Глава XV. С. М. Соловьев

Перейдем теперь в область совсем иных воззрений. Они напомнят нам Карамзина раскрытием великой силы государственности в России; напомнят они западников решительным признанием обязательной силы западноевропейской культуры; напомнят ученых немцев, особенно балтийских ученых, понятием о русской культуре, в котором выразится не только отрицание славянофильских теорий, но отрицание каких бы то ни было положительных представлений о русской культуре; еще далее, эти воззрения представят нам ряд собственных взаимных отрицаний, т. е. ряд противоречий, ряд отступлений от прежде высказанного.

Наконец, мы увидим, что над всем этим возвышается необыкновенное знание нашего прошедшего, необыкновенная добросовестность при фактическом его изложении и крупная талантливость, способная делать большие завоевания, т. е. создавать последователей, школу.

Мы разумеем покойного Сергея Михайловича Соловьева, профессора русской истории и потом – ректора Московского университета, члена Академии наук и многих других ученых обществ524.

С.М. Соловьев написал 28 томов «Истории России с древнейших времен» до 1775 г. и в области дипломатических сношений до – 1780 г.525 Кроме того, он написал «Историю падения Польши», изд. 1863 г.; далее – известный «Учебник по русской истории» в 5 выпусках; общедоступное «Чтение по русской истории», изд. 1874 г.; известный нам обзор некоторых сочинений по русской истории, и множество статей по вопросам русской и всеобщей истории526. Первыми его трудами были «Отношение Новгорода к князьям», изд. 1845 г., и «Отношения между князьями», изд. 1847 г. В последнем впервые изложена теория родового быта.

Мы будем изучать по преимуществу «Историю России» Соловьева. В этом громадном историческом труде такой порядок. Сначала излагаются внешние события в хронологическом порядке, за немногими исключениями. Так, время Иоанна III излагается не хронологически, а по группам событий: Новгород Великий, София Палеолог, Восток, Литва. Русские внешние дела освещаются при этом еще кратким обзором событий в славянском мире в древние времена и вообще западноевропейских государств. Эти последние обозрения особенно обширны и подробны в те времена, когда у нас устанавливались и усиливались дипломатические отношения, т. е. главным образом в новейшие времена, с Петра I.

Затем рассматриваются внутренние дела. Хронологическая группировка их неодинакова. В старые времена группы обнимают большое время, как, например в 3-м томе от смерти Ярослава I до смерти Мстислава Торопецкого (т. е. Удалого, до 1228 г.), или в 4-м от смерти этого Мстислава и до Иоанна III. В другие времена обозрения эти располагаются чаще всего по княжениям, царствованиям, наконец, просто по группам нескольких годов, как например, в царствование Елизаветы Петровны по семилетиям, или в царствование Екатерины по группам событий за три, два и даже за один год. Везде, однако, более или менее выдерживается один план в распределении событий внутреннего быта. Начинается этот отдел обозрением жизни князей или царей, затем идут обозрения состояния высших сословий и учреждений, далее – жизни городов, жизни жителей сел, торговли, законов, духовного и светского просвещения, литературы, нравов.

Фактическая сторона в том и другом отделе, т. е. касательно внешних событий и внутреннего быта, необыкновенно богата и научно поставлена. Автор все читал сам и дает факты из первых рук, т. е. из первых источников. Для большей точности он чаще всего выписывает подлинные места источников, и только подновляет слог в древних русских памятниках, где речь невразумительна.

Это богатое собрание фактов связывается у автора хронологией или вышеуказанными рубриками, но часто – еще более внешним образом, например при обозрении новейших дипломатических отношений, по случайному порядку соседних государств, или даже простой фразой: теперь скажем о том-то... Литературы вопросов, мнений ученых о том или другом деле нет, за немногими исключениями, когда дело очень спорное и когда по нему высказались авторитетные ученые, как, например, по вопросу о родовом быте или о пр образованиях Петра. Еще К.С. Аксаков о первом томе «Истории России», одном из самых обработанных, заметил, что это не история, а исследование. В новейшие времена установилось мнение, что «История» Соловьева – это энциклопедия русской истории, и надобно жалеть, что не составлен к ней более полный и тщательный указатель, чем Указатель г. Шилова (изд. в 1864 г.), который обнимает только 12 томов, т. е. древнюю историю России, по первым изданиям первых 4 томов, и вообще далеко не тщателен, особенно в труднейшей части всякого указателя – предметной.

Но при всей этой разбросанности фактов в «Истории» Соловьева такое внутреннее единство, какое не часто встречается в подобных многотомных сочинениях.

Давая полный, нередко для не специалистов крайне утомительный свод фактов, автор то и дело прерывает его общим взглядом на собранные факты, характеристикой описываемого лица, события, и тут-то и сказывается и глубокое его знание, и талантливость. Эти характеристики рассыпаны по всему огромному сочинению Соловьева. Но в некоторых местах собраны существенные черты всех отдельных характеристик, оценивается все историческое движение русской жизни, т. е. высказываются взгляды автора на это движение. Таковы Предисловие к первому тому; таков конец седьмого тома, где автор высказывает свой взгляд на историческое значение Рюриковой династии; таковы характеристики Петра и его времени в 14527 и 18528 томах; но особенно ясно и подробно взгляды Соловьева на русскую историю изложены в 1 главе 13 тома – в особом его исследовании «Россия перед эпохой Преобразования», которое автор старается связывать со старым временем Руси узами необходимости.

С.М. Соловьев всем известен как последователь и даже творец теории родового быта в науке русской истории. То и другое справедливо, несмотря на видимое противоречие между этими словами. Соловьев взял теорию родового быта у Эверса и удержал из нее существенную особенность – семейный характер, и везде говорит о кровном роде, т. е. берет распространенную семью; но прилагает к этой семье то и дело чисто родовые особенности – непомерную власть родоначальника, способного не уважать уз семьи в строгом смысле. За эту неточность, неопределенность понятий о роде славянофилы сильно нападали на Соловьева и разбивали наповал его родовую теорию529; но это не заставило автора не только отказаться, но и точнее выразить свою теорию. То и другое для него было невозможно при его взглядах. Теорию родового быта, теорию кровного рода Соловьев развил собственно из быта и отношений наших князей, которые действительно составляли один кровный род; а привлечение в этот кровный род порядков чистого родового быта, где не только разрушается, но и исчезает семья, нужно было потому, что иначе не легко было бы выводить из кровного рода государственность. Государственность эта должна была созидаться, по Соловьеву, непременно на разрушении русского кровного рода, т. е. в действительности на разрушении семьи, как это и было в роде суздальских князей и московских. «Князья, – говорит Соловьев в Предисловии к 1 тому530, – считают всю русскую землю в общем, нераздельном владении целого рода своего, причем старший в роде, великий князь, сидит на старшем столе, другие родичи, смотря по степени своего старшинства, занимают другие столы, другие волости, более или менее значительные; связь между старшими и младшими членами рода чисто родовая, а не государственная; единство рода сохраняется тем, что когда умрет старший или великий князь, то достоинство его вместе с главным столом переходит не к старшему сыну его, но к старшему в целом роде княжеском; этот старший перемещается на главный стол, причем перемещаются и остальные родичи на те столы, которые теперь соответствуют их степени старшинства... Начало перемены в означенном порядке вещей мы замечаем во второй половине XII века, когда Северная Русь выступает на сцену; замечаем здесь на Севере новые начала, новые отношения, имеющие произвести новый порядок вещей, замечаем перемену в отношениях старшего князя к младшим, ослабление родовой связи между княжескими линиями, из которых каждая стремится увеличить свои силы за счет других линий и подчинить себе последние уже в государственном смысле. Таким образом, через ослабление родовой связи между княжескими линиями, через их отчуждение друг от друга и через видимое нарушение единства Русской земли приготовляется путь к ее собиранию, сосредоточению, сплочению частей около одного центра, под властью одного государя»531.

Таким образом, русское государственное строение совершается, по-видимому, чисто внешним и разрушительным способом. Это противоречит не только нравственному чувству русского человека, но и научному заявлению самого Соловьева на первой странице его «Истории», где он ставит себе задачу «стараться объяснять каждое явление из внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию»532. Автор и старается это делать, т. е. и углубить основание родового начала, и вывести естественным путем его уничтожение, но достигает ли он действительно эти цели – другой вопрос.

Родовой быт С.М. Соловьев старается находить не в одних князьях. Он находит его в жизни славянских племен, призвавших князей-варягов. Не раз потом в своей «Истории» автор упоминает об этом быте. Более осязательное выражение его он справедливо находит даже в местничестве. В нескольких местах он очерчивает его и в массе простого народа; указывает даже здесь как бы черты чистого рода, когда говорит о подсуседниках, захребетниках, как чужих людях, примыкавших к кровному роду. Но эта сторона дела у Соловьева совсем не разработана, и за нее взялись уже его последователи. Он сам, кажется, считал это дело неоспоримым и не подлежащим сомнению. Силу родового быта на Руси он считал столь великой, что она, по его мнению, подействовала на самих призванных князей533, чем, между прочим, сразу уничтожалось всякое допущение сильного варяжского влияния на Русь; а так как князья-варяги призваны были русскими племенами, потому что сами племена «не видели возможности выхода из родового особного быта» и призвали князя из чужого рода, чтобы установить единую общую власть, которая бы соединила роды в одно целое и дала им наряд534, то естественно было сосредоточить внимание на том, как сами русские князья, восприяв в себя родовое начало призвавших их племен, разрушали его в своей среде и в своем народе. Соловьев прямо говорит, что «здесь главный вопрос для историка состоит в том, как определить отношения между призванным правительственным началом и призвавшими племенами, равно и теми, которые были подчинены впоследствии, как изменился быт этих племен вследствие влияния правительственного начала непосредственно и посредством другого начала, дружины»535. Главное влияние, по автору, здесь происходит именно вследствие усвоения князьями родового начала племен. «Такие, т. е. родовые, отношения, – говорит он, – в роде правителей, такой порядок преемства, такие переходы князей могущественно действуют на весь общественный быт древней Руси, на определение отношений правительственного начала к дружине и к остальному народонаселению, одним словом, находятся на первом плане, характеризуют время»536, т. е. родовой быт, усвоенный князьями, изменяет родовой быт в племенах, призвавших князей. В 8 томе Соловьев выражается об этом, как увидим, еще яснее и решительнее.

Таким образом, не может быть сомнения в том, что историческая миссия призванных князей состояла, по Соловьеву, в том, чтобы, воплотив в себе русское родовое начало, разрушить его в себе и везде, и этим путем создать единую государственную Русь.

Идея разрушения действительно и проходит через всю «Историю России» Соловьева. Мало того, проходит через эту «Историю» идея разрушения не только того, что само собой сложилось, так сказать, за глазами двигателей русской исторической жизни, но разрушения и того, что создано было и, по-видимому, хорошо, самими двигателями этой жизни. Призванные князья разрушают племенной быт племен; суздальские князья, а за ними московские разрушают удельно-вечевой быт; Петр разрушает строение московских князей, преемники Петра разрушают или переделывают строение петровское. Деятельность Петра автор даже прямо называет революционной.

Такой талантливый писатель, такой знаток русской прошедшей жизни, такой устойчивый русский человек, как С.М. Соловьев, разумеется, не думал проводить такую теорию на чужую руку, а имел свои, ученые основания, которые в его глазах оправдывали эту теорию, так сказать, выдвигали ее из самой русской жизни, как данное этой жизнью, которое нужно показать во имя истины, несмотря ни на какие щекотливости и ни на какую народную боль.

Автор ставит историческое развитие народов в теснейшую связь с природой и устанавливает резкое различие в этом отношении между Западной и Восточной Европой. «На Западе земля разветвлена, острова и полуострова, на Западе – горы, на Западе – много отдельных народов и государств; на Востоке – сплошная громадная равнина и одно громадное государство»537... «На Западе природа – мать, на Востоке – мачеха»538. «Уже поэтому обе половины Европы должны были иметь различную историю. Природные выгоды содействуют ранним и сильным успехам цивилизации, поэтому на историческую сцену являются, прежде всего, южные полуострова Европы, поэтому древний цивилизованный мир (Римская империя) охватывал в Европе южные полуострова, Галлию и Британию, значит, южную и западную окраины. Средняя северо-западная Европа – Германия и Скандинавия присоединились к римскому миру, т. е. к Греко-Римской цивилизации после, за ними примкнули к ней западные славянские племена и, наконец, уже очень поздно, предъявляет свои права на Европейскую цивилизацию и государство, заключившее в своих пределах Восточную Европу»539.

Таким образом, Европейская цивилизация двигается от Запада к Востоку по указанию природы. «Любопытно в этом отношении, – говорит Соловьев, – заметить пределы, где в Европе останавливается наплыв диких азиатских орд, народов первичного образования, и здесь видим мы ту же постепенность. Наплыв гуннов останавливается на каталонских полях в Галлии; аварам прегражден дальнейший путь в Германии; мадьяры засели далее на Востоке в Паннонии; татары не могли и здесь остановиться, но наводнили Восточную равнину, где и прежде их толпились подобные им народы; вся эта погань, по выражению наших предков, сплывает постепенно отсюда на Восток, уступая Европе Восточную ее половину. Но между поражением Аттилы при Шалоне до покорения Крыма Екатериной Великой, когда должно положить окончательное очищение европейской почвы от господства азиатов, прошло сколько веков! На столько веков, следовательно, история дала ходу вперед Западной Европе пред Восточной540... История – мачеха заставила одно из древних европейских племен принять движение с Запада на Восток и населить те страны, где природа является мачехой для человека»541.

Для большей убедительности в нашей исторической отсталости вследствие таких обстоятельств автор делает новое сравнение – славян с германцами. Им обоим он дает господствующее положение в Европе в христианские времена, которое они, по его словам, удержали за собой навсегда. Он даже ударяет на их родство, называет племенами-братьями одного индоевропейского народа, поделившими между собой Европу, и устраняет вопрос о племенном превосходстве кого-либо из них. Но одни – немцы – двинулись с северо-востока на юго-запад в области Римской империи, где уже заложен был прочный фундамент Европейской цивилизации, а другие – славяне, наоборот, с юго-запада на северо-восток, в девственные и обделенные пространства. В этом-то противоположном движении лежит различие всей последующей истории обоих племен: одно изначала действует при самых благоприятных обстоятельствах, другое – при самых неблагоприятных542.

Автор в нескольких местах поясняет это различие. Хищники, проносившиеся, как буря над славянами, не возбуждают в них сил, как возбуждены были силы германцев враждебными движениями римлян543. Племенная сила, выражающаяся в стремлении к особности и самостоятельности и являющаяся влиятельным в истории началом, у нас была слаба, тогда как в Германии сила эта постоянно сказывалась544. Далее. На Западе люди оседают крепко на земле, благодаря феодальному праву – этой религии земли является земельная собственность, является земельная аристократия прежде денежной545. У нас при родовой подвижности князей и за ними дружинников не могла иметь важного значения земельная собственность, а имело значение имущество движимое. Отсюда неустойчивость, разбросанность сил546. Далее, еще более характерное сравнение, которое мы приводим в подлинном виде: «Мы так часто употребляем выражение – Западная и Восточная Европа, так много знаем, так много толкуем об их различии и следствиях этого различия; но если путешественник, переезжающий из Западной Европы в Восточную, или, наоборот, свежим взглядом посмотрит на их различие, станет отдавать себе отчет о нем под свежим впечатлением видимого, то, конечно, прежде всего скажет, что Европа состоит из двух частей: Западной каменной и Восточной деревянной. Камень, так называли у нас в старину горы, камень разбил Западную Европу на многие государства, разграничил многие народности, в камне свили свои гнезда западные мужи и оттуда владели мужиками, камень давал им независимость; но скоро и мужики огораживаются камнем и приобретают свободу, самостоятельность; все прочно, все определенно благодаря камню; благодаря камню поднимаются рукотворные горы, громадные вековечные здания. На великой Восточной равнине нет камня, все ровно, нет разнообразия народностей, и потому одно небывалое по своей величине государство. Здесь мужам негде вить себе каменных гнезд, не живут они особо и самостоятельно, живут дружинами около князя и вечно движутся по широкому, беспредельному пространству; у городов нет прочных к ним отношений. При отсутствии разнообразия, резкого разграничения местностей, нет таких особенностей, которые бы действовали сильно на образование характера местного народонаселения, делали для него тяжким оставление родины, переселение... Отсюда с такой легкостью старинный русский человек покидал свой дом, свой родной город или село... брести ровно было ни по чем, ибо везде можно было найти одно и то же, ибо везде Русью пахло»547.

Для строгой параллели следовало сказать, что в России, в то время как мужи не устраивали себе каменных гнезд, мужики пользовались свободой, которая имела могущественное влияние на все дела; но наш автор не видел этого блага. Он, напротив, эту свободу понимал как бродяжничество и потому сейчас же говорит после вышеприведенных слов: «...отсюда привычки к расходке в народонаселении, и отсюда стремление правительства ловить, усаживать и прикреплять»548.

В других местах эта общая характеристика распадается у автора по эпохам. Вот его суждения о русском народе в начале его государственности. «Понятно, – говорит он в 7 томе, – что в эпоху этой начальной деятельности, при начале государственной зиждительности в стране, не имевшей прежде истории, не могло быть ничего прочного, определенного, все было еще в зародыше; начала, семена вещей составлялись друг с другом без внутренней связи; части, образовавшись, стремились еще жить особной жизнью; при сильном движении, просторе, возможности уходить при первом неудобстве; не было места никаким определениям, ибо на движущейся почве ничего построить нельзя. Главное право, главное ручательство в выгоде положения для члена общества, для члена известного сословия заключалось в праве уйти. Столкновения интересов разрешались не общими определениями, но разрывом отношений, уходом из одной области в другую. Отсюда господство временного, личного, случайного над общим»549.

В 13 томе автор выражается еще сильнее о времени через 100 лет после Ярослава I. «Все здесь на восточной окраине отзывается первобытным миром, общество как будто еще в жидком состоянии, и нельзя предвидеть, в каком отношении найдутся общественные элементы, когда наступит время переходам этого жидкого, колеблющегося состояния в твердое, когда все увидится и начнутся определения»550.

Ниже мы увидим, что жидкое, колеблющееся состояние продолжалось и далее до новейших времен и что даже многочисленные определения, столь желанные автором, оказывались постоянно, по его же словам, нетвердыми или несостоятельными.

Заметим, что более резкие из суждений, именно в 13 томе, изданы в 1863 г., в такое время, перед которым незадолго Россия поразила цивилизованную Европу освобождением крестьян с землей, а в год издания этого 13 тома по поводу вспыхнувшего польского восстания было такое патриотическое возбуждение во всех слоях русского общества, что та же цивилизованная Европа, заговорившая было в пользу поляков, сочла более благоразумным умолкнуть. Наш автор чувствовал потребность разъяснить вопрос о патриотизме и разъясняет его в 13-м и в других томах.

По тому поводу, что трудности русской исторической жизни могут в русском возбуждать приятное сознание богатства сил в его народе, и вопрос: сумело ли бы вынести такое положение племя германское, автор говорит: «Неприятное восхваление своей национальности, какое позволяют себе немецкие писатели, не может увлечь русских последовать их примеру»551. В 18 томе, изданном в 1868 г., автор, однако, нашел русских людей, которые, по его мнению, увлеклись примером немецких писателей восхвалять свою национальность.

«Гнет, испытанный народами, – говорит он, – от Французской империи, пробудил национальное чувство, и народы бросились к изучению своего прошедшего с целью выяснить и укрепить свою национальность, что и повело к господству принципа национальности, во имя которого совершились и совершаются важные события нашего времени. Направление в сущности высокое и благодетельное, в крайностях своих породило на Западе германофильство, в России – славянофильство»552. Сказав, что отсюда в нашем обществе протест против Петровских преобразований, особенно против произведенного им раздвоения между высшими и низшими слоями народонаселения, Соловьев добавляет, что и этот протест против деятельности Петра, протест XIX века не может быть принят в науке553, и в объяснение оснований науки обращается к сравнениям деятельности Петра с бурями, производящими и очищение воздуха, и разрушения, и с сильными лекарствами, восстанавливающими здоровье, но и оставляющими в организме дурные последствия. В других местах своей «Истории» Соловьев ясно дает понять, что он отвергает славянофильство не за одно отношение его к преобразованиям Петра. Он не раз восстает против китаизма, т. е. «высокого мнения о самих себе и презрения к другим народам»554.

В одном месте он наносит славянофилам удар, не менее чувствительный, чем сопоставление их с германофилами. Он показывает, что даже такой славянофил, как серб Крыжанич, осуждал этот китаизм, и сочинения его, по автору, должны были прояснить сознание о собственных недостатках, о преимуществах других народов и таким образом подвигнуть к переменам, которые, естественно, прежде всего должны были высказаться в подражании555.

Все эти суждения Соловьева, надеемся, ясно показывают, что он относился отрицательно не только к теории славянофилов, но и к тому, что у Карамзина обозначается словами: «мы», «наше», т. е. вообще русский патриотизм. От всего этого китаизма русский человек должен отказаться, потому что это – отсталость, и должен стремиться к лучшему, которое находится у чужих, и потому он должен брать его у них, быть их учеником. Но ведь это значит осуждать себя на раболепие перед чужими народами, брать чужие национальные формы жизни? Соловьев допускает это раболепие как временное; но в действительности он вовсе не думает делать русского человека рабом других народов. Он, как мы видели, осуждает национальные притязания и у других народов, особенно у ближайших наших родичей и соседей – немцев. Он смотрит на цивилизацию как на дело общечеловеческое, к которому все должны стремиться, т. е. тут та же теория, которая проповедовалась скептиками и выражена с такой неумелой откровенностью Полевым. Но Соловьев ставит ее не только даровитее, но и научнее. Он, как мы видели, связывает цивилизацию крепкими узами, даже узами необходимости с географическими условиями и временем. Цивилизация подвигается известными физическими путями и в свое время должна была дойти до России.

