Глава XI. Новый поворот к изучению русских древностей
Мы не раз уже упоминали постоянных у нас представителей немецкой науки – наших балтийских немцев, особенно дерптских ученых. Они открыли новые стороны в русских древностях, которые опять повернули к ним внимание русских ученых; но, кроме того, балтийские ученые выработали и такие воззрения, которые еще сильнее, чем шлецеровские, должны были влиять на своеобразное изучение исторического движения русской жизни.
Байер, Шлецер проводили ту основную и, по-видимому, чисто научную мысль, что Россия своей государственностью и скрывавшейся в ней культурной силой обязана германскому элементу в том его древнем и как бы абстрактном виде, какой выражался в норманнах. Последующие наши ученые иноземцы, исходя из этого, видимо, научного начала – древнегерманского элемента, стали, так сказать, разбирать его по своим реальным народностям и в этих последних искать действительный и более жизненный, чем норманнский, источник русской цивилизации. Еще современник Шлецера швед Тунман, исходя из того соображения, что у нашего Нестора «варяги» – общее, родовое название, а «русь» – видовое, как бы племенное их название, решительно объявлял призванных князей шведами и в шведской культуре указывал струи русской культуры. Между прочим, Тунман говорил в доказательство, что руссы, «руотси», как называют финны шведов, были называемы и новгородцами таким же именем: «Новгородские и полоцкие славяне пришли из Дакии, где они, может быть, также мало слыхали о шведах, как о готентотах или камчадалах. По ту сторону Двины (Тунман смотрит из Германии) были они не токмо в соседстве с финнами, но и окружены ими были почти со всех сторон и, вероятно, во многих местах жили с ними вместе. Сии финны давно уже знали шведов по морским их разбоям, по грабительствам и по другим сношениям, которые возможны по положению и смежности обоих народов. Следственно, сии славяне почти по необходимости должны были называть шведов по-фински...»410.
После этого уже неизбежно должно было случиться, что и немцы непременно привяжут призванных князей к немецкой национальности, давно известной своей способностью культивировать славян, давшей начало двум знаменитым рыцарским орденам – Ливонскому и Прусскому и выработавшей из последнего могущественное Прусское государство.
Немецкие ученые Гольман и Крузе, выходя из того же соображения, из какого исходил Тунман, искали призванных князей в странах южного Балтийского побережья, но не в славянских, а в германских странах, поближе к Ейдеру, в Рустрингии, где после оказался Ольденбург. Там, по их мнению, еще задолго до появления шведских норманнов, были варяги – немецкие411. Теория Гольмана и Крузе, как очевидно, близко подходила к теории Ломоносова, скептиков, и подвергалась большой опасности истаять перед теорией славянского происхождения нашей государственности и, следовательно, в конце концов могла привести и к признанию славянской самобытности нашей культуры.
Густ. Эверс. Предохранить науку русской истории от такого направления и связать русскую культуру с немецкой времен Ливонского ордена взялся даровитейший и ученейший представитель нового немецкого университета в России Дерптского – профессор русского права, не раз упомянутый нами Эверс. Он признал необходимым разделить варягов и русь как совершенно различные предметы, и оба эти предмета отдать чужим людям, до которых немцам нет дела. По его взгляду варяги – норманны, и из числа норманнов – непременно шведы; но русь – совершенно особая статья. На основании того, что у Нестора русь как южный элемент упоминается задолго до призвания князей, что и по Нестору, и по арабским, и, наконец, греческим известиям русь хорошо знакома была с мореходным делом на Черном море, которое даже называлось русским, совершенно так же, как Балтийское – варяжским, что русь знала также Каспийское море, и ее много было в столице Хазарии, Ателе или Итихе (Астрахань), и по арабским писателям она господствовала на северо-востоке от Каспийского моря – Эверс ищет русь в Южной и Восточной России и находит ее в хазарах и болгарах. Вообще, он как бы воспроизводит тут нашу Древнюю летопись, которая первый момент нашей государственности представляет так, что в то время, как на северо-западе, с Новгородом в центре господствовали варяги, на Юге – в Киеве господствовали хазары, и как в Новгороде после того являются князья – Рюрик, Синеус и Трувор, так на Юге оказываются Аскольд и Дирь. Видимая близость к летописи у Эверса шла далее. На северо-западе русские славяне смешаны с финнами, на юге они были смешаны с хазарами.
