведомостей» не случилось читать истории литературной Германии: его и винить нельзя; но вы должны со мною согласиться.
Запутин. В этом, разумеется, я согласен: факт исторический в вашу пользу. Вы видите, что я добросовестно спорю и умею соглашаться, когда противник прав.
Тульнев. Я иного от вас не ожидал; мы с вами знакомы не со вчерашнего дня. Ну, так видите: тогда Германия была больна безнародностью и говорила о народности, и выходит по-моему: «что̀ у кого болит, тот о том и говорит». А что же об нас толковать? Вспомните, что у нас положено, по предложению Анны Фёдоровны, условие не говорить по-французски.
Ольга Серг. Это Анета надо мною подшутила: она знала, как тяжело мне это условие.
Запутин. Помнится мне, Иван Александрович, что в предисловии к «Русской Беседе» было сказано что-то об эпохе, в которой Германия отказывалась от себя.
Тульнев. Было; но по случаю этой эпохи я бы вам сказал свою мысль, да вы, пожалуй, вооружитесь против меня: лучше не скажу.
Ольга Серг. Нет, нет, не вооружимся. Говорите! Я обещаю, что не вооружусь, и Анет обещает.
Анна Фёдор. Пожалуй, обещаю.
Ольга Серг. И Николай Иванович обещает?
Запутин. Ну, я не очень обещаюсь.
Тульнев. Я и так скажу. Посмотрите, на Германию. Она более всех других народов Европы отказывалась от народностей своей, даже отчасти стыдились себя, и что же?.. Разве это временное отречение было бесплодно? Нет: Германия награждена тем, что, когда она возвратилась к самопознанию и самоуважению, она принесла из эпохи своего уничижения способность понимать другие народы гораздо лучше, чем Француз, Англичанин или Итальянец. Она почти открыла Шекспира. Мы также от себя отрекались, уничижались более чем Германия, во сто раз более. Я надеюсь, я уверен, что, когда мы возвратимся домой (а мы возвратимся – и скоро), мы принесём с собою такое ясное понимание всего мира, которое и не снится самим Немцам. Но смотрите, это между нами, не употребляйте во зло добровольного признания.
Запутин. Я не признаю ни странствования, ни необходимости возврата, ни особенной необходимости холить свою народность. Крепка она, так не в опасности; слаба, так Бог с нею! В истории одно правило: «Vaevictis». Виновата, mesdames, что сказал слово по-латыни. Это значит: «горе побеждённым».
Анна Фёдор. Латинское слово прощается, а Французское нет.
Ольга Серг. Как я рада: не я первая обмолвилась.
Запутин. Да что же я сказал?
Ольга Серг.Mesdames.
Запутин. Нечего делать: признаю свою вину. Но я повторяю опять своё возражение. Из чего поддерживать народность? Если она слаба, она осуждена, и ничто её не спасёт; если сильна, ничто не погубит. В обоих случаях заботы бесполезны.
Ответ раскольнику
Тульнев. Сейчас мы говорили о примере Германии и, кажется, видели, что в ней заботы были небесполезны; но мне кажется, бесполезно говорить о пользе или бесполезности самой заботы. Она – простое и естественное выражение любви к мысли и к людям. Позвольте мне вам повторить слово простого Русского человека. Был на площади Кремлёвской спор между православными и раскольниками. Православный, кончив свою речь с доказательствами, прибавил; «я знаю, что придёт час, и вы все приобщитесь к нам». Один из раскольников отвечал ему: если ты это знаешь, что же ты теперь хлопочешь, когда ещё час не пришёл?» Ответ был превосходен: «Глупый, глупый ты человек! Если бы сын мой был погружен в какой-нибудь великий порок, и сказано бы мне было свыше, что он к вечеру покается, я всё-таки уж с утра начну его уговаривать и умолять: ведь это действо любви».
Особенность Русского человека
Анна Фёдор. Какое чудное слово! Да вы, верно, сами его выдумали.
Тульнев. Верьте мне мы таких слов и выдумывать то не умеем. Право, наша народность сто́ит таки чего-нибудь. Впрочем, это дело стороннее, а вот что несомненно. Во-первых, пример самой Германии показывает, что небесполезно заботиться об укреплении народности; во-вторых, если бы даже доказано было, что она восторжествует собственными силами (в чём я, разумеется, не сомневаюсь), то всё-таки каждый из нас, верящих в её необходимость, обязан и ускорить это торжество, и дать ему характер полного сознания, и облегчить самую тяжесть борьбы, которая раздвояет внутреннюю жизнь человека.
Запутин. Иначе сказать: вы хотите придать силу народности, которой вы не очень-то доверяете. Признайтесь, что так.
Тульнев. Уж конечно не так. Никому из нас не входит в голову ни малейшего сомнения насчёт окончательного торжества народности; но каждый час дорог: в каждый час погибают следы, дорогие следы прежней жизни, заветы прекрасной старины. Сознай мы её достоинство тому лет сто раньше, и сколько спасли бы мы любопытных преданий, затейливых сказок, чудных песен, которые теперь утратились, а могли бы и нас радовать и поучать, да и Германией были бы приняты с благодарностью в какое-нибудь новое собрание derStimmenderVölker. Опять скажу: в нас нет ни тени сомнения. Сомневаться, уцелеет ли Русская народность! Да это так смешно, что право никому в голову прийти не может. Совсем не в том дело.
