Глава VII. Разработка науки русской истории во второй половине XVIII столетия
Разработка русской истории в Петербурге. Мы говорили, что современники ближе к истине понимали Шлецера и что и в то время, когда он жил в России, и после его отъезда за границу до появления его «Нестора», т. е. в течение с лишком 40 лет, наша наука развивалась своим путем. Заметить на этом пути какие-либо следы Шлецерова влияния очень трудно.
Две главные задачи в нашей науке занимали русских людей того времени, интересовавшихся русской историей: одни сильно желали иметь хорошую прагматическую историю, другие, предоставляя это делу будущему, сильно выдвигали требование документальности и направляли свои силы на разработку источников русской истории. Тех и других объединяло глубокое сознание, что русское прошедшее достойно изучения и обязательно для русского человека.
Сознание это было очень распространено во времена Елизаветы и Екатерины. После страшного разгрома русской интеллигенции, систематически продолжавшегося почти 60 лет (со смерти царя Феодора и до Елизаветы Петровны 1672–1740 гг.), время Елизаветы и Екатерины II было по преимуществу интеллигентное. Такое богатство свободно выраставших и свободно устроившихся образованных русских сил не могло не направиться и на изучение своего прошедшего. Настроение это отразилось, между прочим, в том, что в те времена многие воскрешали в своей памяти свое личное и общественное прошедшее и составляли записки, в которых нередко касались и исторических фактов. Таковы записки: Наталии Долгоруковой, Нащокина, Болотова, Шаховского и др.227 Но у других возникали и более настойчивые вызовы знать не только семейное прошедшее, но и вообще прошедшее своей родины. Уже одни государственные преобразования в те времена, как, например, подготовленная Елизаветой и двинутая Екатериной Комиссия для составления Уложения, заставляли русских людей обращать взоры на свое прошедшее и в нем искать указаний для правильного решения современных дел; а великий Ломоносов и за ним Державин, выдвигавшие так смело и могущественно самобытное величие русского слова, как бы воскресшего со всеми его многовековыми сокровищами, закрепляли еще более это направление.
В самом начале этого направления, еще в царствование Елизаветы Петровны, вырастали физически и научно два замечательных человека, которые вдали от немецкого шума о русских древностях продолжали старую разработку истории своего отечества. Мы разумеем князя Щербатова и генерала Болтина. Оба они родились почти одновременно: Щербатов – в 1733 г., Болтин – в 1735 г. Оба увидели свет на окраинах этнографической России: Щербатов – в Архангельске, Болтин – в Казани. Оба они умерли почти одновременно: Щербатов – в 1790 г., Болтин – в 1792 г. Сходство идет дальше и глубже. Оба с великой любовью занимались историей России; оба глубоко вдумывались в самобытные ее особенности и с сочувствием останавливались на этих своеобразностях в допетровские времена. Но гораздо резче и глубже, чем это сходство, было различие между ними во взглядах на наше прошедшее, в приемах изучения его и, наконец, их разъединяла открытая, останавливавшая на себе всеобщее внимание литературная борьба.
Князь М.М. Щербатов. Щербатов был замечательно образованный по своему времени человек в смысле светского образования и отличался большой начитанностью. После него осталась громадная библиотека в 50 тыс. томов. С этим образованием соединял он поразительную гуманность и в то же время – неподкупное правдолюбие. Екатерина поручала ему расследование злоупотреблений; ярославское дворянство избрало его своим депутатом в Комиссию по составлению Уложения. Высокая нравственность заставила его взглянуть с этой точки зрения и на русское историческое развитие, и он стал поборником старых русских, более чистых нравов, старой русской корпоративности. Эти взгляды он высказал в замечательном своем трактате – «О повреждении нравов в России»228, в котором нарисовал мрачную картину вредных последствий Петровских преобразований – картину разрушения старой русской чести и русской службы229.
Этот замечательный человек взялся написать «Русскую историю». Екатерина, узнавшая о его занятиях русской историей, открыла ему кабинет Петра и потом все государственные архивы. Он был в особенно близких отношениях с Миллером, которому не совсем верно приписывал большое влияние на свой труд230. Кроме многочисленных летописей и актов Щербатову были известны: Синопсис, Манкиев, Татищев и Ломоносов. В этой массе источников и пособий он разобрался следующим образом. Щербатов понял, что русские древности излишне загромождены немецкой научностью и новый разбор их превосходит его силы. Поэтому он, хотя и мало ими занимается, излагает их… для сведения читателя как чужие вещи, сопоставляя лишь чужие мнения, мало прибавляя своего и прямо заявляя, что точности, определенности тут нет. «В сем состоит, – заключает он свой трактат о древностях, – все то, что я мог собрать касающееся до сих древних народов, населяющих сии пространные северные страны, знаемые под именами Сарматии и Скифии европейских. Но все столь смутно и беспорядочно, что из сего никакого следствия истории сочинить невозможно»231.
В главнейшем вопросе этих древностей – о призвании князей – вопросе, который непременно требовал дать какое-либо решение, Щербатов последовал за главными русскими авторитетами – Синопсисом и Ломоносовым, и выводит наших князей из Пруссии; но он не остался и без влияния Татищева и Миллера. Он допускает, что князья могли быть призваны и не из Пруссии, а из Финляндии или Лифляндии, и, наконец, склоняется к выводу, что князья во всяком случае были немцы, как и называют их, говорит он, немцами многие наши летописи, т. е. позднейшие.
Гораздо более самостоятельным был Щербатов в изложении достоверной русской истории, которую он довел до начала XVII в., именно до 1610 г. Он прямо заявляет, что отдает решительное предпочтение своим отечественным памятникам, и действительно он много над ними работал, изучал хронологию, генеалогию и сильно вдумывался в явления нашей жизни. Некоторые из его соображений и выводов не лишены значения. Так, преемство русских князей удельного периода не по прямой линии он объясняет воинственностью того времени, требовавшей, чтобы на престоле был взрослый человек; отмечает зарождение самодержавия в делах суздальских князей; объясняет перемену в Иоанне IV главным образом влиянием дурных людей, и хотя дурно думает о Курбском, но считает непозволительным подвергнуть сомнению его рассказ о мучительствах Иоанна IV; успех самозванцев объясняет, между прочим, интригами бояр, надеявшихся справиться с самозванцами и самим добиться престола232.
Главнейший для него образец в изложении – Синопсис, но <князь Щербатов> его дополняет и его же главнейшим источником – Стрыйковским и позднейшими летописями.
Трудолюбие, желание найти истину поразительны в труде Щербатова; но небольшая даровитость и недостаток зрелой подготовленности были причинами многочисленных его ошибок, а необыкновенно тяжелый слог давал еще больше чувствовать недостатки его громадного труда233 и заслонял его действительные достоинства.
