Дневник писателя (1873)

Дневник писателя (1873) - XIV. Учителю

Достоевский Федор Михайлович
(30 голосов4.2 из 5)

XIV. Учителю

За прошлые мои три маленькие картинки («Гражданин», № 29) московский фельетонист обругал меня в нашем петербургском «Голосе»(244) (№ 210), кажется из целомудрия, за то, что я в картинке № 2, заговорив о скверно-словном языке нашего хмельного народа, упомянул, уж, конечно, не называя прямо, об одном неприличном предмете(245)…«Мне и в голову не могло прийти, до чего может дописаться фельетонист, когда у него нет под рукой подходящего матерьяла»(246),— говорит обо мне московский мой обличитель. Итак, выходит, что я прибегнул к неприличному предмету единственно для оживления моего фельетона, для сока, для кайенского перцу(247)

Вот это мне грустно; а я-то даже думал, что заключат из моего фельетона именно противуположное, то есть что из огромного материала я вывел мало. Я думал, что название спасет меня: маленькие картинки, а не большие, с маленьких не так спросят. Я и набросал лишь несколько грустных мыслей о праздничном времяпрепровождении чернорабочего петербургского люда. Скудость их радостей, забав, скудость их духовной жизни, подвалы, где возрастают их бледные, золотушные дети, скучная, вытянутая в струнку широкая петербургская улица как место их прогулки, этот молодой мастеровой-вдовец с ребенком на руках (картинка истинная) — всё это мне показалось матерьялом для фельетона достаточным, так что, повторяю, можно было бы упрекнуть меня совершенно в обратном смысле, то есть что я мало из такого богатого матерьяла сделал. Меня утешало, что я хоть намекнул на мой главный вывод, то есть что в огромном большинстве народа нашего, даже и в петербургских подвалах, даже и при самой скудной духовной обстановке, есть все-таки стремление к достоинству, к некоторой порядочности, к истинному самоуважению; сохраняется любовь к семье, к детям. Меня особенно поразило, что они так действительно и даже с нежностию любят своих болезненных детей; я именно обрадовался мысли, что беспорядки и бесчинства в семейном быту народа, даже среди такой обстановки, как в Петербурге, всё же пока исключения, хотя, быть может и многочисленные, и думал поделиться этим свежим впечатлением с читателями. Я как раз прочел перед тем в одном фельетоне преоткровенное признание одного, уж конечно, умного человека по поводу вышедшей одной официального характера книги именно что заниматься вопросом о том полезна или не полезна была народу реформа? есть в сущности вопрос праздный, что если б даже и не полезна она оказалась народу, то все равно проваливайся всё, а реформа должна была совершиться (и в этом, пожалуй, много правды, на основании pereat mundus,[14] несмотря на постановку вопроса)(248). И наконец, что касается собственно до народа, до мужиков, то признался фельетонист весьма явственно «это ведь и правда, что собственно народ наш не стоил реформы» «и что если мы до реформы в литературе и публицистике венчали лаврами и розами с г-дами Марко Вовчком и Григоровичем мужиков, то ведь мы очень хорошо знаем, что венчали только вшивые головы… Но нужно было это тогда для подживления дела» и т. д. и т д. Вот сущность мысли (изложение мое не буквальное), выраженной в фельетоне с такою откровенностию и уже без малейшей прежней церемонии.(249) Признаюсь, эта слишком уже откровенная мысль, эта обнаженность ее, почти впервые обнаружившаяся с таким удовольствием, привела меня тогда в прелюбопытное настроение духа, и помню, я тогда заключил, что мы, ну например в «Гражданине», хоть и разделяем первую часть этой мысли, то есть реформу, даже несмотря ни на какие последствия, но все же не разделим ни за что второй части этой роковой мысли и твердо уверены, что вшивые головы всё-таки были достойны реформы и даже совсем не ниже ее. Я думаю, подобное убеждение может составлять именно одну из характерных сторон собственно нашего направления; вот почему я об этом теперь и упоминаю.

Что же касается до моего фельетона… А кстати, московский фельетонист, мой собрат по перу, неизвестно почему, думает, что я стыжусь названия фельетониста(250), и уверяет на французском языке, что я «plus feuilletoniste que Jules Janin, plus catholique que le pape»(251).[15] Этот французский язык из Москвы, конечно, тут для того, чтоб подумали, что автор хорошего тона, но все-таки не понимаю, к чему тут приписываемое мне исповедание католической религии и к чему понадобился тут бедный папа? А что до меня, то я лишь выразился, что я не «петербургский» фельетонист, и хотел лишь этим сказать на всякий случай для будущего, что в моем «Дневнике» не об одной собственно петербургской жизни пишу и намерен писать(252), а стало быть, и спрашивать с меня слишком подробных отчетов о петербургской жизни, когда я заговорю о ней по необходимости, нечего. Если же московскому моему учителю непременно хочется назвать мой «Дневник» фельетоном, то пусть; я этим очень доволен.