Запутин. А в чём же?
Тульнев. Я уже вам сказал; но скажу больше, только, пожалуйста, не обидьтесь. Все наши слова, все наши толки имеют одну цель, цель педагогическую. Вас, или простите, не вас, но людей безнародных, хотелось бы нам предостеречь от гибельного подражания. Несколько поколений блуждали в пустыне: зачем же и другим также бесплодно томиться?
Запутин. Очень, очень вам благодарны; но, признаюсь, особенного томления мы не чувствуем...
Тульнев. Жаль.
Запутин. Жалейте, если хотите; но я не вижу, о чем вы жалеете. Где видели вы или видите безнародность? Положим, вы Русские люди...
Тульнев. Далеко ещё не Русские.
Запутин. Так и жалейте о себе! А мы считаем себя Русскими, и Русскими вполне. Я, право, не уступлю никому в любви к России и никак не считаю себя менее Русским, чем кто бы то ни был. Конечно, мы позволяем себе думать, что образованность Европейская усвоена нами недаром, что она сколько-нибудь порасширила наши понятия, посмягчила наши нравы, поочистила наше умственное и духовное существо, поставила нас, наконец, повыше тёмной массы. Вы качаете головой, вы не согласны; но таково наше убеждение. Из этого следует ли, что мы уж и не Русские, что у нас нет ни Русского ума, ни Русского сердца? На этот вывод, на это произвольное обвинение мы никак не согласны; и вам нелегко будет нас переубедить, разве бы вы доказали нам, что Русское и невежественное, Русское и безграмотное одно и то же, и что оно-то и дорого. Но на это, вероятно, вы не согласитесь; да этого про вас, конечно, никто и не подумает.
Тульнев. А это, однако, пишут и печатают.
Запутин. Полноте, кто может такую нелепицу говорить? Ведь мы здесь все люди порядочные.
Тульнев. Я со своей стороны скажу вам: кто сомневается в вашей любви к России? Разве не известно хоть бы о вас, как вы ей служили на двух поприщах, военном и гражданском? Дай ей Бог побольше таких слуг! Вы сами знаете, что это не комплимент, а говорится искренно, но любовь любви рознь. Я видел, да и вы видели, иностранцев, которые были готовы умереть за Россию, и даже более, не решались нигде жить, кроме России, а всё же и вы, и я, считали их иностранцами. Скажите же просто: почему, вне круга чувств и дел гражданских, можете вы себя считать Русским? Или ещё иначе: есть ли в вашей жизни, в ваших обычаях, в ваших привычках, в вашей наружной одежде, во всей целости вашего существа что-нибудь, что вы сами могли бы назвать Русским, кроме имени и происхождения?
Принадлежность к народности
Ольга Серг. Как же? Мы вместе с Ник. Ивановичем были нынешний год на блинах.
Анна Фёдор. Не смейся, Ольга! Иван Александрович почти то же скажет и об нас.
Запутин. Не знаю право, что̀ на это сказать: эдак... собственно... то есть, отличительно Русского....
Тульнев. Видите, что вы сами в душе со мною согласны.
Запутин. Ведь и Французы, и Англичане, и Немцы нашего времени сошлись во всех привычках жизни наружной: таков век наш, век общеевропейской жизни; а вы не лишаете их права считать себя вполне принадлежащими своей родине...
Тульнев. Постойте: вы сами знаете, что это не возражение. Во-первых, каждый из этих народов внёс свою долю в общий обычай, и этот обычай у них дело общее, а мы ничего не вносили в него, и нам совершенно чужой; да и сверх того, неужели вы вправду считаете себя столько же Русским, сколько мистер Блосом Англичанин или фон Винтерблат Немец?
Анна Фёдор. Какой это Винтерблат? Не тот ли самый, который, по обычаю Австрии, уступал место сыну, потому что сын целым поколением благороднее отца и который повторял вам то отвратительное слово Австрийского сановника?
Тульнев. Именно тот самый, который повторял:
Erst als Baron wird der Mensch geboren; alle Anderen werden geworfen50. Именно тот.
Ольга Серг. Хорош!
Тульнев. Хорош или дурен, всё равно: что в нём порок и что достоинство, до нас не касается. Я говорю – всё в нём, хорошее или дурное, принадлежит его народности. Скажем ли то же о себе? Имеем ли на то право? Самые споры о народности служат доказательством в мою пользу, и вы признали его силу. Наше положение исключительно, и мы должны в этом сознаться. Только этого я и прошу.
Запутин. Я принимаю ваше заключение, однако же, с некоторыми оговорками. Происхождение значит же что-нибудь....
Тульнев. Позвольте: оговорка эта вовсе ничтожна; да вы и сами её выговариваете с какою-то весьма понятною робостью; вы чувствуете её несостоятельность. Помните вы наших двух знакомых, из которых один родился, а оба воспитывались в Париже? Что было в них Русского? Сами знаете, что ничего.
Запутин. Правда, но они слова Русского не знали.
