Глава XII. Западнославянские ученые и их влияние на нашу науку

Мы видели, как под видом научности широко разлилось в нашей науке зло немецких национальных воззрений на наше прошедшее и с каким трудом русские ученые боролись с этим злом и направляли нашу науку на ее настоящие пути. Но зло это не ограничилось влиянием на нашу русскую ученую и общественную среду, и усилия для исправления его понадобились не только с нашей русской стороны. Зло национальных немецких воззрений на славянство разлилось с необыкновенной силой и по Западной Европе, и подняло, и вновь закрепило старые западноевропейские предубеждения против всего славянства430. Мраком невежества, дикости покрывались не одни славянорусские, а все славянские древности, и если озарялись каким-либо светом, то непременно азиатским. Славяне оказывались родичами гуннов, авар и пришельцами в Европу вместе с этими азиатами. Дело тут касалось уже не одних нас русских и вызывало на работу не одних наших ученых. Вышли на эту работу и ученые славянские из той колыбели нашего просвещения, где впервые наши славянские апостолы Кирилл и Мефодий облекли на глазах у всех славянское слово в письменные формы, – вышли из древней Моравии, Чехии и Славонии.

Иосиф Добровский. В эту мрачную даль славянской жизни взглянул моравский аббат Иосиф Добровский, современник Шлецера, но вооруженный неизмеримо больше его научностью. Добровский увидел и в мрачном аварском и гуннском мире славян как совершенно особый от них народ и, что еще важнее, с неотразимой убедительностью доказал индоевропейское родство славян со всеми старыми европейскими народами. Его «Славянская грамматика» не оставляла в этом никакого сомнения, и тем могущественнее действовала, что составляла великий шаг вперед в области филологии, сводя к одному корню все европейские языки. «Грамматика» Добровского произвела переворот в филологии. Он назван отцом славянской филологии431. Но переворот, произведенный им, поколебал и основы исторических немецких воззрений, и не только в западной Европе, но и у нас, в России.

Карамзин знал Добровского, во многих местах ссылался на него, и хотя по увлечению Шлецером, смотрел на него с предубеждением, но, без всякого сомнения, Добровскому он обязан больше всего тем счастливым разладом со Шлецером, какой у него есть в первом томе, в обозрении жизни древних славян.

Добровский, однако, не смог одолеть всех западноевропейских предубеждений касательно славянских древностей и сам платил дань некоторым из них. Он дает слишком большое пространство земли для древних германцев и слишком далеко на Восток выдвигает их племенные границы. Затем, он слишком преувеличивает подавляющее на славян действие Великого переселения народов. Германцам он отдает древнейшие поселения даже у восточных склонов Карпат, а гунны, по нему, оттеснили одну часть славян – восточную к Северу, а другую – западную надвинули на немецкие земли у Одера и Эльбы.

Бедствия западных славян, так страдавших и гибнувших от немцев как бы в наказание за обладание чужой будто бы землей, раздражали славянское чувство и тем яснее озаряли благо и величие жизни наших восточнорусских славян. Сам Добровский приезжал (1793 г.) взглянуть на великую Русскую державу и великий русский народ.

Венелин Юрий. В начале 20-х годов устремился в Россию другой австрийский славянин – угорский русский, Георгий Гупа, известный под именем Юрия Венелина432. Он с необыкновенным усердием изучал прошедшие судьбы и современное состояние славян, странствовал по разным славянским областям Австрии; но жажда знать славянство еще больше и ближе увлекла его в Польшу и, наконец, в Россию, в Москву, где он поступил в Московский университет, хотя на родине уже получил высшее образование. Господствовавший тогда у нас скептицизм и налегшая на Венелина страшная нужда были тяжкими испытаниями для его славянской любви. Он кидался всюду со своей теорией величия и силы древнего славянства. Он отвергал силу и значение для славянства Переселения народов. Он в этом историческом водовороте не только видел присутствие, но и господство славян. Славяне, по его убеждению, с древнейших времен покрывали большую часть Европы.

Весьма немногие слушали этого воодушевленного славянина с вниманием. Даже Погодин находил его речи странными, когда Венелин выступил со своими статьями по вопросам о славянских древностях, которые рассматривал вразрез с мнениями ученых немцев. Венелин доходил до отчаяния и от нравственной, и от материальной нужды. Некоторый выход он нашел в следующем. Источник славянской грамотности – церковнославянский язык уже Добровским признан был по преимуществу болгарским. Венелин занялся обработкой своих изысканий о Болгарии и издал их в 1829 г. под заглавием «Древние и нынешние болгары». В сочинении этом он доказывает два положения, что болгары – основатели Болгарского царства были такие же славяне, как и туземцы основанного ими Царства, и что первым местом просветительной деятельности Кирилла и Мефодия была не Моравия, а Болгария. Все это неизбежно вело к изысканиям общеславянских древностей, взгляд на которые Венелин развил во втором томе своих «Изысканий», изданных в 1841 г. (уже после его смерти, ск. в 1839 г.) под заглавием «Историко-критические изыскания». Т. II. Словене. В этих «Изысканиях» следующая постановка вопроса – о древностях славянских. Венелин доказывает, что древнейшая история славян распадается на два периода – на римский период славянства, когда оно, собственно южное и западное славянство, понималось под названиями чужими, даже германскими, и на русский период, когда восточные славяне, под именем гуннов, а в действительности Русь, громили Западную Европу и восстановляли славянскую силу. Из такой постановки уже само собой вытекали культурная древность и самобытность Руси. Венелин ее объединял, кроме гуннов с хазарами, и отвергал решительно норманнское происхождение нашей государственности. Взгляд этот он высказал еще прежде в своем исследовании – «Скандинавомания», изданном в 1829 г., где доказывал славянское происхождение (из Балтийского побережья) наших призванных князей.

У Венелина много странного. У него чуть не все древние народы Европы славяне – и кельты, и гунны, не говоря уже о дунайских болгарах. Но мы увидим, что в новейшие времена разрабатываются некоторые из этих самых вопросов, как например, о народности гуннов и болгар, а тем более имеют значение настойчивые изыскания Венелина о древности и самобытности славян и о значении в нашей древней истории балтийских славян.

