По завету Христову. Ряд статей и рассказов

Источник

Содержание

По завету Христову «Образ дах вам» Детская правда В караулке Все за борт!.. «Где ж мои братья?» Будильник Три ноши Дорогая покупка Беор-Рефа Далеко ли от нас небо? Сон о жизни Радостная весть Христос воскресе! В стенах святой обители Иго Христово Чуткая совесть «Господи, благослови!» Лазарь Прежде – лучше Змея Страшный конец Ироды Милости хочу, а не жертвы Вопль великого писателя «Наш дом» Вестники истины Глава I. Слуги милосердия Глава II. Доброе начало Глава III. Добрый союзник  

 

По завету Христову

(Пасхальный рассказ).

«...был странником, и вы приняли Меня... истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне». (Мф.25:35, 40).

I

Время подходило к Пасхе. Уже март был на исходе, – а признаков весны все еще нигде не показывалось. Точно в январе опушенные инеем сосны и ели стояли рядами вдоль дороги, напоминая собой сказочных богатырей, протягивающих во все стороны свои крепкие, жилистые лапы. Поля тоже мирно дремали еще под своими пышными снежковыми покровами. Словом, блестящий, но суровый зимний пейзаж ничем пока не нарушался.

Ветер совсем не по-весеннему трепал придорожные кусты и оголенные ивы, обдавая путника холодом и снеговой пылью и немилосердно забираясь ему то за воротник, то за рукава шубы.

С трудом верилось, что природа накануне своего пробуждения от долгого сна, что скоро, скоро кругом забьет бодрая, веселая жизнь и все наполнится радостным весенним шумом и гамом. Старая «волшебница – зима» пока еще крепко держала в своих ледяных объятиях матушку-землю. Только день как будто прибавился, да солнце стало подольше да поласковее смотреть с неба...

Воробьи тоже, рассевшись под застрехами, как бы в предчувствии близкого тепла, наполняли воздух своим однообразным чиликаньем. Они будто сердились на то, что зима так долго не снимает своего мертвенно-белого покрывала с полей и лесов, и от всего своего воробьиного сердца надсаждались криком, усиленно призывая красавицу-весну. Но в ответ им только ветер злобно завывал свою дикую песню, с остервенением врываясь в село, да ледяные сосульки, бахромой повисшие по краям соломенных крыш, жалобно звенели, стукаясь одна о другую от сотрясения ветра.

Был вечер. Возле большой, просторной избы, сгорбившись, с котомкой за плечами, сидела чья-то древняя и слабая старушка. Ее тощее, исхудалое тело было покрыто жалкой ветошью.

Ветер пронизывал бедную, дрожащую женщину насквозь, и в ее бесцветных, потухших глазах как бы застыло горькое чувство беспомощности и одиночества. Она казалась брошенной и всеми забытой. Только косой луч заходящего солнца, прорываясь изредка сквозь густую пелену набегавших туч, скупо дарил своей холодной лаской эту забытую всеми старушку. Да и он уж потухал, так как солнце все более и более скрывалось за горизонтом, чтобы завтрашний день с новым блеском ярко загореться на востоке и возвестить всем наступление Светлого Христова пасхального утра.

Вспомнила старушка о наступающем празднике, и в ее старческой памяти, как живые, встали и поплыли, одна за другой, картины прошлой жизни.

Вот золотые дни беззаботного детства!

За ними – молодость, – эта незабвенная пора, полная сладких грез и ожиданий!... Затем тихое, спокойное счастье семейной жизни... Как оно было хорошо, и как незаметно промелькнуло!..

Точно шквал на море, накатилась беда, – и от прежнего счастья нет и следа. Потянулись скучные, томительные годы.

Все ниже и ниже клонилась седая голова старушки, как бы от тяжести нахлынувших вдруг воспоминаний, – а из глаз ее медленно, одна за другой, капали горячие слезы...

– Все миновало, все прошло... шептали бледные, бескровные губы старушки. Завтра Воскресение Христово. Праздников праздник и торжество из торжеств... Радость для всех православных. А что же будет со мной – бесприютной? Где я приклоню свою бедную голову?...

В это время скрипнула на ржавых петлях небольшая калитка, и в ней показался человек средних лет. На исхудалых щеках его бледного лица играл яркий румянец. Но обманулся бы всякий, кто почел бы его за признак здоровья. Это был последний отблеск потухающей жизни. Так иногда багрянец вечерней зари перед концом светлого дня охватывает собой все более и более темнеющий небосклон...

Сухой, судорожный кашель по временам вырывался из впалой груди несчастного.

Увидав старушку, прикорнувшую возле хаты, он недружелюбно взглянул на нее и сердито окликнул:

– Чего ты здесь расселась? Не нашла другого места, старая кочерга!..

Точно от сна встрепенулась бедная богомолка-путешественница и, подняв голову, со страхом и недоумением посмотрела на искаженное гневом лицо мужика.

– Чего тебе надо? – с еще большим раздражением вскричал последний.

– Я хотела, милостивец, попросить у тебя ночлега... слабым, прерывающимся голосом заговорила заметно сробевшая старушка... Шла я... Приутомилась... Ноженьки не держат... Да и закостенела вся. Не пустишь ли обогреться и переночевать? Ведь ты, родимый, хозяином то здесь? – приставляя дрожащую, костлявую руку к слезящимся глазам, спросила она.

– Хозяин то здесь я, – да мы никого не пускаем к себе на ночлег. Много шляется вашей братии. Пусти вас, – а после – то того, то другого не досчитаешься... Проходи, проходи дальше, старая! Я не люблю привечать дармоедов.

Кряхтя, с трудом поднялась с завалинки старушка и покорно направилась вдоль порядка изб, растянувшихся в длинную улицу. Неприветливый хозяин, бросив в ее сторону презрительный взгляд, направился опять в свою теплую хату...

– Надо беречься этих бродяг! – пробормотал он про себя... и потом, взглянув в поле, где ветер передувал с места на место еще не осевший снежок, промолвил:

– Ишь какой сиверко! Давно на таком снегу не встречали Светлого дня!...

II

Недолго проковыляла старушка, опираясь на свой длинный, суковатый костыль.

Точно былинку в поле качал ее из стороны в сторону сердитый ветер.

Последние силы, видимо, оставляли притомившуюся путницу.

А холод все сильнее и сильнее сковывал ее старые члены... и, наконец, в изнеможении она опустилась прямо на снег возле колодца.

– Нет, уж видно мне не найти здесь ночлега... Умирать пришло время. Давно бы пора...

Эти мысли обрывками промелькнули в ее сознании, – и, странное дело: она никакого страха не почувствовала пред грозною смертью, которая, казалось, прямо так и глядела ей в потухающие очи...

В это время из того же самого дома, у которого только что сидела старушка, выбежал мальчик. Ему было не более двенадцати лет. Черные кудри красиво выбивались из-под надвинутой на брови шапки и волнистыми упрямыми локонами набегали на самое лицо, которое горело здоровым, ярким румянцем.

Мальчик тащил за собой небольшие салазки.

Поравнявшись со старушкой, он с детским, но глубоким соболезнованием взглянул на ее жалкую фигурку. Ветер с остервенением трепал старую ветошь старушки, и, казалось, готов был петь над ней свою тоскливую, погребальную песню.

Болью сдавило сердце доброго мальчика. Он не утерпел и участливо обратился к несчастной страннице:

– Холодно тебе, добрая бабушка? – спросил он ее.

Та подняла склонившуюся на грудь голову и с благодарностью взглянула на стоявшего перед ней мальчугана...

– Иди за мной, в нашу теплую избу: не то ты замерзнешь здесь! – продолжал участливо добрый мальчик, показывая старушке на хату, от которой только что отогнал ее его отец.

– Какой ты добренький, сыночек мой! – всхлипывая, плаксивым голосом заговорила старушка. Спасибо тебе! Жалеешь старуху... А хозяин то вот прогнал меня отсюда... «Проходи, говорит, старая, по-добру, по-здорову»...

– Ты, бабушка, не сердись на него! – с оживлением заговорил мальчик. Это – мой отец. Он – человек больной... Если бы не болезнь, то он не был бы таким... Ты его не бойся. Да он тебя и не увидит. А если и увидит, то ничего не скажет. Я у него – один. И он так меня любит, так любит, что ни в чем мне не отказывает.

Сказав это, мальчик помог старушке подняться с обледенелого снега и повел ее к своему дому.

Солнце совсем уже потонуло за горизонтом.

Настала ночь.

Ветер разогнал все тучи, и теперь синее небо глядело с высоты на землю во всей своей красе.

Вызвездило.

Луна спокойно лила на блестящий снег свое трепетное сияние, – и от него искрились, зажигались и переливались алмазными огоньками хлопчатые снежинки...

Но обессиленная и закоченелая старушка совершенно не замечала красоты наступившей ночи. Поддерживаемая мальчиком, она спешила скорее в тепло, которое ее так теперь манило.

Возле самых ворот они натолкнулись на высокого молодого парня. То был работник. Он держал в руках новую поддевку из тонкого, черного сукна и красную шерстяную рубашку. Очевидно, он уже заранее приготовлял себе праздничный костюм для Светлого дня.

– Иван! – обратился к нему мальчик. Ступай-ка, поскорее затопи печку в той половине, где жила моя покойная бабушка. Мы хоть маленько согреем вот эту бедную старушку. Она едва ноги за собой волочит!

– А и так ты, бабушка, видно, сильно замерзла!.. Одежонка то, вишь, на тебе какая!.. Ветром подбита!.. – с соболезнованием проговорил работник.

– Сильно, родименький, сильно! Едва иду... Ноги совсем окоченели... Уж не прогневайтесь, что ради праздника сделала вас с хлопотами!

– Ну, чего тут зря говорить! – молодцевато встряхивая волосами, обстриженными в скобку, вымолвил работник. – На то и праздник Божий, чтоб сделать в этот день доброе дело!

И сказав это, Иван направился в избу, чтобы там приготовить все нужное для бедной старушки, которая следовала за ним, опираясь на плечо доброго мальчика.

Когда странница прямо с холода попала в теплую, уютную комнату и опустилась здесь на мягкую постель, то почувствовала себя, как бы в раю.

Вскоре в печке весело затрещали дрова, и отсвет, падавший от огня, светлыми полосами разбегался и ложился по чистому полу.

– Вот спасибо вам, родные! – говорила старушка, протягивая свои усталые члены.

– Грех роптать на Бога и людей, пока на свете встречаются вот такие добрые дети. Ах, как я – грешница, завидую твоему батюшке! Как он счастлив, что имеет такого хорошего сына! Спасибо тебе, родной, за твое доброе сердце!

Проговорив это, старушка склонила свою седую голову, и ее взгляд остановился на пламени, которое красными языками перебегало с одного полена на другое. Старушка как бы застыла в этом положении.

На время в комнате водворилась тишина.

О чем это ты задумалась так крепко? – спросил свою гостью любознательный мальчик.

– Я вспомнила о своей дочке, – встрепенувшись, заговорила старушка. – Она вот не имеет такого доброго сердца, какое у тебя... Я ли ее не любила, я ли не голубила свою Наташу? А отец покойный: тот в ней буквально души не чаял. Да и красавица была у нас дочка. Многие заглядывались на нее. Подвернулся тут один богатый человек. Нехорошими средствами он нажил себе капитал. Не посмотрела на это наша Наташа. Золото разожгло, видно, ей очи, – и она, бросив нас, стариков, повенчалась с богачом. Повенчалась, да и забыла, что есть у нее мать и отец... Отвернулась совершенно от прежних кормильцев. Ах, как горько было переживать это родительскому сердцу! Не за себя было обидно, а ее было жалко.

Но вот похоронила я своего старика. Куда деваться мне – одной, больной и бедной старухе? Неужели, думаю, дочка не примет. Собралась к ней. Дорога не легкая, – двое суток плелась я. Прихожу. Вижу, выходит ко мне Наташа... и не узнать ее: барыня-барыней. Волосы на голове копной взбиты. Во всем видна повадка важная. А около нее – два мальчика... Хорошенькие, хорошенькие... Ну, чистые херувимчики!

Стою я... и не пойму, что со мной делается. И радостно-то мне это, и плакать-то хочется. Так бы вот и бросилась, да расцеловала их, – моих, птенчиков. А боюсь... Помолилась иконам святым... – «Здравствуйте, говорю... Дедушка вам долго жить приказал»...

Хоть бы бровью повела моя Наташа. Детки-то глядят на меня. Ну, конечно, не признают... Ни разу не видывали... А у меня и глаза уж от слез застилаются... Присела на лавку, плачу... А дочка- то и говорит:

– Ты бы, матушка, шла плакать-то на могилку. Здесь у нас не кладбище. Мой муж этого не любит...

Света Божьего не взвидела я, как услышала от родного детища такие бессердечные слова. Взглянула в лицо ей: а в глазах-то у нее злоба так и пышет. Ну, думаю, знать, надо убираться: не найду здесь покоя себе.

– Простите, говорю, Христа ради, что обеспокоила вас...

Сказала это, да и побрела назад.

Стыдно стало дочке-то, смотрю: бежит за мной... Сует чего-то в руку мне...

– На, – говорит, – мамонька, тебе на дорогу хоть...

Заходило сердце во мне, задрожала я... Совсем, было, ужасные слова сорвались у меня с языка... Проклясть, я хотела... Да вовремя удержалась...

Видно, Ангел-Хранитель наложил печать на мои грешные уста...

Воротилась домой, в свою холодную избушку, – а там тоска забрала еще пуще... Дай, думаю, пойду странствовать по святым Божьим местам... Вот, теперь, и брожу бесприютной сиротой... Да только старые ноги начинают изменять мне.

– Ты, бабушка, оставайся-ка жить у нас! – с загоревшимися вдруг детской радостью глазами заговорил мальчик, доселе внимательно слушавший повесть старушки. – Мамы у меня нет. Мы с батюшкой одни живем, – и он ничего не сделает тебе худого...

– Спасибо тебе, дитятко!.. Я рада и тому, что ты обогрел меня – старуху. А найти постоянный приют, – это уже великое счастье... Я и мечтать-то о нем боюсь... Но, чуется: оно не за горами... Ждать мне его осталось недолго... Да... да... недолго. И я его скоро... скоро найду... Вечный... покой!... Ни печали, ни воздыхания!.. Хорошо!.. Ах... как хорошо!.. Покой... Христов покой!

Голос утомленной старушки затихал с каждым словом все больше и больше, глаза закрылись, – и вскоре ровное, спокойное дыхание, выходившее из ее тщедушной, надорванной груди, показало мальчику, что его собеседница сладко заснула. Добрый мальчик перекрестился и тихонько оставил комнату.

III

В доме все уж затихло. Очевидно, все полегли, рассчитывая к полночи выспаться и подняться к Светлой заутрене. И мальчик тоже свернулся комочком на своей маленькой, почти детской постельке и вскоре забылся в сладкой дремоте.

Точно наяву проходили пред ним чудные видения.

То грезилось ему, что он идет по бархатистому лугу, будто яхонтами осыпанному изумрудной росой. Бездонным куполом раскинулось над ним голубое, ясное небо. Томной трелью льется оттуда серебристая песня жаворонка, прихотливо купающегося в прозрачной синеве весеннего воздуха. Кругом так радостно, светло, покойно. Душистые цветы раскрыли свои ароматные чашечки и что-то шепчут своими нежными лепестками. Радость, бодрая, окрыляющая, широкой волной заливает сердце доброго мальчика...

А вот уже и другая картина...

Ему чудится, что он лежит на поляне... За ней сплошной стеной тянется сосновый лес; в глубине его красуются чьи-то роскошные палаты. Небо разгорается золотым багрянцем и разноцветные огоньки, точно алмазы, вспыхивают и играют на деревьях.

Чертоги буквально утопают в ярком сиянии... Вдруг, среди этого блеска и света мальчик ясно видит Самого Спасителя... Его Божественный лик сияет, как солнце; Его одежды белы, как снег... Сонм Ангелов окружает Господа... И Он подходит к мальчику с небесной улыбкой...