Тульнев.Итак, значение имеет не происхождение, а язык. Что же? Много говорим мы, много думаем мы по-русски? Есть чем похвалиться. Да и слово-то наше разве Русское вполне? Ведь слово не в лексиконе одном (да и тот у нас оскудел) и не в грамматике (которая, впрочем, у нас построена, Бог весть как и для какого языка); оно в самом отношении мысли и чувства к звукам, служащим выражением для них. Больше того: слово народное не в одних словах, а во всех народных обычаях, сочувствиях, обрядах, во всем быте народа. Язык, конечно, отчасти не позволит нам вовсе оторваться от родины и быть совершенно похожими на наших Парижских знакомых; но, право, не далеко ушли мы от них.
Запутин. Пусть так: я принимаю ваше заключение без оговорок. Да-с, я допускаю, что мы гораздо менее принадлежим Русской народности, чем просвещённые Англичане, Французы или Немцы своей народности. Неужели вы думаете, что такое заключение меня озадачит или оскорбит? Совсем нет.
Тульнев. Я понимаю, что ваша добросовестность должна была вас привести к признанию безнародности нашей образованной братии, а о дальнейших выводах можно поговорить.
Анна Федор. Я вас перебью; ведь признание-то Николая Ивановича грустное признание. Неужели вам не тяжело чувствовать и знать себя как-то одиноким на земле? У всякого человека есть что-то, о чем он может сказать: «наши, наш или даже мой народ», а у вас этого нет. Мне кажется, до слёз было бы больно, если бы я должна была сознать такое одиночество.
Ольга Серг. А, по мнению Ивана Александровича, и ты должна тоже сказать, как и все мы. Не прогневайся; а если уж гневаться, так на него, а не на меня!
Тульнев. Это печальная истина; по степени отчуждения далеко неодинаковы для всех, а Анна Фёдоровна, может быть, менее всех нас должна быть обвинена в этом недостатке.
Ольга Серг. А я?
Тульнев. Оставимте вопросы личные: в них толку нет.
Запутин. Хоть мне и очень неприятно являться в дурном свете перед вами, а особенно перед Анной Фёдоровной, но я не хочу ни скрывать истины, ни умалчивать моего взгляда на неё. Я опять признаю, что мы менее принадлежим Русской народности, чем образованные Англичане или Французы своей народности.
Тульнев. То есть, почти вовсе не принадлежим ей.
Запутин. Пожалуй, я и тут спорить не стану. Так я же вам скажу, что вы это считаете несчастием, бедою, нравственным пороком, а я так считаю это истинным счастьем, достоинством и превосходством пред всеми другими.
Анна Фёдор. Что́ вы это говорите?
Запутин. Да-с, я это говорю и повторяю. У меня нет ни поэтической восторженности, ни романтических затей: я просто, как вы знаете, сухой, практически логик, туманов не люблю, а гляжу делу прямо в глаза. Народность есть ограничение общечеловеческого, а только общечеловеческое и дорого. Чем менее оно во мне ограничено, тем лучше, да-с. В этом отношении я себя считаю выше Англичанина, и Француза, и Немца. Они стеснены, сжаты, съёжены своею народностью, а я отрешён от неё и радуюсь. Моя интеллектуальная свобода шире, мои общечеловеческие сочувствия и понимания объёмистее. Весь мир человеческий мне доступен во всём своём бесконечном просторе и даже во временных правах своих тесных национальностей; я понимаю всякую отдельную культуру ума; я смотрю с некоторым сочувствием даже на всякую аберрацию человеческой мысли и стою выше их в полной свободе своих общечеловеческих выводов.
Тульнев. Весело разговаривать с человеком таким, как вы. У вас ум строго логический. Вы понимаете все выводы из своих данных, не увёртываетесь от них (как это многие делают), не хитрите перед другими и самим собою, и смело идёте своею дорогою от причин к следствиям, которые из них истекают законно. Вы верны своему мнению и поэтому ставите наше образованное общество выше всех других.
Общечеловеческая образованность
Запутин. Постойте; общечеловеческое в наше время доступно стало везде многим образованным, и те, точно так же, как мы, отрешились от своей народной ограниченности.
Тульнев. Пусть оно и так; у нас такое отрешение обычнее, как вы сами признали, и, следовательно, умственное превосходство нашего общества не подлежит сомнению.
Запутин. Хотя бы и так! Пожалуй.
Тульнев. Странны тут два обстоятельства. Первое то, что, при таком логическом сознании нашего превосходства, в нас так мало самоуверенности, и что мы постоянно до сего времени принимаем от других, а не налагаем на них, формы и обычаи; и второе то, что при таком превосходстве мы так мало показываем изобретательности и так мало способствуем общему успеху просвещения, а между тем стоим во главе его по вашему мнению.
Запутин. Я вам на это скажу: учения у нас мало; даже пособий и средств к учению мало. Вы говорите Русскому народу, чтобы он сохранял народность; а ему просто надобно говорить: учись!