П.-И. Шафарик. Западнославянский мир не замедлил выдвинуть человека для более научного разъяснения всех этих вопросов. В то самое время, как у нас раздавались странные для большинства пламенные речи самоотверженного славянского ратоборца Венелина, в Западной Европе, как оглушительный гром, стал раздаваться даже в немецких звуках голос знаменитейшего слависта Шафарика. С научностью, превосходившей все, что до того времени писано было о славянстве, Шафарик смело приподнял завесу, скрывавшую славянские древности, и ученый мир с изумлением увидел славян сильными, самобытными и культурными не только во времена авар, гуннов, готфов, но и во времена скифов, – во времена Геродота; увидел, что они всегда на исторической памяти были и многочисленны, и оседлы, так что оставалось одно неуяснимым: когда же в глубочайшую древность они пришли в Европу, и приходилось остановиться на том предположении, что они такие же старожилы здесь, как и другие старые народы Европы. Таким образом, и язык славян, и их история оказывались одинаково близкими и равно достойными в сравнении с языками и историей других европейских народов.

Этот знаменитый труд Шафарика под заглавием «Славянские древности» вышел в 1837 г., но ему предшествовали многочисленные исследования и статьи по частным вопросам, появлявшиеся еще в последние двадцатые годы. «Полное описание славянских древностей, – говорит Шафарик о <своем сочинении>, – будет содержать в себе, кроме исследования о происхождении народа, древнейшую внутреннюю и внешнюю историю его с самого отдаленнейшего времени, в какое только можно открыть существование славян до той поры, где начинается настоящая история каждого отдельного племени их. Все это огромное пространство времени следует разделить на две меньшие половины, из коих первая заключает в себе древнейшую, так сказать, первобытную историческую эпоху славянского народа, простирающуюся, с одной стороны, в глубокую древность, именно до века Геродотова (456 г. до Р. Х.), а с другой – до второй половины V столетия, т. е. до конечного падения Гуннской и Римской держав (469 и 476 гг. по Р. Х.); вторая содержит деяния и происшествия славян до конца V по конец X стол., или до преобладания Христианства у главным славянских народов»433. Цель своего сочинения Шафарик немного выше так определяет: «Цель его – представить в сжатом и стройном виде плоды новейших открытий, сделанных другими и нами самими в источниках, признанных основательной и благоразумной критикой достоверными, т. е. о начале, первобытных жилищах, разветвлении, деяниях, свойствах, образе жизни, исповедании, правлении, языке, письменности и образовании древних славян, и тем будет можно избавить древности наши от забвения и неуважения, обратить на них внимание, как вообще всех любителей истории, так в особенности – защитников нашего народа»434. «Врожденная любовь к своему народу, – говорит Шафарик, – стремление к отечественной истории и вообще языкоисследованию, побудила нас заняться многосторонним изысканием и отчетливым изложением древностей наших, и тем избавить от незаслуженного пренебрежения происхождение и распространение нашего народа»435.

Из этих уже слов видно не только то, как широко понимал Шафарик славянские древности, но и то, как крепко он объединял всех славян. Это один народ, наш народ для каждого славянина. Понятно, что русский народ и для Шафарика, как для Венилина и Добровского, был великим носителем славянских судеб и культуры. Вот суждение его о славянском и общеевропейском значении принятия нашим Владимиром Христианства. «Что зататранские (закарпатские, т. е. наши русские) славяне не сделались последователями отвратительной магометанской веры, умерщвляющей вместе душу и тело, напротив (сделались последователями) Божественного учения, ведущего человека к нравственной деятельности, честь этого, по усмотрению Божию, принадлежит князю Русскому и умным боярам его, за что не только славяне, но и все европейские христиане должны славить и благодарить их»436.

Событие это Шафарик признает «самоважнейшим событием в истории древних славян»437; с него начинает историю разделения славян на разные племена438 и объясняет, почему он вообще дает выдающееся значение русскому народу. «Никто из благоразумных исследователей истории не станет, – говорит он, – искать решения судьбы многоветвистого племени у разбросанных там и сям его ветвей, которые слишком легко могут засохнуть и потеряться; напротив, там, где Ствол глубоко пустил корни свои в землю и гордо возносит чело свое в облака и, невзирая на бурю времени, беспрестанно пускает новые отрасли, обильно заменяя ими увядшие и засохшие»439.

После этого само собой понятно, как должен был относиться Шафарик к мнениям о грубости и дикости славян, в том числе и русских, до принятия ими Христианства. «Мы с презрением отвергаем тот легкомысленный и ложный способ, коему до сих пор следовали писатели, особенно иностранные, рассуждая о нравах наших предков, т. е. что славяне до самого принятия христианской веры и немецких нравов, ничем, кроме лишь одного языка, не отличались от американских и африканских дикарей, или, лучше, от бессмысленных животных». Шафарик называет такой взгляд безобразием, моровой язвой, заразившей даже писателей, оказавших нам (славянам) величайшие услуги. «Это учение, – замечает Шафарик, – сделалось лозунгом новейших русских писателей, прожужжавших нам и себе уши о древнем нашем варварстве. Им, как основой своего верования, хотят они воспламенить в народе своем любовь к славянским древностям, языку и словесности, возбудить к себе доверие и утвердить в нем чувство самобытности! На этом учении (потому что в области наук все связано узами теснейшего родства) хотят они основать народное просвещение и славу»440. Шафарик сильно осуждает и Карамзина, что он во многом поддался этому взгляду, хотя вообще он высказывает о Карамзине восторженное мнение441.

Можно было ожидать, что Шафарик, критикуя сильно немецкое учение о варварстве славян, разрушит и норманнское призвание князей. Но этого не случилось. Он и то сузил до минимума германское влияние на Россию. После этого ему казалось не важным признать норманнскую малую, скоро ославившуюся дружину, в челе которой стояли Рюрик, Синеус и Трувор. Он и признает это норманнское призвание; но прямо заявляет, что сам уклоняется от обширного рассуждения о рассказе летописи касательно призвания князей и при этом ссылается на Шлецера, Карамзина и Погодина, как на писателей, которые основательно об этом говорили442. Западный славянин, ученый и современный свидетель всеобщего падения славянских государств на Западе и юге под иго иноземное, расположен был признавать иноземное происхождение и Русской государственности. Он мог в этом видеть даже славянское торжество, потому что народная сила русских так скоро пересоздала в свою народность призванных князей. Но при всем том славянское чувство верно указало Шафарику, что в Сказании нашей Начальной летописи о призвании князей есть дорогая славянская особенность. Это добровольное призвание князей. Он крепко стоит за это добровольное призвание согласно с Карамзиным и Погодиным и вразрез со Шлецером и всеми нашими и чужими учеными немцами443.

