Заметки публициста

Источник

Содержание

I. Вместо предисловия II. Куда девалась «великая Россия»? III. «Последыши» IV. Что такое К. Чуковский? V. Писатели для пассажиров VI. He нa «злобы дня» VII. Немножко «философии» VIII. В чём выход? IX. О книгоноше-псалмопевце и вообще о консерватизме X. Hе «злободневные» думы по поводу «злободневной» кометы XI. Что же такое «бодрость» XII. Откуда придёт «новый человек» XIII. Религия и «разврат» XIV. «Охтенская богородица» и хлысты XV. Возможно ли сближение со старообрядчеством XVI. «Царь Иудейский» XVII. Православный святой XVIII. Толстой и Гоголь XIX. Христианство и провозвестие Рамакришны XX. Бунт или тихое нахальство? XXI. «Старички» XXII. Лев Толстой, Βл. Соловьёв и война XXIII. «Чудо» в театре  

 

I. Вместо предисловия1

Пирогов говорил, что «университет барометр общества»...2

Это верно. Но ещё в гораздо большей степени «барометром общества» может служить общий характер публицистики той или иной эпохи.

Какова же наша современная «публицистика»?

Основная и характернейшая её черта – неопределённость. Отсутствие «лица» и строго выраженного направления. В идейном отношении: беспринципность; в волевом: ничего, мол, определённо не хочу, ничего определённо не желаю...

Русская общественная мысль как бы переживает все неизбежные фазы диалектического развития. И нельзя спрашивать, что лучше – тезис или антитезис: и то и другое необходимое условие синтеза.

Но как ни безотрадно «безличие» нашей публицистики, ему можно «радоваться», если видеть в нём один из симптомов новой жизни, на рубеже которой мы живём.

Сколько ясности, благородной определённости, пуританской честности было в старом направленстве! Общество имело своих властителей дум, знало, к чьему голосу ему прислушиваться, видело в Добролюбове, Писареве, Михайловском, Шелгунове, Гольцеве – выразителей лучших своих стремлений. Эти люди знали, чего хотели. Имели яркую публицистическую индивидуальность, отчётливо сознавали те принципы, во имя которых борются, и потому ревниво оберегали свои издания от всего «чуждого», что могло бы затемнить основные общественные идеалы.

Как много говорили эти имена и уму, и сердцу прежних поколений. Это было не только имя – это было знамя!

И вот теперь мы: с нашими Бердяевыми, Трубецкими, Милюковыми, Булгаковыми, Чуковскими, Пильскими, Дорошевичем, Амфитеатровым, Минским и пр., и пр., и пр.

Вопрос не в талантливости. Вопрос в том: хотят ли все эти люди чего-нибудь и знают ли определённо сами-то, чего хотят?

Русская современная публицистика так же безлична, так же расплывается в серые пятна, как и вся жизнь. «Массовая» общественная волна стёрла резкие грани, уничтожила былую дифференциацию. Нет волевого творчества. Бранд ушёл из русской жизни один в свою высокую снежную церковь. Из туманных далей появились как-то серые люди, которые спутали, перемешали, свалили всё в одну кучу.

Все недовольны, все «громят», ноют... И в то же время сами ничего определённого, ясного, твёрдого и нового не проповедуют.

Каковы писатели – таковы и читатели: избави Боже от чего-нибудь принципиально, строго выраженного.

Узду «партийности» сняли. Теперь можно говорить открыто: я беспартийный. А ведь давно ли это было равносильно, как если бы сказали: «Я шулер».

Обрадовались, расплылись и всё превратили в какое-то безнадёжное «общее место».

И всё-таки мы живём в радостную эпоху. И действительно на рубеже. Наша жизнь – серая, безличная, и отразилась она в такой же серой, безличной публицистике, но есть грозные, трагические симптомы, что скоро «личность» вырвется из этой безнадёжной власти тяжёлого тумана.

Один из этих симптомов – самоубийства.

У нас принято самоубийство считать слабостью.

Да. Я согласен. Но только надо условиться: «слабость» по сравнению с чем? С тем отношением к жизни, которое есть, или с тем, которое должно быть?

К сожалению, у нас сравнивают с тем, что есть. И потому глубоко неправы.

Ведь большинство людей живут вовсе не потому, что они поняли ужас жизни и решили бороться с ним, пока хоть одна капля крови осталась в сердце. Люди живут и не думают о самоубийстве в громадном большинстве случаев не потому, что сильны, а потому, что слабы, что даже не в силах сознать весь ужас жизни.

Живут не те, которые победили жизнь, а те, которые ей рабски подчинились. И сравнивать этих бессильных, живущих изо дня в день, «принимающих» всю пошлость жизни и «соглашающихся» жить не потому, что поняли её величие, а потому, что не могут оторваться от её пошлости, – с теми, которые имеют смелость потребовать от жизни отчёта: что она даёт человеку, – если сравнивать с ними, то, конечно, сильными людьми должны быть названы не те, которые живут, а те, которые умирают.

16-летняя девочка Лурье и её подруги3 – мученицы, первые гибнущие в борьбе с пошлостью. С самоубийством надо бороться не призывами к нашей жизни, а призывами к новой жизни. Потому что Лурье и другие чуткие души – правы, что в нашей жизни жить не стоит. Они не правы только в том, что не могли верить в другую, радостную и великую жизнь. Но если не эти три девушки, и не десятки, и не сотни, – а большинство так же смело спросит себя, стоит ли жить, и ответит себе: «нет, не стоит», то они не уничтожат себя, а уничтожат ту жизнь, которая и должна быть уничтожена, про которую Лев Толстой говорит, что в ней как угорелые носятся на экспрессах оскотинившиеся люди и при свете электрических фонарей показывают, как они оскотинились.

В недавно вышедшей драме В. Свенцицкого «Пастор Реллинг» Арнольд говорит:

«Нашу жизнь и понимать нечего. Учительница, кассирша, фельдшерица, музыкантша, жена, прислуга, артистка, швея... ну ещё пять, шесть, десять этикеток... Вот и всё. Но где же, в чём же выразится вся душа женщины, со всеми безграничными своими силами? Нет, нужно всю жизнь перестроить сверху донизу. Я не о политических и социальных побрякушках говорю. Всю, всю! Там, внутри, чувствуешь, как горит, переливается самоцветными камнями какая-то скрытая жизнь. А здесь – учительница, переводчица, жена, кассирша...».

Я убеждён, что слова эти найдут свой глубокий отзвук во всех чутких измученных жизнью сердцах. И если бы к Марии Лурье пришёл бы какой-нибудь человек за час до её смерти и стал убеждать не пить цианистый калий, она могла бы спросить его: зачем же жить – чтобы быть женой, прислугой, кассиршей, швеёй, музыкантшей?..

И что бы ответил на это убеждавший продолжать жить?

В той же драме Арнольд говорит дальше:

«Где же те силы, которые дадут возможность наконец прорваться на свет Божий великой симфонии, разрывающей на части человеческую душу? Если бы только когда-нибудь это случилось, какое бы безграничное счастье ожидало человечество. Земля бы наконец примирилась с небом. Симфония понеслась бы от земли к небесам. И воочию чудо свершилось бы: и земля и небо стали единым, великим целым!»

Если бы!

Вот этот ответ, но сказанный без «если», а с пламенным чувством безусловной уверенности, которая бы зажгла усталое сердце, – этот ответ только один мог бы остановить уничтожающих свою жизнь.

И рано или поздно вопрос этот будет поставлен перед обществом, а не индивидуальным сознанием, и тогда, я глубоко убеждён, хватит у человечества сил и ответить на этот вопрос без всяких условных «если».

А тогда вся жизнь общественная станет другой.

* * *

В серые туманные дни рабского подчинения торжествующей пошлости слышатся измученные крики людей: не стоит жить!

Пугают эти крики. И будят совесть.

В глубине души у всех как эхо звучит: да, так жить не стоит.

И стыдно становится, что они умерли, а мы всё же по-прежнему, хотя и «не стоит», – а продолжаем жить.

Личность хочет жить вся, применять и проявлять все свои силы. Она больше не хочет, не может быть кассиршей, швеёй и фельдшерицей. Это не жизнь, а средство для заработка.

В тусклой, обезличенной жизни зарождаются яркие индивидуальности, которые хотят определённо и наверное знать: как же надо жить и зачем надо жить.

Жизнь ждёт человека, который на эти старые вопросы, с новой мукой пережитые, дал бы и новые ответы. И тогда встанут перед общественным сознанием и новые общественные идеалы. Будут и свои герои, и властители душ, и пророки.

Серый туман наших дней – отойдёт в область истории, «и воочию чудо совершится: земля и небо станут единым, великим целым»!..

II. Куда девалась «великая Россия»?4

Прошло более двух лет с тех пор, как Столыпин в Гос. думе торжественно заявил, что правительству нужны не «великие потрясения» – нужна «великая Россия»...

Великих потрясений, действительно, нет. Но нет и великой России...

Куда же она девалась?

Крылатые слова П. Столыпина были подхвачены тогда в «Русской мысли» Петром Струве. Он написал свою известную статью «Великая Россия», в которой указывал пути для создания её действительного величия и могущества.

«Быть могущественным, – рассуждал Струве, – значит обладать непременно внешней мощью».

По его мнению, главнейшая ошибка внешней политики России заключалась в том, что центр тяжести её был перенесён «в область, недоступную реальному влиянию русской культуры», т. е., другими словами, на Дальний Восток. Для создания «Великой России», в смысле «внешней мощи», он советовал: «направить все силы на ту область», которая, действительно, может быть подчинена «реальному влиянию русской культуры», т. е. на Ближний Восток.

Международные события вынудили, волей-неволей, последовать этому рецепту. Революция в Турции, провозглашение независимости Болгарии, аннексия Боснии и Герцеговины – всё это требовало от России самого энергичного участия в делах Ближнего Востока. И действительно, правительство, во главе с Извольским, обратило «все силы на ту область», которая могла быть подчинена «реальному влиянию русской культуры».

Но получилась ли от «обращения на эту область» какая-либо «мощь»? Способствовало ли это созданию вместо «великих потрясений» – «великой России»?

Ничего подобного: получился один великий конфуз!

Извольский был разбит по всем пунктам «балканской политики», и барон Эренталь, пользуясь и своим дипломатическим искусством, и «мощью» своего государства, и «дружеской» поддержкой Германии, заставил сыграть Россию унизительную роль какого-то международного «пустого места».

Очевидно, прежде чем обращать свои взоры куда бы то ни было «по сторонам», для создания великой России надо, чтобы «государственная мощь» была уже реальным фактом.

Покуда соседние державы не верят во внутреннюю силу нашего государства, они не будут считаться ни с какой нашей внешней политикой: ни с дальневосточной, ни с ближневосточной.

И потому искать великой России в какой бы то ни было «активной» внешней политике невозможно. Было бы более чем достаточно, если бы по крайней мере не портили того, что у нас уже есть. Как, например, были испорчены дружеские отношения с Персией. И персидский народ, всегда тяготевший к русским, подозрительно сторонившийся англичан, прибег к неслыханной в Персии демонстрации против России: бойкоту русских товаров.

Таким образом, во «внешней мощи государства» – «Великой России» мы не найдём...

Очевидно, её надо искать во «внутреннем росте государства».

Но во внутренней политике «великая», на языке Столыпина, значит «старая». А когда «старое», «прошлое», даже в том случае, если оно полно былых доблестей и могущества, поставляется на место «современности», – говорить надо не о «величии», а о бессилии.

Политика Столыпина имеет изумительное сходство с политикой Плеве. И этого могут не видеть только те, кто больше придаёт значения внешним явлениям, чем самому существу дела.

Ведь основной «нерв» политики Плеве лежал в том, чтобы укрепить во что бы то ни стало старый порядок и создать «Великую Россию» в виде «мощной» абсолютной монархии. Единственное средство достигнуть этой цели он видел в победоносной войне. Отсюда его вызывающая дальневосточная политика. He видя внутри государства достаточно «твёрдой» почвы, на которую могла бы опереться власть в деле строительства «мощной монархии», – он решил найти точку опоры вне её: решил опереться на патриотический подъём «завоевателей» и силой этой спаять Россию, которая (он это прекрасно видел) трещала по всем швам.

Столыпин тоже хочет создать «Великую Россию».

Открыто он не называет её «абсолютной монархией», заменяет это определённое слово более чем неопределённым «обновлённым строем», – но если вникнуть в те пути, которыми Столыпин «создаёт» свою «Великую Россию», будет ясно, что и он, и Плеве думали об одном и хотели одного и того же.

Ведь ясно, что «победоносный патриотизм», в случае удачи японской войны, мог бы создать не конституционный строй, а способствовал бы укреплению исключительно монархического государства.

Точно также политика Столыпина, сводящаяся к своеобразной борьбе с народным представительством, – в случае его победы может создать только абсолютно-монархическую «Великую Россию».

Плеве искал точки опоры в войне. Столыпин – говорю об общем направлении всей политики очередного правительства – ищет точку опоры внутри страны в окончательном дискредитировании народного представительства в глазах общественного мнения.

Есть люди, которые по какому-то недоразумению нашу Думу считают «детищем» современной бюрократии.

Да, пожалуй. Но только она даёт этому детищу жить с исключительной целью: показать стране, какие уроды вырастают из незаконнорожденных детей.

Каждый день заседание третьей Думы даёт бюрократии десять тысяч голосов «сомневающихся» в возможности на Руси представительного образа правления.

Если бы Россия победила Японию, Плеве сказал бы: смотрите, какая великая сила заключена в самодержавной России. Если вы любите Россию, не думайте о конституциях: они нам не нужны.

Если Дума умрёт «естественной смертью», бюрократия скажет: видите, к чему приводит заимствование чужих по духу политических форм. Спасение России в старом порядке: хотите иметь великую Россию – верните ей старый порядок.

Что бюрократии Дума нужна исключительно для того, чтобы продемонстрировать, к чему приводят незаконные браки, – чувствуется из всего её отношения к высшему законодательному учреждению страны. «Детище», которое любят, – не третируют. Когда это «детище» высказывает свои «пожелания» – к нему не поворачиваются спиной. Наконец, по крайней мере, хоть «навещают» его. Между тем, ложи министров всегда пусты. Если бы паладины современной бюрократии дорожили Думой не только с теми особыми целями, о которых я говорил, – разве позволили бы себе Щегловитов и Шварц так говорить с «народными представителями», как они это себе позволяют?

«Великой России» – нет во внутренней политике, как нет её и во «внешней мощи»!

* * *

Струве в той же статье советовал России поспешить. В случае войны положение России казалось ему безвыходным.

Этот умереннейший конституционалист писал, между прочим: «Повод (для войны) всегда найдётся, если будет продолжаться ослабление государственной мощи России, которое есть неизбежный результат того, что за разрухой японской войны и революции следует не возрождение страны конституцией, а разложение её реакцией».

За эти два года, которые прошли после напечатания статьи Струве, «разложение реакцией» сделало колоссальные успехи.

Что же касается «поводов», то их было и будет всегда в каком угодно количестве, лишь бы соседи чувствовали, что они «могут» поживиться за счёт «ослабевшей» страны.

Когда-то русскому правительству советовали не обращать своих завоевательных стремлений на Дальний Восток. Но теперь дело обстоит иначе: как бы Восток не обратил свои взоры на нас.

Перед японской войной, в то время, когда в России «общество» о ней и не думало, в Сибири все считали войну неизбежной. To же самое и сейчас. Что счёты наши с Дальним Востоком не кончены – это признанное «общественное мнение» сибирской окраины.

Кроме Японии, на арену великих мировых событий медленной, но грозной поступью выдвигается Китай.

Он ещё далек от окончательного пробуждения. Но грохот под Порт-Артуром не прошёл для него бесследно. Реформа в армии, упорядочение политического строя, брожение на почве экономической и правовой – всё это несомненные факты. Китай начинает коситься на иностранцев не потому, что они «разрушают» патриархальные нравы, как это было раньше, а потому, что против этого протестует проснувшееся национальное чувство.

Есть и ещё один симптом того, что мёртвый сон Китая, длившийся тысячелетия, приходит к концу: это религиозное движение последних лет.

Когда-то давно проф. Васильев5, исследуя миссионерскую деятельность разных вероисповеданий в Китае, констатировал, что наибольшим успехом пользуется проповедь ислама, и указывал при этом, что вновь обращённые в ислам всегда прежде всего усваивают заповедь пророка: мечом проповедовать свою религию другим народом. За последние годы ислам на Востоке делает невероятно быстрые успехи. Переход от буддизма и конфуцианства в магометанство оказался несравненно более лёгким, чем в христианство, – а что в недалёком будущем Китай станет магометанской страной, это не досужая фантазия учёного профессора, а несомненный жизненный факт.

И тогда ко всем прочим причинам китайского активного движения против иностранцев прибавится ещё одна: религиозный энтузиазм народа, только что воспринявшего новую религиозную силу в своём новом вероисповедании.

Восток грозит России не менее, а может быть и более, чем Запад, где всегда от войны удерживает мысль об «общеевропейском».

И с какой внутренней и внешней «мощью» встретит Россия этот грозный час истории?

Его могла бы встретить только «Великая Россия». Но её нет ни во внешней «мощи», ни во внутреннем строительстве.

* * *

Сколько раз реакционное правительство предостерегали от неизбежной «пугачёвщины» в случае дальнейшего «запаздывания» с реформами! Говорили об этом все передовые русские люди начиная с покойного C. Н. Трубецкого.

У «простого» человека та же мысль принимает очень своеобразную форму.

Случилось одному моему близкому знакомому ехать однажды по захолустной дороге. Рядом с ним сидел мужичок сильно выпивший, против – какой-то купец и ещё тоже простой мужик. Мужик с купцом ехали в «город» к нотариусу совершать купчую крепость на землю.

Пьяный мужичок, узнав об этом, загорячился:

― He покупай ты у него землю, – кричал он, – не покупай, слышь ты!

― Да почему не покупать-то? – осведомился мужик.

― Потому не покупать, что вся земля наша будет.

― He будет. Прошло уж это, – усмехнулся купец.

― Прошло? Нет, придёт ещё на вас своя точка зрения, посмотрите!

Так вот думает ли когда-нибудь наш современный влиятельный чиновник, что если не создастся «великая Россия», то в самом недалёком будущем на всех придёт «своя точка зрения», – и вовне нас ожидает разгром «международный», внутри – «пугачёвщина»!

Ведь, в конце концов, всё строительство «Великой России» свелось к чему-то безнадёжно мелкому, что кажется только каким-то великим государственным делом, покуда не «грянул гром», хотя бы на том же китайском Востоке.

Никакого «широкого» размаха нет у нашего правительства. А задача создать великую Россию – слишком большая историческая задача для людей, лишённых оригинальных, творческих политических способностей.

Куда девалась «Великая Россия» в наши дни политического и общего застоя?

Она, как я уже говорил, и не во внешней политике, и не во внутренних реформах, а в какой-то обессиливающей, мелкой борьбе партий, в которой правительство – не более как одна из «заинтересованных» сторон.

«Великая Россия» исчезла, превратилась в административную высылку, в ненужное лишение свободы «каторжан», которых незаконно не выпускают «в вольную команду», в непонятное чувство мести к давно побеждённым противникам, в урезывание дарованной свободы совести, в притеснение печати, в борьбу с легальными профессиональными союзами и загоняние их в старые «подполья», в непрекращающиеся действия усиленных охран и военных положений.

Нам нужны не «великие потрясения», нам нужна «Великая Россия»?

Но кому же нужны «великие потрясения»? Неужели найдётся хоть один человек, который бы хотел войны для войны, потрясений для потрясений?

Всем нужна «Великая Россия». Но не все согласны видеть величие в унижении и международного, и национального достоинства.

Мы тоже верим в великую Россию, но не в ту, которую составляет русская бюрократия, а в ту, которую составляет русский народ.

III. «Последыши»6

Съехались эти «последыши» со всех концов нашей многострадальной страны7.

Съехались как будто бы нарочно, с целью показать всем и каждому, на каких жалких, отживших, одряхлевших «устоях» и до сих пор всё ещё стоит великое здание русского государства; чтобы показать всю опасность такого прогнившего фундамента, – внушить тяжёлую тревогу за будущее, – ибо чем же, кроме самой безнадёжной катастрофы, может кончить Россия, если она и впредь захочет опираться не на молодые, живые народные силы, а на бессильное в духовном и умственном отношении сословие вырождающихся «последышей»?

Много тёмных грехов прошлого на совести нашего дворянства. Эпоха крепостного права не скоро забудется русским народом. «Сословный» эгоизм заставлял их тормозить дело освобождения и просвещения народа. Забота о себе – цели ближайшие – заставляли пренебрегать интересами всей страны, мешали служить целям далёким.

Но, как-никак, было в его прошлом и положительное. Если не как социальной силы, то как культурной.

Ведь, в конце концов, гордость России – её литература – создана «привилегированным» классом. Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Белинский, Герцен, Некрасов, Салтыков, Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров, Григорович, Полонский, Майков, Писарев, Михайловский – все они вышли из дворянской среды.

Я понимаю, что иначе и быть не могло. Народ, скованный рабскою цепью, не мог «заниматься литературой». Но, как бы то ни было, факт остаётся фактом.

Дворянство могло играть первенствующую роль не только в силу «исторической случайности», в нём была своя духовная, культурная сила. И не только в «отдельных представителях», а в дворянстве как в целом – в сословии.

Как хотите, своё благородство, красота, «стиль» были в нашем старинном барстве. Недаром болью какой-то отдаётся, когда начинают рубить «вишнёвый сад». Этот стук топора в старинном барском вишнёвом саду звучит точно какая-то похоронная песнь:

Умерло прошлое.

Много было в нём тёмного, злого, даже позорного, но всё-таки жаль, как жаль всякого прошлого, в котором были и свои положительные черты.

В опустевших барских усадьбах ещё висят по стенам, правильными рядами, старинные, почерневшие портреты «благородных» дворян. Но разве можно «присоединить» к ним физиономии теперешних представителей этих вырождающихся уже родов?

Как бы ни свидетельствовали «родословные» книги, мы никогда не поверим, что непрерывная линия соединяет великолепного вельможу времён Екатерины – кн. Голицына – и кн. Голицына, одного из «последышей», участвующего на съезде8.

Нет, целая пропасть лежит между тем и другим.

Обессиленное, разорённое, отсталое политически и умственно, наше дворянство появляется на арене только для какого-нибудь недоброго дела.

О дворянах в положительном строительстве жизни – ни слуху, ни духу.

Но когда нужно возбудить какое-нибудь ходатайство, с целью затормозить развитие государственной жизни, кого-нибудь «исключить» или «испросить» для себя какую-нибудь подачку, – тогда обнаруживается, что дворянство в России ещё живо.

У выродившегося сословия нет ничего, кроме «воспоминаний» о славных предках; в настоящем же – мелкие, даже не сословные, а личные интересы: как бы не доплатить недоимки да побольше получить за заложенное имение. А главное, не дать счастья другим, для народа же сделать что-нибудь «похуже».

И пользуясь своим влиянием, которое по инерции ещё заключено в их руках, по мере сил своих они и делают народу что-нибудь по возможности скверное.

Общественное мнение справедливо с опасением ожидает каких-нибудь более или менее вредных последствий от всякого «дворянского съезда».

Съехались – значит, добра не жди!

Правительство нашло возможным распустить первую Думу – благодаря поддержке объединённого дворянства. Закон 3 июня был создан под непосредственным давлением «привилегированного» сословия.

И вот, прислушиваясь ко всему, что читается и говорится на теперешнем съезде объединённых дворян, каждый невольно думает: «Зачем же это они съехались? Чего они добиваются на этот раз?»

Невольно хочется найти какую-нибудь «основную тенденцию» этого съезда.

Наше «передовое» сословие зря съезжаться не станет. «Последыши» знают, что делают.

* * *

Четыре вопроса более всего заинтересовали съезд: вопрос о губернаторах, об образовании, о Финляндии и о деятельности Крестьянского банка.

Нечего говорить, что дворянский съезд признал реформу администрации «умалением» престижа власти, «посягательство» на права губернаторов – мерой опасной, угрожающей спокойствию России.

Съезд подчеркнул скорее желательность реформы в смысле ещё большего усиления этой власти, чем ограничения её.

В полном соответствии с патриархальными взглядами дворян на местную администрацию находится и взгляд их на народное образование.

По этому вопросу «последыши» говорят такие изумительные речи, точно живём мы не при обновлённом строе, а при каком-то легендарном царе Горохе9.

Κ. Ф. Головин10, например, возбудил вопрос о введении патроната дворян-помещиков над соседними с их владениями школами, так как, по его мнению, «это единственный способ спасти школу от развращающего влияния сельских учителей»11.

He ясно ли, что только «последыш» мог предложить такую школьную реформу?

Возможно ли будет какое бы то ни было преподавание, если учитель будет «учить», – a пo соседству с ним «дворянский патронат» обезвреживать?

А вот другой «последыш» – московский уездный предводитель дворянства – предлагает воспитывать крестьян в религиозно-нравственном духе. Он жалуется, что крестьяне не признают «авторитетов», и находит необходимым развивать в них патриотизм.

Собрание, разумеется, аплодирует.

Сознаёт ли этот последыш «славных» предков, что по меньшей мере трудно заставить крестьянина думать не о «прирезке» земли, а о значении «патриотических чувств»? И что «религиозно-нравственное» воспитание возможно только при условии такой реформы Церкви, которую вряд ли г. Базилевский12 найдёт желательной для своих дворянских интересов.

Г-н Кушелёв13 в прениях по этому вопросу заявил, что «юноши не посещают церкви. Во время богослужения парни и девушки безнравственно удаляются и гуляют в рощах».

Конечно, во время богослужения гулять с девушками в роще не следует. Но, право, я затрудняюсь сказать, что лучше: гулять в роще или сидеть с шансонетной певицей в отдельном кабинете? А я думаю, немало найдётся из числа съехавшихся дворян, «во время богослужения» посещающих шато-кабаки. Но это почему-то в ужас кушелёвых не приводит.

Вопросы об администрации и об образовании освещены на дворянском съезде сантиментально-патриархальными тонами. На всём лежит печать идеалов царя Гороха.

Два других вопроса – о Крестьянском банке и о Финляндии – носят более «современный» характер.

Деятельность Крестьянского банка, разумеется, признана зловредной и разорительной для дворян. Крестьянский банк скупает дворянские земли за бесценок, расплачивается процентными бумагами и наносит всем этим громадный материальный ущерб.

И тут же выдвигается другое обвинение, опять-таки с головой выдающее бедных вырождающихся «последышей»:

«Но главное зло не в этом, – полагает Совет. – Гораздо опаснее то, что банк, с помощью своих многочисленных агентов-оценщиков, способствует пропагандированию среди крестьян социальной теории личных или, вернее, партийных взглядов на аграрный вопрос – тех агентов, которые попутно стараются поселить в крестьянах недоверие к землевладельцу. Вообще эти агенты стремятся пошатнуть устои порядка и законности и затруднить правительству борьбу со смутой».

Ну, конечно! Без доноса никак нельзя было обойтись.

Но все эти «благородные» чувства «благородного» сословия не мешают съезду со всей откровенностью людей, которым терять нечего, обсуждать вопрос о том, как бы «отнять» у банка солидный куш денег.