– Дитя! говорит Спаситель... Ты пожалел бедную старушку! Ты приютил ее, ты согрел ее своей лаской, своим приветом. Я не забуду этого! То, что сделал ты для старушки, сделал для Моей Пречистой Матери... Милость ее тебя не оставит...

И в это время из глубины чертогов показалась Сама Небесная Царица. Она тихо склонилась над мальчиком и напечатлела на его лице поцелуй...

О, какой радостью забилось его сердце: он никогда не чувствовал себя таким счастливым?

Но чье-то прикосновение вдруг разбудило его. Мальчик открыл глаза и с изумлением увидел, что около его постели стоит отец. Но какой у него ужасный вид! Какое мучительное беспокойство – в его смущенных взглядах, которые он бросает по сторонам и как бы не зная – на чем остановить их.

– Что с тобой, тятя? – тревожно спросил его мальчик.

– Сынок! Спать не могу... Страшно мне! Ужасные, тяжелые сны душат меня, не дают мне покоя... Посмотри, как мороз расцветил наши окна... Холодно в такую ночь бесприютному путнику. Замерзнет, кто ночует в лесу... А у меня... у меня сегодня просила ночлега одна старушка. Она выбивалась из сил, – но ее жалкий вид все-таки меня не тронул. О, как безжалостно я ее обругал!.. Но она ни слова не сказала мне в ответ на мою бранную речь и безропотно поплелась дальше. И вот теперь образ ее не оставляет меня. И сейчас стоит перед глазами у меня ее лицо с немым, но жалобным укором...

– Тятя! не убивайся напрасно. Старушка эта лежит в бабушкиной светелке.

Помнишь, как мы бывало вместе, всей семьей, читали святое Евангелие! Тут покойная мама сидит... Она ведь особенно любила слушать слово Божие и глаз не сводит, бывало, с меня, когда я читаю. И ты, тут, рядом с нами. Ах, как любил я это время.. И слова Спасителя... какие они хорошие, милосердные!.. Особенно запомнилось мне то место, где Господь говорит на страшном суде праведникам: «алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне» (Мф.25:35,36). А праведники удивляются. Они не понимают, когда же это они встречали Господа алчущим, или жаждущим, или странником? Им кажется, что они ничего не делали для Господа. А милосердный Господь разъясняет им: «так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне» (40 ст.). Вспомнил я этот Завет Христов, – да и думаю: ведь вместе с этой старушкой, которая стучится в двери нашей хаты, стучится в двери нашего сердца Сам Господь. Как ему, Создателю нашему, отказать? А я знал, что ты, тятя, у меня добрый! Ты ни в чем мне не отказывал. Я и принял ее. Иван растопил печку, и обогретая старушка теперь мирно заснула...

Горячая слеза умиления скатилась из глаз отца, и он страстно поцеловал сына.

– Родной ты мой... Счастье мое... О, какую тяжесть ты снял с моего сердца...

Но приступ тяжелого, удушливого кашля прервал его речь...

Добрый мальчик с беспредельной любовью и жалостью взглянул на отца.

– Спи, сынок мой! – заговорил тот, когда у него миновался этот страшный припадок... Да и я пойду, немного прилягу... До утрени еще долго...

Мирный, спокойный сон снова воцарился в доме.

IV

Широкими, гулкими переливами будил ночную тишину торжественный церковный благовест. Мерно, удар за ударом срывались с колокольни его мощные звуки, и с трепетной, радостной дрожью замирали в таинственных глубинах окружного леса...

По селу замелькали огоньки. Тут и там веселые группы крестьян потянулись к храму, красиво выступавшему из ночной темноты освещенными окнами и пролетами колокольни.

Проснулись все и в том доме, где нашла себе приют бедная старушка. Не проснулась она лишь одна. Печать примирения со всеми скорбями жизни легла на ее вытянувшееся, обострившееся лицо. Воскресший Христос успокоил ее навеки, и в вечном единении с Ним она нашла для себя тот блаженный покой, к которому так сильно стремилась...

– Христос воскресе! – воскликнул мальчик, подходя к старушке с пасхальным приветом, тотчас по возвращении своем из церкви.

Никогда еще эта истина Воскресения Христова не была так близка, так понятна для ее души, как теперь... Но сомкнутые смертью уста молчали и не могли ответить на радостное приветствие радостным же: «Воистину воскресе!»

«Образ дах вам»

(Ин.13:15).

Это был молодой священник, закинутый в самую глушь отдаленной трущобной окраины. Он добровольно пошел сюда, в один из забытых приходов. Юный пастырь, по-видимому, весь горел жаждой великого дела и в глухую деревню нес самое искреннее желание всего себя отдать на служение бедной запущенной пастве. А последняя так давно этого ждала, так в этом нуждалась. И на месте, куда явился священник, людская нужда, народная темь развернулись перед ним во всей ужасающей наготе, во всей неприкрашенной правде.

Кругом царило непробудное пьянство. Церковь пустовала даже в великие праздники. Богач-мироед, точно хищный паук, высасывал из бедноты последние соки и в крепко сжатом кулаке держал все население прихода, спаивая его в своем кабаке. Крестьяне пили, придираясь ко всякому случаю, закладывали свои пожитки и работали на своего «благодетеля кровопийцу». Ревностно взялся за свое дело священник. Горячим призывом к новой жизни загремела его вдохновенная проповедь. С пылающего сердца срывались задушевные речи. В них слышались заглушенные рыдания, скрытые слезы. Казалось бы: они ли не подействуют?!

И все-таки на первый раз проповедника жестоко осмеяли: никто не хотел и слушать о трезвости. Приуныл священник. Упала непочатая ревность. Опустились рабочие руки, и горячее слово застыло на устах.

Но вот посетил его здесь, в забытом углу, школьный товарищ. Занялась и разгорелась у них живая беседа. Жалуется своему другу священник на косность народа, изливает ему наболевшую душу, да нет-нет между разговором и прорвется у него слово ропота на свою незадавшуюся судьбу.

– Что ж, – спросил батюшку его товарищ, – когда ты говорил им о трезвости, о правде, – они плевали тебе в лицо?

– О, нет! отвечал священник. – До этого дело не доходило.

– Может быть, они били тебя, надевали на твою страдальческую голову терновый венок?

Священник понял намек и, опустив голову, не мог отвечать...

– А с Твоим Спасителем и Учителем поступили хуже. Ему друзья изменили, и все-таки с Его святых уст ни разу не сорвалось ропота на Бога. Заложи глубже в свою душу этот вечно живой, Божественный Образ, – и никакая злоба людская не смутит тогда твоего бедного сердца!

Священник после этого краткого, дружеского наставления точно переродился. Закипела вновь святая работа, еще мужественнее выступил он на борьбу с народным невежеством и пьянством и, вскоре, на том месте, где раньше стояли раскрытые хаты, приветливо выглядывали уже чистенькие, уютненькие, красивые домики, а возле них зеленели разбитые сады и огороды. Все это сделала трезвая жизнь, которую энергичный священник, воодушевленный Божественным Образом кротости и незлобия, сумел все-таки привить своим прихожанам.

Детская правда

«Если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное».

(Мф.18:3).

I

Как живой стоит сейчас предо мной образ дорогого и любимого всеми у нас Николая Платоновича!..

Его давно уже нет. Давно уже мирно спит он под зеленым холмиком, что приютился возле самого алтаря, в ограде нашего деревенского храма. Но память о «добром барине» не умирает у нас и доселе. Она переходит из уст в уста, от одного поколения к другому.

И кто не знает на селе его могилки? Попросите первого, с кем вы встретитесь на улице, показать вам ее, – и как бы кто куда ни торопился, какая бы печать сумрачной заботы ни лежала на лице, – всякий остановится и поспешит охотно исполнить вашу просьбу.

– Вам могилку Николая Платоновича? – приветливо переспросят вас здесь... И на лице спрошенного обязательно заиграет при этом хорошая улыбка. Ею он точно хочет отблагодарить вас за то, что вы вот интересуетесь и цените доброго человека.

Могилкой Николая Платоновича крестьяне дорожат, как святыней; они берегут и не забывают ее. То и дело видишь, как служатся над ней панихидки.

Тут же, над могилкой поставлен маленький фонарик, с неугасимой лампадкой. Точно яркая звездочка горит он и светится всегда среди сумрака ночи. Часто буря поднимется, метель заметет, кругом зги бывает не видно. Ветер носится, точно бешеный, поднимает целые тучи снегу, застилает, глаза и с злобой бросает снежную пыль в лицо запоздавшему путнику... А огонек в лампадке все не потухает. Тихо и спокойно продолжает мерцать он, и нередко целый обоз сбившихся с путины людей выбирается по нему на настоящую дорогу.

Такой же вот звездочкой яркой была и самая жизнь того, кто лежит здесь под могильным холмом. Свет и тепло разливала кругом его жизнь.

II

Николай Платонович Мордвинов слишком тридцать лет прослужил в нашем селе врачом. Его служба здесь представляла необыкновенный подвиг. Это был не просто врач, а друг – целитель, евангельский самарянин.

Самое поступление его к нам было необычно. Раньше он жил в одном из бойких поволжских городов. Там у него создалась широкая практика. В медицинском мире он почитался уже авторитетом. Судьба его баловала, и он, видимо, был накануне того, чтобы попасть в знаменитости. Семейная жизнь тоже сложилась счастливо. В своей жене он души не чаял и был очень рад, когда пошли у них дети.

Мордвиновы вели довольно широкую жизнь. Круг знакомых у них разрастался. Казалось, Николай Платонович глубоко и всеми корнями своими засел в здешней почве... И вдруг, в одно прекрасное время весь город облетела неожиданная весть: «Мордвиновы переселяются на постоянное жительство в деревню, в глухое и захолустное селышко Б». Это передавалось из гостиной в гостиную. И вот для праздных языков открылась благодарная работа. На тысячу ладов обсуждали они этот странный и неожиданный для всех переезд. Некоторые, более других любопытные, не раз обращались с вопросами к самому Николаю Платоновичу. Но тот упорно отмалчивался или давал ничего незначащие, уклончивые ответы. Это еще более разжигало любопытство. Но переселение Николая Платоновича в деревню так и осталось для города тайной.

Переехав к нам в село, Николай Платонович тотчас же взялся здесь энергично за дело. В местном священнике он нашел самого деятельного сотрудника. И скоро у них закипела горячая, живая работа. Устали не знали Божьи «деятели». Планы один другого смелее развертывались в их головах. Мысль беспокойно работала и забегала вперед, – и часто ночи просиживали друзья, обсуждая свои предприятия. Все усилия их были направлены на то, чтобы хоть немного ослабить народную бедноту и невежество.

Священник ратовал в храме, с кафедры, – и в школе чрез детей: в их чистые, еще не тронутые души он старался засевать семена «разумного, доброго, вечного дела». Врач работал больше над взрослыми, отчасти – в больнице, которую отстроил на собственные средства, отчасти – в домах крестьян, которых каждодневно посещал или один, или вместе с священником. Николай Платонович был для народа точно нянькой какой. Он входил в самые мелочи их жизни и быта; жил их радостями, горевал одним с ними горем.

Он ничуть не напоминал беспочвенного, часто, может быть, и благодушного мечтателя. Нет, – это был человек, глядевший на дело прямыми глазами, принимавший действительность, как она есть, и все-таки, несмотря на всю ее невзрачность, не опустивший перед ней своих рук.

Много положил забот и трудов Николай Платонович на оздоровление деревни. Он видел, что многие печальные стороны ее зависели вовсе не от бедности, а от лени и удивительного русского равнодушия ко всему. И вот, что можно было сделать в тех условиях, в каких живет наша деревня, он сделал. Появились в селе ясли-приют, куда в страдную пору женщины сносили детей для ухода за ними на время полевых работ; детские «рожки», в которых часто от недосмотра копошились черви, и другая детская мачеха, «соска-жеванка», – все это было вытеснено из деревенского обихода и, благодаря заботливости Николая Платоновича, организован был более или менее правильный уход за детьми. Это не замедлило сказаться благоприятными результатами на их жизни.

– «Прежде ребятишки, точно мухи, валились: смерть так и косила их. А теперь слава те, Господи! Благодать на селе пошла!» – поговаривали мужички, благодарные Николаю Платоновичу.

Сравнительно дольше пришлось бороться с кабаком. Арендатор его подпаивал воротил сельского схода и платил мужикам пятьсот рублей аренды. Эта сумма казалась многим большим подспорьем в уплате податных повинностей и потому за кабак все крепко стояли.

– «Закрой-ка кабак-то, рассуждали они. Пяти катеринок как не бывало. А их на полу не поднимешь».

Но и от этой беды, при помощи священника, удалось все-таки Николаю Платоновичу спасти наше село.

Облегченно вздохнул он, когда увидел, что наконец-то разжившийся на мирскую деньгу кабатчик переезжает на другое место.

«Теперь, думал Николай Платонович, можно и старой жизни подводить итоги». И действительно: скоро все заметили, что новым духом повеяло в селе. Прежнего пьянства как небывало. Появилось общество трезвости; оно все сильнее и сильнее внедряло в народ добрые правила жизни. Вот вскоре, рядом со школой протянулось обширное здание. Это – народный дом для трезвенников. Здесь и библиотека, и воскресная школа для взрослых, и зал для спевок, и читальня, и чайная. Подойдите к этому дому в праздник. Точно в улье, идет там работа. Вы услышите, как многочисленные голоса посетителей сливаются здесь в один неопределенный шум и жужжанье. А посмотрите, какую интересную, ободряющую картину представляют собою эти простые русские люди во время чтений. Будто пчелы вокруг матки, рассядутся бывало они подле священника и, затаив дыхание, с захватывающим вниманием слушают его простые, но задушевные речи.

Самая стройка в селе приняла другой вид. Больше уже нет раскрытых, покосившихся хат. Всюду выглядывают приветливые домики, окруженные палисадничками и утопающие в густой зелени разросшихся садочков.

– «Вот, – гуторили между собою мужички,– боялись потерять пятьсот рублей, а нашли тысячи! Да, в эту бездонную яму – в кабак, годом-то разве мало бывало переносишь, плохо, плохо, клади со всего-то села тысячи три. А они теперь на дело пошли. Дай Бог только здоровья Николаю Платоновичу да батюшке о. Алексею!»

И долго еще подвизались на этой ниве народной два дружных, горячих работника. Много нового и хорошего дали они деревне!

Но что же двинуло на эту великую работу, на этот беспримерный подвиг Николая Платоновича?

Правда, у него всегда была добрая душа. Всегда он любил свой народ, как только может любить его широкое русское сердце. Но все же, поворот от прежней жизни сделан был очень круто, – так круто, что он решительно не укладывался в рамки обычной, житейской логики и понимания. Очевидно, было какое-нибудь особенное побуждение к этому повороту, – побуждение, которое должно было ураганом ворваться в душевную жизнь Николая Платоновича и все поставить там вверх дном?!.. И такое побуждение действительно было.

III

Стоял тихий летний вечер. Солнце только что опустилось за горизонт. Вечерняя заря багряным румянцем разгоралась по небу. Краски на земле сгущались и темнели. На все ложились вечерние тени, многие предметы уже тонули во мраке, сливаясь в одну темную, непроницаемую массу. Но от этого небо выступало как-то яснее и чище. Синее, синее, оно безмолвствовало, как-бы погруженное в сон. На один край его были наброшены тонкие и прозрачные, как паутина, розоватые облака.

Кругом точно вымерло все. Не шелохнет. Село засыпало. Только иногда, нет-нет, да и прорежет тишину какой-то стонущий звук или откуда-нибудь внезапно пронесется чей-либо крик.

– Марья-я-я! – неслось с одного конца улицы. – Иди домо-о-ой!

– О-ой, – звонко отдавалось в лесу, который синей, высокой каймой окружал засеянные хлебом поля.