М.П. Погодин. Громовой славянский голос Шафарика скоро был услышан в России. Скептики быстро утихали, и толпа их рассеивалась. Уже в 1835 г. Погодин во время своей заграничной поездки был у Шафарика. Он и Бутков узнали вовремя древности Шафарика, и оба в своих сочинениях ссылаются на него. В Московском обществе истории и древностей решили издать по-русски это сочинение, и переводом его занялся известный Бодянский. Вот как высказывается Погодин о значении «Славянских древностей» Шафарика. Уже в своем «Несторе» Погодин сознается, что до Шафарика он мало знал славянские древности. Сказав, что он считал Сказание Нестора о расселении русских племен откуда-то взятым из чужого, неизвестного источника, по всей вероятности, болгарского, потому мало достоверным, он продолжает: «Так рассуждал я об этом месте сначала, быв невеждой в первоначальной славянской истории, вместе со всеми нашими исследователями, старыми и новыми, сказать с их позволения. Но Шафарик, который озарил ярким светом мрак, ценит в своих древностях известие Нестора весьма высоко, представляет его согласие с историей, и источником почитает древние народные песни и сказания»444. (Исходя из этого места нашей Начальной летописи Шафарик идет в глубь древности и доходит до III века до Р. Х.) В первом томе своих «Лекций» Погодин высказывает свой восторг от богатства лингвистических и географических данных Шафарика, доказывающих древнее единство славян, – данных, которые теперь, как увидим, составляют могущественные орудия нашей науки к уяснению древних времен нашей исторической жизни, и которые Шафарик первый приложил к делу в такой широте и с такой научностью. «Читайте Шафарика, – говорит Погодин, – и вы увидите, что по всей Европе рассыпаны одинаковые имена славянских племен: одни и те же имена есть в России, на берегах Балтийского моря, в Померании, Польше, в Сербии, Македонии, – имена, употребительные между племенами; заключать, что летописатель списывал их один у другого, есть верх этнографического невежества»445. Но самое полное и решительное мнение о Шафарике Погодин высказывает во 2-м томе своих «Лекций». Он решился сказать несколько лекций о славянах по Шафарику, и в начале этих лекций, говорит, что до сих пор он обыкновенно начинал свой курс русской истории с 862 г., т. е. с прибытия князей варяго-русских в Новгород, а о туземных жителях довольствовался изложением слов Нестора. «Я думал, – говорит он, – что о славянских племенах больше и говорить нечего, тем более что сам первый летописатель наш представляет их еще в состоянии младенчества, до которого ничего определить нельзя, да и не нужно. Так рассуждали и все наши историки – Стриттер, Карамзин, Эверс, вслед за законоположником исторической критики прошедшего столетия, Шлецером».

«Ныне Шафарик сочинением своим «Славянские Древ ности» производит совершенный переворот в наших понятиях об этом предмете. Книга его – плод трудов многолетних, делает эпоху в науке, какую в свое время сделал у нас Шлецер изданием толкового «Нестора» или Карамзин – сочинением «Истории государства Российского». Шафарик принуждает нас начинать славянскую историю с глубочайшей древности. Нельзя сказать, чтобы основная его мысль была совершенно новая. Нет – и прежде имели ее многие исследователи, русские и иностранные; но они или представляли ее только в виде чаяния и догадки, или соединяли ее с другими неосновательными предположениями, или не извлекали из нее никаких существенных и полезных для изучения следствий, не приписывали ей такой важности и многоплодности. Шафарик с необъятной своей ученостью и начитанностью, остроумием и проницательностью, воспользовавшись всеми известными до него и им открытыми источниками, возвел эту мысль на степень осязательной истины, и вместе заставил думать, что история всякого славянского племени и государства тесно и необходимо связана с первоначальной историей всего славянского народа, точно как все отрасли дерева бывают тесно связаны с корнем. Познание корня необходимо для познания отраслей, кои без него во многих отношениях оставил бы непонятными»446.

В заключение своего обозрения «Славянских Древностей» Шафарика Погодин говорит своим студентам: «Наука живет, она бесконечна – в том-то и заключается ее прелесть. Наши поколения пошли далее того, на чем остановились Шлецер и Карамзин. Вы оставите нас позади. Горизонт расширяется с каждым шагом. Шафарику принадлежит преимущественно слава двинуть славянскую историю»447.

Изучение Шафарика несколько поколебало в Погодине даже его уверенность в норманнской теории. Перечислив разные отрасли знания, необходимые для уяснения наших русских древностей, как язык, наречия, разные собственные имена, т. е. географические данные, народные поверья, приметы, предания, обычаи и народные песни, и приглашая своих слушателей заняться кто чем может, из этих «материалов для славянских сеней в русскую историю»448, Погодин, между прочим, говорит: «До сих пор пусть это будут pif desideria. Я со своей стороны должен сказать вам, что слишком долго мог смотреть на предмет с этой стороны. Все свое внимание я обратил на норманнов, и им до сих пор посвящал преимущественно свои труды, стараясь описать элемент, внесенный этими бранными пришельцами в государство, вновь созданное ими из мирных славянских племен. Славян предоставляю будущим профессорам славянских историй и наречий, которых ожидают теперь все русские университеты»449.

Но Погодин дает здесь неверное (конечно, ненамеренно) понятие о себе, будто он только ограничивается изложением содержания «Древностей» Шафарика, а затем уже освобождает себя от научения области его исследований. Не может подлежать никакому сомнению, что Погодин почувствовал на себе влияние Шафарика в более широком и положительном смысле. Погодин недаром в одном месте замечает, что Шафарик для уяснения русских древностей недостаточно сделал, не напитавшись вопросом о сенях в русскую историю450. Погодин и стал перестраивать свою постройку этих сеней и строить далее передовые части русского исторического здания до татарского ига.

В течение целых десяти лет (1846–1856 гг.) издавал он эту свою работу под заглавием «Исследования, замечания и лекции М. Погодина о русской истории». Исследований этих – 7 томов.

Погодин переиздал своего «Нестора», но с большим дополнением, именно: «О Русской Правде, церковных уставах, северных сагах, о скептических мнениях» (весьма подробная статья). Это первый том.

Второй том заключает в себе то же старое исследование Погодина о призвании варягов-руси, бывшее его магистерской диссертацией; но теперь Погодин почти заново его переделал и, что особенно важно, дал в нем по разным местам обзор всех мнений по этому вопросу, какие были высказаны до того времени, и, наконец, здесь, как мы знаем, изложено содержание и оценка «Древностей» Шафарика.

