Глава IX. Скептическая школа358

Мы показывали, как Карамзин, по мере изучения нашего прошедшего, освобождался от космополитических воззрений, и указывали случаи, в которых он возвращался к этим воззрениям и неправильно решал вопросы русской жизни. Между тем, из среды его современников вышла целая группа писателей, составившая особую школу, которая осудила Карамзина именно за то, что он в своей «Истории» был слишком русским и стал будто бы в разладе с европейской наукой. Карамзин платил дань западноевропейским воззрениям главным образом в тех случаях, когда принимался за решение практических, современных ему вопросов русской жизни. Противники его, о которых теперь у нас речь, напротив, давали место всему русскому в современной жизни, а западноевропеизм переносили в нашу прошедшую жизнь и по нему воссоздавали ее научно. Следовательно, западноевропеизм проходил у них глубже, и речи их о русском направлении современной русской жизни могли быть только пустыми речами. Это была школа так называемых скептиков, во главе которой стоял профессор русской истории Московского университета, М.Т. Каченовский с 1805 по 1842 г., издавший, кроме того, «Вестник Европы» после Карамзина, именно с 1805 г., и «Ученые записки Московского университета».

М.Т. Каченовский. Мы знаем, что в Москве еще в конце прошедшего столетия началась сильная разработка Московского Главного архива, и что она, между прочим, передвинула центр тяжести в русской истории от древностей к Московскому единодержавию, и что Карамзин последовал этому направлению. Нам тоже известно, что кроме главного в этом направлении деятеля Бантыша-Каменского много помогал усилению того же направления старый делец Миллер, но нам тоже известно, что как иноземец он направлял это изучение Московского единодержавия на окраины Московского государства, на иноземные его сношения.

В Московском университете так и осталось до позднейших времен это особенное внимание к историческому развитию Московского единодержавия. Осталось и миллеровское внимание к иноземщине и старых, и новых времен, но приняло совсем иное направление.

Известно, как много было тогда иноземцев в Московском университете, и, по естественному порядку вещей, европейская наука утверждалась в этом новом рассаднике высшего просвещения в своей, так сказать, природной иноземной окраске и вместе с ней утверждалась авторитетность всего западноевропейского. Не только университетские лекции, но даже публичные читались на иностранных языках – французском, немецком. Так, особенно усердно читал в Москве на немецком, а иногда и на французском языке лекции по всеобщей истории сын Шлецера. Такие счастливые явления, как усердие известного описателя московских рукописных сокровищ профессора Маттея, как необыкновенная западноевропейская образованность первого покровителя Карамзина, попечителя Московского университета Муравьева, подобная же образованность тоже известного нам собирателя русских древностей графа Румянцева содействовали тому, что европейская наука делалась и русской наукой; но это обрусение европейской науки, странно сказать, особенно счастливо осуществлялось в среде классиков и философов, а в области русской истории оно произвело величайшую путаницу, из которой с трудом потом выпутывались сами виновники ее. Но и путаница, и выпутывание из нее приносили немалую пользу нашей науке. Тут многие работали с искренним усердием, некоторые обладали и большими дарованиями, и большим знанием, поэтому нередко приходили к выводам, которые были случайными в их глазах, но, принятые и разработанные другими, стали достоянием нашей науки. Но, что всего важнее, сильное, систематическое увлечение Западной Европой большого числа русских людей, в том числе и ученых, чаще и чаще приводило к сознанию чуждых нам национальных форм, являвшихся у нас под видом научности, заставляло очищать науку от этих чужих национальных форм, выделять из них чистые научные формы и расширять действительно научные требования из области нашей истории.

Известный нам Никита Муравьев в своей «Критике» на «Историю» Карамзина… требовал понимания в истории внутренней борьбы и соглашения понятий, желания народа В одном месте этой «Критики» он как бы выражает вопль русского западноевропейца, что это требование его не будет уважено современниками, ослепленными «Историей» Карамзина. «Горе стране, – говорит он, – где все согласны! Можно ли ожидать там успехов просвещения? Там спят силы умственные; там не дорожат истиной, которая, подобно славе, приобретается усилиями и постоянными трудами. Честь писателю, но свобода суждениям читателей! Сомнения, изложенные с приличием, могут ли быть оскорбительными?»359