Во всей этой постановке мы должны усматривать новый и сильный порыв русского человека в высшую область знания и жизни – порыв осмыслить явления русской жизни с высшей, общечеловеческой культурности, помимо национальностей. Но при этом и с С.М. Соловьевым случилось нечто подобное тому, что было с Полевым. Когда он спускается с этих культурных высот в область явлений русской исторической жизни, эта жизнь, как и у Полевого, оказывается слишком низменной, даже более низменной, чем у Полевого. С.М. Соловьев спускается в область стихийных сил, где человек теряется и подавляется необходимостью. Стихийные силы, по Соловьеву, господствуют над историческими судьбами России, как и у других народов; из них-то, стихийных сил, и должна выработаться русская цивилизация. Но стихийные силы – не в одной внешней природе. Они присущи и природе человеческой – в виде инстинктов, в виде несознательных или вообще низших желаний и стремлений человека. Соловьев везде усматривает и эти силы, как увидим. Но история человеческих обществ не есть история натуральная. В ней как-нибудь, да должна сказаться сознательная человеческая сила, так или иначе управляющая стихийными силами. Соловьев, так часто указывающий на необходимость исторических явлений, не мог дать много места этой сознательной силе, хотя и ставит, как известно, целью изучения русской истории развитие народного самосознания556.

Самое большое значение, самую широкую область деятельности он дает в этом случае государственной власти. Ее он считает более способной и бороться со стихийными силами, и направлять их к целям цивилизации; а в русском народе, в котором для этого тоже могли быть и не зависимые от правительства силы, Соловьев усматривает, главнейшим образом, не какие-либо определенные, культурные начала, а просто хорошую подкладку для правительственных действий, т. е. даровитость русского народа, особенно ясно выразившуюся в богатырстве, но выразившуюся больше всего, как тоже стихийная сила, и чаще всего как отрицательная в смысле культурном. Таким образом, на историческом русском поприще мы видим собственно власть, которая исторически вырабатывает культуру и направляет к ней русский народ, а этот народ чаще всего является неподатливой, стихийной, как бы отрицательной силой. Вся русская история есть движение то стихийное, то обнаруживающее в себе проблески культуры, т.е. заимствований ее у чужих.

С этой точки зрения масса русского народа представляется неподвижной, косной, а вся прогрессивная деятельность сосредоточивается в государственности и постепенно передается народу. Вся русская история есть движение, сначала внешнее, потом более и более внутреннее, захватывавшее душу русского человека. Движение это должно сопровождаться борьбой со стихийными силами и приобретением общечеловеческой культуры – разрушением своего и усвоением лучшего чужого. Свое – разрушение, чужое – строение. Историческое право России на существование – усвоение лучшего чужого. В этом положительная сторона нашей исторической жизни. По этой теории построена вся «История» Соловьева. Пройдем эту «Историю» по воззрениям Соловьева, т. е. приведем в логическую связь все главнейшие его положения.

Русская история открывается картиной неподвижности, косности. Хотя восточные славяне – не новые пришельцы в Европе и над ними проносились многие бури налетавших на них и проносившихся через них варваров, но они (восточные славяне не двигались вперед) жили разбросанными немногочисленными племенами в родовом быте по селам или огороженным местам – городам. Ни фактического, ни сознательного единства между ними не было. Они не составляли народа. Собственно говоря, не имели истории.

Но вот начинается движение. «Пробил час, историческое движение, историческая жизнь началась и для Восточной Европы. По водной дороге, тянущейся с небольшим перерывом или волоком от Балтийского моря к Черному, показываются лодки, наполненные вооруженными людьми: плывет русский князь из Новгорода с дружиной. Платите нам дань, повторяют они в каждом селении, у каждого острожка славянского»557. Им дают ее. Но они не уходят, подобно другим варварам. Они оседают у славянских племен, дают городам значение европейское, кличут клич селиться с выгодой в городе, кличут клич идти в поход. Началось движение и захватывает население. Из него, населения, выделяются и горожане, и дружина. Села слабеют, падает значение родовых старшин, выделяются лучшие люди, настало время богатырское – время смелых и широких предприятий. «Быт племен, – говорит Соловьев, – живших отдельными родами, подвергся коренному преобразованию вследствие появления князя, дружин и городского народонаселения, породнившегося от сельского. Но перемены этим не ограничились; вследствие геройского, богатырского движения, далеких походов на Византию явилась и распространилась новая вера, Христианство, явилась Церковь, еще новая, особая часть народонаселения, духовенство: прежнему родоначальнику старику нанесен был новый, сильный удар»558.

Мы видим, таким образом, что внешнее движение производит внутренние перемены и приводит даже к усвоению такого культурного начала, как Христианство. В других местах 13 тома и в 7 томе Соловьев указывает еще другие последствия движения, именно является сознание между племенами своего единства, единства земли559; является русский народ560; движение князей дает стране жизнь, историю561. Летопись наша отмечает это великое значение князей. Она молчит о сельчанах, а говорит о князьях562. Даже само богатырство русское и то связано с государственностью563. С этой точки зрения, именно как выражение сильного движения, имеет особенное значение Владимир Мономах564. Наконец, богатырство гражданское выражается и в религиозной области, являются богатыри духовные565.

При множестве князей движение не дало возможности образоваться земельной аристократии. «...В России, – говорит Соловьев, – очень быстро размножаются члены княжеского рода, вследствие чего все области и все сколько-нибудь значительные города управляются князьями, и для бояр прегражден, таким образом, путь к образованию могущественного, вроде польского, вельможества; на первом плане князья, их родовые счеты и движения, борьба вследствие этих счетов; дружина, увлеченная вихрем этого движения, не успевает приобрести никакого самостоятельного значения, отсюда понятно, почему в описываемое время (до Андрея Боголюбского) князья наполняют почти исключительно всю историческую сцену, летопись является летописью княжеской, говорит о князьях, их одних имена попадаются беспрестанно в глаза и производят такое утомительное однообразие»566.

Тут уже пробивается изнанка процесса движения. Немного ниже изнанка выступает во всей ясности... «Вследствие движения все элементы задержаны в своем развитии, – говорит Соловьев, – налицо все первоначальные формы: бродячие дружины, члены их, свободно переходящие от одного князя к другому, в челе дружин неутомимые князья-богатыри, переходящие из одной волости княжить в другую, ищущие во всех странах честь свою взять, не помышляя ни о чем прочном, постоянном, не имея своего, но все общее, родовое»567.

Бесплодность этого бродячего положения князей особенно ярко обрисовывается в последней VI главе 2 тома «Истории России», в изложении событий, в которых главными действующими лицами являются знаменитые князья Мстислав Храбрый и особенно Мстислав Удалой, богатырская деятельность которых оказывалась, по Соловьеву, совершенно беспочвенной и не создала будто бы ничего прочного.

Даже города, приобретшие при этой всеобщей подвижности князей и дружинников, устойчивое положение и притянувшие к себе население области, и те не сумели выработать самоуправления, выработать определений, так как князей было много, и при добром, не сильном князе обеспечений не нужно, а сильный князь на них не посмотрит568. Наконец, даже духовная власть, при всем том, что была едина и постоянна, не могла, по Соловьеву, приобрести большого значения, потому что в лице митрополита была иноземной властью569. Движение, очевидно, теряло культурную силу. Силу эту должен был приобрести противоположный процесс – оседание, устойчивость, т. е. то, что прежде осуждалось, как косность, неподвижность. Культурность дальнейшей истории, по Соловьеву, и выражается в оседании, а движение, перешедшее в народ, оказывается уже с этого времени противокультурным направлением.

Юго-запад России с Киевом в центре его постепенно терял свое значение от непомерной подвижности князей, дружинников, от нападений степняков. Русский народ, приведенный князьями в движение, направляется в Суздальскую область. Вождь этого направления или выразитель его Андрей Боголюбский сам покидает юго-запад России, утверждается на северо-востоке, в Суздальской области, и как он, так и лучшие его преемники, например Всеволод, устанавливают здесь совершенно новый порядок – разрушают родовые начала (гонят вон своих братьев, родственников, даже иногда детей), становятся в положение самовластцев по отношению к другим князьям, ставят в более зависимое положение дружинников (гонят вон дружинников), подрывают значение старых вечевых городов и выдвигают на место их новые, не сильные вечевым складом. Но, что всего важнее, здесь выработалось совсем иное положение массы народа и иные отношения ее к князю.

Финская до половины XII века Суздальская область является с этого времени славяно-русской. «Для этого ославянения Северо-Восточной Руси необходим был, – говорит Соловьев, – сильный приплыв славянского народонаселения в города и села. Но этот приплыв совершался не целыми особыми племенами, а вразброд; стекались поодиночке или небольшими толпами из разных местностей, сталкивались с чужими, с иноплеменниками, без возможности, следовательно, сейчас же составить крепкий союз, приходили с сознанием своей слабости, зависимости. В западных областях славяне были старые насельники, старые хозяева, князья были пришельцы; на Востоке, наоборот, славяне-поселенцы являются в страну, где уже хозяйничает князь; князь строит города, призывает насельников, дает им льготы; насельники всем обязаны князю, во всем зависят от него, живут на его земле, в его городах. Эти-то отношения народонаселения к князю и легли в основу того сильного развития княжеской власти, какое видим на Севере... Явился именно такой князь, который как нельзя лучше воспользовался своими выгодными отношениями к новому народонаселению, именно Андрей Боголюбский. Андрей понимает очень хорошо значение слова: мое, собственность и не хочет знать Юга, где князья понимают только общее, родовое владение. Андрей, как древний богатырь, чует силу, получаемую от земли, к которой он припал, на которой утвердился навсегда... Этот первый пример привязанности к своему, особому, первый пример оседлости, становится священным преданием для всех северных князей и отсюда начинается новый порядок вещей»570.

Существенная особенность этого нового порядка вещей в том состоит, по Соловьеву, что «государство здесь сложившееся получает преимущественно характер государства земледельческого»571. Города падают, выступает со своим преимущественным значением село, т. е. земля. С этим, естественно, соединяется забота о приобретении земли, о «примыслах, прибытках»572. Собирание воедино областей, сосредоточение России являются неизбежными последствиями этого нового порядка вещей.

«Татарское нашествие, а затем иго еще больше помогают такому направлению, потому что и усиливают народную беспомощность, и возвышают цену прибытков, посредством которым можно было всего достигнуть573. Благодаря этому возвышается Москва, и в ней сильно развивается централизация как средство создать прочное государственное единство, чтобы потом уже развивать самоуправление. Вместо прежнего движения из одной волости в другую, какое мы видели, – говорит Соловьев, – в древней, Юго-Западной России, в России новой, Северо-Восточной видим оседлость князей в одной волости; князь срастается с волостью, интересы их отождествляются, усобицы принимают другой характер, имеют другую цель, именно усиление одного княжества за счет всех других. При такой цели родовые отношения необходимо рушатся, ибо тот, кто чувствует себя сильным, не обращает более на них внимания. Одно княжество, наконец, осиливает все другие, и образуется государство Московское»574. «Эта эпоха сосредоточения, – говорит Соловьев в другом месте, – необходима для утверждения сознания о государственном единстве, о единстве государственного интереса; здесь части, области, лица должны отказаться от своей особной, своеобразной жизни и подчиниться условиям жизни общей, и когда потом, при утверждении сознания о государственном единстве, части получают большую или меньшую самостоятельность, самоуправление, то эта самостоятельность является уже вследствие государственных требований, является с непосредственным отношением к сосредоточивающей власти»575. Отсюда у Соловьева выходит полное оправдание и падения удельных князей и особенно Новгорода, причем Соловьев сходится в воззрениях на причины этого падения со славянофилами, и, наконец, у него выходит не только оправдание, но и законность действий Иоанна IV.

Но оседание, сосредоточение, централизация не обходятся без борьбы. Подвижной Юг упорно борется с этим направлением и после татарского разгрома надолго и с великим вредом для общерусской жизни совсем отрывается от Восточной России. Но так как подвижность была общерусской особенностью и усиливалась кочевниками, то она борется с северо-востоком и в других формах. Развивается там борьба оседлой земли и поля, степи, борьба русского человека с новыми кочевниками-татарами. Наконец, борьба эта развивается в самой Северо-Восточной России; в ней происходит разделение оседлых и подвижных элементов, разделение на земцев и казаков, борьба между которыми достигает высшей степени в самозванческие времена и прорывается потом в смутах Разина, Пугачева.

Из этого уже можно видеть, каким великим злом стал процесс движения, доведенный до крайности казачества, вступившего в борьбу с нашей государственностью, с нашим земством, т. е. вообще с нашей оседлостью. И что всего хуже, элемент подвижной – казачество идеализируется народом; казачество сливается в народной поэзии с богатырством: старейший богатырь Илья Муромец называется старым казаком576. На с. 173–177 13 тома у Соловьева находится художественное изображение богатыря-казака, которому грузно от силы и которого стихийность находит себе простор только в поле, степи. Он разнуздан от всех уз нравственных – не уважает низших, бедных людей, не ценит женщины, едва уважает мать и то лишь за ее хитрость, не уважает даже церквей Божиих, и лишь тогда, когда наступает старость, когда упадут физические силы его, он смиряется перед верой или уничижается перед другой физической силой. Для воспроизведения этого типа взяты все позднейшие варианты, созданные озлившимися русскими людьми и превратившими высокий древний образ богатыря Ильи Муромца в образ разбойника.

Очевидно, что это опять изнанка того исторического движения, которое повело к оседанию русского человека, но которое также дурно оттеняет и само оседание, если это оседание давало возможность создавать такие ужасающие идеалы. Соловьев и объясняет в том же 13 томе дурные стороны русского оседания, начатого в Суздальской области и продолженного в Московском княжестве и затем царстве. Прежде всего, невыгода была та, что русский народ, и без того принявший некультурное северо-восточное направление в противоположность культурному германскому движению на Юго-Запад, с оседанием в Суздальской области, принял еще более северо-восточное направление, перешел из лучшего климата и лучшей почвы юго-запада России в суровые и малоплодные страны северо-востока России, где само течение Волги влекло его далее и далее на восток. «История, – говорит Соловьев, – выступила из страны выгодной по своему природному положению, из страны, которая представляла путь из Северной Европы в Южную, которая поэтому находилась в постоянном общении с европейско-христианскими народами, посредничала между ними в торговом отношении. Но как скоро историческая жизнь отливает на Восток, к области Верхней Волги, то связь с Европой, с Западом необходимо ослабевает и порывается не вследствие мнимого влияния татарского ига, а вследствие могущественных природных влияний; куда течет Волга, главная река новой государственной области, туда, следовательно, на Восток, обращено все»577. Западная Россия еще более оторвалась от Восточной, перестала передавать ей результаты своего общения с европейскими народами, зачахла сама в разобщении с Восточной Россией и сделалась добычей Литвы и Польши. «Кровный союз, – говорит Соловьев, – был нарушен, родные братья разделились, разошлись; сколько от этого разделения потеряно было материальных сил, об этом говорить нечего... но сколько от этого раздела, от этой долгой жизни особняком потеряно было нравственного, духовного богатства! Русский человек явился в северо-восточных пустынях бессемеен во всем печальном значении, какое это слово имело у нас в старину. Одинокий, заброшенный в мир варваров, последний, крайний из европейско-христианской семьи, забытый своими и забывший о своих по отдаленности, разрознившийся от родных братьев, – вот положение русского человека на северо-востоке; и целые века предназначено было ему двигаться все далее и далее в пустыни востока, жить в отчуждении от западных собратий. Но если для развития сил как отдельного человека, так и целого народа необходимо общество других людей, других народов, если только при этом условии возможно движение мысли, расширение сферы деятельности, то понятно, какие следствия для русского народа должно было иметь отсутствие этого условия»578. Следовательно, дальнейшее историческое движение у С.М. Соловьева должно было показывать отсталость, некультурность осевшего на северо-востоке русского народа, и культурность всякого его движения на Запад к усвоению Западноевропейской цивилизации579.

Как движение (в князьях и казаках) вторично оказывалось несостоятельным, так и оседание (в древней жизни восточных славян и потом в Суздальщине) должно было оказаться несостоятельным; и в том и другом случае главная причина, кроме природы, земли, одна и та же – в массе русского народа, в его родовых началах.

Картина этой несостоятельности начал русской жизни в средние ее века, картина совершенно противоположная и, можно даже сказать, нарочно противоположная теории славянофилов, достойна особенного внимания по ее достоинству как талантливый труд, и по ее крайней несостоятельности в смысле научном. Она нарисована, главным образом в том же 13 томе, в двух видах: сначала – как бы в виде эскиза, с 24 по 51 страницу, и затем – с тщательной, детальной отделкой дальше, при описании внутренней русской жизни по преимуществу XVII века, особенно времени Алексея Михайловича. Дополнение ее – в 14 томе и еще более в 18. Мы будем соединять необходимые нам черты из всех видов этого замечательного произведения нашего историка.

На главном месте этой картины мы видим московского князя, потом царя. Он возвышается над всеми не только внешним своим положением, но и высотой, культурностью своих идей, замыслов. Он прочно осел на земле, он господин всем в смысле земельном, государственном. Все – его слуги. Ближайшие из этих слуг не поняли нового направления. Князь твердо сел на земле, а они по старине – все в движении, стоят за свое старинное право отъезда, на целый период отстали от князей. К престолу московских князей постоянный прилив новых дружинников – областных князей, терявших самостоятельность, выходцев из Западной России, привлекаемых выгодами службы, старые бояре оттираются новыми и не могут противостать, потому что не имеют устойчивого земельного положения. Новый княжеский слой дружины мечтает о прежнем своем значении, объявляет притязания на него, но и он не может иметь успеха по той же причине. Наконец, расправа Иоанна IV и Смутное время сметают старинное, родовитое боярство и открывают вход новым людям, даже очень незнатным, как Ордин-Нащокин, Матвеев.

Уже само правительство помогает оседанию дружинников. Иоанн III стесняет и прекращает право отъезда, и он же широко разворачивает поместное право, т. е. назначение, распределение служилым населенных государственных земель для выполнения обязанностей государственной службы, Соловьев нигде не раскрывает действительного смысла этой меры, направленной к тому, чтобы оторвать младших дружинников от старших, бывших большей частью вотчинниками, с чем тесно связан вопрос о холопстве, в которое часто шли эти самые младшие дружинники, не желавшие покидать своих старших боевых товарищей.

Но Соловьев раскрывает другую печальную сторону этой части картины. Он показывает, что поместья ослабили воинственность дружинников, развили в них леность, уклонение от службы, сделали их тяжелыми для поселян – поставили вооруженное сословие против невооруженного. Последнее, естественно, пришло в движение, стало уходить, где было лучше, так что выходит: и осаженные служилые бежали от службы, и осевший народ ударился в бегство, и, естественно, должна была начаться погоня за теми и другими – погоня за убегавшим от государственности русским человеком.

Подобное же движение и подобная гоньба за уходившими развивались и в городской жизни Северо-Восточной Руси. Города в этой Руси, как известно, понизились в своем значении, которое переходило к селам. Понижение шло дальше в параллели с селами. Рядом с поместной системой развивалось кормление чинов, назначаемых в города. Кроме того, увеличивавшиеся нужды выраставшего государства налагали на города большие и большие денежные тягости. Из городов, как и из сел, стали бежать. Но кроме бегства, в городах в параллель с холопством стало развиваться так называемое закладничество, т. е. проживание и торговля не в качестве членов города, а в качестве лиц, ставших под покровительство сильных людей. Целые слободы таких горожан вырастали у городов и вели свои дела беспошлинно, безданно. И правительство, и сами города взялись за прекращение того и другого зла. Горожане задержаны в движении и объединены по тягостям580. Но сила городов этим путем не поднялась.

Соловьев, напротив, изображает нам падение этой силы и с другой стороны. Старинные города имели свою военную силу, самостоятельную, влиятельную. Даже в Москве, еще во времена Донского был тысяцкий – вождь городских полков. Но тысяцкие пали. Полки городовые стали под начальство государственных вождей. Мало того, в позднейшие времена (при Алексее Михайловиче и, особенно, при Феодоре Алексеевиче) стало падать в городах выборное начало в важнейших его проявлениях – в суде, и усиливалась власть воевод. Соловьев видит внутреннее разложение городов, вызвавшее эти явления: старую борьбу больших и меньших людей. Падение Новгорода и Пскова, неудачи бунтов при Алексее Михайловиче в Москве, Новгороде и Пскове показывают разрыв интересов массы городского населения и значительных торговых людей581. Это вызвало усиление в городах представителей государственной власти – служилых людей. Таким образом, и здесь интересы жителей-горожан – в столкновении с интересами вооруженной части народонаселения582.