Третий том заключает в себе исследование так называемого у Погодина варяжского периода русской истории, т. е. от призвания князей до смерти Ярослава. Тут изложено само призвание князей, затем внешняя история до смерти Ярослава; далее – особенно подробно – внутренняя история за это время: жизнь князей, военное дело, торговля, религия, грамотность, язык, образование, право, частная жизнь, народный характер, наконец, формация государства и параллель русской истории с историей западных европейских государств относительно начала их, т. е. о завоевательном начале западноевропейских государств и о мирном призвании князей у нас.

С четвертого тома начинаются исследования так называемого удельного периода. По примеру первой серии исследований Погодин прежде всего разбирает источники для этого периода.

Этому разбору источников посвящено начало четвертого тома исследований, затем решаются соприкосновенные вопросы, как о хронологии событий, генеалогии князей, о пределах княжеств, о городах и об отношениях между князьями.

Пятый том представляет кропотливую работу о княжеских смутах и их внутренних и внешних сношениях.

В шестом томе Погодин сначала предлагал изложить обозрение внутренней русской жизни в удельный период, по программе, какой он следовал в 3-м томе при обозрении внутренней жизни до удельного времени; но в действительности изложил другое, – составил и поместил Биографический словарь князей вроде Степенной книги.

Внутреннее обозрение удельного периода изложено в 7 томе. Содержание его таково: князь, дружина, города, волости и затем вышеуказанные рубрики.

В нашей литературе до настоящего времени нет такого полного и обстоятельного исследования летописей до нашествия татар, как исследование Погодина. В ответ на каждый вопрос, в подтверждение каждой мысли Погодин приводит все летописные известия. Здесь-то во всей силе выступает так называемый у Погодина математический метод исследований памятников. Кроме того, в первом, и особенно во втором томе, т. е. в области русских древностей, Погодин дает полный обзор не только иностранных известий, но и ученых мнений по всем спорным вопросам. Эти части составляют действительно прекрасное подражание и дополнение по русской части исследований Шафарика.

Какие взгляды проведены Погодиным в его исследованиях особенно последующих времен, т. е. после призвания князей и в удельный период, это мы увидим при разборе его «Истории России», которая хотя и явилась позднее многих трудов других наших историков, но находится в гораздо большей связи с этими исследованиями, чем с позднейшими трудами других историков. Можно даже сказать, что она составляет единое с этими исследованиями и совсем отделяется от трудов, изданных уже в то время, когда она составлялась.

Погодин предполагал обработать подобным же образом, как обрабатывал наше дотатарское время, наши письменные памятники и последующего времени – до Петра; но это намерение его не исполнилось. Вместо того он решился изложить систематическую «Русскую историю» и в 1872 г. издал ее в 3 томах, из которых в двух первых изложена история России до нашествия татар или, точнее, до начала татарского ига: в первом – внешняя история, во втором – внутренняя, а в третьем собраны исторические карты и снимки с письменных и вещественных наших памятников за это время и к ним приложено их описание. Снимков этих числом 198 и между ними – образцы древних рукописей, так называемых Паннонских житий св. Кирилла и Мефодия, образцы письма наших летописей, Устромирова и других Евангелий, Мстиславовой грамоты, снимки древностей церковных, как Киевский Софийский, Новгородский Софийский соборы, предметы, добытые из раскопок, как гривны денежные и для украшения другие предметы, карты раскопок, городищ, племен и областей. Погодина строго осуждали за недостаток строгого подбора и художественности в его Атласе, что большей частью и справедливо.

В своей «Истории», как и в исследованиях, Погодин приложил к делу математический метод. Фактов приведено необычайное количество. Некоторые памятники, как Русская Правда, «Поучение» Мономаха, приведены вполне. Для характеристики воззрений современников приведены даже народные предания, летописные и былинные. Особенно богато собрание фактов при обозрении явлений внутреннего быта. Так, например, при обозрении промышленности и земледелия, говорится о скотоводстве, звероловстве, птицеводстве, пчеловодстве, рыболовстве, солеварении, ремеслах; или в отделе о частной жизни говорится о пище, питии, одежде, обуви, жилищах, и на все статьи приведены полные или сокращенные известия памятников.

Что же касается воззрений Погодина, то в начале «Истории» преобладают взгляды Шафарика, которые он иногда берет у него почти буквально. «Предание, донесшееся из глубины веков до наших летописей, – так начинает он свою «Историю», – указывает племенам славянским первоначальное жилище на Среднем и Нижнем Дунае. Отсюда вследствие естественного размножения и других побудительных обстоятельств выселялись они по временам – задолго до Рождества Христова – и заняли, наконец, почти всю Среднюю Европу. Наша страна получила себе обитателей по случаю нашествия с Запада кельтов или валахов... которые заставили многих (из них) искать новых себе жилищ. Они, наши славяне, тогда стояли уже на известной степени образования, знакомые с земледелием и первоначальными искусствами, говорили языком богатым и значительно развитым, имели понятия и верования о Боге и жизни посмертной, принесенные еще из прародины своей Индии, с коей до сих пор обнаруживают свойство»451.

По-видимому, нужно было ожидать, что после такого подхода к делу последует изложение первейших задатков государственности у столь развитых для исторической жизни славян. Но этого у Погодина нет. У него затем более и более выступает старый его грех – норманнство Шлецера, даже усиленное позднейшими немецкими и нашими русскими скептическими изысканиями о влиянии на нашу древнюю внутреннюю жизнь иноземных начал, – следует так называемый норманнский период, от призвания князей до смерти Ярослава, обозначившийся у нас внешним единством России и внешними, шумными делами. Погодин обращает преимущественное внимание на это внешнее величие России и так увлекается с этой точки зрения силой норманнской, что в одном месте своей «Истории» наше русское славянство называет водой, а норманнство – каплей вина, давшей этой воде окраску. Окраску эту он усматривает даже в деле принятия нами Христианства. Варяги, по его мнению, первые стали переводить к нам из Византии Христианство, силу которого, как и норманнства, он раскрывает с такой же тщательностью, как и в своих исследованиях.

Понятно после этого, что так называемый удельный период, представляющий такое резкое разрушение норманнского единства Русского государства и, по-видимому, всеобщее разрушение начал христианской жизни кажется Погодину, как и Карамзину, временем упадка русской жизни, – временем, неминуемо подготовлявшим разгром России первыми сильными инородцами, какими и оказались татары.