Услышали или нет в Москве этот вопль, мы не знаем; но там сейчас же после выхода в свет «Истории» Карамзина стали выполнять программу Муравьева, и прежде всего позаботились устранить не вопрос о самолюбии автора, а другие, более важные затруднения. Каченовский в своем «Вестнике Европы» прежде всего напал на патриотическое отношение в науке к своему прошедшему и потребовал холодного, безучастного отношения к фактам, каковы бы они ни были, лишь бы восстановлялась истина. «Любовь к отечеству», – писал он в «Вестнике Европы» в 1819 г. в статьях под заглавием «Письма к другу от киевского жителя» есть долг гражданина, долг священнейший и столько же приятный для души благородной; беспристрастие же есть первый, важнейший, непременный долг бытописателя. Я хочу знать о происшествиях, об исторических лицах описываемой страны, а вовсе не о том, где родился историк и до какой степени любит он свое отечество». За этим нужно было одолеть затруднение еще более важного свойства – достоинство русского исторического развития, так как с западноевропейской точки зрения оно представлялось невозможным, и всякое сближение его с явлениями греческими и римскими должно было казаться дерзостью. Разбирая в своем «Вестнике Европы» (1818–1819 гг.) Предисловие Карамзина, Каченовский с великой иронией относится к попытке Карамзина подвергнуть критике рассказы о классическом мире Фукидида, Тацита сравнительно с памятниками нашей русской древности. Иронически повторяя выражения Карамзина, что и в классическом мире, если отбросить прикрасы писателей, выйдет, что толпы злодействовали, резались, Каченовский прибавляет: «... но и сии толпы принадлежали тогда к просвещеннейшей части рода человеческого, имевшей тогда же великих полководцев, правителей, ораторов, поэтов, художников и оставившей нам бессмертные памятники бытия своего в мире, – преимущества, которых, надобно говорить правду, не видим в современниках Владимировичей и Ольговичей (рабство у греков и римлян и варварское отношение к другим народам забыты).

В отрицании патриотизма и достоинства древней русской исторической жизни нам слышится Шлецер, который своим «Нестором» действительно дал московским скептикам первый толчок в эту сторону и тем сильнее опять повернул русские умы к древнейшим временам русской истории, что развивать скептические положения в приложении к позднейшим русским событиям было крайне неудобно по цензурным причинам. Но и Шлецер оказался для наших скептиков неудовлетворительным. Они взяли у него положение, что в старину русский народ был в диком состоянии; взяли у него и то положение, что в наших летописях есть немало баснословия; но в разъяснении этих положений пошли гораздо дальше его. «Не оскорбляя памяти величайшего знатока исторической критики, – говорит Каченовский о Щлецере, – осмелимся заметить, что он с излишней доверенностью, и хотя похвальным, но не всегда благоприятным для исследований энтузиазмом смотрели на наши летописи».

Прилагая шлецеровский же прием исследования к нашей Начальной летописи, скептики остановились на том факте, что списки наших летописей не восходят раньше VIII–XIV веков, и стали утверждать, что это и есть произведение XIV или XII века, и для более древних времен имеет мало значения. То, что мы называем летописью Нестора, по мнению скептиков, имеет в своей основе монастырские записки, которые сводил в XII веке Нестор, а позднейшие списатели его разукрасили баснями. Таким образом, Шлецер превращал в tabula rasa одни лишь черты нашего варварства. Наши скептики превращали в tabula rasa с теми же чертами варварства и первые времена нашей княжеской Руси, уничтожая таким образом и призвание князей и всю ту культурную работу норманнов, которая так занимала наших ученых немцев, в том числе Шлецера.

Но когда же и откуда взялись на русской земле семена цивилизации и на чем основать известия об этих семенах? «Влияла, хотя очень слабо, – говорили скептики, – Византия, но главное влияние на Россию, и только с XII века, принадлежит западной Европе, когда последовали торговые связи ее с нашими северо-западными областями – Новгородом, Псковом, Смоленском. То, что дают нам известия об этих сношениях, и что можно признать подлинным в Русской Правде, то только и может служить достоверным указанием на наше русское состояние за это, самое древнее для нас время».

Каченовский придавал такое большое значение этой именно постановке дела, что в 1828 г. сам напечатал в своем журнале «Вестник Европы» исследование о Русской Правде. В этом исследовании он прилагает и к Русской Правде тот же прием, посредством которого он низвел нашу Начальную летопись к XIII, XIV векам. «Списки Русской Правды, – говорит он, – не восходят ранее XIII века; притом мы не имеем и за это время официального экземпляра этого памятника: следовательно, по этим уже причинам мы не можем давать этому памятнику более древнего значения. Но это положение подкрепляется еще внутренними признаками этого памятника. В нем есть такие правовые особенности, которые Европа узнала не раньше XII века, и которые от нее могли перейти в Россию посредством тех же торговых сношений ее с нашими северо-западными областями в ХII–ХIII столетии. Головничество нашей Русской Правды, вира, счет на гривны – все это западноевропейские юридические особенности, перешедшие к нам в ХII–ХIII веках. через Новгород, Псков, Смоленск». Мы увидим, что эти положения наших скептиков, при всей видимой их самостоятельности, в действительности были воспроизведением чужих мнений, в которых под наружной оболочкой научности скрывались, как и у Шлецера, весьма ненаучные вещи. Скептики тут воспроизводили теорию наших балтийских ученых немцев. Но подражательность их простиралась еще дальше.