Для развития тех и других, под покровом образовавшейся единой государственности служили, по Эверсу, две культуры: в гражданских делах – культура немецкая, в делах духовных – культура Греко-Восточной Церкви412.
Эта постановка дела Эверсом повела к многочисленным и весьма важным исследованиям. Русская Правда и история связей с северо-западом России торговых немецких городов, завершившаяся таким твердым господством немцев в России, как Ливонский орден, должны были сделаться предметом особенного внимания наших балтийских немцев. Сам Эверс написал свой знаменитый разбор Русской Правды, в котором обнаруживалось сходство наших правовых обычаев с немецкими, и Эверс, по-видимому, так научно смотрел на дело, что даже допускал некоторую самостоятельную работу, выразившуюся, между прочим, в том, что немецкие узаконения касательно женщин опущены в Русской Правде по той причине, что русская женщина, как и семья вообще, была в России передана во власть Церкви. Эверс также разрабатывал и правовые сношения немцев с Новгородом, которые начал исследовать его современник, германский немец Сарторий, а затем тоже современник Эверса и сожитель его по Балтийской области – Напьерский, директор училищ в Риге413.
Ф. Рейц. По следам Эверса пошел тоже профессор Дерптского университета Рейц, который шел более гуманным путем. Он придает равное значение и Русской Правде, и церковным уставам Владимира и Ярослава. По его мнению, оба рода этих памятников взаимно себя подтверждают и объясняют, т. е. Рейц признает равную силу в России гражданской культуры (немецкой) и церковной (византийской) и даже объединяет их. Эта гуманность привела затем Рейца как раз к тому опасному пункту, к которому подходили Гольман и Крузе и от которого устранялся Эверс. Рейц утверждает, что первоначальное смешение немецких и славянских правовых обычаев произошло у прибалтийских славян и что, может быть, вместе с Рюриком оно перешло и в Россию414. «Почти все варварские законы Европы, – говорит Рейц, – и в числе их Русская Правда, по своему содержанию имеют отечеством одно урочище: Салу, Эльбу и Одер, где славянские племена, поминутно сталкиваясь с германскими, друг другу передавали варварский дух правосудия и даже язык законодательства, как то свидетельствует смешение коренных юридических терминов славянских с германскими... Может быть и она (Русская Правда) прибыла к нам вместе с русскими в каком-либо письменном виде». Ниже мы увидим, что Рейц и в других случаях смягчает и вообще ставит воззрения Эверса ближе к русским воззрениям.
Барон Розенкампф. Другое просветительное начало в России – византийское, тоже было предметом усердных изысканий балтийских ученых немцев. И Эверс, и, тем более, как мы видели, Рейц изучали его и в наших кормчих. На этом последнем пути оказал особенно важные услуги нашей науки барон Розенкампф, «Обозрение кормчей книги» которого издано в 1829 г. Московским обществом истории и древностей, и которое до сих пор не потеряло своей цены. Цель автора, кроме критического обозрения рукописей и редакции кормчей, выделить в древнерусском каноническом праве элементы русские и греческие. У Розенкампфа есть суждения и касательно Русской Правды в духе Эверса415.