Погодин и занимается главнейшим образом историей этих проявлений нашего упадка, и прежде всего, делами наших князей удельного периода. В тумане усобиц перед Погодиным скрываются или бледно представляются жизненные явления тогдашней Руси – веча, главную силу которых он связывает с городской военной силой. Внешняя разбросанность, шаткость в России того времени приводят Погодина даже к теории, явно противоречащей началам его математического метода, – к теории неопределенности, случайности в нашей удельной Руси, что составляет обоюдоострое оружие и может означать или шлецеровское же варварство этой Руси, или шлецеровское же непонимание ее.

Таким образом, шлецеровский взгляд на нашу историю поставил Погодина в противоречие с началами древней славянской жизни, взятыми у Шафарика, и закрыл перед ним, как и перед Карамзиным и многими другими, действительный смысл нашей двухвековой исторической жизни – от смерти Ярослава до татарского ига, – жизни, полной не только великой борьбы, но и великой внутренней строительной работы – работы образования единой государственности на самобытных славянских началах соглашения власти и земли, работы, выразившейся в разнообразных типах государственного устройства, то с преобладанием земельного аристократизма, как в Галиче, то торгового демократизма, как в Новгороде, то подвижного княжеского дружинного начала, как в Киеве и во многих областях, слабых своими силами, но сильных по временам даровитыми своими князьями, то с преобладанием низшей земской силы, как в Суздальской области. Закрытым оказалось перед Погодиным и то, как наша старая Русь, разделившись на множество областей, т. е. выдвинувшись для деятельности на всех своих более твердых пунктах, вглядывалась и соразмеряла, где, в какой у нее части, какие складываются силы для государственного центра, – в Киеве ли, куда благодатный климат, чернозем и почти наследственная способность к доблестям манили русских, но где так называемая интеллигенция более и более развивалась в ущерб сельской общине, или в Суздале, Владимире, где рядом с суровостью климата развивался до черствости практицизм и падала доблесть, но где было больше порядка и вернее обеспечивалось благо сельской общины. Погодин уже не мог видеть, как колебалась наша дотатарская Русь отдаться одной из этих односторонностей, как пробовала она совместить и практицизм, и доблесть и как почти с гениальной прозорливостью раньше всех понял это высшее стремление нашей дотатарской Руси наш Владимир Мономах, стал строить Русскую государственность по началам этой гармонии доблести и практичности, – сильной власти и сильного, даже общерусского веча, но с совмещением блага и свободы самых малых русских людей – наймитов, закупней. Этот великий человек Русской земли XII века, выдвигающийся по своим идеям и замыслам выше всех современных ему великих деятелей Европы, даже Погодиным мало понят, бледно освещен, мало у него раскрыто даже многовековое благоговение к этому необыкновенному человеку нашей старой Руси, что тоже очень важно, потому что доказывает способность этой Руси ценить лучшие идеалы жизни.

Два века, по изображению Погодина, как и многих других писателей, мы блуждали во мраке случайностей, падали, и приготовляли себе татарское иго. Если так, то наша народная стихия – действительно вода, для окраски и вкуса которой нужна хотя капля чужой примеси, чужого вина. Мы видим, как это несправедливо и, так сказать, научно обидно для нашего национального чувства, так что эту обиду, как увидим, даже позаботился снять с нашей древней Руси лучший в новейшее время иноземец, изучающий Россию, Леруа-Болье. Погодин тем более не мог не чувствовать этой обиды, и он делает усилия ослабить ее, осмыслить эту, по его взгляду, неправду русской жизни. Он говорит, что при всем том дотатарская наша Русь путем смут объединялась, что особенно ясно выступало ее единство по языку, вере и, наконец, что и в эти мрачные времена были у нас прекрасные, высокоразвитые личности, которые спасали достоинство России. Погодин, конечно, сам видел, что все это слишком слабо, не может оправдывать двухвекового падения.

Действительное хотя в некоторой степени оправдание у него или, лучше сказать, освещение этого печального времени – другое, причем обнаруживается его коренной взгляд на русское историческое движение, объясняющий и противоречивое совмещение начал Шафарика и Шлецера и непризнание строительной работы нашего удельного периода.

Погодин, подобно Карамзину, обращал преимущественное внимание на развитие у нас государственности. Это для него, как и для Карамзина, было главной побудительной причиной принять норманнскую теорию призвания князей, которая давала такое легкое средство сразу объяснить целый начальный период нашей истории. Шафарик со своим славянским взглядом на значение России не мог мешать этой теории, а, напротив, закреплял ее. При такой теории наш удельный период является действительно чудовищной помехой видеть дальнейшее развитие государственности, основанной и так хорошо двинутой норманнами, и должен был возмущать этих наших историков своими явлениями, никак не подходящими под их теорию. Таким образом, наши ученые немцы не только затрудняли нам разъяснение наших древностей, но и заслонили правильное понимание нашего удельного периода. Тут, впрочем, их вина ослабляется другими, посторонними для них обстоятельствами.

Мы не раз показывали, как наши историки старались поскорее прорваться сквозь немецкий туман наших древностей к тому центру тяжести нашей истории – Московскому единодержавию, в котором ясно уже видна цельность и полезность развития нашей жизни. Погодин не менее других, если не более, стремился к тому же центру. Он им жил, питался его идеями и явно переносил эти идеи на нашу древнюю жизнь, на которую от ее начала смотрел, как на подготовку или помеху к развитию этого центра – Московского единодержавия. В одном месте своей «Истории» Погодин особенно ясно обнаруживает этот именно взгляд. По поводу упоминания в летописи в первый раз Москвы, где в 1147 г. съезжался со своими союзниками Юрий Долгорукий во время борьбы его с киевским Изяславом Мстиславичем, Погодин в восторженных словах изображает историческое значение Москвы, как действительного исторического средоточия России. «Что за имя (Москва)? Какое странное! В первый раз только оно (слово – Москва), здесь послышалось… Не ошибка ли это? Нет – не ошибка. Так значится во всех списках летописи. Что же это такое: деревня, село или город? Где находится Москва? На краю волостей суздальских, черниговских, рязанских и смоленских... где протекает мелкая речка Москва... рассыпано по горам и долинам несколько селений и в середине их, на крутом берегу, мелькает деревянный городок, окруженный дремучим бором. Это будущий Кремль, его окружность – это славная Москва452... Думал ли кто-нибудь на Руси, что здесь, на этом берегу, на этой горе и в этом лесу, средоточие русского могущества, что здесь скрыто то таинственное ядро, к которому прильнет, которое притянет, соберет около себя всю землю русскую и многие иные... Но когда же это будет? Скоро ли? Нет не скоро! Долго еще силе русской носиться по веянию ветров, долго еще сила эта будет искать себе места, и, найдя его здесь, не скоро она остановится, осядется, водворится!... А потом начнутся испытания... но она восторжествует, наконец, с русским началом в сердце, возьмет все свое, ей предопределенное, возвысится, возвеличится, спасет Отечество, подаст руку помощи меньшей братии, единоплеменной и единоверной... Когда же это будет? Не скоро, не скоро! Пройдут века, сменится много поколений, перетерпится много горя, уяснятся чувствования, очистятся понятия. Теперь (в 1147 г.) Москва – беднейший городок, но здесь начинается ее история»453.

