Глава VI. Шлецер
Еще в то время, когда происходила страстная борьба разнородных взглядов на русскую историческую жизнь, когда осознана была крайняя нужда иметь систематическую «Русскую историю» и в выполнении этой задачи изнемогал не подготовленный к ней великий Ломоносов, в историческом развитии нашей науки обозначилась новая… или, лучше сказать, ворвалась новая стремительная струя, произвела великую смуту в тогдашней нашей Академии наук, быстро затем исчезла, а в начале нынешнего столетия опять ворвалась, взволновала всех ученых, занимавшихся русской историей, и многими надолго была признана самой лучшей, самой чистой струей в нашем стремлении к научности отечественной истории. Это струя научности Шлецера.
Теперь настали времена более спокойного и более научного отношения к Шлецеровой работе. Теперь более и более обнаруживается, что она и шуму наделала больше, чем следовало, и новизны имеет меньше, чем это могло прежде казаться, даже не совсем самобытна по отношению к предшествовавшим русским трудам. Время теперь даже поднять вопрос о том, больше ли пользы или вреда произошло от нее в науке русской истории.
Начало иноземства, заложенное в России мощной рукой Петра I, логически развивалось в своих последствиях и прорывало даже такие преграды, как национальное возбуждение при Елизавете Петровне и Екатерине II. Россия втягивалась в Западную Европу; Западная Европа врывалась в Россию.
Славное с народной русской точки зрения участие Елизаветы в Семилетней войне, показавшее всем, что Россия находит… вредным усиление ближайшей немецкой державы – Пруссии, и поворот России к полуславянской Австрии и к пленявшей тогда всех своей цивилизацией Франции вызывали в Европе новое внимание к России. Внимание это еще более закреплялось торжественным заявлением русского патриотизма Екатерины II, вышедшей из этой самой разбитой Россией Пруссии. Россия оказывалась достойной чести даже со стороны чванившихся высшими будто бы началами жизни ученых – подготовителей Французской революции. И нельзя им было не считать Россию достойной этой чести. В русском обществе даже при Елизавете с неудержимой силой развивалось западноевропейское разделение между государством и Церковью, между светской и духовной жизнью, выражавшееся в сильном неверии и безнравственности. Еще при Елизавете, а тем более при Екатерине, то и другое последствие разъединения государства и Церкви стало осмысливаться, возводиться в научную теорию. Французские энциклопедисты находили… в России многочисленных последователей. Россия сильно выдвигалась в их глазах. России предлагали свои научные услуги даже такие знаменитости, как Вольтер, добившийся еще при Елизавете поручения написать «Историю Петра I»205 и при Екатерине славивший Русское самодержавие.
Не могли не тянуться к России и старые ее просветители – немцы по дороге, еще более проложенной ими и даже просто из-за соревнования с новыми завоевателями России.
Миллер своим изданием «Summlung russischer Geschichte» и через своего родственника, геттингенского профессора Бюшинга, тоже издававшего за границей статьи и памятники о России, усиливал и в ученой немецкой среде интерес к нашему отечеству и к русской истории. Этот же Миллер устроил у себя в Петербурге как бы этапный пункт для молодых немцев, прибывавших в Россию искать себе счастья.