Результатом такого положения дел в селах и городах и было, по мнению Соловьева, закрепощение и села, и города. «Состояние города, – говорит Соловьев, – служит нам поверкой состояния сел, и наоборот: если город беден – знак, что село находится в очень неудовлетворительном положении; если земледельческое народонаселение прикрепляется к земле – знак, что город беден. Прикрепление крестьян было результатом древней русской истории: в нем самым осязательным, самым страшным образом высказалось банкротство бедной страны, не могшей своими средствами удовлетворить потребностям своего государственного положения. Такое банкротство в историческом, живом, молодом народе необходимо обусловливало поворот народной жизни, искание выхода из отчаянного положения, стремление избавиться от гибельной односторонности, в страну сел внести город и этим улучшить экономическое состояние страны. Этот поворот и знаменуется преобразовательной деятельностью, с этого поворота и начинается новая русская история. При несостоятельности собственных средств нужно было сделать заем и заем был сделан. Как ни велик, как ни тяжел был он для народа, но необходимость и благодетельность (?) его очевидны. Если прикрепление крестьян было естественным результатом древней русской истории, то освобождение их было результатом полуторавекового хода нашей истории по новому пути. Спор между древней и новой Россией кончен, поверка налицо»583.

В действительности освобождение крестьян с землей есть возвращение к началам древней русской исторической жизни и есть неоспоримое отрицание культурных западноевропейских начал, усвоенных нами, а что касается закрепощения крестьян, то оно находится в несравненно большей связи с этими западноевропейскими началами, чем с русскими потребностями. Закрепощение подготовлено величайшим тираном Русской земли – Иоанном IV, который, выходя из того основного положения, что он не русский человек и что все русское враждебно ему, кидался то к азиатским идеалам и учреждал на Руси янычар – опричников, то к идеалам западноевропейским, дружил с иноземцами во вред России и даже призвал иноземца для изобретения самых чудовищных мук. Введено крепостное право похитителем Русского престола Годуновым, тоже дружившим с иноземцами, даже вверившим им охрану себя, и введено не для государственных целей, а для недальновидного подрыва русского боярства. Наконец, в старой Руси крепостное право усиливалось во времена усиления западноевропейских, аристократических польских воззрений, особенно во время малороссийской войны. В новые времена те же западноевропейские начала жизни постепенно усиливали закрепощение и довели до такой крайности, с которой нельзя уже было жить сколько-нибудь здоровой жизнью.

Соловьев неверно изложил историю закрепощения и не дал ни одного намека на иноземное происхождение его; но историю развития крепостного права он изложил верно и дал такую массу фактов, показывающих чудовищные усилия превратить человека в рабочего скота, и представил их в такой тесной связи с развитием у нас западноевропейской цивилизации, что всякий непредубежденный читатель видит ясно эту связь, – связь рабского ига русского народа с западноевропейским просвещением нашей интеллигенции.

С несостоятельностью гражданских сословных учреждений Соловьев соединяет несостоятельность людей духовного знания. Он признает важное просветительное значение духовенства, но и оно, по его изображению, падало в историческом своем развитии, как сословие. Он обращает внимание на зародившуюся и потом сильно развившуюся борьбу между высшей духовной властью и боярством584, особенно во времена Никона, что не могло не подрывать авторитет этой власти; но главный подрыв этого авторитета, и уже не одного Митрополита или Патриарха, а всего духовенства последовал в то время, когда появился раскол. В это время пошатнулся в духовенстве авторитет учительства, принадлежавший ему так бесспорно и так долго585. Ниже мы увидим, какие важные следствия отсюда выводит Соловьев.

Наконец, вообще больше и больше обозначалась нравственная несостоятельность русского человека от отсутствия воспитания, образования. Соловьев с особенной силой ударяет на ту характеристическую особенность русской жизни, что русский человек слишком долго оставался ребенком и затем вдруг, без образования и подготовительного опыта, вступал в жизнь со всем богатством стихийных, неподчиненных разуму сил. «Главное зло для подобного общества (время Алексея Михайловича), – говорит Соловьев, – заключалось в том, что человек входил в него нравственным недоноском. Для старинного русского человека не было того необходимого переходного времени между детской и обществом, которое теперь у нас наполняется учением или тем, что превосходно выражает слово «образование». В Древней Руси человек вступал в общество прямо из детской, развитие физическое нисколько не соответствовало духовному, и что же удивительного, что он являлся перед обществом преимущественно своим физическим существом»586... «С одной стороны, древний русский человек начинал очень рано общественную деятельность, недоноском относительно приготовления, образования, с неокрепшими духовными силами; с другой стороны, он делался самостоятельным очень поздно, потому что вместо широкой нравственной опеки общества он очень долго находился под узкой опекой рода, старых родителей, старших родственников... Но легко понять, что продолжительная опека делала его прежде всего робким перед всякой силой, что, впрочем, нисколько не исключало детского своеволия и самодурства587... Крайнюю степень этого своеволия, своеволия возведенного в вышеуказанный народный идеал – богатыря-казака, Соловьев хорошо определяет в следующих немногих словах: «Страшен бывал сильный человек, вырвавшийся прямо из глупого, (по народной песне) малого ребячества на полную волю, в чистое поле и начавший разминать свое плечо богатырское»588.

Странно было бы отвергать действительность таких явлений в старой русской жизни; но тоже было бы странно отвергать односторонность суждений Соловьева о нравственном состоянии России на основании таких явлений. Нельзя понять, почему контроль семьи, рода не имел ничего хорошего, и почему следует думать, что он не приближался к чисто общественному, когда роды стояли и действовали рядом в <различной> деятельности. Для служилого класса одна уже приемная государя, где члены его каждый день толпились, была и великой школой, и общественным контролем. А что касается массы русского народа, то односторонность взгляда Соловьева еще яснее. Сам же он показывает, и все лучшие ученые с ним соглашаются, какая великая общественная сила сказалась на Руси в смутные времена. У него же раскрыто, что всякие дани, подати производились через раскладку и круговой запорукой. У него же раскрывается, что судные дела требовали обыска, т. е. общественного отзыва об обвиняемом. Сильным развитием общественности и теперь русский простой человек стоит выше русского интеллигентного человека. Разгадку этого явления можно найти у славянофилов, например в сочинении Беляева «Крестьяне на Руси» и вообще в славянофильских суждениях о всеобщности и силе русской общины, русской мирской сходки. Русский народ, двигавшийся волей и неволей с юго-запада на северо-восток и в этой последней стране с одного места на другое, сохранял твердо свое общинное единство и даже тем тверже, чем хуже была его земля и чем ненадежнее и бедственнее ему жилось на ней. Самые сильные общины мы постоянно видим именно в Северо-Восточной России. Великая, объединительная сила русской общины сказывается даже в русской песне. Лучшие части русской песни – всегда хоровые, а соло – выражение личности – только как редкое явление.

Главнейшая ошибка Соловьева состоит в том, что в русском обществе, в русском народе он следит односторонне за разбросанностью, а в государственной среде – наоборот, только за объединительной деятельностью. И тем страннее вся эта односторонность, что Соловьев был довольно близок к уразумению действительных причин печальной старорусской несостоятельности, насколько она действительно была, и имел в своем распоряжении достаточную для этого сумму фактов. Он видел ясно, что быстрая колонизация Суздальской области мешала народу скоро сплотиться и дала особенную силу суздальским князьям. Подобное, но в гораздо большей силе, явление должно было бы объяснить силу и дальнейшее усиление власти московских князей. Татарское нашествие и первые времена татарского ига привели в такой разброд русское население и так понизили его требования, что сплоченность могла вырабатываться еще труднее, и власть московских князей, у которых народу спокойнее всего было жить, могла развиваться на всем просторе. Татарское иго, очевидно, имело немалое значение, как думал Соловьев; но значение его сказывалось еще в том, что оно приучало князей раздвигать простор для своей власти безгранично. Эта крайность и сказалась во всей силе, когда татарское иго вошло внутрь русской жизни, переродилось в наше собственное и когда выразителем этого направления явился Иоанн IV, возненавидевший всякую самобытность и истреблявший ее не только в отдельных лицах, в сословии бояр, но в целых массах народонаселения, как в Тверской области, Новгородской. Объединение, централизация, утвержденные такими способами, не могли уже быть зародышем будущей самобытности и могли порождать лишь дурные явления. Под влиянием такой централизации русский народ не терял своей общинности, сплоченности, а уходил с ними глубже в свой тесный круг жизни и отстранялся от соприкосновения их с такой централизованной государственностью. В этом то ненормальном отношении земства и государственности, кажется, и скрывается основание крайнего мнения некоторых славянофилов о совершенной отдельности земства и государственности.

Соловьев при своем западническом взгляде на государство и общество близок был к пониманию этой ненормальности, но устранился от этого совсем в другую сторону. Он как прежде, так и теперь видит причину зла в массе русского народа. Он с явным торжеством указывает на такие явления, что общины сами отказывались от широкого самоуправления, какое им давал Иоанн, что даже игумены обращались к Алексею Михайловичу с просьбой усмирить у них буйных монахов. Народ, вынесший татарское иго, Иоанна IV и Смутное время, бесспорно, великий, исторический народ; но в своей жизни после этих болезней он не мог не представлять многих ненормальностей. Научность требует распределить эти ненормальности на всех и на все, а не искать их причины в одной какой-либо сфере – народной или государственной.

Соловьев остается верен своей односторонности и в изображении того культурного движения, которое составляло выход из старорусского застоя и должно было, по его взгляду, выражаться непременно в подражании Западной Европе. Нет спора, что поворотное движение России от Востока к Западу ясно обозначилось при Иоанне III, и нельзя не согласиться с Соловьевым, когда он сильными причинами этого поворота выставляет ослабление татарского ига и талантливость самого Иоанна, сумевшего сделаться видным и обратить на себя внимание Западной Европы. Но действительную культурность этого движения нужно и находить раньше, и связывать ее с иными фактами.

Русская государственность давно подготавливалась к этому повороту и подготавливалась своими людьми, а не гречанкой Софией и заезжими венецианцами. И Иоанну Калите, и Симеону Гордому русские люди оторванной Западной России напоминали о старых местах русской жизни и русской государственности, переходя к ним на службу целыми дружинами. Напомнили они и Дмитрию Донскому, выслав ему на Куликовское поле и боевые дружины, и славных вождей, таких как как братья Ольгердовичи – Дмитрий и Андрей, или знаменитый боевой товарищ князя Владимира Андреевича – воевода Боброк Волынец. Нельзя сомневаться и в том, что величайший ратоборец за единство всей Руси митрополит Алексий помнил свое черниговское происхождение. При Иоанне III мы видим движение к Москве уже целых родов княжеских из области Северской, а за ними прошел при Василии Иоанновиче даже такой видный в литовской государственной среде и такой отдаленный от Москвы по своему положению и образованию человек, как Михаил Глинский. При таком порядке вещей нельзя было не вспомнить, что Киев, Смоленск, Полоцк – отчины московского князя, и что раньше или позже они и должны ими быть по-прежнему. Вот куда направилось движение России, на Запад, независимо от всяких сторонних влияний, и при этом движении, очевидно, меньше всего может быть речь о Западной Европе в собственном ее смысле. Карамзин не понял значения этого поворотного движения России и перескочил через Западную Русь на Западную Европу. Соловьев и при фактическом изложении борьбы Москвы с Литвой, и даже не раз при изложении общих взглядов показывает ясное разумение важности этого дела; но вопрос о культуре, которую он видит только на Западе, заставил и его сделать подобный же скачок. Венецианцы, строившие у нас здания, но также и научившие нас приготавливать водку, имеют у него гораздо большее культурное значение, чем множество русских людей, устроивших это первое и самобытное культурное движение Восточной России к старым местам русской государственности и жизни в Западной России. Еще большую ошибку сделал Соловьев в оценке культурного движения России на Запад при Иоанне IV и в позднейшие времена.

Положение Москвы тем и важно, что кроме влияния на Восток она способна всегда оказывать влияние по направлению к двум другим морям, кроме Каспийского, – к Балтийскому, по волжским системам вод, и к Черному через Дон и Днепр. Завоевания Казани и Астрахани сейчас же повели к военным предприятиям в Прикавказских странах, в Крыму, причем сейчас же откликнулись Днепровские казаки и потянулись к Москве с Вишневецким во главе. Потомки Северских князей, конечно, стояли за эти предприятия. Само присоединение к России их старых отчин Северской земли приближало Россию к Крыму с юго-западной стороны и связывало с днепровскими казаками точно так же, как распространение на Юг рязанских поселений связывало их с донскими казаками. Это две исторически подготавливаемые дороги в Крым. Вообще это движение было так важно, что за него стояли вожди тогдашних государственных людей – Сильвестр и Адашев. Но это предприятие было трудное и обещало более выгод в будущем, чем в настоящем. Оно могло вызываться талантливым разумением будущего и способностью на самоотверженное служение этому будущему; между тем, рядом с этим давно уже обозначилось другое предприятие на северо-западе России.

Со времени падения Новгорода и Пскова в Москве неизбежно усилилась тяга к интересам этих областей, к их отношениям к иноземцам, осевшим у этих областей, – ливонским немцам и шведам, и к заморским иноземцам, имевшим сношения и с этими иноземцами, и с этими областями. Под давлением тех и других иноземцев новгородцы сильно колонизировали север России, добрались до Северного океана и уже во второй половине XV века, раньше падения Новгорода, заложена была у выхода из Белого моря в Северный океан обычная русская твердыня колонизируемых мест – Монастырь Соловецкий, и весь торговый путь от этого моря внутрь России – к Новгороду, и особенно к Москве, стал важным торговым путем, настолько важным, что о нем узнали англичане, и корабли их появились у Архангельска и положили начало торговым их сношениям с Россией.

Практические выгоды ближайшего времени – торговые и правительственные давали особенно важное значение предприятию – двинуть русские силы по северо-западному направлению, восстановить и усилить старое значение Новгорода и Пскова, и тем удобнее это казалось, что Ливонский орден разлагался и добираться до него было легко, по населенным местам, а не по степям или далекими днепровским или донским обходами, как поход на Крым. Новгородцы, псковичи, которых так много переселено было внутрь России и особенно в Москву, не могли не сочувствовать этому предприятию – воевать с Ливонским орденом, воевать со шведами и, естественно, производили разделение в партии Сильвестра и Адашева. Таким образом, оба предприятия – воевать в Крыму и воевать в Ливонии – имели в Москве твердые опоры, и это лучше всего выразилось в колебании московского правительства того времени, начавшего разом оба эти предприятия.

Но с этими предприятиями стояло как тесно с ними связанное еще третье, имевшее, как мы уже показывали, столь же твердые корни в истории России. Литва оканчивала свое особое существование и должна была или слиться с Польшей, или возвратиться к Восточной России. Дела Иоанна III и сына его Василия сильно подготовили последнее дело; латинские и протестантские волнения Польши подкрепили его. Литва, т. е. Русь Западная, сама давалась Москве по сознанию самих поляков589. Но к великому злосчастью России, Иоанн IV из могущественнейшего государя, окруженного лучшими советниками Русской земли, великолепно организованными Сильвестром и Адашевым и подкрепляемыми Земскими соборами, стал делаться зазнавшимся, чудовищным, полоумным тираном, и все эти предприятия, требовавшие великого народного напряжения сил России, рушились. Крым стал по-старому силен и разорял даже Москву; Новгород и Псков обессилены больше прежнего; Литва кинулась в объятия Польши. Мало того, вся Россия была изнурена, обесславлена и приготовлена к ужасающей самозванческой Смуте.

Соловьев в истории этих событий, как и в других случаях, дает добросовестное изложение фактов; но в своих суждениях о них он, как и прежде, перескакивает через головы русских людей, через ближайшие, исторически выработанные русские интересы к людям западноевропейским и к благам жизни, какие эти люди могли принести России. Неудачные хлопоты Шлитте о вызове в Россию всякого рода мастеров из Западной Европы, прибытие к Архангельску Ченслера, сопровождавшееся самыми пагубными последствиями для русской торговли, для него имеют более важное значение в истории России, чем величайшее народное одушевление, вызванное крымскими походами, чем легкое, быстрое завоевание Полоцка или, лучше сказать, даровое возвращение значительной части Белоруссии, устроенное белорусскими мещанами и мужиками.

Не желая оценить правильно и даже понять сколько нибудь той творческой силы, какая скрывается в исторически живучем народе и творит чудеса в великие моменты среди всех затруднений, Соловьев, естественно, стал в положение защитника узких воззрений и безрассудных действий Иоанна, причем страсть глядеть через головы русских людей на людей Западной Европы еще больше устраняла его от правильного взгляда на дело.

Он признает важным для Русского государства и для русского народа завоевание Крыма; но история, по его мнению, должна вполне оправдать Иоанна в том, что он не принял совета покончить с Крымом590. Для этого оправдания Соловьев собирает все трудности тогдашних дел: запутанность казанских дел, ужасы степных походов, силу Турции. Но он не принял во внимание тогдашней слабости Крыма, физических бедствий его в те времена, значительной массы там христиан и великой готовности прикавказских орд содействовать подавлению крымцев. Не принято также во внимание, что турки испытали уже тогда неудачу похода внутрь прикаспийских степей, и что вся тяжесть их похода оказалась бы на плечах днепровских казаков и затем Польши. Наконец, не принято во внимание самое простое военное соображение, что после надлежащего разгрома Крым на долгое время был бы бессилен, и его добивали бы уже сами донские и днепровские казаки. Соловьев устанавливает даже какой-то исторический фатум. «Московское государство, – говорит он, – могло с успехом вступить в окончательную борьбу с магометанским Востоком, с Турцией, не прежде, как по прошествии двухсот лет, когда оно уже явилось Российской империей и обладало всеми средствами европейского государства»591. Но сейчас же затем у Соловьева следует поражающая странность. Московское государство, не обладавшее средствами европейского государства, одобряется за то, что кинулось в борьбу с государствами, обладавшими этими самыми средствами, – с Ливонией, Польшей и Швецией – борьбу, кончившуюся позорно и поправленную только почти через полтораста лет. Сам Соловьев делает предположение, что Иоанн после громадных уступок Баторию в 1582 г. заключил в 1583 г. перемирие с Швецией тоже с уступкой русских городов – Яма, Ивангорода и Копорья, потому что потерял надежду «получить какой-либо успех в войне с европейскими народами до тех пор, пока русские не сравняются с ними в искусстве ратном»592. Это можно было сознавать и наперед и еще яснее, чем трудности Крымского похода. Почему же эта непредусмотрительность оправдывается? Потому что Иоанн имел в виду пробиться к Балтийскому морю, вступить в прямые сношения с цивилизованной Европой, хотя в настоящее время можно доказывать это лишь иностранными предположениями и разными соображениями, а не прямыми свидетельствами593. Таким образом, здесь хорошо оценивается смелый замысел касательно будущего, хотя и неудачный, а столь же смелый и для русского народа еще более благотворный замысел касательно Крыма осуждается несмотря на то, что начало его осуществления было блистательное.

Что же касается Литвы, то Соловьев придает серьезное значение совершенно пустым вещам, каковы хитрые планы поляков усыплять Иоанна предложениями ему или его сыну польской короны, или постоянные опасения Иоанна, что бояре готовы изменить ему и бежать в Литву, – опасение ниспровергаемое таким авторитетным свидетельством, как уверение Митрополита Филиппа, что это неправда, а вовсе устраняется от указания на поразительную недальновидность Иоанна IV, просто упустившего лучший случай присоединить к России Литву.

Впрочем, слабое освещение действительных отношений между Восточной и Западной Россией у Соловьева исправляется даже помимо его воли. Со времени татарского ига до Иоанна III (т. VI, гл. III), при Иоанне III ( в том же томе, гл. V), при Василии Иоанновиче (т. V, гл. III) и при Иоанне IV (т. VII, гл. I) он ведет параллельно обозрение внутреннего быта в Восточной России и в Западной или Литве. Фактические данные в этом сравнительном изучении сами собой доказывают великую силу внутреннего единения Восточной и Западной России и многочисленность попыток к внешнему их объединению. Но что касается взглядов Соловьева, то они и здесь направляются через головы и восточных и западных русских к тому же Западу. При сравнительном обозрении Восточной и Западной России почти везде выступают у Соловьева сила и культурность власти и слабость, косность русского общества, русского народа в Восточной России, а в Западной России наоборот – бессилие власти и сила земельной аристократии, и богатство всяких «определений». При этом то и дело указывается на завоевательное движение в Западную Россию Западной Европы в виде иезуитов, Магдебургского права, отчего должны были падать русские начала жизни – и религиозные, и гражданские.

Соловьев не мог обойти безобразных явлений жизни в Западной России вследствие влияния на нее Польши, таких как распущенность шляхты, неистовства латинской пропаганды и угнетенное положение крестьян. Но все это, по его взгляду, должно было лишь доказывать, что не могло быть добра там, где власть выпустила из своих рук цивилизацию страны.

Вот некоторые из сравнений, какие Соловьев ясно делает между Восточной и Западной Россией.

1. О служилых людях. «Здесь (в Северо-Восточной России) мы видим, – говорит он, – что значение дружины все более и более никнет пред значением государя. В России Западной, наоборот, шляхта ревниво блюдет за поддержанием старых прав своих»594. «Мы видели характер казаков московских, т.е. живших по степям, прилегавшим к Московскому государству и признававших по имени власть последнего; такой же точно был характер и казаков литовских или малороссийских, известных тогда в Москве под именем черкас; притом безнаказанность последних еще более была обеспечена слабостью литовско-польского правительства»595.

2. О Церкви. «В то время, как Русская Церковь на Востоке в Московском государстве распространялась вместе с распространением пределов этого государства, на Западе в литовско-русских областях происходило явление противное: здесь Русская Церковь вместо приобретения новых членов теряла старых сначала вследствие распространения протестантских учений, потом вследствие католического противодействия, главными двигателями которого были иезуиты. Кроме того, нахождение под властью иноверного правительства, если еще и не явно враждебного, то равнодушного к выгодам Русской Церкви, не могло обеспечивать для последней спокойствия и порядка»596.