С этой точки зрения Погодин оценивает явление всего удельного периода. Суздальская область и ее порядки и люди естественно должны были привлечь внимание историка как явления, выдающиеся над всеми другими и более близкие к явлениям московским. Вот как описывает Погодин значение Суздальской области и лучшего с его точки зрения князя ее Всеволода: «Это была область (Владимир, Суздаль, Ростов, Переяславль, Москва, Тверь, Поволжье, Белоозеро, – полученные Всеволодом в наследство) обширная, сильная, богатая, что касается до естественных произведений, нужных для жизни, не слыхавшая никогда почти об усобицах, не видавшая давно никакого врага, ни своего, ни чужого. Северная Русь со стольным городом Владимиром находилась теперь точно в том положении, в каком была южная – Киев при первых князьях, следовавших один за другим поодиночке до Ярослава включительно, и потому имевших время и возможность распространить и усилить свое княжество-государство. Всеволод, подобно им, заступил теперь после кратковременной усобицы один на место Юрия и Андрея – и на сорок лет оставался один же на Севере, между тем как на Юге народилось уже князей до ста, которые все хотели есть и искали себе хлеба, вырывая куски друг у друга вместе с половцами. (Заметим, что в числе этих вырывавших друг у друга куски хлеба южных князей были тогда знаменитый Мстислав Храбрый, Мстислав Удалой, Роман Галицкий). Вот в чем состояла, – продолжает Погодин, – простая тайна владимирского преимущества перед Киевской Русью, дробившейся мельче и мельче. Здесь случилось быть одному князю, а там число беспрестанно умножалось». Затем Погодин говорит, что пока продолжался такой порядок, суздальский князь, даже не очень даровитый, мог иметь, если бы пожелал, решительное влияние на дела Юга, «а властолюбивый, высокомерный, деятельный, даровитый, как Андрей, кольми паче. Всеволод же, – продолжает Погодин, – не уступал старшему брату в доблестях (каких, сейчас увидим). При самом вступлении на поприще, несмотря на молодость, он показал много смелости и твердости (разгонял родственников), равно как и расчетливости, осторожности. Так, во все продолжение своего княжения, умея пользоваться обстоятельствами, не пропуская ни одного случая к каким бы то ни было приобретениям, Всеволод, без слишком особенных усилий со своей стороны, без вызова происшествий, становился могущественнее и значительнее с каждым годом454... Всеволод достиг, наконец, нечувствительно цели Андреевой и Мономаховой, то есть господства, господства в пределах еще обширнейших, чем какое было у этих могущественных князей, казалось, что удельное расстройство прекращается, княжество его готово сделаться вполне государством и он сам становится самодержцем»455...

Из этих выписок мы видим, что, по взгляду Погодина, время между первыми русскими князьями и князьями суздальскими было как бы пустым временем в смысле прогресса, и получало значение только отрицательное. Как сильно было убеждение в этом Погодина и как оно закрывало перед ним лучшие явления Южной Руси, можно видеть из следующего места во втором томе его «Истории», где при обозрении внутренней жизни можно, по-видимому, было спокойнее и вернее оценивать сравнительное значение явлений нашей дотатарской жизни. Показывая значение великого князя, Погодин сначала описывает, какое положение занимал в России Киев и его князья. Он припоминает силу славных преданий в Киеве об Олеге, Святославе, Владимире и Ярославе, указывает на нравственное значение Печерского монастыря и Киевского митрополита и затем говорит: «Все эти воспоминания жили между князьями, как и в народе, передавались от отцов к детям, и Киев был в то же время тожествен со всей землей Русской... Святополк и Мономах, призывая Святославичей (в 1096 г.), говорят им: «... придета Киеву, на стол отец наших и дед наших, яко то есть старейший град в земле во всей Кыев; ту достойно смятися и поряд положите». Так передавалось и их детям: «Киев – стольный город, киевский князь – первое лицо в Русской земле»456. Казалось бы, такое явление никак нельзя было признать пустым местом в нашей дотатарской истории, и следовало бы сильно призадуматься, от чего такая старая сила Киева пала и уступила место другим, новым. Погодин не много задумывается над этим. Он говорит лишь, что такое значение Киева привлекало к нему честолюбие всех князей, что суздальский князь, как самый сильный, взял верх над Киевом и что областные князья слушались его больше, чем когда-либо слушались князей киевских, потому что он был гораздо сильнее их457. Следовательно, проявление силы, личной власти князей Погодин считал самой важной стороной исторической жизни древней Руси. Это со всей ясностью он высказывает в самом начале обозрения явлений внутреннего быта дотатарской Руси, т. е. в начале второго тома. «В продолжение норманнского периода, к счастью, молодого государства, бывало большей частью по одному князю»... В другом месте: «Как укреплению, усилению молодого государства содействовало малочислие князей, так умножавшееся беспрестанно их количество постепенно ослабляло его, и, наконец, привело на край погибели»458. Этот взгляд поставил Погодина даже в очень странное положение.

В норманнском его периоде он трепещет за судьбу России, когда у нее один только князь, как, например, малолетний Игорь, а в удельном периоде трепещет за нее от непомерного множества князей. Теория случайностей возведена здесь на высшую степень силы в истории России.