Таким образом, наши ученые – балтийские немцы, собственно говоря, развили основные мысли Шлецера о культурном значении у нас чужих начал – немецкого и византийского, дав им гораздо более глубокий и устойчивый смысл, особенно тем, что подорвали чистоту и силу славянского элемента в России: на северо-западе России – от смешения с финнами, на юге – от смешения с хазарами. Этот славянский элемент оказался у них даже весьма недавним на пределах России. Несторово расселение племен происходило будто бы в VI или даже в VII в. Русские славяне, как высказывал к величайшему негодованию Ломоносова еще Миллер, были изгнаны из Нижнего Дуная волхами, под которыми по Эверсу и Рейну нужно разуметь болгар – основателей Болгарского царства. Таким образом, русская народность оказывалась как бы бесцветной водой, окрашенной иноземным вином. Балтийские ученые, конечно, этого прямо не сказали; но они, несомненно, дали все нужное для такого вывода. Он и выразился в изысканиях скептиков. Его прямо и высказал, как увидим, даже Погодин, поддавшийся было Эверсу. Но этого мало. Русская народная вода, нуждающаяся в иноземной окраске, протекла еще дальше, можно сказать, по всему пространству русского исторического движения; просочилась она в изыскания С.М. Соловьева, а за ним – в изыскания других наших ученых. Просачивается она и в настоящее время, обнаруживая уже совершенно ясно свой немецкий родник, в сочинениях дерптского же профессора наших дней г. Брикнера, наводняющего ей и немецкую, и нашу русскую литературы.
Впрочем, как увидим ниже, в новейших исторических сочинениях окраска русской народной струи чужими началами производится по преимуществу с другого ее конца, если так можно выразиться. Струя эта окрашивается в новейшем ее течении – Петровском. Таким образом, русская народная, бесцветная струя окрашивается иноземством и у истока, и у устья, а середина ее – московские времена, не поддающаяся этой окраске, или оставляется без внимания, или окрашивается татарско-византийскими красками. Впрочем, старые балтийские ученые действовали в том случае осторожнее. Они только бросали эти штрихи и даже искали под ними русскую самобытность.
И господство иноземных влияний на нашу историческую жизнь – немецкого и византийского, и даже смешение славянско-русского элемента на северо-западе с финским, на юге – с хазарским, не устраняли исследования о том, что же такое это смешиваемое с иноземством русское начало само по себе? Нельзя было довольствоваться шлецеровским положением, что Россия была тогда варварская пустыня, или погодинским положением, что русская народность – это была вода и даже очень тихая, спокойная. Эверс и нашел в этой воде свой природный вкус и свою окраску, которые притом объясняли не только древнюю, но и последующую историю России.
Эверс в своем исследовании о древнем русском праве говорит, что все народы проходят разные степени развития. Начальная форма – семья вырабатывает родовое устройство, в котором во главе народных групп стоят родоначальники, и которое, наконец, преобразуется в государство. Русский народ находился в состоянии родового быта и прежде, и во время, и после призвания князей. По взгляду Эверса, этот внутренний строй так важен, что даже призвание князей он считал маловажным делом. Важнее представлялось время Олега и Игоря, когда Россия объединялась и у нее начинались правовые отношения, а еще важнее – время Владимира и особенно Ярослава, когда начинались культурные влияния – германское и византийское. Но родовые начала, по мнению Эверса, не могли вдруг исчезнуть и продолжали сказываться в смутах удельного периода.
Последователь Эверса Рейц смягчил и в этом пункте учение своего руководителя и устранил возбуждаемые им крайние недоразумения. Род в строгой, азиатской форме, как известно, поглощает семью и переходит по естественному порядку вещей в деспотическую форму государственности. Первое – поглощение родом семьи ясно и твердо высказывалось Эверсом, второе – деспотизм Русской государственности – само собою определялось родством русских с хазарами и подчинением византийским началам. Рейц мягче представляет то и другое. Он, во-первых, сильнее налегает на семейную связь в роде и, во-вторых, яснее говорит о том, что представители родов соединялись для обсуждения дел племени. Это уже было самым зарождением государственности и само собою предполагало совещательное начало в этой государственности. «После первого населения, – говорит Рейц, – каждое племя распространялось отдельно под властью своих начальников, и нигде не видно другой связи, кроме семейственной между потомками общего родоначальника. Итак, отношения сего времени суть чисто