Тульнев. Да кто же советует народу сохранять народность? Кому пришла в голову такая блажная мысль? Это говорится образованным или, лучше сказать, говорится образованным другое: «Видите, друзья, что вы ничего не можете истинно дельного придумать, что вы в общем ходе человеческого знания бесплодны. Причина вашей бесплодности, вашей, или, лучше сказать, нашей ничтожности в науке – отсутствие народной стихии. Старайтесь жить сами, если можете, и, по крайней мере, не тяните других в ту мёртвую область, в которой погибают ваши собственные силы». А если что говорится народу, то не говорится: «не учись!», а говорится: «учись, да притом не забывай». Смысл всего толка о народности ясен, зачем же представлять его превратно? А лучше объясните-ка нам разгадку той странности, о которой я вам сейчас говорил. Как же это мы так высоко стоим над всеми тесными национальностями вследствие своего отрешения от своей национальности и так мало содействуем общему ходу просвещения?
Запутин. Опять скажу: учения мало, пособий и средств к учению мало.
Тульнев.Итак, мы находимся в области общечеловеческого знания по отречению от своих народных начал и ничего в ней не производим, потому что ещё не доучились. Мы отреклись, чтобы знать, да притом и не знаем. Положение незавидное!
Запутин. Не то; а нас, знающих мало.
Тульнев. Пожалуйста, не говорите о числе. Много мелких областей найду я вам в Европе, где число учёных (разумеется, не пропорционально, а в общем итоге) меньше и много меньше нашего, а производительность учёная много выше нашей.
Анна Фёдор. Неужели вправду мы так мало сделали для наук?
Тульнев. Спросите лучше у Николая Ивановича.
Ольга Серг. Николай Иванович, что же вы молчите? А ещё говорите, что по своей... как вы это сказали?.. да, по общечеловеческой высоте мы умственно превосходим других?
Запутин. Видите, тут можно много сказать: всех причин и не придумаешь; а одно остаётся всё-таки твёрдым и несомненным. Дорого только общечеловеческое – истина. Национальное есть ограничение общечеловеческого, и разумный человек не может и не должен искать ограниченности, когда может владеть полнотой интеллектуальной свободы. Таков девиз образованных Русских людей.
Анна Фёдор. По-вашему выходит: образованных не Русских людей, а только разве рождённых в России.
Общее и народное
Ольга Серг. Благодарствую, Анет; а вот ещё говорят, что мы женщины в логике неспособны: ведь это логика.
Тульнев. И даже превосходная. Но позвольте рассмотреть положение, утверждённое Николаем Ивановичем, и испытать его крепость. Народность теснее общечеловеческой области; кто же об этом спорит? Человек должен стараться прибрести всё общечеловеческое, – опять никто не спорит. Следовательно, он должен освободиться от всего народного. Вот тут-то и вся завязка, и я говорю, что это, следовательно, не следует и ни на чём не основано.
Запутин. Как же так не следует?
Тульнев. Конечно, не следует. Сперва общечеловеческое является, как предмет познавания и справедливо ставится выше частного народного; а потом вдруг общечеловеческое является, как противоположное народному в орудии познавания, в уме человеческом. Да где же тут логика? Тут народное может быть противопоставлено только личному, потому что мы познаем, сколько мне известно, личным, а не общечеловеческим умом.
Запутин. Да и не народным.
Тульнев. Конечно. Народное начало является только, как первый воспитатель ума личного, и вопрос должен быть поставлен следующим образом: народность служит ли пособием или делается помехою личности при восприятии общечеловеческого? Верно ли моё определение? Довольны ли вы им?
Запутин. Вполне.
Тульнев. Я знаю, что с этим вопросом связан ещё другой; но о том после. Начнёмте сначала. Хорошо бы было для нас, если бы мы представляли в себе чистый разум, отрешённый от всякой случайности. Тогда бы вечная истина всего сущего и истина общечеловеческая воссоздались бы в нашем понимании, как в великом зеркале, достойном самой истины и способном отражать все её лучи во всей их чистоте. Но мы не таковы. Каждый из нас не что иное, как личность, охваченная тесною рамою своей случайной определённости, зеркало мелкое и окрашенное краской своих частных способностей и наклонностей. Так ли?
Запутин. Это ясно.
Ольга Серг. Пожалуй, для вас ясно: вы ведь тоже рылись в Немецких философах, а для нас нужно бы было пояснее.
Тульнев. Добрая школа для ума – эта Немецкая философия. Самая борьба с нею, которая, разумеется, возможна только при полном её изучении, приучает ум к строгости, которой не даёт никакое другое занятие; но я выражусь совершенно просто. Ум человеческий, даже самый обширный, крайне ограничен и не может надеяться на безусловное постижение общечеловеческой истины.
Ольга Серг. Вот это понятно для всех.
Тульнев. Хорошо! Все истины науки, за исключением дважды два четыре (горение есть соединение сгораемого с кислородом, и тому подобное) передаются нам от других людей в формах, образцах, выражениях, определённых теми народностями, к которым эти люди принадлежат, и, следовательно, каждая народность отражается в нас. Точно то же и с нашею народностью. Но если мы даём ей тот вполне свободный и естественный доступ, на который она имеет неоспоримое право, она по самой полноте и разнообразии своих прикосновений к нашему уму, захватывает его полнее и шире, чем другие. Что же? Это несчастье? Это обеднение? Очевидно, нет. Мы её познаем полнее, но из этого следует ли, чтобы мы другие понимали у̀же? Хорошо бы было, если бы и все народности, то есть отражение общечеловеческого во всех народных формах, было нам также доступно; но это невозможно. Брошу ли я алмаз потому только, что я всех алмазных копей не могу перевести в свою шкатулку? Это было бы безумием.