С особенной ясностью Погодин высказывает эту теорию в том же втором томе, в нескольких местах. Так, например, изложив отношения князей, показав положение дружины, состояние городов и сельского населения, он говорит: «Так неопределенны или, лучше сказать, так изменчивы были отношения между князьями и высшими сословиями государственными, потомством пришлого норманнского племени, дружиной и ее членами, боярами и отроками, городами и воинами. Вследствие этой зыбкости мы видим в продолжение двухсот лет от кончины Ярослава до нашествия монголов беспрерывное движение князей... За князьями следовали их дружины, неотлучные их спутники, делившие с ними счастье и несчастье, выгоды и потери... Кроме перехода с князьями бояре еще имели свое собственное право перехода... В этих переселениях принимали иногда участие и низшие вой, люди, жители городов, по любви к князю, в надежде больших выгод... А глядя на них, приучались переходить с места на место и самые поселяне, ища себе больше льготы и покоя»459... Еще дальше: «Князья переходили, бояре переходили, вои переходили, смерды переходили, города в смысле гарнизонов (засад) переходили. Города переходили в смысле столиц, пребываний княжеских»460 ... Вывод Погодина из этих явлений еще страннее и печальнее: «В этом движении, – заключает Погодин, – представляющем как бы переход от кочевой жизни азиатской к оседлой европейской, в этом брожении вслед за основанием государства и распространением его пределов представляется одно из главных отличий русской истории от истории западных европейских государств и вместе основание, условие многих последующих событий»461.

Тут мы уже видим, что Погодин в этих явлениях удельного периода усматривает коренной русский принцип – неустойчивость, случайность, т. е. какой-то роковой произвол, которым должна строиться русская жизнь. Немного выше Погодин действительно осмысливает эти явления, как выражающие коренные особенности русские, но в числе этих особенностей указывает и такие, которые разрушают всю его теорию случайности, хотя и высказаны мельком, вскользь. «В нашей истории, говорит он, – все происходило смотря по обстоятельствам, и решалось по усмотрению действующих лиц, по требованиям минуты или соглашению, по полюбовным сделкам в известное время; господствовали не правила, а обстоятельства, свободная воля, здравый смысл». Это уже совершенная пустыня внутренних твердых начал жизни. Погодин, по-видимому, еще усиливает безжизненность этой пустыни, когда тут же выражается: «Никакой народ не представляет такого отвращения от обряда (формы), как русский»; или: «о писанном праве никогда и помину нет, везде имеется в виду только живое право как оно действующими лицами в данную минуту себе представляется». Однако сам же Погодин и проговаривается об основании этого живого права. «Мы усматриваем, – говорит он, – в явлениях удельной истории лишь несколько, очень мало, коренных обычаев»... и перечисляет их: старшинство для князей, отчинность, право перехода для бояр, вечевые собрания для городов и странные для нас, но не странные у Погодина в смысле права, обязанность смердов платить подати, после исполнения которой они были, по его мнению, свободны от других обязанностей, как например, военной462.

Стоит только представить действительное положение дел по фактам самого же Погодина – повсеместное, исконное существование в городах вечей, а в сельских обществах – сходок как живых хранителей и толкователей обычаев, делавших чаще всего ненужным записывание этих обычаев; стоит представить себе, что множество и сильное передвижение князей давали особенное значение вечам, а право перехода крепко поддерживало личную свободу и дружины, и смердов; стоит все это представить, повторяем, по фактам, изложенным самим Погодиным, как вся картина хаоса, им нарисованная, получит совершенно иной, ясный, определенный смысл, и наша древняя Русь будет действительно отличаться от Западной Европы, но не азиатским кочевничеством, а своими самобытными особенностями, общими во многом и другом славянским народам. Иначе сказать, у самого Погодина очистится тогда шелуха шлецеровская и окажется воззрение так называемое славянофильское. Погодин, как в этом, так и в других случаях, действительно и обнаруживает начатки славянофильские. Сюда относится, как мы уже знаем, мирное основание нашей государственности. Далее, крепко и преимущественно держась государственности, Погодин тем не менее часто рассматривает состояние Русской земли, земской силы как особой. Он считает нужным рассматривать княжеские смуты не по родам, поколениям князей, а по областям, разделение которых связывает с особенностями страны, и в древние времена допускает даже различие между ними племенное.

Из его многочисленных статей о временах московской жизни, как полемика его с Костомаровым о Дмитрии Донском или о временах смутных, совершенно ясно видно, что он понимал и признавал силу земства.

Великие ожидания сопровождали составление Погодиным его «Истории», о чем знали все, так как Погодин получил на это средства от государя и как бы занял положение Карамзина. Но великое разочарование последовало, когда появились эти три тома «Истории» Погодина, а петербургская стихия довела это разочарование до того, что Погодин совсем вышел из положения Карамзина и не продолжал своей «Истории». Мы видели, что еще в первых своих трудах Погодин вырывался из строгих пределов своего математического метода на простор патриотического одушевления. По самой противоположности этих двух приемов гармония была делом очень трудно достижимым. Она часто и тогда уже нарушалась, а в «Истории» расстройство этой гармонии дошло до того, что и математический метод не соблюден (почти нет цитат, даже в весьма важных местах), и патриотическое отношение к делу приняло крайне одностороннее направление. Мы в этой «Истории» видим старца, вещающего детям о старых делах с авторитетностью чисто отеческой. Но никогда не следует забывать, что под этой старческой авторитетностью скрываются и громадная научность в области первейших наших памятников и неизменная, глубокая любовь к России. Карамзина своей «Историей» Погодин заменить не может; но подле «Истории» Карамзина его история может стоять для справок, для воспитательных целей и, вероятно, будет стоять вместе с ней еще очень долго.

Кроме разобранных нами сочинений и сейчас упомянутых статей, которых список очень велик и обнимает не одни старые русские дела, но захватывает и многие современные вопросы и дела других славян, Погодин издал в 1875 г. еще одно очень ценное сочинение «Первые 17 лет царствования Петра», т. е. до Полтавской битвы. Погодин был великим поклонником Петра. Это тоже вытекало из его воззрений на историческое движение русской жизни. Норманны, по Погодину, – чужие люди и с чужими для нас началами создали нашу государственность. Удельные князья испортили их строение и чуть не загубили его. Московские князья при содействии татар возобновили и утвердили глубоко в народной жизни это государственное строение. Но и в Московском средоточии оно слабело и расшатывалось. Петр I при содействии иноземцев опять укрепил, усилил это здание, но не переставая быть русским. Поклонение Петру с этой именно точки зрения имело для Погодина даже идиллическую привлекательность. Погодин вел свой род, как сам говорит в Посвящении своей «Истории» покойному государю, из крепостного крестьянства. Поклонение Петру он встретил в известном крестьянине Посошкове, сочинения которого «О скудости и богатстве» Погодин разыскал и издал. Но особенную цену книге Погодина дает не восхваление Петра. Петр I еще больше прославлен, и дела его при всей односторонности взгляда гораздо документалънее обставлены в пятитомном Сочинении покойного Устрялова (четыре тома до Полтавской битвы и пятый, обозначенный ввиду сделанного пропуска одного тома по порядку – счетом шестой – о деле царевича Алексея), изд. 1858–1859 и 1863 гг. Сочинение Погодина важнее всего по двум начальным исследованиям.