отношения права семейственного. Но с размножением родов, особенно в общих поселениях, из патриархальной власти начальника племени образовалась совокупная власть начальников различных родов, и это есть естественный переход к общественному устройству»416. В примечаниях к этому месту Рейц подробнее объясняет процесс выделения старшин из глав кровного рода и богатых членов, указывает на необходимость соглашения и даже выбора начальников племени417. Все это неизбежно заставляло предполагать у русских славян какие-либо правила, обычаи. Рейц охотно допускает это. «Вероятно, в это время, – говорит он в своем тексте, – славяне признавали известные нормы права, освященные обычаем, соглашением и религиозными понятиями, и по оным определяли свои взаимные отношения»418. Но затем Рейц поворачивает назад и делает выводы, о каких умалчивал Эверс. «Нет никакого следа, – говорит он, – ограничения княжеской власти. Народ не имел ни малейшего участия в правлении. Но князь считает важным совещание с его боярами и старейшинами не потому, чтобы их согласие было нужно для исполнения княжеской воли, но обычай требовал, чтобы князь в важных делах выслушивал советы своих приближенных»419. Это совещательное начало Рейц расширяет в удельные времена до того, что указывает даже на участие подданных в избрании князя, хотя признает это участие незаконным. «С развитием единовластия в Москве в линии князей, – продолжает он, – с постепенным упадком уделов, бояре и слуги лишились сильной опоры своей значительности. К сему присоединилось и еще обстоятельство: татарское владычество приучило умы к неограниченному повиновению, к утверждению коего способствовали жестокие уголовные наказания»420. Таким образом, кроме немецкого и византийского начала выступало третье культурное, в смысле государственном, начало – татарское, азиатское, подразумевавшееся и у Эверса.
Вмешательство литератора Сеньковского. Все эти немецкие толки о важности в нашей исторической жизни чужих культурных начал и бледное изображение самобытных особенностей русской народности произвели в литературе нашей науки, между прочим, одно до такой степени странное явление, что оно приводило в смущение даже тех, которые в своих трудах дали начала для его развития.
Нормандская теория призвания князей выдвинула вопрос об исландских сагах, в которых воспевались походы и дела северных скандинавских князей и дружинников, подобно тому, как в наших былинах воспевается наш князь Владимир и наши богатыри. В сагах этих, между прочим, воспеваются скандинавские богатыри, бывавшие в России, особенно при Владимире и Ярославе, как Олав, Гаральд и другие, говорится в сагах и вообще о варягах (верингах) и об их странствиях из стран Балтийского моря до стран у Черного моря.
Собирание саг началось очень давно. Еще в конце XII столетия или начале XIII их собирал живший в это время Снорри или Сноррон Стурлезон. Дополнением и разработкой их много занималось в первой половине настоящего столетия Копенгагенское общество северных антиквариев. Последователи норманнской теории находили в сагах хотя бы некоторый ответ на мучительный вопрос, заданный им еще Ломоносовым, почему о скандинавском начале такой большой державы, как Россия, ничего не говорят скандинавские древние письменные памятники? Шлецер не любил саг, потому что они открывали культурность России древнего времени; но те его последователи, которые искали этой культурности, сильно налегали на саги. На саги ссылаются и Эверс, и Рейц, не говоря уже о Тунмане.
Сагами и воспользовался один наш писатель, отличавшийся замечательными способностями, познаниями, особенно языкознанием и еще более необузданною, чисто польскою наклонностью поглумиться над Россией, даже принадлежа к числу ее писателей. Это известный поляк Сеньковский, являвшийся в беллетристической литературе под именем барона Брамбеуса и делавший много шума в тридцатых и сороковых годах. Он воспользовался сагами для величайшего унижения немецкой критики по русской истории и вместе с тем – для оскорбления русской народности421. В «Библиотеке для чтения» в 1834 г. он перевел на русский язык Эймундову сагу и по поводу ее поместил исследование. В этом исследовании Сеньковский объявил решительную войну против немецкой и русской ученой критики, требующей достоверности факта, истины, и превознес саги, былины, басни, в которых, по его мнению, лучше, полнее изображается древний человек. Он, подобно Шлецеру и балтийским ученым немцам, осуждает Нестора за предпочтение внешних, сухих фактов; но выводит отсюда заключение, которое способно было привести их в ужас, – он требовал составления вновь «Истории» на основании былин, басен.
