Письмо № 3. Н.С. Фуделю
27 IV 1947
[Минусинск] 21
Дорогой мой Николаша,
посылаю еще одно рассуждение об искусстве, если у тебя есть время, чтобы его читать. Спасибо за письма. От мамы тоже получил и так обрадовался. Доехала ли Машенька? 22 Я живу по-прежнему, здоров и благополучен.
Целую тебя, мой хороший.
П.
27.IV.47
Ты говоришь, что «от искусства мы ждем и получаем 2 вещи: разуму новые мысли и сердцу новые чувства. Что же нужнее?»
Но разве нам нужны «бесчувственные» мысли? Или разве не пустота в «бессмысленных» чувствах? Дело-то именно в том, что такого желания нет, оно искусственно. Все истинное и ценное – удовлетворяет одинаково и одновременно и разум и чувство.
Я знал одного крупного ученого-философа, который набрасывал черновики самых лучших своих работ, сидя с блокнотом и карандашом на концертах или дома во время фортепьянной игры. Музыка, непосредственно действуя эмоционально, одновременно и с исключит<ельной> силой зажигала остроту ума. Я сам видел, как он сидел и писал, торопясь, ломая карандаш, стараясь успеть записать то, что ему нужно, пока горит огонь, зажженный музыкой, не фигуральный огонь, а нечто вполне реальное, – пламя осветившее потемки его мозга.
Это я говорю в защиту «Дунайских волн». Я совсем не хочу быть просто парадоксальным. Мысль и чувство условно могут быть разделяемы только на каких-то низших стадиях или функциях их действия: сообразить решение шахматной задачи – это мысль, облизнуться при виде горячего сладкого какао – это чувство. Но на высших ступенях человеческой деятельности этого деления нет. Там начинается начало уже совсем иных законов, приоткрывается дверь в иные измерения, и там на пороге иного мира, о котором мы только догадываемся и совершенные формы которого мы только предчувствуем в своих снах и несовершенных образах, там – начинается иное соотношение ума и сердца. Ум становится теплым, а сердце умным. Ум и сердце становятся Разумом, Мудростью, единым горящим органом познания.
Где эти высшие ступени, – этот порог и кто достигает его? Здесь имя, установившаяся репутация «большого писателя» равно ничего не значат. В том-то и дело, что мы часто внешнее мастерство отождествляем с гениальностью, красоту подменяем красивостью, мудрость ловкостью. Энциклопедичность знаний еще далеко не говорит об уме. Точно так же и одна безупречная красивость или остроумность формы данных произведений искусства еще совсем недостаточна, чтобы эти произведения были нужны человеку. Из поэзии можно было бы указать на пример Бальмонта.
Его форма безупречна, но кому он нужен? А фетишизм в искусстве требует, чтобы я почитал Бальмонта больше многих неизвестных, не составивших имя поэтов. Точно так же бывает и в прозе, и в музыке.
Вот я и считаю, что здесь не должно быть никаких «имен» или, вернее, что у каждого «имени» могут быть и великое и действительно ничтожное, ненужное, в том числе – (и это самое важное) – ненужное, сделанное с величайшим мастерством. Таким мастером ненужностей был иногда Брюсов, такими мастерами были многие французы.
К искусству надо относиться, с одной стороны, строже, а с другой стороны, проще, т<о> е<сть> без всякого подобострастия и совершенно самостоятельно, «не взирая на лица». Для этого, между прочим, необходимо осознание того, что искусство не есть какое-то жертвоприношение «единственного и его собственности», не есть акт только в художнике совершаемый, а есть нечто совершаемое художником для других и с другими, с чита-
телями, слушателями, зрителями. Художник – это человек, устроивший пир и призывающий на него всех своих друзей, и вот каждый участвующий в пире, хотя он и не устраивал его, соучаствует во всем, он во всем равноправен в этот час со своим хозяином.
Читатель, принявший так высокое произведение прозы, становится действительно равноправен художнику.
А если только так и можно и нужно принимать искусство, то только такие вещи необходимо принимать, которые будут нужны душе.
Если же я по запаху блюд на столе понимаю, что это будет не такой пир, о котором сказано:
«Кончен пир. Умолкли хоры.
Опорожнены амфоры.
На главах венки измяты.
Лишь курились ароматы
В опустевшем темном зале.
Кончен пир. Мы поздно встали.
Звезды на небе дрожали.
Ночь достигла половины» 23,–
если не такой, то я предпочитаю черный хлеб своего одиночества и «безыскусственности», скверным консервам в хорошей упаковке и с звучной фирмой изготовителя, что хотя и на этой пирушке, <по> общему закону соучастия, я буду «равноправен художнику», но в данном случае я совсем не хочу этого равноправия, так как потом у меня будет болеть живот. В этом и заключается простота в отношении к искусству, отсутствие провинциального подобострастия. Раз я «соучаствую», то я кровно заинтересован в том, чтобы соучаствовать в хорошем, в здоровом для желудка.