В воздухе чуялся теплый аромат сжатой ржи. Немного попахивало дымком, очевидно, потягивавшим от сушившихся овинов. Помню, – мы с Николаем Платоновичем сидели на балконе его просторного дома и наслаждались затишьем наступившего вечера. Из комнат к нам чрез балконную дверь врывались рокочущие звуки рояля и таяли где-то далеко в пространстве. То играла старшая дочка Николая Платоновича – Наташа.

– Как я люблю игру Натальи Николаевны! – начал я, обращаясь к своему милому собеседнику. – Прислушайтесь: сколько здесь неуходившихся порывов и сил! Так и чуется горячий призыв к чистому, идеальному, к тому, что выше всей этой серенькой, будничной и часто пошленькой жизни! Мне кажется, что так может играть только очень хороший человек.

– Да! Вы верно сказали, – заговорил, вдруг оживившись, Николай Платонович... – Наташа у меня – золотое сердце! И заметьте: такая она с юных дней. Еще девочкой она проявляла особенную чуткость к правде. Все искусственное, фальшивое расстраивало ее бывало до боли... Эх! – решительно махнув рукою, продолжал Николай Платонович... – Вы задели в моей душе самые больные струны. Вы напомнили мне одно обстоятельство, которое когда-то так круто изменило мою жизнь. Никому не говорил я о нем... а вам, так и быть, расскажу...

«Вы, конечно, знаете, откуда мы попали сюда? На прежнем месте мы жили по другому, не так, как теперь. Вся губернская знать собиралась бывало у нас. Мы были молоды: любили пожить и веселились безудержно. Помню последний из наших приемных дней. Он почему-то отличался особенным оживлением. Молодежь, как обычно, до головокружения танцевала в зале, – а люди посолиднее и постарше сражались в моем просторном кабинете на зеленом поле. Ваш покорный слуга был завзятый игрок. Знаете, какой-то зуд чувствовался в руках, когда увидишь бывало карты. И в этот вечер игра разгорелась. Были крупные ставки. И вот, когда я вошел в самый азарт игры, горничная докладывает, что меня требуют к больной девочке в одно бедное семейство. Ехать приходилось на самую окраину города.

Взглянул в окно. Темень страшная. Дождь льет, как из ведра. Пешеходы жмутся: очевидно, холодный ветер пронизывает насквозь их. А тут в светлой и теплой комнате чувствовалось так уютно и весело, Кругом все сияющие, красивые, здоровые лица. Не захотелось мне отрываться от веселого общества: картины человеческих страданий мне так были знакомы и так надоели. Да и гости старались всячески меня удержать.

– Да разве докторов-то в городе мало? Найдут, если надо! – убеждали они, усаживая меня опять за игорный стол. И я остался. Но только не заметил тогда я, с какой тревогой смотрели на меня чистые, детские глазки Наташи.

Моя маленькая девчурка так и впилась своим взглядом в меня, следя, чем кончится моя внутренняя борьба. И когда я взялся снова за карты и потом случайно встретился с ее глазами, о, какой затаённый упрек прочитал тогда в них! Мне сразу же стало не по себе. С нетерпением ждал я, когда разойдутся все гости. И вот, наконец, как виноватый, стоял я у милой детской кроватки: я привык детей своих благословлять на ночь.

– Папа! – заговорила Наташа, сдерживая подступавшие слезы. – А что, если бы мы были очень, очень бедны... И я бы заболела... Ужасно заболела... Вот так бы, как эта девочка, к которой тебя звали сегодня... Тебе бы меня было очень жалко, папа! Ты бы пришел ко мне?

И моя девчурка не докончила: уткнувшись в подушку, она старалась спрятать свои слезы... Понимаете ли, дорогой, что я должен был почувствовать тут. Эти детские слезы, этот детский лепет не давали мне спать всю ночь. В них ведь вылилась святая, детская правда, – та правда, восприимчивость к которой у нас – взрослых с годами притупляется.

Ранним утром, когда еще проступавший рассвет боролся с ночной темнотой, я уже спешил к больному ребенку. По невылазной грязи пришлось мне тащиться. Наконец, предо мной открылся узкий, неопрятный переулок; здесь ютилась городская беднота. Ветхие, точно пришибленные домики понуро стояли и смотрели на меня своими темными окнами. Только одна избенка была освещена, и слабый свет ее еле-еле пробивался сквозь тусклые стекла. Это – в доме у больного ребенка...

Захолонуло сердце, когда отворял я дверь. Меня смущало предчувствие чего-то неприятного, ужасного. И я не ошибся. В комнате, когда я вошел в нее, предо мной предстала страшная картина! Я и сейчас без содрогания не могу вспомнить ее. Представьте себе: на полу сидела женщина и безумными ласками осыпала лежавший на ее руках маленький трупик. Это была девочка, только что скончавшаяся нынешней ночью. Она умерла от дифтерита, в страшных мучениях. Мать вскинула на меня горящие глаза и, с диким хохотом указывая на трупик ребенка, закричала:

– Я не отдам, я не отдам! Вы у меня отнять хотите? Нет, не отдам, ни за что не отдам! – И она продолжала осыпать мертвого ребенка поцелуями...

Многих хлопот стоило мне успокоить бедную женщину.

И вот совесть забила у меня тревогу. Тогда только я понял, как художественно правдиво наш бессмертный Пушкин изобразил состояние человека, мучимого угрызениями совести. Страшно становится, когда пробуждается в душе этот «когтистый зверь» – запятнанная, неудовлетворенная совесть. Действительно верно:

Если в ней единое пятно,

Единое случайно заведется,

Тогда беда!..

От потревоженной совести ни убежать, ни спрятаться никуда нельзя.

И муки совести, которые я пережил, были ужасны.

«Ведь явись ты во время к больной девочке, сделай пустяшную операцию, и, может быть, жизнь была бы сохранена. Теперь же она загублено безвозвратно!» – Это говорил мне внутренний голос. Тяжко, невыносимо тяжко становилось мне. Вгляделся пристальнее в собственную жизнь, и она показалась мне тогда чудовищно-безобразной. Ни одного-то христианского начала я в ней не нашел. Вся-то она соткана была из мелочных забот и хлопот, ничего общего с христианством не имеющих. Не теоретически, а именно практически, образом своей жизни я отрицал учение Христово. Все, что только сохранилось во мне лучшего, святого, взбунтовалось. Предо мною открылись новые горизонты. Я сердцем почуял, что есть еще высшие задачи жизни, что они-то и составляют в ней то «вечное», непреходящее, что «ни тля не тлит, ни воры не подкапывают и не крадут»... И вот отсюда мой поворот. Вы спросите: почему я не остался в городе, а поехал именно в деревню? Да потому, что там было бы труднее наладить по-новому жизнь. Ведь для этого приходилось подрубать старые корни, обрывать нажитые знакомства и отношения. И даже, если не обрывать, то значительно видоизменять их. Тут требовался такой запас героизма, каким я не обладал... Да к тому же и самая деревня меня тянула к себе. Я всегда держался того убеждения, что она-то и нуждается всего более в делателях...

Вот как заметно поворотила руль на нашем маленьком семейном корабле слабая, детская ручка Наташи, – усмехаясь своему сравнению, заканчивал Николай Платонович, – и от этого поворота совершенно изменился курс нашего плавания по бурным волнам житейского моря!»

Рассказчик смолк. Я еще весь находился под впечатлением его одушевленного рассказа и не заметил, как наступила полная ночь.

– Господа, прошу к столу, – раздался из комнаты голос Натальи Николаевны, приглашавшей нас ужинать.

– Ну-с, пожалуйте: команды нашего грозного капитана надо слушаться! – шутил Николай Платонович... И я неохотно направился в столовую.

В караулке

«Предодобне Отче Серафиме моли Бога о нас».

I

– Ну и вьюга! зги не видно... Того и гляди, что собьешься с дороги... – так ворчал про себя уткнувши нос в громадный воротник армяка, мой разговорчивый, но, видимо, продрогший возница.

Я молчал. В теплых валеных сапогах выше колен, в тяжелой енотовой шубе и в меховой шапке, надвинутой на самые брови, я чувствовал себя пока превосходно. Поднимавшаяся пурга меня не пугала. Напротив, я с интересом вслушивался в ее злобный, заунывный свист. Точно жаловалась она своим воем на что-то особенно горькое и безотрадное для нее... и в этой жалобе, казалось, выпевала свою злость, свое недовольство.

Мне немножко хотелось дремать. Но окрики извозчика, то и дело подгонявшего притомившихся лошадей, спугивали мою дремоту... Напрасно я старался направить свою мысль на что-либо серьезное. Воображение настраивалось на мечтательный лад и в голове складывались прихотливые, туманные образы, которые, не успевая принять определенных форм, расплывались, таяли, как иногда в чистом, морозном воздухе тают клубы беловатого дыма.

А ветер все усиливался, крепчал и, поднимая целые кучи сухого, мелкого снега, передувал их с места на место. Порывом ветра заносило иногда несколько острых снежинок ко мне за воротник шубы, и они неприятно резали мое лицо...

Лошади бежали легкой трусцой. Колокольчик изредка и глухо побрякивал. Но его слабые звуки совершенно терялись в том адском концерте, который разыгрывался здесь, на открытом поле. Вспоминались знакомые стихи:

«Ночь холодная мутно глядит

Под рогожу кибитки моей;

Под полозьями поле скрипит,

Под дугой колокольчик гремит,

А ямщик погоняет коней »

Как бы угадав течение моих мыслей, ямщик, действительно, завозился, заворочался на облучке, видимо, стараясь согреться, и громко щелкнул своим кнутом... Лошади рванулись, и сани быстрее заныряли по ухабам дороги, которую умные животные отыскивали не столько глазами, сколько чутьем. Но вот, вдали затемнела синяя полоса леса и вскоре мы въехали в его узкую сосновую аллею. Здесь было потише. Слышно лишь было, как ветер пробегал иногда по верхушкам деревьев...

В воздухе вдруг потянуло дымком, – очевидный признак близости какого-либо жилья...

– А что, барин? – обратился в это время ко мне возница... – Не завернуть ли нам к дедушке Парамону? Сейчас его Караулка будет. Хоть он и старой веры, никониан не любит, а проезжего человека завсегда привечает... Только табашного духу не терпит. Да ты, я вижу, цыгарки не курить... Едем уж не мало... Кабы табашник был, давно бы запалил...

Действительно, цыгарки я не курил и предложение извозчика мне улыбнулось.

– Да завтра и Новый год! – вспомнил я кстати. А проводить новогоднюю ночь в поле, среди разыгравшегося здесь бурана, мне не хотелось.

– Ну что ж, заверни! – разрешил я извозчику. В предвкушении тепла тот усиленнее задергал вожжами и через несколько минут быстрой езды на нас глянула своими освещенными окнами небольшая избушка, стоявшая среди расчищенной круглой полянки... Со всех сторон, тесным кольцом, окружал ее лес...

Справа к избушке прилегало крыльцо с небольшим навесом. Невдалеке от него виднелся колодец с непременным журавлем, почти весь занесенный снегом... Сзади примыкал узенький и коротенький дворик...

Когда мы остановились возле избушки, то навстречу нам со ступенек крыльца, поскрипывая на ходу, спускался приземистый и еще крепкий старик. Седая длинная борода красивым веером закрывала всю его грудь. Из-под нависших длинных бровей смотрели умные, выразительные глаза, в которых искрился и светился еще далеко не потухший огонь живой мысли...

– Принимай гостей, Парамон Петрович! – закричал, слезая с облучка и похлопывая рукавицами, мой заиндевевший извозчик...

Добро, добро пожаловать! – приветливым голосом заговорил дед. – Кого только Бог прислал, не разберу... Голос-то, как будто, и знакомый, а поличья – не разгляжу...

– Неужели Ивана из Князьков не узнаешь?

– А, Иванушка! Здравствуй, брат, здравствуй! – как бы обрадовавшись, заговорил старик. – Давно не бывал... А с кем едешь?

– Барина везу в город... Да вот заночали... А вишь, какая пурга поднялась?

– Еще с вечера стала она подвивать, – заметил Парамон.... – А теперь разошлась совсем в непутевую....

Пока происходил этот разговор между извозчиком и стариком, я вылез из кибитки и стал разминать свои затекшие ноги...

– Барин добрый, Божий человек, – пожалуй на хату.... Вот здесь, здесь... по лесенке-то... Да не оступись... Я сейчас огничка вздую, – приглашал меня старик и, сняв в сенях висевший на стенке фонарь, зажег его и осветил мне им дорогу...

Когда я растворил дверь избы и вошел в нее, то свет и теплота после холодного воздуха приятно охватили все мое тело. Сняв шубу, я присел возле весело трещавшей железной печки и начал осматриваться. Передний, «красный» угол избы весь уставлен был иконами, которые помещались в божнице, – как назывался довольно широкий ящик, устроенный в виде треугольника. По стенам висели картины духовного содержания: Георгий Победоносец, копьем поражающий чудовищного змея, гора Афон с ее многочисленными скитами, изображение Саровского старца Серафима стоящим на камне во время молитвы. Мне, знакомому с историей и хронологией нашего старообрядчества, присутствие здесь последней картины показалось странным. – «У раскольника… и вдруг старец Серафим?! Это что-то необычное», – подумал я...

Вскоре за мной в хату вошел и ямщик...

– А что, старина, лошадкам-то пожевать у тебя найдется? спросил он караульщика...

– Есть, родной, есть... – засуетился тот и вместе с ямщиком вышел во двор...

Вскоре послышался скрип отворяющихся ворот и колокольчик, как-то в разбивку, издал несколько глухих ударов. Очевидно, тройку продергивали во двор под навес. Через несколько времени дверь снова отворилась, и в облаках холодного пара появились ямщик с Парамоном.

– Слава Богу! – проговорил последний. – Вот и убрались... Теперь самоварчик взогреть можно...

– Да у тебя и самовар теперь есть? – весело спросил его Иван, оттаивая примерзшие на бороде и усах ледяные сосульки... Совсем, значит, нашим заделался...

– Для хозяев больше держу. Сам-то я к китайской траве не превышен. С измальства такой привычки не было. Незачем и в старости ей обзаводиться... А вот ежели, когда хозяевы наедут или гость почтенный пожалует, – мы сейчас и самовар за ухо... – шутил добрый старик, возясь в чулане с самоваром, почти позеленевшим от насевшей на него в избытке грязи.

II

– Вот я тебе, барин, говорил даве, что дедушка Парамон никониан не любит... А теперь он и сам к никонианам угодил! – с улыбкой сказал мне словоохотливый извозчик, усаживаясь за стол, на котором сердито пыхтел и фыркал уже готовый самовар.

– Ну и удивил ты меня, Парамон Петрович! – продолжал он, обращаясь к старику. – Расскажи-ка нам с барином, как это Господь тебя образумил....

В надежде услышать что-нибудь интересное, и я поддержал просьбу Ивана.

– А в самом деле, – если можно, расскажи нам, дедушка, о своем обращении...

– Чего не можно! – отозвался дед. – Поведать о делах Господних не только можно, а и должно. И если вашей милости угодно выслушать, то я охотно расскажу, как Господь взыскал меня – заблудшую овцу...

Старик сел на какую-то самодельную скамью, приставленную к большой русской печке, и о чем-то на минуту задумался. На время воцарилось молчание. Только слышно было, как подувал на чашку и усердно прихлебывал из нее горячий чай мой извозчик.

– Вот, барин, – когда вы только еще входили, я заметил, как пристально взглянули вы вон на эту картину, – глухим голосом заговорил Парамон, указывая на изображение Саровского старца. – Чай, подумали: как-де это у раскольника да православный старец... А не иначе, как его молитвами Господь и призвал меня к новой жизни...