«Нравственный и политический быт норманнского Севера, – говорил Сеньковский, – есть первая страница нашего бытописания. Саги принадлежат нам, как и прочим народам, происшедшим от скандинавов или ими созданных»422. Сеньковский поясняет, почему норманнский север, изображенный в сагах, имеет для нас такое важное значение. «Не трудно видеть, – говорит он, – что не горстка солдат вторглась (с призванными князьями) в политический быт и нравы славян, но что вся нравственная, политическая и гражданская Скандинавия со всеми своими учреждениями, нравами и преданиями поселилась в нашей земле; что эпоха варягов есть настоящий период славянской Скандинавии; ибо хотя они скоро забыли свой язык, подобно маньчжурам, завоевавшим Китай, но, очевидно, оставались норманнами почти до времен монгольских423. Это уже гораздо смелее и Погодина, и балтийских ученых немцев. Тут норманнством заслоняется уже и византийское влияние, да еще на такое большое пространство нашего исторического времени. Но Сеньковский не остановился и на этом. Его пародия ученых мнений пошла дальше, до последних пределов нелепостей, крайне обидных и для ученых, и вообще для русских. Сеньковский говорит, что Россия варяжских времен представляла смешение славянских и финских племен, дополненное сильной примесью германской, и что, поэтому, беспристрастный историк (русский) не должен исключительно объявлять себя славянином, ибо тогдашнее ее (России) народонаселение состояло в равном почти количестве из славян и финнов, под управлением третьего – германского поколения... «Из слияния этих трех племен восстал российский народ, и ежели российским языком сделалось вновь образовавшееся славянское наречие, это весьма приятное для нас событие, может быть, должны мы приписать случаю: если бы русские князья избрали себе столицу в финском городе, посреди финского племени, русским языком, вероятно, назывался бы теперь какой-нибудь чухонский диалект, который также, на большом пространстве земель, поглотил бы язык славянского корня, как последний язык поглотил многие финские наречия даже в том месте, где стоят Москва и Владимир... Итак, сочинителю российской истории следует оставить корнесловный патриотизм и быть прямым русским, изъясняющимся только, и то по собственной воле, на славянском наречии, которое он сам для себя создал и усовершил; изобретением которого по справедливости может гордиться; которое, наконец, есть его собственность, а не он собственность славянского слова и племени»424.
Эта чудовищная, оскорбительная пародия потому имеет значение, что вся она построена на ученых, серьезных для того времени данных, и потому вызывала к себе большое внимание. Погодин счел нужным заговорить о ней в своих «Лекциях». Ему нравилось признание Сеньковским силы норманнского у нас элемента, и он часто хвалил его за это, но выводы Сеньковского ставили его в величайшее затруднение. «Несчастная, нелепая крайность, – вопиет Погодин о последних выписках из Сеньковского, – которая погубила всю прекрасную статью Сеньковского. Россия славянская есть государство случайное! Чуть-чуть не заняла ее места Чухляндия со своим языком и народом, а вместо имени русского гремело бы теперь в Европе финское и сорок миллионов русских славян, как не бывало, и язык их погиб! Как? Польское, чешское, сербское, болгарское племя сохранили свою народность между немцами, турками, греками, итальянцами, а самое многочисленное, русское потеряло бы ее между финнами, которые слабее всех западных врагов славянских?»425 Погодин входит в дальнейшие соображения и доказывает, что ничего подобного не было и не могло быть, и, наконец, по поводу последней выписки из Сеньковского о новоизобретенном русском языке, восклицает: «Нет, нет, нет! Русский язык как польский, сербский, чешский, не изобретен, не выдуман, не сочинен, не составлен!»426... «Мнение поверхностное и неосновательное, ложное!» присуждает в другом месте Погодин427.
Поворот к изучению наших древностей подкрепляется Грановским. Таким образом, опять, как в прошедшем столетии, иноземцы стали судьями нашего исторического прошедшего, вносили в него свои национальные воззрения и поворачивали опять изыскания по русской истории в область наших древностей, более удобных для проведения произвольных идей.