Подобострастие к именам, наша неразборчивость к еде, которую эти «имена» предлагают, в нас весьма сильна. Я потому об этом много пишу, что сам часто ловлю себя на том же. Недавно я обедал в одной чайной. На стене вижу картину, большой холст в полстены, – «Лес» летом. Взглянув первый раз, я стыдливо отвел глаза: «трактирная живопись». Потом взглянул еще раз, потом еще раз. Чувствую, что меня что-то поразило. Да ведь это уже большое искусство! – Вдруг, как бы очертя голову, я бросился против рогатки предрассудка, что здесь может быть только «трактирная живопись». Я чувствовал, что мне внутри надо было сделать какое-то резкое усилие, чтобы освободиться от рабства установившимся понятиям и свободно предаться созерцания этого «Леса».
А «лес»-то все-таки был «трактирный», это было очевидно по разным техническим деталям. Но я сидел и смотрел на него как на откровение. Это было хорошо, это давало сильнейшие ассоциации, это, как музыка, зажигало в потемках какой-то костер и делались видны предметы, это было – искусство.
Вот, подумал я в итоге, это не то что «Лес» Шишкина, ничего не говорящий и ничего не освещающий. Потом подошел к картине поближе: в левом углу подпись: «С картины Шишкина рисовал Замараев». Вот тебе на! Тут сразу две проблемы: во-первых, наличие искусства в трактирной оболочке и, во-вторых, преображение Шишкина, прибавление к нему того, чего у него не хватает до уровня настоящего искусства. О второй проблеме надо писать отдельно, это проблема недопустимости реализма как «вещи в себе», реализма самодовольного и слепого. Но сейчас вспоминаю эту картину в связи с моим убеждением в том, что нет искусства как специальной профессии или касты высококвалифицированных мастеров, а есть общий для всех и доступный для всех переход в другую комнату, где приготовлен пир. Только, к сожалению, и здесь «много званых, но мало избранных» 24.
Мы все и ничтожества и величайшие художники, мы все «бьемся на пороге двойного бытия» 25, с одной стороны, шум, гам и дешевые консервы жизни и дешевого искусства, а с другой стороны, какие-то голоса и слова из мира иного, еле слышные, пугающие и даже раздражающие, и в то же время заставляющие гореть сердце. Я могу не идти на их зов, но могу и идти. Я тоже зван. И если я иду, я встречаю там все подлинное, что сделали люди, что написали в своей темной жизни, предчувствуя свет. Тот мир переживаний, который доступен мне как не-художнику, ничем не отличается от того же мира художника. Творчество в жизни то же, что творчество в искусстве. Если я ниже Пушкина, то не потому, что я не умею писать стихи, а потому, что я не хочу достигать той мудрости, той простоты и покоя, которые были в какой-то степени в Пушкине. А если я хочу и если я достигаю, то мне нечего ему завидовать, так же как и ему мне.
Важно, следовательно, не уменье «писать», а уменье жить. Если я умею «писать», но не умею «жить», то я ничтожество. И вот, к сожалению, громадное большинство писателей только «писало», а писать легче всего.
Между прочим – это, так сказать, в скобках, – заметь одну интересную вещь: мужчины очень любят искусство и с ним очень много носятся, а женщины – нет или гораздо меньше. И я думаю, что это не столько потому, что мужчина, как творец, создатель, ищет формы для творения, сколько по той причине, что женщина глубже, сильнее мужчины любит жизнь, и ей хотелось бы, чтобы мужчина творил, был творцом именно в этой жизни, в самой жизни, а не в мыслях, только предчувствиях и проекциях. Женщина хочет, чтобы мужчина был воином, а не поэтом, ибо воин побеждает жизнь. Женщина понимает больше мужчины, что творчества требует прежде всего жизнь, что нам никуда не нужно от нее уходить, и ничего не надо писать или рисовать, чтобы сделаться великими художниками жизни и преображать ее своим творчеством.
* * *
Написано спустя месяц после письма 2 и тесно связано с ним по содержанию. См. примеч. 1 к письму 2.
Мария Сергеевна Фудель. См. примеч. 5 к письму 1. Обстоятельства ее поездки неизвестны.
Неточная цитата из стихотворения Ф.И. Тютчева «Кончен пир, умолкли хоры...» (1850). Ср.: «Кончен пир, умолкли хоры, / Опорожнены амфоры, / Опрокинуты корзины, / Не допиты в кубках вины, / На главах венки измяты, – / Лишь курятся ароматы / В опустевшей светлой зале... / Кончив пир, мы поздно встали – / Звезды на небе сияли, / Ночь достигла половины...»
Ср.: Мф. 22, 14.
Неточная строка из стихотворения Ф.И. Тютчева «О вещая душа моя...» (1855). Ср.: «О, как ты бьешься на пороге / Как бы двойного бытия!..»