Я всегда был любителем Божьего слова... Бывало, в молодости – другие в хороводы, на посиденки с девушками побалагурить... А меня, нет... не тянуло... Скусу, штоль, я в этом не знал... Но только по мне, бывало, всего такого хоть совсем не будь. А зато, если выпадет свободная минутка, – я сейчас за божественную книжку... Больше всего жития святых я любил... И какой восторг охватывал мою душу во время чтения! Зовут обедать, – нейдешь... Все бы, кажется, так и читал... И когда даже оторвешься от книги, возьмешься за работу, а мысли все еще в тех местах, о которых говорилось в житийном сказании... То тебе представляется пустынная Фиваида... Зной... солнце печет... Кругом безлюдье, тишина... Только одни старцы на всю пустыню распевают псалмы и ими славят Бога... И ты расчувствуешься, да и сам запоешь... А на душе то таково хорошо станет... Или вдруг вспомнишь о страданиях мучеников.... Как их в цирках отдавали на съедение диким зверям... Представишь это себе, как толпа грубая, озверелая, алчная сидит и ревет... Требует, значит, чтобы представление скорее начиналось.... Крови жаждет.... И вот выходят мученики... Лик ясный, бестрепетный... На устах имя Христово... Заскрипели вдруг ржавые петли и задвижки клеток... На арене появились кровожадные тигры... Жуть возьмет, как, бывало, вспомнишь об этом... Да и себя сейчас пристегнешь... А ты-то, мол, любишь ли так Господа?!..

Ну, может быть, все бы так и шло, по-хорошему... да на мою беду завелось у нас старообрядчество. С Кавказа занесли его недобрые люди в наше село. Стали отступники мутить народ. Начались отпадения от церкви... А батюшка был уже старичок... – Чуть не восьмой десяток дотягивал... Где ему было уследить за всем... Раскол рос. Численность его умножалась не по дням, а по часам... Ну и я, грешный, попал в расставленные сети, – да сделался таким заядлым старообрядцем, что меня чуть не в столпы старообрядства возвели. О том, как я хулил церковь святую, теперь тяжело и вспоминать. Какая-то сатанинская гордость меня обуяла тогда. На православных и глядеть-то мне не хотелось. «Все-то, мол, вы еретики», – думал я про себя... А от священника бегал, как от чумы...

Но к моему счастью в приход к нам поступил скоро о. Алексей... С ним на селе пошла совсем другая жизнь... Открыл он беседы. Народ валом повалил на них. И мы тоже смело пошли. Думали, закидаем, зарвем молодого батюшку... Не забыть мне первой беседы... Спокойно, но искренно, прямо от сердца говорил нам о. Алексей... И так-то ясно показал он всем нашу не правоту, что православные даже стали подсмеиваться над нами... «С темным-то человеком вы храбры... а здесь и сробели!.. Вот вам и правая вера!»

Многие и из раскольников призадумались. А я, чем больше вглядывался в жизнь о. Алексея, тем сильнее и сильнее привязывалось к нему мое сердце... Слышу, – школу открыл у нас... Ребята не нахвалятся батюшкой... Так бы все, говорят, и слушали его... По воскресеньям и праздникам народ, бывало, все в кабаке сидел... А теперь стали в школу собираться и слушать там батюшкины поучения...

У о. Алексея – глаз зоркий. Все прорехи приходские доглядел он.

Большое зло в нашем селе было. Это – ростовщичество, лихоимство. Богатые мужики, чем бы помочь беднякам, жали их, высасывали из них последнюю кровь... Заметил это батюшка. Легонько, тихонько добрался и до них; растрогал их каменную душу. Слышу: образовалось попечительство о бедных. Падет у мужика лошадь... он в это самое попечительство, к батюшке... Дают, помогают... «Поправишься, говорят там ему, возвратишь!»

Благодать на селе пошла. Что пчелы возле матки, так и Разухинские мужички сгрудились около батюшки...

Прежде мы соблазняли православных пением. Оно, может, и не особенно ладно выходило у нас... Да как все-то запоем... народу-то и нравится... А в православном храме этого не было...

Поступил о. Алексей, – и служба стала совершаться торжественнее. Появилось и общее пение. Сам все разучивал мужичков. А потом и баб приставил к этому делу. И оне запели. Сначала, с непривычки-то, как будто и стыдились. Но чем далее, тем храбрее стали. Так оно и обошлось...

– Ну, и дела! вздохнул внимательно слушавший кучер. Словно сказку рассказываешь ты нам, Парамон Петрович!

– Зачем – сказку? Все быль, Иванушка, истинная быль. Не веришь, загляни в Разухино, спроси там православных... Все в один голос скажут тебе, что за человек о. Алексей... Ну, так вот я раз и встречаю его.

– Ты, слышь, и говорить-то не хочешь со мной, Парамон Петрович! Так вот хоть книжку про Серафима Саровского возьми. Прочитай ее... Узнаешь, в чем жизнь-то Христова, ласково заговорил со мной батюшка.

Услыхал это я, да так и задрожал. И поговорить-то мне с ним, по душам, хочется, да и гордость-то сатанинская не дает... Скажут, думаю: «ишь ты, и наш столп покачнулся, коли с никонианским попом заговорил»...

Взял это я книжку... Пришел домой, и ну ее читать.

И встал предо мной, как живой, образ Саровского старца... И улыбочку-то его – добрую, ясную, хорошую – вижу; и глаза, любовью да лаской для всех сияющие... И весь-то он предо мной... маленький, низенький... к земле пригнувшийся... Поверите ли: вот, как иногда попадешь после холода под ласкающий луч солнышка, и тебе приятно... Так и образ о. Серафима обогрел меня... Его сердце жалостливое, нежное, его вера, светлая да горячая, растопили лед и в моей душе...

Запала дума глубоко у меня.

– Мы говорим, что у никониан благодати нет... А откуда же там такие благодатные души? думал я про себя... Ведь на сухом дереве сочных, хороших плодов не растет!.. Нет, знать в церкви православной не иссякла еще жизнь! Благодать там бьет сильной струей. Из родника этой благодати и пьют живую воду старцы Саровские, Иоанны Кронштадтские... И сомненье в своей правоте начинает сильней и сильней бередить мое сердце.

А то, иногда, ночью тихою выйдешь, бывало, на крылечко... и залюбуешься здесь, глядя на Божий мир. Тишина кругом. Не шелохнет. Лес стоит, притаился, как будто прислушивается к тихому шепоту ночи. Звездочки одна за другой загораются на небе... Красоты-то, красоты-то што разлито в Божьей природе! Поистине «вся премудростию сотворил еси!» А любви-то здесь сколько, милосердия-то какая «неизследимая пучина»... Каждая былиночка о Божией любви говорит, каждая звездочка ей поучает... И вспоминаются слова Христа Спасителя: «да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных» (Мф.5:45). А мы-то злобой пышем на всех, точно гордые книжники и фарисеи... Это ли правда Христова!.. Ведь она в любви заключается. В ней «весь закон скончавается». А любовь-то мы повыгнали вон... У нас лишь ненависть и гордость остались.

Вот старец Саровский, – тот – точно светильник Божий. Тот действительно ученик Христов! И светил он истинно светом Христовым... Потому и тянуло всех так к нему, как к красному солнышку...

Думаю я сам про себя это, а сердце-то все больше и больше распаляется любовью к нему...

Не выдержал, пошел на богомолье... Но, дорогой, нет-нет, – да и придет в голову мысль: не воротиться ли назад? Искушение было великое!

Но лишь только завидел я кресты Саровской обители, как все сомнения точно растаяли... Было далеко за полдень...

Слышу, – по лесу разносится гулкий благовест... Боже мой! как хорошо на душе стало! как затрепетало там все у меня... Пал на колени, плачу, протягиваю руки к обители: «Праведный Старец, кричу, помолись за меня, уврачуй, укрепи мою грешную, слабую душу»...

Поговел, причастился в монастыре. А как воротился домой, то скорее поведал все о. Алексею... И радовался же он моему обращению: вот истинно святая душа!..

В это время откуда-то стало доносить ветром отдельные удары колокола... То, точно волны, они нахлынут внезапно... то, вдруг, пропадут куда-то, и опять тишина. Караульщик благоговейно перекрестился. Мой кучер тоже последовал его примеру.

– Это о. Алексей со своими прихожанами Новый год хочет встречать так... К молебну звонят... Тут и поучение народу бывает... Бывало, Новый-то год у нас встречали пьянством. Кабатчик по два ведра на пуд выставлял… Разливанное море начиналось... А как поступил к нам о. Алексей, – все изменилось. Не пьянством, а молитвой стали готовиться все к встрече Нового года.

– Дивны дела Твои, Господи! – вздохнул мой Иван... и на лице его заметно отразилось умиление. – Эх, кабы и у нас был такой батюшка... да, кажись, ничего бы не пожалел для него!.. А то в маете и суетах возишься, возишься целую неделю; все о мамоне, да о мамоне... Хоть бы в праздник оторвать немного взоры свои от грешной земли, поднять их на Небо, к Милостивому Создателю, да послушать о правде Христовой... А этого-то и нет... Эх-хе-хе... Горе наше, горе...

III

Метель стихла. Занялось морозное, тихое утро... Восток алел. Чистый, свежий воздух приятно охватил меня, когда я вышел на крыльцо и стал садиться опять в кибитку.

– Доброго пути вам, барин, желаю! – напутствовал меня караульщик Парамон, когда мы съезжали с его двора... – Вперед, когда случится... не проезжайте мимо моей караулки, заверните, наведайтесь к старику...

Мы поблагодарили доброго хозяина и за ночлег, и за его приятные речи... Болтливый колокольчик снова заговорил под дугой и рассыпчатой трелью стал разливаться по лесу.

– Но, голуби! – понукал лошадей извозчик.– Дедушка Парамон, чай, недаром вас овсецом- то кормил... Пошевеливайтесь...

– Добреющий старичок! – обратил вдруг Иван ко мне свое улыбающееся лицо. – Вам вот, чай по скромности не сказал, какое благодеяние он хочет оказать нашей деревне. А мне, когда лошадей мы с ним закладали, поведал и просил переговорить об этом с нашими мужичками. У нас ведь тоже раскольников-то много. Да и православные-то не лучше их... В церковь никто почти не ходит. В лесу пням больше молимся... Народ все темный... Вот и хочет старик нас сделать светлыми. Решил школу открыть. Последние скопленные денежки – 500 рублей – отдает на нее, чтоб, значит, построить...

– Слава те, Господи! – умилялся мой кучер. – Теперь не будут больше наши ребята по улицам без присмотра да без толку бегать... В школе, Бог даст, уму-разуму наберутся... Не будут жить такими дураками, какими мы – отцы их – живем... Но, но... сизые! – прерывал он себя, подгоняя своих лошадей.

И колокольчик опять начинал утомительно звонить, «погружая мысль в какой-то смутный сон»... И под этот томный, однообразный звон, я « предался своим мечтам»...

«А что, если бы у нас побольше было пастырей, по ревности и духу равных отцу Алексею?» – думал я. «Ведь раскол, – эта громадная, суровая глыба – рухнул бы... Непроходимые дебри, непроходимые трущобы раскольнического фанатизма осветились бы верой разумной... Та тяжелая, гнетущая, цепенящая тьма, которая сейчас покрывает и давит умы старообрядчества, разлетелась бы, растаяла бы, как туман... Только побольше сюда любви искренней, Христовой, любви не к отвлеченному делу, а к живой, страдающей личности заблуждающегося человека... И если бы этот луч любви вдруг затеплился здесь, если бы его свет заблистал, – то неужели он не растопил бы ледяные оковы, не разбил бы те узы, которые сжали, сдавили неразумных братьев наших?!. И пусть бы эта тьма давила сердца сухие, души бесчувственные... Но, нет! Сколько в расколе гибнет таких великих духом людей, как старик Парамон... Сколько замерзает в мертвящей атмосфере раскольнического обрядоверия таких цельных, крепких натур, к которым, без тени национального самохвальства, мы с полным правом могли бы приложить стихи нашей отечественной былины:

«Что дубы в лесу дремучем...

Русские могучи... сильны те богатыри»...

Все за борт!..

– Люблю я таким, вот, ясным, тихим вечером посидеть возле этой рыбацкой хаты... Посмотри, какая необъятная ширь открывается здесь перед нами... Взгляни, каким пурпурам отражаются на зыбких волнах моря лучи заходящего солнца... Прислушайся, также, к этому неугомонному рокоту морского прибоя... Не правда ли: хорошо? Старина вспоминается? Помнишь, как, бывало, лихо заломим мы с тобой фуражки набекрень и во все горло, молодецки, дерем:

«Развернулось предо мною

Бесконечной пеленою

Старый друг мой – море»...

Да! то были хорошие времена...

Так говорил отставной моряк, обращаясь к своему товарищу, сидевшему с ним на песчаном морском берегу...

Кругом была тишина. Голубое безоблачное небо гляделось с высоты в слегка волнующуюся гладь засыпавшего моря, точно любуясь там на свое отражение... Иногда откуда-то снималась вдруг белая чайка. Она с криком проносилась над водой, то и дело, опускаясь и как бы купая в ней свою крепкую грудь и гордые, белые крылья...

– Конечно, отсюда вид моря восхитителен! отвечал второй собеседник... Но он вызывает у меня не столько воспоминания из общей, пережитой нами с тобой старины, сколько наводит на некоторые поучительные сравнения... Хочешь, я поделюсь с тобой ими?

– Ты всегда был у нас философом и мудрецом,– с легкой иронией проговорил первый... Но твое вдумчивое слово я всегда ценил... Готов слушать тебя и сейчас...

– Ты знаешь, я всегда любил читать святоотеческую литературу, – начал грустным тоном философствующий товарищ. – У Св. отцов и учителей Церкви жизнь часто сравнивается с морем... Да и действительно: море во многом напоминает собой человеческую жизнь...

«Ты видишь, как на море ветер все рвет?

Вот волны, как горы; вот бездны кипят;

Вот брызги сребристые к небу летят!

И в море житейском, и в жизни людской

Бывают такие ж невзгоды порой:

Там буря страстей, словно море, ревет;

Там злоба подчас, словно ветер, все рвет;

Там зависти речи, как волны шумят;

И слезы страдальца, как брызги летят»...

Жизнь так же изменчива, как море...

Вот солнце сияет, блестит и с высоты ясного неба обливает горячими лучами землю, погружая их в холод соленых вод... И море прихотливо раскинулось во всю ширь своего необъятного простора... Оно спокойно... Оно чуть заметно дышит и переливается ленивыми волнами, ласкаясь к отмелям и покатым берегам...

«Не пенится море, не плещет волна,

Деревья листами не двинут;

На глади прозрачной царит тишина,

Как в зеркале мир опрокинут.

Сижу я на камне; висят облака,

Недвижные, в синем просторе;

Душа безмятежна, душа глубока,

Сродни ей спокойное море!»

Но вдруг откуда-то вырвался ветер, налетел страшным ураганом, ударил по волнам, в самую грудь коварного моря, – и вздрогнуло оно, и запенилось, заходило своими седыми гребнями, взвыло, что раненый зверь, и страшно застонало...

«Дробится, и плещет, и брызжет волна

Мне в очи соленою влагой»...

И этот вид бешеного, шумящего моря, которое на своих белогривых волнах, точно щепки, носит громадные корабли и часто разбивает их в дребезги... как он напоминает нам нашу мятежную, полную всяких приключений жизнь.

«Ты видишь? челн кверху... челн в бездне исчез...

Вот снова явился, как мертвый воскрес...

Но ветр беспощадно ударил, рванул,

И челн, колыхаясь, в волнах утонул...

И в море житейском, и в жизни людской

Не часто ль встречается случай такой?

Там бьется страдалец, как рыба об лед;

То явится помощь, то все пропадет...

Там мучится бедный в борьбе одинок,

И часто он гибнет, как гибнет челнок»...

Но эта борьба, – борьба не на жизнь, а на смерть, – которую выдерживает на море корабль, застигнутый бурею, – как она поучительна для нас...

Вот, медленно прорезая могучей грудью глубь моря, идет красавец-корабль... На пристани его грузили долго... Много, и самых разнообразных, товаров сложено в его поместительных и глубоких трюмах... Здесь есть и золото, и драгоценные камни... Тут же стоят громадные бочки с дорогим заморским вином, ящики с чаем.