3. Касательно важнейшего выражения нравов, культуры общества, т. е. касательно положения женщины, Соловьев видел тоже противоположные явления. По Домострою, как его понимает Соловьев, женщина Восточной России оказывалась крайне униженной, а семейная жизнь Курбского в Западной России, и особенно свидетельство известного нам Михаила или Михалона Литвина, представляет крайнюю распущенность польской или вообще ополяченной женщины. Михалон ставил Соловьева в особенно сильное затруднение, потому что этот писатель выставляет дурные стороны Западноевропейской цивилизации и хвалит простоту нравов не только у русских, но даже у татар. Наш автор выходит из этого затруднения очень простым способом – видит преувеличения у Михалона. Затем в заключение своего обзора нравов западнорусской знати делает такую пристрастную оценку литовско-польской культурности, которая кажется просто невероятной в таком серьезном сочинении. «В 1548 году, – говорит Соловьев, – католический Виленский епископ Павел жаловался королю, что в его епархии многие жены мужей своих покидают, живут с жидами, турками, татарами, забыв свое христианство».

Явление, кажется, настолько сильное, что его можно ослабить разве тем, что, может быть, оно было не очень распространенное и преувеличено свидетелем. Соловьев поступает иначе. «Но подле этих известий, – продолжает он, – которые не могут дать нам выгодного понятия о нравственном состоянии в Западной России в описываемое время, встречаем известия, которые показывают и действие животворного начала, которое будило человека и указывало ему высшие цели жизни: на дороге, по которой проезжал с пира пьяный пан с женой, тоже не трезвой, оба как в пьяном, так и в трезвом виде, не уважавшие жизни, чести и собственности меньших братии; на дороге, по которой ехал пан с вооруженным отрядом слуг и крестьян, чтобы напасть на имение своего противника; на дороге, по которой шли слуги и служанки, чтобы сделать пред судом ложное показание или бесстыдно объявить ложное справедливым – на этой же самой дороге можно было встретить молодого человека, который, испытав беду, признал ее Божиим наказанием за известный грех свой и для очищения себя от него предпринял подвиг – идет пешком собирать на церковное строение»597.

Конечно, хорошо, если блудник станет много ходить пешком и особенно за таким добрым делом; он, наверное, получит и гигиеническое уврачевание, и духовное; но еще лучше, если на Божие строение пойдет собирать чистая душа, как это обыкновенно делалось в старину и теперь часто делается на Руси. Но и помимо этого тут случайное действие животворного начала совершенно пропадает во множестве указанных самим автором разлагающих общество начал.

4. Сравнение законодательства в Восточной и Западной России, и особенно сравнение положения низших слоев общества должны были ставить автора еще в большее затруднение. В Восточной России – суд всем общий и равный, и судья признавал виновными представителей высших сословий, если они отказывались выходить в поле для судебного доказательства своей правды борьбой с людьми низшего сословия. В Восточной России правительство законодательными мерами обеспечивало правильность крестьянского перехода и правильность поступления в холопы, не трогало вольных людей и само указывало на них двигателям колонизации, как монастырям или Строгановым.

В Западной России, по судебникам Казимира и по Статуту, суд делался более и более привилегированным; допускается вмешательство панов в судебные дела и дозволяется им делать свидетельские показания вместо их крестьян; наконец, правительство не только допускает, чтобы паны соглашались ставить однообразные земельные условия вольным людям, но утверждает эти нечестные соглашения, даже само принимает эти нечестные условия и вводит их в королевских имениях.

Наш автор добросовестно приводит эти факты598, но благоразумно удерживается от сравнительной их оценки.

При воззрениях Соловьева на благодетельность для нас культурных начал Западной Европы смутные самозванческие времена должны были представлять для него величайшие затруднения. При внимательном изучении этих времен становится совершенно ясным, что тогдашняя наша русская Смута была делом иноземной интриги, особенно польско-иезуитской, что вкус этой интриги почувствовали не только все ближайшие наши соседи, но и многие отдаленные иноземцы, и старались ловить рыбу в мутной воде, что, далее, эта мутная вода приготовлена ближайшим образом Иоанном IV и глубже всего скрывалась в ненормальном строе служилых людей и в крепостном состоянии, почему и спасение России пришло, главным образом, из севера России, где было меньше зла от служилого сословия и еще меньше или даже вовсе не было крепостного состояния. Признать все эти факты, значит отказаться от благодетельности культурных благодеяний Запада и даже ослабить просветительное значение многих явлений самого Московского единодержавия тех времен.

Соловьев из всех этих затруднений вышел с поразительной талантливостью и написал один (8-й) из самых обработанных томов своей «Истории». Он не отвергает ни польских, ни вообще иноземных интриг в те времена, но немного на них останавливается.

Всю силу этой Смуты он сосредоточивает в самой России – первого Самозванца связывает с предательскими интригами бояр, пищу для самозванческой Смуты видит в старой борьбе земских людей с казаками, особенно ясно выставляет значение иноземной помощи, с которой Скопин-Шуйский почти уничтожил самозванчество, уменьшает значение дел Ляпунова, опиравшегося и на казаков, и, конечно, дает видное, подобающее значение делам Пожарского и Минина, державшихся законной власти и опиравшихся на земство. Как бы для спасения чести разрушенной, столь крепкой Русской государственности и ослабления позора русских людей, допустивших это и давшихся в самозванческую Смуту, Соловьев прибегает даже к такому средству, которое трудно не назвать отчаянным: он признает первого самозванца человеком самообольщенным, не знавшим, что он самозванец.

В неправильном понимании самозванческих смут у Соловьева есть одна особенность, которая повела к неправильному пониманию и всего дальнейшего хода русской исторической жизни до Петра.

Самое большее зло сложившегося в Москве порядка дел заключалось в том, что служение государству, отечеству сосредоточено было только в так называемых служилых людях и во имя этого они стали распорядителями земли и свободы русского человека, вследствие чего много простого народа – холопов и крестьян двинулось в поле, в степь и наполнило казачество бродячими элементами599.

Земские соборы и особенно старые вечевые предания на севере России показывали всю неестественность такого положения, а первые два самозванца уяснили слишком убедительно, что служилое сословие было тогда самым ненадежным элементом и что так называемых новых казаков, – т. е. беглых холопов и крестьян необходимо возвратить отечеству и устроить. Служение отечеству, которое в смутные времена так гармонически, стройно приводило в движение все силы северного населения, без разделения на сословия и без вражды между ними, было всем ощутительно, тогда как середина России, служилая и крепостная, или изменничала, или бессильно страдала. Служилый человек Рязанской земли Ляпунов понял живительную силу объединительного начала на Севере, понял, что на него могут откликнуться люди, добывшие сами себе волю, и открыто заявил, что служение отечеству дает всякому право на свободу, что пусть все беглые смело идут на это служение. Взгляд этот не был взглядом одного Ляпунова. Ту же мысль имели и заявляли нижегородцы задолго до появления на историческом поприще Минина. Судя по остаткам великого замысла Ляпунова, сохранившимся в Московском земском постановлении 1611 г., нужно думать, что призываемым беглым холопам и крестьянам предполагалось дать не одну личную свободу, а вместе с тем и землю, нужно думать потому, что в этом Постановлении дается право жить и кормиться в поместьях и простым людям, пострадавшим в служении отечеству со Скопиным-Шуйским, и потому, что в том же Постановлении земля прямо назначается старым казакам. Нет сомнения, что на этом воззрении Ляпунова основывались беглые крестьяне и холопы в первые годы Михаила Феодоровича, требовавшие, чтобы их вели против неприятелей Московского государства. Можно даже думать, что мысль Ляпунова жила долго и после, что она давала самую большую силу Смуте Разина и что когда при царевне Софии заволновались опять низшие слои, и в том числе холопы, тот же замысел Ляпунова воспроизведен был князем Василием Васильевичем Голицыным, задумывавшим отмену крепостного состояния.

Но если и после смутных времен этот великий замысел Ляпунова не был исполнен, то тем труднее было исполнить его в такое безгосударное время, какое было при Ляпунове. Служилые люди возобладали в земском собрании под Москвой в 1611 г.; земельное устройство ограничено было сословием служилых с прибавкой старых казаков и вообще пострадавших на службе отечеству при Скопине-Шуйском. Эту суженную программу приняли нижегородцы, т. е. торговые люди, и по ней-то действовали восстановители нашей государственности – торговый человек Минин и служилый человек князь Пожарский. Восстановить, по крайней мере, старое – было и их задачей, и задачей большинства русских людей. Как после татарского разгрома русские люди понизили свои требования жизни, и потому дали торжество Москве, где, по крайней мере, можно было жить, так подобное случилось и после самозванческого разгрома. Государственность, хотя бы то и в старой форме, была великим и для всех ощутительным благом. По этой-то причине, без сомнения, не могли получить силы, не говоря уже ограничительные условия Михаилу Феодоровичу, которым совсем не было места без свободы простого народа, но не получила силы даже установившаяся было форма земского, соборного ведения дел государства и, наконец, по этой-то причине оставлено в силе и крепостное состояние и холопство, т. е. оставлено величайшее зло, которое должно было оказываться жалом при всех лучших проявлениях русского исторического развития.

Эти особенности восстановленной после Смутного времени нашей государственности необходимо иметь в виду при суждении и о так называемой ретроградности Москвы XVII в., и о нормальном, даже образцовом ее состоянии. Но эти особенности упускаются из вида часто даже некоторыми славянофилами, а тем более Соловьевым. Это одна неправильность.

Другая неправильность в оценке Московской государственности после Смутного времени – неправильность, легшая в основу томов «Истории» Соловьева с IX и до XIII тома включительно, заключается в следующем. Россия, семь с лишним лет наводняемая иноземцами и большей частью бывшая под их властью, вынесла из этого ужасного времени в большинстве своего населения жестокое предубеждение и недоверие к иноземцам, а в меньшинстве – друзей и последователей иноземных порядков жизни. Раздвоение это, естественно, должно было сказаться в самом правительстве. Враги и друзья иноземцев, естественно, направляли правительство то в ту, то в другую сторону, но русская старая партия должна была то и дело преобладать. Достойно особенного внимания, что лучшее по тогдашнему разумение иноземства высказалось в делах Патриарха Филарета. Он понял совершенно одинаково со славянофилами достоинство ремесленной, так сказать, цивилизации Западной Европы и во имя нужд государственных щедро заимствовал от Западной Европы оружие (хотя рядом с тем допустил громадную ошибку – нанимал и целые иноземные отряды); но что касается внутренней культуры, то Патриарх разделял предубеждение большинства русских против всего иноземного и яснее всего высказал это в сделанном им Постановлении, чтобы иноверцы, даже латиняне, принимавшие Православие, были перекрещиваемы. Вопрос о вере чужих людей, входивших в Россию с просветительной миссией, получил величайшее значение. Этим как бы установилось правило, что иноверие не мешает иноземцу служить России в области материальных интересов, но должно закрывать перед ним путь к влиянию на душу русских людей. Поэтому понятно, какое важное значение получили в этом отношении православные западнорусы, и потому, когда некоторые из них обнаружили польские и латинские тенденции, сейчас же возник вопрос о призыве греческих ученых600. Все это вызывалось настоятельными нуждами русской жизни, показывало трезвый взгляд на вещи, и мудрено доказать, что тогдашнее просветительное движение России было дурно и не принесло бы богатых плодов, если бы России представлено было идти этим естественным путем: объединять просветительные начала – свои, западнорусские, греческие, вырабатывать из них свою народную культуру. Что на этом пути было много хорошего и прочного – это лучше всего доказывает история XVIII века, когда мы глотали западноевропейские заимствования. Действительные просветительные нужды России больше всего удовлетворялись из источников этого именно допетровского просвещения – из Киевской Академии, из Славяно-греко-латинской Академии и развившихся из них епархиальных школ.

Но, к истинному несчастью России, рядом с этим просветительным направлением развилось в ней другое – чисто западноевропейское. Больше и больше в России оказывалось иноземцев, и они больше и больше пробивались из области ремесленной западноевропейской культуры в область духовной просветительной, т. е. больше и больше вносили в Россию национальные западноевропейские типы и делали завоевания в душе русского человека.

Зло это наметилось при том же Иоанне IV. Эту мысль приводил в исполнение московский иноземец при Иоанне IV, Шлите, – мысль призывать в Россию не только мастеров, но даже ученых. Предприятие это не удалось, но оно воскресло, хотя тоже неудачно, при Годунове, задумывавшем основать в Москве университет по началам и при участии западноевропейских людей. Первый Самозванец торжественно, в чисто польском тоне, заявляет о невежестве русских и о необходимости для них учиться у иноземцев наукам и для этого думал открыть в Россию двери всяким иноземцам и самим русским ездить в Западную Европу – точь-в-точь, как это делалось в Польше. На самом деле осуществлялась не эта утопия, а другое практическое дело. Мы знаем, что англичане наводнили для торговых целей север России. Во время Ливонской войны иноземные пункты в России были умножены и усилены пленными ливонцами. В смутные времена иноземцев оказывалось много и в Вологде, и в Ярославле, и даже в Нижнем. Но особенно много их было в Москве. После Смутного времени ошибочно понятая нужда в иноземном наемном войске усилила московскую Немецкую колонию, а когда предприятие нанимать целые иноземные отряды оказалось крайне неудачным, – когда иноземцы не только не помогали взять Смоленск, но и позорно изменили601, то у нас взялись с особенной заботой за дело, начатое еще раньше, в первые годы после Смутного времени, чтобы иноземцы устроили у нас постоянное войско из русских. Явились, таким образом, солдатские полки, т. е. то же, что стрельцы, только не для столичной и вообще внутренней гарнизонной службы, а главным образом, для пограничной, у шведской границы; явились драгунские полки для Южной Украины, т. е. тоже казаки, но более организованные, и, наконец, рейтары, т. е. конные полки на жаловании денежном от правительства и с казенным оружием. Немецкая колония в Москве получала значение не только сборного места мастеров всякого рода, аптекарей и лекарей, но и рассадника военных инструкторов с властью начальников над значительным числом русских людей602.

Живя в стране, столь отличной от Западной Европы и столь дурно настроенной против иноземцев после Смутного времени, эти иноземцы не могли рассчитывать на прочные связи с русским обществом и всеми силами держались русского правительства и старались приобретать себе покровителей в сильных правительственных лицах. Так, известный Морозов был покровителем иноземцев. По этому пути пошел еще дальше Ордин-Нащокин, усвоил себе даже польские воззрения на казаков, а сын его так пленился западноевропейской жизнью, что даже бежал за границу603. Известные Матвеев и Василий Голицын устроили даже домашнюю обстановку и завели западноевропейские обычаи. Впрочем, все эти люди были еще настолько русскими, что о какой-либо решительной переделке России не могли думать. Для этого нужны были иные люди, и, главное, для этого нужно было раздражение между старыми и новыми людьми. Оно и явилось, когда при Алексее Михайловиче, а особенно при Феодоре и Софии, русское правительство увлечено было в бурю раскольничьих, стрелецких и холопьих смут и затем – в бурю придворных козней, во время которых иноземцам было очень плохо, а между тем обиженный и уединенный Петр уже по одним преданиям дома Матвеева, где воспитывалась его мать – родом иноземка, легко мог сойтись с иноземцами. Вот где зародились притязания преобразовать Россию по данным западноевропейским образцам с перенесением в нее конкретных западноевропейских типов всюду, даже в духовную жизнь русского человека, и перенесением насильственным во что бы то ни стало. В случае успеха это должно было повести к принижению, подавлению русских начал жизни и, раньше или позже, к фактическому господству иноземцев в России, от чего так настойчиво предостерегал Петра такой умный и расположенный к нему человек, как Патриарх Иоаким.

Соловьев, разумеется, никак не мог смотреть с этой точки зрения на русскую историческую жизнь XVII века. Он, как и в других случаях, видит отсталость, косность в русском обществе и народе XVII века, но не видит главнейшей основы этого – крепостного права, которое считает, как мы знаем, необходимым и даже благодетельным. Он признает несостоятельным вышеуказанное просветительное движение и отдает все свое сочувствие просвещению западноевропейскому, которому назначает не только материальное улучшение русской жизни, но и духовное русское развитие во всех отношениях, кроме, конечно, религиозного, причем историческая миссия московской Немецкой слободы возвеличивается им сверх всякой меры.

Мы уже упоминали, что Соловьев указывает на подрыв многовекового исключительного авторитета учительства нашего духовенства, обнаружившийся с появлением нашего раскола. Подрыв этот, по Соловьеву, увеличивался больше и больше. «Подле великой России, – говорит он, – была малая, и обе силой известных обстоятельств влеклись к соединению в одно политическое тело; малая Россия благодаря борьбе с Латинством раньше почувствовала потребность просвещения и владела уже средствами школьного образования. Стало быть, великороссиянину можно было учиться безопасно у малороссиянина, который приходил в рясе православного монаха; можно было также учиться безопасно у грека православного. Отсюда в XVII веке, перед эпохой Преобразования, мы встречаем непродолжительное (будто бы) время604, когда за наукой обращаются к малороссиянам или вообще западнорусским ученым и к грекам. Но и это примиряющее средство не вполне могло помочь делу. Новые учителя, откуда бы они ни пришли, хотя бы из православной Греции, из православной Малороссии, необходимо сталкивались со старыми учителями, и отсюда борьба, которая вела к чрезвычайно важным последствиям»605. Затем Соловьев показывает, как великороссияне, научившиеся у новых учителей, становились умнее своих старых учителей и приводили их в смущение и негодование, заканчивавшееся заявлением со стороны старых учителей, что новые учителя – малороссийские и греческие ученые – отступники от Православия606... «Но в то время, – продолжает Соловьев в другом месте, – как старые и новые учителя в священнических и монашеских рясах препираются о двуперстном и трехперстном сложении, когда русские разделились в ожесточенной борьбе, когда сделка с наукой, попытка ввести науку через православных учителей, не вредя Православию, далеко не удалась, когда старые учителя провозгласили и православных греков, и православных малороссиян и белорусов еретиками, латинцами, – в это время являются новые учителя особого рода, не желанные ни старым учителям, ни новым в рясах, являются иноверцы немцы, являются вследствие того, что прежде грамматики и риторики нужно было выучиться сражаться, вследствие того, что явно было экономическое банкротство по неумению производить и продавать и по неимению моря, являются вследствие того закона, по которому внешнее предшествует внутреннему»607. Еще в одном месте, в начале того же 12 тома, Соловьев совершенно ясно обозначает всю широту образовательного влияния иноземцев на русских и дает понять сущность Западноевропейской цивилизации, выработанную на Западе борьбой между папами и императорами, а именно дает нам разделение духовной и светской цивилизации. «Подле прежних учителей, – говорит он, – подле прежних авторитетов являются новые авторитеты, не признающие значения прежних учителей и не упускающие случая выразить это непризнание обидным образом. Как разграничить право тех и других? Как, признав превосходство новых учителей во всем, не признать этого превосходства в одном? Где взять такой самостоятельности, силы мысли, исследования и знания в учениках608. Затем Соловьев показывает трудное положение прежних учителей – духовенства. С одной стороны, приверженцы старины, отвергающие авторитет старых учителей и нашедших себе «своих, особых учителей»; «с другой стороны, просвещение перестает носить исключительно церковный характер, подле учителей церковных являются светские, иностранцы, иноверцы, которые необходимо должны враждебно столкнуться с церковными учителями при обнаружении своего влияния на учеников»609.

Не может быть никакого сомнения в том, что автор наш, как и все западники, стоит за эту раздельность цивилизации и за превосходство светского знания. «Нудящие потребности государства, – говорит он, – были в таких науках, искусствах и ремеслах, которыми не могли научить монахи. Волей-неволей нужно было обратиться к иноземным и иноверным учителям, которые и нахлынули и, разумеется, с требованиями признания своего превосходства. Превосходство было признано; важные лица наверху постоянно толковали, что в чужих землях не так делается, как у нас, и лучше нашего. Но как скоро превосходство иностранца было признано, как скоро явилось ученическое отношение русского человека к иностранцу, то необходимо начиналось подражание»610, за которым, по автору, разгоралась борьба между старыми и новыми русскими людьми и между старыми и новыми их учителями; старые русские люди и учителя их не признавали в иноверце образа и подобия Божия и желали бы их выжить; иноверцы пускали в ход сильное слово: невежество, насмешки, а иногда и настоящую кулачную расправу611. Беспристрастный историк, встретившись с такими фактами, непременно позаботился бы рассмотреть, каковы были условия для правильного ведения такой ожесточенной борьбы, и не примешивается ли к ней какая посторонняя сила, которая может нарушить эту правильность и дать неестественный, насильственный исход борьбе. Соловьев как будто понимал это научное требование при оценке исторических направлений у нас – старого и нового. Он не раз говорит, что духовная власть настраивала русское правительство стеснять иноземное влияние и даже наказывать смелое усвоение иноземных обычаев и мнений. Но что будет, если русское правительство перестанет слушаться духовной власти, а тем более, если оно станет помогать иноземцам усиливать свое влияние? Решить этот вопрос было бы тем справедливее и необходимее, что при тогдашнем крепостном состоянии народа борьба эта могла происходить только в интеллигентной среде – старой и новой России, следовательно, поэтому уже более или менее искусственно и односторонне, а в случае перехода на сторону новой партии правительства, неестественность и односторонность борьбы должны были вырастать до страшных размеров, тем более, что русское правительство было и тогда неограниченное и обладало, по изображению самого автора, страшной централизацией. Но Соловьев не только не решает научно этого важного вопроса, а, напротив, предрешает его самым голословным и пристрастным образом. Он не обращает внимания ни на вынужденное молчание крепостного русского народа, ни на отсутствие при Петре Земских соборов, которые, по крайней мере, дали бы открытое мнение некрепостной России. Он сам, за русское общество и за русский крепостной народ, наперед предрешает торжество западноевропейской цивилизации и призывает для этого принудительную силу правительства. «...Ни в беспомощных сиротах государевых (как называли себя тяглые люди), ни в холопах государевых (как называли себя служилые люди) нельзя искать силы и самостоятельности, собственного мнения, – говорит Соловьев в начале обозрения царствования Феодора Алексеевича. – Те и другие чувствуют (будто бы) несостоятельность старого, понимают (будто бы), что оставаться так нельзя, но при отсутствии просвещения не могут ясно сознавать, как выйти на новую дорогу, не могут иметь инициативы, которая потому должна явиться сверху: повести дело должен великий государь»612.