Так г. Ружичка-де-Розенверт14 находит, что «настала пора» вернуть от Крестьянского банка те деньги, которые «незаконно попали в его портфель в смутное время революции. Полулегально, почти по-экспроприаторски, Крестьянский банк, пользуясь растерянностью дворян и натиском тёмных сил, скупил дворянские земли за бесценок. Недоборы дворян должны быть пополнены».

Почему, спрашивается, «незаконно» и «полулегально» скупил Крестьянский банк эти земли? Потому что «благородные» дворяне растерялись. Но чем виноват банк, что «служилое», «доблестное» сословие – растерялось? И как это, на основании каких изумительных законов, «оправившееся» от своего «испуга» российское дворянство будет взыскивать «недоборы» с Крестьянского банка?

Между тем, съезд, как ни в чём не бывало, постановляет: поручить Совету выяснить размеры этих недоборов. Установить, какие образовались от них излишки в наличности банка и можно ли образовать из них специальный благотворительный капитал.

Дворянский съезд находит всё это «своевременным». Но, спрашивается, какое время может быть «подходящим» для явного беззакония? Я думаю, только одно: когда царствует не право, а произвол.

И дворяне, признав своевременным добиваться своей беззаконной цели, тем самым признали наше время удобным для произвола.

Наконец, финляндский вопрос. Ну, здесь всё ясно.

Достаточно сказать, что всеобщими аплодисментами были встречены следующие циничные слова одного из «последышей», дворянина Д. Хотяинцева15:

– Сомневаюсь, чтобы наши разговоры и даже законодательные акты образумили финляндцев. Для того чтобы финляндцы поняли своё действительное правовое положение, необходимо произвести в Финляндии хорошую военную прогулку...

Если бы у «последышей» было настоящее человеческое сердце и, какое хотите, хотя бы «сословное» благородство, они бы с чувством беспредельного негодования ответили бы на этот призыв к правовой расправе с маленьким культурным народом.

«Военные прогулки» в мирной и безоружной стране – дальше этого храбрость и доблесть последышей не идёт.

Теперь же, очевидно, своевременно не только получать «недоборы» с Крестьянского банка, но и показывать свою военную силу в стране, которая хочет только справедливости...

* * *

Таковы главнейшие вопросы нынешнего съезда объединённых дворян. Но неужели они в самом деле съехались, чтобы поддерживать губернаторов, воспитывать народ в религиозно-нравственном духе или даже для того, чтобы поживиться на счёт Крестьянского банка или сорганизовать военную прогулку в Финляндию?

Конечно, нет. Более чем ясно, что вся суть в конституции...

Конституция – стоит, как-никак, поперёк дороги. И съезд находит, что «своевременно» на ней поставить крест.

Ушаков прямо заявляет, что говорить о конституции – значит шутить с народною совестью.

«Пойди скажи русскому мужику «конституция», – он тебя даже не поймёт. А если поймёт, то спросит: а закон 3 июля этой конституции не нарушил?»

Жаль, что Ушаков не сообщает, что ответит русский дворянин на этот мужицкий вопрос. Но во всяком случае ясно, что съезд «конституцию» считает преступной выдумкой. Никакой конституции и нет, и не было.

Есть Дума. И учреждение это вредное. Её надо уничтожить. В этом главный «пафос» съезда. А «религиозно-нравственное» воспитание – это «так», для красоты слова. Конечно, неприятно, что парни и девушки гуляют в роще, – но главное, надо распустить Думу. И распустить навсегда.

Настоящий съезд только «подготовляет» такое решение вопроса, но «тенденция» его вполне определённа.

Кошкарёв находит, что «думские речи крайне опасны, так как они печатаются на казённый счёт, воспроизводятся левыми газетами, попадают в народ и возбуждают низменные страсти».

Хотяинцев – что «правительство на свои средства образовывает большую революционную партию».

Г-н Кушелёв требует, чтобы «съезд резко и определённо наметил те меры борьбы, которые должны быть приняты против печати, воспроизводящей революционные речи левых думских ораторов».

И в результате гр. А. Бобринский16 заявляет, что «пока достаточно обратить на это внимание правительства; если же через год окажется, что правительство ничего не сделало в этом направлении, то будущий съезд объединённого дворянства примет свои меры».

Таким образом, и на этот раз «последыши» съехались не зря. Есть у них определённая идея, которую за отсутствием творческих идей хотят они провести в жизнь.

Бессильные люди, которые не могут примириться с своим бессилием, но у которых живёт в памяти сила и влияние прошлого, – могут только разрушать.

И «последыши» по мере возможности «разрушают». Приведёт ли «глухая» угроза дворянства к чему-нибудь или нет, покажет будущее. Но уже знаменателен тот факт, что отсталое политическое сознание этого «передового» сословия нашло уже и «законную» почву для нового государственного переворота.

Ссылаясь на всеподданнейший доклад гр. С. Витте, где между прочим сказано, что «положение о Гос. думе подлежит дальнейшему развитию в зависимости от выяснившихся несовершенств его», – А. Бобринский предлагает принять резолюцию, смысл которой в том, что время «выяснило» вред Гос. думы, а потому дальнейшее её «развитие» требует её уничтожения!

Думал ли гр. Витте, когда писал свой знаменитый доклад, что «последыши» даже в нём найдут себе «мотивировку» для необходимости государственного переворота в реакционном направлении!

* * *

Сенека учил, что если прекрасно уметь жить, то иногда не менее прекрасно – умереть.

Дворянство наше не сумело умереть вовремя. He захотело сойти со сцены, хотя роль свою давно уже сыграло. И этим оставить по себе хорошую историческую память.

Сумей оно вовремя сложить оружие и уступить новым жизненным силам, – много бы грехов ему простилось. Но оно благородной смерти предпочло неблагодарную роль каких-то мелких «последышей».

Было грустно и по-своему жалко срубленный «вишнёвый сад», было жаль вымирающее русское «колоритное» барство. Но когда «потомки» шумной, безалаберной толпой ворвались в этот сад и стали кричать:

– Требуем прибавки от Крестьянского банка!

– Экзекуцию в Финляндию!

– Долой Думу! – стало противно – и стыдно за них.

IV. Что такое К. Чуковский?17

У К. Чуковского есть замечательная статья «Весёлое кладбище».

He тем она замечательна, что там написано много ценной правды о других, – а тем, что в ней даётся весьма точная характеристика самого автора.

Когда я читал эту статью, невольно думал: сознаёт ли К. Чуковский, что всё в ней, им написанное, относится не столько к тем авторам, о которых он говорит, сколько к нему самому?

Если сознаёт, – то какой беспросветный ужас должен носить он в своей душе...

Речь идёт о Дорошевиче. Но это неправда: здесь «авторская исповедь»:

«Ведь как остроумно пишет, даже жутко читать. Ходит покойник между живыми и острит без конца. Да иначе и быть не может: отнимите у человека любовь, пафос, молитву – и смело либо несите его на погост, либо сделайте из него Дорошевича, остряка».

А вот о Буренине. И опять о Буренине это только «так», одним краешком. А вполне – это о самом себе:

«Ему бы хоть вершок живого сердца, он бы горы перевернул, но нет ни вершочка, и откуда же взяться гневу, любви, молитве? И как какая-то неживая машина, производит он всё новые остроты, пародии одну за другой: «такой балагур, поискать, да мало»... Но посмотрите, как беспомощен и безнадёжно слаб Буренин, едва только он захочет выразить хоть тень живого чувства».

Что может быть страшней «веселого» покойника? Но ни Дорошевич, ни Буренин, никто другой так ярко не воплотил в себе этого кладбищенского веселья, как именно К. Чуковский.

К. Чуковский – характерное явление нашей жизни. В нём отразилась своеобразная, сложная, «мёртвая» сторона современности.

Он – тип. И в нём стоит разобраться.

He простая случайность, что внимание К. Чуковского постоянно привлекает кинематограф. Сам он говорит про себя, что о кинематографе написал целую «диссертацию»... Анализируя «духовную сущность» кинематографа, он раскрывает и свою душу: ибо всякий, кто говорит о том, как воспринимает жизнь, – говорит в то же время и о самом себе.

Для Передонова все люди – «доносчики». Думают только о том, как бы сделать ему какую-нибудь «пакость». Все женщины хотят одного: женить на себе Передонова.

К. Чуковский видит во всех «готтентотов». Кинематограф – «религия» этих готтентотов. Какова религия – таковы и души. Каковы людские души – такова и жизнь.

«Бега тёщ», «пропавший цилиндр», люди, падающие друг на друга, расквашенные носы, обливание помоями из окон – вот юмор готтентотов. Вот чему они смеются в кинематографе18.

Добродетель в том, чтобы найти чужой бумажник и возвратить по принадлежности. Эстетика не поднимается выше этуалей в трико, расхаживающих по звёздному небу. Всем «запросам» готтентота удовлетворяет кинематограф, и он туда валом валит.

Но готтентот не только ходит в кинематограф. Он читает ещё Ната Пинкертона. И «эволюция» сыщика – есть эволюция «готтентотской» души. Раньше «благородный» сыщик Шерлок Холмс, джентльмен с головы до ног, ради высших благородных целей посвятивший себя сыскному делу, – имел «бледные» аристократические руки, играл на скрипке и т. д.

В теперешних «выпусках» сыщики попросту «бьют», «увечат», расквашивают головы; весь «аристократизм» исчез, остался один увесистый кулак, от «благородных целей» – пачка кредиток.

К. Чуковский характеризует нашу современность как сплошное царство хулиганов-готтентотов. Жизнь для него – какой-то грандиозный кинематограф, где расквашивают носы, обливают помоями, где расхаживают коричневые этуали, где слышится бессмысленный, тупой смех готтентотов, их пошлые вздохи умиления перед грошовой добродетелью и поганое хихиканье при виде обтянутых в трико женщин.

Кинематограф – религия городского демоса.

Но ведь это кошмар какой-то! Больной вроде Передонова! Вместо людей трупы, вместо жизни – кладбище. И если думать всё это всерьёз, искренне, давая себе отчёт до конца, к каким выводам ведёт принятие за правду – минуты нельзя было бы прожить!

He может остаться человек жить на кладбище, среди тысяч двигающихся мертвецов.

Но Чуковский живёт. И смеётся. И пишет...

Как же могло случиться, что писатель, воспринимающий в окружающем одну только смерть, мог превратиться в «балагура»?

И ответ на этот вопрос, опять-таки говоря якобы о «других», – К. Чуковский даёт, говоря о самом себе на самом деле.

Вся суть в том, что за трагедией К. Чуковского – всегда стоит «оперетка».

* * *

«И не знаю, обратил ли кто внимание, что вся литература наша, последних дней, обнаружила вдруг сильный уклон к остроумию, к шутовству? Вопросы по-прежнему решаются все самые огромные, мировые: о жизни, о смерти, о Боге, – но на каждом вопросе, на каждой теме теперь по шутовскому колпаку и хоть немного шутом стал теперь добровольно писатель».

О чём бы кто ни говорил, за всем чувствуется мотив из оперетки Оффенбаха.

Каждую минуту вы можете ждать, что серьёзные персонажи возьмутся за руки и запоют:

Pif! paf! Pan

En avant!

Le pied leste

Et du geste!

Pif! paf! Pan

En avant!

Именно таков K. Чуковский.

В нём страшное только то, что он может смеяться. Но когда он говорит о страшном, о погибающей от готтентотства жизни, вы не верите. Вы чувствуете, что это «так», не от сердца, не от души. По крайней мере, не от живого сердца, которое само-то живёт другой жизнью и мучится, страдает, исходит кровью. Ничего подобного19. Вы нисколько не удивитесь, если, только что нарисовав такое кладбище, К. Чуковский вдруг скажет: «Ну, а теперь споём». И, канканируя, затянет:

Pif! paf! Pan

En avant!

Опять-таки, «шутовской колпак», о котором говорит Чуковский, ни на одном писателе не сидит так неизменно, так плотно, «как дома», как именно на голове Чуковского.

Мне припоминается один факт, который необычайно характерен для Чуковского.

Дело было года два назад. Чуковский читал в московском литературном кружке доклад, как раз о кинематографе и Пинкертоне. Названия точно не помню.

Кончил.

Начались прения. Говорил целый ряд ораторов. Между прочим, А. Белый. Очень пылко и взволнованно он доказывал, что выводы Чуковского неверны, что это «клевета на жизнь».

Много вообще говорили.

Наконец председатель провозгласил:

– Слово принадлежит референту.

К. Чуковский подходит к кафедре. Все ждут с явным интересом. Чувствуется общая мысль: «Что-то скажет серьёзное, от души, человек, который сейчас так смеялся».

Точно на грех, из рук Чуковского падают на пол листочки, на которых написан реферат. Он тщательно и долго их собирает.

Минуты две-три...

Публика затихла, ждёт терпеливо.

Собрал. Входит на кафедру. Обводит глазами залу и говорит:

– Я согласен со всеми оппонентами!

И больше ничего.

Pif! paf! Pan

En avant!

Так разве это не оперетка? He канкан?

И что бы Чуковский ни писал, что бы ни говорил, какие бы «серьёзные» темы ни затрагивал, – вы никогда не поручитесь, что он не начнёт «канканировать» на самом трагическом месте. А потому вы ни на минуту его трагедии не верите.

Где же ключ к пониманию этой чудовищной психологии? Понять её – значит понять целую своеобразную полосу нашей интеллигентской жизни, которая нашла своё яркое выражение в Чуковском.

* * *

В «Русской мысли», насколько помню, в статье 3. Гиппиус, приводилось любопытное признание одного «молодого критика»:

– Ничего мы не хотим и ничего не желаем. Только раньше говорили мы это с лихостью, а теперь с тихостью20.

Вот в этом и заключается вся суть дела.

У нас расплодилось невероятное количество людей, которые ничего, по крайней мере определённого, не хотят и ничего не желают. У этих людей нет «живого сердца» потому, что живое сердце всегда чего-нибудь хочет, в сильных желаниях и проявляется его «жизнь».

Людям таким ничего больше не остаётся, как «зубоскалить», чтобы заглушить в себе неминуемую тоску, чтобы как-нибудь заполнить своё время.

Мёртвая, бессильная душа у них. Плачут они без страданья, смеются без радости. Трагедию превращают в оперетку. И о чём бы ни говорили, чтобы скрыть бездушие своё, всё «принаряжают» в шутовской колпак.

А когда у такого человека обнаруживается способность писать и уменье острить – он превращается в «литературного критика», в К. Чуковского.

Ходит покойник между живыми и острит без конца.

Укажите мне хоть одну статью К. Чуковского, где бы, без всякой оперетки, человек заговорил о своём «святое святых», о том, чего он действительно хочет и во имя чего он живёт. Нет у него никаких положительных взглядов, никаких определённых сильных желаний. «Посмотрите, как беспомощен и безнадёжно слаб он, едва только захочет выразить хоть тень живого чувства».

Мы знаем, куда вели, чем болели, каким идеалам служили Белинский, Добролюбов, Писарев и Михайловский. Но куда идёт и куда зовёт К. Чуковский – не знаю ни я, никто другой, ни, наконец, сам Чуковский.

«Ничего не хочу, ничего не желаю»...

При таком отсутствии «руководящих» идей, руководящих чувств – талантливый критик, обладающий остроумием и умением схватывать отрицательные стороны, превращается в разрушительную динамо-машину, которая для потехи и для заполнения праздного времени бьёт правых и виноватых, лишь бы побольней да «позабавней»21.

Я сказал уже, что Чуковский – тип. Что это целое своеобразное «явление» нашей жизни.

К. Чуковский – тоже в своём роде вожак известной части общества, таких же, как он, ничего не «желающих», таких же «живых покойников», только не умеющих канканировать и острить, как он.

Открыл ли К. Чуковский русскому обществу хоть одно новое дарование? Помог ли он увидать хоть в одном писателе положительные черты? Бывало, что он «хвалил», но всегда изумительно «беспомощно и слабо».

Отсутствие руководящей идеи придаёт критике К. Чуковского случайный характер. Он может сегодня возвести на пьедестал то, что обольёт помоями завтра. Нет у него ничего «заветного», никаких «живых» привязанностей. И в конце концов, вы начинаете думать: от Чуковского можно всего ожидать. От «приёмов литературной критики» это идёт дальше: к вопросу о простой добросовестности. И здесь то же отсутствие принципов, полнейшая расшатанность, граничащая с хулиганством, – опять-таки лишь бы побольней да позабавней.

Такова выходка против «Современного мира». He мог же, в самом деле, Чуковский не знать, что делает гадость.

Конечно, знал.

Ну, мол, и пусть! Мне-то что. Очень нужно! Хлёстко – и достаточно.

Чуковский страшен только потому, что в нём отразилась эта мёртвая, смеющаяся, бездушная, ничего не желающая, толпа людей, шумно и нагло ворвавшаяся во многострадальную русскую жизнь. И там, где люди благоговейно молчали, или плакали кровавыми слезами, или смеялись сквозь слёзы, – они начали развязно покатываться с хохоту, острить направо и налево и, заглушая похоронный марш, взявшись за руки и приплясывая, запели:

Pif! paf! Pan

En avant!

Le pied leste

Et du geste!

B Чуковском отразилась не вся наша жизнь, и даже не центральная и наиболее глубокая её полоса, как она отражалась во «властителях дум» прежних поколений, – а только наиболее шумная и крикливая по внешним своим проявлениям, и пустая, мёртвая по внутреннему своему содержанию.

Даже вернее сказать, отразилась не «жизнь», а одно только «весёлое кладбище».

* * *

Какое же «значение» К. Чуковского?

Глубоко отрицательное.

Бесспорно, он талантлив. Но талант – «сила». Значение определяется не самым фактом существования, а тем, на что она направляется.

При таком внутреннем нигилизме, как у К. Чуковского, чем талант сильней, тем «деятельность» более отрицательна.

Фарс, оперетка, балаган страшны не тем, что там говорят «сальности», – они страшны пошлостью. Страшны тем, что самые серьёзные вопросы, самые трагические положения – превращают в балаганную потеху.

И К. Чуковский страшен не тем, что он проповедует «безнравственные идеи», а тем, что он смеётся тлетворным, опереточным своим смехом надо всем сплеча.

Естественно, создался у него даже особый метод совершенно «внешней» критики. Этот метод даёт широкий простор осмеивать всех, кто попадёт под руку.

Он состоит в искусном, до виртуозности подборе отдельных фраз, предложений и даже слов. Так можно «разделать» кого угодно и сколько угодно: по заслугам г. Вербицкую, а уж заодно и Максима Горького, если понадобится, то и Куприна, и Андреева, и Арцыбашева, a то, коли подвернулся под руку, то и Пушкина, и Толстого, и Достоевского.

К. Чуковский говорит про Кузмина, что его проклятие – вечная полуулыбка. Нет, это проклятие самого Чуковского. Если он даже захотел бы заплакать или молиться, – улыбка, тлетворная, опустошающая, отравила бы и то и другое. Попробовал раз К. Чуковский заговорить о «молитве», написал статью о Шевченко, но не удержался, расплылся в широкую, лубочную, страшную улыбку скомороха и подчеркнул, что Шевченко был «лыс, как арбуз», и пьян... А когда ему сказали, что улыбка неуместная, отшутился:

– Да разве я его лысого меньше люблю? И давно ли гении обязаны делаться членами общества трезвости? И литературные критики – Челышовыми?22

И вот, свою «проклятую» улыбку, часто меткое и ещё чаще грубое остроумие, внешнее, праздное, бездушное зубоскальство – К. Чуковский капля за каплей вливает в душу неустойчивого, расшатанного русского общества.

Он приучает к самым серьёзным вопросам подходить с опереточным настроением, пошло хихикать над самыми задушевными человеческими переживаниями, он не развенчивает, не обличает любимейших современных русских писателей, – но он превращает их в опереточных «обманутых мужей» и заражает своим тлетворным смехом молодое поколение.

Читая статьи К. Чуковского, молодёжь учится не тому, чтобы добросовестно и глубоко разбираться в искусстве и в той жизни, которая является его содержанием, она учится подмечать внешнее смешное, несущественное, анализ заменять подтасовкой слов, критику – каламбуром, чувство негодования – легкомысленным, ни к чему не обязывающим смехом.

К. Чуковский упрекает молодёжь, что она читает Вербицкую. Но наполовину лежит это на совести самого Чуковского. Он больше других критиков «отучает» эту молодёжь разбираться в литературных явлениях, потому что своим безудержным балагурством всё сваливает в одну кучу, надо всем издевается, и над Вербицкой, и над Куприным одинаково.

К. Чуковский – порождение своей эпохи, но, являясь «выразителем» для одной её полосы, он является «разрушителем» для другой, здоровой, не заражённой половины. Наше время нуждается в людях твёрдых, знающих определённо свои цели и задачи и упорно идущих своей дорогой.

Что, если бы Чуковский встретился с Белинским? Каким бы неистовым гневом, сожигающим в пепел, ответил бы Белинский на этот бездушный смех «весёлого покойника».

Чтобы исчезли критики-мертвецы, – надо, чтобы явился новый Белинский. Чтобы спасти общество от тлетворного смеха, – надо, чтобы над ним кто-нибудь смог поднять огненный меч пророческого гнева.

V. Писатели для пассажиров23

А. П. Чехов умел говорить правду. Простую, ясную – и в простоте своей иногда жестокую до ужаса. Говорил он, не возвышая голоса; писал без знаков восклицательных. Чем правдивее, тем спокойнее. Чем спокойнее, тем сильней.

Одно из его писем к A. С. Суворину о современных русских писателях – именно такая правда: спокойная по форме и уничтожающая по своему значению:

«Писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель... У одних, смотря по калибру, цели ближайшие – крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдалённые – Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какая она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели, Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете ещё ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет Вас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпрру ни ну... Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдалённых целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником. Болезнь это или нет – дело не в названии, но сознаться надо, что положение наше хуже губернаторского. ...Было бы опрометчиво ожидать от нас чего-нибудь действительно путного, независимо от того, талантливы мы или нет. Пишем мы машинально, только подчиняясь тому давно заведённому порядку, по которому одни служат, другие торгуют, третьи пишут... Я умён по крайней мере настолько, чтобы не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями вроде идей 60-х годов»24.

Нужно быть Чеховым, чтобы так прямо, так честно сказать о своей болезни. Большинство современных писателей, и талантливых, и бездарных, ничего не хочет, ни на что не надеется, ни во что не верит, никаких определённых целей не ставит, никуда не идёт и потому никуда не зовёт. Но почти все стараются скрыть это если не от себя, то от своих читателей. Неприглядная литературная деятельность Леонида Андреева последних лет – именно такое скрывание «чужими лоскутьями» своей «пустоты».

Кто сам идёт, тот всегда зовёт. Несчастие, «болезнь» современных писателей – что они никуда не идут не как писатели, а как люди, потому бесплодны как художники. Одного «таланта» недостаточно. Надо творчески жить, чтобы творчески писать25. Здесь разгадка одного поразительного факта: у писателей первое произведение, дающее им «имя», – лучшее. Очевидно, для одного произведения достаточно «нажито», хватает на крупную вещь. А дальше «ни тпру, ни ну» в жизни, «ни тпру, ни ну» и в творчестве.

Максим Горький написал очень много, и всё-таки лучший его рассказ – «Челкаш».

Леонид Андреев выпускает каждый год что-нибудь на «мировую тему», по захвату равное «Фаусту», но лучшее, что он написал, – это маленький томик первых рассказов: «Винт», «Жили-были», «Ангелочек», с восторгом встреченных и читателями, и критикой в лице Михайловского.

Куприн всегда останется для читателей автором «Поединка».

Чехова спасла искренность. Он знал и не скрывал свою болезнь. He писал «Ям», революционных повестей, мировых трагедий, – просто писал и потому писал одинаково хорошо всю жизнь.

Сравните в этом отношении современных писателей с прошлыми!

Гоголь начинал «Вечерами на хуторе» – дошёл до «Ревизора» и «Мёртвых душ».

Достоевский начинал «Бедными людьми» – кончил «Братьями Карамазовыми».

Толстой начал «Детством» и поднялся до «Войны и мира».

И Гоголь, и Достоевский, и Толстой жили, шли, ставили всё новые, высшие «цели», со стихийною силой стремились к ним и потому знали других. Мы знаем, как мучились, искали, творили Гоголь, Достоевский и Толстой. Развитие их духовной жизни можно проследить по их произведениям. Но чем живут, куда идут и, вообще, что представляют из себя современные писатели – не разгадает никто! Пишут! Талантливо, «недурно», но... не живут – «ни тпру, ни ну»... А потому, когда принимаются за Бога, – получается не «Великий инквизитор», а «Анатэма», когда за водку – не Давыдов, а Куприн:

Вино... Цыганы...

И все мы пьяны,

И Р-ский

С повадкой свинской

Бьёт зеркала...

Вот тру-ля-ля.

«Новогодний экспромт» (Жизнь. 1914. № 1)

Кто же виноват? Писатели? Эпоха? Народ?

Народ оставим. По небольшим кружкам интеллигенции смешно говорить о народе. Но если характеризовать «эпоху» по кучке людей, собранных в города, тогда да, – виновата эпоха.

Кинематограф ругают все «серьёзные» публицисты-писатели. Макса Линдера публика, студенты носили на руках26.

Что за чудо?

Кинематограф попал в точку. Доступность, удобство распространения – это само собой. Но этого мало.

Кинематограф соответствует самой сути восприятия большинства людей.

В кинематографе городская публика увидала жизнь такой, как она воспринимает её в действительности: быстрая, бестолковая смена не связанных между собой ничем «картинок». Кинематограф для неё более «реален», чем самая реалистическая литература. Там художник всё же показывает, как он видит. А тут: "сами мы», своё родное, свои родные «картинки»...

Эпоха Пате!27

Могут ли быть у этой эпохи писатели иные, чем они есть? Измените жизнь, измените восприятия жизни – будут другие писатели!

Посетители «картинок» – в дороге требуют книгу. Подходят к железнодорожному киоску и берут «что-нибудь»: Вербицкую28, «Яму», «Альманах», «Анатэму»...

Современные русские писатели для пассажиров!

В железнодорожном киоске странно увидеть сочинения Достоевского или Толстого. Толстой, правда, попадает туда, но из-за «популярности», как попадает на пепельницы и на пробки для вина.

Но к вокзальным шкафам, как нельзя больше, идут красные альманахи, на шершавой бумаге, с чётким, удобным шрифтом.

Удобные книги. Удобные писатели. He очень длинно. Достаточно интересно. И, главное, ни к чему не обязывает...

VI. He нa «злобы дня»29

Хочу отдохнуть от «злоб дня»!..

«Гучков, Столыпин... Депутаты... Дипломаты... Растрата в консистории... Доклад о гермафродитах...»

Господи, как я устал от всего этого!

И первое, что читаю теперь в газетах, – это телеграммы под заголовком «Навигация».

Царицын: ушёл первый пароход в Астрахань. Казань: переправа через Волгу прекращена.

Кабы туда! Хорошо там. Лёд ломается, река играет, ручьи текут. Мокрой землёй пахнет.

И нет там: дипломатов, министерств, депутатов...

Какой там! Переправу прекратили. Вода прибыла на аршин с лишком: значит, левый берег залит далеко-далеко. Молодой тальник стоит уже «по пояс» в воде, небось...

Скворцы, наверное, прилетели. Утки. Цапли. Да что говорить! Одно слово:

Русская весна!..

Я уверен, что и читателю надоели немножко «злобы дня». И хоть он делает вид, что больше всего интересуется беседой русского посланника с бароном Эренталем... Но, Боже мой, чего мы не делаем «для вида»?