Словом, – этот корабль, точно обширный плавучий магазин. Переполненный грузом, он глубоко сидит в воде... Его тянет ко дну... Ход его замедляется... И, разводя большие пары; он все-таки идет вперед тяжело и не быстро... Но вот

«Расходилось, расплескалось синее море»...

Страшными горами поднимаются громадные волны... Они с озлоблением накидываются на корабль, бросают его из стороны в сторону... Мачта гнется и скрипит... Весь остов корабля, точно в предсмертных конвульсиях, вздрагивает и, кажется, хочет распасться, рассыпаться на мелкие части... Наступает опасная минута... Весь экипаж корабля настороже... Матросы утомились от страшно напряженной работы... Кругом все тонет во мраке... Слышен лишь рев бури, клокотание моря и раскаты грома... Высокие валы свободно перекатываются через борт корабля, наполняя горько-соленой водой палубу и даже помещения для пассажиров. Медлить дольше нельзя... С капитанского мостика раздается повелительный голос: «все за борт»... И вот, ради спасения корабля, летят в море товары... Мелькают целые тюки с чаем... Скатываются тяжелые бочки с вином... Бросаются золото и жемчуг... Обрываются снасти, и иногда раздается даже за душу хватающий приказ командира: «долой мачту»... И мачта летит туда же.

Алчное, ненасытное море жадно глотает свою добычу...

Не напоминает ли тебе, дорогой товарищ, эта картинка нечто из нашей, особенно современной, жизни... Не видишь ли ты, как человечество, точно пузатый корабль, тоже нагружает иногда себя всяким ненужным товаром... У одного нашего светского писателя есть чудный, хороший рассказ. Он озаглавливается, кажется, так: «Много ли человеку земли нужно?»...

«Сколько ни обежишь, – все твое», – говорит мужичку богатый киргиз-землевладелец... Чуть только занялось утро, побежал мужик... Жадностью загорелись глаза... Все шире и шире разводит он круг... Пора бы назад повернуть... Солнце высоко стоит... Нет... Алчность, что зверь, проснулась в мужике... Вот уже солнце склонилось на запад... Еле дышит мужик, а бежит... Солнце совсем уж садится... Несчастный едва переводит дыхание и, наконец, грянулся наземь, обнял ее своими руками, да тут и Богу душу отдал... Многого желал, а оказались нужными лишь три аршина.

И так часто бывает... Человек, что море, ненасытен... Все ему мало... И нагружается он всякими ненужными заботами... Привычка за привычкой, страсть за страстью нарождаются в его душе... Человека становится совсем уж не видно... Точно мохом обрастает он всякими страстями. Похотливое животное просыпается в нем... «Приложися скотом бессмысленным», – кратко, но сильно выражает Св. слово Писания это печальное вымирание человека в человеке...

И это бывает не только с богатыми и сытыми людьми... Нужда и бедность, точно узда, только сдерживают животность в человеке... А если и бедный распояшется во всю, то и он поразит нас своей ненасытностью... На этот раз у нашего незабвенного И. А. Крылова мы встречаем особенно поучительную басню:

«Бедняжка нищенкий дивился,

Что люди, живучи в богатых теремах,

По горло в золоте, в довольстве и сластях,

Как их карманы ни набиты,

Еще не сыты!»

И вот, вдруг, голодному нищему улыбнулось счастье... Перед ним явилась благодетельница – фортуна. Она говорит ему:

«Послушай, я помочь давно тебе желала;

Червонцев кучу я сыскала;

Подставь свою суму;

Ее насыплю я, да только с уговором:

Все будет золото, в суму что попадет;

Но если из сумы что на пол упадет,

То сделается сором»...

Глаза нищего разгорелись. В них вспыхнула такая бешеная радость, какой, вероятно, ему не приходилось еще испытывать никогда. Не соображая того, выдержит ли ветхий кошель тяжесть золота, он подставил его под сыпавшийся поток червонцев... И сума стала наполняться ими.

«Довольно ль?» – спросила нищего фортуна.

Нет, еще. – «Не треснула б?» – Не бойсь.

«Смотри, ты Крезом стал». – Еще, еще маленько:

Хоть горсточку прибрось.

«Эй, полно! посмотри, сума ползет уж врозь».

Еще щепоточку... Но тут кошель прорвался,

Рассыпалась казна и обратилась в прах...

Фортуна скрылася: одна сума в глазах,

И нищий нищеньким по-прежнему остался.

Так и душа часто прорывается у нас от непосильной тяжести насевших на нее страстей и чувственных впечатлений...

Человеку дан бессмертный дух... Он должен парить, подниматься к Богу... должен стремиться «горе», к Богочеловечеству: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф.5:48).

Но часто человек совершенно забывает о своем назначении и живет одной только плотью... Багаж его плотских вожделений иногда бывает чересчур богат и разнообразен. И тянет он человека к земле, и тот, страстный и жадный, точно корабль, переполненный грузом, все глубже и глубже погружается в пучину греховной жизни... А страсти кипят, не умолкают. Они с остервенением накидываются на него, рвут его со всех сторон. «Бурю помышлений суетных носит в себе такой человек... Он теряет равновесие... Ветряные страсти в конец могут затрепать, закачать его, точно корабль во время волнения... Опасность и... опасность великая грозит человеку... душа его постепенно тонет в море страстей...

За борт скорее все бренные заботы... Кидать надо в море весь лишний товар, которым мы нагружаемся здесь, и который только задерживает, замедляет ход нашего духовного корабля в этом житейском океане. Пусть летят туда и гордость, и зависть, и хищничество, и языческое обоготворение плоти... Больше благодатной любви, – этого воздуха под крылья, – и человеческая душа, точно вольная птица, вырвется из сетей порока, воспарит и поднимется к Своему Творцу...

– Да... все... все это за борт, – проговорил, внимательно слушавший товарищ... Тогда легче нам будет плыть к тихой пристани, и мы скорее найдем надежное успокоение в Том, Кто сказал:

«Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас» (Мф.11:28).

Солнце совсем уже спряталось за морем, когда два старых товарища возвратились домой со своей прогулки.

«Где ж мои братья?»

Он стоял на самой вершине горы и любовался оттуда открывавшейся перед ним панорамой. Вправо, точно громадное зеркало, что-то светилось и играло на солнце. Не разобрать за далью: то ли это озеро, спокойно улегшееся в мягких, зеленых берегах, или же просто речной плес? У подошвы горы, по низинам, засел густой сосновый бор, а левее, на всю ширь неоглядную, расстилались сочные, заливные луга.

Солнце уже давно зажглось на востоке, и капли росы, попадавшие под горячие лучи его, точно алмазы, искрились и переливались разноцветными огоньками.

Стоявший на вершине горы человек полной грудью вдыхал в себя свежий, ароматный воздух, и чувство силы, бодрости и довольства играло на его цветущем лице.

А в это время сзади, по склону горы, тянулся целый лабиринт шахт, рвов и подземных ходов. Будто муравьи какие, люди копошились и бегали с тачками, утомленные, покрытые толстым слоем несмываемой пыли...

Вдруг раздался глухой удар; как будто что-то оторвалось, и, с шумом, медленно стало сползать книзу. Одновременно с этим понеслись и повисли в воздухе чьи-то отчаянные крики и вопли. То старая шахта хоронила под своими рухнувшими сводами целую партию рабочих.

Безучастно смотрел на картину смерти и разрушения самодовольный созерцатель. Ни один мускул его спокойного лица не дрогнул при этом. Напрасно несчастные взывали о помощи: голос их терялся и не доходил до каменного сердца наслаждавшегося чудным утром человека. Но вот к нему торопливо подбегает какая-то старая женщина. Глаза ее горят огнем гнева. Задыхаясь, указывая дрожащею рукою по направлению к шахтам, она заговорила:

– Ты слышал: там произошло несчастие. Глыбы земли рухнули на рабочих, и они нашли себе под ними могилу. Знаешь ли?.. в числе пострадавших есть твои братья!.. Спеши же оказать им свою помощь!

Лицо господина тотчас переменилось. Оно покрылось мертвенной бледностью. В глазах читался испуг и ужас.

– Мои братья, – оттягивая слова, прерывающимся голосом почти прошептал он... – Ты говоришь, что мои братья там... лежат, притиснутые свалившейся землею? О, Боже! Смилуйся над ними! Веди же, старуха, скорей. Мы откопаем несчастных!

Сбежать с горы, захватить с собой железную лопату было делом одной минуты. Горячо началась работа. Пот обильными струями катился с разгоряченных лиц. Один за другим высвобождались из-под земли, заваленные ею рабочие. Вглядывается в них откапыватель с надеждой: не брат ли то мой? Но нет, брата все не находит! Наконец, подоспела помощь. Работа пошла успешнее. Откопали всех... но среди них господин не узнал своих братьев.

– Где же братья? – беспокойно спросил он старуху...

– А это разве не они? – показывая на спасенных рабочих, ответила ему та. – Так спеши на помощь в беде ко всякому человеку, и помни, что все люди – твои братья! Тогда в твоей душе не будет места ни греховному самодовольству, ни холодному равнодушию к окружающей тебя нужде и страданиям!

Будильник

Теперь почти в каждом, мало-мальски зажиточном доме можно встретить будильник. Это – обыкновенные часы, к которым приделана еще особая машинка. Механизм ее сравнительно несложен и прост. Он устроен так, что всякий, по своему желанию, может завести его на какое угодно время. Для этого надо лишь поставить стрелку будильника на цифровой знак избранного часа. Настанет этот час, – и маленький, железный молоток заработает... Частой дробью забьет он в края металлического колокольчика, который, обыкновенно, прикрепляется к самой верхушке будильника.

Резкий, пронзительный звон тогда разносится по всему дому и будит обитателей его встречать утро занимающегося дня. Так будильник исполняет свое назначение. И чуткий человек, только что заслышит в положенное время знакомый звук колокольчика, как тут же поднимается с постели, расстается со сладкими грезами, с беспечными снами и спешит на работы...

Но стоит раз, другой спокойно прослушать тревожный бой колокольчика и, повернувшись на противоположную сторону, снова заснуть, – а потом, день за днем, мы так и привыкнем спокойно спать под его неугомонный, пронзительный рокот. В будильнике не произойдет никакой перемены. Он останется таким же... И все так же исправно будет выбивать заведенный час... Но наше отношение к нему уже изменится. Мы перестанем обращать внимание на его тревогу. Его металлический голос не будет больше нас поднимать на работы.

Будильник этот – наша совесть. Она дарована нам от Бога. Ее голос также звучит, как колокольчик, и будит в нашей душе все лучшие, святые чувства. А иногда она прямо таки бьет тревогу, ударяет в набат. « Страсти грозят пожаром охватить всю душу», – отчаянно взывает тогда совесть, как бы стараясь поднять на борьбу с ним все, что только осталось в глубинах сердца честного и святого...

Как важен и дорог для человека этот предостерегающий голос! Сам Ангел Хранитель говорит нам им... И если мы хотим, чтобы совесть не теряла над нами своей силы и власти, то должны слушаться ее всегда. Иначе спасительный голос совести все меньше будет тревожить наше спокойное самодовольство. Пусть же он несмолкаемо звучит в душе каждого христианина, взывая: «душе моя, душе моя! восстани! что спиши? конец приближается!»...

Три ноши

Существует одна очень поучительная притча.

По дороге, извивавшейся узкой лентой между оврагами и пропастями, брели три путника. Они имели страшно утомленный вид. Ноги их вязли в липкой грязи, которая, казалось, хотела все глубже и глубже засосать пешеходов. А навстречу им спокойно, но твердой, уверенной походкой, направлялся величественный Незнакомец. Его взор был полон успокаивающей ласки и мира. Руки Его протягивались к изнуренным путникам с готовностью помочь им. В сострадательном взоре читалось сожаление. Незнакомец скорбел о том, что путники, сгибаясь под тяжестью своих нош, не хотят, однако, расстаться с ними, сбросить их со своих плеч.

– «Я не отягощаюсь своей ношей», – говорил первый, хотя груз его, по-видимому, совсем уж давил. Но он до того свыкся, сроднился со своим багажом, что не мог себя и вообразить без него.

Второй отличался самолюбием. К людям он относился с презрением и никогда не верил в искренность и сочувствие. – «Этот Незнакомец хочет надо мной посмеяться... Что Ему за необходимость брать на себя мою ношу?» – подумал он и гордо отвернулся от предлагаемой помощи. Но вот к Незнакомцу приближается третий путник. Его глаза давно уже с надеждой всматривались в величественную фигуру Незнакомца. И при этом, в них выражалось столько страдания, и читалась такая мольба о помощи, такое страстное желание свалить с себя груз, – что Незнакомец тотчас же прикоснулся к его плечу и снял с него ношу.

– Как Ты добр, и как мне легко, – с радостью и облегчением прошептал свою благодарность счастливец.

Величественный Незнакомец – это Спаситель. Ноша – человеческие грехи. Христос только тогда может понести их за нас, если мы сами тяготимся ими, если мы сами ищем помощи и облегчения, надеясь получить все это чрез Иисуса Христа, как Единственного Ходатая Бога и человеков. Но раз такой надежды нет, – Христос не может помочь нам: ибо Он только «взыскующим мздовоздатель бывает». К ним только и обращен Его милосердный призыв: «приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас» (Мф.11:28). Но стоит лишь грешнику молитвенно, из глубины души вздохнуть ко Господу о своей греховной ноше; стоит лишь раскрыть пред Искупителем всю душу, «обремененную грехи многими», и

«С души, как бремя скатится,

Сомненье далеко, –

И верится, и плачется,

И так легко, легко»...

Дорогая покупка

(Из рассказов книгоноши).

В далеком пограничном городе, где преобладающим населением были поляки и евреи, в огромном здании казарм расположилась 25-я дивизия. Праздник. Солдаты, – кто лежит, мечтательно глядя на потолок, кто грызет семечки, как бы нарочно стараясь засорить ими весь пол, а вон там, на подоконнике, уселся молодой солдатик с серебряной серьгой в ухе и на хриплой гармонике силится воспроизвести какой-то ухарский мотив забытой им песни... Душно и грязно. Синеватый дым от махорки носится в воздухе клубами. В углу на кровати развалился щеголь-солдат... Усы выведены в стрелку, волосы густо намазаны какой-то пахучей помадой. В руках у него растрепанная и захватанная книжка лубочного издания. Монотонно, но бойко, чуть не в сотый раз, читает он ее собравшейся около него в группу почти целой роте солдат. Все слушают с глубоким вниманием. Но вот отворяется дверь и в казарму с кожаной сумкой на плечах входит книгоноша. Он начинает обходить солдат, предлагая им купить у него евангелие. Шум и гам в казарме на время стихают.

Новый человек привлек всеобщее внимание. Солдаты обступили книгоношу, рассматривают, что у него наложено в сумке; одни, не найдя ничего, кроме евангелий и псалтири, отходят разочарованные, недовольные и даже насмешливо улыбаясь, другие приторговывают и раскупают книжки. Здесь же стоят два молодых солдата. Они держат в руках по экземпляру евангелия, а в глазах написано страшное раздумье.

Закинутые из средней полосы России в далекую западную окраину, они тоскуют здесь по родине. Особенно тяжело им чувствуется в праздники. Ученья нет, делать нечего, – чем занять досуг? Грамотные, они привыкли дома вслух всей семье читать по праздникам евангелие... И здесь бы почитать эту святую книгу: в ней всегда найдешь утешение, мир душевный. Какая бы тоска ни глодала сердце, она пройдет: почитаешь евангелие, и с души, как бремя скатится, а на сердце делается легко, легко. Но вот беда: до сих пор негде было достать этой книги, а сейчас явился случай, можно бы купить, да денег нет...

Стоят, перелистывают книгу, вчитываются в ее священный текст, а в душе поднимаются уже знакомые чувства хорошего умиления, хорошей радости... Вот они золотые слова: «Всякий, кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную» (Ин.4:14). И еще: «Я есмь хлеб жизни; приходящий ко Мне, не будет алкать, и верующий в Меня не будет жаждать никогда» (Ин.6:32–35).