Несколько выше Соловьев разъясняет, как великий государь должен повести дело, какое должен занять положение среди вступивших в жестокую борьбу сторон – русской и иноземной. Описав сборный состав жителей Немецкой слободы – искателей приключений, собравшихся из разных стран и занятых главным образом наживой и приятным препровождением времени, он дает им два эпитета, весьма важные при его воззрениях. Он их признает «совершеннейшими космополитами, отличавшимися полным равнодушием к судьбам страны, в которой поселились»613, но в то же время он дает им и значение «западноевропейских казаков», которым сначала тоже не приписывает каких-либо стремлений, кроме наживы, но через несколько строк уже прямо назначает им историческую миссию и даже ставит в положение решителей судеб России «Таковы были люди, – говорит он, – которых постоянно вызывали в Москву в продолжении XVII века; сперва увеличение иностранцев в Москве возбудило сильный ропот, жалобы священников; иноземцев выделили, переселили в особую слободу. Казалось, что Русь отгородилась от немцев, но это могло только казаться так. Русь трогалась с Востока на Запад, и Запад выставил ей на пути как свою представительницу Немецкую слободу. Исторический черед был за Немецкой слободой, и скоро старая Москва преклонится перед этой слободой своей, как некогда старый Ростов преклонился перед пригородом своим Владимиром, скоро Немецкая слобода перетянет царя и двор его из Кремля, обзаведется своими дворцами. Немецкая слобода – ступень к Петербургу, как Владимир был ступенью к Москве»614.

Такие чудовищные явления, чтобы горсть иноземных пройдох перевернула строй жизни великого государства и великого народа, очевидно, возможны были только во времена величайших несчастий России и величайшего разлада в ее строительных силах. Так действительно и было. Правильность престолонаследия была тогда расстроена; государственная власть ослабела; высшие и низшие слои благодаря крепостному состоянию и расколу страшно разошлись и, наконец, в возникшей стрелецкой смуте погибли многие лучшие люди, способные сдерживать страсти, крайности. Среди этих ужасов вырастал русский гений – Петр, и притом вырастал в вынужденном уединении, вдали от царского двора и вблизи Немецкой слободы. Иноземная интрига подкралась к нему, овладела его симпатиями, и тем крепче могла владеть им, что этот юный гений окружен был и русскими людьми, большей частью такими, семьи и роды которых пострадали во время стрелецкого бунта, т. е. когда окружавшие Петра русские люди лишены были самообладания и справедливой оценки людей и дел в господствовавшей подле них русской среде. Перед глазами Петра была, с одной стороны, мятежная, неистовая русская Москва, с другой – веселая, дружественная немецкая Москва. Из-за той и другой Москвы он не видел спокойной, богатой добрыми чувствами и силами России, или смотрел на нее то как на ту же мятежную Москву, то как на грубый материал, подлежащий обработке по иноземным образцам.

В подобном положении находился в юности Иоанн IV. И перед его глазами волновался московский народ, лилась кровь близких Иоанну людей, он даже сам изгнан был из столицы страшным пожаром, подходили к нему даже мятежники. Но прежде и тверже подошла к нему старая Русь с лучшими своими преданиями в лице Сильвестра и Адашева, затушила в нем на значительное время дурные инстинкты и покрыла славой его внешние и внутренние дела за это время. Старая Русь подходила и к Петру в самые трудные минуты его юношеской жизни, подходила даже не раз. Так, она подошла к нему при избрании на престол царя из двух царевичей после смерти Феодора Алексеевича и дала ему первенство перед Иоанном Алексеевичем. Подходила она к нему с самым умиротворяющим влиянием в еще более трудный момент его жизни. Религиозная и нравственная сила России покрыла и охранила его, когда он верхом примчался ночью с 7-го на 8-е августа 1689 г. из села Преображенского в Троицкий монастырь и в совершенном изнеможении, со слезами просил охраны у иноков старого исторического русского монастыря615. Пошел к нему и русский Патриарх, потянулись и лучшие стрельцы616, из среды которых и принесено Петру первое известие об угрожавшей ему опасности. Будь жив Матвеев, вероятно, вся Россия призвана была бы высказать громко свои чувства и свое мнение в споре Петра с Софией. Но ни в этот критический момент, ни в другие времена Петр не обращался к русскому земству, не только вопреки примеру Софии и своих близких предшественников Романова дома, но даже вопреки примеру Иоанна IV. Из такого земского места – Троицкого монастыря в 1689 г. Петру виделась лишь слабая тень земства. Он требовал к себе лишь немногих выборных из населения Москвы и ее окрестностей, и то с угрозой смерти за неявку617. Подле Петра были уже тогда своего рода опричники: во-первых, потешные, давно уже настроенные дурно смотреть на всех остальных русских, и, во-вторых, с виду весьма мирные, но в действительности еще более опричные и враждебные России люди – иноземцы Немецкой слободы618. Живая Русь осталась в стороне, возобладали опричники, и если Петр не сделался вполне вторым Иоанном Грозным, то потому, что был гений.

Первейшее дело историка разобрать эту смесь несчастий Петра и порочности, в которых свила себе гнездо иноземная интрига и которые грозили России повторением ужасов Иоанна IV и, может быть, самозванческих смут, и гениальности Петра, которая не раз поднимала его выше всех затруднений и искушений и делает его родным всякому русскому, какого бы направления он не был.

С.М. Соловьев дает нам немало блестящих картин гениальности Петра. В одном, например, месте 18 тома он говорит: «Гений Петра высказался в ясном уразумении своего народа и своего собственного деда как вождя этого народа, он сознал, что его обязанность – вывести слабый, бедный, почти неизвестный народ из этого печального положения посредством цивилизации. Трудность дела представлялась ему во всей полноте по возвращении из-за границы, когда он мог сравнить виденное на Западе с тем, что он нашел в России, которая встретила его стрелецким бунтом (вызванным искусственно и совершенно тогда усмиренным, нужно заметить). Он испытал страшное искушение – сомнение, но вышел из него, вполне уверовав (!) в нравственные силы своего народа и не замедлил призвать его к великому подвигу, к пожертвованиям и лишениям всякого рода, показывая сам пример во всем этом. Ясно сознав, что русский народ должен пройти трудную школу, Петр не усомнился подвергнуть его страдательному, унизительному (!) положению ученика; но в то же время он успел уравновесить невыгоды этого положения славой и величием, превратить его в деятельное, успел создать политическое значение и средства для его поддержания»619. Или в том же томе немного выше: «Начертана была обширная программа на много и много лет вперед, начертана была не на бумаге: она начертана была на земле, которая должна была открыть свои богатства перед русским человеком, получившим посредством науки полное право владеть ею; на море, где являлся Русский флот; на реках, соединенных каналами; начертана была в государстве новыми учреждениями и постановлениями; начертана была в народе посредством образования, расширения его умственной сферы, богатых запасов умственной пищи, которую доставил ему открытый Запад и новый мир, созданный внутри самой России»620. Личное мнение и личные чувства С.М. Соловьева особенно хорошо выражаются в следующих его отзывах. «Петр со своими сподвижниками, – говорит автор, – заканчивает, собственно говоря, богатырский отдел русской истории. Это последний и величайший из богатырей; только Христианство и близость к нашему времени избавили нас (и то не совсем) от культа этому полубогу и от мифических представлений о подвигах этого Геркулеса»621. Или еще в другом месте. Описав развитие Петра на свободе, вдали от дворца, в среде новой дружины, в которой он, «царь по происхождению, становился вождем... по личной доблести»... автор заключает: «Это герой в античном смысле; это в новое время единственная исполинская натура, каких мы видим много в туманной дали, при основании и устроении человеческих обществ»622. Но рядом с подобного рода блестящими картинами гениальности Петра у Соловьева множество самых неверных объяснений дел его и самых странных умолчаний о его несомненно злых делах и потворствах иноземству. Великим и непоправимым злом была жестокая расправа со стрельцами, после возвращения его из первого путешествия за границу. Зло это живо напоминало Иоанна IV, отзывалось мщением за бунт 1682 г. и затемняло даже простое здравомыслие, которое прямо подсказывало, что стрельцы могут составлять привычную и дешевую гарнизонную силу, в небольших размерах пригодную и для защиты ближайших окраин. Таким же злом нужно признать и то, что Петр не пожелал привлечь к себе громадную и даровую силу казаков уральских, донских и днепровских. Разрыв с такими старыми и народными военными силами был вредным свидетельством разрыва Петра с народом. Известно, что одновременно с тем дано было и другое, еще более наглядное свидетельство такого же разрыва – перемена одежды. Все рассуждения Соловьева о том, что перемена внешности нужна была для успеха преобразований, что длиннополость – признак азиата, а короткополость – признак европейца, уничтожаются простым и ясным признанием Гордона, что это нужно было для безопасности иноземцев, для смешения их с русскими перед негодующим народом. Такого же свойства и те многочисленные иноземные названия должностей и учреждений, которые составляли истинную муку для русских и большей частью выброшены потом из русской жизни.

Все это показывало страстное, безразборчивое перенесение в Россию чужих форм жизни и имело весьма важные последствия. Неразборчивое усвоение чужого давало излишнее господство иноземцам и подрывало одну из важнейших основ для охраны народной самобытности – чувство и сознание своей народности. Как это было важно, можно видеть из следующего. И по старым русским примерам и, без сомнения, по инстинктивному указанию своей гениальности, Петр дал своим преобразованиям практическое или, как ныне говорят, реальное направление – брал собственно ремесленную сторону Западноевропейской цивилизации. В этом могла быть охрана русской души от искажения русского народного склада. Но и сам Петр не уяснял себе этой границы и не давал другим русским определять ее. Так называемое светское, западноевропейское образование вводилось у нас без надлежащих и даже без всяких предосторожностей. Оно и стало быстро вторгаться в духовную область русского человека и тем успешнее овладевать ею, что в русском человеке того времени подорвана была Петром же вышеуказанная, обычная у всех народов охрана от чужого – народное чувство. Но кроме того, подорвана была у нас тогда и другая, еще более надежная охрана. Русская историческая жизнь выработала по отношению к Западной Европе ясное, всеобъемлющее указание на эту границу между своим и чужим – именно Православие. Но известно, как легкомысленно и безрассудно Петр оскорблял и унижал это русское историческое начало в первую половину своего царствования. Его шутовские религиозные потехи составляют несомненное воспроизведение протестантских воззрений на папство и несомненное доказательство, что Петр тогда был жертвой иноземных интриг против Православия. Потом Петр понял свою ошибку и строго охранял Православие, даже подчинил иноверное духовенство Св. Синоду. Но ошибка уже была сделана и последствия ее больше и больше вторгались в русскую жизнь. Пастор Глюк заводит в Москве (1705 г.) оригинальную школу для образования светских людей. В этой школе совмещаются разнообразнейшие знания: и восточные древности, и классицизм, и берейтерство с фехтованием. Фантазия Глюка не знает границ. Он считает русских мягкой глиной, из которой все можно сделать и, трудно поверить, считает возможным сделать их протестантами. В числе его руководств был и Лютеров Катехизис, переведенный на русский язык623. Или еще более невероятный факт: иезуиты, изгнанные из России самим Петром, находят возможным тайно пробраться в Россию, противозаконно выстраивают костел, основывают для благородных лиц училище с несомненным, прямо высказанным в их письмах замыслом подорвать Славяно-греко-латинскую Академию, раскидывают немало и других сетей, в которых оказывается один из самых видных иноземцев – Гордон624. Иноверные воззрения прорываются даже в русскую духовную среду. Православный архиерей Феофан Прокопович громит даже в правительственных актах дорогие русские учреждения – русское патриаршество, русское монашество, русское уважение к чудесам, и в то же время он любитель всего светского и друг светских людей и иноземцев. Наконец, он завершает свое служение Русской Церкви преследованием православного сочинения «Камень веры», в угоду протестантам-немцам. Таким образом, нельзя сказать, что так называемое светское образование при Петре только выделяло свою часть из духовной жизни русского человека, захваченную будто бы религией. Оно врывалось во всю эту жизнь и вытесняло из нее Православие в пользу иноземных религиозных воззрений или в пользу просто неверия, которым еще при Петре заражались даже лучшие его русские люди вроде, например, Татищева.

Все это тем более представляло опасность, что русская интеллигенция и до Петра была уже немало оторвана от своего простого народа крепостным правом, следовательно, более чем прежде податлива была на ложное развитие. Петр усилил эту податливость, и не только еще более оторвал нашу интеллигенцию от народа, но и народ этот вверг еще глубже в бездну закрепощения подушною податью.

В двух местах своей «Истории» Соловьев говорит, что от таких потрясений, какие происходили в России, старые государства гибли. Раз он это говорит по поводу сильного движения, произведенного в России в удельные времена Рюриковичами; в другой раз он говорит это по поводу нового западноевропейского движения, произведенного Петром. Но ни в тот, ни в другой раз, справедливо заявляет С.М. Соловьев, Русское государство не разложилось, а осталось единым, потому что русский народ – молодой и даровитый народ. Говоря о последнем кризисе, Соловьев утверждает, как мы и видели, что Петр верил в свой народ и потому подверг его такому кризису. В популярных «Лекциях о Петре» Соловьев выражается еще сильнее. Дело Петра он представляет делом русского народа и величие Петра – величием русского народа625.

Н.И. Костомаров, отличающийся необычайной способностью развивать своеобразно положения других историков, в шестом выпуске своей популярной «Истории России» рисует нам картину того, как Петр высоко ставил идеал России, как любил он не действительную, а эту идеальную Россию и как способен был всем ей жертвовать626.

Оба эти взгляда требуют пояснения и поправки. Бесспорно, Петр любил свою идеальную Россию и созидал ее с такой силой и таким самозабвением, какие свойственны только гениям. Он даже сам считал лучшей стороной своей деятельности то, что постоянно пребывал в работе, конечно, для созидаемой им России627. Но что такое был петровский идеал России, как нечто самобытное, это труднее всего показать и доказать, если не разуметь просто государственность с именем Русского государства.

Нужно также думать, что Петр не мог, подобно Иоанну IV, не верить в Россию. В истории Петра есть один особенно осязательный факт, который показывает, что он не только верил в русский народ, но и любил действительную часть России, им пересозданную. Это тот момент, когда Петр на полях Полтавской битвы, после победы над Карлом XII, пил за шведских генералов, научивших русское войско побеждать их. Но так как Полтавская битва, если понимать ее во всей сложности предшествовавших обстоятельств, есть высшее проявление гения Петра, то нужно думать, что даже в это время он еще больше верил в себя. Множество других дел его уже решительно показывают, что прежде всего он верил в себя и в то, что может все сделать, т. е. верил в себя и в свою власть. Во многих случаях он тоже, как и Иоанн IV, не знал никакой выдержки, с той лишь разницей, что не знал ни страха, ни хитростей Иоанна, а действовал смело и прямо. Иные дела его даже совершенно сближают с Иоанном. Он, ничем не стесняясь, отверг законную жену и поставил на ее место Екатерину. Он погубил своего сына, подорвал даже в принципе правильность престолонаследия и, можно сказать, что, умирая, бросил Россию на произвол судьбы.

Эти факты совершенно достаточны, чтобы видеть, что Петр не знал сдержки, т. е. что в его делах было слишком мало сердечного и нравственного отношения к действительной, живой России628. После этого понятно, что какова бы ни была его вера в русский народ, она могла создавать в русских людях одно лишь знание, которое и оказывалось постоянно бездушным и бесплодным еще при Петре, и тем более после его смерти. Уже впоследствии русской даровитости и русской сердечности пришлось справляться с этой односторонностью Петровских преобразований, причем сейчас же стал возникать вопрос о возврате к началам старой Руси и о восстановлении связи с русским народом, т. е. возник вопрос о самобытности русской культуры.

Сам Соловьев признает, что Петровские преобразования имели внешний характер, что русский человек и при них оставался тем же, и что он внутренне стал пересоздаваться уже около половины XVIII в., при Елизавете, особенно во времена Екатерины II. Но у Соловьева выходит, что так и должно было быть: преобразования начались с внешнего и сделались потом внутренними629. Можно, однако, и не держаться такого успокоительного воззрения и не ценить так легко понесенных при этом Россией потерь. Тридцать семь лет Петр нагромождал в России преобразования, большей частью помимо всякой нравственности, всякой сердечности и всякого уважения к живому организму России. Преобразования оказались внешними, подлежащими разбору, и, разбираясь в них, Россия дошла до бироновщины, и только спустя полстолетия с лишним от начала этих преобразований начала разбираться в них действительно в своих интересах, и то с величайшим трудом и не прочным успехом, как это доказали дела Петра III и много других последующих дел. В то значительное время, когда накоплялись преобразования и мы начали в них разбираться, можно было сделать многое и для возбуждения русской мысли и для нравственного подъема России, и как велик был бы Петр, если бы наши злосчастные смуты времен Софии и иноземные опричники не отвратили его от уважения и любви к живому организму Русского государства, русского народа.

Наш исторический Петр велик в добре и велик в зле. Без иноземных и своих опричников он, без сомнения, был бы более велик в добре и менее велик во зле. Справедливость этого вывода мы увидим и ниже в истории России после Петра.

Время после Петра, насколько оно рассмотрено Соловьевым, представляет у него тот же процесс движения к усвоению Западноевропейской цивилизации, затрудняемый тоже старым нашим русским препятствием – отсталостью, косностью. Весь этот период времени – от смерти Петра I и до семидесятых годов прошедшего столетия распадается у Соловьева на два главных отдела. Сначала русские внешним образом разбираются в преобразованиях Петра. Это преимущественно время Екатерины I, Петра II и Анны Иоанновны. Потом процесс этот делается внутренней переработкой преобразований и обнаруживается во всей силе в славных делах Екатерины II. Резкую противоположность и противоречие этих явлений Соловьев уничтожает тем, что дает большое значение промежуточному времени Елизаветы Петровны, когда русские люди от внешнего усвоения Петровских преобразований переходили к сознанию внутреннего их значения и подготовили время Екатерины II. Подробнейшее изложение дипломатических наших сношений с Западной Европой и подробнейшее описание упорядочения нашего государственного механизма наполняют главнейшим образом последние десять томов «Истории» Соловьева, обнимающих все это время. Впрочем, по мере того, как процесс нашего движения к Западной Европе делался, по автору, более и более внутренним нашим процессом, Соловьев более и более обращает внимание на историю просвещения и литературы того времени. История Академии наук, Московского университета, история Ломоносова и его борьба с иноземными учеными изложены весьма подробно.

Русская косность, по автору, выразилась особенно ясно в ретроградстве представителей русского народа по вопросу об освобождении крестьян, которое будто бы гораздо выше их понимала Екатерина. Впрочем, и во все время XVIII века русская косность сказывалась в неумении или нерадении касательно исполнения постановлений и предначертаний правительства, которое постоянно должно было бороться с этими русскими недугами. Этим выдерживался тот коренной взгляд Соловьева, что движущая цивилизационная сила неизменно сохранялась в государственной, правительственной русской среде. При проведении этого взгляда Соловьев, однако, встретил и в XVIII веке несколько больших камней преткновения. Самые большие из них – это, во-первых, бироновщина, когда русское правительство было в руках иноземца, сделавшегося после смерти Анны Иоанновны правителем Русского государства, как бы от имени балтийских немцев, у которых он был курляндским герцогом, и, во-вторых, кратковременная, но тоже оскорбительная гольштинщина Петра III, безрассудно оскорблявшего все русское и с самоотвержением служившего интересам недавно тогда побитого и смиренного нами прусского короля Фридриха II.

Соловьев признает всю силу народного бедствия и унижения в этих двух явлениях. О времени Бирона он говорит: «...оно навсегда останется самым темным временем в нашей истории XVIII века, ибо дело шло не о частных бедствиях, не о материальных лишениях: народный дух страдал, чувствовалась измена основному жизненному правилу Великого преобразователя, чувствовалась самая темная сторона новой жизни, чувствовалось иго с Запада, более тяжкое, чем прежнее иго с Востока, иго татарское. Полтавский победитель был принижен, рабствовал Бирону, который говорил: вы русские»630...