Может быть, читатели с большим удовольствием послушали, если бы я рассказал им о том, как удивительно хорошо за Волгой ночью. Или о рыбной ловле. Или о больших, глубоких, лесных озёрах... Но это уж слишком не злободневно!

Предлагаю компромисс:

Поговорить об одном человеке, который живёт на Волге, в очень скверном, пыльном провинциальном городе, и о том, что он думает о жизни и о передовых людях.

Очень хороший человек.

Как зовут его? Я думаю, это безразлично: так и буду называть – «хороший человек».

«Малограмотный», как он себя называет. Однако, хоть и по складам, а читал и Толстого, и Гоголя, и Горького. Даже Мережковского и еп. Михаила. Впрочем, не «даже»: он больше всего интересуется книгами «для души».

– Всё ищу путь жизни, – говорил он мне не раз.

И вот «ищет».

Ходил к Илиодору.

– Нет, не моего духа!

К Гермогену.

– Нет!

Ходил к разным светским. Всё «ищет».

– Путь жизни – Христос, конечно. Да вот посмотреть бы, кто живёт-то, как следует.

«Хороший человек» торгует книгами и газетами. И мечтает, как бы скопить денег и «сесть на землю». Просвещать народ и там можно. А тут что? Книги идут скверные. Пинкертоны одни...

– Вот, который месяц «пинкертонами» только и кормлюсь!..

«Хороший человек» любит писать письма. Буквы ставит большие, толстые, в спичку: чтобы разборчивее. Пишет всё о существенном, о «вопросах».

Иногда раздражает даже: устанешь, голова работать отказывается; смотришь, письмо от «хорошего человека». Пишет: «А вы мне скажите, зачем тогда и жить-то, если идти путём неверным?..»

Ах ты, Господи!

И вот получаю на днях письмо, как всегда большое. И буквы, как всегда, «разборчивые», мысли «упорные»... всё о Боге да о душе...

Одно слово: «малограмотный»!

Читаю:

«Все передовые люди живут в роскоши. Куда же ведут эти передовые тех, кто за ними идёт? Много, очень много в наше время передовых всякого духу, и по разным путям ведут они своих поклонников.

Перед пришествием Христа на землю люди блуждали во тьме язычества, не знали истинного пути, не только простой народ, но и высший класс... Но когда явился Христос, за Ним последовали люди всех классов... Он указал им новый путь жизни...

В настоящее время очень много появилось передовых людей, и ведут они по разным путям, но только не к Богу, потому что не Христовым путём ведут они, а изобретённым ими самими, и указывают путь не своей жизнью, не своим примером, т. е. не таким примером, каким указывают истинные последователи Христа, – а передовые люди ведут народ по разным путям, сидя в роскошных кабинетах, и сочиняют разнохарактерные книги, получая от них хорошее обеспечение для себя. Они ведут этими книгами в бесплодную пустыню и так запутывают своих последователей, что они никак не могут разобраться, другие ведут ещё хуже, даже в дома терпимости и т. п. разврата. Третьи запутывают как будто и серьёзными мыслями, но кроме вреда не приносящими совершенно никакой пользы ни нравственной, ни физической.

Затем до свидания. Низко вам кланяюсь, желаю полного поворота с прежнего кривого пути на путь Христов. Искренно любящий – такой-то».

Ну что же скажете на это?

Верно. Запутались «передовые». Пишут «разнохарактерные» книги, а сами «кроме вреда никакой пользы» не приносят...

Верно.

Только вот что. He все ведь «передовые» живут в роскошных кабинетах и не все только «запутывают» и ведут в дома терпимости.

Путаница идёт большая, слов нет. Но это потому, что очень уж много оказалось «передовых». Так много, что на одного «поклонника» приходится десяток «передовых». И дело теперь не в том, чтобы «переделывать» этих передовых людей, а в том, чтобы «настоящие» передовые люди, которых разбили по разным концам жизни ворвавшиеся в неё все эти господа, пишущие «для обеспечения», – чтобы они нашли друг друга, объединились в живую, «честную» семью. И главное, чтобы они сумели подать руку, через весь этот шумный гам жизни, – вот тому самому народу, который всё ходит и ищет «путь жизни».

Задача нашего времени не столько в том, чтобы «выдумать» какого-то нового человека, а в том, чтобы могли найти друг друга уже существующие живые люди, тогда и «новый путь» легко сыщется. Одному искать трудно. А сообща почти что искать нечего.

Так-то, «хороший человек»! Спасибо. Дали вы мне маленький отдых от дипломатических разговоров.

VII. Немножко «философии»30

Я мечтал «посвятить себя философии» с гимназической скамьи. А когда сделался студентом, то на первых порах принялся изучать древнюю мудрость до головокружения.

Теперь я к «философии» отношусь совершенно иначе. И всё чаще и чаще вспоминаю один чрезвычайно характерный разговор с покойным C. Н. Трубецким.

Я мечтал о британском музее и как-то сказал C. H., что надеюсь на его поддержку в Совете (когда представится надобность) при вопросе о заграничной командировке.

– Вам не в Лондон надо ехать, а в Париж, – сказал он.

– В Париж? Первый раз слышу, чтобы в Париж ездили заниматься философией.

– Конечно, там нет британского музея, но там есть Венера Милосская: поверьте, в ней больше греческой философии, чем во всех немецких комментаторах Платона.

Мне показалась тогда эта фраза просто остроумным афоризмом. Теперь я думаю иначе.

Противопоставление Венеры Милосской немецким комментаторам из сферы «философии» может быть перенесено в «жизнь»: за ним стоит целое мироощущение, сущность которого только теперь уяснилась мне не «теоретически», а внутренне, «душевно».

«Немецкие комментаторы» – отпрепарировали не одного Платона, они на квадратики, на «стопы» раздробили всю «жизнь». «Момент» оторвали от «вечности». Ум, сердце – от воли. Личные интересы – от «общественных». Одну сферу знаний – от другой. И так далее, и так далее вплоть до самых маленьких пылинок, в которые распылилось цельное жизненное «ощущение». Духовная жизнь пульверизировалась на какие-то отдельные «миги».

Мы с детства воспитываемся не в атмосфере созерцания Венеры Милосской, цельной и законченной красоты «всей» жизни, – а в атмосфере «немецких комментаторов», разделивших жизнь на параграфы.

Отсюда вся уродливость наших жизненных впечатлений. Когда человек ощущает «всю жизнь», он чувствует её гармонию, её «космос». Всё приходит в стройный порядок. Второстепенное не заслоняет собою главного, и наоборот. Ницше рисовал людей какими-то «уродами». У одного голова непомерных размеров, у другого руки, у третьего глаза и так дальше.

Такой же «уродец» и обычное наше восприятие жизни. To мы в ней увидим в чудовищном преувеличении одну часть, то другую.

Воспринимаемая жизнь – как какой-то «хаос», без начала и конца, и мы в душе своей вместо цельной, законченной красоты – создаём какую-то мучительную путаницу.

Приходит ко мне на днях один знакомый и говорит:

– А я так вот не понимаю, как это можно чувствовать Бога, веровать... И даже представить себе не могу, что всё это значит...

– Значит, вы несчастный человек, – говорю.

– Напротив. Я великолепно себя чувствую.

Сомневаюсь! Или здесь спор о словах, или я решительно не

верю в «великолепное» самочувствие моего знакомого.

Я знаю, что «чувствовать Бога» – это значит переживать некоторое, весьма своеобразное духовное состояние.

Но не всякий, кто этого состояния не испытывает, тем самым может причислить себя к «нечувствующим» Бога.

Есть другое нечто. Но в этом «другом» всё тот же Бог, хотя, может быть, не в той полноте и близости, как в «религиозной вере».

Для того чтобы «великолепно» себя чувствовать, надо верить в смысл жизни. Надо «чувствовать» органическую связь себя с целым, надо переживать каждый данный момент как нечто внутренне связанное со всем прошлым и со всем будущим, как нечто связанное с «вечностью».

Но это и есть ощущение «Божественного начала в жизни».

Немецкие комментаторы заслонили собой Платона. «Комментаторы» жизни – разбили вдребезги цельный образ Венеры Милосской.

И вернуть человеку «прежнего» нельзя – можно «вернуть» большее.

Вместо идеальной философии – мудрость христианства.

Вместо красоты Венеры – лик Мадонны.

VIII. В чём выход?31

Осенью в одной из московских газет приводилась беседа с Леонидом Андреевым о его неудачном по исполнению рассказе «Сын человеческий».

Андреев высказал мысль, что если бы синематограф и граммофон могли бы всякий момент восстанавливать всё беспрерывное «прошлое» и таким образом для человека ничто бы не «забывалось», – многие бы сошли с ума. Невозможны были бы вторые браки, если бы мужья и жёны могли бы, посредством синематографа, «реально» восстановить образ умерших...

Действительно, в человеческой психике заложен своеобразный инстинкт «самосохранения»: неспособность во всей полноте восстанавливать пережитые впечатления и неспособность «реально» переживать то, что не находится непосредственно перед глазами.

Если бы не было этих свойств психики, – я не знаю, было бы хуже или лучше, – но, во всяком случае, вся жизнь должна была бы принять иной вид.

И мне кажется, что сознательный и серьёзный взгляд на жизнь требует «преодоления», по крайней мере, второго из этих свойств. Может быть, не во власти человеческой «воли» всё прошлое восстанавливать в своей памяти, – но, несомненно, во власти человеческой совести переживать совершающееся «заглазно» с той же интенсивностью, что и совершающееся перед нами.

И только тот, кто сумел достигнуть этого, вправе сказать, что он не в жмурки с жизнью играет, а действительно стоит перед ней лицом к лицу.

Я спрошу вас: могли бы вы – не нравственный гений, не подвижник, обыкновенный средний человек – могли бы вы есть обед из трёх блюд, а после обеда усесться на кресло и закурить папироску, если бы рядом с вами за столом, перед «глазами», посадили человека, который умирает с голоду?

Стали бы вы смеяться, радоваться, чувствовать себя счастливым, вообще «жить», если бы на ваших глазах людей избивали бы, мучили, убивали, насиловали?..

Я думаю, среди людей не найдётся ни одного такого «чудовища», которое способно было бы улыбаться и веселиться в ту самую минуту, когда на глазах его перерезают горло человеку.

Но скажите, какая разница по существу, разница не физическая, в смысле «действует на нервы», – а моральная, духовная, для человеческой совести, от того, что умирающий с голоду сидит не за вашим столом, а где-нибудь на Петербургской стороне, горло человеку перерезают не в вашей гостиной, а «близ деревни Щепиговки», и насилие совершают не над вашей сестрой или матерью, а над неизвестной женщиной, в неизвестной деревне?

Одумайтесь. Уверяю вас: разницы никакой.

И если бы наша слабая психика и полусонная совесть с достаточной напряжённостью держали «перед глазами», «реально», совершающееся «где-то» то, что мы прочитываем хотя бы за один день в газетах, – мы бы должны были или сойти с ума, или так переродиться душой, чтобы по-иному, с какой-то высшей точки зрения, воспринимать всю жизнь. Но это значило бы, что мы и жить стали бы совершенно по-иному.

А продолжать жить «совсем как сейчас» – и не подыматься к новой, высшей правде, и не превращаться в сумасшедших, – можно только благодаря тому свойству, которое я назвал «психическим инстинктом самосохранения», т. е. благодаря бессилию нашего «воображения» и пустоте нашего сердца.

Когда Гаршин как «реальность» ощутил «заочное» страдание другого, он ночью добился свидания с сановником и умолял его на коленях – отменить наказание.

Когда Глеб Успенский «реально» переживал, как мучаются и голодают люди, – он не курил, развалясь в креслах, а жёг одну папироску за другой, одну за другой, странно насаживая их друг на дружку, – а потом ехал с места на место, чтобы спастись от кошмара нашей безобразной жизни...

Но Гаршин бросился в чёрный пролёт лестницы, а Успенский кончил жизнь в доме умалишённых.

Представьте себе жизнь как она есть, вызовите силою вашего воображения до галлюцинации ясные образы всего, что совершается за четырьмя стенами вашей комнаты, переживите всё это с такой же реальностью, как если бы это совершалось перед вашими глазами, – и поверьте, вы или сойдёте с ума, или получите совсем новое «жизненное ощущение», в котором, по-моему, сущность религиозной психологии...

Путь к религиозному отношению не только через сознание, гораздо больше через «эстетику» и ещё больше через совесть.

До конца продуманное «миросозерцание», до конца воспринятая «красота мира», до конца пережитые «ужасы жизни» – всё это ведёт к единой высшей правде.

В религиозном состоянии, не механически соединяясь и чередуясь, уживаются слёзы и радость, – а синтетически нераздельно объединяются. Завет апостола Павла: «Всегда радуйтесь». И заповедь Христа: «Возьмите крест свой».

Христианство не есть ни религия мрачного отчаяния, ни религия сантиментальной радости.

Это религия одновременно и Голгофы, и Воскресения.

IX. О книгоноше-псалмопевце и вообще о консерватизме32

Слово «консерватор» у нас принято употреблять исключительно в узко-политическом смысле.

Консерваторы: Пуришкевич, Марков, Дубровин, Юскевич-Красковский, Тимошкин33. «Консерватизм»: журнал «Одесская резина», кишинёвский погром, интендантские «злоупотребления»... «Консервативный» ассоциируется с «чёрным» цветом.

Вот и всё.

Но это слишком «просто» и совершенно неправильно.

И если во всём этом посерьёзнее разобраться, то, пожалуй, окажется, что надоевшие до одурения Пуришкевичи, Марковы вторые и пр. – никакие не консерваторы, a по внутренней своей сущности просто хулиганы, по политической же «платформе» – скорей «радикалы», только «наоборот»...

Нельзя «консерватизм» отождествлять и с «бюрократизмом», с «чиновничеством». Ведь основной нерв «чиновничества»: «что прикажут».

Помните: «Прикажите – буду акушеркой...»34

Какой же это «консерватизм»? Сегодня «чиновничество» думает так. Прикажут: оно завтра будет думать иначе. Тут полнейшая «неустойчивость».

А «консерватизм» – нечто тяжёлое, неподвижное...

«Политический» консерватизм – это одно из многочисленных проявлений глубокого и сложного психологического факта. И говоря о консерваторах, я не хочу говорить о тех или иных отдельных «проявлениях», я хочу говорить о самой его «сущности».

Помню, года четыре тому назад в Москве С. Булгаков читал доклад о Достоевском, тот самый доклад, который потом был приложен к юбилейному изданию Достоевского. С. Булгаков был тогда «левый». В докладе своём он развил взгляд диаметрально противоположный взгляду Мережковского35.

Он не признавал за консерватизмом Достоевского «мистической сущности» и всё сводил к тому, что Достоевский, веровавший и любивший русский народ-"богоносец», боялся, что в случае введения конституционного образа правления распоряжаться этим народом начнут «беложилетники», атеистическая интеллигенция, не понимающая народ и глубоко оторванная от него.

Спор, в конце концов, свёлся к очень неожиданному вопросу.

Если бы Достоевский пережил всё то, что пережили за последние годы мы, мог ли бы он по-прежнему остаться консерватором или превратился бы даже не в либерала, а в самого крайнего революционера-террориста?

Как формулировал вопрос кн. Е. Трубецкой:

– Мог ли остаться Достоевский редактором «Гражданина» или бы стал «бросать бомбы»?

Очень горячо спорили. Часть была за то, что остался бы редактором, – другая часть, по преимуществу из молодёжи, находила, что непременно Достоевский примкнул бы к революции.

И замечательно, что никому не казалось странным это «или-или». Я не думаю, что кто-нибудь стал бы такой вопрос задавать о Победоносцеве или Каткове. И не потому, что многие не верят в их «искренность». Нет, даже те, кто верит.

Победоносцев – и бомба!

Право, это гораздо более дикое сопоставление, чем недавно сделанное Меньшиковым: Победоносцев – и коза.

А вот о Достоевском – вопрос. И спорный вопрос. Настолько спорный, что сами спорящие с какой-то внутренней «неуверенностью» предлагали его решение:

– Остался бы редактором... хотя «Достоевский» – Бог его знает!..

Причина такой «двойственности» в «двойственности» самого Достоевского.

Д. Мережковский назвал Достоевского: «полусвятой, полубесноватый»36.

Это в сфере «моральной». To же можно сказать и о той сфере, которая определяет принадлежность человека к «консерватизму» или «радикализму».

Достоевский не только «полусвятой, полубесноватый». Он и редактор «Гражданина», и «пророк русской революции». Он и смиренный православный русский человек, и носитель огненного бунта Ивана Карамазова...

Достоевский, умирая, поручил духовное водительство и вообще «попечение» своей семьи Победоносцеву.

Факт глубоко знаменательный.

Он знаменателен, во-первых, как показатель неправильного отношения общественного мнения к Победоносцеву как к заведомо недобросовестному карьеристу. Было же что-нибудь в нём, если Достоевский считал его самым подходящим человеком, на которого можно «оставить» семью. И во-вторых, как несомненнейшее свидетельство, что половина консервативная была в «двойственной» душе Достоевского, которая и роднила его с Победоносцевым, ибо Победоносцев – один из немногих бюрократов, в которых «настоящий» консерватизм. Победоносцев пошёл бы «на костёр» во имя своих безжизненных, мертвящих общественных идеалов. Пошёл бы потому, что иначе жить не мог. И ни с какой «творческой» формой жизни не примирился бы.

Но говорить о Победоносцеве и, анализируя его личность, делать свои выводы – задача неблагодарная: уж очень сложное и запутанное отношение к нему в обществе. Это имя уж слишком много вызывает «исторических ассоциаций».

Лучше возьмём одного маленького, совершенно никому неизвестного, человека...

С. Гусев-Оренбургский37 рассказывал мне об одной любопытной сценке, которую пришлось ему наблюдать нынешним летом, на палубе волжского парохода.

Какой-то книгоноша попивает чай и ведёт беседу.

Жалуется на плохие времена, что, мол, «вера иссякла», в народе блуд, никакого благочестия. Сам он держится степенно, делает всё благословясь, поёт священные гимны. Около него собралась целая группа. Загорается спор.

– Вот, в Евангелии сказано: «не убий», а вы убиваете, – говорит какой-то интеллигент.

– Убиваем.

– Сказано: не клянись, а вы клянётесь.

– Ну?

– Так, вот, как же это?

Книгоноша молчит несколько секунд и говорит тоном величайшего презрения:

– Да что с тобой говорить-то! Всё равно что с блудницей сидеть! Вот тебе всыпать плетьми как следует... Вот как с вами нужно разговаривать.

В публике общий хохот.

– Надели интеллигентскую одежду, – продолжает книгоноша, – и не чтите властей, а Христос-то города разоряет... в Испании...38 Вы – тьма!..

– Я признаюсь, что я – тьма, – с иронией вставляет обиженный интеллигент, – вот вы и просветите меня.

– Что тебя просвещать-то, – по-прежнему угрюмо говорит книгоноша, – по башке разве кокнуть. Истреблять вас надо, отрицателей...

Опять все смеются.

– Я черносотенец, – с гордостью заявляет он окружающим, – два года в «охранной» служил. Да. Сподобил Бог...

И он благочестиво крестится и вспоминает какого-то своего приятеля, городового Петра Андреича, в Петербурге, который отличается необыкновенной набожностью...

– Подвижник, подвижник!.. – благоговейно говорит книгоноша.

Вот тип.

Совершенно ясно, что этот отставной полицейский, ставший продавцом Евангелия, как о божеской милости вспоминает, что и он «сподобился» потрудиться в «охранной», – нечто оторванное от народа и от «земли», нечто явно уродливое. Почти карикатура. Но в этом уродливом явлении без прикрас отражается то, что у благовоспитанного «администратора» будет замаскировано иностранными словами.

Он прямо говорит: «По башке тебя кокнуть. Истреблять вас надо». Победоносцев бы сказал: необходимы «репрессии» – вот и вся разница.

Но и за тем и за другим «выражением» стоит одна и та же психология. Ведь у этого книгоноши целое мировоззрение, он и природу-то воспринимает по-особенному, по-своему.

Пароход шёл, между прочим, недалеко от Царицына; берега там пустынные, каменистые, выжженные солнцем.

Смотрит книгоноша и говорит:

– Жестокость земли показывает жестокость сердец людских... Верно, верно!.. Какой здесь народ... Буйвол!..

Для этого благочестивого книгоноши нет ничего «случайного», не связанного с его «основной» идеей.

Для него все люди: или «православные», «подвижники», вроде петербургского городового, или – «враги», «отрицатели», «буйволы», которых надо «кокать по башке». Вся деятельность для него или разрушительна, как деятельность всех надевших «интеллигентский» костюм, или созидательна, как у «администратора», палача. Для него они – слуги Христовы. Работа их – дело Божье, Божья милость.

– Сподобил Господь...

В чём же лежат первоисточники этого изумительного миропонимания? Где основной нерв этой чудовищной психологии, при которой городовой и проповедник Евангелия, розга и крестное знамение, «коканье по башке» и гимны Богородице сливаются во что-то единое и нераздельное?

В Евангелии есть таинственное место, заключающее в себе глубочайший религиозный смысл: «И бесы веруют и трепещут»39.

Какая-то особенная вера, не напускная, а подлинная, и потому страшная, живёт в душе подобных книгонош.

Вера в Бога и безумная боязнь жизни.

В Бога верят – и трепещут перед всяким Его проявлением.

Ибо жизнь есть проявление божественного творчества, но в чём же выражается жизнь, как не в беспрерывном возникновении всё новых и новых форм?

И вот, пробуждается стихийная потребность остановить жизнь на месте, сковать её едиными, раз навсегда установленными формами, задушить творческую силу. С каким ужасом говорят эти люди о «движении», о «реформах». Политический консерватизм их из тех источников: пусть всё стоит. Гниёт, но стоит. Только не новое. Голод, нищета, бесправие – всё, что хотите, – только не двигаться, не жить, не изменяться.

Здесь – не атеизм. Здесь – вера. Но вера страшная...

В ней нет ни любви, и потому она легко уживается с «коканьем по башке», ни надежды, и потому она смотрит не вперёд, а назад; в ней – один трепет, один ужас, доходящий до озлобления, ужас перед движением жизни вперёд.

В Москве есть один оригинальнейший и очень образованный человек, В. К. Мюр40. Сектант, если хотите. Во всяком случае, человек, создавший свою собственную, очень своеобразную, религиозную философию.

Вот как он объясняет отпадение дьявола от Бога.

Дьявол безумно любил Бога и один хотел Ему поклоняться. Он считал только себя достойным служить и созерцать Его. И вот, когда узнал, что Бог хочет создать мир и человека, возгорелся безумной ревностью. И умолял Бога не творить ничего. Он клялся вечно славословить Бога, быть Его единым достойным рабом. И когда Бог не услышал его молитвы и создал мир, дьявол сошёл на землю и поклялся отравить людей грехом и доказать Богу, что люди недостойны называться сынами Божьими.

Книгоноша верует в Бога. Крестится. Но он ненавидит в людях «сынов Божьих», свободу, ненавидит в жизни победное стремление к совершенству, бессознательное тёмное чувство шепчет ему, что нужно раздробить голову у какого-то врага. Он ясно не понимает, где враг, но чувствует, что враги везде.

– Куда ни поеду, – говорит он в дальнейшем разговоре, – всюду враги, всюду враги...

Застой, боязнь радикальных обновляющих перемен, почти всегда связывается с религиозностью.

Психология консерватизма – это психология страшной веры и ещё более страшного ужаса перед жизнью.

«Политический» консерватизм, как я уже сказал, – лишь одно из проявлений общей консервативной психологии. И, может быть, одно из наименее существенных. Правда, «политический» консерватизм резко бросается в глаза. Его «результаты» непосредственно превращаются в практику жизни и тяжёлым ярмом ложатся на каждом члене «общества». Потому этот вид консерватизма – наиболее ненавистный, наиболее популярный – в конце концов почти сливается с самим основным понятием. «Консервативный» и «реакционный» политически становятся синонимами.

Нужно правду сказать, русское общество мало повинно в «политическом» консерватизме. «Истинных», не заинтересованных «шкурно», консерваторов раз-два и обчёлся. Консерваторов «за совесть», в общем, почти нет. Когда такие «облагораживаются», на них смотрят, как на какое-то морское чудище.

Но если русская интеллигенция почти совершенно свободна от тлетворного начала «политического» консерватизма, тο про громадную её часть нельзя того же сказать, если брать понятие «консервативный» во всём объёме, не в тех или иных частных проявлениях, но по существу.

Страх перед жизнью, боязнь творчества, отсутствие смелого радикального отношения к окружающему – этого в нашей интеллигенции сколько угодно.

Разве «Дни нашей жизни»41 не интеллигентская драма? Недаром по всем городам и весям идёт эта пьеса с «громадным успехом».

А не есть ли она отражение сплошной трусости перед жизнью?

Героиня, «не решающаяся» послать к чорту маменьку-сводню и лучше пойти в кухарки, чем торговать собой; герой, «не решающийся» взять с собой девушку по недостатку «материальных средств» и загипнотизированный её «прошлым», – вместо того, чтобы хоть из земли да найти работу, хоть на чердаке да жить с девушкой, которую любит, – пьющий с её «гостями» и, мешая водку с бессильными слезами, распевающий: «Быстры, как волны, дни нашей жизни».

Разве это не сплошное мёртвое бессилие?

Это сфера воли.

Но и во всех «сферах» духовной деятельности такой же трусости сколько угодно.

Громадное большинство русской интеллигенции «радикально» только в сфере политической. Но общий «тон» жизни, «основное настроение» полно самой безнадёжной косности. Все, даже самые радикальные люди культурного общества, всё же трусят жить совсем по-своему. Потому что жизнь совсем по-своему будет всегда и совершенно новой. Каждый хоть немного «приноравливается», хоть немножко хочет удержать «традиционного», «признанного всеми». Как будто бы хочет сказать:

– Ну да, конечно, пусть жизнь идёт вперёд, но нельзя же всё-таки так быстро.

У нас принято «консервативной» считать «необразованную» крестьянскую массу. Я думаю, что она представляет из себя полную противоположность интеллигенции.

Интеллигенция очень радикальна в сфере политической и тем обнаруживает, что в самой сущности её психологии есть некоторые радикальные черты, – но «во всём объёме», во всей совокупности жизненных проявлений она консервативна, неподатлива, «не верит», «боится» и старается не выходить из рамок своеобразных интеллигентских традиций.

«Народ», напротив, консервативен только в политике. По каким «историческим» причинам – это другой вопрос. Хотя после этих 3–4-х лет это утверждение можно сделать с большой оговоркой.

Но пусть так.

Зато во всём остальном, кроме чисто внешних, бытовых черт, – вся «душа» его чутко воспринимает божественное творческое начало в жизни и не боится никаких «чудесных» перерождений.

Разве «сектантство» – не народное? А ведь вся история сектантства полна «внезапных» перерождений, когда человек ложился спать пьяницей, развратником, обманщиком, – а просыпался, чтобы идти проповедовать «трезвость».

«Свободному», творческому, смелому отношению к жизни, безбоязненной вере в свои силы, глубокой надежде на то, что никогда не поздно начинать жизнь сначала – вот этому надо учиться у народа.

«Дерзание» русского народа в целом – безгранично, и нет такого «новшества», которого бы он убоялся только потому, что оно «слишком» революционно, – лишь бы только оно соответствовало требованиям его совести.