Иван Никитич Болтин. К несчастью Щербатова при нем и после него в ближайшее время обработка нашей науки пошла так быстро, что достоинства труда Щербатова были заслонены еще больше, а недостатки его стали еще яснее и оказывались для многих даже единственными его особенностями. Это несчастие прежде всех создал Щербатову его современник Болтин – даровитейший из исследователей того времени в области нашей науки. И место рождения, и служба подле Киева (в Васильковской таможне) в течение нескольких лет и затем в канцелярии Потемкина, и особенно дружба с известным собирателем русских древностей Мусиным-Пушкиным, без сомнения, немало располагали Болтина к изучению русского прошедшего. Но Болтин накапливал это богатство знаний чисто как любитель, и только случайное обстоятельство открыло тогдашнему русскому обществу, что в среде его вырос и окреп талантливый знаток русской истории.
В 1874 г. вышла в Париже «История России» бывшего у нас доктором и почетным членом Академии наук Клерка или Леклерка, под заглавием «Histoire de la Russie, naturelle et morale, politique… ancienne et moderrne», в 6 томах. В «Истории» этой (автор сам рекомендует себя человеком, долго жившим в России и много знающим) собрано с истинно французским легкомыслием все, что только могли выдумать злостные и насмешливые иноземцы о России.
Так, Леклерк, воспроизводя мнение наших ученых немцев, что русский народ до призвания князей был в диком состоянии, распространяет это мнение и на последующие времена. По его мнению, русский народ и теперь полуязыческий; духовенство его имело право жизни и смерти; Никон отменил все законы церковные; до Петра Россия не имела гражданских законов. «Ложь и клевета, с коими сочинитель злословит вообще Россию, – говорит Болтин, – пристрастие, с коим переиначивает он дела наиболее известные, наглость, с которой решительно говорит о вещах, совершенно ему неизвестных, нелепость рассуждений, пустота доводов, бесчисленные и грубые во всех родах ошибки»... заставили Болтина изменить благоприятное мнение об авторе, какое он имел, приступая к изучению его книги, и побудили взяться за разбор ее. Разбор этот Болтин ведет шаг за шагом по самой книге при ее чтении. Этот способ разбора сочинений, который Болтин потом приложил и к труду Щербатова, вынуждал критика все разбирать, следовательно, все знать самому, о чем говорилось в разбираемых книгах. Знания критика сказались во всей силе; но этот прием крайне затрудняет работу по изучению основных взглядов и приемов самого критика. Впрочем, облегчается она указателями, составленными Леклерком и Щербатовым, которые Болтин поместил в начале своих критических разборов.
Подобно авторам Синопсиса – ядра российской истории и Ломоносову Болтин самой задачей своего труда вызван был восстанавливать честь и достоинство России. Но он этого достигал не выбором выдающихся фактов и силой родного чувства, а указанием на самобытные особенности русской жизни, достойные внимания всякого образованного человека. Он победоносно доказывает культурность древнего русского человека такими неопровержимыми данными, как «Договоры» Олега и Игоря, подтверждающие существование организованных у нас сословий, и правосудия, и торговой международной регламентации234. При этом взгляде призвание князей, хотя бы чужих (из Финляндии, согласно Татищеву)235, не имело уже для Болтина решающего значения. Он их сближает с русскими внутренними общими особенностями, сходством культуры, как соседей236. На все вопросы, выдвигаемые Леклерком в доказательство того, что русская культура плоха, развивалась дурно, и что Россия должна разрушиться, Болтин отвечает с одинаковой силой знания и русского убеждения. Он открывает доблести князей удельного периода, силу и разумность областного при них самоуправления. Он показывает, как Русь спаслась от погибели при татарах превосходством своей культуры и тем, что сумела побороть областные раздоры, собраться воедино и, собравшись, свергнуть татарское иго. В этом он усматривает естественность и заслуги единодержавия. Но он еще глубже понимает единодержавие. В одном месте, сказав, что до татарского ига наши «князья имели власть недеспотическую, что народ имел соучастие с вельможами в правлении, и что определения народа были важны и сильны»... Болтин продолжает: «Русские (когда соединились области и сошлись разнородные элементы) опытом познали, что власть единого несравненно есть лучшая, выгоднейшая и полезнейшая как для общества, так и для каждого особенно, нежели власть многих. Они удостоверены были, что монархия в обширном государстве предпочтительнее аристократии, которая обыкновенно теряет время в спорах и не может иметь видов смелых»237. В одном из примечаний к этому рассуждению Болтин приводит такое оправдание самодержавия, которое почти буквально приводилось в наши недавние дни в газете «Русь» и в некоторых других газетах. «Опыт доказал, – говорит Болтин, – что без единоначальства всякое политическое тело не имеет надлежащей соразмерности. Ежели при нерадивом, при неспособном государе ослабевает правление, при другом паки поправится, паки придет в прежнюю силу; республика же ослабевшая никогда не поправится, никогда не оживотворится. Болезни монархические суть мимоходящие, легкие; а болезни республиканские – тяжкие и неисцелимые»238.
Историческое оправдание и историческую живучесть громадной единодержавной России Болтин доказывает русскими климатическими особенностями, требующими много земли, великим удобством иметь много свободной земли и легко колонизироваться в своей собственной стране и превосходством большого, сильного русского народа над большинством русских инородцев.
Наконец, Болтин переносит то и дело решение этих вопросов в область всемирной истории, и сравнительным путем разрушает мрачный взгляд Леклерка на русскую цивилизацию и русскую будущность. Он показывает, насколько проще и прочнее русская колонизация казаками, торговцами, крестьянами колонизации римской при посредстве легионов. Он показывает, какими жестокостями и истреблением ознаменована западноевропейская история сравнительно с русской, имеющей собственно одного тирана – Иоанна IV. Особенно сильно он поражает с этой стороны Леклерка за его восхваления успехов иноземцев во времена самозванцев. Болтин указывает, как эти прославляемые Леклерком иноземцы сознательно нарушили мир России без всякого повода с ее стороны, как они ввели в нее заведомого обманщика и сколько беззаконий совершили на русской земле.
Болтин даже решился спуститься в саму глубь русской исторической жизни, в глубь народа, т. е. в такую область, где действительно нет места превосходству Западной Европы перед Россией. В одном месте, показывая силу и прочность расширения Русской державы, он указывает, что в прежде присоединенной Малороссии и недавно тогда присоединенной Белоруссии – этих старых русских областях – народ русский сам стремится к России и сам постоит за себя в борьбе с врагами.