Миллера озабочивала мысль найти в среде этих молодых немцев помощника себе по разработке русской истории и, кстати, вместе – и воспитателя для своих детей206. Миллер забыл основную мысль Петра и, в частности, назначение нашей Академии наук, чтобы у нас иноземцы-специалисты приготовляли себе русских преемников. Забвение это, как видим, дошло до того, что даже для русской истории старый немец смело мог выдвигать молодого немца, даже при Ломоносове. Забвение это, впрочем, не было делом памяти, а имело характер более глубокого недуга. Миллер сознавал смелость своего плана и, однако, проводил его. Сам Шлецер раскрывает нам намерения Миллера и значение его этапного пункта. «Они (т. е. прибывавшие молодые немцы), – говорит он, – обыкновенно обращались к известному своим великодушием земляку их Миллеру. Он принимал их к себе в дом, давал им стол и, чтобы лучше узнать их, поручал разные занятия, уроки, переписку – все в надежде найти, наконец, человека, которого бы можно было склонить к своим ученым работам»207. Но такого лица не оказывалось на этапном пункте Миллера, и он через своего родственника Бюшинга обратился в 1760 г. к геттингенскому ученому, профессору восточных древностей Михаелису за указанием такого лица. Михаелис указал на даровитого своего студента Августа Шлецера, который у него изучал эти древности, воспылал желанием отправиться на Восток, в Египет, Палестину, и для этого заработывал деньги уроками в Швеции и сочинениями там же, а также в Гамбурге и Любеке. Шлецер, по предложению Михаелиса, решился ехать в Россию с мыслью все-таки потом ехать на Восток. Но, ознакомившись у Миллера с русским языком и русскими рукописными сокровищами, воспылал ревностью облагодетельствовать пока Россию разработкой ее истории. Миллер, еще призывая Шлецера в Россию, рисовал ему в ярких красках будущее его назначение. «По-видимому, Россия есть поле, над которым работать предопределено вам провидением», – писал он к Шлецеру еще до прибытия его в Россию208, а когда Шлецер прибыл к нему (1761 г.) и показал в первые же месяцы усердие и успехи в изучении русского языка, Миллер стал втягивать его в историческую работу. По поводу какого-либо разговора о Бухаре или Амуре, говорит Шлецер, Миллер вел его в свой кабинет, вытаскивал рукописи одну за другой – то русские, то немецкие – и приговаривал: «Здесь работа и для вас, и для меня, и для десятерых других на целую жизнь»; но при этом отказывал Шлецеру в просьбе дать какую-либо рукопись, говоря: «Будет еще время, не до́лжно торопиться». Тут Шлецер видел и русские летописи, и воображение его сильно работало. Он убедил себя, что изучение русских летописей – вторая заветная мечта его жизни после путешествия на Восток209.
Замечательные успехи и дарования Шлецера побудили Миллера уже в 1762 г. хлопотать о том, чтобы пристроить Шлецера к Академии наук в звании адъюнкта. Миллер при этом обнаружил во всей ясности, чего он ждет от Шлецера. Он писал к Михаелису, между прочим, следующее: «Для публики было бы неоценимой потерей, когда бы значительное количество рукописей и редких книг, собранных мной в продолжении тридцатилетнего моего пребывания здесь, а также множество моих, еще ненапечатанных работ, после моей смерти, которую представляю себе очень близкой, не были употреблены в пользу способным лицом»210.
В одном из писем Миллера есть драгоценное место, объясняющее взгляд его на обязанности историка и в настоящем случае объясняющее его выбор преемника: «Обязанности историка трудно выполнить, – писал Миллер, – Он должен казаться без отечества, без веры, без государя. Я не требую, чтобы историк рассказывал все, что он знает, ни также все, что истинно, потому что есть вещи, которых нельзя рассказывать и которые, может быть, мало любопытны, чтобы раскрывать их пред публикой; но все, что говорит историк, должно быть истинно, и никогда он не должен давать повод к возбуждению к себе подозрения в лести»211. Кто же, кроме немца, мог быть таким историком и преемником Миллера, т. е. без отечества, без веры, без государя?
Москва неодолимая, куда Миллер был передвинут в 1765 г. не без участия Шлецера, заставила его возложить эти упования на русских; но теперь в Петербурге Миллер не мог совершить такого быстрого скачка, хотя сам же Шлецер разочаровывал его в немецких упованиях.
Шлецер обиделся скромным положением адъюнкта, бросил Миллера, поступил в число учителей детей президента Академии Разумовского и приобрел себе благоволение и других сильных людей, дети которых учились у него вместе с детьми Разумовского.
И практический расчет, и необузданное самопоклонение побудили Шлецера искать этого благоволения. Он с первых шагов на русской земле стал обнаруживать невыносимое самохвальство и глумление над другими. Находя для себя унизительной и скудной по средствам должность адъюнкта, Шлецер пишет: «Что были за люди, которые славились тогда своими познаниями в русской истории? Люди без всякого ученого образования, люди, которые читали только свои летописи, не зная, что вне России существовала история, люди, которые не знали другого языка, кроме своего отечественного: Татищев знал только по-немецки, князь Щербатов – только по-французски... Я был, – говорит Шлецер в своей автобиографии, – ученый критик... Я был в этом отношении единственный человек в России»212.
Даже Миллер, по суду Шлецера, как историограф сделал очень мало (хотя отчасти и не по своей вине, снисходительно прибавляет Шлецер). Впоследствии, в своем «Несторе» Шлецер увеличил список дурных русских историков именем Ломоносова, о котором, как и о Татищеве и Щербатове, выражается, что он не мог издать ничего полезного (по русской истории, разумеется)213. Только Болтина он признает знатоком русской истории, но и его осуждает за мнения о призвании князей. Вообще Шлецер признавал, что русская история не только не существовала, но и не могла быть изучаема214 не только по неразработанности первейших источников, но и потому, что нет научной обработки языка, нет хорошей грамматики. В одном месте своего «Нестора» Шлецер еще хуже отзывается о науке русской истории.