Первое исследование – о детстве Петра, где показаны образовательные средства, обычные тогда в жизни русских царских детей, так что этим подрывается ложное мнение, будто бы Петр в своем русском кругу ничего не узнал. Тут, напротив, он связывается со старой Русью даже по вопросу об ознакомлении с Западной Европой уже по одним игрушкам и картинкам, бывшим у него в детстве. К несчастью, гибель многих людей, которые могли бы повести правильно воспитание Петра, как Матвеев, удаление Петра от двора и ужасы борьбы между ним и Софией не дали ему правильно и спокойно развиваться в русском духе и направили искусственно к иноземцам.

Второе исследование еще важнее. В нем доказывается документально, что роковая борьба Петра с царевной Софией создана искусственно, что никакого покушения на жизнь Петра в 1689 г. не было, и что все это сочинено было злобной придворной интригой, имевшей роковые последствия, именно: разрыв Петра со многими хорошими людьми правительства Софии, как, например, с необыкновенно образованным, думавшим даже об уничтожении крепостного права Василием Голицыным.

Итоги научных трудов. Разные точки зрения на наше прошедшее и разные споры между учеными имели более важное и продолжительное значение, чем думали иные из этих ученых. Споры эти выяснили значение предшествовавших трудов по русской истории, причем часто даже помимо воли споривших и различно думавших, выступали в новом, ярком освещении прежние наши русские труженики в области нашей науки, особенно Татищев, Болтин, и над всеми прежними и современными тружениками возвышался со своим громадным трудом Карамзин, а видимо, величественное по внешней научности, но дряблое по жизненным началам строение русской истории немецкими учеными колебалось от критики и наших ученых, взглянувших на него с той же европейской точки зрения, а затем задрожало и многое в нем рухнуло от прикосновения к нему Добровского и Шафарика, вооруженных и западноевропейской наукой, и пониманием дела с общеславянской точки зрения, так что не только скептик Каченовский смутился и умолк, но и его противник Погодин оказался в крайне затруднительном положении и радовался и скорбел, и спасал Шлецера, и признавал свое бессилие и уклонялся от дела ввиду новой зари общеславянских идей, открывавшей новое величие и всего славянства, и столь любимой им России.

Наука и национальные воззрения Запада, наука и воззрения славянские, русские становились уже такими ясными вещами, что работникам по русской истории было уже невозможно затем выступать с неопределенным знаменем. Окраска его яснее и яснее обозначалась, и чем дальше, тем больше разделяла и ученых по русской истории и вообще членов русского общества на так называемых славянофилов и западников, историческое главенство над которыми принадлежит, с одной стороны, Погодину, с другой – Каченовскому, хотя в действительности последователи того и другого уходили от своих вождей очень далеко, и нередко забывали их и даже чуждались. В трудах тех и других сказалась с новой силой и старая в нашей науке тяга от русских древностей к жизненным центрам тяжести русской истории – к Московскому единодержавию и затем – к Петровскому преобразовательному времени.

* * *

Примечания

430

У Шафарика писатели этого рода часто указываются. Между ними особенно видное место занимает знакомый и нашему Карамзину – Гебгарди, писавший о вендах и об уграх 1790 г. (Шафарик. Т. 1. – С. 39). Западноевропейские мнения, особенно новейшие о славянах, собраны в соч. В.И. Ламанского – «Греко-славянский мир».

431

Добровский написал не одни свои знаменитые Institutiones Linguae slavicae (изд. 1822 г.). Он писал много исследований о древностях славянских. Перечислены у Шафарика. Т. 1. – С. 40. О Добровском недавно написано у нас особое исследование – «Иосиф Добровский, его жизнь, учено-литературные труды и заслуги для славяноведения», соч. Снегирева. Уч. записки Казанск. унив. за 1882–1883 гг. Есть и отдельное издание этого сочинения. – Казань, 1884.

432

Биографические и библиографические сведения о Венелине помещены в начале II т. его «Историко-критических изысканий».

433

Шафарик П.-И. Славянские древности. Т. 1. – С. 4.

434

Шафарик П.-И. Указ. соч. Т. 1. – С. 3.

435

Там же. – С. 2, 3.

436

Там же. Т. III. – С. 5.

437

Там же.

438

Там же.

439

Там же. – С. 4.

440

Там же. Т. II. – С. 416, 417.

441

«Карамзин в древней истории славян – неопытный и сбивчивый руководитель, вышедши из нее на чисто русскую почву, стал дееписателем, которому до сих пор нет равного между русами и не скоро найдется, судя по произведениям непризнательных его соотечественников, которые, опираясь на его рамена и черпая из его сокровищницы, вовсе не стараясь о распространении и новом позднейшем исследовании источников, безрассудно силятся унизить заслуги великого мужа» – Там же. Т. III. – С. 123, 124.

442

Шафарик П.-И. Указ. соч. Т. III. – С. 111.

443

Там же. – С. 119.

444

Погодин М.П. Нестор. – С. 160.

445

Там же. Т. 1. – С. 375, 376.

446

Погодин М.П. Лекции. Т. II. – С. 321, 322.

447

Там же. – С. 395, 396.

448

Там же. – С. 399.

449

Там же. – С. 400.

450

Там же. – С. 396.

451

Погодин М.П. Лекции. Т. 1. – С. 1.

452

Погодин М.П. Лекции. Т. 1. – С. 339.

453

Там же. – С. 339, 340.

454

Погодин М.П. Лекции. Т. 1. – С 361, 362.

455

Там же. – С. 362, 1, внизу.

456

Там же. – С. 408, 409.

457

Там же. – С. 409.

458

Погодин М.П. Лекции. Т. 1. – С. 393.

459

Там же. – С 432, 433.

460

Там же. – С 433.

461

Там же. – С. 433, 434.

462

Погодин М. П. Лекции. Т. 1. – С. 421.


Источник: История русского самосознания по историческим памятникам и научным сочинениям / Михаил Коялович. - Москва: Ин-т русской цивилизации, 2011. - 682, [2] с. (Русская цивилизация).

Комментарии для сайта Cackle
Loading…
Loading the web debug toolbar…
Attempt #