Московский учитель мой уверяет, что фельетон мой произвел фурор в Москве — «в рядах и в Зарядье», и называет его гостинодворским фельетоном. Очень рад, что доставил такое удовольствие читателям из этих мест нашей древней столицы. Но яд в том, что будто я нарочно и бил на эффект; за неимением читателей высших искал читателей в Зарядье и с этою целью и заговорил «о нем», а стало быть, я — «самый находчивый из всех фельетонистов»..

«„То-ись ума не приберу (пишет учитель, рассказывая об эффекте моего фельетона в Москве), ума не приберу, что это за диковинка такая, какой спрос на этого “Гражданина“ вышел», удивлялся один из газетных разносчиков на мой вопрос о спросе на „Гражданина“. Когда я объяснил ему в чем дело, разносчик побежал к Мекленбургу и Живареву — нашим оптовым торговцам газетами, чтобы взять оставшиеся нумера, но их и там расхватали: „Все-то из рядов да из Зарядья спрашивают“. Дело в том, что до Гостиного двора дошло сведение, что в „Гражданине“ написана целая статья об нем, и вот гостинодворцы, вместо того чтоб покупать „Развлечение“, кинулись на „Гражданина“».

Да ведь это вовсе недурно, послушайте, это известие, и напрасно вы стыдите меня гостинодворскими читателями. Напротив, очень бы желал приобрести их расположение, ибо вовсе не так худо о них думаю, как вы о них думаете. Видите ли, покупали они, конечно, для смеху и из того, что скандал вышел. На скандал всякий человек набрасывается, это уже свойство всякого человека, преимущественно в России (вы, например, вот набросились же); так что гостинодворцев за это, я думаю, нельзя презирать слишком-то специально. Что же до забавы, до смеху — то есть разные забавы и разный смех, даже в самых соблазнительных случаях. Учитель мой, впрочем, оговаривается; он прибавляет: «Я уверен, что пером автора „картинки об нем“ руководили самые добрые намерения, когда он писал этот гостинодворский фельетон», то есть учитель делает мне честь, допуская, что я не имел непосредственною и главною целью, упоминая о нем, развратить народ. Благодарим хоть за это; так как автор пишет в «Голосе», то великодушная оговорка эта, пожалуй, и не лишняя, ибо знаю по опыту, что Андрею Александровичу ничего не стоит обвинить меня в чем угодно, даже в развратительных целях против народа и общества русского. (Обвинял же меня в крепостничестве)(253). Андрей Александрович сказался тоже под вашим пером и в удивительной обратной догадке: «… и если подобные „картинки“ ваши ничего не сделают для исправления гуляк из рабочего люда…» — говорите вы. Такая догадка как раз из головы Андрея Александровича! Ведь придет же в голову, что я писал, имея непосредственною и ближайшею целью исправить (от сквернословия) наш ругающийся рабочий народ! Да ведь они не только про нас с вами, но даже и про Андрея-то Александровича никогда не слыхивали — эти из рабочего-то люда, которых я описывал в моем фельетоне!