«Все, до сих пор в России напечатанное, ощутительно дурно, недостаточно и неверно»215. Тут уже и Болтин забыт.
«Но история России, – говорит Шлецер, – должна быть создана и прежде должны быть приготовлены средства к этому». Шлецер счел себя призванным все это сделать. Он составил свою «Грамматику», в которой приложил к русскому языку высшие филологические начала, достойные всякого уважения (родство всех европейских языков); но рядом с тем выходили и такие, например, странности, что слово «боярин» происходит от слов: «баран» или «дурак»; «дева» – от немецкого «Dieb» («вор»), или нижнесаксонского «Tiffe» («сука») и т. п.216 Несравненно удачнее план Шлецера касательно разработки русских летописей. Он требовал: 1) критической обработки летописей – сличения редакций и очищения текста; 2) грамматической, т. е. объяснения текста при помощи сравнительной грамматики, 3) исторической обработки, т. е. сличения летописей и других памятников по содержанию217.
Никто не станет отнимать чести у Шлецера за научную постановку вопроса о разработке наших летописей; но вопиющей неправдой было бы закрывать глаза перед тем, что Шлецер взял в основу этой постановки чужую работу, именно Татищева. Несправедливо также было бы забывать о том, что этим же делом занимался уже тогда Болтин, не говоря уже о Ломоносове. Наконец, нельзя забывать, что Шлецер, по необузданной своей гордости и самомнению, задался фантастической целью воспроизвести подлинный текст Нестора. Словом, во всем этом деле сказалось: большое знакомство Шлецера с научными приемами (честь, принадлежащая прежде всего тогдашним профессорам Геттингенского университета), но еще большая его гордость и, наконец, еще большее тогдашнее его невежество в русской письменности. Но Шлецер пошел еще дальше. Он не только задумал создать «Русскую историю», но и облагодетельствовать Россию сообщением ей истории других народов и не в многотомных изданиях, как это делала Академия наук, а в популярных изданиях, доступных возможно большему числу русских читателей, – мысль прекрасная и составлявшая назначение Академии наук, но самозванная со стороны Шлецера. Лучше всего сам Шлецер освещает это свое самозванство. «Я делал, – говорит он в своем «Несторе», – обширные начертания, соразмерные величию государства и богатству истории оного – начертания, долженствовавшие объять все, и для исполнения которых нужно было всемогущество Екатерины II; и действительно, в самое то время, в царствовании сея великия жены заблистал новый свет и в русской словесности. Но все мои патриотические и космополитические (т. е. немецкие) желания подавлялись густым туманом, окружавшим тогда Академию»218.
В действительности было далеко не так. План этот подавлялся собственной его громадностью и несостоятельностью самого Шлецера. Но кроме того, он подавлялся невероятной напыщенностью Шлецера, возмущавшего всех. Чувства эти верно выразил, хотя и в весьма грубой форме, Ломоносов. Разбирая проект Шлецера касательно разработки русской истории и стараясь очевиднее доказать несостоятельность автора его, Ломоносов прибег опять к своей специальности, но не по химии, а по словесности. Указав вышеприведенные нелепые, обидные для русских филологические открытия Шлецера, Ломоносов говорит: «Из сего заключить можно, каких гнусных пакостей не наколобродит в российских древностях такая допущенная к ним скотина»219.