Появление исследований Нибура о римских древностях360, которые этот писатель разоблачал от баснословий с великой ученостью и смелостью, возбудили в наших скептиках новую бодрость и решительность в очищении наших древних памятников. «Мы стоим на краю неожиданных перемен в понятиях наших о ходе происшествий на севере в давно минувшие веки, – писал Каченовский в 1828 г., – Наступит время, когда мы удивляться будем тому, что с упорством и так долго оставались во мгле предубеждений, почти невероятных. Утешимся же, если мысль сия может показаться неприятной для самолюбия нашего. Пример перед глазами: таковы ли ныне первые веки Рима, какими они представлялись взорам ученых до Нибура?»361 Нашим скептикам непременно хотелось произвести такие же разоблачения от баснословия и в памятниках нашей древности, сделать с нашим Нестором тоже, что делал Нибур с Титом Ливием и открыть в нашей истории тоже баснословный период. «Каждое царство и каждый народ, – говорится в «Вестнике Европы» за 1830 г., – имеют свой век баснословный. Смотрите на первое появление всех государств, не говорю уже древних, но окружающих рождение нашего отечества: увидите детскую колыбель их, лелеемую рассказами о таких же баснях и невероятностях, как и в мифах греков и римлян. Это естественно... Мы еще доселе не имеем отдельного мифологического века».

Таким мифологическим веком наши скептики признавали все время до Владимира – на том основании, что достоверная история является на Севере везде со времени принятия Христианства. В подтверждение этого разбирался опять наш Нестор и доказывались и скудость, и сомнительность его известий до XII в., в котором он жил. Нестор низведен до положения собирателя монастырских записок, да и то лишь составителя вероятного. При этом анатомировании наших древнейших памятников сильно доставалось Карамзину. Кроме Каченовского, разбиравшего собственно Предисловие Карамзина и нападавшего на него за те изменения, какие делались в его «Истории» Карамзина и нападавшего на него за те изменения, какие делались в его истории при переводе ее на французский язык, разбором «Истории» Карамзина занялся один из весьма логических последователей Каченовского – Арцыбашев. Он разобрал два тома «Истории» Карамзина и нападал на него за разные неточности и еще более – за прославление Олега, Ольги и т. п. Доставалось далее и Болтину за его внимание к договорам Олега и Игоря и к Иоакимовской летописи. Наконец, доставалось сильно даже Шлецеру за его уважение к нашей Начальной летописи. Он осуждался за то, что мало нашел в этих памятниках баснословного, когда, по мнению скептиков, следовало найти их больше. Мало того, даже научный прием Шлецера низведен на низшую степень. «Шлецер оказал нам, – говорит Каченовский, – великую услугу, обратив ученое внимание на наши временники; но высшая критика сих временников начинается только в наше время362. Эта высшая критика, – требовал Арцыбашев, – должна состоять в строгом сличении наших домашних известий с иностранными, что делал и Шлецер, и кроме того, в строгом соображении наших событий с ходом их в Западной Европе. Сравнительный метод изучения нашей истории и истории других народов стал догматом школы скептиков. Сам Каченовский был страстным поклонником этого метода, т. е. собственно поклонником западноевропейской культуры, неверное сравнение с которой нашей истории и было причиной всех его увлечений и ошибок.

Но эти увлечения и ошибки не должны закрывать перед нами действительных заслуг скептиков. Байер, Шлецер направляли сравнение нашей истории с историями других народов к выяснению великого будто бы влияния на нас германской культуры. Русские люди – Каченовский и его последователи не могли остановиться на такой узкой, немецко-патриотической задаче Байера, Шлецера; они смело пошли дальше и стали усердно обходить все страны мира, чтобы найти сближение с нашими событиями.

Для наших скептиков вся европейская культура одинаково была важна, если они находили сходство ее явлений с явлениями нашей русской жизни. Таким образом, наши скептики гораздо выше ставили знамя научности, чем наши первые ученые немцы, более успешно добирались до общечеловеческих законов в развитии человечества, и при этом даже пришли совершенно неожиданно к догадкам, совсем противоположным и немецким патриотическим увлечениям, и каким-либо другим национальным западноевропейским увлечениям. Ища во всеобщей истории объяснения явлениям нашей древней исторической жизни, они, естественно, обращались и к истории других славянских народов. Это привело их к предположению, что в древнейшем нашем развитии на северо-западе должны были принимать участие больше всего балтийские славяне. Каченовский и некоторые его последователи решительно утверждали, что наш Новгород колонизован балтийскими славянами, что этим именно путем переходила к нам западноевропейская культура363.

Постоянные толки о строго научном отношении к летописям, об очищении их от наростов, о разработке их текста вызывали на изучение летописей, и вышеупомянутый последователь Каченовского Арцыбашев предпринял огромный труд сличения всех летописных списков, какие только он мог найти. Он написал три тома сочинения под заглавием «Повествование о России», в котором сличение летописей по годам доведено до 1700 г. (изд. в 1838–1841 гг.). Труд этот был предпринят с той целью, чтобы показать, как разнообразны, не согласны летописные известия и как необходимо наши летописные данные сопоставлять с иностранными известиями и архивными памятниками, т. е. актами, что Арцыбашев и делал по мере сил своих.

Тенденция, скрывавшаяся в основе этого труда, принадлежавшая всем скептикам, выразилась яснее в другом труде Арцыбашева, и гораздо более серьезно – в трудах других скептиков.