Запутин. Сравнение не доказательство.
Анна Фёдор. Сравнение, кажется, служило только объяснением для Ивана Александровича. Было при сравнении и доказательство; что же вы на него не отвечаете?
Запутин. Оно благовидно, но конечно не решительно.
Тульнев. Я это сам знаю; но всматривайтесь глубже. Многообразна жизнь человека в народе; она свою долю общечеловеческого достояния, ею схваченную и выраженную в слове и быте, складывает в стройное, живое и сочленённое целое; и человек, принимая в себя всю эту жизнь, кладёт стройную и сочленённую основу своему собственному пониманию. Всё остальное, переходя в этот уже готовый организм, с ним совоплощается, ассимилируется (если угодно), обогащает его, но не дробит и не убивает духа. Тоже самое вне жизни народной, принятое прямо от других народов с их народными формами, дробится в какую то калейдоскопическую пестроту разнородных начал и никогда не складывается в живое и полное целое.
Запутин. А работа собственного, личного ума? Вы её ставите ни во что?
Тульнев. Именно ни во что. Жизнь личная, отвлечённая от общества народного, сама по себе так скудна, так мало объёмиста, что она не может переработать в одно целое материалы, доставляемые ей великими личностями – народами. Её критика есть критика случайного произвола, а не критика организма, отделяющего пищу, ему естественную, из случайных материалов, сообразно со своими жизненными законами. Личный ум человека складывает материалы, полученные от народов, в каком-то библиотечном порядке и сам дробится по по́лкам своей собственной библиотеки на отделы, скажем: Немецкой философии, Английской общественности, Французских полусочувствий с человечеством и прочее, сам бегает по своей библиотеке и, не съютив в себе ничего цельного, ничего не производит, да и по правде сказать, ничего и не думает. Думание требует некоторой цельности в мыслящем существе. Своя народность заменилась не общечеловеческим началом, а многонародностью Вавилонскою, и человек, не добившись невозможной чести быть человеком, безусловно, делается только иностранцем вообще, не только в отношении к своему народу, но и ко всякому другому и даже к самому себе. Каждый отдел его мозга иностранен другому.
Наша умственная слабость
Запутин. Очень вам благодарны: вы нам отказываете даже в мыслящей способности.
Тульнев. Не в способности, а в силе; и не вам, а, увы! нам всем. Вот причина, почему мы в такой ничтожной мере содействуем общему ходу ума человеческого. Да послушайте ещё: вы логик, вы математик; подумайте о следующей причине. Ни один из живых народов не высказался вполне. Его печатное слово, его пройденная история выражают только часть его существа; они, если позволите такое слово, не адекватны ему. Невысказанное, невыраженное таится в глубине его существа и доступно только ему самому и лицам, вполне живущим его жизнью. Образованный иноземец, Француз или Немец, знает всё то, что мы знаем, то есть, высказанное народами, то есть, их неполное, неадекватное выражение, и сверх того знает свой народ вполне, внутреннею своею жизнью; а мы знаем только неполное выражение всех народов и более ничего. Очевидно, мы беднее всякого образованного иноземца, и много беднее на всё количество мысли и жизни, которые выскажутся в будущей истории каждого народа, а это бесконечно много. Вот, опять, от чего мы так слабы умственно; вот от чего мы принуждены быть прихвостнями Европейской мысли. Ведь всё это просто, как математическая формула.
Анна Фёдор. Мы обе всё это поняли, кроме одного словца.
Тульнев. Вероятно, адекватный?
Анна Фёдор. Именно: зачем вы употребляете такие слова, которых не поймёшь?
Тульнев. Хотел я употребить Русское, в версту. Да вы лучше ли бы поняли меня?
Ольга Серг. Что́, Анет, поняла?
Тульнев. Это почти тоже, что́ вровень. Что скажете вы, Николай Иванович? Согласны ли вы со мною?
Запутин. Мне кажется, вы ищете многосложных объяснений тому, что́ очень просто. Мы не доучились и, следовательно, не можем ещё подвигать науку вперёд. Прежде чем других поведёшь, надо их догнать. Надобно знать не зады только, а идти в уровень с современною наукою.
Тульнев. Догнать современную науку, которая с каждым днём сама подаётся вперёд? Да вы, я думаю, шутите. Кто в уровень с современною наукою? Такого человека нет и быть не может на земле. Все учёные – ученики друг у друга постоянно, и по тому самому сотрудники, и всякой идёт своим путём. Только мы одни своего пути не пролагаем. Мы всегда догоняем и никогда не догоним просто потому, что всегда ступаем в чужой след; а почему мы так ступаем, я вам, кажется, показал в чисто логических выводах.
Анна Фёдор. Повторите, пожалуйста, если можно, вкратце.