Влияние это быстро и сильно отражалось в московском ученом мире. Мы видели, как разбирался в этом новом нагромождении иноземной работы Погодин, и как ему при его тогдашних воззрениях трудно было справляться с этим и выводить изучение русской истории на прямую дорогу. Положение его было тем труднее, что через год с небольшим после того, как он в Московском университете мог сосредоточиться на одной русской истории, оставив всеобщую историю, что было в 1835 г., на кафедре этой последней раздался свежий голос даровитейшего профессора, известного Грановского, но раздался опять, как во времена молодых сил Каченовского, в духе чистейшего западничества. Высота западноевропейской культуры, широта ее свободы, высшее развитие личности, раскрываемые столь даровитым профессором и в среде, столь подготовленной для восприятия их, тем сильнее заслоняли хороший смысл нашего русского исторического движения, что тогдашние времена далеко не походили на свободу русской общественности времен Екатерины и Александра I428. На беду еще германские немцы, разрабатывая тогда свою старую историю, развивали дальше теорию родового быта и показали, что и у них в старые времена – на первой ступени исторической жизни было родовое устройство даже в форме однородной с азиатским родом, в котором находятся не одни члены, связанные кровным родством, но и потерявшие уже память об этом родстве, и связываемые воедино лишь повиновением общему родоначальнику. Грановский излагал и эту теорию, и тем более еще закреплял учение Эверса и Рейца429.
Поверхностные, восприимчивые умы, каких всегда бывает большинство, немного следили за научностью Грановского, а больше увлекались тем, что в его «Лекциях» ближе касалось общественности. Еще меньше они давали себе отчета в том, что в действительности в то суровое время наука русской истории делает великие открытия в области источников и поднимается на большую высоту критической разработки и этих новых памятников и разных вопросов, что для этого дела сходятся русские люди разных направлений, – <такие патриоты> как Погодин, Шевырев, скептики в некоторой степени, как Строев, Румянцев и строгие представители нашей Церкви, как Митрополит Евгений, протоиерей Григорович, что, наконец, выдвигаются совсем новые люди – русские слависты, как Бодянский, Григорович, Срезневский. Это новое возбуждение русским ученым силам давно подготовлялось. Оно вырабатывалось в борьбе со скептиками и балтийскими учеными; но больше и прежде всего вызвано западнославянскими учеными.
* * *
Примечания
Шлецер. Нестор. Т. 1. – С. 327, 328. Тунман писал. «Древности северные и восточные» Untersuchungen uber die alte Geschichte der nordischer Volker. Berlin, 1772. – Ostlicher, Leipzig, 1774.
Мнения этих немцев приведены Погодиным. Лекции. Т. 2; Крузе. – С. 157– 162; Гольман – С. 162–165.
Сочинения Эверса стали появляться с 1814 г. и продолжали появляться до последних двадцатых годов. Главнейшие из них переведены и на русский язык. Это «Предварительные критические исследования для российской истории». – М.,1826 и «Древнейшее русское право», пер. – М., 1835.
О Сартории у Бережкова в Предисловии; о Напьерском – там же и в Предисловии к «Русско-ливонским актам».
Опыт истории росс. закон., перевод 1836 г., сделанный Морошкиным. – С. 342.
Розенкампф. Обозрение кормчей книги. – С. 100–104. Розенкампф считает Русскую Правду сборником однородным с законами северных народов. Вопрос о византийском влиянии на Россию имеет уже значительную литературу В «Истории Русской Церкви» митрополита Макария, особенно в 1 т, влияние это представляется самым светлым и благотворным. В сочинении профессора Иконникова «Византийское влияние на Россию» Византия времен принятия нами от нее Христианства представляется лишенной всякого творчества, занимавшейся только компилятивной работой, следовательно, влияние ее на Россию могло быть дурным, искажающим русскую первобытную природу. Подобный взгляд проходит и через более серьезное сочинение профессора Терновского «О тенденциозном усвоении нами византийских воззрений». В сочинении Забелина «Жизнь русских цариц» делается различие между чистым Христианством и византийскими особенностями, приходившими к нам из Византии.
Рейц. Предисловие. – С. 2.
Там же. – С. 6–8.
Рейц. – С. 2.
Там же. – С. 28, 29.
Там же. – С 95, 96.