Каченовский не раз высказывал, как важна у нас дипломатика, т. е. обработка официальных актов. Это же повторяли и его последователи и заявляли, что официальные документы (в том числе и официальные известия летописи) должны занимать первое место в ряду источников; а так как официальные документы увеличиваются по мере развития государственности, то уже по одному этому Московская государственность неизбежно должна была выступить и у скептиков на первый план. Арцыбашев еще в 1821 г.364 написал несколько статей для объяснения самого загадочного времени в истории Московского единодержавия, а именно – времени Иоанна IV, которое с таким поразительным тактом и художественностью описал Карамзин. Арцыбашев в своих статьях ниспровергает главнейшее основание карамзинского взгляда – сочинение Курбского. Для него это то же, что дурная летопись, не заслуживающая доверия. Арцыбашев даже подрывает значение иностранных свидетельств об Иоанне IV. Вместо всего этого выдвигаются акты за время Иоанна, в которых, конечно, мало могло быть указаний на его жестокости.

В среде скептиков явились даже попытки объяснить собрание Руси в Москве, т. е. развитие централизации в России по примеру западноевропейских народов. В этом смысле написал в «Московских ученых известиях»365 Станкевич статью о причинах постепенного возвышения Москвы, где это возвышение выяснено из географических условий Москвы, влияния монголов и сосредоточения духовной власти, – последнее в соответствии с тем, как Гизо видел в папстве объединение Европы.

Несравненно шире поняли значение актов и успешно повели это дело известный Строев и его сотрудники и затем – преемник Бередников, из которых последний был учеником и последователем Каченовского, а первый, хотя не был учеником Каченовского и бывал в разногласии и разладе с ним, но во многих вопросах (о древних деньгах) сходился с ним, особенно в позднейшее время жизни Каченовского. С ним его связывала и горячая преданность Каченовскому родного его брата Сергея Строева. Близок был к идеям Каченовского и знаменитый Румянцев. Но все они гораздо шире понимали дело о наших памятниках. Придавая все значение актам, они дорожили и летописями, много ими занимались и принимали участие в их издании. Постепенно скептики возвращались и к Карамзину. Румянцев был другом Карамзина; Строев составлял указатели к его «Истории».

На скептиках и помимо сознания их отражалось влияние Карамзина. Так, они решительно, как и Карамзин, понимали общественное значение русской истории. Как и Карамзин в первые годы своей деятельности разрабатывал свою «Историю» в журналах, так этому приему последовали и скептики, даже в гораздо более сильной степени. Они как бы возобновили время Новикова. Новиков собирал и взрослых, и особенно молодых людей, чтобы направить их к высшему, главным образом, нравственному общечеловеческому развитию. Вождь скептиков Каченовский тоже собирал около себя русских людей, особенно молодых, и тоже направлял их к высшему общечеловеческому развитию, но не к нравственному, а к умственному западноевропейскому развитию и в эту область переносил русскую науку, русскую историю. Он излагал на кафедре свои воззрения, а слушатели переводили эти воззрения в его издания – «Вестник Европы», «Ученые записки Московского университета», то в целом виде, то в более или менее самостоятельной разработке. Это действительно была целая школа с профессором во главе. Но эта школа и сам ее вождь в действительности находились под ближайшим влиянием Карамзина и в другом отношении, еще более важном. Своей «Историей» Карамзин дал неисчерпаемый материал для их работ, а тем, что его «История» приобрела неслыханное популярное значение, читалась многими тысячами, он возбуждал и усиливал в русском обществе интерес к вопросам русской истории, т. е. он, как выражался наш летописец, «взорал», обработал поле русской истории, на котором они сеяли свои учения. Скептики могли подорвать значение Карамзина только тогда, когда бы дали русскому обществу «Русскую историю» лучше «Истории» Карамзина. Скептиков давно и озабочивала эта мысль – <…> составить по их началам и издать «Русскую историю». Мысль эта озабочивала самого Каченовского; но потом он отказался от нее из уважения к тем высшим задачам науки, которой он служил ошибочно, но с нелицемерной искренностью и честностью.

Н. Полевой. За осуществление этой мысли взялся человек, страстно преданный скептикам по многим вопросам, хотя и состоявший вне их круга по своему образованию и положению и часто разрушавший некоторые их положения. Это самоучка, словесник и популярный в среде молодых людей журналист – известный Н. Полевой. В своем журнале «Московский телеграф» он давно проводил и защищал теорию скептиков, наконец, решился написать всю историю России от начала до конца, т. е. до царствования императора Николая. В действительности он далеко не дописал до этого предела. Он довел свою «Историю» до начала казней Иоанна IV. Изложил он эту «Историю» в шести томах, из которых первый явился в 1828 г., а последний – в 1833 г. «История» Полевого носит заглавие «История русского народа» и посвящена Нибуру. По этим уже двум особенностям можно заключать, что тут дело будет идти в разрезе с «Историей» Карамзина и смело выражать теорию скептиков. Русский самоучка взялся совместить в своем труде значение русской народной стихии как главной исторической силы и высшую западноевропейскую научность. Замечательная талантливость, большая начитанность в разного рода книгах и своеобразность и смелость человека, проложившего себе дорогу к высшему знанию сквозь все преграды, придали труду Полевого немало выдающихся особенностей, на которые наука обратила внимание. Но в этом труде есть еще больше таких особенностей, которые всегда будут служить поучительным примером, как далеко может зайти русский человек, освободившийся от своих родных авторитетов.