Нет, я писал с другим направлением — о сем «существительном», «при дамах к произнесению неудобном», «а между пьяными наиболее употребительном», — и настаиваю, что имел довольно серьезную и извинительную цель, и это вам докажу. Мысль моя была доказать целомудренность народа русского, указать, что народ наш в пьяном виде (ибо в трезвом сквернословят несравненно реже) если и сквернословит, то делает это не из любви к скверному слову, не из удовольствия сквернословить, а просто по гадкой привычке, перешедшей чуть не в необходимость, так что даже самые далекие от сквернословия мысли и ощущения выражает в сквернословных же словах. Я указывал дальше, что главную причину этой сквернословкой привычки искать надо в пьянстве. Про догадку мою о потребности в пьяном виде, когда туго ворочается язык и между тем сильное желание говорить, прибегать к словам кратким, условным и выразительным — про эту догадку мою можете думать что угодно; но что народ наш целомудрен, даже и сквернословя, — на это стоило указать. Я даже имею дерзость утверждать, что эстетически и умственно развитые слои нашего общества несравненно развратнее в этом смысле нашего грубого и столь неразвитого простого народа. В мужских обществах, даже самого высшего круга, случается иногда после ужина, иной раз даже между седыми и звездоносными старичками, когда уже переговорят о всех важных и даже иногда государственных материях, — перейти мало-помалу на эстетически-каскадные темы. Эти каскадные темы быстро в свою очередь переходят в такой разврат, в такое сквернословие, в такое скверномыслие, что никогда воображению народному даже и не представить себе ничего подобного. Это случается ужасно часто между всеми оттенками этого столь возвышенного над народом круга людей. Мужи, известные самыми идеальными добродетелями, даже богомольцы, даже самые романтические поэты с жадностью участвуют в сих разговорах. Тут всего важнее именно то, что иные из сих мужей почтенны бесспорно и делают много и хороших поступков. Нравится им именно пакость и утонченность пакости, не столько скверное слово, сколько идея, в нем заключающаяся; нравится низость падения, нравится именно вонь, словно лимбургский сыр(254) (неизвестный народу) утонченному гастроному; тут именно потребность размазать и понюхать и упиться запахом. Они смеются, они об этой пакости, конечно, говорят свысока, но видно, что она им нравится и что без нее они уже обойтись не могут, хоть на словах. Совсем иной смех у народа, хотя бы даже и на эти темы. Я уверен, что у вас в Зарядье смеялись не для пакости, не из любви к нему и к искусству, а смехом в высшей степени простодушным, не развратным, здоровым, хотя и грубоватым, — совсем не таким, каким смеются иные размазыватели в нашем обществе или в нашей литературе. Народ сквернословит зря, и часто не об том совсем говоря. Народ наш не развратен, а очень даже целомудрен, несмотря на то что это бесспорно самый сквернословный народ в целом мире, — и об этой противоположности, право, стоит хоть немножко подумать.

Московский учитель мой оканчивает обо мне в своем фельетоне с чрезмерною, почти сатанинскою гордостью.

«Я воспользуюсь примером почтенного коллеги (то есть моим), говорит он, — когда мне случится писать фельетон, а матерьяла никакого не будет, и постараюсь тогда заняться тоже „картинками“ (какое презренье!), — но в данный момент мне нет надобности пользоваться преподанным мне примером (то есть у умного человека и без „него“ всегда много мыслей), потому что хоть у нас в Москве тоже „жар и пыль“, „пыль и жар“ (начальные слова моего фельетона — для того чтоб еще раз устыдить меня) — но из этой пыли (а-а! вот тут-то теперь и пойдет, вот он покажет нам сейчас, что может умная московская фельетонная голова вывести даже из „этой пыли“ — сравнительно с петербургскими), но из этой пыли и из-под этого жара (это что же такое „из-под жара“?) можно при известной внимательности усмотреть (слушайте! слушайте!), что жизненный пульс нашей белокаменной, значительно слабеющий летом, начинает, так сказать, оживляться, с тем чтобы, оживляясь все более и более, достигнуть в зимние месяцы той интенсивности, дальше которой уже не может идти пульс московской жизни».

Вот так мысль! Вот оно как у нас в Москве-то! А мне-то, мне-то какой урок! А знаете что, учитель? Мне-то вот и кажется, что вы нарочно подхватили у меня о нем, именно чтоб сделать и ваш фельетон занимательнее (а то что интенсивность-то!), может быть, даже позавидовали моему успеху в Зарядье? Это очень и очень может быть. Не стали бы вы так копаться и размазывать и столько раз поминать об этом; мало того что поминали и размазывали, даже нюхали…

«…всё же мы доросли до того по крайней мере, чтоб разнюхать, когда нам подносят что-нибудь уже очень бьющее в нос, и умеем ценить это помимо намерений автора…»(255)

Ну так чем же пахнет?(256)


(244) За прошлые мои три маленькие картинки («Гражданин» № 29) московский фельетонист обругал меня в нашем петербургском «Голосе»… — Имеется в виду названный выше фельетон «Голоса».

(245) …я в картинке № 2 — упомянул, уж конечно не называя прямо, об одном неприличном предмете… — В «картинке № 2» Достоевский пишет об «одном нелексиконном существительном» — единственном слове, которым обменивались шестеро пьяных мастеровых и с помощью которого оказалось возможным выразить «все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения» (см. выше, С. 128).

(246) «Мне и в голову не могло прийти — нет под рукой подходящего матерьяла»… — Цитата из указанного фельетона «Голоса».

(247) Кайенский перец — сорт жгучего красного стручкового перца, произрастающего в Южной Америке. Название получил от города Кайенны (Гвиана).