В другом месте он идет еще дальше. Разбирая рассуждения Леклерка о русских крестьянах, отпускаемых на волю, и о недавней тогда премии, объявленной в Вольном экономической обществе за сочинение о лучшем устройстве крестьян239, Болтин смеется над западноевропейской личной волей простых людей без хозяйства, без земли. Но тут и был пробный камень для Болтина, пробы которого он не выдержал. Он боится сильных, резких преобразований и ввиду опасностей советует не трогать существующего порядка. «Поражая злоупотребления и отъемля слабости пороков, беречься надобно, – говорит он, – чтобы не уменьшить силу добродетелей: неумеренное исправление было причиной разрушения многих царств. Исправляя обычаи и нравы, должно быть весьма осторожну; надобно иметь великое познание человеческого сердца... Состав человеческий есть из пороков и добродетелей; есть смешение качеств добрых и злых; надобно на добрых весах весить неудобности обычая с пользой, очаемой от уничтожения его; и, когда вес будет равен, то лучше оставить вещи так, как они были»240. В другом месте он высказывается гораздо подробнее и яснее. «Между вольности и вольности, и между рабства и рабства есть разность, да и разность великая и многообразная... Бывает вольность хуже, несноснее рабства, а рабство выгоднее, удовольственнее свободы... Если все степени вольностей, коими пользуются разные народы, рассмотреть и различить, обрящется их великое количество, одна другой больше или меньше с названием своим не сходствующие. Из сих многообразных вольностей надобно нам избрать такую, которая бы сообразна была нашему настоящему физическому и нравственному состоянию, а за всякую без выбора хвататься отнюдь не должно; понеже та же самая вольность, которая один народ делает счастливым, для другого будет руководством к несчастью, к погибели... Земледельцы наши прусской вольности (личной, обремененной налогами) не снесут, германская не сделает состояния их лучшим, с французской помрут они с голода, а английская низвергнет их в бездну погибели»... Далее Болтин даже рассуждает о том, что не всякому народу вольность может быть полезна и не всякий умеет ее снести... и заключает: «Не будучи апостолом рабства, не скажу я, чтоб наши земледельцы в таком состоянии были, чтоб не нужно было дать им облегчение, пособие к выгоднейшей жизни, но скажу, что сие облегчение, сие пособие не в даче вольности долженствует состоять, а в ограничении помещичьей над ними власти и в некоторых других средствах, о коих предложу я в другом месте»241. Средства эти, по мнению Болтина, должны состоять в ограждении собственности всех крестьян и определении их повинностей242. Идеалом для этого Болтин берет государственных крестьян: «говоря вообще, наши крестьяне, а особенно государственные, не почитают своего состояния несчастным, в рассуждении рабства, а особливо те из них, которые живут в изобилии, в довольстве и в покое. Они о лучшем состоянии и воображения себе сделать не могут, а чего не понимают, того и желать не могут: счастье человеческое зависит от воображения»243.
Заметим, что это писалось спустя немало времени после назначения упомянутой премии о крестьянах, после составления Наказа об Уложении и Комиссии для этого, где много было рассуждений об этом же вопросе, наконец, это писано спустя немногим более 10 лет после Пугачевского бунта и в такое время, когда в Белоруссии раздавались вопли народа по поводу раздачи государственных крестьян в частную собственность, а в Малороссии еще не высохли слезы и не утихли горькие чувства от усмирения в пользу польских панов так называемой гайдамацкой смуты. Очевидно, Болтин не додумался до истинного понимания простого русского народа и его упований. И на это есть еще другое неопровержимое доказательство. Он не понимал достоинства русского народного творчества, и по поводу отзыва Леклерка о русских старинных песнях, об Илье Муромце, о пирах Владимира, т. е. о былинах, что в них есть искры поэтического духа, краткость мыслей и сила выражений, говорит: «Подлинно таковые песни изображают вкус тогдашнего века, но не народа, а черни, людей безграмотных и, может быть, бродяг, кои ремеслом сим кормились, что слагая таковые песни, пели их для испрошения милости, подобно тому, как и ныне нищие, а паче слепые, слагая нелепые стихи, поют их, ходя по торгам, где чернь собирается. Сказанные песни такого же точно рода, как сии нищенские, называемые стихами, и сочинены подобными авторами, следовательно, вкуса и нравов народа изображать не могут. Изображают вкус и нравы народа тогдашнего века летописи: Несторова, Иоакимова, законы Ярославовы и Изяславовы, договоры мирные, грамоты, изложения духовные и политические и подобные сим, уцелевшие от древности остатки»244.
По странной игре случая князь Щербатов – человек неоспоримо аристократического склада мыслей, в понимании этого самого дела ушел дальше Болтина. «Скифы и славяне, – говорит он, – первые обладатели России, есть ли не письменами, ибо они их не имели, то по крайней мере песнями, изустными преложениями и другими подобными способами память знатных дел сохраняли как в знак благодарности к прежним своим благодетелям, так и для побуждения к добродетели народа»245.
Борьба Болтина с Леклерком повела его неизбежно и к борьбе с князем Щербатовым. Леклерк, знавший, без сомнения, первые тома князя Щербатова, высказал несколько положений, сходных с его мнениями. Так, кроме вопроса о значении народных древних песен, оба они роднили русских с гуннами через родство сих последних со скифами, и оба одинаково признавали самую обидную для Болтина мысль о низкой степени нашей культуры до призвания князей, и в первые времена нашей государственности низводя наших предков до кочевого состояния.
Нападая на Леклерка, Болтин косвенно задевал и князя Щербатова, а в одном месте даже весьма прозрачно указал на него, сказав, что «весьма ошибаются те, кои думают, что всякой тот, кто по случаю мог достать несколько древних летописей и собрать довольное количество исторических припасов, может сделаться историком; многого еще ему недостает, если кроме сих ничего больше не иметь. Припасы необходимы; но необходимо и уменье располагать оными, которое вкупе с ними не приобретается»246.
Щербатов не выдержал и в 1789 г. напечатал брошюру под заглавием «Письмо князя Щербатова, сочинителя российской истории к одному его приятелю в оправдание на некоторые сокрытые и явные осуждения, учиненные его «Истории» от ген. м. Болтина». В этом ответе Щербатов простодушно развивает мысль, высказанную им не раз в его исследовании о русских древностях, что сведения писателей об этих делах неточны, сбивчивы, и дополняет, что ему тем легче можно было ошибиться, что он не знает древних языков. На беду еще Щербатов затронул подлинность Иоакимовской летописи и, следовательно, авторитет Татищева. Это была искра, брошенная в горючий материал. В том же 1789 г. Болтин написал ответ, в котором беспощадно громил автора не только за незнание древностей, но и за незнание летописей и неуважение к Татищеву. В подтверждение этого Болтин привел множество погрешностей Щербатова, все это подвел под самый обидный запрос: если автор так мало знает дело, то зачем брался за него?
Щербатов, издавая в том же 1789 г. четвертый том пятой части своей «Истории», предпослал ему уведомление, в котором объясняет свои ошибки и благодушно предлагает их исправить, указывая места своей книги и то, как нужно исправить.