– Господи! – переговариваются они между собою, – и чего это книгоноша не приехал во время выдачи жалования? А теперь в кармане и копейки нет!

– Разве вот что сделаем, обращается один к другому: – мы сегодня получили с тобой по караваю хлеба. Сложимся, продадим свои хлебы и на вырученные деньги купим сообща святое евангелие. Глаголы живота вечного ведь тот же хлеб. Утолим им свой духовный голод... Не даром же сказано, что не одним вещественным хлебом жив бывает человек, но и всяким словом, исходящим из уст Божиих!..

– Послушай, родной! – обратились они к книгоноше. – Подожди немного. Мы сейчас сбегаем и расстараемся на счет денег. Это недолго: минут 10–15.

Книгоноша охотно согласился ждать хоть дольше. И понесли наши бедные солдатики свои хлебы на рынок, продали их, и на вырученные деньги, вместо хлеба вещественного, приобрели себе хлеб духовный. Дорого обошлась им эта дорогая, бесценная для души покупка!

О, если бы все так любили Слово Божие и так же живо чувствовали голод духовный! Тогда святое евангелие сделалось бы нашей настольной книгой, неизменной спутницей и руководительницей в жизни. А сколько бы света внесло оно в темную среду народную, во все ее потаенные и глухие закоулки! Несите же этот свет туда все, кто может!

Беор-Рефа

(По Круммахеру).

I

У подошвы горы, под сенью высоких шатровидных пальм приютился небольшой, но приветливый домик. Это – гостиница для путешественников, странствующих по песчаной и безлюдной пустыне.

Невдалеке от нее, под самым обрывом утеса светлой, журчащей струей весело пробегает говорливый ручеек. Вода в нем настолько прозрачна, что с берега можно рассмотреть все впадинки и углубления его каменистого дна. А кругом, на необъятное пространство, раскинулось целое море песку, – жгучего, мелкого и легко подвижного. Тоскливый вид имеет эта серая, песчаная равнина, особенно, когда ветер поднимет страшные тучи едкой пыли, и повсюду закрутит, задымится кругом.

Немногим лучше в ясный, солнечный день. Правда, бездонным куполом сияет тогда голубое, безоблачное небо; не зашелохнет, не прогремит: всюду царит мертвая тишина. Но за то солнце так печет, его палящие лучи так накаляют воздух, – что дышать становится нечем, – и путник невольно ищет себе приюта. Но пред ним расстилается одна только бесконечная пустыня с знойным, сухим, раскаленным воздухом.... Еле-еле передвигает усталые ноги путешественник. В глазах его стоит безнадежный ужас и отчаяние. Уста запеклись. Хоть бы каплю воды, хоть бы перевести дух где-нибудь под тенью зеленеющего куста или дерева... Но вот взгляд изнывающего страдальца оживает. Он издали еще заметил этот домик, что ютится там, под горой; он видит, как раскинула над ним густую тень целая купа пальмовых деревьев; он даже слышит слабое журчанье серебристого ручейка. И ободренный путник, с надеждой в душе, быстрее шагает по направлению к приветливо зеленеющему среди пустыни оазису, по склону которого пробегает ручей, носящий название «Беор-Рефа». По особому случаю дано было этому ручью такое название.

II

Когда-то, на одной из самых богатых и аристократических улиц Дамаска, возвышался красивой архитектуры дом. Он принадлежал известному Дамасскому богачу Варуху, слава о капиталах и торговых предприятиях которого гремела далеко за пределами Сирии.

«Справедливо называют его Варухом», (что значит: «благословенный»), – говорили часто жители Арамейской земли... «На нем действительно почивает особенное благословение Божие»...

И на самом деле, Варух, по-видимому, был баловнем счастья. С каждым годом его богатства росли, сокровища умножались, – и каких только драгоценностей, вывезенных из Индии и Аравии, не хранилось в его обширных сокровищницах и кладовых.

Его прекрасный дом, легкостью стиля и художественностью украшений напоминавший собою скорее чудный царский дворец, по справедливости почитался достопримечательностью Дамаска... И не раз можно было видеть, как заезжие иностранцы подолгу любовались и. не могли оторвать очарованных глаз от этого чудного создания архитектурного искусства.

Внутренность дворца еще более поражала богатством, разнообразием и изяществом украшений. Пол, устроенный из блестящего мрамора, покрыт был дорогими, разноцветными коврами. По стенам развешаны были картины, скупленные у лучших, гениальнейших мастеров своего времени; на высоких пьедесталах по углам стояли бронзовые статуи и статуэтки тонкой, художественной работы; а по всему потолку и карнизам шли богатые, лепные украшения. Здесь же благоухала целая роща тропических растений, в густой листве которых ютились и пели домашние птички. Все это делало богатый дворец таким чудным райским уголком, в котором можно было забыться, замечтаться и залюбоваться...

Беззвучно, точно тени, скользили по мягким коврам расторопные слуги, готовые по первому знаку исполнить каждую прихоть, каждый каприз своего господина. Казалось бы, весь дом должен быть приютом неги и счастья. Жена Варуха, – благородная Приска, – красивые черты лица которой время заметно щадило, была беззаветно предана мужу. А резвящаяся, веселая детвора весь дом наполняла такими радостными криками, которые, кажется, должны были спугнуть всякую тоску, как бы она ни была сильна.

Но, – странное дело! – в сердце Варуха не было мира. Тень глубокой грусти постоянно лежала на его мрачном лице. Напрасно Приска старалась развлечь своего супруга: уныние не оставляло его и сон бежал от его глаз.

Вот и теперь, – скучный и грустный сидел Варух в одном из покоев своего дворца, выходившем как раз на террасу. Это было любимое место его в часы отдыха и раздумий. Солнце ярко светило... Прямо, перед террасой журчал фонтан. Перепархивая с ветки на ветку, птички весело щебетали и пели, наполняя своим гомоном свежий утренний воздух. А в комнаты, с каждым порывом легкого ветерка, доносилось благоухание лилий и роз. Но, несмотря на всю эту чудную, веселую картину южной весны, лицо Варуха было печально. Печать тяжелой думы лежала на нем.

«На что мне жизнь?» – думал Варух. –"Ничего лучшего и высшего, чем то, что я имею от юности, теперь уже я не достигну. Я знаю, что все на земле тщетно и мне все опостыло».

Не раз уже такие мрачные мысли западали в душу Варуха, и, под давлением их, он однажды совсем было решился покончить с собою. Но вдруг он узнал, что в городе Мемфисе, в стране Мезраим, живет знаменитый мудрец. Из самых отдаленных стран приходят к нему за советом; и всем, и во всяких случаях жизни этот мудрец дает добрый совет. Варух решился отправиться к нему и раскрыть перед ним свою душу. Едва слышно он хлопнул ладонями рук, и на этот звук точно вырос пред своим повелителем один из самых верных слуг его, по имени Малх.

– Снаряди двух верблюдов... – утомленным и слегка разбитым голосом заговорил, обращаясь к нему, Варух. – Одного из них нагрузи золотом, серебром и самыми дорогими пряностями Аравии. Завтра мы едем!

Малх исполнил все, как приказал ему господин.

III

Лишь только стала заниматься заря на востоке, и слабая полоска розоватого света прокралась и прорезала тьму, как Варух проснулся и встал со своего богато убранного ложа. Все засуетилось и поднялось в его доме. Огромный штат слуг готов был хоть на край света сопровождать своего господина, но он взял с собою только верного Малха. Варух благословил жену и детей и пустился в путь на плавно раскачивающихся из стороны в сторону верблюдах. Дорога лежала через горы. Перевалившись через них, путешественники спустились в пустыню, которая безграничным, песчаным морем раскинулась пред ними. Но вот уже семь дней бредут они по пустыне, а страны Мезраимской все еще не видно. Между тем солнце печет невыносимо. Страшная жажда стала томить и людей, и животных. Взятые с собою запасы воды иссякли. А на всем безлюдном пространстве не было нигде ни родничка, ни колодца. Богач изнемогал и в отчаянии, ломая руки, говорил:

– О, как бы охотно я отдал теперь все сокровища, которые несет верблюд на себе, за один только кубок воды, бьющей обильными ключами в моих тенистых садах; с каким удовольствием променял бы все драгоценные вина моих погребов на небольшой ручеек, водой которого мы могли бы смочить свои пересохшие губы!

Но вот темная ночь упала на землю, накрыв ее своими черными крыльями; зной значительно свалил, и легкий, чуть-чуть потягивавший ветерок несколько освежил воздух. Чувствовалось, как от оседавшей росы плащи делались влажными, и наши путешественники жадно прильнули к ним своими запекшимися губами, по капле высасывая из них живительную влагу, в надежде хоть этим утолить свою жажду.

Но вскоре снова загорелось жаркое утро, снова солнце заиграло на небе, и пустыня опять превратилась в палящую печь. Жажда путников не утихла, а напротив разжигалась с каждым часом сильнее и сильнее...

В припадке страшного отчаяния Варух бросился на землю, скрежетал зубами, посылал бессильные проклятия небу и, наконец, решился зарезать одного из своих верблюдов. В его сокровенных запасах он нашел немного воды, и уже готов был с жадностью выпить ее... Но в этот самый момент взгляд Варуха случайно упал на старого слугу Малха. Тот в изнеможении и как бы в забытьи лежал, спокойно ожидая своей смерти. Остановился Варух на мгновение и в его груди всколыхнулось вдруг новое чувство, а в глазах блеснул решительный огонек. С большой осторожностью наполнил он водой маленький сосуд и поднес его к помертвевшим губам своего верного раба. Тот с жадностью приник к краям сосуда, и в глазах его ясно читалась благодарность. Старик немного оживился. А Варух, на время как бы забыв свою мучительную жажду, с сожалением стал смотреть на обессиленного Малха и, наконец, воскликнул:

– Затем-ли я взял тебя, дорогой мой слуга и товарищ, чтобы ты умер по моей вине?! Дома я мучил всех своим унынием, а теперь, мой верный Малх, в этой пустыне я являюсь твоим губителем. И все же ты терпелив и незлобив, как агнец. С твоих уст не срывается жалоб.

– Как могу я не следовать за тобою, хотя бы это привело меня к смерти?! – слабым голосом заговорил старый слуга. – Если я разделял с тобой счастливые дни, то, как же откажусь делить и дурные? О, если бы Господь взял мою душу, только бы спас тебя от бедствий! Я одинок, а о тебе станут горевать твоя жена и семеро детей...

Дальше Малх говорить не мог. Ему опять стало дурно, и он склонился в бессилии на землю.

Но вот до слуха измученных спутников донесся слабый, едва уловимый ухом шум от журчавшего где-то ручья. Варух приподнял голову и стал прислушиваться. Верблюд тоже встрепенулся, встал на свои неуклюжие ноги и направился к утесу. За ним поспешил и Варух, и вскоре увидал, как из-под утеса выбегал ручеек с обильной прозрачной водой.

Обрадованный открытием он пал на землю и, поднимая руки к небу, воскликнул.

– Господи, Боже мой! Я вижу твое милосердие! Ты открыл мне тайну жизни: походить на этот ручей, который все оживляет и поит своей влагой, – вот в чем назначение человека. О, тогда жизнь не покажется скучной, тогда на душе не будет лежать неисцельной тоски! Время ли тут носиться с нею, когда кругом столько жаждущих, – и всех их надо напоить, накормить, согреть теплым словом любви, направить к Богу, показать дорогу к добру, к свету истины!.. Благодарю Тебя, Господи, что Ты открыл мне пути Свои!

Так восклицал Варух. Но он не бросился с жадностью утолять собственную жажду; он поторопился сначала наполнить чашу и поднести ее к запекшимся губам верного Малха. С благодарностью взглянул раб на своего господина: с изумлением и радостью смотрел он, как тот самоотверженно ухаживал за ним, стараясь освежить прохладной и прозрачной водой его лицо и голову...

А гордый, раньше никому недоступный Варух, как бы переродился. Он чувствовал, как слезы умиления застилают ему глаза, а в груди закипают, зарождаются приступы какой-то еще небывалой, никогда неиспытанной им радости.

– О, Малх, Малх! – с восторгом заговорил он, когда его верный раб совершенно оправился и пришел в себя. – Ты не слуга, ты друг моего сердца! – Мы не умрем теперь, мы останемся живы! И я чувствую, как у меня в душе воскресает новая жизнь! Этот источник открыл ее мне!

Отдохнули путники подле ручья, напоили верблюда, и тут только заметили, что солнце садится за горизонт и по песчаной низине побежали уже вечерние тени. Они решили остаться здесь до утра. Утром же, когда на востоке засияли первые лучи солнца, Малх обратился к своему господину.

– Солнце уже взошло. Не прикажешь ли наполнить водою мехи, и мы будем дальше продолжать свой путь в страну Мезраим, к великому мудрецу мира?

Варух улыбнулся и, с юношескою горячностью схватив за руку своего слугу, воскликнул:

– Видишь ли, брат мой Малх: Господь уже научил меня тому, чего я искал. Зачем же нам ехать так далеко?! Набери свежей воды в пустые мехи: мы вернемся домой!..

И, благословляя благодетельный ручей, путешественники тронулись в обратную дорогу.

IV

В глубокой задумчивости сидела в своей небольшой, но уютненькой комнате благородная Приска. По временам она поднимала голову и всматривалась чрез открытое окно в глубину тенистого сада, откуда неслись к ней детские крики, – а вместе с ними в комнату врывалась яркая, веселая, весенняя жизнь со всем ее богатством и разнообразием звуков. Луч солнца прихотливо играл на блестящем полу. Кругом все радовалось и ликовало. Но печать затаенной грусти лежала на прекрасном лице благородной женщины. Ее мысли были далеко. Она думала о своем отсутствующем муже.

Но вот в саду раздались детские восторженные вопли. Общим хором дети приветствовали какого-то гостя. Почти одновременно с этим в комнате появилась одна из более приближенных служанок, по имени Тирза.

– Господин и Малх возвратились из путешествия, моя госпожа! – почтительно доложила прислужница.

Порывисто поднялась со своего сиденья пораженная неожиданным известием Приска. Страшное смущение читалось в ее взоре.

– Ты говоришь, что господин возвратился?.. И он... И он здоров? – видимо волнуясь и с тревогой в голосе, спросила госпожа.

– Да, и он стоит уже на террасе с детьми, – ответила Тирза.

Вся трепетная, смущенная бросилась Приска к своему мужу и, увидя его веселым, быстро и радостно заговорила:

– Благословен Бог, вернувший тебя так скоро назад! Благословен да будет и тот человек, который водворил вновь мир в твою душу; ибо я вижу: ты стал совсем другой, лицо твое сияет. Не правда ли, – продолжала Приска, ласкаясь и прижимаясь к любимому мужу, – эти хорошие, добрые глаза больше не будут глядеть сурово?

Варух с любовью смотрел на свою супругу и подробно рассказал ей обо всем, что с ним случилось.

– Видишь, – заключил он свой рассказ. – Не человек, не мудрец, а Сам Господь просветил меня. В пустыне я научился смирению; в источнике – познал милосердие Божие и благость жизни; наконец, в горе своем я нашел человека и друга! И вот я вернулся к вам обновленный.

На душе моей царит мир, который дороже золота и серебра, и который не могло мне дать все мое богатство...

И начались новые дни в жизни Варуха. Все свои заботы он отдал бедным, и с тех пор не было в его стране ни одного страдальца, которому бы он не помог. А через год вместе с женой, детьми и рабом Малхом Варух отправился к благодетельному источнику и устроил там прекрасную гостиницу. Все странники пустыни находят теперь в ней себе покойный, гостеприимный приют. Источник же был назван «Беор-Рефа», что значит: источник исцеления. С этим именем он известен всем и доселе.

Далеко ли от нас небо?

Из моей записной книжки.

Я помню: это было в чудный, майский вечер.