Народное воззрение
Тульнев. Другие имеют внутреннюю целость, а мы нет. Другие знают внешним образом явление чуженародных мыслей, а свою народную жизнь знают знанием живым и внутренним; а мы и себя, как и других, знаем только скудным знанием внешним. Следовательно, они бесконечно богаче нас умственною силою, а мы не хотим искать в себе того богатства, которое нас бы разом поравняло с ними и вероятно выдвинуло бы нас ещё далеко вперёд.
Запутин. Известно притязание Русского воззрения на науку.
Тульнев. Конечно. От вас, разумеется, я не слышу вопроса: есть ли Русская арифметика или Русская астрономия?
Вы человек истинно-просвещённый и знаете, к каким наукам может относиться различие воззрения. Вы знаете, что оно не может касаться тех наук, которых предмет есть простое изучение внешних законов, и относится, во всяком случае, только к тем наукам, которых предмет связан с нравственными и духовными стремлениями человека. Поэтому позвольте вас опросить: почему же в них не может быть народного воззрения? (Оставим покуда слово Русское в стороне).
Запутин. Мне кажется, ответ очень прост: везде истина одна, и взгляд на неё у всех должен быть один.
Тульнев. Но всякая истина многостороння, и ни одному народу не даётся её осмотреть со всех сторон и во всех её отношениях к другим истинам. Иная сторона или отношение иному народу недоступны по его умственным способностям, или не привлекают его внимания по его душевным склонностям. Я говорю: народу, а не лицу; ибо, кажется, показал вам, почему лицо всегда находится в связи со своим народом и вне этой связи бесплодно... Такова тайна исторической судьбы, ещё не вполне разгаданная, но несомненная в своём проявлении. Общечеловеческое дело разделено не по лицам, а народам: каждому своя заслуга перед всеми, и частный человек только разрабатывает свою делянку в великой доле своего народа. Такова его частная заслуга. Вы сомневаетесь в возможности народного воззрения? Хорошо! Что ж? Если бы Французское направление высшего общества в Германии отстоялось, был бы Шеллинг, был бы Гегель? Как по вашему мнению? Вы знаете, что нет. А между тем истина философская одна, как и всякая другая истина. Посмотрите! Шеллинг и Гегель переведены, их читают; а из миллионов Французов или Англичан сколько людей понимают их? Сколько ценят? Два, три, много десяток. И вы скажете, что Француз или Англичанин создал бы ту систему, которая так мало доступна его пониманию, когда она уже создана?
Запутин. В ваших словах есть много вероятного, но ведь не все науки философия; бо́льшая часть далеко не так многосложна и не допускает такого различия воззрений.
Тульнев. Полноте; вы сами знаете, что нет почти ни одной науки, которая была бы так одностороння, чтобы не допускала множества различных взглядов. Да, они возможны даже отчасти в том, что̀ мы готовы считать точными науками. Не всякому сказал бы я это, но вам могу сказать, и вы поймёте меня. Теории волн в физике и теория атомов в химии не носят особенных характеров? Они не указывают на различия народов? Эйлер не должен был быть Немцем, и Дальтон не должен был быть Англичанином? Скажите сами.
Запутин. Остроумно, нечего сказать.
Тульнев. Скажите откровеннее: справедливо. Вникните во всё, что мы говорили, и вы не только признаёте, что народное воззрение возможно почти во всех науках, но ещё признаёте, что никакое другое воззрение невозможно, а возможна только безнародная слепота (что нами и доказывается постоянно с успехом). Ведь и слепой может рассказывать со слов зрячего, что тот видел; но вслушайтесь, и вы сейчас заметите, что человек не своё пересказывает, а чужое.
Запутин. Строго судите вы и, признайтесь, даже чересчур строго. Сам я знаю, что мы очень ещё мало сделали; но уж не так же мало.
Тульнев. Не так мало? Да как же ещё меньше? Скажите мне хоть одну теорию, одну мысль, один отрывок учения, которым мы обогатили Европейскую образованность. К чему нам себя обманывать? Лучше ясно понять причину теперешней скудости, понять нашу болезнь, да искоренить её из своей собственной души и жизни.
Запутин. Да, не правда ли? Пора искоренить нам из своей души наше сочувствие ко всему человеческому, нашу любовь к человечеству вообще, всё то, чем ещё живёт в нас стремление к прогрессу, нашу радость при успехах других народов, наше горе при их горе? Не так ли?
Тульнев. По правде сказать, не мешало бы нам поберечь радость и горе для домашнего обихода.
Анна Фёдор. Неужели вы бы хотели, чтобы мы были бесчувственны ко всему, что̀ не прямо относится к нам самим и к Русскому народу?
Тульнев. Простите меня; но вы мне напоминаете довольно забавный ответ одного бесстыдного гуляки. Жена у него была в загоне, дети без призора, ну и дом в том виде, какой можете вообразить. Ему старый дядя попрекал его за такое нерадение и прибавил: «ты своих детей не любишь». – «Что ж делать, дядюшка? Я берегу свою любовь для рода человеческого». Как вы думаете? Менее бы он любил род человеческий, если бы поболее любил жену и детей?
Запутин. Иван Александрович любит говорить притчами.