Некоторые, впрочем, как И. Забелин, недоумевают, серьезно ли это делал Сеньковский или шутил. «Искренно ли он верил своим заключениям, или это было одно только его журнальное остроумие – неизвестно», – говорит Забелин. – История русской жизни. Т. 1. – С. 100.
Приведено у М. Погодина. Исследования. Т. 1. – С. 288.
Приведено у И. Забелина. Т. 1. – С. 100.
Приведено Погодиным М.П. Лекции. Т. 1. – С. 291, 293.
Погодин М.П. Лекции. Т. 1. – С. 292.
Там же. – С. 292.
Там же. – С. 297.
Грановский в своих «Лекциях», особенно публичных, искусно делал указания на современные явления, не выходя, по-видимому, из рамок научности. Вот как говорит об этом один из самых сведущих в тогдашних нравах людей, Анненков, по поводу публичной лекции Грановского о Карле Великом: «Лекции профессора особенно отличались тем, что давали чувствовать умный распорядок в сбережении мест, еще недоступных свободному исследованию. На этом-то замиренном, нейтральном клочке твердой земли под собой, им же и созданном и обработанном, Грановский чувствовал себя хозяином; он говорил все, что нужно и можно было сказать от имени науки и рисовал все, чего еще нельзя было сказать в простой форме мысли. Большинство слушателей понимало его хорошо. Так поняло оно и лекцию о Карле Великом. Образ восстановителя цивилизации в Европе был в одно время и художественным произведением мастерской кисти, подкрепленной громадной, переработанной начитанностью, и указанием на настоящую роль всякого могущества и величества на земле». Затем Анненков говорит, что в заключении лекции Грановский обратился к публике, напоминая ей, какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации и человеческого существования, доставшиеся ей путем кровавых трудов и горьких опытов. Воспоминания Анненкова. Т. 3. – С. 74, 75.
Старые немецкие воззрения на земельную у германцев общину и подвижную военную дружину подверг критике Зибель и в 1844 г. издал об этом сочинение, в котором доказывал существование у германцев уже в исторические времена родового устройства в смысле искусственного соединения людей и связанных, и не связанных родством под главенством родоначальника. Грановский разобрал все эти теории, давая, конечно, предпочтение Зибелю, и напечатал об этом статью в Архиве историко-юридических сведений, – Сборнике последователя Эверса – Н.В. Качалова (1-я половина 2-го т.), и, кроме того, посвятил ее тоже последователям этой теории – Соловьеву и Кавелину. В статье этой Грановский, между прочим, говорит: «Едва ли найдем у кого другого (кроме Зибеля) более верное и отчетливое определение родового государства. Зибель находит совершенно бесплодным спор, когда-то поднятый, о различии рода естественного от искусственного, ибо эти формы равно часто встречаются нам в истории и основаны на одном и том же начале. Главное здесь состоит в правильном понимании рода вообще и в умении отличить значение родового старшины от власти отца семейства. В таком смешении заключается основной недостаток книги, впрочем превосходной, в которой впервые и притом непревзойденным до сих пор образом сближены для взаимного уяснения древности славянского и германского права. Эверс начинает везде с отца семейства, у которого родятся сыновья и внуки, и таким образом расширяют домашний круг; но он опускает из виду, что семейство до или вне государства основано на нравственном, а не на юридическом законе, и потому развивает нравственные, а не юридические отношения. Государства никак нельзя вывести из семьи, тем более что последняя является вполне только в государстве, от которого она получает нужные для ее внешнего существования юридические определения. Семейство превращается в государство не вследствие увеличивающегося числа членов, а через духовное усиление понятия о праве, сознательную или бессознательную волю участников руководствоваться не одной родственной любовью, но и гражданскими постановлениями. Такое стремление предполагается в роде, и потому мы можем назвать его прямо государством; мы знаем, что родовая связь часто основана на вымысле, но родовые отношения через это нимало не слабеют» (с. 163, 164). Статья эта тем сильнее могла действовать в смысле западничества, что в ней осуждаются патриотические предрассудки немцев, не допускавших до времени Зибеля родового у них устройства в исторические времена и отделявших от него земельную общину.