Какие именно пакости может учинить Шлецер, тогда, т. е. в 1762–1764 гг., было весьма ясно не только Ломоносову, но даже и Миллеру. Оба они, наверное, знали, что одна корысть руководит Шлецером, что он не намерен служить России, а вредить ей очень способен, – он соберет ее памятники, увезет за границу и там будет наживать деньги и славу. Подозрения эти были основательны. Шлецер уже доказал свое предательство. Он тайно послал за границу напечатать речь Миллера, позорящую Россию220. В 1764 г., перед отпуском за границу, у Шлецера было много рукописей и когда, вследствие доноса Ломоносова, Тауберт, спасая Шлецера, забрал у него до обыска бывшие у него рукописи, то Шлецер, по собственному его признанию, успел припрятать в пергаментный переплет «Арабского лексикона» таблицы о народонаселении России, о привозных и вывозных товарах, о рекрутском наборе и т.п.221
Таким образом, возникал вопрос не только о научной несостоятельности Шлецера, но и о его крайней политической неблагонадежности, Шлецер ясно видел, что обычным путем ему ничего не добиться. Он вступил на необычный путь. При посредстве сильных людей – генерал рекетмейстера Козлова и секретаря императрицы Теплова, дети которых учились у Шлецера вместе с детьми Разумовского, он вызвал особенное внимание к себе Екатерины, которая и создала ему необычайное положение. Он просил всемилостивейшего соизволения продолжать начатые труды «под собственным ея величества покровительством, в безопасности от притеснений и всякого рола препятствий обработать прагматически древнюю русскую историю от начала монархии до пресечения Рюрикова дома, по образцу всех других европейских народов, согласно с вечными законами исторической истины, и добросовестно, как следует вернейшему (!) ея величества подданному»222.
В начале 1765 г. Шлецер по повелению Екатерины сделан был ординарным профессором русской истории в Академии наук с условием пробыть в России 5 лет и поставлен под особое покровительство людей, доверенных государыни223.
Из этих условленных контрактом пяти лет Шлецер пробыл в России только три и в это время ознаменовал свою деятельность весьма скромными делами. При содействии неутомимого труженика Башилова Шлецер на русском языке только переиздал Русскую Правду и начал издавать Никоновскую летопись. Самостоятельные его работы удостоились издания только на иностранных языках. Он издал «Опыт русских летописей» (Probe russischer Annalen) и статью на латинском языке: «Memoriae slavicae». К 1767 г. его взяло глубокое раздумье. Он стал соображать, что в России выгоды не отвечают его трудам и заслугам, тогда как за границей ему будет гораздо выгоднее, и профессорствовать лучше, и книги издавать удобнее. Предметом этих выгод, конечно, были не восточные древности, а Россия, которую он достаточно изучил для этих выгод. Поэтому он даже до срока контракта, именно в 1767 г. уехал из России и более не возвращался. Жил он в Гетингене сначала по отпуску, затем к концу контракта много торговался с Академией, требовал больших денег за службу России, и когда получил предложение служить на прежних условиях, совсем остался в Гетингене и занял профессорское место в тамошнем университете. Впрочем, во исполнение контракта он продолжал трудиться для России в прежнем скромном направлении. Через того же Башилова издал Судебник Иоанна III и, наконец, как доказательство, что он не даром связал себя контрактом с Академией, в 1769 г. издал на французском и на немецком языках первую часть весьма краткой и давно им составленной «Истории России до основания Москвы», т. е. до 1147 г., переизданную потом и по-русски под заглавием «Изображение российской истории».
Сам Шлецер говорит, что эта книжка составлена для детей, что за нее он не стоит и даже заявляет, что для серьезных читателей, а тем более для ученых историков-критиков он не способен написать связной русской истории. Неизвестно, что это значит: неразработанность ли русской истории или бессилие самого Шлецера; но несомненно, что он забыл при этом собственные обещания, <данные в> 1764 г. Впоследствии Шлецер сам признает прямо свою несостоятельность исполнить эти обещания. В Предисловии к своему «Нестору», изданному по-немецки в 1802 г., Шлецер после изложения вышеприведенного широкого своего плана говорит: «Теперь я сделался хладнокровнее и воздержнее в моих предположениях. Отказываюсь от всеобъемлющего начертания или отдаю на произвол судьбы, управляющей мощной и благодетельной десницей Александра I, а ограничиваюсь только Нестором и его ближайшим продолжателем, с небольшим до 1200 года».
Этот «Нестор», явившийся в печати спустя с лишком 30 лет после того, как Шлецер наделал у нас столько шума, и составляет единственный серьезный труд Шлецера. На русский язык он переведен Языковым и издан в трех частях… <в период> от 1809 до 1819 г.
В сочинении этом летопись Нестора, т. е. Начальная летопись обработана по 12 печатным и 9 рукописным спискам.