Собственно, в литературе нашей науки «История» Полевого имеет то главное и почти незаменимое достоинство, что она лучше всего показывает, какое чудовищное искажение всего нашего прошедшего строя можно произвести, примеривая к нему западноевропейский строй, хотя бы то по самым научным западноевропейским книгам.

Полевой, как и скептики, выходит прежде всего из того положения, что история должна быть правдива, научна, совершенно независима от личного отношения писателя к излагаемому им прошедшему. Поэтому он отвергает карамзинское патриотическое отношение к нашему прошедшему и раскрывает вредные последствия такого отношения – преувеличение достоинств этого прошедшего, перенесение на него наших понятий, нравоучительный тон в изложении истории, а тем более – желание дать занимательное чтение. Полевой признает такой прием старым, заброшенным, и Карамзина – писателем совершенно отсталым, который, занявшись историей России, перестал следить за тем, как изменились взгляды на все в западноевропейском мире, а в этом мире господствует философское воззрение на историю как на жизнь человечества, выражающуюся в отдельных, государственных и народных формах, но выражающих мировые законы человеческой жизни366. «Новейшие мыслители объяснили нам вполне, – писал Полевой еще в своем журнале «Телеграф»367, – значение слова «История». История в высшем значении не есть складно написанная летопись времен минувших, не есть простое средство удовлетворить любопытство наше, нет; она практическая поверка философских понятий о мире и человечестве, анализ философского синтеза (просим заметить, как здесь под видом научности, объективности возводится на первое место субъективность новейших писателей и, следовательно, неразрывно связанная с ней национальность). Здесь мы разумеем, – продолжает Полевой, – только всеобщую историю, и в ней мы видим истинное откровение прошедшего, объяснение настоящего и пророчество будущего». Это верно, но верно и то, что и это откровение, и это объяснение, и это пророчество могут быть близки к истине и понятны только при одинаковом знании всех частных, народных историй, из которых слагается всемирная история как наука; а при малейшем, и тем более при крупном нарушении равновесия в знании могут терять смысл всякое откровение, всякое объяснение, всякое пророчество всемирной истории в приложении к данной народной истории. Полевой, конечно, не думал об этой опасности. Смотря на дело с теоретической точки зрения, он простодушно дает равное значение всем частным историям – равно принижает их перед всеобщей. «Историк смотрит, – говорит он, – на царства и народы, эти планеты нравственного мира, как на математические фигуры, изображаемые миром вещественным. Он изображает ход человечества, общественность, нравы, понятия каждого века и народа, выводит цепь причин», производивших и производящих события... Всеобщая история есть тот огромный круг, в котором вращаются другие, бесчисленные круги, частные истории народов, государств, земель, верований, знаний... Человечество живет в народах, народы в представителях, двигающих грубый материал и образующих из него отдельные, нравственные миры». Здесь мы уже ясно видим, как в этих словах Полевого сквозит чисто западноевропейский взгляд на государство, на исторические личности и на народ. Тут у Полевого, вышедшего почти из народа (сын купца) и решившегося написать «Историю» русского народа – решительное ниспровержение народной силы. Она – грубый материал для народного государственного строения и для мирового движения человечества. Совершенно естественно вышло дальнейшее последствие, что и всю русскую историю нужно принизить перед западноевропейской под видом всемирной. Действительно, все симпатии Полевого лежат в области всеобщей, т. е. западноевропейской истории, и он делает весьма опасное принижение частным историям, т. е. собственно русской. «С идеей человечества, – говорит он в Предисловии к своей «Истории», – исчез для нас односторонний эгоизм народов... Лестница бесчисленных переходов человечества и голос веков научили нас тому, что уроки истории заключаются не в частных событиях, которые можем толковать и преображать по-своему, но в сущности, целости истории, в созерцании народов и государств как необходимых явлений каждого периода, каждого века. Здесь только раскрываются для нас тайны судьбы и могут быть извлечены понятия о том, что должны делать человеческая мудрость и воля, при законах высшего, Божественного Промысла, неизбежных и от нас не зависящих». Самоотречение Полевого от своей национальности идет далее. «Историк, по его мнению, должен отделиться от своего века, своего народа, самого себя»368. В другом месте Полевой то же самое высказывает яснее. «В настоящей жизни, в действиях своих мы должны быть сынами Отечества, гражданами России, ибо космополит будет в сем отношении безумец, самоубийца в гражданском обществе. Так в настоящем и совсем иначе в прошедшем». Как же иначе? Полевой мало разъясняет. Он только говорит, что для нашего прошедшего мы должны быть бесстрастными наблюдателями, беспристрастными повествователями369.

Из всех этих слов Полевого видно, что он нашу русскую историю будет излагать в теснейшей связи с явлениями всеобщей истории. «Необходимость рассматривать события русские, – говорит он, – в связи с событиями других государств заставила меня вносить в историю русского народа подробности, не прямо к России относящиеся... Рассказывая их, историк как будто поднимает завесы, которыми отделяется позорище действий в России, и читатель видит перед собой перспективы всеобщей истории народов, видит, как действия на Руси, по-видимому, отдельные, были следствиями или причинами событий, совершившихся в других странах370.