Болтин еще больше вскипел, снова взялся за пересмотр «Истории» Щербатова и, проверяя ее тем же способом, каким проверял «Историю» Леклерка, написал опять два тома критических примечаний, которые были изданы уже после смерти и самого автора, и Щербатова, именно в 1793 г.
Чтобы дать понятие о силе и желчности этих примечаний, приведу несколько выписок. «Всякую историю вновь сделать, а особливо сделать хорошо, очень трудно, и едва ли возможно одному человеку, сколь бы век его ни был долог, достичь до исполнения намерения такового, при всех дарованиях и способностях к тому потребных. Ибо прежде нежели начато будет здание истории, надлежит потребные к тому припасы приискать, разобрать, очистить, образовать, а для сего требуется несравненно более трудов и времени, нежели на совершение целого здания». Сказав затем, что при этом прежде всего нужно разрабатывать отечественные источники, а затем взяться за новый, не менее важный труд, состоящий в собирании известий из чужестранных историков и летописцев не только соседних нам государств, но и самых отдаленных, Болтин продолжает: «Обмысливши все сие, должно будет согласиться, что приуготовление к истории не меньше есть важно и трудно, сколь и самое ее сочинение. Сии самые способы употребляли все историки к достижению цели своего намерения. Достопамятный наш Татищев тем же путем шествие свое начал; не принялся он писать истории прежде нежели летописи исправить и объяснить и для географии нужные сведения соберет; но занят будучи многими государственными делами не успел великого сего предприятия окончить».
«К. Щербатов, устранясь сего трудного пути, избрал для себя другой, несравненно легчайший, т. е. начал писать «ИсториюЯ», не заботясь нимало о предварительном снабжении себя сказанными способами; разных списков с летописей между собой не согласил, разбора между ними не учинил, к пониманию разума, сказуемого ими, себя не приуготовил, а о географии ниже малейшего внимания употребить не хотел и тем самым отверз свободный вход в свою историю не токмо всем заблуждениям историков иностранных и всем ошибкам, вкравшимся в наши летописи от переписок, но и бесчисленному множеству новым, происшедшим от собственных недостатков и нерадения247... многие деяния и приключения в вящий привел беспорядок; на место истинного или вероподобного поставил или сомнительное, или невероятное, и вместо открытия тайных причин деяний, и самые ясные помрачил прибавлением из головы странных и несогласных с обстоятельствами мнений и рассуждений, и запутал. На все сие сочинитель найдет в последствии примечаний моих ясные доказательства»248.
Действительно, доказательств много249, и не трудно было их набрать в таком большом труде о предмете малоразработанном, в труде, состоявшем из 15 томов в четвертую долю листа. Но рядом с ошибками у Щербатова есть и большие достоинства, которых страстный критик не хотел видеть.
Несмотря, однако, на эту страстность и крайность мнений, Болтина нужно признать самым дельным исследователем нашей истории в прошедшем столетии. Никто из тогдашних писателей не знал лучше его русской истории, и никто глубже его не понимал, кроме, конечно, Ломоносова. Не без основания его можно назвать предтечей так называемых славянофилов.
Печальная судьба постигла и библиотеку Болтина. После его смерти она перешла к его приятелю и тоже знатоку русской истории Мусину-Пушкину и в 1812 г. сгорела в Москве вместе с рукописными и печатными драгоценностями самого Мусина-Пушкина.
Сочинения Щербатова и особенно Болтина яснее всего доказывают уже высказанную нами мысль, что русское прошедшее, даже самобытные его особенности возбуждали тогда большой интерес в русском обществе. Даже Академия наук должна была, при всем шуме, произведенном Шлецером, поддаться этому направлению и уделять немало своих средств и людей на издание «Русских исторических памятников и русских исторических сочинений». Сам Миллер настолько покорился этому направлению, что не только усердствовал в деле этого издания, но даже изменил свое мнение по важнейшему вопросу русской истории, волновавшему русские умы XVIII в., – по вопросу о призвании князей, и склонился к мнению Ломоносова250.
Сама Екатерина II чем дальше, тем больше занималась русской историей, и нельзя не заметить, что, как в других делах, так и в этом деле она подражала Елизавете Петровне, или, лучше сказать, брала начала, намеченные при Елизавете, и развивала их или видоизменяла с свойственной ей гибкостью ума. При Елизавете русскую историю по такому важному и трудному вопросу, как время Петра, поручено было писать иноземцу Вольтеру. Екатерина с замечательной опрометчивостью, ясно показывавшей тогдашнее ее непонимание дела, высказывала Вольтеру сожаление, что не при ней он исполнял это поручение, что она дала бы ему все необходимые материалы для составления обстоятельной «Истории» Петра, т. е., вернее всего, она передала бы ему необходимые материалы на их погибель. Очень естественно, что при таком легкомысленном взгляде на писание «Истории» Екатерина даже долго спустя после того поддалась на дикое предложение одного французского эмигранта – Сенека, поселившегося в Венеции, который в 1790 г. предложил написать «Русскую историю» и для этого просился в Россию и получил и деньги, и доступ к русским источникам, но сейчас же привел Екатерину к полнейшему разочарованию251. Но эта жалкая дань иноземству очень щедро вознаграждена другими делами Екатерины. Другой пример Елизаветы – покровительство русскому человеку Ломоносову – вызвал самые плодотворные подражания. От легкомысленных надежд, что труды знаменитого Вольтера или пустого Сенеки могут быть полезны для русской истории, Екатерина переходила к покровительству простому усердию крестьянина Голикова – привести в известность и прославить дела Петра, и к покровительству столь же скромному и столь же трудолюбивому князю Щербатову. Но больше всего делает честь Екатерине то, что она приблизила к себе и приняла руководство таких любителей и знатоков дел русского прошедшего, как Мусин-Пушкин и особенно Болтин. Она подобно многим русским была возмущена историей Леклерка, и когда через Мусина-Пушкина узнала, что Болтин разобрал это сочинение, то с радостью побудила и дала средства издать его знаменитые критические замечания на «Историю» Леклерка. Болтин и был главнейшим руководителем и помощником при ее занятиях русской историей.
Известно, что Екатерина, тоже по подражанию Елизавете, сильно развивала придворное театральное дело, и так как сама она бралась сочинять пьесы, то рядом с другими предметами пожелала брать темы для театральных представлений в Эрмитаже и из русской истории, как, например, историческое представление из жизни Рюрика, где выступает рассказ Иоакимовской летописи о призвании князей (начинается советом новгородцам умирающего Гостомысла, и, согласно Татищеву, князя выводят из Финляндии), или начальное управление Олега, где ведется речь и о походе его на Царьград. Обе эти пьесы шли вразрез с мнениями Шлецера, Миллера, Байера. Екатерина даже воссоздала в драме былинные образы русской старины, как, например, в пьесе «Новгородский богатырь Боеслаевич», т. е. Василий Буслаевич252. Тут, по всей вероятности, Болтин искупал свой грех по отношению к памятникам народной поэзии.