Тульнев. Пожалуйста, не льстите мне; ведь этого мне было бы Русское свойство. Я рад, что вы перевели вопрос на сочувствие. Это та другая сторона, о которой я намекнул и которая связана с первою. Я сам показал логическую причину скудости, бессвязности и бесплодности нашего понимания, а теперь посмотрим на другие причины. Только боюсь, не утомил ли вас разговор наш, Ольга Сергеевна.
Ольга Серг. Нет, нет; знаете... Это всё так ново. Я и не думала, чтобы вопрос о народности был так серьёзен. У нас думают все, что это просто мода, какая-то затея Сла... Я было и забыла, что вы не любите слышать, когда вас так называют.
Любящее смирение
Тульнев. Не люблю, потому что криво толкуют прозвище, которое не нами же и выдумано; а впрочем, я шучу: мне совершенно всё равно, как зовут; только бы понимали. Мы было начали о сочувствии и любви. Сочувствие, любовь: это великие слова; но ведь им надобно быть не словами только, а делом. Любовь есть чувство живое по преимуществу; она есть самая жизнь. Пожалуйста, не говорите мне о любви к отвлечённостям, ни о любви к Готтентотам или к Северо-Американцам, когда нет любви искренней и сердечной к ближайшему ближнему, той любви, в которой нет снисходительности, но которая вся есть любящее смирение.
Анна Фёдор. Благодарствуйте за это слово: мне что-то такое давно в голову приходило, да я никогда сказать этого не умела.
Тульнев. Бог вам дал чувство, а мне далось, может быть, только слово. Ваш удел завиднее. Видите ли, Николай Иванович? Странную мы проделку сделали с душою человеческою (кто именно, всё равно), разграфили мы её в такой административный порядок, что про целость её мы никак не вспомним, да и она не вспомнит, если нам поверит; вот тут понимание, вот тут чувство, вот то, вот другое. А на деле-то она право не похожа на нашу таблицу: она живое и недробимое целое. Только любовью укрепляется самое понимание...
Запутин. Уже, по крайней мере, в этом чувстве вы нам не откажете. Сами вы признали, что не можете отказать нам в любви к России, а неужели вы откажете нам в любви к истине, к добру, к правде? Нет! Пусть вы, может быть, и правы в отношении к пониманию (я должен сказать, что вы ловко защитили своё дело), но уж позвольте, тут вы на нашей почве. Тесен объём вами проповедуемой любви, тесен её горизонт; шире наши сочувствия, наши требования ненасытимее. Да, вы любите старину, вы любите обычаи, обряды, так сказать, физиономии частной жизни, которая вас окружает. Мы любим прогресс, мы любим будущее, мы любим человечество.
Значение народной любви
Тульнев.
Я то люблю, что̀ сердце греет.
Что̀ я могу своим назвать.
(Жаль этого чудного таланта! Рано он угас: много бы сказал прекрасного). Что же бы вы подумали, если бы кто стал утверждать, что он любит всех жителей планетарной системы? Постойте: ваша речь впереди... Что бы вы сказали, если бы кто горевал о том, что тифус свирепствует на Юпитере, ну, или хоть в Калифорнии, а не заботился, не мрут ли дети корью в его деревне? Видите: любовь не довольствуется отвлечённостями, призраками, родовыми названиями, географическими или политическими определениями: она жива и любит живое, сущее. Не говорите ей о будущем селянине, усовершенствованном по последнему рецепту заморского мыслителя: это был бы только вкус, и не более. Говорите о мужике в его курной избе, в его красной рубахе, с его, может быть, и не усовершенствованною сохою. Вот тут она себя узнаёт, тут любовь. Поймите меня: я беру черты Русские, поговорю о всякой земле. Любовь просит сближения, общения, размена чувств и мысли, одним словом, она не гуляет иностранкой в своём собственном народе.
Запутин. И не хочет далее и подумать о других, обо всём человеческом братстве?
Тульнев. Напротив, она до него-то и доходит посредством тесной связи с ближайшим братством. Не верю я любви к народу того, кто чужд семье, и нет любви к человечеству в том, кто чужд своему народу. А душа не мозаика и не дорожный ящик с перегородками. В ней все силы находятся в связи и зависимости друг от друга. Только в любви жизнь, огонь, энергия самого ума. Она даёт ему побуждения к деятельности и труду, крепость в преодолении препон, проницательность и объём его взглядам, она созидает человека; а только человек и понимает всё человеческое. Сама же она требует для себя сочувствия, общения и, следовательно, погружена в жизнь своего народа... Вот видите, я вам показал сперва, что народность одна только даёт нашему уму материал самой мысли, посредством которого человек может поравняться с людьми, принадлежащими иной народности; а сверх того ясно, что она одна только воспитывает и силу для этого соперничества.
Запутин. По вашему, самая умственная деятельность человека определяется областью его народной жизни и народных воззрений: далее он и не может, и не должен идти. Это не очень утешительно для гениальных натур. Вероятно, они попросят простора более.
Тульнев. Пределы эти кажутся вам тесными, а в них уместились и Гомер, и Данте, и Шекспир, чистейшие представители своей народности. Заметьте, пожалуйста, что чем человек полнее принадлежит своему народу, тем более доступен он и дорог всему человечеству. Я бы сказал, что это несколько странно, если бы всякий из нас не замечал того же самого в отдельных лицах. Чем крепче и определённые личность человека, тем более обыкновенно внушает он сочувствия.