Южная весна стояла в полном расцвете.

Синее небо казалось глубоким, бездонным куполом. Взор тонул в нем и не мог оторваться от маленьких звездочек, трепетным светом мигавших нам сверху.

Молодой полумесяц медленно плыл над землей, бросая серебристый отблеск на потемневшую поверхность пруда, на цветущие купы деревьев...

Кругом была тишина.

Причудливые тени красиво перемежались с световыми пятнами, которые иногда укладывались в какой-то загадочный, хитрый узор на песчаных дорожках липовой аллеи.

Я, сестра и наш старый дед-священник, второй год как перебравшийся к нам, в нашу семью, после своего выхода за штат, – возвращались с вечерней прогулки. Опираясь на пастырский посох, не спеша, плелся своей старческой походкой наш «добренький, седенький дедуся», как часто любила называть его в разговоре сестра. Она, очевидно, души не чаяла в приветливом старике и теперь шла рядом с ним, любовно поддерживая его под левую руку.

Мы с сестрой не видались два года, – и теперь я находил в ней большую перемену.

Это уже не была прежняя беспечная шалунья Маруся. Нет, предо мной стояла совсем выровнявшаяся девушка, с глубоким задумчивым взглядом серьезных, бархатных глаз, которые во все всматривались с какой-то особенной, загадочной внимательностью.

Прежде порывистая, не рассчитывавшая своих действий, ветром носившаяся по всем комнатам нашего просторного дома, – она доставляла немало огорчений моей матери своей резкостью, а иногда и крайним упрямством. Но в эти два года с ней произошла такая резкая перемена, что было прямо не узнать своенравную раньше Марусю.

– Не барышня, а ангел! – говорила про нее наша прислуга. И действительно, – она всем стала походить на ангела: как будто что-то высокое, святое, доселе беспечно дремавшее в глубинах ее сердца, теперь пробудилось и наполнило всю ее жизнь новым, небесным содержанием.

Умножение правды, добра и любви между людьми – сделалось, с тех пор, ее заветной мечтой. Это было также и любимой темой ее разговоров.

И часто я заставал сестру в созерцательной позе. Устремив свой взор куда-то вдаль, или на небо, – она вся отдавалась тогда созерцанию.

Не раз, вглядываясь в ее задумчиво-мечтательное лицо, я спрашивал себя: о чем мечтает так эта дорогая мне головка? Какие образы теснятся сейчас в ее душе?

И в этот памятный мне вечер, когда мы проходили мимо рощи, как бы затканной в серебряную паутину лунного сияния, Маруся тоже мечтательно смотрела на небо, синяя глубь которого вся была усеяна золотыми, звездными точками...

– Что ты как впилась своим взглядом в это ночное, красивое небо? Уж не лететь ли собираешься туда? Смотри, далеко! – шутил я...

– Ты сказал: далеко! – так вся и встрепенулась моя милая спутница. – Да, действительно, небо от нас далеко... И, кажется, оно все больше и больше удаляется от современного человечества. А человек как будто нарочно старается придушить в себе самую память о небе и всецело отдаться во власть земли со всеми ее заботами и страстями... И мысли, и чувства людей, точно цепями, прикованы к жалким, земным интересам. Даже в литературе, которая должна пробуждать в толпе порывы к высшим задачам жизни, все реже и реже слышатся голоса: «горе имеем сердца!» А от того все реже и реже благоговейный взор наш поднимается к небу... Небесный свет все слабее и слабее отражается в наших глазах и часто бывает совершенно не в силах согнать с них густую, непроницаемую тень земных хотений...

И какой, вследствие этого, невообразимый ад злобы и страстей кипит и разгорается кругом! И как хочется от всего сердца, да громко, на весь мир крикнуть:

О, род людской! побойся Божьей кары;

Повсюду вкруг тебя все льется кровь да кровь,

Звучат ножи, свирепствуют пожары,

И братская в грязи затоптана любовь!

«Ножей, ножей!» кричишь ты в исступленьи

И, наковав ножей, идешь поспешно в бой;

Трепещет все, что слабо; все в смятеньи –

И тяжкий сон стоит над грешною землей.

Остановись, взгляни: не угасая,

И краше чистых звезд, и ярче бела дня,

Блистает в небе истина святая,

И ласково глядит, безумный, на тебя.

Она зовет тебя к успокоенью,

Священные слова гласят ее уста:

«Ко мне, ко мне, кто жаждет обновленья,

Кто изнемог под тяжестью греха!

Я дам вам мир божественный и чудный,

Мир беспечального, святого бытия;

Но лишь исполните закон вы наитрудный:

Любите ближнего, как самого себя!»

И этот закон мы забыли, втоптали его в грязь, поставив на место его звериный закон борьбы за существование. А между тем такая любовь преклонила бы нам небеса... Она свела бы небо на землю. Порядки небесной жизни стали бы порядками жизни земной. Осуществилось бы прошение молитвы Господней: «да будет воля твоя, яко на небеси и на земли». О, тогда небо для нас не было бы далеким и чуждым! "

Я недавно читала замечательно горячую и задушевную статью известного английского писателя Друммонда. В ней меня, между прочим, поразили следующие слова... «Ты должен всю свою жизнь сделать Богослужением, – пишет Друммонд, – подобно тому, как это сделал Христос Спаситель. Служи Богу не в одном только храме. Служи ему и в твоей комнате, и в доме, и в мастерской... Если речь идет о работе, наблюдай, чтобы она производилась правильно. Если у тебя есть наемные люди, позаботься о свежем воздухе для них, о хорошей, доброкачественной пище... Противодействуй лжи и обману, где бы ты их ни встретил: в молоке ли, разбавленном водой, в дурном ли хлебе, в книгах ли вредных или в картинах; ищи правды во всякого рода промышленности, в обхождении и переписке, в общественных отношениях, в семейной жизни. Если тебе это удастся, ты уже приготовил свое местожительство для неба. Небо в нас; оно – дружба, смирение, самоотрицание, вера, любовь, самопожертвование, и эти добродетели находятся только там, где находится Господь. Возвещай поэтому о Нем в доме всем, – возвещай, что Он делал и что говорил, как Он жил и как умер, и как теперь живет Он среди людей, и как хочет всех приблизить к Себе».

«Возвещай это не только, как учение, но и как опыт, как твой собственный опыт; подтверждай этот опыт и своею жизнью»...

Это место, эта тирада в прекрасной статье Друммонда мне так понравилась, что я выучила ее, как видишь, почти наизусть...

– «Да, – заговорил в ответ сестре дед, нисколько, по-видимому, не удивленный ее неожиданным излиянием и даже как будто наставительным, проповедническим тоном речи. – Приведенные тобою мысли писателя вполне справедливы. Только тогда к нам приближается небо, только тогда оно как бы наклоняется к земле, – когда любовь Христова делается законом всей нашей жизни. И в этом случае на нас во всей полноте сбывается обетование Спасителя: «Если человек любит Меня, то и Отец Мой возлюбит его, и мы придем, и обитель у него сотворим»... (Ин.14:23). Помни, что «небо часто ближе к нам, когда мы сгибаемся, чем когда стремимся вверх». А потому, порываясь к небу, в обители райские, мы никогда не должны забывать того, что блаженство небесного царства доступно будет лишь для тех, кто привык дышать небесной атмосферой еще здесь, на земле..., в чье сердце, в чью душу вселился Христос, а вместе с Ним и все небо еще во время земного его подвига».

Мы уже подходили к дому.

Месяц поднялся совсем высоко.

Кругом разносилось благоухание акаций. Весь воздух был насыщен их несколько пряным запахом.

Где-то вверху раздавалось характерное гуденье майских жуков...

А вот, из глубины рощи полились азартные, соловьиные песни... Не хотелось идти в душные комнаты: так была хороша эта привольная, весенняя ночь...

Но свежий воздух, мягкими волнами ласкавший и опахивавший мое лицо, до того успокаивал нервы, что глаза невольно слипались и дремотная истома охватывала все мое тело.

Я простился с дедом и сестрой, которые остались на крылечке наслаждаться картиной звездного неба, и отправился на сеновал – свою постоянную летнюю резиденцию. Но до меня долго еще долетали обрывки разговора, который тихо велся на крыльце.

– Да, если примешь Христа в свое сердце, в продолжение всей своей жизни будешь служить Ему, Он, моя детка, и устроит в твоей душе чистое, ясное, безоблачное небо!.. продолжал развивать начатую тему наш добрый дед...

– Так вот откуда идет это влияние, – подумал я... Вот, кто поставил мою сестренку на добрую дорогу! О, милый, хороший дед!

Прошло несколько лет. Я уже состоял на службе, когда однажды получил из дома неожиданное известие...

«Дедушка скончался, – писал мне отец, – а Маруся выпросила у нас благословение на вступление в общину сестер милосердия, которая на днях отправляется на китайскую границу»...

– Небо пошла искать сестрица! – подумал я, и от души благословил ее на этот подвиг...

Сон о жизни

Утопая в зелени старых, раскидистых лип, на небольшом пригорке, спускающемся крутым обрывом к реке, живописно расположилась красивая барская усадьба. Перед самым балконом ее старинного дома разросся довольно обширный палисадник, в котором искусно обделанные клумбы пестрели разнообразными цветами. Тут ярко горели на солнце неприхотливые пионы; рядом с ними, гордо подняв кверху свои царственные головки, пышно раскинулись душистые розы, а далее зеленели нераспустившиеся еще георгины, в зелени которых стыдливо прятали свои голубые бутоны веселые, но скромные «анютины глазки». Воздух напоен был душистым ароматом цветов.

Невдалеке от усадьбы, – только перейти чрез дорогу, – белела маленькая, очень красивая церковь. Медленно потухающее солнце кидало на нее свои последние косые лучи. День угасал. Чувствовались затишье и предвечерняя приятная свежесть. На балконе дома собралось довольно оживленное общество. Стоял неугомонный говор. Раздавались больше молодые голоса. Иногда срывался задорный смех, слышалась остроумная шутка.

Но вот вдруг все смолкло. Все попритихли. Кто-то завел речь о сновидениях. Стали припоминать замечательные сны, – кому какой пришлось видеть.

– О, мне однажды приснилась вся моя жизнь? – с загоревшимся взглядом воскликнула одна молодая девушка. – Но как проснулась я, так все и перезабыла. Помню только, что я видела свою жизнь веселой, веселой. Вокруг меня все радовалось, хохотало, прыгало... а я, кажется, больше всех... – неожиданно закончила разскасчица.

– Глупенькая ты, Маруся! – ласково гладя ее волосы, заметила рядом сидевшая мать. – У тебя еще ветерок ходит вот в этой упрямой, хотя и милой головке! Будешь постарше, узнаешь, что жизнь – далеко не праздник.

– Господа! – обратился вдруг к молодому собранию довольно пожилой помещик, до того времени упорно молчавший. Это был хозяин дома и отец большинства сидевшей здесь молодежи.

Все мгновенно обратились в его сторону.

– Хотите, я вам расскажу замечательный сон, который я видел так ясно и живо, как будто все это было в действительности, наяву...

– Расскажи, папа! Расскажите... общим хором со всех сторон раздались голоса.

Настала мертвая тишина. Вечерние тени густыми полосами ложились на все. От реки потянуло довольно ощутительной сыростью и прохладой...

– Однажды, – глухим голосом заговорил помещик, – сидя вот здесь же, на этом самом балконе и, приблизительно, в такой же чудный вечер, я любовался солнечным закатом. Я с интересом следил за тем, как вечерняя заря багряным полымем охватила все почти небо, как она потом постепенно стала все таять и таять, и как, наконец, совсем погасла на небе. Так, думал я, скоро погаснет и моя жизнь... И вдруг я почувствовал, как тяжелая, гнетущая грусть легла на мое сердце. Мне так захотелось разрыдаться, разрыдаться по-детски, что я еле смог удержать свои слезы... Меня охватил ужас при мысли о смерти. Исчезнуть, как разлившаяся волна, погрузиться в вечную тьму – эти мысли приводили в трепет мою душу... Погруженный в глубокое раздумье, я долго после этого не мог заснуть... Только к утру, наконец, я забылся... И вот вдруг, помню, потянулись предо мной шумные улицы какого-то большого города. Точно волны морские, колыхаясь, шли по ним взад и вперед бесчисленные толпы народа. Здесь можно было встретить людей всяких сословий и положений. Я видел, как торопливо направлялись друг к другу богатые люди, разодетые в роскошные одежды, как медленно и терпеливо подвигались вперед бедняки, обессиленные, нередко страшно согнувшиеся под тяжестью непосильной ноши. Вид этой человеческой суеты наполнил печалью мое сердце.

«Несчастные люди, говорил я себе: – к чему все ваши заботы? Вы все стремитесь к счастью, но кто из вас нашел его? Не все ли только сон и мечта! Не все ли обман? Нет – ничто не дает нам счастья! Мы – игрушка наших желаний, которые вечно гонят нас вперед и вперед, пока не поглотит, наконец, нас великое море уничтожения»...

– Да какой ты, папа, стал проповедник! – с насмешкой воскликнул один из его сыновей, одетый в белый студенческий китель. На сочных, румяных, как спелая вишня, губах молодого человека давно уже играла ироническая улыбка.

С легким укором посмотрел на сына отец и, тяжело вздохнув, продолжал свой рассказ.

– Я не заметил, как вдруг улицы шумного города куда-то исчезли. Я стоял уже на вершине высокой скалы, и чей-то голос говорил мне над самым ухом: «Ты вздумал учить других, ты хотел спасти от заблуждения твоих братьев, – но впал сам в заблуждение... Смотри же теперь, и поучайся!»

Я поднял глаза и увидел пред собой прекрасную страну. Это был настоящий райский уголок. Зелёные рощи то и дело перемежались здесь с золотистыми полями; мягкие волны пробегали по ним и заставляли колосистую рожь тихо шептаться с соседней рекой. Тут же вились дороги, осененные деревьями всевозможных пород; из их густой листвы раздавалось щебетание птичек. Трава, усеянная роскошными цветами, стлалась бархатным пестрым ковром... Воздух был напоен ароматом. Дышалось легко и свободно... По золотому песку, тихо журча, пробегал ручеек. Я с восхищением рассматривал прекрасную местность... Но вот я увидел человека, одетого в богатые одежды. Он шел медленно по зеленому лугу, погруженный в глубокую думу. Его взгляд был устремлен в землю, а на лице было выражение тоски и недовольства. Следом за ним шла многочисленная свита, готовая по первому знаку исполнить малейшее желание своего господина. Один из слуг подавал ему вкусные плоды, другой протягивал золотой кубок с вином. Но человек ел и пил неохотно. Он постоянно оборачивался то в ту, то в другую сторону, вздрагивал, как бы чего-то пугаясь...

– Ну, право, папа, точно из «Тысячи и одной ночи!» – снова ввернул свое замечание беспокойный студент.

Но помещик продолжал свой рассказ, не обратив решительно никакого внимания на слова сына.

– Еще мгновение, – говорил он, – и предо мной все снова изменилось. У ног моих лежала другая, уже, дикая, гористая местность. По склону ее лепилась маленькая, бедная хижина. Человек, одетый почти в рубище, с вязанкой дров за плечами, с трудом спускался с горы к этой хижине. Острые камни резали ему ноги... Колючий кустарник страшно царапал и рвал его тело. Наконец, человек добрался до своей избушки.

С радостными криками выбежали из нее навстречу ему маленькие детишки... Своими ручонками они тянулись к его лицу, старались отереть с него крупными каплями падавший пот; а у самого порога хижины труженика встречала жена, и среди этой милой семьи он забыл всю свою усталость, всю понесенную тяжесть.

Я долго смотрел и радовался довольству этого человека, который чувствовал себя счастливым в такой глухой, безлюдной местности. И опять я услышал прежний голос.