Вспомните, как два года назад двигались по Америке отделившиеся от духоборов «нагишанцы»42.

Пусть это «крайность» – но вдумайтесь в психологию людей, которые ради высшей правды, как им казалось, шли голыми через «культурные» города Соединённых Штатов. Американцы удивлялись: сектанты не мёрзли, хотя погода была довольно холодная. Удивляться тут нечему: им «некогда» было замечать таких пустяков!

«И бесы веруют и трепещут».

Но русский народ верует бестрепетно. И никогда мёртвой консервативной петле не задушить его победной жизненной силы.

Это убеждение моё – не фраза и не риторическая «догадка». Оно зиждется на общем моём мировоззрении.

Кто верит в добро, в торжество этого добра, кто верит в победу надо всем тленным, «преходящим», – тот никогда не согласится с мыслью, чтобы мёртвая рука Победоносцева, какою бы внешнею властью ни облекли её, – была бы в силах остановить жизнь.

X. Hе «злободневные» думы по поводу «злободневной» кометы43

Недавно Н. Морозов прочёл в Москве лекцию о комете Галлея. Почтенный учёный высказал мысль, что в настоящее время ещё нельзя с уверенностью сказать, как заденет комета Землю: только хвостом или самым центром.

Если хвостом, то будут сильные бури и ураганы. Если центром – произойдёт опустошение, перед которым мессинское землетрясение покажется «игрушкой».

Лев Толстой в одном из писем, кажется к Гусеву, писал, что был бы рад, если бы комета Галлея смела с Земли всю жизнь: для Толстого это не отдаляло бы, а приближало человечество к «конечной цели», к соединению всей жизни с мировым Разумом – с Богом44.

Может быть, это и не так.

Но, действительно, следовало бы порадоваться, если люди вполне пережили бы такую возможность. Но пережили бы «на самом деле», всем существом своим, а не краешком только.

Многое бы тогда раз навсегда переменилось в жизни!

Когда я читал отчёт о лекции Морозова, невольно подумал:

Ну, хорошо, произойдёт опустошение, перед которым «игрушка» мессинские события. Но насколько велико будет это опустошение?

Может быть, комета «сметёт» Петербург? Может быть, Россию? Может быть, Европу? Азию? Весь мир, наконец?

Допустим такую возможность в недалёком будущем и оглянемся на настоящее. He примет ли оно сейчас же совершенно новый вид? He перевернётся ли вверх дном всё наше жизненное мировосприятие? He окажется ли большая половина того, что нас окружает, каким-то безобразным кошмаром, и какой-то ненужной комедией – большая половина того, что нас сейчас интересует.

В теории – да: мы знаем, что жизнь когда-то кончится, что Земля «когда-то» сгорит и замёрзнет. Но это «когда-то» так страшно далеко, что его почти что не существует для нашей психики.

К тому же, в «науке» ещё не установлено. Может быть, жизнь будет вечно свершать свой круговорот. Открыли «радий» и ещё «что-то»...

Одним словом, окончательно ничего ещё неизвестно.

А тут вдруг такая страшная определённость: 2 мая, в два часа дня и столько-то минут. Хвостом заденет – ничего. Собственной персоной – поминай как звали!

И вот пусть это будет не предположение, не «возможность», а неотвратимый факт. И 2 мая действительно – «всё» кончится.

Жизнь на Земле начнёт «эволюционировать» сначала.

Допустите. На одну только минуточку.

И вот потом представьте себе заседание Государственной думы. Декларация Столыпина. Кто-то недоволен речью премьера, а другие, напротив, находят блестящей...

Правительство серьёзно озабочено восстановлением русского флота... В дипломатических сферах... Визит царя Фердинанда... Сближение с Болгарией... Новый законопроект... Мост через Волгу решили строить... На конских состязаниях... Спортивные круги ожидают с большим интересом... В столичных театрах...

Послушайте: ведь 2 мая конец. Больше ничего не будет.

После 2 мая вся жизнь прекратится. И Дума. И политика. И железные дороги – всё!

Я спрашиваю себя: могли бы депутаты, министры, члены Синода заниматься тем делом, которым они занимаются, – спорить, горячиться, точно делают какое-то важное дело, – если бы они «наверное» знали, что 2 мая всему конец?

Можете быть уверены, что всё стало бы казаться таким ненужным «пустяком».

И я убеждён, что 2 мая 1910 года ничуть не страшней для всех мелочей жизни, чем 2 мая миллион 910 года. И что то, чем мы «интересуемся» в жизни, не становится более значительным от того, что какая-нибудь шальная комета налетит на Землю не через месяц, а через несколько столетий. Другими словами, если на жизнь смотреть с точки зрения «вечных ценностей», неустранимых никакими «хвостами», всё почти, чему мы «служим» и во имя чего живём, – разлетится, как пустой мираж.

XI. Что же такое «бодрость»45

Все призывают к «бодрости»!

Максим Горький «верит в человека» и призывает бодро идти вперёд. Вересаев тоже «верит в человека» и призывает к бодрости духа. Футуристы только и говорят, что о «бодрости». Джеком Лондоном восторгаются за бодрость. Маринетти аплодировали за бодрость и энтузиазм. Верхарну подносили адреса за энтузиазм46.

Никогда мы не жили так уныло и никогда так много не кричали о бодрости. Это очень подозрительно. Все уверовали в человека и возлюбили жизнь.

– Давайте будем бодрыми! Будем жить для жизни! Уверуем в человека!

Но, господа, это совсем не так просто!

Чехов написал A. С. Суворину мрачное письмо. В ответ на это A. С. Суворин прислал Чехову письмо одной барыни, где та уверяет, что верит в жизнь и что для бодрости больше ничего не требуется.

Чехов рассердился. Написал A. С. Суворину очень горячее письмо и о проповеди дамы, «верующей в жизнь», выразился:

– Это не миросозерцание, а монпансье!47

He потому ли все современные призывы к «бодрости» так и бессильны, что за ними стоит не твёрдый камень, не миросозерцание, ясное и определённое, а туманное, расплывающееся, как конфета, «общее место»?

Современный человек тонет. Несколько человек стоят на зыбком берегу и кричат:

– Ничего, бодрись! Мы в тебя верим!

Веруйте, это прекрасно. И к бодрости призывать тоже прекрасно. Но надо же вытащить человека на берег!

Если понять, почему современный человек тонет, станет ясным, что такое настоящая бодрость. Бодрость – это твёрдое дно под ногами. Это почва, которая тонущему человеку даёт возможность твёрдо встать и твёрдо жить.

* * *

Есть пословица: что посеешь, то и пожнёшь. Мы очень, очень долго сеяли то, что теперь пожинаем!

Мы ставили пред человеком лишь внешние цели, иногда очень возвышенные, но всё же внешние, и потому пригодные оправдать лишь конечное его существование. Чем дальше шла жизнь, тем ясней становилось, что это не то. Бесконечное в человеке предъявляло свои права, не находило удовлетворения, конечные, внешние задачи переставали «захватывать», возбуждать энтузиазм, общество начинало впадать в апатию, в уныние; мы сеяли семена смерти, и из них начали всходить души мёртвые, к жизни непригодные. И мы испугались и стали кричать о бодрости и вере в жизнь. Но мы сами отняли и то и другое. И если искренне хотим вернуть бодрость, – должны всё начинать сначала.

«Цели», во имя которых живёт современный человек, могут быть очень различны – от самых низменных до самых возвышенных, – но общий их признак всё же один: они вне человека, и потому могут дать смысл лишь конечному его существованию. Богатство, карьера, слава, семья, свержение существующего строя, счастье народа, счастье человечества – все эти «цели» при допущении бессмертия явно недостаточны. Нельзя же оправдать бессмертную, вечную жизнь человеческого духа министерским портфелем, обладанием любимым человеком или счастьем всего человечества, потому что пройдут миллионы лет и теперешней жизни не будет вовсе.

Вот в этой лжи, в этом духовном извращении, в этой безумной попытке бессмертного человека жить во имя конечных целей – и корень всей болезни.

Как можно говорить человеку о «бодрости» и «вере в жизнь», когда у него отнято главное условие и бодрости, и веры, отнято сознание, что стоит быть бодрым и что жизнь стоит того, чтобы в неё верить!

Если я живу для любимого человека и он умирает, мне жить больше не для чего. И ни Горький, ни Вересаев, ни Джек Лондон, ни сам Маринетти со всем своим энтузиазмом не спасут меня. Если я живу для карьеры и карьера испорчена – жить не стоит. Если я живу для революции и революция не удалась – пулю в лоб.

Отнять у человека веру в вечное бытие духа и потом призывать его «верить в жизнь» и звать «бодро идти вперёд» – это значит заниматься риторикой.

Человек тонет. Кричит. И чтобы спасти его, надо прежде всего вытащить на берег. А потом уже говорить: «Бодро иди вперёд!» Да и говорить-то не придётся. Он сам почувствует бодрость. Сам пойдёт.

* * *

Стихийному стремлению людей к внешним целям, т. е. в конечном счёте к хроническому или острому самоубийству, должно быть противопоставлено внутреннее оправдание его бытия. Общество должно быть в корне перевоспитано. Должна быть изменена самая суть его психологической основы. Точно так же, как теперь ему с молоком матери внушается, что вся суть жизни в достижении тех или иных внешних целей, ему должно быть внушено, что цель его – овладеть всеми внутренними силами, в душе его заложенными, проявлять эти силы в творческой деятельности, раскрыть свою индивидуальность, жить не частицей духа своего, а всей полнотой бытия – и тогда не только «признает» он, но и ощутит «смысл жизни», – и это будет настоящей бодростью. Человек, поставив себе внутренние задачи, очень скоро почувствует органическую связь всего мира с собой – почувствует всеединство. И тогда работа над собой станет для него не праздным «эгоистическим делом» – личным «самоспасанием», а делом единственно важным, приближающим общее, вечное благо мира.

Вся внутренняя жизнь его станет другой. А вместе с тем изменится его отношение и к внешней жизни.

* * *

Какой же вывод?

А вывод – что «бодрость» не есть «настроение», которое можно вызвать самой горячей, «призывающей» к жизни статьёй. Бодрость есть состояние духа, которого можно достигнуть лишь упорной работой над собой. К этой работе и надо призывать людей. А уж бодрость придёт сама, как результат её.

Надо давать людям миросозерцание, а не монпансье! Чехов понимал это, миросозерцания религиозного не имел и потому ни к чему не призывал.

И современным проповедникам бодрости надо всё это сознать так же, как сознавал Чехов. И выбирать из двух одно: или замолчать, или встать на новую дорогу.

XII. Откуда придёт «новый человек»48

Бывают идеи, которые, по выражению Достоевского, «носятся в воздухе»49.

В наши дни в воздухе носится, бесспорно, идея о новом человеке.

Кто он будет? Какие признаки его появления? Откуда и как он придёт? Некоторые уже видят звезду его на Востоке, другие видят свет его с Запада. Для одних место его рождения «культурный город», «Вавилон», для других – зелёные поля Галилеи.

Ho нового человека тайно ли, явно ли ждут все.

Нашу эпоху принято называть «безвременьем». С одной стороны, оно так и есть: эпоха всяческих «кризисов» и «тупиков». Кризис искусства, театра, литературы, кризис науки, философии, тупик политический, социальный, моральный...

Но, может быть, потому так ярко и вспыхивает мечта о звезде Вифлеемской!

Волхвы, безумные прорицатели, уже видят её. Готовы поклониться ей. А большинство и боится верить, и ещё больше боится не верить.

«Новый человек» должен прийти.

Природа создавала всё более и более совершенный тип животного, совмещающего всё большие и большие глубины «мирового разума», и явно бессмысленно думать, что творчество природы остановится в 1914 году. Что оно не пойдёт дальше и не создаст новую высшую форму, способную вместить то, что сейчас кажется «чудом».

Новый человек – уже предчувствуется в тех осознанных новых силах, которыми человек ещё не может овладеть в себе.

Мы стоим на рубеже нового расширенного сознания, новых углублённых переживаний, новой воли, новых знаний, новых действий...

Но откуда же должен прийти этот новый человек? От «культуры»? Из царства механических завоеваний или от духа, связанного с землёй, с природой, со стихией «первозданной»?

* * *

Конечно, культура расширила «сознание» человека! Раскрыла его духовные богатства! Значит, она и даст нового человека!

«Люди будущего» – значит что ни на есть «новые», так сказать, последнее слово европейской культуры!

Если бы звезда Вифлеемская хоть на одну минуту остановилась над Петербургом, к кому пошли бы поклониться и принести дары смиренные волхвы?

Пришли бы они в город?

Забита земля камнем. Залита асфальтом. Ряд каменных стен. Пяти-, шести-, восьмиэтажные дома. Трамвай. Автомобили. Телеграфные и телефонные столбы. Над городом аэропланы. На улицах толпы народа. В магазинах покупают: кружева, шляпы, платья, фрукты, закуски, драгоценные камни, конфеты, вино, статуи, вазы, цветы... Работают в домах: пишут и говорят. Вечером лекции, театры, заседания учёных обществ, кабаре, варьете, танго, электричество... Загородные рестораны открыты до утра.

По докладу доктора M. М. Бременера50 на открытии Лиги борьбы с венерическими болезнями, в Петербурге 240 000 проституток.

Более четверти всех женщин, проживающих в Петербурге.

Сколько мужчин «обслуживают» эти женщины? Если каждая имеет только 5 новых мужчин в год – то получится 1 200 000 человек, т. е. почти все мужчины, проживающие в Петербурге, без исключения.

По статистике, каждая проститутка за всю свою жизнь заболевает венерической болезнью. Если каждая заразит только 2–3–5 человек, то и тогда получится почти поголовное заболевание.

Городское население разлагается физически. Вырождается нравственно. Больное, преждевременно дряхлеющее тело. Вырождающаяся «изысканная» слабосильная, трусливая душа.

Да! Но где, как не в городе, возникла мысль о новом человеке? Разве не наука, не цивилизация открыла самую эту задачу о расширении психических сил человека?

Да, совершенно верно, «цивилизация» дала возможность «заглянуть» туда, где висит виноград, – но доставать его, успокойтесь, придётся не нам!

Мы «узнали», чем бы мы могли быть! А дальше стоп. Ни тпру, ни ну!

A. А. Суворин написал очень интересную книгу о «новом человеке»51, где говорит о том, как приступают к новым задачам, не меняя внешних условий жизни. Я предостерегал его: петербургские чиновники ухватятся в вашей книге за гимнастику Мюллера52 и вегетарианское питание. Вместо «нового человека» получится лечение геморроя и катара желудка. А дальше этого не пойдёт.

Для того, чтобы овладеть внутренними силами, – надо их иметь нерастраченными, незагаженными. Иначе это искание нового человека неминуемо выродится в поиски чужой воли.

Это явление можно наблюдать уже.

Чуть ли не в каждом доме теперь сидит по «гипнотизёру», принимающему пациентов. И приёмные битком набиты.

Люди не могут «овладеть собой» и ищут чужой воли. Расширенных способностей, «сверхобычных сил», но не в себе, а у специалистов «по таким делам».

Нет! В Петербурге волхвам делать нечего! Им надо обратиться к той среде, которая живёт слитно, по духу своему, с природой. В этой среде, которая имеет громадный избыток сил. И не пользуется ими, потому что действительно их не знает.

Новый человек придёт из новой демократии. He из обезличенной «толпы», а из массы героев, возросших в здоровом и честном физическом труде.

* * *

В Москве застрелилась артистка «Летучей мыши» Штунц53. Утром была на репетиции. Весёлая, радостная. Говорила, что никогда не чувствовала себя такой счастливой. Через несколько часов поссорилась с мужем и застрелилась. Ей было 20 лет.

Если бы эта женщина пришла не с репетиции «Летучей мыши», а с огорода – поверьте, никогда не застрелилась бы!

Может, поссорилась бы с мужем. Могло быть тяжёлое жизненное затруднение, – но сил пережить хватило бы. Да, вероятно, самая мысль эта безумная никогда не пришла бы в голову.

В каждом «утончённом» горожанине сидит такой «потенциальный самоубийца», – я говорю о массе, а не об исключениях. Но ведь новый человек должен выйти из массы, а не как «исключение», чтобы явление это могло стать мировым, а не «случайным феноменом».

Значит, вы отрицаете театр, искусство, культуру?

Нет, я не отрицаю. Должно быть, это имело свой смысл, всё это приблизило жизнь к какой-то черте. Но ведь речь о будущем. И вот Вифлеемская звезда восходит над зелёными полями. Там родится новый человек, с новыми силами, новой волей – и этот «новый человек» сумеет соединить правду культуры с правдой зелёных полей.

И создаст совершенно новые формы жизни, не отказываясь от сделанных завоеваний, но разрушив «каменный плен» городов, с его праздностью, развратом, гнилью, жестокостью, мерзостью, приблизив и слив свою культурную жизнь с природой, с садами, лесами, животными. И на месте разрушенных идолов, которые именуются теперь культурными центрами и которым мы, как безумные, поклоняемся, неся в жертву им, на поругание, всю свою жизнь, – воздвигнутся тогда, среди новых счастливых, «обожествлённых» людей, нерукотворённые храмы Богу живому.

XIII. Религия и «разврат»54

Тесная, и до сих пор вполне не разгаданная, связь религии с половым чувством не подлежит сомнению.

Дело «охтенской богородицы» запутанное и сложное. По газетным отзывам нет возможности в нём разобраться. Общественный интерес к нему не исчерпывается вопросом: виновна или невиновна Дарья Смирнова?55

Основной, приковывающий к себе внимание вопрос другой: об этой таинственной связи «религии» и «пола».

Самое элементарное знакомство с религиозными культами языческих народов показывает осязательно ясно почти полное слияние религиозных и эротических переживаний. Христианский аскетизм провозгласил «противоположность» этих начал. Но борьбой своей всё же признал самую тесную связь того и другого. Эротика – страшный враг подвижников. Она не оставляет их в самый преклонный возраст в 70–90 лет.

Святогорец в своих «Письмах» рассказывает в назидание, как один пустынник мучился от неотступного полового чувства. He будучи в силах побороть его, он бросился в пещеру к диким зверям, чтобы звери растерзали его56. Попросту сказать: покушался на самоубийство. Интенсивная религиозная жизнь всегда связывается с повышенной половой потребностью. Отдаётся ли ей человек, борется ли с ней, но важен факт самого этого соединения, важна как бы нерасторжимость двух начал – полового и религиозного. Религиозные гении, как Антоний Великий, были в то же время глубоко эротическими, глубоко страстными натурами.

В русской литературе есть два писателя, стоящие на двух диаметрально различных точках зрения в оценке смысла этой связи религии и «пола»: В. Розанов и Вл. Соловьёв.

В замечательной книге «Люди лунного света» Розанов рассматривает религию как функцию пола57.

Для него «половое чувство» и религия нераздельны, потому что половое чувство – это всё. Религия же – не больше, как одно из его проявлений. А потому только та религия истинная, которая сознательно служит выражением половых переживаний, а не тормозит их.

Если «жёнство» – хорошо, говорит Розанов, то "много-жёнство» – очень хорошо.

Половое чувство становится религиозным культом. Деторождение – венцом религии.

Вл. Соловьёв понимает «смысл любви» совершенно иначе. Рассматривая постоянную эволюцию полового чувства в природе, он приходит к заключению, что сила полового напряжения обратно пропорциональна рождаемости. Если бы «смысл любви» был в продолжении рода, то очевидно, что для большей рождаемости требовалось бы более интенсивное половое чувство. На самом деле как раз наоборот. Простейшие животные переживают половое чувство в самой слабой степени и производят потомство сотнями тысяч. Человек рождается всех меньше и переживает половое чувство всех сильнее.

Основываясь на этом, в своих дальнейших построениях Вл. Соловьёв приходит к выводу, что и у человека смысл любви не в потомстве. Половое чувство в своём высшем напряжении стремится к созданию «единой индивидуальности». Дети есть результат недостигнутой внутренней задачи в любви. Природа даёт возможность передать эту задачу последующему поколению. Истинное половое слияние возможно только вне физической природы58.

И тот и другой взгляд, несмотря на свою крайность, приходит к единому, поскольку речь идёт о связи религии и «пола». Связь эта не внешняя, а внутренняя, органическая. Религия выражает собою половую стихию. Но она может выражать её или в «многожёнстве», или в «духовном слиянии», в зависимости от степени духовного развития.

Своеобразное освещение связи религии с половым чувством дают данные биологии. В человеческом организме только половые клетки способны к физическому бессмертию, к бесконечному размножению делением. По словам проф. Метальникова59, только половые клетки являются бессмертными носителями жизни в человеческом организме. Всё остальное есть как бы «надстройки», «платье», которое может изнашиваться, причём тело остаётся неизменным.

Если это так, то и религия, поскольку ею выражается бессмертное начало в человеке, должна иметь какую-то связь с той физической основой, которая обусловливает возможность бессмертия физического.

* * *

Итак, связь религии и половых переживаний не только факт, но и законный факт. Но значит ли это, что религия имеет какую бы то ни было связь и с «развратом»?

Ведь и чувство любви может быть религиозным. Данте любил Беатриче и Фёдор Карамазов «любил» Грушеньку. Религиозная эротика может иметь уклон в сторону грубо физическую. Наконец, может быть просто наглый обман. Разврат и грязь, прикрытая религиозностью для (нрзб.) «совращения».

Секта хлыстов может служить хорошим примером. Религиозный эротизм секты – вне сомнения. Надо понять дух этого своеобразного эротизма, чтобы уяснить себе всю лёгкость «злоупотреблений» и столь частую подмену у сектантов религиозной эротики грубым и наглым развратом.

Д. Г. Коновалов – исследователь религиозного экстаза в русском мистическом сектантстве – анализирует религиозное переживание хлыстов во время радений60. По его мнению, оно слагается из трёх моментов: умиление, восторг и вдохновение.

«Умиление» вызывается чувством «малости» и страдания, о которых рассказывает проповедник. Его усиливают печальные, покаянные стихи хора. «На беседках, – рассказывает оренбургская хлыстовка, – сперва читают, потом поют стихи, и поют так, что невольно плачешь, слёзы катятся градом, делаешься словно пьяная... Я на что всегда держала при себе ум и не поддавалась, как другие плачут, но и то приходила в умиление, делалась сама не своя на этих беседках».

«Проникаясь чувством своей греховности, – говорит Д. Г. Коновалов, – сектанты плачут горькими слезами, громко, с криком и воплем, сокрушаются о грехах, публично, забывая всякий стыд, исповедуют их перед собранием, просят прощения у братьев и сестёр, трогательно взывают к Богу о спасении: «Господи, таточку мий ридный, спаси ж ты мене! Ты ж великий, Ты ж милосердный!..""

«Умиление», покаянные слёзы, исповедь – всё это приводит сектантов в состояние душевной лёгкости. Им начинает казаться, что «сердце, все жилы и ноги радуются, играют, все члены приходят в движение, начинают веселиться».

«Мне самому случалось, – рассказывает хлыст, – после долгого воздержания от плотского греха и строгого поста, на собраниях плакать, как никогда не плакивал, просить у братии и сестёр прощения, каяться в грехах, и, когда меня прощали, на меня нападал смех и такая становилась на душе лёгкость и радость, что прыгал до изнеможения».

Сектанты объясняют эту радость следствием изнурительных постов. «Раз, когда я выдержал пятидневный пост, – говорит хлыст, – мне далась такая лёгкость, что и я плясал». По словам одной хлыстовки, она ела один раз в день и так исхудала, что стала кожа да кости, «и тогда я так легко ходила, как будто я ходила по воздуху, и я как бы помолодела».

Экстатическая радость сектантов, по словам Коновалова, носит бурный, страстный, восторженный характер. Они прыгают и кричат: «Ох, братцы, такая радость, что если бы не потолок, то хватил бы выше звёзд небесных!»

Наконец эта радость приводит к третьему, высшему состоянию экстаза, к исступлению, выхождению из себя.

«В этот период самозабвения, – говорит Коновалов, – чрезмерно возбуждается воображение и память. Сознанием беспрепятственно и бесконтрольно овладевают продукты психического автоматизма. В связи с этим возникает иллюзия богоодержимости. Сектанту грезится, будто на него накатил Св. Дух... Необыкновенная лёгкость и свобода в смене и сочетании идей порождает своеобразную иллюзию ясновидения и сердцеведения, благодаря чему сектант начинает обличать сокровенные помыслы и грехи других».

Одним из побудителей психического возбуждения является пение и главным образом смена печали и радости в пении. Сначала поют: «Плачь, душа моя». Все начинают плакать, «навзрыд, и где слёзы берутся». Затем руководитель говорит: «Буде плакать!» Все перестают и начинают петь: «Пришла дева без порока, рай, рай!» «Все начинают радоваться, плясать, биться о землю и Бог знает что делать».

Парализуются задерживающие центры. Экстаз охватывает всего человека. И он весь выражает себя, всё своё духовное состояние данного момента.

«Бывая вне себя, – говорит Коновалов, – от экстатической радости сектанты забывают стыд, в собраниях лиц обоего пола пляшут совершенно нагие, не скрывая своих половых влечений, галлюцинируют, бредят, говорят, что на ум взбредёт, иногда совершенно забывая сказанное по миновании приступа».

Таким образом, религиозная эротика сектантов есть результат экстаза. Она органически входит в переживание хлыста. Он также «не знает» об ней, как и о своих «пророчествах». Это одна из струн, звучащих в его душе во время молитвы. Слово «разврат» также мало применимо здесь, как при изучении культа древних. И там, и здесь психологическая основа эротики одна: экстаз, а не «испорченность». Религия, а не «разврат». Мы можем и должны видеть заблуждение в самом направлении религиозного пути сектантов, но своеобразная экстатическая эротика на этом пути – явление неизбежное и вполне совместимое с высотой нравственности вообще и половой, в частности. Эти же хлысты, «бесстыдно» пляшущие во время радений, часто в жизни постники и девственники.

* * *

Надо ли говорить о возможных злоупотреблениях? Об обманах, о грязи, разврате и всяческой мерзости, сознательно вносимых часто в сектантскую среду? Примеры у всех перед глазами. Г-н Книжник61 только что разоблачил одного сектанта-провокатора. Эти люди ведают, что творят. К религии деяния их отношения не имеют. Это разврат, а не религия. Эротическое половое начало входит в религию, иногда перерождаясь, изменяясь до неузнаваемости. Вместо обычных грубо физических форм принимая вид преображённый, достигая высшей одухотворённости. «Разврат» же всегда обман, всегда преступление и гибель истинной религии.

XIV. «Охтенская богородица» и хлысты62

Иван Колосков – «хлыст». Охтенская богородица – «хлыстовка». Иоанниты – «хлысты».

Достаточно, чтобы Айвазов63 заподозрил «свальный грех», как в деле Колоскова, – и готова «хлыстовщина». Достаточно не воображаемых, а действительных безобразий, как у «охтенской богородицы» или у иоаннитов, и хлыстовщина тут как тут.

В устах наших миссионеров «хлыстовщина» – это какое-то бранное слово для обозначения действительного или воображаемого распутства, религиозного самозванства или вообще всяческого безобразия.

С лёгкой руки нашей миссионерской литературы и широкая публика почти отождествляет понятия «свальный грех» и «хлыстовщина».

«Хлысты» – секта запрещённая, «особо вредная», по сути своей глубоко мистическая, одно из главнейших требований её – скрывать свою веру во что бы то ни стало, не останавливаясь перед явной ложью: не только можно, но и должно прикидываться истинным православным. И несмотря на всё это, много раз хлысты протестовали против обвинения их секты в распутстве, хотя открыто выступать им очень трудно.