Таким образом, Полевой взял положение скептиков: изучать русскую историю сравнительно с историей других народов и приступил к этому сравнению тоже, подобно скептикам, с полнейшим национальным самоотречением, предполагая, конечно, что и в тех народных историях, из которых он будет брать сравнения, выражается тоже полное национальное самоотречение, царствует объективная истина, наконец, что он сам также объективно и верно будет делать свои сближения. Нет сомнения, что Полевой искренно так думал и искренно желал так делать. Во имя этих заветных убеждений он даже во многом отступил от своих учителей-скептиков. Но осуществились ли его намерения на деле – это другой вопрос.

Едва Полевой спустился с высот своих умозрительных взглядов в реальную область русской истории, как сейчас же, даже вопреки указаниям своих учителей-скептиков, погрузился в национальный немецкий патриотизм и согласно с Байером и Шлецером признает норманнское призвание Рюрика, Синеуса и Трувора. Мало того, он выводит князей еще из более национальной среды – скандинавской, и соглашается, что именно из Рослангена – упландского берега Скандинавии – вышли призванные князья. «Бесполезно было бы, – говорит он, – опровергать здесь мнения тех, кои не хотят признать в варягах скандинавов»371 (ссылка на диссертацию Погодина 1825 г.). «Они (варяги скандинавские) назвали себя «русь» – именем, не означавшим ни страны, ни народа. При каждом сборе на войну в Скандинавии, когда набеги скандинавов были уже правильной системой тамошних князей и вождей, на живущих внутри земли налагалась обязанность поставлять наших воинов, а на живущих по берегам моря – гребцов и воинов в лодках: последние именовались руси и роси. От того весь упландский берег, где было одно из главных морских становищ, получил название Рослангена (места сборища руссов). Везде, куда приходили и где селились скандинавы, до ныне сохранились имена россов и руссов»372. Такой неожиданный скачок был необходим Полевому, чтобы выполнить основное его требование – связать русскую историю со всемирной. Скачок этот, впрочем, сейчас же заставил Полевого одуматься. Он вспомнил учение скептиков, и потому делает призвание князей только вероятным, даже сомнительным, т. е. касательно достоверности того, что князья были призваны, и что такими были Рюрик, Синеус, Трувор. «Не отвергаем существования Рюрика и двух братьев его, хотя оно весьма подозрительно»373. В примечании к этому месту говорится: «Мы приняли уже пришествие Рюрика и его братьев как исторический факт. Но можем ли отвергнуть сомнения критики, которая, основавшись на доказательствах о неверности летописцев в описании пришествия варягов, будет утверждать, что Рюрик никогда не существовал? Где дела его? Чем ознаменовано его бытие? Если вспомнить, что слово Rik имело символическое значение – богатый, знатный (то же, что германское reich: см.: Тьерри А. Lettres sur I′Histoire de France. – С. 178); что Белоозеро и Изборск, упомянутые при начале как владения Рюрика, потом теряются в летописях; что Олег впоследствии берет землю кривичей, а Рогволод владеет в Полоцке, отдельно завладевши им, то где тогда будут владения Рюрика и сам Рюрик? Тройство братьев варяжских явно походит на миф... Сличите тройство Кия, Щека и Хорева, трех сестер богемских, трех ирландских завоевателей» и т. д. Впрочем, сомнение в призвании князей Полевому нужно было и по другим соображениям. Ему более нравилась первая половина текста Несторовой летописи о начале нашей государственности, т. е. та, где говорится сначала о завоевании Новгорода варягами. Это давало Полевому более прочную связь нашей древней России с Западной Европой. Путем норманнских завоеваний образовались государства Западной Европы: почему же не думать, что норманны завоевали и Россию? Полевой и полагает, что Новгород завоеван варягами, и что потому Олег повел завоевательную политику дальше – завоевал юг России, и таким образом Россия объединена силою оружия374. Это заставило опять отступить от скептиков – признать хотя бы некоторую вероятность Начальной летописи. Полевой даже верит и рассказам летописи о походе Аскольда и Дира и затем Олега – на Царьград, признает и договоры русских с греками375; но эти отступления от теории скептиков дали Полевому возможность теснее связать русскую историю с западноевропейской. В договорах говорится о русских князьях, подвластных главному князю. Это напоминало Полевому феодальное устройство. Он смело и переносит в Россию феодальное устройство Западной Европы и находит в России вассальные области. Это представило ему еще ту выгоду, что он затем нашел возможность сойтись и с немецкими учеными, и со скептиками. Завоеванный, угнетенный норманнами народ не мог быть, по словам Полевого, на значительной степени цивилизации. Жизнь и смерть его была в руках князей. По призыву князей он шел на войну, по требованию их давал им дань. Но и князья с варяжскими дружинниками, как и западноевропейские норманны, не были высокой культуры – воевали разбойнически, грабили свой народ376. Но тут Полевой расходится опять со своими единомышленниками. Вопреки им он признает достоверность Русской Правды, потому что в ней, как и в договорах, он находит подтверждение своей мысли о низкой культуре русских: кровь за кровь, собственность за собственность, установившееся рабство. При этом Полевой, как иногда и скептики, нападает на светлую мысль. Русскую правду он причисляет к однородным западноевропейским памятникам – так называемым сборникам варварских законов, но не видит необходимости связывать ее с ними внутренним родством. Он утверждает, что разные народы и помимо заимствований могли составлять сходные законы и, что еще важнее, в Русской Правде он видит собрание древнейших русских народных обычаев377.