Все эти драматические труды требовали внимательного изучения русской истории, и из дневника секретаря Екатерины Храповицкого мы узнаем, как часто и много она занималась памятниками по русской истории253, а Пекарский, разбиравший бумаги ее, раскрывает нам в своей брошюре «Материалы для истории журнальной и литературной деятельности Екатерины»254 и ясные следы участия Болтина в этих трудах. Екатерина даже взялась за систематическое изложение русской истории и написала «Записки касательно русской истории», в которых рассказ доведен до Куликовской битвы255. В этом труде мы видим и следы Синопсиса (соединение славян и руссов – родоначальников русских или, правильнее, москалей), и еще яснее следы Татищева (призвание князей), и особенно Болтина (цивилизация русских до призвания князей)256.
В числе лиц, принимавших участие в занятиях Екатерины по русской истории, был, между прочим, Елагин, заведовавший театральным делом. Великий греховодник в делах жизни, Елагин был в то же время поклонником русской чистоты ломоносовского языка и самобытной славы России. На старости лет он взялся за составление «Опыта повествования о России» (1790). Любитель театральности Елагин не иначе представлял себе и историческое движение России, как театрально осуждает сухое повествование и летописей, и наших историков. Он жаждал видеть в «Истории» картины, живые образы, поэтому, естественно, расположен был вносить в нее вероятное как несомненное и делать произвольные сравнения с жизнью других народов. Новгородскую жизнь он сравнивает с римской, нашу мифологию – с египетской. Но если эти вещи странны в той форме, какую им дал Елагин, то вовсе не странны в своей сущности. Мы уже говорили, что сравнение новгородских учреждений с римскими – далеко не дикое мнение, а что касается сравнения нашей мифологии с египетской, то этот грех совершен еще составителями Ипатьевской летописи257.
Для нас «Опыт повествования о России» Елагина имеет следующее значение. История русской словесности имеет теснейшую связь с научным развитием науки русской истории. Оторванная Петром от родной почвы, русская словесность постоянно стремится восстановить эту связь и ставит свои запросы русской истории. Ломоносов ставит неразрывно эти два знания и потому сам пишет «Историю» своей родины. Елагин, словесник и театрал, тоже чувствует единство и тоже пишет «Русскую историю». Мы увидим на примере Карамзина, что область русского изящного вызывает писателя обратиться к истории своей родины. Это русская борьба с оторванностью русской мысли от ее родника – русской жизни – во всем ее объеме. Она-то и заставляла лучшие русские натуры кидаться от западноевропейской теории и образцов в область своего прошедшего и там искать себе освежения и умиротворения. Замечательно, что даже Шлецер, к которому мы еще не раз должны будем возвратиться, как будто поддался этому направлению. Он – враг Ломоносова, то и дело смотрит на наше прошедшее глазами Ломоносова – и как на русское дело, и вместе как на русское слово. В нем филолог, по-видимому, преодолевал ненавистника русских людей.
… В действительности Шлецер глубоко ненавидел русское направление в изучении русской истории и объединение с ней словесности. Он внимательно следил за тем, что делалось в России и как будто хвалил развитие исторической деятельности, но через эти похвалы сквозит и затем ясно обнаруживается злая насмешка, презрение.
В одном месте своего «Нестора» Шлецер говорит, что после его удаления из России в царствование Екатерины II, в русской словесности начался такой период... «какого никогда не бывало в свете. В эти двадцать лет (с 1994 г., когда Шлецер отказался от рассмотрения русских книг) напечатано на русском языке гораздо более подлинников (между которыми есть очень важные), нежели во все прежние царствования. И точно с сего времени все иностранные ведомости замолкли о произведениях русской словесности» (т. е. Шлецер не давал о них знать, а другие не желали взяться за это258). В другом месте Шлецер яснее выражается, хотя тоже загадочно. Перечислив многочисленные издания по русской истории, сделанные при Екатерине, он говорит: «Какой новый свет открылся теперь в России для словесности Кто бы до царствования Екатерины II осмелился печатать такие вещи? Приятно было смотреть, как большая часть людей (должно быть, издававших свои произведения) веселились и не могли найтись в этом новом свете. Немецкому читателю казалось, как будто он перенесся в XVI в. своей словесности. Издатели в своих предисловиях беспрестанно повторяли давно известное мнение, что история, а особенно отечественная, есть нечто очень полезное. Немногие объявили себя: так были совестны! Многие ползали со своими изданиями у престола и всеподданнейше благодарили императрицу за всемилостивейшее позволение печатать. Но великая жена не только что позволяла, она того желала, повелевала»259! Наконец, уже со всей ясностью и бесцеремонностью Шлецер высказался в следующих местах своего «Нестора». Сказав, что собственно с 1770 г. прекратилось его упражнение в русской истории и что он ничего почти не писал по этой части, Шлецер продолжает: «со мной заснула русская история и при Академии наук»260. Еще в другом месте: «Странная участь исторической словесности в России, единственная в своем роде во всем ученом мире! Сами государи ободряют, приглашают, приказывают, и ничего не делается»... Русская история, по мнению Шлецера, даже пошла тогда назад: «Русская история… начала терять ту истину, до которой довели ее было Байер и его последователи (т. е. теорию норманнского призвания князей), и до 1800 г. падение это делалось час от часа приметнее»261.
Для более ощутимого доказательства этой истины Шлецер остановил свое внимание на том приеме писать «Историю», который вводили писатели изящной словесности, и при том Шлецер вспомнил старый грех этого рода – «Русскую историю» Емина, изданную еще в 1767 г. «Невежество и бесстыдство сочинителя, – говорит он, – превосходит всякое вероятие и делает стыд как своему времени, так и русской словесности. Он ссылается на множество книг, которых нет на свете, например, сочинения Полибия о славянах, Ксенофонтова история о скифах; что руссы не были немцами, то доказывается многими древними греческими и польскими авторами, что Новгород был силен до Рюрика, что Аскольд был сильным в южной части России задолго до Рюрикова пришествия и т.п.»262. Удивительно, почему при этом Шлецер оставил без критики однородное с этим сочинение Елагина, которое он знал и на которое во многих местах ссылается263.
Шлецер признал себя опять единственным спасителем русской истории и решился издать своего «Нестора»: «...Тут экс-профессор русской истории, – говорит о себе Шлецер, – потерял все терпение, с которым он лет 10 смотрел издали на этот плачевный упадок и написал эту книгу («Нестор»)»264. Тут, как и в других многочисленных случаях, Шлецер говорил неправду. В действительности он увидел действительную опасность своим воззрениям, – увидел, что русские делают твердые шаги в развитии своей науки не по его указке, что даже немцы помогают им в ниспровержении немецкой теории. Вот почему он встрепенулся и взялся за издание своего «Нестора».