Характеризуя положение России при том же Бироне, когда он был уже регентом малолетнего преемника Анны Иоанновны – Ивана Антоновича, Соловьев еще резче отзывается о Бироне, как об оскорбителе самого принципа русской государственной власти. «Тяжел был Бирон,– говорит он, – как фаворит, как фаворит-иноземец; но все же он тогда не светил собственным светом, и хотя имел сильное влияние на дела, однако, довольствуясь знатным чином придворным, не имел правительственного значения. Но теперь этот самый ненавистный фаворит-иноземец, на которого складывались все бедствия прошлого тяжелого царствования, становится правителем самостоятельным; эта тень, наброшенная на царствование Анны, этот позор ее становится полноправным преемником ее власти; власть царей русских, власть Петра Великого в руках иноземца, ненавидимого за вред, им причиненный, презираемого за бездарность, за то средство, которым он поднялся на высоту. Бывали для России позорные времена: обманщики стремились к верховной власти и овладевали ею; но они, по крайней мере, обманывали, прикрывались священным именем законных наследников престола. Недавно противники преобразования (астраханцы, донцы, особенно раскольники) называли преобразователя иноземцем, подкидышем в семье русских царей; но другие, и лучшие люди, смеялись над этими баснями. А теперь, въявь, без прикрытия, иноземец, иноверец самовластно управляет Россией и будет управлять семнадцать лет – по какому праву? Потому только, что был фаворитом покойной императрицы! Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника? Россия была подарена безнравственному иноземцу, как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя»631.

Но как же объяснить это чудовищное явление, возникшее так скоро после Петра, в такой тесной связи с предшествовавшими меньшего значения явлениями, и главное, возникшее при жизни еще многочисленных петровских людей, петровских птенцов, как их называет Соловьев? На них-то прежде всего Соловьев и сваливает эту беду. «Птенцы его (Петра) завели усобицы, начали вытеснять друг друга, ряды их разредили, а этим воспользовались иностранцы и пробрались до высших мест»632. При этом Соловьев осуждает несчастную попытку русских 1730 г. ограничить самодержавную власть, попытку, которая нанесла тяжкий удар русским фамилиям, стоявшим наверху, и этим помогла иноземцам еще более усилить свою власть633. Но кроме этой вины, Соловьев находит еще более общую вину или, правильнее, причину такого грустного господства иноземцев. Тут уже выступает весь русский народ и рядом с ним – как бы историческая необходимость. «Самая сильная опасность, – говорит он, – при переходе русского народа из древней истории в новую, из возраста чувства в возраст мысли и знания, из жизни домашней, замкнутой в жизнь общественную народов – главная опасность при этом заключалась в отношении к чужим народам, опередившим в деле знания, у которых, поэтому, надобно было учиться. В этом-то ученическом положении относительно чужих живых народов и заключалась опасность для силы и самостоятельности русского народа, ибо как соединить положение ученика со свободой, самостоятельностью в отношении к учителю, как избежать при этом подчинения, подражания? Примером служили крайности подчинения западных европейских народов своим учителям – грекам и римлянам, когда они в эпоху Возрождения совершали такой же переход, какой русские совершили в эпоху Преобразования, с тем различием, что опасность подчинения уменьшалась для западных народов тем, что они подчинялись народам мертвым, тогда как русский народ должен был учиться у живых учителей»634.

Следовательно, русским преобразователям никогда не следовало забывать этой опасности, строго различать ремесленную и духовную западноевропейскую культуру, и не только не насиловать русских во имя преобразований по чужим образцам, а, напротив, давать возможно больший простор их собственной русской самодеятельности и сдерживать страстные порывы к усвоению иноземного, особенно в такой стране, где власть так много значит. Соловьев бросает в эту сторону лишь одну тень и то собственно для оправдания Петра. Он осуждает правительства ближайших преемников Петра за то, что они отступили от петровского правила не назначать на высшие места иностранцев.

Как неожиданно, однако, могла подкрасться эта опасность для национального развития, это лучше всего доказали дела Петра III. 14-летний мальчик, взятый ко двору такой русской и благочестивой государыней, как Елизавета Петровна, и при таком развитом, в смысле национальном, обществе, каким казалось русское того времени, Петр III мало того, что оказался вскоре развратным человеком, проводившим время в возмутительных открытых оргиях, но оказался жестоким оскорбителем русской народности и даже русской веры. Гольштинцы сделались первыми людьми в русском войске; прусский посланник Гольц управлял Россией. Соловьев с чисто русской точки зрения возмущается и этим позорным явлением нашей истории XVIII века, особенно унижением достоинства России перед Фридрихом II, и щедро черпает известия о безобразиях Петра III, из показаний современника и очевидца этих безобразий – Болотова и других635. Соловьев даже рисует нам картину всеобщего тогда в России ропота и усилий многих русских отклонить Петра III от его безрассудств, следовательно, корень этого зла был, по его же взгляду, не в русском обществе и народе. Но где же он и где та почва на Руси, в которой этот корень нашел… хотя бы некоторое укрепление и пищу? Соловьев не дает на это никакого ответа, а ответ должен быть. Он заключается в том, что страшная ломка России Петром для введения в нее всего иноземного, повергла ее как бы в летаргию и развила привычку к ломке и в русских, и в иноземцах. Потому-то ее и возможно было совершать, даже в такое русское, народное время, как время елизаветинское, и такому ничтожному человеку, как Петр III.

Силу этого ответа легко измерить следующими свидетельствами, приведенными у самого же Соловьева. Известный проповедник Митрополит Амвросий в проповеди на день рождения Елизаветы, сказанной 18 декабря 1741 г., характеризуя только что тогда павшее господство иноземцев в России времени Бирона, между прочим, говорит, что они постоянно заводили речь об ученых людях с тем, чтобы, узнав таковых между русскими, погубить их, но не одними учеными они ограничивали свою адскую тактику. «Был ли кто из русских, – говорит он, – искусный, например, художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого: тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и, таким образом, или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада, за то одно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого»... После перечисления разных мук оратор заключает: «Кратко сказать: всех людей добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных, под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственной похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили и прочее»636. О времени Петра III в первом Манифесте Екатерины II (28 и 29 июня 1762 г.) говорится: «Всем прямым сынам отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему российскому государству начиналась самым делом, а именно, закон наш православный греческий прежде всего восчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что Церковь наша Греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменой древнего в России Православия и принятием иноверного закона. Второе, слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, через многое свое кровопролитие, заключением нового мира с самым ее злодеем (прусским королем) отдана уже действительно в совершенное порабощение, а между тем, внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, совсем испровержены»637.

Как бы ни ослаблять силу этих свидетельств638, она все-таки останется очень великой. Это видно из следующих фактов. Манифест Екатерины распространился по Западной России, где всегда особенно чутки к направлению русской политики, и произвел такое действие, что на коронацию Екатерины прибыл белорусский епископ Георгий Конисский и в восторженной речи приветствовал ее от имени своей паствы, которую объявлял верноподданной Екатерине и призывал новую императрицу взять под свою защиту белорусов, а униатские власти в Западной России так были встревожены этим Манифестом, что внесли его в число документов своего Архива. Ликования в Восточной России по поводу вступления на престол Екатерины общеизвестны. Смысл всех ликований и в Западной, и в Восточной России по поводу вступления на престол Екатерины общеизвестен. Все радовались тому, что оскорбления русской народности прекращаются, что отныне будет опять русское направление.

Новая государыня прямо и заявила, что будет охранять и веру, и народность русскую. (Это ясно сказано во втором манифесте от 6 июля 1762 г.). Кроме того, известно, что Екатерина, подобно Елизавете, даже еще более чем Елизавета, выдвинута чисто русскими людьми. Таким образом, принцип народности оказался первейшей основой русской государственной жизни и был признан таковым двумя лучшими правительствами России XVII века, и принцип не отвлеченный, слабо очерченный, а действительный русский принцип.

С этой-то точки зрения должна рассматриваться вся история России XVIII века, и тогда самым важным временем будет время Елизаветы Петровны, при которой нужды русской народности впервые после долгого времени освещены были ясным сознанием и которую только родство с Петром удерживало от еще более решительного разрыва с его делами. Время до Елизаветы должно быть признано неумолимым обличением дурной стороны Петровских преобразований, а время Екатерины II – неоспоримым доказательством, как трудно оправдать теорию, что идеал цивилизации России – в Западной Европе. Недаром лучшие русские люди времени Екатерины, как Болтин, заговорили об особности России от Западной Европы и о различии их культур. Впрочем, и через всю историю XVIII века систематически проходят некоторые общие идеи, как бы уже независимо от направления того или другого царствования. Это постепенное выделение интеллигентной личности и уничижение личности крестьянина, а корень того и другого – крепостное право, освещенное западноевропейскими воззрениями. На высшей степени развития личных прав при Екатерине русский дворянин сказался страстным поборником крепостного права и даже заразившим этой страстью другие сословия. Соловьев по обычаю видит в этом русскую отсталость. Но такой ответ не может удовлетворять научным требованиям и заставляет искать для этих явлений и всей истории XVIII века других объяснений.

И стрелецкие волнения во время первой поездки Петра (1697 и 1698 гг.) за границу, и астраханский (1705 г.) бунт после торжественного призыва иностранцев в Россию, а тем более булавинский бунт 1707 г. ввиду вторгающегося в Россию неприятеля – шведов, ясно показывали, что Петр в своих преобразованиях идет не народным путем. Петр ясно понимал силу грозного указания своего народа. В 1705 г., когда начался астраханский бунт, Петр думал, что бунт этот может не только разлиться по югу России, но и захватить Москву, потому приказывал вывезти из Москвы казну и оружие или скрыть где-либо639. Но никогда разлад между старой и новой петровской Россией не раскрывался перед Петром яснее, как в 1718 и 1719 годах, во время судного дела над царевичем Алексеем Петровичем. Петр после стольких лет труда для преобразований увидел перед собой неисчислимых врагов уже не в среде лишь раскольников, казаков, крестьян, <но> и в среде духовенства, в среде чиновных и знатных людей. Попадались даже некоторые члены таких родов, которые всей своей историей новых времен привязаны были к Петру, как один из Долгоруких640 и один из Нарышкиных641. И во главе всех их – родной сын Петра, Алексей Петрович, законный его наследник! Даже из могучей и малосердечной груди Петра вырвался тогда тяжкий стон: «Страдаю, а все за отечество, желая ему полезное; враги пакости мне деют демонские; труден разбор невинности моей тому, кому дело сие неведомо, Бог зрит правду»642. Но прежде суда Божия и суда истории, которой дело его стало ведомо, и, между прочим, ведомо стало и то, что расправа с Алексеем Петровичем находится в связи с рождением Екатериной нового наследника престола Павла Петровича (вскоре скончавшегося), Петр сам разобрал это дело и дал такую правду своим врагам во всех их сословиях, что поразил Россию новым и еще большим ужасом. Под влиянием этих событий новые петровские люди, и свои, и чужие, сдвинулись уже помимо всяких национальных счетов и дали новую силу логике Петровских преобразований – подавлению всего русского и укреплению всего иноземного. Результатом этого было возведение на престол Екатерины I и сейчас же два удара в самые основания петровского знания – Верховный совет над Сенатом643, и вместе с тем в этом Совете рядом с русскими засели иноземец Остерман и даже иноземный принц – зять Екатерины, герцог Гольштинский644, который занимал в нем первенствующее положение645 и даже заслонял Петра Алексеевича646.

Эти смелые шаги сопровождались уступками, доказывавшими великую слабость нового правительства и способность его делать и дальше отречение от петровских взглядов. Это правительство начало опасную игру – задабривание войска как единственной его охраны и, без сомнения, в связи с этим <оно> стало заботиться об облегчении тягостей изнуренного народа. Но никакие хитрости не могли отвлечь внимания русского народа от главнейшей его заботы – единственном наследнике русского престола – малолетнем Петре Алексеевиче. Старая, по-видимому, задавленная Россия сказывалась и теперь. Все это видели и основательно узнавали из подметных писем647. Пришлось думать о сделках с этой старой Россией. Хитрейший из немцев Остерман придумал замысловатый план разделить совсем старую Россию и новую – коренную Россию и инородческие северо-западные приобретения Петра – Прибалтийский край, и предлагал сделать в первой императором Петра, а во второй – правительницей Елизавету. Для видимого единства этих частей России <предполагалось> женить Петра-племянника на Елизавете – родной тетке с таким, однако, условием, чтобы новая Россия перешла в потомство Анны Петровны, т. е. принца Гольштинского648. Но эта хитрость была уже слишком хитрой649. Ее бросили, и устроена была, хотя с другой затаенной мыслью, но, по-видимому, прямая сделка со старой Россией признанием просто наследником Екатерины малолетнего Петра Алексеевича, который и сделан императором после смерти Екатерины под главнейшим руководством самого дурного русского – Меншикова, возмечтавшего быть тестем императора, и самого коварного иноземца – Остермана. Нет ничего удивительного, что Долгорукие перебили у них Петра столь же низкими средствами и тоже обсчитались, потому что мальчик не вынес разгульного потворства и погиб.

После такого чудовищного превращения верховников во временщиков, прикасавшихся к самому русскому самодержавному венцу, совершенно естественно случилось, что в среде их явилась мысль упрочить свое положение и для этого ограничить русское самодержавие. Но замечательно, что к этим дурным замыслам присоединилась чисто русская заботливость как-нибудь устроить дела России и оградить их от случайных перемен. Поэтому замысел верховников заражает все остальные петровские ранги – военные и гражданские, все шляхетство, составляются кружки, пишутся проекты устройства России по образцу западноевропейских конституций. Но это естественное развитие петровских заимствований с Запада и, в частности, это естественное развитие Верховного совета и примесь чисто русских стремлений не представляют стройности. Старые и новые люди, верхние и нижние – в разброде. Верховники опережают шляхетство и предлагают Анне Иоанновне ограничительные условия; но вместе с этими условиями полетело в Митаву и опередило их известие из низших сфер шляхетства, что условия не всеми приняты и не могут иметь силы. Среди этого разброда стройно, согласно ведется третья работа. Русский архиерей, недостойный этого имени, Феофан Прокопович и известный нам иноземец Остерман работают тоже в пользу Русского самодержавия, призывают к содействию русскую гвардию и сверх ожидания и верховников, и большинства шляхетства восстанавливают Русское самодержавие650. Подготовилась неизбежная опала русским людям и старой и новой России, и верхних и нижних чинов. Их сословию, впрочем, брошена была западноевропейская милость – не служить государству всю жизнь, а только определенный (25 лет) срок, следовательно, владеть крепостными и после своего раскрепощения по сословной привилегии. Замечательно, что полную свободу от службы дал русскому дворянству другой посрамитель России – Петр III. Расчищен путь Бирону не только к могуществу фаворита, но и к управлению Россией в качестве регента651. Русское самодержавие страшно посрамлено, русские войска при внешнем благоустройстве превращены Минихом в ничего не стоящее пушечное мясо для пустых военных предприятий; повержена в унижение и опасность родная дочь Петра – Елизавета Петровна.

Вот в этом-то унижении, в низменной среде простых людей устроилось первое народное примирение лучших петровских дел и старой России; тут же завязался вновь узел и тесной народной связи Западной и Восточной России. Сам Соловьев, хотя не без оттенка своих воззрений, прекрасно описывает эту народную связь. «Опальное положение, – говорит он, – уединенная жизнь Елизаветы при Анне послужили к выгоде цесаревны. Молодая, ветреная, шаловливая красавица, возбуждавшая разные чувства, кроме чувства уважения, исчезла. Елизавета возмужала, сохранив свою красоту, получившую теперь спокойный, величественный, царственный характер. Редко, в торжественных случаях являлась она пред народом прекрасная, ласковая, величественная, спокойная, печальная; являлась как молчаливый протест против тяжелого, оскорбительного для народной чести настоящего, как живое и прекрасное напоминание о славном прошедшем, которое теперь уже становилось не только славным, но и счастливым прошедшим. Теперь уже при виде Елизаветы возбуждалось умиление, уважение, печаль; тяжелая участь дала ей право на возбуждение этих чувств, тем более, что вместе с дочерью Петра все русские были в беде, опале; а тут еще слухи, что нет добрее и ласковее матушки цесаревны Елизаветы Петровны»652. Об этой доброте лучше всего знали в народе благодаря тому, что главный доход Елизавета имела со своих имений, которыми сама много занималась653. Гвардейцы, которых ласкала Екатерина I, которые восстановили самодержавие Анны Иоанновны, гвардейцы выдвинули на законное место и Елизавету Петровну, но уже с чисто русским знаменем, поэтому за гвардейцами пошли и плотно окружили престол Елизаветы вообще русские люди. Русское разумение проникало и явными, и незримыми путями во все дела. Русская политика пошла по совершенно новому пути – поколеблен был главный корень славянской напасти – Пруссия. Русские войска смирили Фридриха II. Тронут был, хотя, по-видимому, нечувствительно, другой корень славянской напасти – Австрия, откуда пошли славянские колонисты для пустынного юга России. В Западной России, в пределах Польского Королевства, во многих церквах не только православных, но и считавшихся униатскими, к ужасу униатов и латинян, поминалась, как природная государыня, Елизавета Петровна, а также Русский Святейший Синод. Заговорил оглушающим иноземцев словом в Академии наук наш холмогорский рыбак – Ломоносов и возник в средоточии России – Москве действительный рассадник высшего знания – Московский университет. В конце царствования Елизаветы Петровны стала как бы носиться слабая мысль о русском земстве и призывались русские депутаты для внутреннего благоустройства России – для составления Уложения. Животворность и обаяние русского народного направления были так ясны и способны увлекать, что проникли в душу немки Екатерины – будущей императрицы, а теперь цесаревны, имевшей немало времени приглядеться к делам и понять их, так что впоследствии она явно исполняла программу Елизаветы с необыкновенным умом, но без той русской сердечности, какой обладала Елизавета.

Сама же Екатерина в своем Наказе свидетельствует, что «двадцать лет государствования Елизаветы Петровны подают отцам народов пример к подражанию изящнейший, нежели самые блистательные завоевания»654. Сам Соловьев, великий поклонник Екатерины, прекрасно воздает должное Елизавете. «Россия пришла в себя», – говорит он о времени Елизаветы. «Народная деятельность распеленывается уничтожением внутренних таможен; банки являются на помощь землевладельцу и купцу; на Востоке начинается сильная разработка рудных богатств; торговля со Средней Азией принимает обширные размеры; южные степи получают из-за границы население, однородное с главным населением, поэтому легко с ним сливающееся, а не чуждое, которое не переваривается в народном теле; учреждается генеральное межевание; вопрос о монастырском землевладении приготовлен к решению в тесной связи с благотворительными учреждениями; народ, пришедший в себя, начинает говорить от себя и про себя, и является литература, является язык, достойный говорящего о себе народа, являются писатели, которые остаются жить в памяти и мысли потомства, является народный театр, журнал, в старой Москве основывается университет. Человек, гибнувший прежде под топором палача, становится полезным работником в стране, которая более чем какая-либо другая нуждается в рабочей силе; пытка заботливо устраняется при первой возможности и таким образом на практике приготовляется ее уничтожение; для будущего времени приготовляется новое поколение, воспитанное уже в других правилах и привычках, чем те, которые господствовали в прежние царствования, воспитывается, приготовляется целый ряд деятелей, которые сделают знаменитым царствование Екатерины II»655.

Но Елизавета Петровна, так счастливо мирившая старую допетровскую, и новую петровскую Россию, не имела сил стать выше той и другой по вопросу крестьянскому. Напротив, буря, выдвинувшая ее, поставила ее в зависимость от выдвинувших, и она щедро оплачивала эту услугу пожалованием крепостных, т. е. переводом государственных крестьян в положение помещичьих, чему усердно подражала и Екатерина II. Впрочем, нравственное народное успокоение отразилось и на крестьянах. Многочисленные частные крестьянские восстания при Елизавете не имели политического характера. Поразительная прямота и благодушие равно выражались и крестьянами, и правительством, так что эти волнения как будто ничего общего не имеют с ужасным бунтом Пугачева.

Другой темной стороной елизаветинского времени было то, что наша русская интеллигенция, заразившись страстью к иноземству, не могла побороть ее и потому переместила лишь центр тяжести для удовлетворения этой страсти. До того времени господствующим у нас типом иноземной цивилизации был немецкий. При Елизавете шли против немцев, но нашли другие нации для подражания – итальянскую, английскую, особенно французскую. По этому пути тоже пошла Екатерина. Всем известна ее дружба с французскими философами и развитие у нас так называемого волтерианства. Соловьев освещает это направление со своей обычной точки зрения. Приступая к обозрению просвещения в последние годы Елизаветы и в первые – Екатерины, он говорит о развитии литературы этого периода, что оно не могло совершаться независимо: «Россия вошла уже в общую жизнь Европы, вошла недавно, и потому… все внимание ее обращено было на Запад, к народам старшим по цивилизации, следовательно, русская мысль и ее выражение не могли остаться без сильного влияния умственной жизни на Западе. Западная умственная жизнь, как при Елизавете, так и при Екатерине находилась в одинаковых условиях, находилась под влиянием французской литературы, следовательно, это же влияние должно было заметным образом отразиться и в русской умственной жизни»656.

Обе эти темные стороны елизаветинского времени – крепостное состояние и проникновение в нашу интеллигенцию западноевропейских начал жизни – сказались и развились при Екатерине, которую мы так часто упоминаем. Екатерина II была интеллигентной государыней, даже независимо от своего немецкого происхождения. Она еще больше Елизаветы обязана была лицам, ее выдвинувшим, и гораздо дольше Елизаветы имела в них нужду, потому что кроме катастрофы своего мужа она создала себе еще затруднение в своем сыне, Павле, которого держала в черном теле даже во время его полного совершеннолетия. Всем известны ее славные дела; но если беспристрастно присмотреться к этим делам, то окажется, что лучи этой славы меньше падали на действительную русскую землю, чем должны были бы и могли падать.