И для всякого знакомого с «хлыстовщиной» – не по миссионерским книгам и не по судебным процессам – ясно, что здесь происходит страшное недоразумение.

Основа «хлыстовщины» – вера в реальное схождение на людей «духа святого» (как во времена апостольские) и в возможность воплощения духа Христова в современных людях. «Богочеловек» не только был, в лице Иисуса Христа, но и есть в лице каждого достойного современного человека.

Отсюда вся мистика богослужения и вероучения хлыстов.

Мораль хлыстов строго христианская. И одной из главнейших основ её является безусловное целомудрие.

Замечательно, что даже наша православная миссионерская литература признаёт, что скопчество есть разновидность хлыстовщины, как бы следующая её ступень. Ясно, что суть здесь именно в идее целомудрия. Хлыстовщина выделила из себя скопчество, как христианство – монашество. Люди особенно чуткие к требованию целомудрия стремились довести его до абсолютной неизбежности. Чтобы не только не грешить, но не мочь грешить.

Отсюда большая и малая печать скопчества.

Скажут: но ведь судебные факты говорят другое. Несомненные хлысты сами признавались иногда, что у них бывало по многу жён и т. д.

Я факты эти не отрицаю.

Но это есть злоупотребления в секте, а не суть её.

Разве наших монахов никогда не судили за пьянство, за изнасилование и за другие деяния? Но ведь для всех ясно, что это преступники. И что преступление их ничего общего с монашеством не имеет.

To же самое и с «хлыстовщиной».

Ясно, что вероучение, признающее возможность перевоплощения духа Христова, – даёт великий соблазн для злоупотреблений. Хлысты искренно веруют, что человек, ставший «Христом», не грешит. И что всякое его требование свято. В отдельных случаях это неминуемо должно было приводить к ужасным фактам. К страшным злоупотреблениям. Могли быть и случаи разврата, и случаи вымогательства.

Но это преступление, а не хлыстовщина.

И нельзя заведомых жуликов, заведомую распутницу, только за то, что они развратничают и обирают народ, называть «хлыстами»!

Недавно один монах убил из ревности женщину. Но нельзя же, если теперь кто-нибудь убьёт из ревности какую-нибудь женщину, говорить: «Он монах, потому что убил из ревности»!

Так и здесь.

Нельзя развратницу и мошенницу называть «хлыстовкой» только потому, что такие преступления случались и среди хлыстов.

XV. Возможно ли сближение со старообрядчеством64

Помню, как в первый раз был в «собеседовании со старообрядцами».

Это было очень давно. Почти двадцать лет тому назад. Я был учеником первых классов гимназии. Старообрядчеством интересовался я очень мало. Меня интересовало, как это будут «спорить в церкви»...

Дело было в Казани. «Беседовал» со старообрядцами проф. Духовной академии, ныне покойный, Ивановский65.

Помню полуосвещённую церковь. Громадные, точно по нескольку пудов весу, книги. И очень спокойного, седого старика, который уверенно открывал эти книги и читал то одно, то другое место.

О чём спорили, я не помню. Помню только, что меня поражало знание стариком этих больших книг.

Что ни скажут – он сейчас откроет книгу и прочтёт именно тο, о чём спрашивают.

Беседовали очень мирно. Совсем не похоже было на «спор». Даже немножко скучно...

Через двадцать лет я снова попал на «спор». Теперь «скучно» не было: спор кончился почти дракой!

Миссионер кричал:

– Полиция!.. Кощунство!.. В участок!..

Кого-то схватили за локти. Кого-то подхватили и потащили на руках к выходу. Отдельные слова были:

– Ловушка!..

– Разбойники!..

– Сами разбойники!..

– He церковь, а базар!..

– Бога забыли!..

Кто кричал, кто кого обличал, где были «православные», где были «старообрядцы» – ничего нельзя было разобрать.

He спор, а война. He церковь, а «бранное поле»!

Двадцать лет тому назад полиция преследовала старообрядцев. Споры проходили мирно. Теперь полиция старообрядцев не трогает. И потому миссионеры находят нужным приглашать её в церковь. Но вопрос не в этом. Вопрос в том, могут ли с полицией или без полиции «беседы» привести к какому-либо положительному результату, к взаимному пониманию и, тем более, к сближению.

* * *

Если вы спросите, что лежит в основе споров православных со старообрядцами, вам скажут: сугубая аллилуйя; хождение посолонь; двуперстное и трёхперстное сложение; начертание имени «Иисус».

И действительно, православные миссионеры и старообрядческие начётчики спорят главным образом – об обряде и букве.

Но основное различие православия и старообрядчества не в этом.

Поэтому все споры не касаются главного.

За внешней реформой Никона стоял – по чувству старообрядцев – «дух Антихриста». «Аллилуйя», и «хождение посолонь», и «Иисус» – это лишь внешние показатели антихристианского Духа.

В чём же суть?

А суть во внутреннем порабощении Церкви. В её «омирщении». Из «духовной» она становилась «светской».

Пётр Первый ненавидел «раскольников» именно за этот ужасный дух старообрядчества.

Очень скоро слилось воедино внутреннее различие «старой» и «новой» веры – с внешними символами, и стали умирать «за единый аз».

Мало-помалу большинство совершенно утратило чувство внутреннего расхождения – остался спор о сугубой аллилуйе и двуперстном сложении.

«Споры» и попытки «близиться» также перешли на схоластические обсуждения древних преданий, на выяснения вопроса, что спасительнее: «двоить» или «троить» аллилуйю и т. д.

Совершенно ясно, что в этой плоскости спор решён быть не может и сближения никакого получиться – тоже.

В лучшем случае будут мирно беседовать, как двадцать лет тому назад.

В худшем – тащить в полицию и кричать: «Кощунство!.. В участок!..»

Никогда ни той, ни другой стороне не удастся убедить друг друга, что надо молиться не тремя, а двумя перстами, или наоборот. He удастся убедить уже по одному тому, что все люди находятся во власти привычки. Особенно же сильны привычки религиозные. Нельзя себе представить, чтобы сотни тысяч старообрядцев в один прекрасный день, потому что Полянский новыми доводами убедил Мельникова66, что трёхперстное сложение древнее, стали бы молиться «щепотью». He может этого быть уже по одному тому, что десятки лет всем наперёд известные «доводы» не действовали, с чего же это они подействуют в 1914 году!

Но если препирательства о букве и обряде не могут создать сближения, может быть, есть другой какой-нибудь путь?

Да, есть!

Но такой путь, который ещё больше заставляет сомневаться в возможности сближения, по крайней мере, в ближайшее время.

Для этого должна произойти и в православии, и в старообрядчестве целая духовная революция!

Нельзя убедить друг друга, как «лучше» молиться – двумя или тремя перстами.

Но можно самим убедиться, что не в этом дело!

Это не значит, что православие и старообрядчество должны признать «ненужность» крестного знамения, превратиться в «рационалистических сектантов». Это значит только, что оба исповедания могут понять непреложную христианскую истину: важна не форма, а содержание.

Важно не то, на какой горе будут молиться, а как молиться. He то, каким крестом креститься, а как креститься, что переживать в это время и что выражать своим двуперстным или трёхперстным сложением.

Как будто бы требуется немногого и до осязательности очевидного в религиозном смысле.

Но для того, чтобы это сознала Церковь, как старообрядческая, так и православная, повторяю – нужна даже не реформа, а настоящая революция.

Эта революция привела бы к тому, что обе стороны предоставили бы друг другу внешнюю сторону соблюдать сообразно привычкам той и другой стороны. Было бы признано возможным соединение православия и старообрядчества при сохранении этих внешних различий.

И тогда вопрос о возможности сближения был бы перенесён в другую плоскость.

Но нет ли внутренних препятствий к сближению?

Ответ на этот вопрос должен быть отрицательный: внутренних препятствий нет.

Смешение «светского» с духовным – это исторический грех, который может и должен быть сознан.

Старообрядчество в этом пункте сохранило истину.

Оно через все гонения, через все страдания пронесло на своих плечах идею церковной свободы, идею царствия Божия не от мира сего.

В этом пункте возможно «сближение» православия со старообрядчеством, потому что внутренняя основа их одна. Разница только в том, что православие было господствующим и потому впало в «мировой грех». Старообрядчество было гонимым и потому сохранило дух внутренней свободы.

И если бы у того и другого исповедания хватило сил стряхнуть власть мёртвой буквы и обрядности – внутренняя религиозная свобода объединила бы их.

Мы знаем один знаменательный случай перехода из православия в старообрядчество – это переход архимандрита Михаила, ныне старообрядческого епископа.

Общее мнение: архимандрит Михаил принял старообрядчество, чтобы уйти из-под власти Синода и избежать церковного суда. Это до того для всех «ясно», что кажется смешным оспаривать. Епископа Михаила считают совершившим заведомо неискренний поступок, вроде «крещения» для получения вида на жительство. Одни судят его за это строго, другие – «снисходительно».

Помню, как несколько лет назад еп. Михаил с горечью возражал на это в одном, в общем дружественном к нему, журнале: он говорил, что любит старообрядчество давно и давно стал мечтать о нём.

«Трагедия» еп. Михаила была в том, что он, воинственный, тогда ещё черносотенный иеромонах, сознал внутреннюю порабощённость церкви. На своём же деле он лишь окончательно в этом убедился, и ему был прямой путь в старообрядчество. He потому ушёл еп. Михаил в старообрядчество, что «уверовал» в сугубую аллилуйю, а потому, что изверился в церковной свободе.

И он принял ту веру, которая эту свободу исповедует.

И всё православие объединится со старообрядчеством только тогда, когда, оставив в стороне «собеседования» об «азах», сознает всю важность церковной свободы и всю тяжесть своего исторического греха.

XVI. «Царь Иудейский»67

Написать драму о «Царе Иудейском» – это большой подвиг, и религиозный, и литературный.

Драма, или, вернее, трагедия «Царь Иудейский» – это трагедия Голгофы. Трагедия Божественной Правды, непонятой, поруганной, осмеянной, вознесённой тупым жестоким миром на голгофский крест.

Каждый по-своему понимает эту высшую Божественную Правду. Поэтому каждый по-своему понимает трагедию «Царя Иудейского». И в том, как понимает человек Голгофу, он всегда волей-неволей выражает своё исповедание.

«Царь Иудейский» – произведение художественное. Но оно в то же время и религиозное. Одно с другим так неизбежно связано здесь, что недостатки религиозного содержания невольно становятся художественными недостатками. И наоборот, художественные недостатки явно отражаются и на религиозном впечатлении.

Что же даёт в художественном и религиозном отношении драма Κ. Р. «Царь Иудейский»? Раскрывает ли она что-нибудь новое в голгофской трагедии? Углубляет ли то, что мы знаем о ней? Или, наконец, может быть, заставляет с новой силой переживать то, что случайно переживали мы раньше и что становится более ярким для нас благодаря силе художественного изображения?

* * *

Царь Иудейский остаётся за сценой. Его образ мы должны воспринимать «отражённым» из того, что переживают «действующие» лица.

Это спасение художника от страшной трудности, может быть, невыполнимой, дать конкретный образ Христа на сцене. Но это же создаёт трудности другого рода: раскрывает всю сложность, всю напряжённость переживания тех людей, в душах которых отражалась Голгофа.

Здесь и смятение, и вера, и ужас, и любовь, и отчаяние, и надежда. Здесь «реальные» впечатления сплетаются с мистическими, языческое суеверие – с бессознательным прозрением в действительный мировой смысл происходящих событий. Здесь невозможны «гладкие» стихи, спокойный темп драмы!

Герои Κ. Р. говорят «ужасные» вещи. Но язык их тот же самый, что и в грустных лирических балладах. Так и ждёшь, что Александр заговорит не о смысле казни над Царём Иудейским, а совсем о другом:

Об отчизне я вспомнил далёкой,

Где родной соловей песнь родную поёт

И, не зная земных огорчений,

Заливается целую ночь напролёт

Под душистою веткой сирени!68

Вся мука Голгофы, вся боль поруганной правды должна быть почувствована нами из слов, из крика свидетелей, которые видят то, что не видит зритель.

И ни в одном стихе нет этого смятения, этих слёз, делающих речь мучительно прерывистой, почти бессвязной. Стихи льются гладко, многословно, закруглённо:

Ещё не поздно, Понтий. Время есть

Ещё тебе загладить грех великий.

Ты приговор твой можешь отменить.

Пусть Александр, или кто-нибудь, поспешно

Туда, на эту страшную Голгофу

К центуриону сбегает. Молю

Тебя, молю всем, что всего дороже

Тебе на свете! О, пошли его!

Пусть передаст он там твоё веленье,

Чтоб задержали, чтоб прервали казнь.

Язык – это первый громадный недостаток драмы, сразу делающий её в художественном отношении бесцветной.

Но эта бесцветность языка – явление не случайное: это результат внутреннего религиозного содержания. Каковы чувства автора, таков и язык. Он смотрит на евангельские события, как на плоские, красивые картинки. И добросовестно их описывает. Вот суд над Христом. Вот Пилат умывает руки. Вот Христос несёт крест. Вот воины распяли Его на Голгофе. Да, всё так. Всё верно:

Свершилось бичеванье. Прокуратор,

Несчастного увидев, ужаснулся.

Его истерзанный кровавый вид

Разжалобит, он думал, иудеев.

В венке терновом, в багрянице, с тростью

К ним вывел я Страдальца Иисуса.

(И произнёс Пилат: – Се Человек!) –

Но лишь народ Его завидел, снова

Поднялся крик: «Распни Его, распни».

Всё вполне соответствует священной истории, но язык, который мог бы придать всему этому трепет жизни, дать этой «схеме» плоть и кровь, – он выдаёт себя.

Здесь есть описание, но нет религиозного переживания, а это неминуемо отражается на художественном достоинстве, потому что религиозные картины, тем более голгофские, нельзя описывать «объективно», – они требуют страстного, может быть, фанатического к себе отношения.

* * *

За недостатком языка следует недостаток в изображении лиц. Они все элементарно верны.

Пилат – ограниченный, трусливый и безвольный. Никодим – сомневающийся, «тайный» ученик Христа. Прокула смутно грезит о неведомом пророке и боится за его судьбу.

Но то же, что произошло с событиями, произошло и с лицами. Описание их – это иллюстрация к священной истории. Всё так, как учит предание и церковная история.

Но для того, чтобы изобразить их, мало «описать» с большей или меньшей точностью, надо пережить их религиозно.

* * *

Из этих общих замечаний о драме ясно, какой может быть ответ и на основной вопрос: раскрывает ли драма «Царь Иудейский» что-нибудь новое в голгофской трагедии?

Нет. Ничего нового не раскрывает, потому что Голгофа в драме описывается, а не переживается. Это внешнее, спокойное по форме описание делает драму бледной и незначительной как художественное произведение.

В религиозном отношении в ней совершенно не чувствуются сколько-нибудь индивидуально, самобытно переживания автора. Например, во всём сквозит уравновешенная традиционность, во всём чувствуется обычность восприятия от Голгофы, превращающих её из живой, потрясающей душу мировой трагедии в красивую картинку, где всё на своём месте, согласно церковному преданию: и Иосиф, и Никодим, и Пилат, и Голгофа, но где нет самого главного – Царя Иудейского!

XVII. Православный святой69

Патриарх Ермоген как религиозный тип мало соответствует народному идеалу «православного святого». Ермоген прежде всего религиозно-политический деятель. Великий патриот. Муж совета и разума.

Каков же должен быть образ «православного святого» в его общих типических чертах?

На этот вопрос мне и хотелось бы ответить на основании документальных данных.

* * *

«Православный святой» – это монах, пустынник, юродивый, затворник и, во всяком случае, человек не от мира сего.

«Политика», хотя бы и самая возвышенная, как дело мирское – чужда ему.

Монастырь, в представлении русского народа, в своём идеале – это то, что выражено в «завещании Феодора Студита»:

«Да не приобретёшь чего-либо от мира сего, и да не скопишь отдельно для самого себя и до одного сребреника.

Да хранишь всячески, чтобы у братьев всё было общее и нераздельное, и ничего ни у кого не было частно-собственного, даже до иголки.

Да не скопишь золота в монастыре твоём, но избыток всякого вида да раздашь нуждающимся в воротах двора твоего, как делали святые отцы»70.

Вот об этом монастыре и мечтали православные святые, которым нельзя было осуществить эту мечту. А которым это было возможно, те и уходили в него, как Серафим или Сергий.

Вот что говорил о себе епископ Тихон Задонский:

«Если бы не сей сан, я бы пошёл в самый пустынный монастырь и употребил бы себя на простые работы, как-то: дрова рубить, воду носить, муку сеять, хлебы печь. Если бы можно было, я бы и сей сан снял с себя, и ряску, и клобук, и сказал бы о себе, что я простой мужик, и пошёл бы в самый пустынный монастырь... Но та беда, что у нас, в России, нельзя сего сделать»71.

Задача жизни для святого – отречение от «плоти», понимаемой как совокупность всех мирских начал.

Все подвижники принимают это положение, и все православные святые ставили перед собой эту задачу. Какова задача, таковы и средства её достижения. Задача: «умереть в теле», – значит, и средство – убивание плоти.

Мир – это собрание всех грехов и всех соблазнов. Жизнь мирская – это жизнь, основанная на потребностях нашей похоти, на потребностях нашего тела. И если отношение к своему телу как к «погани», которая чем скорее разрушится, тем лучше, то и к «соборному телу» – мирской жизни – отношение такое же.

Жизнь в миру – слабость. Народ верит, что «Бог за неё крестился», потому что «воздыхание"-то его – о горнем, о том, что заключено в пустынях, в душах угодников Божиих.

Ненавидя «мир» как «плоть человечества», подвижники с особой остротой переживали осязательные проявления этого зла мирского.

Чтобы почувствовать это, достаточно прочесть хотя бы следующие места из Тихона Задонского:

«Много вреда делает людям роскошь. От кого бедные и беззащитные терпят насилия и обиды, от кого плачут и умываются кровавыми слезами вдовицы и сироты, как не от сильных и упоённых любовью мира сего? Где более нищих, убогих, полунагих и имеющих крайние нужды в пропитании и жизни, как не в крестьянах, которыми владеют миролюбцы-господа? В какой стране больше хищений, воровства, насилий, разбоев, убийств и прочих беззаконных дел, как не в той, в которой властелин упоён гибельной любовью сего мира?.. Упившемуся любовью мира сего чего не приходит на ум? Чего он не замышляет, чтобы утолить жажду, кроющуюся в сердце его?»72

Относясь к миру как к сборищу всяческой нечистоты, грехов и соблазнов, подвижники с ужасом думали о жизни в миру и буквально бежали в леса, в пустыни, в пещеры, в уединение. Мир горит страшным, невидимым огнём, зажжённым сатаной, так скорее прочь от этого пылающего мира!

При таком отношении к миру не может быть никакого интереса к «борьбе» за те или иные внешние условия существования. He только потому, что «борьба» противоречит «учению», а прежде всего потому, что она противоречит монашеской психологии православия. Нет интереса, нет «вкуса» к тому, что обещает победа, а потому ничто не побуждает изнутри к этой борьбе.

Весь религиозный пафос православной святости устремляется внутрь и в уединение, как наилучшее внешнее условие для расцвета внутренней жизни:

«О, уединенное житие, – говорит Василий Великий, – дом учения небесного и божественного разумения училище, в котором Бог есть всё, чему учимся! (...) Там фимиам совершенного умерщвления не только плоти, но, что славнее, и самой воли, и кадило всегдашней молитвы, сладко сгорая, непрестанно вскипает огнём любви Божественной»73.

Уединение, борьба с искушениями, умерщвление плоти, физический труд – всё это путь к чистой духовности. А чистая духовность – по учению православного аскетизма, – необходимое условие молитвенного созерцания Бога.

Таким образом, главнейшее дело подвижников – молитва. Молитва не как «прошение», а, главным образом, как созерцание, как общение с Богом. В этом общении конечный смысл всего православно-аскетического пути, а значит, и основная черта в образе православной святости.

Православный святой – не борец, а молитвенник!

Психологии молитвы посвящены самые глубокие страницы святоотеческих писаний.

Все виды молитвы, по Исааку Сирину, – и прошения, и слёзы, и поклоны, – всё это имеет предлогом «чистую молитву». «А за сим пределом будет уже изумление, а не молитва, потому что всё молитвенное прекращается, наступает же некое созерцание; и не молитвою молится ум»74.

Иногда Серафим Саровский «стоял перед святой иконой, не читая никакой молитвы и не кладя поклонов, а только умом в сердце созерцая Господа».

«Если человек не погасит в себе эти святые помыслы житейскими связями и суесловием, – говорит Исаак Сирин, – то они поведут человека к глубокому созерцанию, которого никто не в состоянии изобразить словом»75.

В связи с этой общей психологией православной святости возникает вопрос о формах внешней деятельности, о том, что принято называть «пользой».

«Приносить пользу» – для православия это отнюдь не значит участвовать в общественной или политической жизни.

Глубоко понял внутреннюю сторону этого вопроса Лев Толстой, и его устами на вопрос о «пользе» отвечает весь православно-аскетический мир:

«В Оптиной пустыни в продолжении более 30-ти лет лежал на полу разбитый параличом монах, владевший только левой рукой. Доктора говорили, что он должен был сильно страдать, но он не только не жаловался на своё положение, но, постоянно крестясь, глядя на иконы, улыбаясь, выражал свою благодарность Богу и радость за ту искру жизни, которая теплилась в нём. Десятки тысяч посетителей бывали у него, и трудно представить себе всё то добро, которое распространялось на мир от этого лишённого всякой возможности деятельности человека. Наверное, этот человек сделал больше добра, чем тысячи и тысячи здоровых людей, воображающих, что они в разных учреждениях служат миру»76.

* * *

Для народа черты святости – нищета, благоговейное отношение к труду, простота, любовь ко всем убогим, ко всем презираемым, молитвенное отношение к жизни, пламенное устремление к богопознанию, самоотречение и подвиг.

И всё это в ореоле чуда. В обстановке, глубоко соответствующей внутренним чертам святости. В дремучем лесу. В дупле столетнего дерева. В землянке. На камне, обросшем мохом. Или в пещере, в земле или в скалах.

Но главное – не «как мы», не «в миру», не в сутолоке, борьбе и страстях.

А там, где лес шумит, птицы поют и звери послушны и добры.

«О, уединенное житие! Дом учения небесного и божественного разумения училище, в котором Бог есть всё, чему учимся!»

XVIII. Толстой и Гоголь77

Мы живём накануне великих событий в области религиозной жизни России. Накануне «раскола», гораздо более глубокого, чем раскол Никона. Последние годы ознаменованы небывалым ростом сектантства. От православия «отделились»... Но это лишь глыбы камней, которые первые падают с «ползучей» горы. В самом православии уже почти назрело разделение. He отдельные камни, а вся гора должна распасться надвое. Только неумением смотреть в «глубь веков» можно объяснить наивную веру некоторых, что, «несмотря ни на что», всё в православии «обойдётся благополучно».

Нет, не обойдётся! Оно расколется на той грани, где кончается православие церковное и начинается православие народное.

Это не будет «сектантством». Это будет расколом двух разнородных начал, окончательно определившихся в своей сущности.

Два величайших, русских писателя – Толстой и Гоголь – являются изумительно яркими выразителями этих двух начал. Толстой – православия народного. Гоголь – православия церковного. Я буду сравнивать их только в одном пункте – в их «трагедии», в их «отречении от искусства».

* * *

С «лёгкой руки» Мережковского, имя Толстого принято ставить в связь с Достоевским. Во-первых, современники, во-вторых, «религиозные мыслители», в-третьих, «народники».

Но между Толстым и Гоголем религиозная связь гораздо более глубокая, чем между Толстым и Достоевским. Толстой и Гоголь часто противоположны. А Толстой и Достоевский чаще всего просто не имеют друг к другу никакого отношения.

Толстой и Гоголь так же неразрывны и так же противоположны, как церковное и народное православие.

Эта неразрывность и эта связь ни в чём не выражается с такой полнотой, как в их писательской драме.

Оба они к концу своей жизни отреклись от художественного творчества.

Но для Толстого великие его художественные произведения стали пустяком, о котором не стоит вспоминать.

А для Гоголя – грехом, который надо искупить.

Толстой «усомнился» в искусстве гораздо раньше своего религиозного обращения. Усомнился в величии его, в пользе его, в том первенствующем положении, которое отводится ему в современной жизни. Он увидел здесь ложь – обман народа.

Вот взгляд его на литературу, который он высказывает в 1862 г.

«Для меня очевидно, что распложение журналов и книг, безостановочный и громадный прогресс книгопечатания был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков. Огромные суммы народа косвенными путями перешли в руки этих людей... Литература есть только искусная эксплуатация, выгодная только для её участников и невыгодная для народа... Наша литература не прививается и не привьётся народу... Прогресс книгопечатания есть монополия известного класса общества... И все эти журналы и сочинения, несмотря на давность существования, неизвестны, не нужны для народа и не приносят ему никакой выгоды»78.

Таким образом, «религиозный переворот» не застал Толстого «врасплох» и не открыл ему ничего нового в невысоком мнении его о жизненном значении искусства. Скорей, некоторую положительную сторону увидел он.

Цель жизни – единение с Богом и людьми. Художник выражает свои мысли и чувства для того, чтобы заразить слушателя.

Ho эта способность «заражать» есть сила, объединяющая людей. Заражать надо чувствами хорошими и мыслями истинными, а потому художник должен быть учителем и проповедником.

По поводу тургеневского «Накануне» Толстой писал Фету: «Писать повести вообще напрасно, а ещё более таким людям, которым грустно и которые не знают хорошенько, чего они хотят от жизни»79.

Но Толстой эпохи «Войны и мира» для Толстого после переворота был также человеком, которому грустно и который не знает, что ему надо от жизни. А потому Толстой не «отрекался» от своих прежних произведений, а просто стал считать их «пустяками». Чисто художественного величия он принципиально не признавал. А научить, по его мнению, ни «Война и мир», ни «Анна Каренина» ничему хорошему не могли.

Вглядитесь в эту «писательскую драму» Толстого, и вас поразит её безболезненность. Особенно если сравнить с Гоголем. Нигде: ни в дневниках, ни в письмах – не видно, чтобы Толстой «боролся», «страдал», «колебался». Если он и «страдал» от чего, то разве только от сознания, что «на глупости потратил время». В области искусства Толстой никакой трагедии не переживал. Вся суть в том, что трагедия его касалась общего взгляда на жизнь. Приняв народно-православное мировоззрение, Толстой естественно и просто принял и его взгляд на литературу. Никакого «греха» в книге для народа нет. Важности особой он тоже ей не придаёт. Но уж если писать и читать книгу, так поучительную, чтобы или научиться чему-нибудь умом, или растрогаться сердцем.

Так просто и безболезненно пережил своё «отречение» Толстой, вставший на почву народного православия.

Иное случилось с Гоголем.

Церковное православие, которое поработило Гоголя, всё держится на страхе. Церковному православию инстинкт подсказывает, что страх необходим для упразднения личных отношений к Богу и подмены их отношениями через посредство церкви. Если впереди такой ужас, такой ад, такая чудища. Если при одной мысли «стонет весь умирающий состав человека», то как же ему надеяться на себя, на свои силы, как надеяться, что сможет он сам оправдаться?