Разработка русской истории в Москве. Еще до назначения в Москву Миллера, т. е. до 1765 г., там выступил на великую слишком полувековую (1762–1814 гг.) работу по русской истории необыкновенный труженик Н.Н. Бантыш-Каменский. Этого малоросса привело в Москву и утвердило в ней родство с московским Митрополитом Амвросием, который был ему дядей. Амвросий записал (1755 г.) его учеником в московскую академию, где он, между прочим, сблизился с Платоном, будущим московским Митрополитом, что, по всей вероятности, имело немалое влияние на расположение Бантыша-Каменского к историческим занятиям, которые очень любил Платон265. Затем Бантыш-Каменский был в Московском университете, где не мог не узнать Новикова. Москва с ее историческими сокровищами приковала его к себе. В 1762 г. он попросился на службу в Московский архив, где и прослужил до конца дней своих. Миллер, перейдя в Москву, конечно, сразу увидел, какого неоцененного помощника нашел он в Бантыше-Каменском, который с того времени и расширил круг своих занятий, но зато и выносил на своих плечах всю тяжелую работу по приведению Архива в порядок и по разным официальным запросам. Лучшие русские люди, <такие> как Щербатов, Мусин-Пушкин и потом Румянцев, скоро заметили Бантыша-Каменского и сблизились с ним.
Бантыш-Каменский сильно передвинул центр тяжести в нашей науке, – передвинул от вопроса о русских древностях в область достоверных богатых русских источников – актов. Он изменил и направление Миллера, давно склонного к этому переходу, но, по примеру других русских иноземцев, больше интересовавшегося делами Сибири, а не внутренней Россией. Бантыш-Каменский своими занятиями выдвинул Миллера в самую середину русской исторической жизни – в документальные богатства Московского единодержавия. В высшей степени замечательно, что Бантыш-Каменский в истории Московского единодержавия понял самый светлый момент – лучшее время Иоанна IV, когда им руководил Адашев, от которого, по ученым ли исследования Бантыша-Каменского, или по семейному преданию, происходила жена этого почтенного архивариуса, родом Куприянова266. С пониманием этого величественного в русской жизни времени естественно соединялось уяснение других важнейших сторон Московского единодержавия, как история борьбы между школой Иосифа Волоцкого и Нила Сорского. Этим мы объясняем себе изобилие памятников по этой части в «Вивлиофике» Новикова, как и вообще богатство там памятников из истории Московского единодержавия.
В самом конце XVIII в. это изучение русской истории по богатым архивным документам выразилось в двух замечательных трудах, до сих пор не потерявших своего научного значения. Сам Бантыш-Каменский по вызову Екатерины написал «Историю Западнорусской унии», а близкий ему еще по студенчеству в Московской Академии Митрополит Платон написал «Историю Русской Церкви», богатую и разъяснением гражданских дел, каково, например, его объяснение происхождения самозванческих смут. В этой «Истории» есть довольно ясные следы влияния Бантыша-Каменского на документальную часть «Истории», так как в ней встречается немало грамот, хранящихся в Московском архиве. Оба эти писателя сошлись, кроме того, еще в одном деле, едва ли еще не более важном, чем их сочинения. Митрополиту Платону наша наука обязана тем, что он ввел в Московской Академии (1785 г.) преподавание церковной истории267, а около Бантыша-Каменского в Главном архиве группировались многочисленные молодые люди, некоторые из них оказались потом замечательными исследователями по нашей науке. Достаточно указать на Малиновского. Таким образом, оба они заняты были успехами нашей науки в будущем и возбуждали любовь к ней в молодом поколении268. В этом они сошлись с упомянутым нами замечательным деятелем – Новиковым.
Одновременно с тем как в Москве отвлечено было внимание изыскателей прошедших судеб России от древностей к положительной истории России, там же, в Москве, стало развиваться еще другое направление, которое с необыкновенным успехом устанавливало трезвые взгляды на весь ход русского исторического развития и давало надежные путеводные нити всякому новому изыскателю. Мы разумеем Новиковскую школу, с которой необходимо ближе ознакомиться, чтобы понимать главнейшие направления в нашей науке в последующие времена.
Н.И. Новиков и его школа. Мы не раз говорили о страшном разложении русского общества в XVIII в. Исторически живучий народ всегда находит и выдвигает средства выйти из опасности и стать на новый путь. Выдвигал такие средства и русский народ в XVIII в. Здесь мы, впрочем, укажем лишь на то, что придумывала та самая интеллигенция, в которой происходило это разложение. Всем известно, каким богатством сатиры отличается история словесности прошедшего столетия. Сатиры Кантемира, Фонвизина служат выражением недовольства русского общества своим состоянием и его желания выйти из этого положения. То же самое выражалось в многочисленных тогдашних периодических изданиях, быстро возникавших и исчезавших одно за другим. Злая насмешка казнила разврат, слепую подражательность всему иноземному. Но обличение зла есть только половина дела. Нужно указать еще положительное дело, которое должно заменить дурной порядок. Этим тоже занимались журналы и часто вели речь о любви к Родине, об уважении ее обычаев, нравов. Но на этот вопрос могли удовлетворительно отвечать уже не журналисты, а историки. Вот где глубокий смысл такого ценного труда, как трактат Щербатова «О повреждении нравов», в котором обращается внимание на лучшие стороны допетровского русского прошедшего, или таких необыкновенных произведений, как «Критические замечания» Болтина, в которых это старое русское прошедшее оправдывается и с научной стороны. Этот же самый вопрос заставил и Новикова дополнить действие сатиры своих журналов таким богатым историческим изданием, как его «Вивлиофика». От Новиковского кружка, который захватывал и многочисленные молодые силы Московского университета, естественно было ожидать, что после издания этих памятников или даже вместе с тем станут появляться исследования по русской истории или даже целые курсы «Истории», в которых будет научное оправдание того, что сознание нашего прошедшего действительно может принести уврачевание современному злу. К сожалению, этого не случилось, и не только по трудности самого дела, но и по другой причине, которая явилась как врачевство, хотя в действительности врачевство было той же болезнью.
Россия XVIII в. так втянулась в западноевропейскую жизнь, так глубоко ввела в себя западноевропейские начала, что и сознав свое развращение, стала искать западноевропейского врачевства. В те времена таким врачевством считалось масонство, которое, как мы знаем, старалось соединить воедино всех людей, помимо их национальных и религиозных различий, чтобы созидать внутреннее самоусовершенствование человека и распространять его в каждой местности, в каждом слое общества. Мы видим нечто подобное у нас и теперь в сборищах светских людей, где развиваются теории Редстока, Пашкова, и в обращении к тому же масонству с примесью к нему новых космополитических и реалистических воззрений.