Сблизив таким образом Россию и Западную Европу, Полевой оттеняет затем их различие. Ход его мыслей следующий. Одинаковое с русским западноевропейское варварство тех старых времен ослаблялось и разрушалось там наследием древней культуры378. В России этого не было. Она, правда, приняла Христианство, но от разлагавшейся Византии, которая не передала нам этой древней классической культуры. Страсть сближать Россию с Западной Европой побудила Полевого умалить и значение у нас Христианства, принятого от греков. Оно, по мнению Полевого, введено насильно, духовенство наше было ужасом для народа379. Наше Христианство выражалось, по его мнению, или в лицемерном благочестии, или в монашеском экстазе380. Одним словом, у нас были те же темные века, что и на латинском Западе. Но Византия передала нам другое важное наследие, почему с принятия Христианства Полевой и начинает новый период нашей истории. Византия передавала нам понятие о единой монархии, единой власти. К этому присоединились и азиатские понятия о том же. Владимир, Ярослав и были проводниками этих понятий381.

«Но феодальные понятия, – полагает Полевой, – все-таки жили у нас, поэтому мы видим в так называемое удельное время нашей истории борьбу феодальной и единодержавной власти. Борьба эта усиливается тем, что области развиваются, становятся особо и тем, что сами князья заражаются этой системой и сосредоточивают свои интересы в своих семействах. Поэтому и величайший человек нашей дотатарской Руси Владимир Мономах оказывается у Полевого поборником этой семейной пользы, виновником многих смут и вообще человеком корыстным и неправдивым382.

Для подкрепления объяснения, почему смуты были сильны и продолжительны, указывается остроумная и немаловажная причина – различие областей, даже этнографическое. Для большего сходства нашей феодальной системы с западноевропейской нужны были города, стремившиеся к самобытности и выделившие из себя группу вольных городов. Таким и оказались у Полевого некоторые наши города, особенно вольный Новгород.

Все это должно было объяснить татарский разгром России и татарское иго, которое, по естественному порядку вещей, Полевой признает полезным для России как облегчавшее объединение ее, образование в ней единодержавной монархии. Поэтому Полевой, подобно Карамзину, с которым старался во всем расходиться, признает великим человеком Иоанна III и не жалеет о падении Новгорода и других областей. Логичность требовала, чтобы Полевой согласно с Арцыбашевым очистил и Иоанна IV от ужасов тиранства. Но этого не случилось, трудно судить почему: потому ли, что и в «Истории» развития западноевропейского единодержавия были тоже жестокие государи, или потому, что раз сойдясь с Карамзиным, он не мог уже освободиться от его влияния. Влияние Карамзина, впрочем, лежит и на всей «Истории» Полевого. Враждуя, полемизируя постоянно с Карамзиным, он по нему и изучал русскую историю и даже по нему излагал ее в частных случаях. Самостоятельной оказывается только его система – забота провести одну мысль через всю русскую историю и еще более важная забота доискиваться внутренних причин исторических явлений. В этом последнем только смысле, «История» Полевого может быть названа «Историей» русского народа. Во всех же других отношениях она не имела и не имеет значения и, к истинному злосчастью скептиков, служила лишь и служит очевиднейшим примером неудачного приложения западноевропейских явлений жизни к нашим русским и печальным доказательством, как во имя самых высоких общечеловеческих и научных принципов может быть искажаема русская история383.

* * *

Примечания

358

Мнения скептич. школы изложены: в «Вестнике Европы» с 1818 г. и до первых тридцатых; в «Ученых записках Московского университета»; в «Телеграфе» Полевого и во многих других журналах двадцатых и тридцатых годов; в «Обороне Нестора», Буткова; в сочинениях Иванова «О русских хронографах» и в «Лекциях» Погодина, особенно специально в 1 т. его «Лекций», в статье о скептическом поветрии. – С. 325–469; в новейшее время: Киевск. универс. известия. – 1871. – № 9, 10 и 11, ст. проф. Иконникова «Скептическая школа из русской историографии и ее противники».

359

Погодин М.П. Указ. соч. Т. 2. – С. 199.

360

Начал издавать свои исследования с 1811 по 1832 г.

361

Вестник Европы – 1828. – № 13–16.

362

Ученые записки Моск. универс. Кн. 1. – С. 278–298.

363

Свод этих мнений можно прочитать: Киевск. универс. известия. – 1871. – № 9. – С. 37; № 10. – С. 6, 7, в исследовании о скептиках проф. Иконникова.

364

Вестник Европы. Ч. CXVIII. – С. 278; ч. CXX. – С. 126, 184.