Елизаветинские отношения к Пруссии Екатериной испорчены. Прусский король, «злодей» в первом Манифесте Екатерины, стал вскоре ее другом и очень усилившимся другом. Польский вопрос из-за этого друга решаем был три раза вместо одного, как подготовил было его сам русский народ, да и в три раза он был разрешен самым выгодным образом для немцев и вредно для России. Ниже мы покажем яснее эту сторону екатерининского решения польского вопроса.

Славное завоевание Крыма и береговой Черноморской области Турции испорчены немецкой колонизацией и непониманием славянского вопроса. При надлежащем понимании русского и славянского вопросов иноземная Одесса нашего времени была бы невозможна, все наше побережье Черного моря было бы плотно усажено русским и славянским элементами и Нижний Дунай, по всей вероятности, давно был бы в русских руках.

Говоря все это, мы, конечно, не думаем отвергать значения ни того, что тогда возвращены русскому народу северные берега Черного моря, ни того, что славными нашими победами мы подорвали силу Турции и показали всем славянам нашу, родную им, силу и опору. Еще менее можно подвергать сомнению то, что при Екатерине русский кругозор далеко расширился, русская энергия сильно была возбуждена вновь и, что особенно важно, то и другое делалось и более свободно и более сердечно, чем при Петре. Внутреннее достоинство русской народности выступало яснее и яснее, и привлекало к себе не только внимание, но и уважение. Даже иезуиты взялись вести воспитание в русском духе и на русском языке, а белорусские униаты из сил выбивались, чтобы доказать, что они могут лучше вести это дело, потому что они более русские, чем иезуиты. Это небывалый успех русского национального развития, от которого мы далеки и теперь657. Еще более ценны заботы Екатерины о просвещении и та общественная свобода, какая при ней была.

В этом отношении время Екатерины нужно назвать блестящим, даже более чем елизаветинское, и оба эти периода имеют необыкновенно важное у нас историческое значение. Наша история, особенно времен московской и петровской государственности, была слишком часто пагубной для нашей интеллигенции. Такие разгромы, как татарский Иоанна IV, Смутного времени, стрелецких бунтов, петровский и бироновский были жестоким понижением Русской цивилизации уже по тому одному, что загубили слишком много образованных по тому времени русских людей – двигателей русской мысли и жизни. Времена Елизаветы и Екатерины, как и времена первых Романовых, были отдыхом для русской интеллигенции, как мы уже и прежде указывали, дали ей возможность возродиться и в физическом, и в нравственном смысле. Но никогда не нужно забывать, что все это блага – главнейшим образом интеллигентные и что рядом с ними не только существовало, но и постоянно усиливалось старое страшное зло – крепостное право.

Соловьев с особенной силой выставляет высоту взглядов Екатерины по этому самому вопросу – крестьянскому. Он обращает внимание на историю екатерининской премии в Вольном экономическом обществе за сочинение об освобождении крестьян и еще более – на историю этого вопроса в Комиссии по составлению Уложения. Соловьев осветил это дело даже с новой стороны. Он обратил внимание на сохранившийся черновой отрывок Наказа Екатерины касательно крестьян, измененный поправками разных лиц, которых она приглашала для этого еще до открытия заседаний Комиссии. Собирая в одно место черновые рукописи, выпущенные в печатном Наказе, мы можем составить понятие о плане Екатерины касательно освобождения крестьян. Екатерина различает в русском крестьянстве собственно крестьян, сидящих на земле, и дворовых, или по ее словам: «Два рода покорностей: одна существенная (имущественная), другая личная», т. е. крестьянство и холопство. Касательно крестьянства существенного или имущественного Екатерина предполагает запретить перевод их во двор, т. е. сдвигать крестьянина с земли, перенести право суда над ним в сферу правительства и сферу выборных от самих крестьян и определить право выкупа на волю. Касательно холопов или дворовых Екатерина предполагает принять меры, чтобы этот разряд людей не увеличивался, чтобы некоторые службы у владеющих рабами исполнялись свободными людьми и чтобы крайние случаи злоупотреблений властью над рабами, как насилие над женщиной-рабой, вели к освобождению целой семьи раба. Наконец, в отрывке ставится общий вопрос, полезно ли государству иметь рабов. Вопроса об освобождении крестьян с землей не видно. Замечательно, что, касаясь истории крепостных, Екатерина в своем Наказе указывает на случаи из римской истории, особенно из немецкой, но вовсе не обращается к древней русской истории.

Взгляды Екатерины на освобождение крестьян выясняются еще в ее заботах подготовить научным образом решение этого вопроса. Мы разумеем премию Вольному экономическому обществу за сочинение на тему: в чем состоит собственность земледельца – в земле ли его, которую он обрабатывает, или в движимости, и какое он право на то или другое для пользы общественной иметь может? В числе ответов на эту тему были и такие, в которых доказывалось право русских крестьян на землю, как например, сочинение Поленова. Из научного разъяснения вопроса о крепостном состоянии, насколько оно могло быть известно Екатерине до окончания ею Наказа, она остановилась на старом немецком крестьянстве, сидевшем прочно на земле помещика и знавшем лишь определенные повинности, но не превращаемом в холопство. Это только и вошло в Наказ. То, что мысль об освобождении крестьян с землей не прошла в екатерининский черновой Наказ, ясно показывает, что Екатерина не освоилась с этой мыслью или, лучше сказать, Екатерина, смелая при решении вопросов в теоретической области, за что могла стяжать славу у западноевропейских философов и публицистов, в жизни практической была по этому делу очень не смела и весьма далека от признания свободы русского крестьянина. Но и теоретическая ее смелость часто совсем исчезала во время, например, гайдамацкой смуты и Пугачевского бунта. Смелость эта испарялась, как нечто случайное, а для русской практической жизни и для истории осталась та логичность, что, как в начале своего царствования Екатерина объявляла нормальными сословия господ и крепостных, так и во все свое царствование охраняла такое положение658. В этом отношении Екатерина стояла рядом с большинством русских людей и это легко видеть со всей ясностью. Благодаря Комиссии для составления Уложения, высказались совершенно ясно взгляды дворян на крепостное состояние. Взгляды эти обнаружили, что не только дворянство стоит крепко за крепостное право, но что это право стало заманчивым для купцов и даже для казаков и духовных, так что в Комиссии решался собственно не тот вопрос, нужно ли освободить крестьян, а тот, можно ли дозволить или нет владение крестьянами людям, вновь вышедшим в дворянство, а также торговцам, казакам, духовным, и все эти категории русских людей не хотели отказаться от права иметь крестьян, кроме нескольких лиц из дворян, однодворцев и крестьян659; были даже защитники продажи крестьян без земли и поодиночке и владения ими тоже поодиночке, как настоящими невольниками, рабами. «Такое решение вопроса о крепостном состоянии, – говорит Соловьев, – выборными русской земли в половине прошлого века происходило от неразвитости нравственной, политической и экономической»660. Затем Соловьев поясняет всю эту неразвитость России остатками старого допетровского строя, благодаря чему русское общество и при Екатерине жило еще в том периоде, где рабство составляет обычное явление661.

В действительности было совсем иначе. Крепостное право у нас систематически усиливалось с усилением Петровских преобразований и с усвоением нашей интеллигенцией западноевропейского идеала благородного человека. Петровские указы о переписи и подушной подати, понижая крестьян, имели одну, по-видимому, хорошую сторону: они холопов поднимали до равноправности перед государством с крестьянами. С них, как и с крестьян, шла подать; из них, как и из крестьян, брались рекруты. Но с этими указами случилось неожиданное превращение. Не холопы поднялись до крестьян, а крестьяне спустились до холопов. Помещики чаще и чаще после этих указов стали сдвигать крестьян с земли то для своих дворовых услуг, то для продажи даже врозь. Конечно, попытки к этому бывали и прежде, до Петра. Такие сродные учреждения, как холопство и крепостное крестьянство, существуя рядом, не могли не смешиваться. Но в старой Руси еще совестились делать такие дела, и приказный дьяк даже о переводе крестьян с земли замечал, что на это закона нет, а сделано это по разрешению государя. Петр же прямо вызвал на это помещиков. Русские помещики за подрыв их собственности в холопстве вознаграждали себя притянутыми к ним новой силой крестьянам. Вызвал Петр их на это и другим путем. Он возложил на помещиков ответственность за неисправность крестьян в государственных податях и рекрутстве. Это было негласным перенесением государственных повинностей с крестьян на их помещиков, а это везде и всегда необходимо низводило крестьян в положение рабов. На Руси это подорвало так называемую круговую поруку крестьян, которая была тяжела, но и ограждала крестьян от холопства. Наконец, Петр сам давал пример для смешения крестьян с холопами. Всех русских он сдвигал со старых мест и ставил на новые, всех отрывал от старой привычной работы и усаживал за новую. Каким же образом могли удержаться от подражания Петру владельцы крепостных? Подрыв холопски собственности без оговорки, что так и следует быть, и ответственность помещиков за крестьян без оговорки, что она не дает права на обезземеление их, были прямыми вызовами на смешение тех и других, и вызовом тем более сильным, что сам Петр все смешивал и объединял без разбора и сдержки. Не забудем, что Петр даже свободным простым людям, не вошедшим в другие сословия, приказывал куда-либо приписываться в крестьянство, т. е. закрепощать себя. Если можно было закрепощать свободного человека, то почему же крестьянина не делать холопом? А раз крестьяне смешаны с холопами, раскрывалось во всей ясности громадное расстояние между помещиком и крестьянином. Тут действовали уже заодно и старые русские понятия о холопстве, и новые петровские понятия о шляхетстве. Недаром это последнее слово перешло к нам при Петре из Польши и повлекло за собой и свой антитез – подлый народ. И чем больше после Петра развивалось наше русское шляхетство и от польского образца переходило к западноевропейскому, переименовывалось в благородное сословие, тем больше понижалось наше крестьянство, и в екатерининские времена представители благородного нашего сословия уже прямо переименовывали крестьянство в рабство, крестьян в рабов. Владение рабами даже открыто признавалось неотъемлемой привилегией этого благородного сословия. Это высказывал прямо известный нам Щербатов и взгляды его, как мы знаем, отразились на Карамзине. Но эта привилегия сделалась очень спорной, и трудно было уловить, где ее конец.

Петровская выслуга по личным достоинствам, несмотря на сословное происхождение, петровская Табель о рангах выводили в благородное сословие и военным и гражданским путем людей низших сословий, даже крестьян и бывших холопов. Все они вместе с тем получали право на владение крестьянами. Далее, петровские заботы о развитии заводов заставили создать заводских крестьян, которые таким образом часто оказывались крепостными торговых людей. Наконец, малороссийские казаки вынесли из борьбы с Польшей страсть тоже владеть крестьянами.

Все это было совершенно логично и, как видим, стоит в неразрывной связи с явлениями новой, петровской России. Но это доводило русское крепостное состояние до чудовищных крайностей. Крайность эту обнаружили немало защитники продажи крестьян врозь. Но во всей наготе раскрыли ее представители купцов в екатерининской Комиссии. Они прямо заявляли, что для некоторых должностей им лучше иметь невольного человека, чем вольного. Невольный русский человек объявлялся более дорогим, чем вольный. Соловьев сближает это воззрение купцов с тем постановлением «Русской Правды», по которому свободный человек, идущий в ключники к кому-либо, делался рабом. Но у Соловьева же есть факт, заставляющий делать сближение совсем иное. Капитан корабля купеческого просил сделать матросов его крепостными, потому что иначе он не может добыть матросов. Не старое русское варварство, а тягости западноевропейских у нас порядков подрывали смысл свободы низших людей и заставляли сосредоточивать ее в меньшем и меньшем числе людей. После этого нам станет понятно, почему в екатерининской Комиссии возник вопрос о сословном ограничении права владеть крестьянами и о лишении этого права не только купцов, но и выслужившихся дворян из разночинцев. Это требование получало даже вид гуманности, и такой хороший человек, как Щербатов, занял странное положение – доказывал и достоинства свободного человека, и гнусность рабства, но вовсе не для того, чтобы восстановить старую русскую свободу простого русского человека. «Обратим взоры на человечество, – говорил Щербатов, – и устыдимся одной мысли дойти до такой суровости, чтобы равный нам по природе сравнен был со скотами и по одиночке был продаваем. Мы люди, и подвластные нам крестьяне суть подобные нам. Разность случаев возвела нас на степень властителей над ними; однако мы не должны забывать, что и они суть равное нам создание. Но с этим неоспоримым правилом будет ли сходствовать такой поступок, когда господин единственно для своего прибытка возьмет от родителей кого-либо мужского или женского пола и, подобно скотине, продаст его другому. От одного этого изображения вся кровь во мне волнуется и я, конечно, не сомневаюсь, что почтенная Комиссия узаконит запрещение продавать людей поодиночке без земли. Мне удивительно, будто наемные люди не столь верны своим господам, как собственные. Это похоже на то, как если бы кто сказал, что охотнее работают поневоле, чем по склонности. Вольный человек, если мне служит, и особенное долгое время, служит независимо от жалования, по усердию, а в невольника я и проникнуть не могу, усерден он ко мне или нет. И как можно сказать, чтобы без таких невольных людей купцам невозможно обойтись, когда видим целую Европу, где никто невольных людей не имеет; однако никто не жалуется ни на невозможность обойтись без них, ни на недостаток усердия»662.

Из этих высших воззрений на продажу крестьян в одиночку и на значение вольного человека Щербатов выводил только заключение, что купцам не следует иметь невольных людей и для этого помещикам не следует продавать крестьян без земли, а тем более продавать их в одиночку. Но Щербатов не шел дальше и не отрицал права дворянства, особенно знатного, владеть крестьянами. Эту непоследовательность Щербатов устранял чисто западноевропейским понятием о дворянстве. «Государство тогда становится прочно, – говорил он, – когда оно утверждается на знатных и достаточных фамилиях, как на твердых и непоколебимых столбах, которые не могли бы снести тяжести обширного здания, если бы были слабы»663. Опорой для этих столбов Щербатов и считал владение крепостными. Но у него была еще и другая комбинация, по которой владение крестьянами должно быть сосредоточено только в дворянстве. Дворянин, по взгляду Щербатова, должен быть действительно благородным человеком и в смысле нравственном, у которого, следовательно, не должно быть дурно крестьянам, тогда как люди других сословий, по своей близости к народу и в нравственном смысле, крайне тяжелы для народа.

Таким образом, и в веке Екатерины мы видим, что русский интеллигентный человек выдвигал себя над русским крестьянином не только по своим привилегиям, но и по притязаниям на нравственное превосходство, и так как эти воззрения высказывали даже такие развитые люди, как Щербатов, то может ли еще быть сомнение в том, что петровское расстояние между шляхетством и подлым народом не уменьшилось, а, напротив, еще больше увеличилось664. Шляхетство теперь старалось даже вытеснить промежуточные элементы между ним и подлым народом – выслужившихся разночинцев и таким образом вырыть еще большую бездну между собой и крестьянством665. Неудивительно, что евреи, которые всегда наблюдают и вовремя узнают, происходит ли в какой-либо нации сословная трещина, чтобы залезть в эту трещину, возобновили при Екатерине, и не напрасно, свои хлопоты пробраться в Россию.

Лучшим доказательством, что русское общество того времени, и сама Екатерина слишком далеко стояли от народа и даже отошли от него дальше, чем были при Елизавете, служит разрешение в то время польского вопроса.

Екатерина наследовала от Елизаветы богатую подготовку для чисто русского, народного разрешения польского вопроса. Елизавета твердо стояла на исторически приобретенном Россией праве защищать православных Польского Королевства и своей народной политикой привлекла к себе весь западнорусский народ. Киев приобрел значение центра, могущественно влиявшего на всю Западную Россию В связи с ним усилились два пункта, ближайшим образом действовавших на русский народ Польши – Переяслав, где киевский викарный Гервасий был архиереем для православных Западной Малороссии, и Могилев, где Георгий Конисский был вождем белорусов. В той и другой стране народ быстро воскресал к полной, русской жизни. За год до собрания законодательной екатерининской Комиссии в южной части польской Малороссии Гервасий с необыкновенной торжественностью, устроенной самим народом, объезжал свою паству в пределах Польши, точно не существовало Польского государства, а была это та же Россия, как и Восточная; а едва законодательная Комиссия разговорилась о крестьянстве, как малорусское крестьянство при содействии запорожских казаков стало разрушать все польское и жидовское, и это разрушение разливалось по всей стране, гнало поляков и жидов с западнорусской земли, и тем удобнее было русскому правительству взять в свои руки народное движение, что оно началось во имя его и что в то же время все панское и латинское сомкнулось в союз против России и Православия в так называемой Барской конфедерации.

Правительство Екатерины действительно взяло в свои руки то и другое движение, но усмирило то и другое не для интересов России. Страну, очищенную от барских конфедератов и от гайдамаков, усмиренных русскими войсками и даже передаваемых на муки панам, оно оставило под властью Польши, а воспользовалось всем этим лишь косвенным образом – присоединило к себе часть Белоруссии, дозволив Пруссии и Австрии взять даром богатые провинции Польши с запада и юго-запада. Случилось это странное явление потому, что политика сразу затуманила тогда русские глаза. Россия взялась защищать не прямо православных Польши, а вообще так называемых диссидентов, т. е. православных и протестантов вместе. Это уже предрешало союз с протестантской Пруссией, за которой ввязалась и Австрия. Но такое расширение русско-польского вопроса пошло еще дальше и по другой причине. По той же страсти к политике Екатерина вмешивалась в чисто польские дела и, воображая, что имеет прочную партию в Польше, подкапывала всю Польшу в пользу немцев. Вместо того, чтобы брать от Польши русские области и защищать чистую Польшу от немцев, Екатерина действовала так, что выходило наоборот – немцы успешно добивали Польшу, а мы с поразительной косностью возвращали свои русские области. Но даже и возвращая их, мы портили их положение на отдаленные времена.

По той же страсти к политике и пристрастью к интеллигентной среде Екатерина задумала посредством Белоруссии упрочить за собой сочувствие польской интеллигенции вообще и с этой целью восстановила в этой стране иезуитский орден и вверила ему воспитание юношества. Результатом была порча и польского и даже русского юношества в Белоруссии и покушение иезуитов при Павле овладеть делами всей России.

Одновременно с восстановлением иезуитов Екатерина обнародовала свою знаменитую «Теорию религиозной веротерпимости». За это славят ее гуманность до сих пор; но несчастная Белоруссия обнаружила поражающую изнанку этой «Теории». Вследствие этой «Теории» в Белоруссии многие десятки тысяч русского народа, с нетерпением ждавшие восстановления русской власти, чтобы бросить насильно навязанную Унию и возвратиться в Православие, должны были оставаться в Унии, и Георгий Конисский восемь лет стучал в двери русского правительственного «милосердия, чтобы дозволено было этим узникам унии выйти на свободу православной жизни».

Ненародное направление Екатерины в разрешении польского вопроса было так ясно, что даже поляки задумали воспользоваться им и поднять против русского правительства и западнорусский, и даже восточнорусский народ, мечтая возобновить Пугачевский бунт. Тогда только Екатерина решилась действовать в чисто русском духе и в чисто русских интересах. Поляки поплатились Вторым разделом, который был совершен в гораздо более русском, народном направлении. Уния снесена была с лица земли. Екатерина сознавала, что делает русское дело и даже особенным образом увековечила этот великий момент в своей жизни, изобразив на медали карту присоединенных областей с надписью: «Отторженная возвратих», что впрочем, было не верно в том смысле, что не все, отторженное когда-либо Польшей, возвращено было Руси, и даже древнее русское княжество – Галиция – было отдано чужим – Австрии.

Но мы уже говорим о делах, до рассказа о которых не допустила С.М. Соловьева неумолимая смерть. Ни о втором разделе Польши, ни о Пугачевском бунте нет рассказа в «Истории» Соловьева. Впрочем, о делах польских у Соловьева есть, как мы уже и упоминали, особое сочинение «Падение Польши». В этом сочинении, изданном в разгар последней польской смуты, т. е. в 1863 г., значительно иная постановка дела, чем в «Истории» автора. Здесь в числе причин, приведших дело Польши к печальному концу, на первом месте и прямо ставится русское, народное движение, совершившееся под религиозным знаменем666. Но затем в этом сочинении, как и в «Истории России», Соловьев собирает данные для доказательства, что мысль о разделе Польши принадлежит не России, а Пруссии, и что даже прежде всяких переговоров об этом Австрия делила для себя Польшу. Эта постановка дела вызвана у автора тем, что Пруссия и Австрия свалили всю вину за разделы Польши на Россию, и поляки до сих пор больше всего винят нас в их погибели. По нашему мнению, эту вину нужно объяснять иначе. Мысль о разделе Польши на русскую и польскую части всегда жила в русском народе Западной России и со времен Иоанна III высказывалась и в Восточной России, а мысль о разделе польской части Польши действительно принадлежит немцам и на Россию может лишь падать славянский укор за содействие такому разделу Польши667.

Независимо от воззрений, часто не выдерживающих критики, «История» С.М. Соловьева после Петра имеет особенное значение в своей фактической части. Она написана на основании большей частью не только новых, но и весьма малодоступных памятников. Со смертью этого даровитого историка разработка новой истории России приостановилась уже по одной этой малодоступности ее памятников, не говоря уже о том, как жаль, что смерть прервала работу такого даровитого и опытного историка. Она в значительной степени прервала и окончательное выяснение воззрений нашего историка. Уже в своей «Истории» он делает, как мы видели, многократные отступления от своих прежних воззрений, особенно в новой истории. В своих публичных чтениях и статьях отступлений этих он делает еще больше. Довольно указать, что в чтениях о Петре этот гениальный государь сливается автором с русским народом, и в делах Петра автор видит подвиг самого русского народа.