Народное православие говорит: как Богу угодно.

Церковное православие – как церкви угодно.

Если нельзя верить в себя, то, значит, и в людей. Отсюда неверие в общественное движение и вера в спасительность застоя и в государственную власть как силу, обеспечивающую общественную неподвижность.

Гоголь, принявший церковное православие, не случайно написал «Переписку с друзьями». Это было прямое следствие его «религиозного переворота».

Духовник Гоголя, о. Матвей Константиновский от лица Церкви стал разъяснять Гоголю весь вред прежней его литературной деятельности.

Современники понимали произведения Гоголя или как обличения общественных язв России, или как забавное чтение. И то и другое, с точки зрения церковного православия, было страшным грехом: обличать существующие порядки – грех потому, что всё хорошо и никаких улучшений, никаких «движений» не требуется. А смеяться – грех потому, что надо каждую минуту помнить о вечных муках, и не смеяться, а плакать.

И о. Матвей стал заставлять Гоголя плакать о содеянных «грехах».

Прежде всего надо было отречься от писательства как от главнейшего греха жизни.

«Не писать для меня совершенно значило бы то же, что не жить», – говорит Гоголь в авторской исповеди.

Но о. Матвей настаивал. Всё грознее, всё страшнее мучил Гоголя.

Однажды он довёл его до того, что Гоголь крикнул о. Матвею:

– Довольно! оставьте, не могу далее слушать – слишком страшно!..

В конце концов, победа была одержана. «Мёртвые души» сожжены.

В «Авторской исповеди» Гоголь пишет: «Мне не легко отказаться от писательства: одни из лучших минут в жизни моей были те, когда я, наконец, клал на бумагу то, что выносилось долговременно в моих мыслях; когда я и до сих пор уверен, что едва ли есть высшее из наслаждений, как наслаждение творить. Но, повторяю вновь, как честный человек, я должен положить перо даже и тогда, если бы чувствовал позывы к нему».

Ho «раскаяться», сжечь своё новое произведение было для Гоголя половиной душеспасительного дела. Грех всей жизни, всей литературной деятельности требовал искупления. Ведь греховный смех через него, Гоголя, вошёл в мир и соблазнил многих из малых сих. Какою же ценою, каким подвигом можно было искупить его? И вот неизбежность загробного возмездия придавила Гоголя окончательно. Он не выдержал этих нечеловеческих мук, этой духовной инквизиции церковного православия и умер на краю умопомешательства.

Святогорец Серафим (впоследствии иеросхимонах Сергий) так писал с Афона своим друзьям по поводу смерти Гоголя:

«Смерть Гоголя – торжество моего духа. Покойный много потерпел и похворал, – надобно и пора ему на отдых в райских обителях. Жаль только, что он не побывал у нас. Я очень любил его; в Одессе мы с ним видались несколько раз, и наше расставание было условное – видеться здесь. Судьбы Божии непостижимы! В последнее время его считали помешанным за то, что он остепенился и сделался христианином. Вот ведь мирская-то мудрость! Толкуйте с миром!»80.

– Смерть Гоголя – торжество моего духа, – вот зловещие слова, которые могло бы сказать о смерти Гоголя и всё церковное православие.

Заживо жечь человека на костре, довести его до исступлённого крика: «Довольно! оставьте, не могу долее слушать, слишком страшно», а потом, когда не выдержал пытки и умер, говорить со вздохом: «Пора ему на отдых в райских обителях», – можно ли представать себе что-либо более жестокое!

«Остепенился» – это значит перестал писать такие сильные вещи, как «Мёртвые души» и «Ревизор», и стал проповедовать крепостное право. А «сделался христианином» – это значит дошёл до последней черты страха и согласился превратиться в послушного раба церкви.

Толстой был с народом. He признавая его «учения», он жил с ним душа в душу. Дойдя в своём духовном развитии до высших ступеней народного православия – до затвора, он ушёл, от мира, от тела, от плоти. Но духа народного не отвергнул. И потому, отвергая искусство, которое без плоти и крови немыслимо, он сделал это легко, даже радостно, опираясь на свою духовность.

Гоголь был с церковью – без народа. Он принял церковное учение, но с народом жить душою не мог, потому что религиозная жизнь народа не совпадает с церковным учением.

Гоголь тоже ушёл от мира и тоже отвергнул искусство, но опереться ему было не на что, ибо его «духовность» не имела в себе народной силы. Вся она была отравлена ядом ужаса, смерти и разложения.

Так на судьбе этих двух величайших представителей русского искусства отразилась судьба двух основных начал православия: церковного и народного.

XIX. Христианство и провозвестие Рамакришны81

Рамакришна – едва ли не самый гениальный проповедник нового времени82. Но учение его отражает в себе всю мудрость древней Индии. «Свет с Востока». Многие верят в это и ждут новых откровений от древних религий.

Что принесут эти новые откровения христианскому миру? Как относиться к новой религиозной стихии, вливающейся в нашу жизнь?

Друг или враг «величайший святой современной Индии» верующему христианину?

Я убеждён, что друг, несмотря на многие расхождения. Я думаю, что брат, потому что этих расхождений меньше, чем сходства.

Сравнение христианства с провозвестием Рамакришны имеет одну особую трудность.

Какое христианство взять для сравнения?

Православные, католики, протестанты, духоборы, баптисты, толстовцы, хлысты и пр., и пр., и пр. – все считают своё понимание христианства единственно правильным, и все они существенно разнятся друг от друга.

С другой стороны, уличное, невежественное понятие об «индийской философии» совершенно искажает действительное учение «йогов». Человек, который не дал себе труда прочесть хотя одну книгу об этом вопросе, твёрдо «знает» о нирване, майе и, главное, о том, что индийская мудрость зовёт прочь от жизни.

Таким образом, приходится оговариваться:

Сравнивая христианство с индийской религией, я буду иметь в виду то историческое христианство, которое вылилось в форму так называемого аскетического православия, и выразителем которого является святоотеческая литература. А под индийской религией не буду разуметь вульгарное, ходячее представление о религии нирваны, а определённое учение, изложенное в книге «Провозвестие Рамакришны».

* * *

Я начну с основного различия.

Я не буду касаться «религиозной метафизики». Христианская метафизика, заключённая в догматике, в данном случае меня не интересует.

Я буду говорить только о тех сторонах учения, которые находят себе непосредственное выражение в религиозной психологии.

В чём же главный пункт разногласия христианства и Рамакришны?

Безусловно, в учении о зле.

«Раз мне дали одну христианскую книгу, – говорит Рамакришна. – Я попросил, чтобы мне почитали её; в ней была только одна тема – грех, грех и грех, от начала до конца... Дурак, который непрерывно повторяет: «Я связан, я связан» – остаётся всегда связанным. Человек, который повторяет день и ночь: «Я грешник, я грешник» – становится на самом деле грешником. Необходимо иметь твёрдую веру в имя Господа. «Как! Я произнёс Его святое имя и во мне ещё может быть грех? Я ещё могу быть связан?«"

Но это не значит, что Рамакришна отрицает всякое личное сознание греха и необходимость покаяния.

В другом месте он говорит:

«Ум можно сравнить с иглой. Если иглу покрыть слоем грязи, то её не будет притягивать магнит, но если смыть грязь, магнит опять притянет иглу. Подобным образом, когда ум покрыт слоем земного, он не чувствует притягивающего влияния Господа, но когда человек искренно кается и говорит: «О Господи, я никогда больше не буду этого делать» – и проливает слёзы раскаяния, он смывает ими всё нечистое со своей души и магнит Господа опять притягивает к себе иглу его ума».

Итак, покаяние, как сознание своего греха, необходимо.

В чём же дело? Неужели только в том, чтобы »немножко" покаяться? He впадать «в крайность»? He стоит ли первое утверждение Рамакришны в прямом противоречии со вторым? И главное, в чём тут коренное отличие от христианства?

Отличие это заключается в следующем:

Христианство признаёт зло как некоторую самостоятельную духовную сущность (дьявол), грех является проявлением этого зла. Зло, грех, вошло в самую природу, породило страдание и смерть.

Для Рамакришны грех есть несовершенство, уклонение от правильного пути в личной жизни данного человека.

Для христианского сознания человек всегда грешен.

Для Рамакришны – только тогда, когда поступает неправильно.

В христианской книге Рамакришну поразила постоянная тема: грех, грех, грех... Но это и понятно, потому что «грех», действительно, есть самая главная тема христианства. Как бы «свят» христианский подвижник ни был, он не перестанет плакать о своих грехах, потому что он – часть природы смертным, страдающим телом своим и, составляя часть грешного мира, он грешен, несмотря на всю свою святость.

Для Рамакришны грех – только личное дело. С покаянием грех кончается. И дальнейшее повторение: «Я грешник, я грешник...» – не более как бессмысленное самовнушение.

Для христианства покаяние в «личном» грехе ещё не есть всё покаяние.

Чрезвычайно ярко сказывается это различие в учении Рамакришны о проповеднической деятельности:

«Вы красиво говорите о том, чтобы делать добро миру. Но разве мир заключён в ореховой скорлупе? И затем, кто такие вы, чтобы делать добро миру? Сначала практикуйте религиозные упражнения и почувствуйте Бога, достигайте Его».

Таким образом, Рамакришна допускает стремление «почувствовать Бога», а потом выступление на проповедь, и всё это как сознательную задачу. Освободись от греха и тогда уже приноси пользу!..

Ни один христианский подвижник не мог бы сказать ничего подобного. Правда, бывали случаи, что из пустыни они шли на проповедь и «приносили пользу», но никогда пустыня не являлась для них сознательным «предварительным» путём для деятельности в миру. Потому что христианский подвижник, борясь с грехом принципиально, не допускает такого момента даже в самом отдалённом будущем, когда бы он мог сказать, что греха уже в нём нет. Грех заложен в его природе, и если Христос искупил этот грех, то всё же полная победа будет лишь после всеобщего воскресения. А пока – грех, грех и грех... И в тебе, потому что ты часть согрешившей земли. И кругом тебя, потому что и кругом тоже всё «смертное», «перстное», отравленное грехом.

Вся психология аскетического христианства пронизана этим чувством «греховности» и слезами покаяния.

Вопрос о метафизической сущности зла чрезвычайно сложен в христианской религии. Для «сознания» дуализм этот непостижим, но вера его принимает и его кладёт в основу жизни. Каким образом может существовать абсолютное совершенство – Божество и в то же время самостоятельное начало зла – это непостижимо не в большей степени, чем допущение свободной воли человека и в то же время воли божественной, без которой не упадёт ни единый волос с головы человека.

Рамакришна никак не решает вопрос о зле, потому что никак его не ставит.

Для него есть Бог и ступени его познания и Его постижения. А какова природа тех препятствий, которые христиане называют «грехами», – для него вопрос несущественный потому, что для него, во всяком случае, ясно, что никакого зла, никакого носителя греха вне человека, как отдельного существа, нет вовсе.

* * *

И всё-таки, несмотря на это коренное различие в мироощущении, много, очень много в переживаниях Рамакришны найдёт себе полное соответствие и в христианской психологии. Много мест из творений св. отцов можно было бы включить в текст «Провозвестия Рамакришны», и никто не заметил бы этого. И многое в «провозвестии» читается как будто бы написанное православным святым.

Отношение к Богу, призыв к уединению, учение о молитве и о борьбе со страстями – всё это совершенно однородно с христианством. И различие в отношении мира начинается только там, где даёт себя знать различие в отношении к злу.

Как надо относиться к Богу?

Рамакришна даёт на это необыкновенно образный ответ:

«Бога надо видеть. Но как можно видеть Бога?

Вы можете видеть Бога, если ваша любовь к Нему настолько же сильна, как сила трёх привязанностей, сложенных вместе: именно, привязанность скупого к его богатству, привязанность матери к её новорождённому ребёнку и привязанность целомудренной жены к её мужу».

Препятствием к лицезрению Бога (которое всегда являлось конечной целью молитвы и у христианских подвижников) – служат мирские привязанности.

Отсюда первая задача, совершенно общая и у Рамакришны, и в христианстве, – отречение от мирских привязанностей.

Помочь этой работе может молитва.

Наилучшее условие молитвы – уединение.

Эти три пункта: отречение от мира, молитва и уединение – поразительно сближают аскетическое православие с Рамакришной.

Чтобы достигнуть отречения от мира, надо, прежде всего, освободиться от «привязанностей».

«Бога нельзя достигнуть до тех пор, пока ум не абсолютно свободен от мирских обязанностей. Истинный мудрец тот, кто ничего не запасает себе. Есть древнее изречение, которое говорит: «Птицы и истинные мудрецы не собирают запасов; они ничего не откладывают на завтрашний день». Когда я собирался проводить в жизнь отречение, я пошёл однажды по берегу Ганги близ Панчавати и положил перед собой пригоршню земли и пригоршню денег. Потом я начал размышлять, стараясь установить правильное различение и говоря себе, что земля и золото – это одно и то же; земля есть золото и золото есть земля. Наконец, ясно познав их полное тождество, я бросил и то и другое в воду. И начал молиться...»

В полном соответствии с христианским подвижничеством стоит требование Рамакришны и об отречении от своей эгоистической воли и отдание себя воле высшего существа:

«Живите в мире, как сухие листья. Ветер несёт сухой лист в дом или на дорогу. Лист не имеет своего выбора. Точно так же пусть ветер Божественной воли несёт вас, куда хочет. Если он оставит вас в мире, будьте довольны. И если он понесёт вас в лучшее место, одинаково отдайтесь его воле. Господь оставляет вас в мире, что можете вы сделать? Отдайте всё Ему, даже вашу милую волю, и тогда все ваши тревоги пройдут».

Уединение для Рамакришны тот же спасительный путь, как и для христианства:

«Глубина сердца, уединённый угол и лес – вот три места для медитации. (...) Ученик должен сидеть в уединении и избегать того, чтобы его тревожили люди».

Там, в уединении, освободившись от привязанностей, человек разобьёт «оковы души» и освободится. И «сердце подвижника будет храмом Божиим». Вот почему, даже живя в мире, человек должен время от времени удаляться в одиночество.

Но есть одна черта и в этих призывах к уединению, и в этих призывах к отречению, которая всё же несколько иначе освещает вопросы о деятельности в христианстве и провозвестии Рамакришны.

Для христианина, по самому существу своему, «мир во зле лежит», и он мирится с ним только в силу горькой необходимости. Рамакришна во всём видит Бога!

Здесь лежит глубочайшее заблуждение тех, кто упрекает индийскую мудрость в призыве к «неделанию».

Вот как говорит Рамакришна о том, как должен чувствовать себя человек в миру:

«Исполняйте все ваши обязанности, имея ум всегда утверждённым в Боге. Что касается ваших родителей, жены и детей, служите им, как будто бы они были на самом деле вашими, но всегда помните, что они не принадлежат вам, что они дети Бога. Вы также дитя Бога, и ваши близкие – это люди, которые любят Бога. Черепаха плавает в воде в поисках за пищей. Но, где вы думаете, её мысли? Наверное, на берегу, на песке, где положены её яйца. Точно так же и вы живите в мире, но старайтесь, чтобы ваши мысли всегда находились у ног Господа».

XX. Бунт или тихое нахальство?83

Роль «бунтовщика» – весьма соблазнительная!

Во-первых, почёт и уважение: раз «бунтует», значит, силища непомерная! Ума палата! Выше толпы! А то и вовсе гений.

Во-вторых, оно и свободней: что ни сделай, что ни скажи – никому ни в чём ответа не должен давать.

– Милостивый государь, ведь это же глупо!

– Бунтую!!

– Милостивый государь, но ведь в ваших словах даже смысла никакого нет, а действия ваши просто непристойны.

– Бунтую!!

И правда: раз человек «бунтует», как к нему предъявлять обычные требования о разумности и пристойности? Мы судим обо всём, как люди мирные, а тут «бунтовщик», – шутка ли!

А в-третьих, это даже шикарно!

Как хотите, но позиция «бунтовщика», ниспровергающего, опрокидывающего, провозглашающего «световые эффекты», и этакий «трубный глас»:

– Эй, мои великолепные друзья, футуристы Константин Большаков и Георгий Якулов.

И «жасминный тенор» Большаков под руки с «громоздким басом» Якуловым – тут как тут!

– Встань передо мной, как лист перед травой!..

Нет, как хотите, шикарно, очень шикарно!

Только вот беда: народ нынче пошёл недоверчивый. Ему всё докажи, всё объясни и, главное, ответь на вопрос, по какому ты всё это праву.

Ты ему кричишь:

– Да какое «право», когда я объявляю бунт?

А он:

– Нет, милостивый государь, это не бунт. Это – тихое нахальство.

Как так?! Как не бунт? Всех ко всем чертям послал... и жасминный тенор... и бас... И всё-таки не бунт? Да что же после этого вам надо?

– Да-с, и ко всем чертям послали и разные нечленораздельные звуки издаёте да ещё и других призываете: «Пусть актёр говорит, кричит, поёт любые нечленораздельные восклицания, но долой смысловую речь» (из «Декларации о футуристическом театре»84) – и всё-таки, милостивый государь, никакого «бунта» нет, а имеется в наличности одно лишь тихое нахальство...

Да вот разберёмся лучше!

На бунт надо иметь право!

Бунт и крик – это совершенно не одно и то же. Какими бы голосами ни кричали, жасминными тенорами или громоздкими октавами – это безразлично. Там, где нет смысловой речи, а лишь одни нечленораздельные восклицания – в области идей, в области искусства, вообще в области творческого духа человеческого никакого «бунта» создать нельзя.

И чем больше вы будете «кричать», и чем больше вам будет казаться, что вы «произвели шум», тем быстрей весь ваш бунт сведётся к тихому нахальству.

«Бунтовщик» должен дать новое. В области мысли или в области чувства – это всё равно. Он отрицает существующее, и это отрицание потрясает всё до основания потому, что перед открывшимся новым, хотя бы одному человеку, – трепещет и рушится старое, хотя бы оно было достоянием всех.

Сам «бунтовщик», этот первый прозревший новое, – всегда мученик, потому что он один – против всех. Он живёт в одиночестве, потому что он живёт будущим. Такими мучениками в наши дни были: Ницше, Ибсен, Толстой.

Ну, а вы, «великолепные», что за новость открываете нам?

Я не хочу говорить о «футуристах» вообще.

Меня интересует «декларация» о театре. И главным образом, потому, что хотелось бы высказаться попутно о так называемом «театральном кризисе».

Так вот: что же вы открыли нового, чтобы иметь право на шикарную позицию «бунтовщиков»?

Из всех нечленораздельных звуков можно уловить следующую «смысловую речь»:

В театре должно быть движение.

Это первая Америка! Боже, как старо! Ведь этой идее скоро придётся праздновать 3000-летний юбилей!..

Вторая Америка: «полная свобода актёру!» Обратитесь к руководителю Малого театра Южину за справкой: сколько десятков лет Малый театр проповедует эту идею.

Затем идут «нечленораздельные звуки», которые, очевидно, и есть самый «гвоздь».

Актёр не должен говорить непонятных слов.

Авторы не должны писать пьес.

Ещё бы следовало добавить, чтобы получилась великолепная «нечленораздельная» триада: актёрам играть на сцене – и тогда наступит эпоха нового футуристического театра!..

Некоторые нашли в «декларации» здоровые мысли. Очевидно, они заключаются не в положительной части, а в отрицательной. He там, где говорится о новом театре, а где критикуется старый. Но современный театр до того теперь все ругают, что уж тут никак в бунтовщики не попадёшь!..

И потому не столько меня интересует эта футуристическая критика, сколько самый вопрос: существует ли кризис театра?

Я считаю самую постановку этого вопроса неправильной и, благодаря этой неправильности, все попытки определить причины кризиса и средства борьбы с ним – ложными.

Все ищут причин кризиса театра. И, естественно, никак их найти не могут, потому что никакого специального театрального кризиса не существует, не существует, значит, и специальных причин, этот кризис обусловливающих.

А сколько спорят! Одни говорят, что причина кризиса в обезличивании актёра и в возвеличивании режиссёра, другие видят причины в современных авторах-драматургах. Одни говорят, что надо давать примитивные декорации, не перегружая постановку подробностями, другие, напротив, в этих подробностях видят средство приблизить театр к жизни и тем спасти его от «кризиса».

Но в чём же суть?

А в том, что существует общий духовный кризис жизни, и в театре он чувствуется лишь как неизбежный его отголосок. В каждой отрасли творчества он чувствуется по-своему, в присущих этому творчеству формах: и в науке, и в философии, и в религии, и в литературе, и в живописи, и в театре, и в общественной жизни.

Театр опускается не потому, что с ним что-то случилось, а потому, что со всей жизнью что-то случилось. Будет общий подъём жизненных сил, творчества человеческого духа – воскреснет и театр.

Но что же случилось с жизнью?

Да то, что и должно было случиться, потому что невозможно кучке праздных, развращённых этой праздностью людей отделиться от народа и думать, что это может пройти безнаказанно! Мы пришли к духовному вырождению и к упадку творчества, потому что отрезали доступ к проявлению духовной жизни громадного большинства человечества – демократии. Мы развращали себя из поколения в поколение, мы жили чужими трудами, в роскоши, в праздности, в похоти. Мы обессилили, расслабили себя и физически, и духовно, и вот, общие условия этой ненормальной жизни не могли не отозваться и на наших творческих способностях. Приток здоровых, народных сил при данных условиях невозможен. Он может давать лишь отдельные исключения, – а здесь требуется стихийная волна, которая могла бы смыть весь мусор и вдохнуть новую жизнь в умирающего85.

Надо перестать искать специального театрального кризиса, и тогда многое уяснится и многое представится в совершенно новом свете.

* * *

Призыв искусства к всенародности – это и есть настоящий бунт.

Этот призыв имеет право на такое название, потому что он несёт гибель существующему и открывает новые, ещё совершенно не изжитые дали.

А призывы к «движению» на сцене и к «свободе актёра», и прочее, и прочее, касается мелочей. Дайте театру творческую силу; и он сам найдёт себе выход без всяких «деклараций»!..

А пока что все эти шумные крики, нечленораздельные декларации, как ни старайтесь, всё же так и останутся никак не бунтом, а самым обыкновенным тихим нахальством.

* * *

Нигде нет такого количества «богоборцев», «богоискателей», «неприемлющих мира», «приемлющих», но с некоторым «ограничением», как в Российской Империи.

Почему это так – вопрос сам по себе большой и очень интересный, но покуда мы его оставим.

Несомненно одно: если взять русскую литературу последних десяти лет, можно подумать, что наша христианская родина сплошь состоит из каких-то взбунтовавшихся «духовных атлетов».

М. Горький – настоящий «Буревестник». Санин-Арцыбашев – атлет. Георгий Чулков – «не приемлет мира». Д. С. Мережковский – сначала «богоборец», потом богоискатель. 3. Гиппиус – тоже. Д. Философов – тоже. Леонид Андреев совершенно мира не приемлет. Андрей Белый «приемлет», но при условии вечной гармонии. Анатолий Каменский ничего не приемлет. Даже «тишайший» А. Блок и тот написал стихотворение, в котором рассказывает, как он, поэт, был распят, а Христос подъезжал к нему на лодке...86

Но каково действие – таково и противодействие.

Нигде, ни в одной стране так не ругали, так не «обличали» богоборцев, бунтовщиков, как в той же Российской Империи.

Ведь тип современных «духовных атлетов» имел своих предшественников, которых когда-то Михайловский назвал «гамлетизированными поросятами»87.

В то время особенно с ними не носились. «Высмеяли» раз – и довольно. В наше время напор духовной атлетики так силён, что положительно вошло в моду обличать «вульгарное ницшеанство».

Опошлилось ницшеанство – опошлилась и критика.

Бунтовать стали все, кому не лень. И «обличать» стали все – тоже, кому не лень.

Но все эти «обличения» ограничивались «моральным пафосом». He рассматривали вопроса по существу. В конце концов, получилось, что «богоборчество» смешно и отвратительно потому, что оно недостаточно талантливо.

Ницше, Достоевский, Ибсен, даже наш Горький – не смешны. А Санины и смешны, и отвратительны потому, что «маленькие ницшеантики».

Мережковский прямо так и писал: «Нынче всякая блоха, у которой лапа подогнулась, мира не приемлет»88.

Да разве в том дело, что «блохи» маленькие? Ведь и маленькая нога, когда «подгибается», так же болит, как и большая.

He в том дело.

Бунт Ивана Карамазова, бунт Заратустры, бунт Генрика Ибсена – выродился в наше доморощенное тихое нахальство, это несомненно.

Но он и не мог не выродиться. Зародыш разложения такого бунта лежит в самой его сущности.

* * *

Достоевский, Ницше и Генрик Ибсен – три великана, положившие неизгладимую печать свою на все почти современные понятия, на всю нашу жизнь.

Они проповедовали бунт.

Далее Достоевский, «хотевший» проповедовать «вечную гармонию», не столько увлёк «героем» своего романа, Алёшей, сколько Иваном Карамазовым.

И заметка его из записной книжки, что ответом на карамазовские вопросы служит «весь роман», в целом, может быть, и основательна, но читатели и почитатели Достоевского – в большинстве с этим не согласятся.

И Достоевский, и Ницше, и Ибсен – каждый из них «бунтовал» по-своему.

Достоевский – моралист. Больше всего и страшнее всего мучили его вопросы совести. Он пережил бунт Ивана Карамазова, который не приемлет мира и билет свой «почтительнейше» возвращает, потому что не может осмыслить, простить, забыть детских невинных слёз.

Бунт Ивана Карамазова – бунт возмущённой человеческой совести.

Ницше – эстет. Нарушенная «мировая гармония» – для него расколотая «мировая красота».

Вл. Соловьёв называл Ницше «сверхфилологом»89. Это односторонняя и потому несправедливая была оценка. Но что Ницше, как древний язычник классической эпохи, жаждал больше всего гармонии, законченной красоты – это несомненно.

Его учение о сверхчеловеке, как о прекрасном человеке-Боге, было выстрадано в связи с мучительным впечатлением от уродливых людей-обезьян. Проповедуя свою свободную мораль, призывая людей «возвыситься» надо всеми моральными предрассудками, – он звал прочь от действительности, где люди рисовались ему, как толпа каких-то уродов: у одних неимоверно развитые руки, у других ноги, у третьих уши и т. п. Эти жалкие уроды скованы цепями «добродетелей», которые они сами на себя надели.

Учение Ницше о бесконечно вращающемся круговороте жизни также явилось следствием той «языческой» жажды к «законченным» формам.

Бунт Ницше – бунт против пошлости, грязи, уродства, серости нашей жизни во имя подлинной красоты. Бунт против «полу"- людей во имя человека-Бога.

И если Ницше написал «Антихриста» и прослыл за самого яростного противника христианства, то это не потому, что он действительно относился бы с ненавистью к «Богочеловеку», а потому, что в этой «ереси» видел главный источник всего того развала и уродства, к которым пришла современная жизнь.

Ибсен – человек воли. Во имя «цельной человеческой личности», он без малейшего колебания готов столкнуть с пути какое угодно количество «Альфов». Его не приковывают «детские слёзы». Ему надо не успокаивающую «законченную гармонию». Ему нужен «всемирный потоп»90.

Он возмущён больше всего «слабоволием», мягкотелостью своих норвежских современников. И он посылает им из Рима одну драму за другой, в которых, как тяжёлые удары набата, гремит призыв: всё или ничего.

И вот призывы Ницше и Ибсена и мучительные сомнения Достоевского дошли по назначению. Люди их услышали.