Анна Фёдор. Мы, женщины, очень часто замечаем, как мало привлекательного в характерах пошлых, в которых нет ничего определённого. Не знаю даже, не грешим ли мы несколько излишнею оценкой людей с твёрдою волею и оригинальностью ума.
Ольга Серг. Ах, милая! Да что же толку в том, кто похож на фабричное изделие?
Анна Фёдор. О тебе, друг мой, и говорить нечего: ты с ними просто невежлива. Но позвольте, Иван Александрович, ведь народность не определяет же границ частному уму и его стремлениям; мне кажется, такой взгляд был бы односторонним.
Народность и общечеловечность
Тульнев. Зачем же давать такое тесное значение моим словам о народности? Я говорил о ней, что она лучший воспитатель личному пониманию, что она служит единственною основою всего его развития, одна может быть для него источником силы, и силы плодотворной; но из этого следует ли, что она должна держать его в пелёнках? Она есть начало общечеловеческое, облечённое в живые формы народа. С одной стороны, как общечеловеческое, она собою богатит всё человечество, выражаясь то в Фидие и Платоне, то в Рафаэле и Вико, то в Беконе или Вальтер Скотте, то в Гегеле и Гёте; с другой стороны, как живое, а не отвлечённое проявление человечества, она живит и строит ум человека. В тоже время она, по своему общечеловеческому началу, в себя принимает всё человеческое, отстраняя чуженародное своею неподкупною критикой. Тогда как отдельному лицу нельзя не поддаваться самым формам чуженародности и не смешивать их с той общечеловеческой стихией, которая в них таится; но человек, воспитанный в народности, растёт и крепнет, разумно богатится всем богатством человеческого мышления, законно расширяет её прежние пределы, а иногда доходит до законного отрешения от её ненужных случайностей. Впрочем, такое отрешение всегда опасно, даже когда оно является, как сознательное отрицание; оно бессмысленно и убийственно, когда оно является, как дело невежества. А таково оно у нас.
Запутин. Такое невежество или незнание невозможно.
Тульнев. Не только возможно, но крайне обыкновенно; ибо знание даётся только жизни, не отделяющей себя от народного быта со всеми его прихотливыми особенностями. Заметьте, пожалуйста, жизни, а не учёной наблюдательности; ибо всякий живой народ есть ещё невысказанное слово.
Анна Фёдор. Которое, не правда ли, надобно слушать не ухом, а душою?
Запутин. Конечно, в этом с вами Иван Александрович спорить не станет. Хорошо и то, что он, по крайней мере, позволяет людям выходить за пределы народности. Он тем самым признаёт, что общечеловеческое служение выше того служения, которого круг ограничивается народом и его интересами.
Тульнев. Вы опять впадаете в ошибку, произвольно отделяя то, чего отделять не до́лжно. Служение народности есть в высшей степени служение делу общечеловеческому. Конечно, были особенные случаи, в которых человек возвышался до служения общечеловеческой, Божественной правде, помимо народа своего. Но к чему о них говорить? Или лучше: имеем ли мы право о них говорить? Где та общечеловеческая мысль, которой мы служим? Где это высокое поприще? Побережёмте великие слова для великих дел, и особенно не забудем одного обстоятельства: чем более человек становится слугою человеческой истины, тем дороже ему его народ. Тот, кто себя всего посвятил высочайшему изо всех служений, кто более всех отверг от себя тесноту своего народа, сказал: «я хотел бы сам лишиться Христа, только бы братья мои по крови к Нему пришли», никто не произносил никогда слова любви пламеннее этого слова. Но дело наше не искание цели для деятельности человеческой, а определение того, что нужно, чтобы человеку быть действительно способным к какой-нибудь деятельности. Без народности человек умственно беднее всех людей, и сверх того он мертвее всех людей.
Запутин. Что̀, Ольга Сергеевна, ведь не в лестной картине нарисовал Иван Александрович своих противников?
Ольга Серг. Я признаюсь, что за всем тем я не чувствую оскорбления, а чуть-чуть не убеждение.
Тульнев. За странным призраком погнались у нас многие. Общеевропейское, общечеловеческое!.. Но оно нигде не является в отвлечённом виде. Везде всё живо, всё народно. А думают же иные себя обезнародить и уйти в какую-то чистую, высокую сферу. Разумеется, им удаётся только уморить всю жизненность и, в этом мёртвом виде, не взлететь в высоту, а, так сказать, повиснуть в пустоте. Чему смеётесь вы, Ольга Сергеевна?
Ольга Серг. Как же не смеяться? Ведь это Магометов гроб.
* * *
Напечатано во 2-й кн. Русской Беседы 1856 года, без имени автора.
Франция – исполин мира, Циклоп, у которого глаз – Париж.
О плосковолосый Корсиканец, как хороша была твоя Франция под солнцем Мессидора! То была кобылица неукротимая и необъезженная, без стальных удил и без золотой узды.
Московские Ведомости 1856 г, напечатали возражение против программы «Русской Беседы», изложенной в объявлении.
Баронессы рожают, низшие мечут.