(248) Я как раз прочел перед тем в одном фельетоне — несмотря на постановку вопроса… — Имеется в виду фельетон Незнакомца (А. С. Суворина) «Недельные очерки и картинки» (С.-Петербургские ведомости. 1873. 15 июля. № 192), написанный в связи с «Докладом высочайше учрежденной комиссии для исследования нынешнего положения сельского хозяйства и сельской производительности в России» (СПб., 1873; см. выше, С. 361).

(249) …что касается собственно до народа, до мужиков — с такою откровенностию и уже без малейшей прежней церемонии. — Имеется в виду следующее рассуждение Суворина: «В самом деле, не примеров же добродетели искать нам в крестьянском сословии, хотя они и там бывают; не поклоняться же нам зипуну, как это делали когда-то славянофилы, хотя в иных случаях предпочтительнее преклоняться — если уж на то есть охота — зипуну, чем золотому тельцу. На все свое время. Когда-то г-н Григорович писал сантиментальные повести из крестьянского быта, изображая нам примеры высоких добродетелей крестьян и крестьянок. Это было прекрасно, потому что идеализация угнетенных — вещь совершенно законная и необходимая <…> Надо было показывать народ лучшим, чем он был на самом деле, для того чтоб возбудить к нему большее и всеобщее сочувствие; надо было тем или другим способом, так сказать, пробить кору предрассудков. Если б вместе с г-ном Григоровичем явился не такой художник, как г-н Тургенев, ближе и глубже взглянувший на народ, но все-таки идеализировавший его, а такие реалисты, как г-н Успенский, то это было бы вовсе не кстати. Для них пришло другое время и прошло, ибо их значительно убили судебные допросы и сцены у мировых судей, где народ явился еще реальнее, чем у реалистов. Тут являются такие неподкрашенные перлы, до которых далеко гг. Успенским, при всем их таланте: оттого они и замолкли со своими рассказами…» (С.-Петербургские ведомости. 1873. 15 июля. № 192)

(250) ..московский фельетонист — что я стыжусь названия фельетониста… — Автор «Московских заметок» писал: «Хотя г-н Достоевский, ведущий этот „дневник“, с весьма похвальным постоянством уверяет, что он отнюдь не фельетонист, а что-то особенное, но с ним едва ли можно согласиться, и точно так, как я считал его прежде очень талантливым беллетристом, так теперь считаю его порядочным фельетонистом и никак не могу понять, отчего он так настойчиво отрекается от этого звания. Дело не в словах, а в действиях; а действия, которые усваивают совершающему их название фельетониста, он совершает с той минуты, когда первые листки его „дневника“ заменили собою фельетонные статьи князя Мещерского» (ГолоС. 1873. 31 июля. № 210)

(251) …«plus feuilletoniste que Jules Janin, plus catholique gué le pape». — Цитата из фельетона «Московские заметки», представляющая собой перефразировку французского выражения «Plus royaliste que le roi, plus catholique que le pape» («Более монархист, чем монарх, более католик, чем папа»). Жюль Габриель Жанен (1804–1874) — французский писатель-романтик, фельетонист и критик, в течение 42 лет (с 1830 г.) еженедельно публиковавший театральные фельетоны в газете «Journal des débats».

(252) …я лишь выразился, что я не «петербургский» фельетонист — не об одной собственно петербургской жизни пишу и намерен писать… — В главе «Маленькие картинки» («картинка № 1») описание архитектуры Петербурга послепетровского периода и изображение ряда бытовых сцен на Невском проспекте Достоевский заключает словами: «Впрочем, я не петербургский фельетонист и не об том совсем заговорил. Начал об редакционных рукописях, а свел на чужое дело» (см. выше, С. 127).

(253) Андрею Александровичу ничего не стоит обвинить меня в чем угодно — (Обвинял же меня в крепостничестве). — О А. А. Краевском, редакторе-издателе газеты «Голос», см. выше, С. 333. Автор фельетона «Литературные и общественные курьезы» в «Голосе» по поводу статьи «Влас» из «Дневника писателя» за 1873 г. замечал: «Где факты, чтоб народ имел „потребность“, чтоб народ требовал страдания? Неужели народ желал татарского ига? <…> Неужели он не хотел расставаться с крепостным правом и его атрибутами?» (Голоc. 1873. 25 янв № 25).

(254) …лимбургский сыр… — Сорт очень острого, с сильным запахом сыра, название получил от провинции Лимбург (Бельгия), по месту своего изготовления.

(255) «…всё же мы доросли — помимо намерений автора…» — Цитата из фельетона «Голоса» (1873. 31 июля. № 210).

(256) Ну так чем же пахнет? — Автор «Московских заметок» в очередном фельетоне отвечал: «Пахнет неприличием» (см.: Голоc. 1873. 14 авг. № 223).

Комментировать