К подобному же иноземному врачевству обращались русские люди в прошедшем столетии, и замечательно, что самая умеренная и самая серьезная постановка этого дела развилась в Москве. Лучшим выразителем этого направления был Новиков, всю свою жизнь, до самого ареста в 1792 г., посвятивший изданию, кроме журналов, нравоучительных книг, заведению училищ, дальнейшему усовершенствованию молодого поколения. Просвещение он полагал основанием всякого усовершенствования, а в просвещении неразрывно соединял начало религиозное и философское. К этим двум началам он присоединил и третье – историческое образование, больше всего в смысле уразумения истории всех народов; но чем более, тем чаще и сильнее Новиков заговаривал о русской исторической жизни и устанавливал такие взгляды, которые и в настоящее время имеют значение.
Поборник высшего развития человека, кто бы ни был этот человек, естественно, стал защитником русского крестьянина и проповедовал о его свободе с такой возрастающей настойчивостью, что этому нельзя не удивляться. В журнале «Трутень» (1769 г.) Новиков в статье «Безрассуд», говорит: «Безрассуд должен всякий день по два раза рассматривать кости господские и крестьянские до тех пор, покуда найдет он различие между господином и крестьянином»269. В журнале Новикова «Вечерняя Заря» (1782 г.), в письме Сенеки к Луцилию говорится: «...рабы – не рабы, а сожители, покорные друзья, сослужители наши. Нужно обращаться с ними дружески, позволять им говорить, садить их за стол с собой. Наши предки почти уничтожили рабство, слуг называли они домашними, а господина – хозяином, дом был как бы маленькой республикой. Думаешь ли ты о том (спрашивает Сенека), что называемый у тебя слугой человек рожден от такого же семени, как и ты, что он питается одним с тобой воздухом и что так же дышит, так же живет и одинаково умирает. Тот глуп, кто судит о человеке по платью или по состоянию, которое мы носим наподобие одеяния. Раб ли кто? Но может быть, он вольный духом. Раб ли кто и сие поставляется ему в вину? Так покажи же мне, кто бы был чужд рабства. Иной служит похоти, иной – скупости, иной – славолюбию, а страху – все. Между тем нет гнуснее рабства, как самопроизвольное».
В другой статье того же журнала показывается важное значение для государства крестьянского сословия. «Престол целого света не принудил бы меня забыть людей, оный укрепляющих. Тогда бы его занял, когда бы сходил и облобызал плуг, пилу и серп, твердость его (т. е. престола) составляющие»270. В интересах того же крестьянина Новиков коснулся и вопроса о налогах. В статье «Аристид» говорится: «Налог должен распространяться на всех. Я не знаю, – говорит Аристид, – ничего так нелепого, как исключить от тягостей сына за отцовские заслуги или жреца, потому что его должность состоит в призывании богов на помощь отечеству. Налог должен быть основан на ежегодном доходе, а так как такой доход дает земля, то, следовательно, налог должен быть на землю»271. Новиков пошел еще дальше. В необыкновенно резких чертах, делающих его мысли неудобными для печати даже в настоящее время, он осуждает войну, требует законности, облачает злоупотребления сильных людей, особенно временщиков, и смело рисует идеал правителей, государей.
Он решился даже на такое дело, которое, полагают, больше всего ускорило его осуждение, – он осудил покровительство иезуитам и напечатал историческую статью об иезуитах. Не отвергая некоторых заслуг иезуитов, <таких> как распространение христианской культуры в новом свете, распространение знания древней литературы и т. п., Новиков жестоко обличает пагубные начала иезуитства. «К несчастью рода человеческого, иезуиты часто пользовались своим влиянием для достижения самых дурных целей... они проповедовали, чтобы привлечь к себе знатных особ, уступчивое нравоучение, потворствующее страстям, извиняющее пороки... они проповедовали возмущения, заговоры с ужаснейшими преступлениями; они сопротивлялись всякому кроткому учреждению, отличающемуся веротерпимостью... Кто вспомнит о происшествиях последних двух столетий, тот найдет, что от иезуитов по справедливости можно требовать отчета во вредных действиях, происшедших от испорченной опасной казуистики, от беспредельных правил церковной власти и от ненависти к терпению, бывших во все оное время поношением для Римской церкви и навлекших столько зла гражданскому обществу»272.
Понятно, почему иезуиты вызвали такие суждения Новикова. Они прежде всего занимались воспитанием юношества, а мы знаем, что Новиков все силы направлял именно к правильному развитию молодых сил России. В интересах этого развития Новиков, между прочим, старался установить взгляд на отечество и чужие страны, т. е. выяснить вопрос о национальности и человечности. Эти взгляды изложены в его рассуждениях о путешествиях в чужие страны.
Рассуждая о пользе путешествий в чужие края, он говорит в журнале «Покоящийся трудолюбец» (1784–1785): «Надо прежде узнать свое отечество; россиянин должен вникнуть в древний вкус многих старинных кремлевских строений, прежде, нежели рассматривать станет Луврскую колоннаду, или прежде должен удивляться монументу великого не только в России, но и в целом свете мужа (т. е. Петра), нежели будет столбенеть при воззрении на тюильерийские статуи. Не должно спрашивать у иностранцев о их достопамятностях, если не можем рассказать им о своей земле273... При отъезде в чужие земли в нас невольно является беспокойство: на родине я был гражданин, всякий был мне защитник и брат..., здесь (на чужбине) меня отделяет от окружающих меня людей различие в языке, обычаях, нравах, в самой религии. Я встречаю недоверие, я должен таиться, притворяться, лгать... Если там (за границей) найдется сердце, соединенное нежнейшей симпатией с его сердцем... то он должен там опасаться, чтобы не видеть всего того, что он желал бы встретить. Да будут там дражайшие человеческие желания предметом первых его ужасов! Так людям угодно! Вот законы! Се ли, о Боже, сие священнейшее братство! О, любезное Отечество! Не ты ли вся вселенная? О, друзья мои, не вы ли все честные люди? Смертные! Полагайте пределы своим владениям, да разделит воздвигнутый камень ваши народы, да переменят вас разные ваши обычаи по внешности на сто различных поколений, да учинят вас тысячи различных свойств языка чужестранцами и неприятелями... обычай да переменит и обезобразит и самую природу... Но напрасно вы будете трудиться: вы всегда останетесь подобны по сущности, всегда будете слабы, боязливы даже и в варварском состоянии, расположены к взаимной любви даже и при самых убийствах; будете всегда братья, несмотря на различные свои наименования»274.