И что же?

Начали «осуществлять»...

И тут-то обнаружилось одно очень сложное обстоятельство. В бунте и Достоевского, и Ницше, и Ибсена было нечто такое, что стояло «за» их бунтом и его обуславливало, в самой же «идейной», так сказать, стороне, нисколько не отражалось: это их собственная индивидуальная личность. Некоторый таинственный «икс», который Достоевского, Ницше и Ибсена делал именно тем, чем они были, и что никому, разумеется, передать не могли.

To же, что они передали, «осуществляясь», неминуемо должно было «эволюционировать». Бунт Ивана Карамазова, Заратустры и Бранда – без соответствующего бунта в душе их авторов – не мог не превратиться в «тихое нахальство» Георгия Чулкова и Анатолия Каменского.

Анатолий Каменский, например, усвоил, что надо бороться с предрассудками, – и раздел свою Леду91.

Это логично. Но разве это бунт? Это тихое нахальство...

Арцыбашев усвоил, что надо руководствоваться не чувством долга, а своими «желаниями». И полез целоваться со своей сестрой.

Это не бунт – это тихое нахальство.

Получилась мало-помалу какая-то полнейшая «аберрация». Всё стало шиворот навыворот.

В самом деле.

Ницше против «добродетелей» боролся только потому, что это превращает людей в рабов, отнимает у них свободу и вместо людей создаёт уродов.

Но ведь можно стать рабом и своей «похоти»!

Меня всегда поражало, как это не понимают, что для Ницше ненавистно всякое рабство. С каким гневом обличает он в «Заратустре» всех этих служителей «страсти». Уверяю вас, что Санин, сделавшийся «рабом» своего стремления ко всякой юбке, так же был бы ненавистен для Ницше, как и христианский аскет, сделавшийся, по мнению Ницше, рабом своего «аскетизма».

«Распущенность» для Ницше ничем не приятнее «аскетизма», он ненавидит и то и другое одинаковой ненавистью, потому что источник этой ненависти один и тот же: путы, которые добровольно надевает на себя человек и которые мешают ему достигнуть абсолютной свободы. А эта свобода – необходимое условие для создания новой человеческой личности, сверхчеловека.

Недавно в «Сатириконе» была чудесная карикатура Ре-Ми «Питание»92. Изображён толстый человек, который наклонился и ест над тарелкой. He человек, а чудовище какое-то. Жирные щёки, жирная лысая голова, прямо овечья какая-то, над корытом. Внизу приводятся выдержки из физиологии «Что называется питанием». А после выдержки замечание: «В наше время для питания требуется метрдотель, румынский оркестр и т. д.».

Вот я теперь и спрашиваю.

Может быть, этот «господин» тоже руководствуется только своими «желаниями»? Тоже «ницшеанец»? Тоже бунтует против воздержания?

Правда, тут «обжорство», и всякому «очевидно», что человек превратился в свинью. Но чем жеребец лучше свиньи? И нельзя же каждому, кто по «Ницше» начнёт удовлетворять своим «желаниям», подыскать соответствующее подобие из мира животных?

Где же тут сверхчеловек?

Святые отцы давно уже, по громадному своему духовному опыту, заметили одно основное свойство плоти: «чем больше её удовлетворять, тем больше она требует». Эта «ненасытимость», возведённая «в принцип» (делай, мол, всё, что хочется – потому «бунт»), обязательно приведёт к тому, против чего больше всего боролся Ницше: к «рабству», к уродливому развитию одних органов за счёт других.

Санин не «ницшеанец» вовсе не потому, что он «мерзавец», как думают некоторые, а потому, что он самый несвободный человек во всём романе.

Бунт раба, который стремится не порвать цепи, а скованными руками утащить, что плохо лежит, – обязательно вырождается в тихое нахальство.

В чём же, в конце концов, дело?

* * *

А дело вот в чём.

Ницше стал проповедовать бунт, когда сам освободился от рабства. Он говорил: делайте всё, что захочется. Потому что ему не могло захотеться целовать сестёр и подсматривать за купающимися девушками. В нём не было никакой пошлости. Он был один из самых целомудренных людей.

Таким образом, мораль Ницше вовсе не так далека от той же христианской морали, но правильно понятой.

Ведь, по словам апостола, в нас должны быть те же чувствования, что и во Христе Иисусе. Тогда можно делать всё, что хочешь. He потому, что раньше ты делал «плохо», а теперь будешь делать «хорошо», а потому что, только став человеком Христовых чувствований, ты стал абсолютно свободным.

В конце концов, можно сказать, что вся задача человека – стать совершенно свободным. Но для этого он вовсе не должен делать «всё, что хочется», ибо такое «удовлетворение» своих потребностей будет надевать на человека всё новые и новые цепи. А он должен порвать всё связывающее его свободный дух – как в области «страстей духовных», так и в области страстей физических.

Но ведь это и будет то самое, что не по-церковному, а по-настоящему проповедует христианство.

Ибсен говорит: надо создать личность цельную, сильную.

Прекрасно.

Но не надо ли для этого перестать жить мелочной жизнью, мелочными интересами, перестать обжираться, опиваться, развратничать, словом, не надо ли освободить личность от тех стопудовых гирь, которые на неё навешены?

Но это есть путь аскетизма.

Недаром Ибсен, когда усиленно работал, ничего не ел, питался кофе...

Христианский аскетизм может быть грешен тем, что аскетизм проповедовался для аскетизма. Но Христос в этом неповинен.

He из-за предрассудков, не из-за «добродетельности» немецкой, не из-за туманных наград на том свете христианство провозгласило свою «мораль», а из-за того, что это единственный путь «раскрепощения» личности, единственный путь, который может вывести её из тюрьмы и дать силы разорвать рабские цепи, сковывающие её.

Ибсен зовёт к абсолютной цельной личности. Ницше зовёт к абсолютному освобождению. Достоевский не принимает мир, где страдают дети.

Это бунт, настоящий бунт.

И настоящий бунт провозглашён христианством, потому что оно провозгласило и абсолютную цельность, и абсолютную её свободу, и оно тоже «не принимает» невинных детских слёз.

И так же, как бунтующему Карамазову, Заратустре и Бранду было ненавистно тихое нахальство их «последователей», так же оно ненавистно и подлинному «бунтующему» христианству.

XXI. «Старички»93

Молодость, как весна, – радует!

Молодость правдива, проста, прекрасна. Чарует её здоровый весёлый смех. Увлекают смелые призывы. Она приходит и покоряет без усилия, без надрыва, без истерики.

Молодость – весна, – кто же смеет не покориться ей? Она приходит и царствует. Ей дано это царственное право покорять и творить жизнь.

А старость? Разве мало в ней красоты? Разве не великолепны Леонардо, Гёте, Толстой? Разве нет ей в жизни своего почётного места?

Но есть молодящиеся старички. Видели вы их когда-нибудь? Одет с иголочки. Усики тускло-чёрные. Зубы блестят, как фарфор. И смешок особенный, и походка особенная. Совсем бы юноша... Да ножка дрыгает! И старческие морщинки у глаз, и белая бахромка по ошибке оставлена у лба.

Как ни наряжайся – молодости не вернёшь! Какие бойкие слова ни говори – старческий голос слышен! Как ни увивайся перед красавицей – она не признает своим кавалером.

Таких старичков прозвали «мышиными жеребчиками»...

* * *

– Позвольте представить вам молодых людей: Большаков... Маяковский... Бурлюк... Хлебников... Пастернак...

– Молодых людей?

– Да. Самые молодые.

Вы из деликатности делаете вид, что не замечаете ни фальшивых зубов, ни старческих морщин. Пусть себе молодятся накрашенные старички! Пусть тешатся.

Но старички, поощрённые вашей деликатностью, начинают так вызывающе вести себя, так оскорбляют почтенных, не подкрашенных стариков, так начинают издеваться над истинной молодостью, так упорно хотят встать поближе к красавице поэзии, что вы не выдерживаете и говорите:

– Но, позвольте, милостивые государи, – ведь мы же видим вашу подделку! Вы – молодёжь?! Ха-ха-ха! Это с такими-то изношенными и истасканными лицами? С чужими зубами и накрашенной шевелюрой? А ножка-то? А бессилие-то...

– Нет, позвольте: мы!.. мы!.. мы!..

– Да что вы? Старички – и больше ничего. Вы родились в нездоровой атмосфере фешенебельных ресторанов. И состарились, не начав жить. Вы никогда не были молоды. Молодость смела, но умеет уважать старость. Молодость дарит нас обновляющими идеями. Она вносит радость и счастье. Но главное – молодость правдива!.. А вы?!

– Нет, позвольте: я же юн и смел! Я Александр Македонский! Мне мяса надо! Мяса!..

– А гурьевской каши не хотите?

– Милостивый государь: вы изволите издеваться.

– Прекрасно: вам хочется, чтобы о вашей старости составлен был протокол? Составим, протокол!

* * *

Мама, громче!

Дым. Дым. Дым ещё!

Что вы мямлите, мама, мне?

Видите – весь воздух вымощен

Громыхающим под ядрами камнем!

Ма-а-а-ма!

Сейчас притащили израненный вечер.

Крепился долго, кургузый, шершавый,

И вдруг, – надломивши тучные плечи,

Расплакался, бедный, на шее Варшавы...94

* * *

При таких-то и таких-то свидетелях заявляю, что стихотворение это – ничего не значащий набор слов и в точности соответствует набору слов поэтов-декадентов «первого периода», когда ваши отцы писали:

Всходит месяц обнажённый

При лазоревой луне.95

А Вл. Соловьёв, скончавшийся 14 лет тому назад, заклеймил их пародией:

Ослы терпенья и слоны раздумья

Бежали прочь!96

Но, допустим, я в поэзии ничего не понимаю и потому признак «старчества» усматриваю неправильно.

Возьмём теорию! Возьмём публицистику!

«Слово – самоцель!»

Боже, какое старьё! Ведь об этом спорят с шестидесятых годов!

«В искусстве важно не то что, a то как. Поэзия не в содержании, а в слове»...

Знаете, когда это было сказано? Восемнадцать лет назад!!

– Но позвольте, – не сдаются старички, – это мы, это мы предсказали войну Германии с славянством! Мы, мы, мы!..

– Вот тебе раз! А я до сих пор думал, что идея неизбежности этой войны зародилась в начале семидесятых годов. To есть 40 лет тому назад! А близость этой войны засвидетельствована на Западе романистами – вспомните хотя бы Розеггера!..97

В 1907 году я лично слышал публичную речь по этому вопросу Маклакова (в здании консерватории) и кн. Г. Н. Трубецкого (в «Лит.-худ. кружке»)98.

– Мы предсказали год!

– Возьмите «Крестный календарь». Там в отделе предсказаний гр. Брюса сказано: в 1915 году война между просвещёнными народами99.

Брюс жил при Петре Великом.

Боже, какая безнадёжная старость!

– Но кто сказал об этом красивее Хлебникова:

«В этой силе, когда Чёрная Гора и Белград, дав обет побратимства, с безумством обладающих жребием победителей по воле богов, готовые противоставить свою волю воле несравненно сильнейшего врага, говорят, что дух эллинов в борьбе с мидянами воскрес в современном славянстве, когда в близком будущем воскреснут перед изумлёнными взорами и Дарий Гистасп и Фермопильское ущелье, и царь Леонид с его тремя стами – теперь, в эти дни, или мы пребудем безмолвны?»100

Бедный старичок! Как нечленораздельно говорит он со вставными челюстями!

Что же остаётся? Слова о своей молодости!

...Россия. Искусство. Мы не бабочки, – а Александры Македонские... Опять «мы». И ещё «мы». Мясо, мясо нам, мы молоды!

– Укушу... укушу... хе-хе-хе!..

Расшалился старичок!

Ну уж где укусить фальшивыми зубами!

* * *

Итак, ради чего же надевались «жёлтые кофты»? Чтобы обратить внимание на такую «старь», как «слово – самоцель», «война с славянством» и т. д.? Но ведь не только это, но целая обширная литература по этим вопросам известна каждому образованному человеку.

Кто же не известен?

Люди, которые толкуют об этих старых вещах.

Значит, и «трюки» были нужны не для пропаганды новых вещей, а для пропаганды людей, которым на старости лет захотелось прослыть «пылкими юношами»...

Но, милостивые государи, ножка-то дрыгает – ничего не поделаешь!

«А всё-таки футуристов признали!»

Ничего подобного: футуристов забыли. Часть их, как все, пошла на войну, а другая часть оказалась безнадёжно неисправимой даже такой могучей силой, как война.

Сейчас больше, чем когда-нибудь, ясен этот образ морщинистого, дряхлого старика101.

He только перед Россией, перед всем миром открывается необозримая даль к новой, молодой, ослепительной жизни. Все силы народа устремлены к будущему. И явятся вожди и пророки этого радостного творческого стремления. Они принесут и новые слова, сильные, яркие, задушевные, и новые чувства, и новые прозрения. Откуда придут они? Из народа. Из обновлённой, пробудившейся к жизни, здоровой демократии. He из дряблых упадочников, бессильно сюсюкающих старые слова, коверкая и переиначивая их, а из здоровых, молодых, не отравленных ядом лжи, народных героев.

XXII. Лев Толстой, Βл. Соловьёв и война102

Как бы отнеслись к настоящей войне два величайших русских мыслителя – Лев Толстой и Вл. Соловьёв?

Вопрос о Льве Толстом ясен.

Для Толстого нет разницы между «войнами». Он осуждает всякую войну принципиально, без всяких оговорок и исключений.

Отношение его к войне может быть сформулировано буквально несколькими словами: «Всякое убийство – безусловное зло. Война есть убийство. Следовательно, война всегда есть безусловное зло».

И самому Толстому это казалось так ясно, так просто и так неотразимо убедительно, что он изумлялся, когда люди к нему обращались с вопросами о тех или иных частных проявлениях этого зла: о войне с Японией или англо-бурской войне.

Как можно спрашивать об отношении к данной войне, к данному убийству, когда всякое убийство является одинаковым нарушением Божьей заповеди!

Толстой просто не верил, чтобы с этим можно было не соглашаться. И всякое возражение склонен был считать большим или меньшим сознательным лицемерием.

Совсем другое Вл. Соловьёв. Он дал уничтожающую критику отношению Льва Толстого к войне. Поставил вопрос о войне во всей его подлинной глубине и решил его в положительном смысле: война допустима, война может быть хорошей и дурной.

Посмотрим, как понимал Вл. Соловьёв «смысл войны», в чём расходился он со Львом Толстым и из чего вытекало это расхождение. Тогда нам станет ясно, как отнёсся бы Вл. Соловьёв и к настоящей войне.

* * *

«При нравственном расстройстве внутри человечества, – говорит Вл. Соловьёв в «Оправдании добра», – внешние войны бывали и ещё могут быть необходимы и полезны, как при глубоком физическом расстройстве бывают необходимы и полезны такие болезненные явления, как жар или рвота»103.

Путаницу в вопросе о войне Вл. Соловьёв объясняет тем, что здесь смешивают три совершенно различных вопроса.

Во-первых, общенравственную оценку войны.

Во-вторых, значение её в неокончившейся ещё истории человечества.

В-третьих, личный вопрос, как я, т. е. всякий человек, должен относиться по совести к факту войны.

Первый вопрос всеми решается одинаково. Наш язык уже автоматически произносит выражения: «блага мира», «ужасы войны». Кроме дикого язычества, все религии в принципе осуждают войну.

Таким образом, вопрос об общенравственной оценке ясен.

«Со стороны общенравственной оценки нет и не может быть двух взглядов на этот предмет: единогласно всеми признаётся, что мир есть норма, то, что должно быть, а война – аномалия, то, чего быть не должно».

Решить так первый вопрос далеко ещё не значит решить все остальные.

Если нельзя оправдать войну с точки зрения общенравственной оценки, из этого не следует ещё безусловное её осуждение.

«Смысл войны не исчерпывается её отрицательным определением как зла и бедствия; в ней есть и нечто положительное, – говорит Вл. Соловьёв, – не в том смысле, чтобы она была сама по себе нормальна, а лишь в том, что она бывает реально необходимою при данных условиях».

Есть зло безусловное и зло относительное, т. е. такое зло, которое меньше другого зла и, сравнительно с ним, должно считаться добром.

Соловьёв приводит пример. Выбрасывать детей на мостовую из окна – дело безбожное и бесчеловеческое, но если во время пожара не будет другого средства извлечь детей из пламени, «то это ужасное дело становится не только позволительным, но и обязательным».

Отсюда условность ответа на второй вопрос: война должна оцениваться с исторической точки зрения. To есть является ли она единственным средством при данных обстоятельствах, можно ли на неё смотреть, как на меньшее зло по сравнению с другим, которое она предотвращает.

Остаётся третий вопрос о личном участии в войне для каждого отдельного человека.

Логическое построение Толстого грешит тем, что он без доказательств в первую посылку вставляет утверждение, что всякое убийство – безусловное зло. Почему безусловное? А если человек убил, делая необходимую операцию больному? В убийстве зло не в физическом факте лишения жизни, а в наличности злой воли у убивающего.

У оператора злая воля отсутствует вовсе. Но бывает, что воля убивающего соглашается на убийство и всё же не является злой.

В «Трёх разговорах» по этому поводу происходит следующий диалог:

Князь: «Догадываюсь: вы разумеете тот, знаменитый случай, когда в пустынном месте какой-нибудь отец видит разъярённого мерзавца, который бросается на его невинную (для большего эффекта прибавляют ещё малолетнюю) дочь, чтобы совершить над нею гнусное злодеяние, и вот несчастный отец, не имея возможности иначе защитить её, убивает обидчика. Тысячу раз слыхал этот аргумент!»

Г-н Z, возражая на это, вполне резонно указывает, что тысячу раз слышать аргумент – ещё не значит опровергнуть его. И далее говорит:

«По-вашему, разум и совесть говорят мне только обо мне самом да о злодее, и всё дело, по-вашему, в том, чтобы я его как-нибудь пальцем не тронул. Ну а ведь по правде-то тут есть и третье лицо, и, кажется, самое главное, – жертва злого насилия, требующая моей помощи. Её-то вы всегда забываете, ну а совесть-то говорит и о ней, и о ней прежде всего, и воля Божия тут в том, чтобы я спас эту жертву, по возможности щадя злодея... я должен помочь тем, кого обижают. Вот что говорит моя совесть»104.

Итак, отношение Вл. Соловьёва к войне можно формулировать так:

Война есть зло, болезнь, уклонение от нормы, но в общем историческом процессе она может спасать организм от гибели, и потому с исторической точки зрения иногда является добром. И тогда личное моё участие в войне нравственно-обязательно.

* * *

Толстой разошёлся в этом вопросе с Вл. Соловьёвым не потому, что один рассуждал логично, а другой нет. Причина лежит в самой основе их миросозерцания.

Толстой решительно не чувствует и религиозно не осмысливает исторический процесс. Для него нет никакого внутреннего смысла, никакой преемственной связи между явлениями. Для него «история» для каждого человека начинается с его жизнью и кончается его смертью. Он не рассматривает мир как единый сложный «совершенствующийся» во времени организм.

Отсюда недопустимость никаких условных оценок. Он обращается только к данному человеку, к данному поколению. Поступок человека не может для него оцениваться с точки зрения блага грядущего, потому что грядущее благо зависит только от жизни и нравственного состояния данных людей.

Война зло для Ивана, Петра, Семёна, потому что они должны убить. Но благодаря этому убийству будет спасена родина, говорят Толстому. Толстой отвечает: нет. Родина будет спасена только переживаниями других Петров, Семёнов, Иванов, которые будут жить после этих умерших.

Имея дело только с отдельными человеческими жизнями, Лев Толстой имеет дело только с безусловными нравственными нормами. В этом вся его сила, когда он обращается к личной совести, и вся его слабость в решении общественных и исторических вопросов.

* * *

«Возможна и бывает хорошая война, возможен и бывает дурной мир», – говорит Вл. Соловьёв.

Как же он оценил бы настоящую войну? Вл. Соловьёв совершенно не предчувствовал европейской войны. He раз заявлял он:

«Можно надеяться, что европейской войны уже не будет». «Уже совершившийся исторический прогресс сделал войну между европейскими народами почти невозможной»105.

Он ждал другой войны – с Востоком. И смотрел на Вильгельма Гогенцоллерна, как на крестоносца.

Но если бы жил Вл. Соловьёв сейчас, если бы он знал, что на Святой горе, в монастыре Ченстоховской Божией Матери стоят пулемёты и пушки, направленные на русский народ-богоносец, – не подлежит сомнению, что он был бы в полном единении со всем русским народом и войну нынешнюю назвал бы делом святым.

Тот пример о кровожадном звере, покушающемся на невинную девушку, который «тысячу раз» слыхал князь в «Трёх разговорах» и который, между прочим, Толстой считал фантастическим, – нам суждено переживать как факт.

Если бы Россия с оружием в руках не выступила против насильника, разве она не отдала бы Русь на позор и поругание?

Разве она не уподобилась бы тому отцу, который «не противится», чтобы негодяй свершил гнусное преступление над его дочерью. А Бельгия? А Сербия?

Соловьёв был не только великий ум, но и великое сердце, великая совесть. Он радовался бы теперь этой страшной войне, как можно радоваться Голгофе, веруя, что она даст Воскресение.

А Толстой только страдал бы безмерно в эти дни. Болело бы, разрывалось бы от скорби его старческое сердце, потому что он не мог бы охватить своим сознанием всей полноты совершающегося...

XXIII. «Чудо» в театре106

Театральное искусство требует творчества коллективного. He только потому, что каждая театральная постановка – это коллективная творческая работа автора пьесы, режиссёра, артистов, декоратора и т. д., но и потому, что непременным условием «создания» пьесы является публика.

«Генеральная репетиция», как бы совершенна она ни была, это не спектакль. И разница между репетицией и публичным представлением не внешнего порядка: на репетиции нет одного из непременных участников творческой работы – зрителей.

Когда подымается занавес и артисты начинают играть, – они приобщают к своим переживаниям зрительный зал. И это переживание зрительного зала неуловимыми нитями передаётся к артистам на сцену, отражается на их игре, действуя на ту «подсознательную» сторону психики, которая имеет существеннейшее значение во всяком творчестве, – и затем игра артистов снова «подымает» настроение зрителей – снова передаваясь назад к артистам, заражая в свою очередь их.

Вот это взаимодействие артистов и зрителей создаёт вполне законченное художественное целое – именуемое спектаклем.

Как ни односторонне определение искусства, данное Толстым, – одна черта указана им незыблемо-верно: искусство должно заражать107.

К искусству театральному это приложимо особенно, так как, не «заразив» зрителей данного спектакля, нельзя надеяться на то, что потом придут «другие», оценят, поймут и «заразятся». Ведь данный-то спектакль больше не повторится никогда – и не созданная художественная ценность спектакля никак не может быть исправлена другим вечером, с другими зрителями.

Передвижной театр в пьесе «Свыше нашей силы»108 поставил задачу: заразить публику ожиданием и переживаниями чуда.

Невольно является вопрос: возможно ли это?

Что представляет из себя публика, которую должен «заразить» театр?

Как ни разносторонен её состав, всё же можно сказать, что публика в массе – это наша средняя интеллигенция. To есть, в массе же, класс людей «неверующих».

Правда, эта публика знает о существовании религиозно-философских обществ, где бывают учёные и образованные люди, знает, что были на Руси великие писатели, веровавшие в Бога: Толстой, Достоевский, Вл. Соловьёв. Но это не мешает твёрдо укоренившемуся предрассудку, что «университетский диплом» и «религия» – понятия несовместимые.

К верующим интеллигентам приклеивается этикетка «богоискателей». А мало ли чего люди ищут! Вот когда найдут – тогда будем, дескать, с ними разговаривать. Что же касается религии великих людей, то это объясняют «индивидуальностью». По русской пословице: «Каждый по-своему с ума сходит». Нельзя же индивидуальное сумасшествие приводить в доказательство того, что наука с религией совместимы? Сложнее обстоит дело с учёными верующими.

Как, например, быть с Пироговым, который заявлял:

«Мой бедный, не раз блуждавший ум остановился на необходимости принять Бога, и для меня существование Верховного Разума сделалось такою же необходимостью, как моё собственное нравственное существование»109.

Но ведь это пишут учёные. А средний интеллигент ещё из гимназии усвоил, что «наука доказала», и потому к вопросу этому не любит возвращаться.

И вот эту публику – недостаточно образованную, чтобы самостоятельно решить вопрос о науке и религии, но уже достаточно образованную, чтобы не верить в леших, домовых, а заодно и в «религиозные предрассудки», – надо заразить чудом.

Казалось – результаты попытки очевидны. Заразить невозможно. А не заражающее чудо – должно стать смешным и жалким.

Оказалось иное.

Искусство обладает совершенно особенными силами и полномочиями, и театр действительно свершил вполне реальное чудо – заставив пережить неверующих ряд глубоко-религиозных моментов.

Каким образом мог произойти этот логический абсурд?

Разгадка – в тайне искусства.

He касаясь здесь сложного вопроса о сущности искусства во всём его объёме, скажу только, что подлинное искусство – это просвет в идеальный мир. Искусство даёт познание реальности не в смысле «натуралистическом», а в смысле религиозном. «Натурализм» воспринимает жизнь в её внешнем выражении – религия в её внутренней сущности. И если натурализм давал всё же произведения искусства, то постольку лишь, поскольку и в восприятия совершенно материалистические входит элемент внутреннего религиозного сознания. Ибо в познании участвует не только сознательная, но и бессознательная сфера. А наше логическое неверие может обессиливать только область сознательной мозговой деятельности.

Искусство обладает над человеком несравненно большей властью, чем «логика», потому что оно обращается к нашей «душе» во всём её объёме – и заставляет переживать «нетленную сущность вещей»110, как бы мы «логикой» от этого не отмахивались.

Искусство заставило публику пережить ожидание «чуда» на сцене. И Передвижной театр – заразил зрителей тем, над чем дома они не могли бы говорить без улыбки.

Но вот и ещё один вопрос:

Как должен отнестись к этому театральному чуду человек верующий?

Для многих, даже не ортодоксально верующих христиан в такой задаче есть нечто профанирующее.

И я спрашиваю:

– Может ли искусство заразить религиозным переживанием верующего зрителя?

Людей молящихся мы видим только в церкви.

Из всех виденных мною церковных молитвенников – единственное в своём роде впечатление произвёл на меня епископ Андрей Уфимский. Его «возгласы» во время богослужения производят впечатление невольных призывов человека, находящегося в состоянии религиозного вдохновения.

И однажды произошло следующее:

За литургией хор под управлением очень талантливого регента пел лучшие вещи духовных композиторов. Особенное впечатление произвело на меня «Отче наш».

И я думал: «Почему в церкви искусство приближает человека к Богу, а в жизни обязательно должно противоборствовать ему? He ясно ли, что то же «Отче наш» в истинно-художественном исполнении вызовет религиозное переживание, где бы его ни спели. А если так – почему же нельзя представить себе и пьесу, и театральное представление, дающее эмоции религиозного порядка?»

Так думал я, и меня очень интересовал вопрос: пережил ли больший религиозный подъём от этого пения еп. Андрей?

После литургии епископ подозвал к себе регента и сказал ему:

Такое «Отче наш» никогда не надо петь – вы мне испортили молитву...

Как же объяснить «противоречие» в настроениях?