Все эти списки Шлецер и описывает, но в Заключении говорит, что из 21 списка он пользовался собственно 15, потому что прочие или начинаются позже или в них недостает Начала (Предисловие. – С. VII, VIII), а в другом месте этого же Предисловия признается, что здесь (в «Несторе»), он употребил собственно только 13 рукописных и печатных списков (с. XI, XII). В действительности он обрабатывает текст летописи по четырем-пяти спискам. Обработка сделана по вышеприведенному плану Шлецера. Сличив списки, Шлецер отбрасывает то, что ему кажется позднейшим прибавлением, искажением, и восстанавливает воображаемый им подлинный текст Нестора. Прием его таков: сначала он печатает данную часть текста по имеющимся у него спискам, обозначая варианты их. Затем сводит в одно, что ему кажется подлинным, и дает очищенный текст Нестора. Всю эту работу он сопровождает многочисленными примечаниями, в которых кроме разбора вариантов текста летописи приводит в объяснение текста свидетельства из греческих, восточных и западных писателей. Эта работа обыкновенно располагается в виде примечаний к летописному тексту. Это, в свою очередь, повело Шлецера к исследованию древностей славянских или таких же древностей северных стран, т. е. повело его в ту же область, в которой вращался Байер. Результаты оказались те же, что и у Байера. Даже последователи так называемой Норманнской школы соглашаются, что к исследованию Байера Шлецер не прибавил ничего существенного. Но это не совсем справедливо. Шлецер прибавил весьма смелую опору главнейшему положению Байера, именно тому, что до призвания князей русские не знали цивилизации и ею обязаны германскому элементу. Он даже значительно видоизменяет постановку самого дела.
Байер свое положение основывает главным образом на иноземных свидетелях о состоянии страны, сделавшейся известной под именем России. Шлецер подрывает значение большей части иноземных писателей, но зато подкрепляет положение Байера научным исследованием первейшего русского источника – Начальной летописи, и, сличая ее с иноземными свидетелями, приходит к выводу, что иноземные свидетели не имеют в сравнении с летописью большей частью никакого значения для русской истории224, но сама эта летопись говорит будто бы о диком состоянии славянских племен и о том, как они из него вышли. «Да не прогневаются патриоты, – говорит Шлецер, – что история их не простирается до столпотворения, что она не так древня, как история эллинская и римская, даже моложе немецкой и шведской. Пред сей эпохой (т. е. призванием князей) все покрыто мраком как в России, так и в смежных с нею местах. Конечно, люди тут были, Бог знает, с которых пор и откуда сюда зашли, но люди без правления, жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса, люди, не отличившиеся ничем, не имевшие никакого сношения с южными народами, почему и не могли быть замечены и описаны ни одним просвещенным южным европейцем. Князья новгородские и государи киевские до Рюрика принадлежат к бредням исландских старух, а не к настоящей русской истории; на всем севере русском до половины IX в. не было ни одного настоящего Города. Дикие, грубые, рассеянные славяне начали делаться общественными людьми только благодаря посредству германцев, которым назначено было судьбою рассеять в северо-западном и северо-восточном мирах первые семена цивилизации»225.
Вот это основное положение, высказанное еще Байером, и было главной причиной, почему Шлецер придавал такое значение нашей Начальной летописи и так много положил труда на ее разработку с этой стороны. Но труд, вызванный такой предвзятой мыслью и веденный с такой односторонностью, не мог долго удержать своего значения в науке.
Кроме фантастического восстановления подлинного текста Нестора, о чем мы уже говорили, из труда Шлецера пали в нашей науке: и дикое состояние русских до призвания князей, и невозможность будто бы найти что-либо верное в древних иноземных свидетельствах; пали большей частью даже его объяснения текста Начальной летописи, а тем более его предубеждения против позднейших летописных списков. Удержал значение его научный прием, т.е. строгость, выдержанность изучения дела226. Но, очевидно, это формальное качество труда Шлецера. Оно, конечно, может иметь некоторое воспитательное значение. Сам Шлецер во втором томе указывает на это именно значение его труда, к которому приглашает и русских молодых людей (с. 126), и немецких (с. 131, 132). С этой стороны сочинение Шлецера, повторяем, имеет значение, и с ним следует ознакомиться всякому молодому специалисту, но, следуя совету самого Шлецера, ни в чем ему не верить на слово, и нужно прибавить еще одну предосторожность: никогда не разбирать памятников так тенденциозно. Фактическое значение удержали лишь некоторые его объяснения текста летописи иностранными источниками. По этому вопросу и сам Шлецер работал и добыл России усердного работника в лице известного нам Стриттера. Этим вопросом и до сих пор много занимаются, но, конечно, не в той узкой рамке позднейших писателей, какую назначил Шлецер.