Приведенные слова, надеюсь, ясно показывают, что у Новикова идеи общечеловечности определеннее и тверже, чем идея национальности, и что между ними очевидно противоречие, слишком несостоятельно прикрытое. Масонство в Новикове было тогда гораздо сильнее, чем его знание национальных русских задач. Не сознание ли слабости этого последнего знания и заставило Новикова взяться с новым усердием за издание русской «Вивлиофики», которую он стал переиздавать в 1788 г. и продолжал издание новых материалов до самого того времени, как над ним разразилась катастрофа275.
Новиков развертывал свою обширную деятельность и вырабатывал свои взгляды не один или в малочисленной группе, а в кругу многочисленных последователей, особенно в среде университетской московской молодежи, которая и принимала участие в его изданиях. Из этой-то среды университетской и в то же время новиковской и вышел знаменитейший из наших историков Н.М.Карамзин, на котором неоспоримо отразились эти новиковские воззрения, но который, в свою очередь, и пошел дальше своего учителя в знании своего родного прошедшего и во многом очистил это знание от иноземного влияния.
* * *
Примечания
Записки Долгоруковой изданы в «Русском Архиве» за 1867 г.; записки Нащокина и Шаховского – в «Современнике» за 1875 г. в 52 т.; записки Болотова в – «Русской Старине» и особым изданием.
Издано по подлинной рукописи в «Русской Старине» за 1870–1871 гг.
Это жестокая критика, можно сказать, всей нашей жизни в прошедшем столетии с Петра до 1788–1789 гг., когда Щербатов писал это исследование. Лица царские и все главнейшие правительственные очерчены весьма откровенно и…резко.
См.: Щербатов М.М. Русская история. Т. 1. Предисловие. – С. XIV.
Т. 1. – С. 87.
Т. VII. Кн. 15. – С. 205.
5 частей в 15 т. изданы в 1770–1792 гг.
Указатель под словом «Россия».
«Варяги и варяго-руссы. Первые – финны, а последние – финны же с русскими помешанные. До Рюрика финские короли руссами владели, и Гостомыслова отца Боривая (Иоакиевская летопись) победа, на славян дань наложили». – Т. 1. – С. 43.
«Варяги не просвещеннее были русских, они, живучи в соседстве с ними, общие и одинаковые имели с ними познания». – Т. 2. – С. 110.
Болтин И.Н. Т. 2. – С. 474, 475.
Там же. – С. 478.
Премия в 100 червонцев деньгами и медаль в 25 червонцев была назначена в 1766 г. за решение такой задачи: что болезненнее для общества: чтоб крестьянин имел в собственности землю, или токмо движимое имение, и сколь далеко его права на то или другое имение простираться должны? (Премия предложена Екатериной под именем неизвестной особы.) // История вольного экономического общества. – С. 367, 368. Ответ Поленова на этот вопрос напечатан в «Русском Архиве» за 1865 г.
Болтин И.Н. Т. 2. – С. 355.
Там же. – С. 235, 236.
Там же. – С. 240.
Болтин И.Н. Т. 2. – С. 383.
Там же. – С. 60.
Щербатов. – Т. 1. – С. 2.
Болтин И.Н. Т. 1. – С. 268.
Болтин И.Н. Т. 1. – С. 16–19.
Там же. – С. 29, 30.
Олег вещий – значит, привез много вещей. Ходили до Юрьева, т. е. дня, – значит, будто бы до города Юрьева и т. п.
Перемена эта произошла в Миллере еще в 1760 г., по всей вероятности, под влиянием исторических изысканий Ломоносова. Он высказал это мнение в «Summlung Geschichte», 1760 г. Т. 5. – С. 385. Затем он его повторил в 1772 г. в своем русском сочинении «О народах, издревле в России обитавших». Соч. переизд. и в 1778 г. (Шлецер. Указ. соч. Т. 1. – С. 373).
Русский Архив. –1866; Заря. – 1870. – № 3. – С. 20; ст. П.К. Щебальского.
Полн. собр. соч. Екатерины. Т. 1 – С. 297; 339; 395.
<В> 1786 <г.> Екатерина много занималась драмами – Рюрик и Олег. (Храповицкий под этим годом. – С. 8–16). Под 1788 г. 31 августа – занятия русской историей. 1788 г. 18 августа: «Пред обедом поднес реестр собранным мною из библиотеки и сундуков историческим книгам и манускриптам. Почти все читала». 1791 г. под 22 июня: «Принялись за российскую историю; говорили со мной о Несторе». 1791 г. под 23–24 того же месяца: «Упражняются в продолжении истории российской; поднес книги и выписки к тому принадлежащие». 1791 г. сентября 21–22: «Во время разговоров об истории российской сказано мне, что Александр Невский был герой; нашли то, чего никто здесь не написал, т. е. что папа, отправляя народного легата, поощрял в Норвегии, Дании и Швеции составить кроасаду (Крестовый поход) против Александра Невского, но намерение сие осталось бездейственным».
Спб., 1863.
Полн. собр. соч. Екатерины. Т. 3; Заря. – 1870. – № 3. – С. ждз23–29.
Спб., 1793–1801.
Ипатьевская летопись по старому изданию – т. 2, с. 5; по новому – с. 200.
Шлецер. Нестор. Т. 1. – С. 156, счет славян. букв.
Там же. – С. 169, счет славян. букв.
Там же. – С. 157, счет славян. букв.
Там же. – С. 173, счет славян. букв.
Там же. – С. 373–375.
Там же. Т. 2. – С. 613, 660, 710, 721, 726 и 728.
Шлецер. Нестор. Т. 1. – С. 175.
«Сознавая пользу исторических наук (Платон, в мире Петр Егорович), сам собой научился географии и истории, которую любил во всю свою жизнь», – говорит его жизнеописатель, близко его знавший, Снегирев. – Жизнь Митрополита Платона. Ч. 1. – С. 7 по изд. 1856 г.
Словарь достопамятных люд. – Под слов. Бантыша-Каменского.
Снегирев. Ч. 1. – С. 52, 53.
Бантыш-Каменский, между прочим, имел влияние и на Евгения, впоследствии Митрополита Киевского. Святитель Воронежский Тихон поручал его вниманию Бантыша-Каменского, когда отправлял Евгения в Московскую Академию. Воронежские Епарх. Ведом. – 1868. – № 2.
Новиков. Сочинение А. Незеленова (1875 г.) – С. 153. И другие выдержки из журналов новиковского времени мы указываем по тому же прекрасному наследованию г. Незеленова как более доступному читателям для проверки и дальнейших разъяснений, могущих понадобиться.
Там же. – С. 308.
Там же. – С. 310.
Незеленов. Указ. соч. – С. 35.
Там же. – С. 396.
Там же. – С. 397, 398.
Последний XX т. «Вивлиофики» изд. в 1791 г.