Объяснение этого кажущегося противоречия – даст ответ и на поставленный мною выше вопрос о «религиозных зрителях».

Исааку Сирину, Макарию Египетскому и всем причастным к такому религиозному опыту искусство не нужно.

В момент «богосозерцания» всё «религиозное», что могло бы дать искусство, будет лишь отвлекать, как будет отвлекать нас, слушающих громкий голос, чей-либо голос, шёпотом повторяющий те же слова над самым ухом. Но от вершин религиозного подъёма до подножия его – расстояние большое, хотя «принципиальной» разницы нет.

Многие веруют, но многие ли умеют молиться? А из тех, кто умеет молиться, – многие ли могут молиться всегда?

Путь к молитве – путь раскрепощения духа от власти цепей косной, бездушной стихии.

И на этом пути могут быть зовы из дальней страны «нетленных сущностей» с самых различных сторон.

Искусство – это один из таких призывов.

И служители сцены воистину творят «работу Господню», раскрывая красоту нетленную; ту красоту, которая «спасёт мир» и которую сейчас дано видеть избранным в их творческом акте познания.

На основании сказанного, на вопрос о верующих зрителях я отвечу:

Только внешнее формальное отношение к театру может помешать иным верующим придти на спектакль. Но если бы пришли, даже при условии «предвзятости», и они, ещё скорее, чем неверующие, «заразились» бы общими переживаниями зрителей и артистов.

Я не пишу рецензии. Я не хочу «разбирать», кто как играл, и говорить о том, что мне понравилось, что не понравилось. Я хочу указать на главное:

Говорят, от клеветы всегда что-нибудь останется. Но, к счастью, это привилегия не одной клеветы. Всегда останется что-нибудь и от пережитой Правды.

Пьеса «Свыше нашей силы» в постановке Передвижного театра даёт зрителям ряд таких впечатлений подлинной высшей Правды, которые – хочет или не хочет зритель – оставят свой след в его душе навсегда.

* * *

1

Новая Русь. 1910. 6 марта. № 63. С. 3.

Помещённые в раздел статьи выходили под рубриками «Заметки публициста» (1910) и «На неотложные темы» (1914) и были подписаны: Николай Раевский. Под этим же псевдонимом в газ. «Новь» с 9 декабря 1914 впервые публиковались главы из кн. «Граждане неба».

2

Пирогов Н. Сочинения. Κ., 1910. Т. 1. Стб. 519. Цит. ст. «Университетский вопрос» (1863).

3

3 марта в Петербурге одновременно покончили с собой курсистки сёстры Кельмансон (18 и 19 лет) и гимназистка Мария Лурье, состоявшие в обществе «Ближе к смерти».

Свенцицкий был весьма далёк от какой бы то ни было романтизации самоубийства, поскольку считал смерть своим злейшим врагом и определял победу над нею как цель мировой истории. Борьбе с самоубийством посвятил десятки статей, собранные в этом и предыдущем томах; в личном общении старался уберечь отчаявшихся людей от рокового шага и всегда однозначно заявлял, что это «великий грех», «преступное бессилие перед смертью», «капитуляция без генерального сражения, отдача себя в позорный плен слабейшему противнику» (С-ІѴ. 167; С-1.265). Видя массовый характер пагубного явления, находил причины его в бедах и пороках общественной жизни и призывал не к бессмысленному бегству от её пошлости или безвольному рабству обыденности, а к деятельному преображению общества, исходя из христианского понимания «вечного блага мира».

4

Новая Русь. 1910. 13 марта. 70. С. 3.

5

Васильев Василий Павлович (1818–1900) – синолог, буддолог, санскритолог, академик Петербургской АН (1886), автор кн. «О движении магометанства в Китае» (1867).

6

Новая Русь. 1910. 20 марта. № 77. С. 2.

7

Созданный в 1906 Постоянный совет объединённых дворянских обществ России ежегодно проводил съезды, VI состоялся 14–20 марта 1910 в Петербурге. Подр.: Объединённое дворянство. Съезды уполномоченных губернских дворянских обществ, 1906–1916 гг. Т. 2. Кн. 1. M., 2001.

«Последыш» название одной из частей поэмы H. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо»: «Последыш ты! По милости мужицкой нашей глупости сегодня ты начальствуешь, а завтра мы Последышу пинка – и кончен бал!». Cp.: «А вот в Петербурге собрался съезд объединённых дворян, как будто соскочивших со страниц Некрасова и Щедрина (одного, Головина, даже ввезли на кресле, как парализованного Последыша из «Кому на Руси жить хорошо»), так они... считают, что народ чересчур много философствует и бездельничает, а посему надо все народные библиотеки ревизовать» (Турков А. Александр Блок. M., 1969. С. 191).

8

Вероятно, Голицын Борис Александрович (1880–1947) – князь, камер-юнкер, юрьевский уездный предводитель дворянства, депутат IV ГД.

9

Например, VII съезд единодушно выступил против народных библиотек и читален, обратив внимание правительства, что они развращают народ, распространяют революционную литературу, и потребовал принять меры для затруднения их работы.

10

Головин Константин Фёдорович (1843–1913) – прозаик, драматург, публицист (псевд. Орловский Κ. Ф.), теоретик русского консерватизма, участник право-монархического движения. На съезде заявил: «Не может быть в России крестьянских и дворянских интересов... только общегосударственные».

11

Съезд постановил, что «председательствование в училищных советах составляет существенное право дворянства и повинность, вызываемую государственной необходимостью», передав рассмотрение вопроса местным дворянским собраниям.

12

Базилевский Пётр Александрович (1855–1920) – крупный землевладелец (31 тыс. десятин в 1915), предводитель дворянства Московского уезда (1905–1914), председатель Московского уездного училищного совета.

13

Кушелёв Андрей Андреевич (1854–1918) – действительный статский советник, тверской губернский предводитель дворянства (1908–1911), член ГС (1909–1912).

14

Ружичка-де-Розенверт Николай Львович – инженер-технолог, коллежский советник, почётный мировой судья, гласный земского собрания Саратовской губ.

15

Хотяинцев Дмитрий Васильевич – помещик Нижегородской губ., земский врач в Арзамасском уезде.

16

Бобринский Алексей Александрович (1852–1927) – председатель Постоянного совета объединённых дворянских обществ (1906–1912), депутат III ГД (фракция правых), член ГС (1912), председатель Совета Русско-английского банка (1914), зам. министра внутренних дел, министр земледелия (1916). На съезде сделал доклад о допущенных в ГД нападках на общественный строй и дворянство.

17

Новая Русь. 1910. 27 марта. № 84. С. 3.

18

В кн. «Нат Пинкертон и современная литература» (M., 1910. Изд. 2-е. С. 47) Чуковский писал: «Идеал всего этого – «Бега тёщ». Выше этой высоты не восходит вдохновение кинематографа: бегут, толкаются старые женщины, их кусают собаки, колотит городовой, – и больше ничего». С одноимённой лекцией выступил 28 октября 1908 в Литературно-художественном кружке.

19

Ср. впечатления очевидца: «Слушатели соглашались с лектором. Но вот что замечательно: никто от его слов не огорчился, не затосковал... И было ясно, физиологически ясно, что лекция, такая блестящая с виду и по наружному успеху, представляет собою только дальнейшую картинку кинематографа же... с сатирическим, но не бьющим по сердцу содержанием» (Розанов В. Собр. соч. Т. 19. M., 2004). «И наконец, когда мелькнёт надежда, / Что он сейчас поймает журавля, / Он вдруг в смущенье потупляет вежды / И торопливо... сходит с корабля!!» (Саша Чёрный «Корней Белинский», 1911).

20

Гиппиус 3. Собр. соч. Т. 7. M., 2003. С. 369. Свенцицкий вносит в цитату свои слова, ср.: С-ІІІ. 239.

21

Ср. мнения Гиппиус: «Его «нигилизм» равен по силе его таланту. ...Критик без «точки зрения» – абсурд. ...Какая она – всё равно, но без «какой-нибудь» нет критики, хуже, чем нет...» (Там же. С. 370); М. О. Гершензона: «Он отлично вооружён, но ему ничего не надо: он просто забавляется, пуская меткую стрелу во всякого проходящего... и не только наслаждение, но и большая заслуга, когда он выстрелом свалит то, что внутренне сгнило. Но здесь – его предел» (Вестник Европы. 1908. № 3. С. 412); самого Чуковского: «Ужасно то, что я не несу никакого учения, не имею никакого пафоса... Если б у меня была «идея», я был бы писатель» (Дневник 1901–1929. M., 1997. Запись от 11.09.1908); его секретаря: «Он бушевал в одиночестве без настоящего пути, без настоящего языка, без любви, с силой, не находящей настоящего, равного себе выражения, и поэтому – недоброй... Чуковский силён, только когда громит бездарных людей, а в остальном – ничто. ... Маршак не раз говорил: «Что за критик, не открывший ни одного писателя"» (Шварц Е. Живу беспокойно... (Из дневников). Л., 1990. Записи от 8 и 11.01.1953).

22

Челышов Михаил Дмитриевич (1866–1915) – депутат III ГД, противник производства и потребления спиртных напитков.

23

Новь. 1914. 6 февраля. № 20. С. 3–4.

24

Чехов А. Полное собр. соч. и писем: В 30 т. Письма: В 12 т. Т. 5. M., 1977. С. 132–134.

25

Чуть позже Свенцицкий уточнил диагноз: «Немногие современные художники в душе-то считают себя жрецами. Скорей напротив: слишком невелико в них сознание своего великого служения. И «фанатизм» художников, рабство их – есть результат духовной отсталости, духовной незрелости, как и всякий вообще фанатизм. «Талант» ему дан, но как человек он духовно не развит. И потому не может подняться до подлинной свободы в сфере искусства» (Новь. 1914. 25 апреля. № 85. С. 3).

26

Лёвьель Габриэль-Максимилиан (псевд. Макс Линдер; 1883– 1925) – французский киноактёр-комик. В конце 1913 гастролировал в России; при встрече на вокзалах гостя на руках несли до автомобиля.

27

Пате Шарль (1863–1957) – французский кинопромышленник, продюсер; в 1896 вместе с братьями основал одноимённую киностудию, в 1908 открылся её московский филиал.

28

Вербицкая Анастасия Алексеевна (1861–1928) – беллетрист, автор бульварных романов, проповедующих «свободную любовь».

29

Новая Русь. 1910. 29 марта. № 86. С. 3.

30

Новая Русь. 1910. 1 апреля. № 89. С. 4.

31

Новая Русь. 1910. 2 апреля. № 90. С. 3.

32

Новая Русь. 1910. 3 апреля. № 91. С. 2.

33

Перечислены депутаты ГД, создатели и руководители СРН.

34

Слова поэта H. В. Кукольника (1809–1868): «Прикажет государь, завтра буду акушером» (Русская старина. 1870. Т. 2), стали крылатыми благодаря предисловию M. Е. Салтыкова-Щедрина к своим сатирическим очеркам «Господа ташкентцы» (1873).

35

Мережковский Д. Пророк русской революции (К юбилею Достоевского) // Собр. соч. Грядущий хам. M., 2004. С. 120–152. Ha I публичном заседании МРФО 5 ноября 1906 Булгаков выступил с докладом «Достоевский и современность» (Полное собр. соч. Ф. М. Достоевского. Юбилейное (шестое) издание. СПб., 1906. Т. 1. C. III–XL).

36

Мережковский Д. Указ. соч. С. 19.

37

Гусев-Оренбургский Сергей Иванович (1867–1963) – прозаик, бытописатель духовенства, православный священник (1893–1899).

38

28 декабря 1908 в результате землетрясения были разрушены города Мессина и Реджо-Калабрия, погибло около 100 тыс. человек.

40

Мюр Виктор Карлович (1852–1920) – поэт, член общества «Согласие против пьянства», проповедовал московским евреям христианство, занимался спиритизмом.

41

Пьеса Λ. Н. Андреева.

42

В декабре 1902 состоялся поход в Виннипег: около 2000 переселившихся в Канаду российских духоборов с жёнами и детьми, многие босиком, шли встречать своего вождя. В мае 1903 не подчинившиеся ему 45 мужчин и женщин д. Ефимовка нагишом отправились в «тёплые обетованные края»; при попытке войти в Йорктон они были арестованы и приговорены к тюремному заключению на 3 месяца за «неприличное обнажение». В следующий раз нагишанцам удалось пройти более 1000 км: «Телеграммой из форт-Уильяма (в провинции Онтарио) сообщают о прибытии туда с берегов Саскачевана группы духоборов в числе 80 человек, лишённых всяких средств. Духоборы эти несколько месяцев тому назад двинулись на Восток «в поисках Иисуса». Новое движение, проявившееся среди духоборов, крайне неприятно властям, которые были бы рады избавиться от них» (Новое время. 1907. 24 октября).

43

Новая Русь. 1910. 4 апреля. № 92. С. 3.

44

Ср. запись Толстого от 13 января 1910: «Комета захватит землю и уничтожит мир, уничтожит все материальные последствия моей и всякой деятельности. Пускай. Это показывает только то, что всякая материальная деятельность, имеющая предполагаемые материальные последствия, бессмысленна» (Толстой. 58).

45

Новь. 1914. 28 февраля. № 39. С. 6.

46

Маринетти Филиппо Томмазо (1876–1944) – итальянский поэт и писатель; основоположник и теоретик футуризма. Посетил Москву и Петербург в нач. 1914, газета «Речь» писала: «...приёмом у нас он огорчён – ему аплодировали, а аплодисменты усыпляют энергию».

Верхарн Эмиль (1855–1916) – бельгийский поэт-символист. 29 ноября 1913 прочёл в Москве лекцию «Культура энтузиазма». В то время им зачитывался В. И. Ленин, а Брюсов как характерную его черту выделял «ненасытную любознательность».

47

""Цель жизни – это сама жизнь... Я верю в жизнь... верю в человека»... Это не воззрение, а момпасье... Она верит «в жизнь», а это значит, что она ни во что не верит... её жизнерадостное письмо в 1000 раз больше похоже на могилу, чем моё. Я пишу, что нет целей, и Вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошёл искать их, а она пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит... это философия отчаяния. Кто искренно думает, что высшие и отдалённые цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остаётся кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука» (Чехов А. Указ. соч. С. 137).

48

Новь. 1914. 13 марта. № 50. С. 6.

49

В 1866 Достоевский писал о завязке романа «Преступление и наказание»: «Молодой человек, исключённый из студентов университета, мещанин no происхождению и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях, поддавшись некоторым странным, «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решил разом выйти из скверного своего положения» (Достоевский. 28–ІІ, 136).

50

Бременер Михаил Моисеевич (1875–1950) – дерматолог, организатор борьбы с кожным туберкулёзом в России. Доктор медицинских наук (1904), член Московского общества фабричных врачей, учредитель и секретарь Всероссийской лиги борьбы с венерическими болезнями, создатель первого в России венерологического диспансера (1920).

51

Суворин А. Новый человек. С 65 рисунками и чертежами. СПб., 1913; изд. 2-е доп. СПб., 1914.

52

Мюллер И. П. – офицер, многократный чемпион Дании по нескольким видам спорта, составитель комплекса упражнений без отягощения, автор кн. «Моя система. 15 минут ежедневной работы для здоровья» (1904). В марте 1911 выступал с лекциями в России.

53

Резлер В. А. (1894–1914), по мужу – Штунц.

54

Новь. 1914. 21 марта. № 57. С. 6.

55

Смирнова Дарья Васильевна – петербургская домовладелица из крестьян, основательница религиозной секты. В 1900–1912 обещала уверовавшим в неё как «живого бога и богородицу» (доказательством служили денежные приношения) дать спасение души и блаженство на земле, где должна вскоре воцариться. В марте 1914 осуждена за совращение православных в «изуверную» секту, доведение до смерти двух женщин, отправленных на 40-дневный пост, поношение святынь и свальный грех.

56

Сергий (Веснин), иеросхим. История из Лавсаика о Пахоне (1845) // Письма Святогорца к друзьям своим о Св. горе Афонской, и стихотворения его. Ч. 2 (изд. 4-е, СПб., 1864).

Подобное было и с Паисием Святогорцем (1924–1994): «Я почувствовал, как всё моё тело опаляет сильное плотское разжжение. Я стал молиться, но молитва не помогала... Тогда я взял топор, положил на пень левую ногу... и стал бить по обуху молотком. ...Но плотская брань не уменьшалась. Тогда я поднялся, оставил монастырь открытым и пошёл в лес. «Пусть меня лучше сожрут медведи», – говорил я себе».

57

Подр. см. статью «Христианство и «половой вопрос"» (С-ІІІ).

58

Соловьёв В. Сочинения в 2 т. M., 1988. Т. 2. С. 493–547.

59

Метальников Сергей Иванович (1870–1946) – зоолог, иммунолог, эволюционист. Профессор зоологии Петербургских высших женских курсов (1907), директор Биологической лаборатории им. Π. Ф. Лесгафта (1909). 22-летние наблюдения за безостановочно делившимися инфузориями стали основой его кн. «Проблема бессмертия и омоложения в современной биологии» (1924). Пришёл к выводу: если на клетку не оказывается разрушительное влияние, она никогда не станет трупом, следовательно, смерти нет; т. о. старение организма не запрограммировано, а случайные внешние условия человек может изменить или устранить.

60

Коновалов Д. Религиозный экстаз в русском мистическом сектантстве. Сергиев Посад, 1908; Его же. Психология сектантского экстаза. Сергиев Посад, 1909.

61

Книжник Иван Сергеевич (Бланк Израиль Соломонович; 1878–1965) – публицист, историк; член ПРФО (1912), в июле 1915 крещён с именем Иван.

62

Новь. 1914. 8 марта. № 46. С. 3.

63

Айвазов Иван Георгиевич (1872–1964) – православный миссионер, публицист; изучал русское сектантство.

64

Новь. 1914. 24 апреля. № 84. С. 2–3.

65

Ивановский Николай Иванович (1840–1913) – окончил СПДА (1865), профессор КазДА (1869), ред. ж. «Православный собеседник» (с 1873), доктор богословия (1883), занимался миссионерской работой, беседуя и дискутируя со старообрядцами; автор «Руководства по истории и обличению старообрядческого раскола» (Казань, 1886–1888).

66

Полянский Иоанн Васильевич, прот. – окончил МДА (1889), член Православного миссионерского общества, Московского епархиального Училищного совета (1914), настоятель хр. Тихвинской иконы Богоматери на Бережках (1922); автор кн. «Записки миссионера Вологодской епархии» (M., 1890–1895) и «Записки миссионера» (M., 1912). Не путать с полным тёзкой – начальником VI отд. секретного отдела ОГПУ, председателем Совета по делам религиозных культов.

Мельников Фёдор Евфимьевич (1874–1960) – старообрядец белокриницкого согласия, начётчик, историк, писатель-апологет.

67

Новь. 1914. 8 мая. № 95. С. 10.

68

Κ. Р. «Растворил я окно – стало грустно невмочь...» (1885).

69

Новь. 1914.15 мая. № 101. С. 6.

70

Завещание преподобного Феодора Студита (Заповеди игумену. 2, 7, 21) // Голубинский E. Е. История русской церкви. Т. 1 (полов. 2). СПб., 1881. С. 671–684.

71

Тихон Задонский, свт. Житие, слова, наставления пастве, родителям и детям, священникам. Т. 1. M., 2003. С. 109.

72

Там же. С. 157.

73

Слова свт. Василия Великого приводятся в житии прп. Серафима Саровского.

74

Исаак Сирин, прп. Слова подвижнические. M., 2002. С. 99 (Слово 16. О чистой молитве).

75

Там же. С. 635 (Слово 86. О6 ангельском движении). Свенцицкий цит. по: Тихон Задонский свт. Указ. соч. С. 109.

76

Толстой. Т. 38 (письмо «О самоубийстве»); с незначительными расхождениями: «О безумии» (1910).

77

Новь. 1914. 22 мая. № 106. С. 6.

78

Толстой. 8, 339–340 (статья «Прогресс и определение образования», 1862).

79

Толстой. 60, 324.

80

Сергий (Веснин, псевд. Святогорец; 1814–1853), иеросхим. – окончил Вятскую ДС (1834), иерей. После смерти жены и дочери принял монашеский постриг (1839), вступил в братию Афонского Пантелеимонова м-ря (1843), где удостоился схимы. Семимесячное паломничество в Иерусалим описал в «Палестинских записках». В 1847 с целью издать свои письма отдельной книгой выехал в Россию, 1-е изд. вышло в 1850 (тогда же познакомился с Гоголем). После возвращения на Афон в 1851 жил в Космо-Дамиановской келье.

Биография Святогорца, письма его к друзьям своим о Святой Горе Афонской, доныне не изданные, и келейные записки. M., 1883. Т. 3. С. 68–69; Письма Святогорца к друзьям своим о Святой Горе Афонской: В 3 ч. Изд. 8-е. M., 1895. С. 475.

81

Новь. 1914. 29 мая. № 112. С. 6.

82

Рамакришна (Гададхар Чаттерджи; 1836–1886) – реформатор индуизма, мыслитель и общественный деятель. Считал, что человечеству необходима единая религия, проповедовал духовное родство всех религий. Высшую цель человеческой жизни видел в постижении Бога через безграничную к нему любовь и преданность, осуществляющемся не путём аскетического отречения от мира, а через выполнение человеком своих земных обязанностей. Служение Богу приравнивал к служению своему ближнему.

83

Новь. 1914. 3 мая. № 91. С. 6; Новая Русь. 1910. 10 апреля. № 98. С. 2. Объединены две статьи, имевшие одинаковое название.

84

Шершеневич В. Декларация о футуристическом театре // Шруба М. Литературные объединения Москвы и Петербурга 1890–1917 годов. Первая публикация: Новь. 1914. 26 апреля.

85

Ср. написанное Свенцицким тогда же: «В современной журналистике часто говорится о «кризисах», об «упадке». Призывы к «бодрости» звучат бессильно, сомнения же в будущем и сравнение нашей эпохи с эпохой упадка Римской империи, например, дышат полной искренностью. Эти сомнения относятся не только к русской жизни, но и к европейской, к современной культуре вообще. Пессимистам, изверившимся в возможности выхода из всяческих «кризисов», надо помнить, что «выродилась» ничтожная кучка «правящих классов», что «от нравственности к безнравственности, от безнравственности к отчаянию» пришли «господа», а народ, можно сказать, ещё и не начинал жить" (Новь. 1914. 20 апреля. № 81. С. 3).

86

Первое стихотворение из цикла «Осенняя любовь» (1907).

87

Так называлась статья H. К. Михайловского из цикла «Записки современника» (1882): «Как бывает никелированная или посеребрённая медь, например, так бывает и гамлетизированный поросёнок. ...Поросёнку приходит в голову странная на первый взгляд мысль спрятать свою грязную щетину и свой хвостик винтом под чёрную бархатную одежду, надеть шляпу с пером, принять меланхолический вид и, выйдя на площадь, объяснить мимоходящей публике: «Я – датский принц Гамлет...» Гамлетом он от этого, конечно, не станет, а будет гамлетизированным поросёнком».

88

Мережковский Д. Указ. соч. С. 279.

89

Соловьёв В. Словесность или истина? // Полное собр. соч. СПб., 1914. Т. 10.

90

В пьесе Г. Ибсена «Бранд» (1865) главный герой приносит в жертву Богу память о своём умершем сыне.

91

Героиня рассказа А. П. Каменского «Леда» (1906) проповедует, что красивые женщины должны ходить голыми.

92

Ремизов Николай Владимирович (1887–1975) – график, живописец, в 1908–1918 ведущий карикатурист ж. «Сатирикон».

93

Новь. 1914. 21 ноября. № 120. С. 5.

20 ноября 1914 в «Нови» появилась составленная Маяковским литературная страничка «Траурное ура» со стихами H. Н. Асеева, Б. Л. Пастернака, Κ. А. Большакова, Д. Д. Бурлюка и др. В ответ на критические статьи Свенцицкого и A. А. Суворина 23 ноября Маяковский опубликовал статью «Без белых флагов», где согласился, что обсуждаемые стихи «по своему комплексу идей не молоды», но указал, что только «для общественного деятеля молодость в правде идей», а для поэта она «в теле, в силе передачи того, что чувствует»; снова как заклинание повторял: «Для поэта важно не что, а как», оговариваясь, что футуристы «не признают бесполезного искусства», и оправдывая создание ими новых слов, правильнее соответствующих предметам и ощущениям. На следующий день полемика завершилась ещё одной статьёй Суворина.

94

Маяковский В. «Мама и убитый немцами вечер» (1914).

95

Брюсов В. «Творчество» (1895).

96

Соловьёв В. «На небесах горят паникадила...» (1895).

97

Розеггер Петер (наст. фамилия Кеттенфайер; 1843–1918) – австрийский поэт и прозаик.

98

Ср. напр. статью Г. Н. Трубецкого «Россия в Европе» (Полярная звезда. 1906. № 8. С. 553–560).

99

«Крестный календарь» – первый в России частный и общедоступный календарь (1866–1917). Брюс Яков Виллимович (1670–1735) – генерал-фельдмаршал (1726), изданный им в 1709 календарь содержал предсказания на каждый день на 112 лет вперёд.

100

Хлебников В. «Воззвание учащихся славян» (1908). Маяковский цитировал его в статье «Россия. Искусство. Мы» (Новь. 1914. 19 ноября).

101

Ср.: «Следует признать, что не только до нового, но и вообще до сколько-нибудь цельного миросозерцания ему [футуризму] ещё очень далеко» (Ходасевич В. Собр. соч.: В 4 т. M., 1996. Т. 1. С. 398–399).

102

Новь. 1914. 2 декабря. № 131. С. 3–4.

103

Соловьёв В. Сочинения в 2 т. M., 1988. Т. 1. С. 463–464.

104

Там же. Т. 2. С. 653, 657.

105

Ср. в «Трёх разговорах...» слова Политика: «Не допускаю возможности европейской войны» (Т. 2. С. 693), а также: Т. 1. С. 477.

106

Записки Передвижного общедоступного театра. 1917. № 5/6. Март. С. 3–5. Подпись: В. Свенцицкий.

107

«Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передаёт другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их» (Толстой. 30, 65).

108

Спектакль под таким названием был поставлен Π. П. Гайдебуровым по пьесе Б. Бьёрнсона «Свыше наших сил» в 1909 и выдержал сто представлений до 1917.

109

Ср.: «...существование Верховного Разума, а следовательно, и Верховной Творческой Воли, я считаю необходимым и неминуемым (роковым) требованием (постулатом) моего собственного разума, так что если бы я и хотел теперь не признавать существования Бога, то не мог бы этого сделать, не сойдя с ума. К такому твёрдому убеждению пришёл мой семидесятилетний ум после разных блужданий, доходивших до полного отрицания» (Пирогов Н. Вопросы жизни. Дневник старого врача. Иваново, 2008. С. 127).

110

Ср.: «Возникновение и уничтожение не затрагивает действительной сущности вещей... последняя для них недоступна, т. е. нетленна» (Шопенгауэр А. Собр. соч. в 4-х томах. Т. 2. Мир как воля и представление. M., 1903. С. 485).


Источник: Собрание сочинений : В 4-х том. / Прот. Валентин Свенцицкий ; [Сост., коммент. С.В. Черткова]. - Москва : Изд. Новоспасского монастыря, 2008-. / Т. 4: Церковь, народ и революция (1910–1917). - 2016. - 696 с. / Заметки публициста. 3-103 с.

Комментарии для сайта Cackle