Без сомнения, было бы весьма резко и несправедливо сказано, если бы выразиться, что Шлецер был в нашей науке то же, что Бирон в Русской государственности, – резко и несправедливо уже по тому одному, что Шлецер был неизмеримо даровитее и образованнее Бирона; но в этом сравнении найдется кое-что верного, если всмотреться в него внимательно и спокойно. Оба они – и Бирон, и Шлецер вносили в нашу жизнь некоторый порядок (ведь и Бирона хвалили за это и ближайшие свидетели – такие как Щербатов, и новейшие ученые – как Соловьев). Оба они – и Бирон, и Шлецер совершенно одинаково относились к русским людям с величайшим презрением и к России почти с одинаковым корыстолюбием. Наконец, оба почти одинаково утверждали свой авторитет с истинно немецкой наглостью. Русские современники, видевшие пред собой вполне созревшего в этих качествах Шлецера, но еще не созревшего в научности, вернее его поняли, и или отворачивались от него, или проходили мимо, продолжая свое дело, как будто и не было Шлецера между ними. Но когда Шлецер удалился из России, окреп в течение с лишком 30 лет в науке и выступил со своим «Нестором», то русская мягкость, совестливость и искреннее уважение к научности, чья бы она ни была, и как бы горька ни была для родного чувства, долго заставляли нас платить непомерно высокую дань немецкому патриотизму Шлецера и его заблуждениям и долго мешали дать ему подобающее в нашей науке место. Ниже мы увидим, кто платил Шлецеру эту дань, и кто стал назначать ему подобающее место.
* * *
Примечания
Histoire de l'empire de Russie sous Pierre le Grand, par Voltaire, 1775 an avec portrait. Сведения о составлении этой «Истории» – у С.М. Соловьева Т. 24. – С. 223–227. Хлопоты Вольтера начались еще в 1745 г. Согласие дано в 1757 г.
Пекарский П.П. История Академии наук. Т. 1. – С. 388.
Там же. – С. 378.
Пекарский П.П. Указ. соч. Т. 1. – С. 374, 375.
С.М. Соловьев о Шлецере // Русский Вестник. – 1856. – С. 500.
Пекарский П.П. Указ. соч. Т. 1. – С. 379.
Там же. – С. 381.
Соловьев о Шлецере. – С. 501.
Соловьев о Шлецере. – С. 533.
Там же. – С. 518.
Шлецер. Нестор. Т. 1. – С. 325.
Пекарский П.П. Указ. соч. Т. 2. – С. 835.
Соловьев о Шлецере. – С. 518.
Шлецер. Указ. соч. Т. 1. Предисловие. – С. 33, 34.
Пекарский П.П. Указ. соч. Т. 2. – С. 835, 836. Там указаны первоначальные сочинения Ломоносова; Соловьев. История России. Т. 26. – С. 307.
Т. 1. – С. 405.
История Акад. наук. Т. 2. – С. 829, 830. Сам Шлецер сознается и в том, что в 1764 г. он задумал оставить Россию и в Германии издать свои Rossica, т. е. приобретенные материалы по русской истории и статистике. – Соловьев. История России. Т. 26. – С. 305.
Соловьев о Шлецере. – С. 524. Чтобы судить об искренности верноподданических чувств Шлецера, нужно вспомнить, что когда Академия наук предлагала ему навсегда остаться в России, он никак на это не соглашался.
Пекарский П.П. Указ. соч. Т. 2. – С. 840, 841.
«Нестор есть первый и единственный отечественный источник русской истории до 1154 г. Нестор есть первый, древнейший, единственный, по крайней мере, главный источник для всей славянской, детской и скандинавской истории сего периода». Признавая некоторое значение только за Иорданом и Прокопием, Шлецер о других писателях говорит следующее: «Писанное Дитмаром и даже современником Несторовым Адамом (Бременским) есть не иное что, как отрывки, и не значит ничего. Византийцы узнали Русь только со времени Игоря. Польские хроники все недавние, а древнейшие из них не имеют смысла; истина, какую только можно отыскать в них, выкрадена из Нестора, а бессмыслица принадлежит им собственно». – Шлецер. Указ. соч. Ч. 1. – С. 423 и далее.
Т. 1. – С. 418, 419; т. 2. – С. 178–180.
В недавно появившемся втором выпуске «Истории русского права» Д.Я. Самоквасова собраны богатые данные, ниспровергающие прославленную научность Шлецера. Немало их есть и в первом томе «Истории русской жизни» И.Е. Забелина.