365

Книга 5.

366

Полевой Н. История русского народа. Предисловие. – С. XXXVII–XXXVII. Там же, на с. XXXV указана критическая статья Полевого, напечатанная в «Моcковском телеграфе» в 1829 г.

367

Это место и нижеследующие напечатаны в «Телеграфе» за 1829 г. Т. 27.

368

Полевой Н. Указ. соч. Предисловие. – С. ХI–ХХI.

369

Полевой Н. Указ. соч. Предисловие. – С XXIX.

370

Там же. – С. XLV.

371

Полевой Н. Указ. соч. Т. 1. – С. 57.

372

Там же. – С. 53.

373

Там же. – С. 59, 60.

374

Полевой Н. Указ. соч. Т. 1. – С. 52–56, 69 и далее.

375

Описав поход Олега на Царьград, Полевой писал: «...как ярко отражается здесь X век, нравы, обычаи руссов и политика греков! Рассмотрите «Договор» Олега и вы поймете тогдашнее состояние Киева и Царьграда... Сей достопамятный «Договор», первый драгоценный письменный памятник русской истории, сохранился для потомства и вполне вписан в наши летописи. Он составлен был на славянском языке, известном грекам, имевшем письмена для выражения слов и, вероятно, входившем уже в общее употребление между варягами» (Т. 1. – С.127:128). Это должно было приводить в ужас скептиков.

376

«Туземцы, покорные варягам, были рабы. Право жизни и смерти принадлежало князьям, равно как имение туземца, сам он и семейство его. По приказу князя туземцы принимались за оружие и шли в поход, предводимые варягами» (т. 1. – С. 73). В другом месте: «Варяги должны были налагать иго тяжелого военного деспотизма на покорившиеся власти их народы. Каждый варяг долженствовал быть полновластным повелителем туземца и видеть в нем безоружного раба» (т. 1. – С. 70).

377

Т. I, с. 270, особенно прим. ч. 209. Полевой говорит, что Русская Правда есть собрание заметок о законах русских, составленное в Новгороде разными посадниками, в разное время, чем руководствовались новгородцы при судопроизводстве, т. е. что Русская Правда есть сборник того, что прежде сохранялось в преданиях словесных, что сборник сей дополнялся и изменялся, но что основание его древнее. Во втором томе при специальном рассмотрении Русской Правды (т. 2. – С. 151–153, прим. 150) он сближает ее с законами других стран Европы. Тут он даже нападает на отвергающих древность этого памятника. «Есть еще люди, – говорит он, – вовсе отвергающие древность Русской Правды. Они видят в ней уложение, в позднейшие времена, после Ярослава, составленное. Таким людям надобно забыть прежде всего слово «уложение» и заменить его словом «сборник». Тогда они увидят всю нелепость предположения своего. Пусть сообразят они простоту, грубость, малосложность Русской Правды и идут от нее постепенно до Судебника и Уложения. Они поймут постепенность переходов, которой не знали наши летописцы, но мы знаем и должны знать».

378

Полевой Н. Указ. соч. Т. 2. – С. 277.

379

Там же. Т. 1. – С. 224–227; Т. 2. – С. 195, 196. «Приняв веру христианскую по повелению, видя в сановниках духовных особого рода властителей, не понимая таинств религии, ужасаемые в будущем страшными карами за малейшее помышление, руссы не могли найти в религии крепкой утешительницы и спасительности своей». – Т. 2. – С. 195.

380

Там же. Т. 2. – С. 200, 201. «Нравственные предписания веры терялись для народа в обрядах, соблюдении форм, внешнем уважении к Церкви и священникам. И в духовных требах и верованиях, не в одном суде церковном, повиновались священнику, как тиуну, в делах гражданских. От сего долженствовало произойти двум крайностям: лицемерному безбожию и неограниченному религиозному восторгу» (о монашестве ниже).

381

Там же. Т. 2. – С. 31–40.

382

Там же. Т. 2.– С. 365, 374.

383

«История русского народа» Полевого вызвала много сочувствия в несведущих людях и злых насмешек в понимающих дело. Мнения сведены: Иконников. Киевск. универс. известия. – 1871. – № 11. – С. 14 и примеч. на 15 с. «Полевой, – говорит Погодин, – прочел кое-как Гизо, Тьерри, Биранта и напутал историю русского народа, уже забытую автором еще более, чем читателями (писано около 1846 г.), приставляя к прежним формулярным спискам, на телеграфский язык переведенным, по нескольку слов о развитии, проявлении, требованиях века и вот говорят: «Философское направление!» Исследователи о частных предметах никогда с ним не соглашаются (ибо его путание обнаруживается не только при подробных исследованиях, но и в простом чтении), и однако ж считают долгом сказать: Карамзин полагает вот как... Полевой – вот как... Перестаньте стыдить себя, господа!» Лекции, исслед. Т. 1. – С. 332, примеч.


Источник: История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям / Михаил Коялович. - Москва: Ин-т русской цивилизации, 2011. - 682, [2] с. (Русская цивилизация).

Комментарии для сайта Cackle
Loading…
Loading the web debug toolbar…
Attempt #