С.М. Соловьев, как и другие наши русские историки, чем дальше, тем больше входил в область чисто русских воззрений и очищал себя от иноземных взглядов. Один из лучших его учеников, К.Н. Бестужев-Рюмин в своей статье о Соловьеве даже признает, что он приближался к славянофилам, предубеждением против которых, можно сказать, проникнута вся «История России» С.М. Соловьева668. Без сомнения, это был процесс весьма мучительный для такого устойчивого писателя; но для нас, посторонних наблюдателей, это прекрасное свидетельство и возвышенности души нашего историка, и обаятельной силы основных начал нашей русской исторической жизни.

* * *

Примечания

524

О Соловьеве – моя заметка в «Церковном Вестнике». – 1879. – № 41.

525

Автор издал 28 т. Последний 28-й заканчивается первым разделом Польши, т. е. 1772 г. 29-й издан уже после смерти автора и включает обзор внешних и внутренних дел за 1773 и 1774 гг. и в Приложении – обзор дипломатических отношений с 1775 по 1780 г.

526

Список его статей приложен к первому тому его Сочинений, изданному в 1882 году.

527

Соловьев С.М. История России. – С. 111.

528

Там же. – С. 257.

529

Важнейшие из этих возражений принадлежат К.С. Аксакову и изданы в 1 т. его полн. собр. соч.

530

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 7.

531

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 7, 8.

532

Там же. Предисловие. – С. 5 по порядку.

533

Там же. – С. 6, 7.

534

Там же. – С. 5, 6.

535

Там же.

536

Там же. – С. 7.

537

Соловьев С.М. Указ. соч. – Т. 13. – С. 1.

538

Там же. – С. 2.

539

Там же.

540

Там же. – С. 2, 3.

541

Там же.

542

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 3, 4.

543

Там же. – С. 5.

544

Там же. – С. 8.

545

Там же. – С. 13, 14.

546

Там же. – С. 14, 15.

547

Там же. – Т. 13. – С. 52.

548

Там же.

549

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 439, 440.

550

Там же. – С. 19.

551

Там же. – С. 4.

552

Там же. Т. 18. – С. 249.

553

Там же. – С. 250.

554

Там же.

555

Соловьев С. М. Указ. соч. – С. 139, 196.

556

Там же. Т. 1. Предисловие. – С. 12; «В наше время, – говорит он, – просвещение принесло свой необходимый плод: познание вообще привело к самосознанию».

557

Соловьев С.М. Указ. соч. Т. 13. – С. 5.

558

Там же. – С. 8, 9.

559

Там же. Т. 7 – С. 438, 439.

560

Там же. Т. 13. – С. 13.

561

Там же. Т. 7. – С. 439.

562

Там же. Т. 13. – С. 16.

563

Там же. – С. 6, 7.

564

Там же. – С. 12, 12–13.

565

Там же. – С. 57.

566

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 16.

567

Там же. – С. 19.

568

Там же. – С. 17, 18.

569

Там же. – С. 18.

570

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 20, 21.

571

Там же. Т. 12. – С. 24.

572

Там же. Т. 7. – С. 441.

573

Там же. Т. 1. Предисл. – С. 9, 10.

574

Там же. Т. 13. – С. 28.

575

Там же. Т. 7. – С. 440, 441.

576

Соловьев С.М. Указ. соч. Т. 13. – С. 48.

577

Там же. – С. 24, 25.

578

Соловьев С.М. Указ. соч. – С. 24–26.

579

В сочинении С.М. Соловьева «История падения Польши», изданном в том же 1863 г., в котором издан 13 том, заключающий в себе самую безотрадную картину отсталости русского народа, удалившегося на северо-восток России, указана светлая сторона этого удаления, и сторона весьма важная. «Уход русского народа на дальний северо-восток важен в том отношении, – говорит здесь Соловьев, – что благодаря ему Русское государство могло окрепнуть вдали от западных влияний: мы видим, что славянские народы, которые преждевременно, не окрепнув, вошли в столкновение с Западом, сильным своей цивилизацией, своим римским наследством, поникли перед ним, утратили свою самостоятельность, а некоторые даже и народность». – Соловьев С.М. История падения Польши. – С. 3.

580

Соловьев С.М. История России. Т. 13.– С. 42.

581

Там же. – С. 45.

582

Там же. – С. 130.

583

Там же. – С. 131.

584

Соловьев С.М. История России. – С. 35.

585

Там же. – С. 36.

586

Там же. – С. 161.

587

Соловьев С.М. История России. – С. 162, 163.

588

Там же. – С. 174. Само слово «подвиг» Соловьев выводит из слова двигаться – движение и ставит его в связь с подвижностью богатырей-казаков, что совершенно неверно. Подвиг – дело трудное, требующее большого напряжения, чтобы его сделать, чтобы его двинуть, подвинуть.

589

См.: Предисловие к «Дневнику Люблинского сейма 1569 г.», изд. Археогр. комиссии.

590

Соловьев С.М. История России. Т. 6. – С. 142.

591

Там же. – С. 144. И надобно прибавить, когда уже не раз Крым и Турция имели на своей стороне союзную казацкую партию, образовавшуюся как отчаяние, вызванное замедлением и неправильным разрешением русских вопросов.

592

Там же. – С. 395.

593

Там же. – С. 283, 395.

594

Соловьев С.М. История России. Т. 7. – С. 29.

595

Там же. – С. 30.

596

Там же. – С. 140.

597

Соловьев С.М. История России. – С. 211, 212.

598

Добросовестность его так велика, что он, говоря о вышеуказанном нечестном соглашении панов касательно вольных людей, припоминает, что при литовском князе Александре, т. е. в конце XV столетия, такое соглашение было в Бельзской области (в Польше), а в 1551 г. сделано землевладельцами в Витебском повете, значит, зло это шло с Запада на Восток вместе с польскими культурными началами.

599

В старые времена привилегированное и особое положение дружины ослаблялось свободой поступления в нее и выхода, и особенно городским или земским войском. Все свободные люди могли быть воинами и служить государству. Мнение Погодина, что народ платил, а не воевал, ничем не доказывается

600

Замечательно, что первоначальное западнорусское образование – в братских школах было в тесной связи с греческим элементом. Петр (Могила) в устройстве своей Киевской Академии изменил эту прекрасную постановку западнорусских братских школ, дав преобладание в ней латинскому элементу. В Москве в призыве Лихудов сказалось усилие возвратиться к началам братских западнорусских школ.

601

Заметим, что это была вторичная измена нанятых иноземцев перед лицом всей России, и без того раздраженной против иноземства. Раз изменили под Клушиным иноземцы, нанятые Скопиным-Шуйским; теперь изменяли под Смоленском вторично нанятые толпы их.

602

В нашей литературе есть одно сочинение религиозного характера, которое имеет весьма важное значение для изучения у нас количества и отдельных групп иноземцев по разным местам России. Это «Отношение протестантизма к России в XVI и XVII в.» сочинение доцента Московской Академии Ивана Соколова, изд. в 1880 г. Еще более обстоятельные сведения сообщаются в начатых изысканиях Д.В. Цветаева, печатающихся в «Русском Вестнике».

603

Соловьев С.М.. История России. Т. 11. – С. 93 и далее.

604

Патриарх Филарет вынес из польского плена, т. е. из сближения с православными западнорусами, убеждение в важности западнорусского просвещения и заводил подобное учение в Москве. Время господства этого образования было не короткое, а полстолетия с лишним до Петра.

605

Соловьев С.М. История России. Т. 13. – С. 141.

606

Там же. – С. 141, 142.

607

Там же. – С. 217, 218.

608

Там же. – С. 37.

609

Там же.

610

Там же. – С. 149.

611

Соловьев С.М. История России. – С. 149.

612

Там же. – С. 227.

613

Там же. – С. 218.

614

Соловьев С.М. История России. – С. 219.

615

Там же. Т. 14. – С. 125.

616

Там же. – С. 125, 126.

617

Там же. – С. 126.

618

Там же. – С. 129, 130.

619

Соловьев С.М. История России. – С. 257.

620

Там же. – С. 255, 256.

621

Там же. – С. 107.

622

Там же. Т. 18. – С. 111.

623

Соловьев С.М. История России. Т. 15. – С. 101.

624

Тайная переписка этих иезуитов, по поручению Археографической комиссии, издана автором. Для изучения вообще притязаний папства на господство в России можно читать: «Католичество в России», сочинение графа Д.А. Толстого, а также сочинение, вышедшее из иезуитской среды Demetrius – труд Пирлинга, изд. 1878 г. Позднейшие дела иезуитов изложены в сочинении священника М. Морошкина «Иезуиты в России», 2 тома.

625

Только великий народ способен иметь великого человека; сознавая значение деятельности великого человека, мы сознаем значение народа. Великий человек своей деятельностью воздвигает памятник своему народу. Сочинения С.М. Соловьева. – Птб., 1882. – С. 98.

626

Костомаров Н.И. История России. – С. 780–785, особенно 784, 785. В «Лекциях о Петре» Соловьев отвергает, что Петр любил отвлеченную Россию. Собрание сочинений Соловьева. – С. 131.

627

Эта сторона жизни Петра с замечательной талантливостью изображена Соловьевым, особенно в его «Лекциях о Петре». См., между прочим, Собрание сочинений Соловьева. – С. 124–126. Но и здесь допущена крайность и не уяснена одна сторона дела, по нашему мнению, весьма важная. Неутомимая деятельность Петра не лишена односторонности. Он слишком отдавался физической работе, явно отражая в ней влияние на него иноземцев ремесленников, и пренебрегал многим, что было гораздо важнее ремесленности. Так, он мало занимался управлением России, законодательством, даже мало знал эти дела и потому так часто делал опрометчивые шаги. Не понять значения писцовых книг и подворных повинностей, не понять значения обыска и состязательного суда можно было только при великом незнании русских порядков. Мы уже не говорим о безрассудном нагромождении в правительственном механизме России иноземных должностей и их названий.

628

Соловьев, конечно, совершенно иначе смотрит и даже приписывает Петру необыкновенную нравственность. Но все это более талантливо и красноречиво, чем справедливо и научно. «Петр обладал, – говорит Соловьев в своих «Лекциях о Петре», – необыкновенным нравственным величием: это величие выражалось в том, что он не побоялся сойти с трона и стать в ряды солдат, учеников и работников... Необыкновенное нравственное величие Петра выражалось в способности уважать нравственное величие в других и сдерживаться им; как бы он ни был раздражен, он умел всегда преклониться перед подвигом гражданского мужества, пред резким, но правдивым словом подданного, которое противоречило его собственному взгляду». Собрание сочинений Соловьева. – С. 144. Под эту характеристику никак не могут подойти ни расправа со стрельцами, ни отвержение жены, ни тем более расправа с сыном. Впрочем, и сам Соловьев ослабляет эту характеристику дальнейшими, непосредственно за тем следующими словами. «Но в то же время Петр был человек в высшей степени страстный, и там, где он видел явную ошибку, злонамеренность, преступление, там он уже не сдерживался, выходил из себя, становился свиреп, употреблял материальные средства для прекращения зла и верил в их действительность, там он схватывался с человеком, как с личным врагом своим, и позволял себе терзать его. Петр умел сдерживаться уважением к хорошему человеку, и от этого проистекали бесчисленные благодетельные последствия; но он не умел сдерживаться уважением к человеку, как человеку». – Там же.

629

Соловьев С.М. История России. Т. 13. – С. 218. Мы приводили уже это место. Процесс движения и здесь занимает Соловьева просто своей внешностью. «Возможность возбуждения, – говорит он, – условливалась именно всесторонним движением, всесторонним преобразованием, необходимым при том состоянии, в каком находился русский государственный организм, страдавший застоем, отсутствием средств к развитию». – Там же. Т. 18. – С. 256. Немного выше Соловьев дает нам еще более убедительное доказательство своего пристрастия к процессу движения. «Различные толки и суждения за и против, – говорит он, – толки о том, как быть с тем или другим делом, оставшимся от эпохи Преобразования, были именно тем благодетельным последствием умственного возбуждения, которое дало русскому народу возможность жить новой жизнью и выполнять программу Преобразователя». – Там же. – С. 255, 256. Так и вспоминается при этих словах Соловьева, что после опустошительной бури, пожара и вообще большего несчастья люди бывают тоже сильно возбуждены и сильно озабочены <вопросом> как быть?

630

Соловьев С.М. История России. Т. 24. – С. 420.

631

Соловьев С.М. История России. Т. 21. – С 10, 11.

632

Там же. Т. 24. – С. 420.

633

Там же.

634

Там же. – С. 419.

635

Соловьев С.М. История России. Т. 25. – С. 68–87 и далее.

636

Там же. Т. 21. – С. 181, 182.

637

Соловьев С.М. История России. Т. 25. – С. 114.

638

Соловьев проповедь Амвросия подрывает тем, что Амвросий сам усердствовал в пользу Анны Леопольдовны (Т. 21. – С.179:180), а значение Манифеста ослабляет спешностью его составления (Т. 25. – С. 114).

639

Там же. Т. 15. – С. 148, 149.

640

Василий Владимирович. – Соловьев С.М. История России. Т. 17. – С. 203, 207, 208.

641

Иван Нарышкин. – Соловьев С.М. Там же. Т. 17. – С. 199, 200.

642

Соловьев С.М. Там же. Т. 17. – С. 216.

643

Соловьев совершенно неправильно оценивает эти изменения. «Некоторое противодействие, – говорит он, – петровским началам обнаружилось в усилении личного управления в областях, в надстройке лишнего этажа над Сенатом то под именем Верховного тайного совета, то под именем Кабинета». – Т. 24. – С. 419. Теперь едва ли может подлежать спору, что основная мысль во всех важнейших петровских учреждениях – та, чтобы правительственные лица сверху донизу стояли не единолично, а коллегиально, и чтобы только единоличность самодержца стояла особо, возвышалась над всеми. Следовательно, никак нельзя сказать, что единоличность в управлении областей или Верховный совет или Кабинет, прокладывавшие тоже путь к единоличности государственных людей, были неважными переменами петровских начал.

644

Соловьев С.М. История России. Т. 18. – С. 288, 289.

645

Там же. – С. 290, § I.

646

Там же. Т. 19. – С. 80.

647

Там же. – С. 79, 80.

648

Там же. – С. 81, 82.

649

Мысль о выделении завоеванных Петром балтийских областей, особенно Лифлянции, по характеру управления, высказывал еще в 1726 г. принц Гольштинский. – Соловьев С.М. Т. 18. – С. 296.

650

Соловьев С.М. История России. Т. 20. – С. 175. Все эти вещи гораздо полнее, обстоятельнее, чем у Соловьева, изложены в сочинении г. Корсакова «Воцарение императрицы Анны Иоанновны». – Казань, 1880. Подробная и суровая критика этого сочинения сделана была профессором Загоскиным. Казанские университетские известия. – 1882. – № 1. – Отдел критики. – С. 1–71.

651

Известно, что Бирон мечтал стать еще выше. Когда Анна Ивановна задумала сохранить русский престол в своем роде и стала выдвигать свою племянницу Анну Леопольдовну, дочь Екатерины Ивановны Мекленбургской, и начались хлопоты, чтобы выдать ее замуж за принца Антона Брауншвейгского, то Бирон затеял устранить этого жениха и женить на Анне Леопольдовне своего сына. См.: Соловьев С.М. Указ. соч. Т. 20. – С. 430, 431.

652

Соловьев С.М. История России. Т. 21. – С. 123.

653

Там же. – С. 120.

654

Там же. Т. 27. – С. 77.

655

Там же. Т. 24. – С. 420, 421.

656

Соловьев С.М. История России. Т. 26. – С. 204. В нашей литературе есть сочинение, которое представляет поражающую картину пересоздания целого русского рода из русского в западноевропейский, да еще каких русских! – чистейших малороссов из простой среды. Это семейство Разумовских, сочинение А. Васильчикова в 3 т. – Сибирь, 1880–1882.

657

Весьма недавно (в сентябре 1881 г.) в Варшавском университете одно заявление русского профессора (А.С. Будиловича), что церковно-славянский язык – основа всех славянских языков и русский язык и литература богаче их всех, вызвало взрыв негодования в польских студентах, в польском обществе, повело к недостойной демонстрации, потребовавшей вмешательства жандармов.

658

В первые дни своего царствования, именно 3 июля 1762 г., Екатерина по поводу крестьянских волнений, повторила Указ Петра III (см.: Беляев «Крестьяне на Руси». – С.304:306), в котором говорила: «Понеже благосостояние государства, согласно Божеским и всенародным узаконениям, требует, чтобы все и каждый при своих благонажитых имениях и правостях сохраняемы были, так как и напротив того, чтобы никто не выступал из пределов своего звания и должности, то и намерены мы помещиков при их имениях и владениях ненарушимо сохранять и крестьян в должном им повиновении содержать». – Соловьев С.М. История России. Т. 25. – С. 145, 146. Перед самым созывом законодательной Комиссии, в 1765, 1766 гг. Екатерина дала помещикам право ссылать крестьян в Сибирь и даже в каторжные работы, т. е. лишать части или всех прав гражданских (Беляев. – С. 307), и при этом запрещено всем вообще крестьянам подавать государыне жалобы на помещиков (Там же. – С. 308). В самый год созвания Комиссии (1767 г.) обнародовано, чтобы помещичьи люди и крестьяне не верили слухам о перемене законов и имели бы к помещикам своим должное повиновение и беспрекословное послушание (Там же. – С.308:309). После Комиссии положение крестьян стало еще хуже. Грамота Петра III о свободе службы дворянства утверждена Екатериной в 1785 г., а крестьяне даже открыто признаны в 1792 г., такой же принадлежностью помещичьего имения, как другие его части, даже подведены под категорию движимого имения и могли быть описываемы и продаваемы, только запрещено при продаже крестьян за долги помещиков употреблять молоток, вероятно, чтобы не допустить совершенного уже сходства русских крестьян с невольными неграми. – Там же. – С. 313). После этого не может быть спора, твердо ли Екатерина стояла в своих отвлеченных принципах касательно свободы крестьян.

659

Все эти лица и их мнения указаны профессором Сергеевичем в его «Лекциях по истории русского права». – С. 645–650.

660

Соловьев С.М. История России. Т. 27. – С. 118.

661

Там же. – С. 119–121.

662

Соловьев С.М. История России. Т. 27. – С. 117, 118.

663

Там же. – С. 108.

664

Теоретическое рассуждение о равенстве всех людей по происхождению и, следовательно, о равенстве крестьянина с помещиком, конечно, делает честь Щербатову (подобное мнение Екатерины. Соловьев С.М. Указ. соч. – Т. 27, прим. 74); но оно могло иметь значение только в среде лучших русских людей, а никак не в массе их. Известный писатель Сумароков, восставая в своих замечаниях на Наказ против освобождения крестьян, между прочим, заявил: «Наш низкий народ никаких благородных чувствий не имеет». На это Екатерина заметила: «И иметь не может в нынешнем его состоянии». – Соловьев С.М. Т. XXVII. – С. 39. Еще мнение Сумарокова о малороссийском народе: «Малороссийский подлый народ от сей воли почти несносен». – Там же.

665

Впрочем, по новейшим исследованиям в делах екатерининской Комиссии открывается одна светлая сторона. Профессор Сергеевич, как мы уже указывали, пришел к выводу, что депутаты, говорившие в пользу улучшения быта крестьян, приобретали большее и большее сочувствие и при выборе в частные комиссии получали значительное большинство голосов. «Это дает повод думать, – заключает профессор Сергеевич, – что большинство депутатов было в пользу если не освобождения крестьян, то ограничения помещичьей власти». – Лекции. – С. 651.

666

Соловьев С.М. Падение Польши. – С. 6.

667

О падении Польши есть еще несколько сочинений. Таково сочинение Н.И. Костомарова «Последние годы Речи Посполитой польской» (изд. 1870 г.), о котором у нас будет речь ниже. Таково сочинение г. Уманца «Вырождение Польши» (изд. 1872 г.), в котором разложение Польши раскрывается в предшествовавших временах, собственно, в первое время после смерти Сигизмунда Августа. Таково сочинение Д.И. Иловайского «Гродненский сейм» (изд. 1874 г.), в котором автор старается стать на объективную точку зрения и, что еще важнее, пользовался новыми источниками. Наконец, сюда же нужно отнести сочинение Кулиша «Воссоединение Западной Руси» (изд. 1874–1877 гг.), о котором тоже будет у нас речь ниже.

668

«Замечательно, – говорит К.Н. Бестужев-Рюмин, – что во многом расходясь со славянофилами, он (С.М. Соловьев) сходился с ними во взгляде на Православие и протестантизм: его оценка Лютера в «Курсе новой истории» могла бы быть подписана и каждым из славянофилов. Сходится он с ними и в любви к России, и в вере в историческое призвание русского народа, хотя и расходился в оценке реформы Петра; но, ценя западную науку, он знал и ее недостатки и, конечно, не менее славянофилов понимал вред чистого материализма». Биографии и характеристики. – С. 271. – Курс новой истории Соловьева, изд. 1869, две части. См. также: Собрание сочинений Соловьева. Т. 1. – С. 276–293, статью «Прогресс и религия».


Источник: История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям / Михаил Коялович. - Москва: Ин-т русской цивилизации, 2011. - 682, [2] с. (Русская цивилизация).

Комментарии для сайта Cackle
Loading…
Loading the web debug toolbar…
Attempt #