«Заметь, говорил он мне: любовь всегда влечет за собой довольство и надежду. Кто не работает, чтобы сделать счастливыми других, тот никогда не будет счастлив сам. Окруженный избытком и роскошью, он будет чувствовать себя несчастным. Ты видел это на примере праздного человека в прекрасной стране... Он ничего не делал для других. Он только жил для себя и считал своих спутников своими рабами, которые должны работать за него. Поэтому, он не находил нигде себе радости. Он не слышал чудного пения птиц, не замечал красоты цветов... Он с ужасом видел только одно, – это: пустоту своей души»...

«Бедняк же работает для своей жены и детей. Его побуждает к этому любовь. Она же дает ему силу и спокойствие. Он охотно несет свой тяжелый труд: радость близких людей служит ему лучшей наградой. Так не внешние блага, а сам человек создает свое счастье».

Смолк говоривший мне голос... и я вдруг проснулся. Солнце высоко уже стояло на небе и своими лучами прямо ударяло мне в голову. Я поднялся с постели, но долго не мог освободиться от впечатления этого сна. – Рассказчик опустил голову и о чем-то крепко задумался.

На балконе воцарилась тишина. Только слышно было, как где-то за рекой защелкал соловей, сначала слабо, слабо, – а потом все громче и громче. Вскоре ему отозвался другой, третий... и запели, зарокотали чудные звуки соловьиных трелей, будя засыпавшую ночь.

Радостная весть

Девятнадцать веков миновало с тех пор, как над грешной землей впервые раздалась и прокатилась победной волной радостная весть о Воскресшем. И из года в год повторяется она доселе в св. Церквах православных. Чувство светлой радости охватывает всякий раз благочестивую христианскую душу при первых звуках этой торжественной вести, и, кажется, она никогда не утратит своей свежести, своего трогательного умиления и поучительности. «Христос воскресе!» – Здесь чуется горячий призыв к новой жизни; он задевает самые живые струны христианского сердца, будит в нем самые святые движения, и находит радостный отклик в душах самоотверженных и высоких! Светлым восторгом загораются глаза подвижника Христова, вера и упование у него становятся крепче.

Но рядом с таким торжественным аккордом победного чувства отсюда, с грешной земли, не несутся ли к небу дикие вопли человеческой злобы и старой, вековой борьбы человека с Христовой правдой.

«Христос воскресе», – разливается по миру священная песнь, – возвещая всюду, что залог новой жизни дан, что настало для всех время нравственного обновления и воскресения, что пора, наконец, нам совлечься «ветхого человека, тлеющего в похотях прелестных и облещися в нового человека, созданного по Богу, в правде и в преподобии истины» (Еф.4:22,24). Но мир, грешный человеческий мир молчит в своей массе, не отзывается на великий призыв... Молчит! А, между тем, как потребно ему обновление! Как нужно, чтобы в его душе забилось живое стремление к правде, любви и истине! Как необходимо, чтобы человеческий мир стряхнул с себя вековые путы греха! «Пред нами – зло ожесточенное, порок господствующий, мир, погрязший в разврате», – замечает наш отечественный святитель1. И в нашем обращении ко Христу, в преобразовании жизни по Его великим заветам – единственно верный исход из всех недугов нашего времени.

Эту, слабо намеченную нами, мысль о живом последовании духу заповедей Христовых, прекрасно и горячо развивает покойный русский сатирик Щедрин-Салтыков.

«Равнина еще цепенеет, но среди глубокого безмолвия ночи под снежною пеленою уже слышится говор пробуждающихся ручьев. Темное небо сплошь усыпано звездами, льющими на землю холодный и трепещущий свет. Там и здесь едва виднеются темные точки деревень, утонувших в сугробах. Печать сиротливости, заброшенности и убожества легла на застывшую равнину. Все скованно, беспомощно и безмолвно, словно задавлено невидимой, но грозной кабалой.

Но вот в одном конце равнины раздалось гудение полночного колокола; навстречу ему с противоположного конца пронеслось другое, за ним – третье, четвертое. Среди ночной темноты вырезались горящие шпили церквей, и окрестность вдруг ожила. По дороге потянулись вереницы деревенского люда. Впереди шли люди серые, замученные жизнью и нищетой, люди с истерзанными сердцами и с поникшими на грудь головами. Они несли в храм свое смирение и свои воздыхания; это было все, что они могли дать воскресшему Христу-Богу. За ними, поодаль, следовали в праздничных одеждах деревенские богатей, кулаки и прочие властелины деревни. Они весело гуторили меж собою и несли в храм свои, мечтания о предстоящем недельном ликовании. Но скоро толпы народные утонули в глубине проселка; замер в воздухе последний удар призывного благовеста и все опять торжественно смолкло.

Глубокая тайна почуялась в этом внезапном перерыве начавшегося движения, – как будто, за наступившим молчанием, надвигалось чудо, долженствующее вдохнуть жизнь и возрождение. И точно: не успел еще заалеть восток, как желанное чудо совершилось. Воскрес поруганный и распятый Бог! воскрес Бог, к Которому искони огорченные и недугующие сердца вопиют: «Господи, поспешай!»

Воскрес Бог и наполнил Собою вселенную. Широкая степь встала навстречу Ему со всеми своими снегами и буранами. За степью потянулся могучий лес и тоже почуял приближение Воскресшего. Подняли матерые ели к небу мохнатые лапы; заскрипели вершинами столетние сосны; загудели овраги и реки; выбежали из нор и берлог звери, вылетели птицы из гнезд; все почуяли, что из глубины грядет нечто светлое, сильное, Источающее свет и тепло, и все вопияли: «Господи! Ты ли?»

Господь благословил землю и воды, зверей и птиц и сказал им: «Мир вам! Я принес вам весну, тепло и свет. Я сниму с рек ледяные оковы, одену степь зеленой пеленою, наполню лес пением и благоуханиями. Я напитаю и напою птиц и зверей, и наполню природу ликованьем. Пускай законы ее будут легки для вас; пускай она для каждой былинки, для каждого чуть заметного насекомого начертит круг, в котором они остаются верными прирожденному назначению... Мир вам, степи и леса, звери и пернатые! и да согреют и оживят вас лучи Моего Воскресения!»

Благословивши природу, Воскресший обратился к людям. Первыми вышли навстречу люди плачущие, согбенные под игом работы и загубленные нуждою. И когда Он сказал им: «мир вам!» – то они наполнили воздух рыданиями и пали ниц, молчаливо прося об избавлении.

И сердце Воскресшего вновь затуманилось тою великою и смертельною скорбью, которою оно до краев переполнилось в Гефсиманском саду в ожидании чаши, Ему уготованной. Все это многострадальное воинство, которое пало перед Ним, несло бремя жизни имени Его ради; все они первые приклонили ухо к Его Слову и навсегда запечатлели его в сердцах своих. Всех их Он видел с высот Голгофы, как они метались вдали, окутанные сетями рабства и всех их Он благословил, .совершая Свой крестный путь, всем обещал освобождение. И все они с тех пор жаждут Его и рвутся к Нему. Все с беззаветною верою простирают к Нему руки: «Господи, Ты ли?»

– Да, это Я, – сказал Он им.–Я разорвал узы смерти, чтоб прийти к вам, слуги Мои верные, сострадальцы Мои дорогие! Я всегда и на всяком месте с вами и везде, где пролита ваша кровь, тут же пролита и Моя кровь вместе с вашею. Вы чистыми сердцами беззаветно уверовали в Меня потому только, что проповедь Моя заключает в себе правду, без которой вселенная представляет собою вместилище погубления и ад кромешный. Неправильно думают те, которые утверждают, что правда когда-либо скрывала свое лицо, или, – что еще горше, – была когда-либо побеждена неправдой! Нет, даже в те скорбные минуты, когда недальновидным людям казалось, что торжествует отец лжи, в действительности торжествовала правда. Она неизменно шла вперед, простирая над миром крылья свои и освещая его присносущим светом своим. Мнимое торжество лжи рассеивалось, как тяжкий сон, а правда продолжала шествие свое. Вместе с гонимыми и униженными правда сходила в подземелья и проникала в ущелья гор. Она восходила с праведниками на костры и становилась рядом с ними перед лицом мучителей. Она воздувала в их душах священный пламень, отгоняла от них помыслы малодушия и измены; она учила их страдать всладце. Тщетно служители отца лжи мнили торжествовать, видя это свое торжество в казнях и смерти гонимых за правду. Самые лютые казни были бессильны сломить истину, а, напротив, сообщали ей вящую притягивающую силу. При виде этих казней загорались простые сердца, и в них правда обретала новую благодарную почву для сеяния. Костры пылали и пожирали тела праведников, но от пламени этих костров возжигалось бесчисленное множество светочей, подобно тому, как в светлую утреню от пламени одной возженной свечи, внезапно освещается весь храм тысячами свечей.

Правда эта: люби Бога и люби ближнего, как самого себя, – и она во всей ее ясности, простоте наиболее доступна вам, простым и удрученным сердцам. Вы верите в эту правду и ждете ее пришествия. Летом под лучами знойного солнца, за сохою, вы служите ей; зимой, длинными вечерами, при свете дымящейся лучины, за скудным ужином, вы учите ей детей ваших. С этой правдой вы встаете утром; с ней ложитесь на сон грядущий и ее же приносите на алтарь Мой в виде слез и воздыханий, которые слаще аромата кадильного растворяют сердце Мое. Знайте же: хотя никто не провидит вперед, когда пробьет час ваш, но он уже приближается. Пробьет этот желанный час и явится свет, которого не победит тьма. Подтверждаю вам это и, как некогда с высот Голгофы благословлял вас на стяжание душ ваших, так и теперь благословляю на новую жизнь в царстве света, добра и правды. Да не уклонятся сердца ваши в словеса лукавствия, да пребудут они чисты и просты, как до днесь, а слово Мое да будет истина. Мир вам!”,

Воскресший пошел далее и встретил на пути Своем иных людей. Тут были и богатые, и мироеды, и жестокие правители, и тати, и душегубцы, и лицемеры, и ханжи, и неправедные судьи. Все они шли с сердцами, преисполненными праха, и весело разговаривали, встречая не воскресение, а грядущую праздничную суету. Но и они остановились в смятении, почувствовав приближение Воскресшего.

Он также остановился перед ними и сказал: «Вы – люди века сего и духом века своего руководитесь. Стяжание и любоначалие – вот двигатели ваших действий. Зло наполнило всю вашу жизнь, но вы так легко несете иго зла, что совесть ваша ни разу не дрогнула перед бездной беззакония, куда вы падаете все ниже и ниже. Все окружающее вас представляется как бы призванным служить вам. Вы овладели вселенной, но не потому, что сильны сами по себе, а потому, что сила унаследована вами от предков. С тех пор вы идете с огнем и мечем вперед и вперед; вы крадете и убиваете, безнаказанно изрыгая хулу на законы божеские и человеческие, и тщеславитесь, что таково искони унаследованное вами право. Но истинно говорю вам: придет время – и недалеко оно, – когда мечтания ваши рассеются, как прах. Слабые также познают свою силу – силу правды; вы же сознаете свое ничтожество перед этою силой. Предвидели ли вы когда-нибудь этот грозный час? смущало ли вас это предвидение за себя и за ваших детей?»

Грешники безмолвствовали на этот вопрос. Они стояли, потупив взор, и как бы ожидая еще горшего. Тогда Воскресший продолжал: «но, во имя Моего Воскресения Я и перед вами открываю путь ко спасению. Этот путь – суд вашей собственной совести. Она раскроет перед вами ваше прошлое во всей его наготе; она вызовет тени, погубленных вами и поставит их на страже у изголовий ваших. Скрежет зубовный наполнит дома ваши; жены не познают мужей, дети – отцов. Но когда сердца ваши засохнут от скорби и тоски, когда ваша совесть переполнится, как чаша, не могущая вместить переполняющей ее горечи, – тогда тени погубленных примирятся с вами и откроют вам путь к спасению. И не будет тогда ни татей, ни душегубцев, ни мздоимцев, ни ханжей, ни неправедных властителей, и все одинаково возвеселятся за общею трапезою обители Моей. Идите же и знайте, что слово Мое – истина!

И едва замерло в воздухе слово Воскресшего, в эту самую минуту восток заалел; загорелась румяная заря. Темное облачко, всю ночь спавшее над лесом, окрасилось розовым цветом, проснулось и тихо-тихо поплыло по голубому небесному своду. Из-за края земли показалось великое светило дня и все озарило своим лучезарным светом; ударило оно прямо по верхушкам высоких дерев, заиграло лучами на полях и озерах, заискрилось на мраморах и шелках роскошных палат, с любовью заглянуло в хижины бедняков. Всюду несло оно свет и тепло, всем посылало свою ласку; всей оживающей природе, всем тварям на земле, вдыхающим в себя бодрящий воздух весны, оно своими животворящими лучами вещало радостную песнь: Христос Воскресе!

Христос воскресе! дорогой читатель; Христос воскресе! православный люд».

«Христос воскресе» – воскликнем и мы с горячей верой в то, что с воскресением Победителя греха и смерти светоносная сила обновления распространится по всему миру и заживит в нем старые, греховные язвы!

Христос воскресе!

(Из записной книжки).

Как живая, стоит предо мной сейчас неуклюжая, рослая, крупная фигура когда-то знакомого мне раскольника-старообрядца... Относительно таких обыкновенно говорят: «неладно скроен, да крепко сшит»... И действительно, огромное тело старика Прова, как звали раскольника, представлялось мне всегда, как будто сбитым из железа. Его большие, с заскорузлыми пальцами, руки, казалось, созданы были для того только, чтобы все крушить и ломать... А подстриженная «в кружало» голова, с выбритой маковицей по середине, седые, нависшие брови, длинная, лохматая борода, в которой тонуло все лицо, с горевшими злым огоньком глазами, – все это сообщало могучей фигуре старика какой-то необычайный, и вместе суровый, неприветливый вид...

Тяжело, неприятно было встречаться с ним и в обыкновенные дни. Но каждый раз особенной болью сжималось мое сердце, когда мне приходилось где-нибудь сталкиваться с ним в светлую пасхальную неделю...

Все кругом радуется... Самый воздух кажется наполненным звуками священной, торжественной песни. Даже жаворонок, только что прилетевший с юга, бойко и сладко, как будто на весь мир, с небесной высоты поет эту славную весть, от которой каждое христианское сердце бьется сладкой надеждой.

Только старик Пров по-прежнему нелюдим и суров... Только он молчалив, как могила...

И все сторонятся, все боятся его. Даже родной сын, – пожилой уж мужик, которого он выгнал из своего дома и проклял за переход в православие, – даже и тот избегает встречи с озлобленным стариком...

Весь отдавшийся расколу, его само измышленным, будто бы «древле-православным чинам и порядкам», Пров крепко держался за свои раскольнические лестовки, подручники и подобные святыни, в них одних полагая спасение... И в этой грубой, односторонней вере он представлялся мне как бы суровой, каменной глыбой, которая никогда не одевается пышным ковром нежной, ласкающей зелени, навсегда оставаясь безжизненной и сухой.

И жаль мне становилось его, жаль от души в эти светлые дни общего христианского праздника! И вот, сейчас, я вспомнил о нем, случайно разбирая свою старую, давно забытую тетрадку. Ей я поверял когда-то, в школьные годы, свои юношеские мысли и дерзкие молодые мечты.

Сюда заносились и впечатления из тех или иных поразивших меня жизненных встреч... Вот почему с пожелтевших, но дорогих мне страничек так повеяло на меня былью пережитых лет и в моей памяти, как будто бы, вспорхнул и закружился целый рой, улегшихся было воспоминаний...

Вот – целое лирическое излияние по поводу одной из моих бесед со стариком Провом! Очевидно, мое юношеское сердце поражено было тогда той бездной злобы, которую носил в своей душе против «никониан» этот закоренелый раскольник. И свои мысли и чувства я тогда же перелил на бумагу...

А вот выписка, внесенная в тетрадку, очевидно, значительно позже. Да, это из рассказа одного, любимого мною, родного писателя... Ах, как хорошо бы эти, одушевленные христианским чувством, строки прочитать сейчас старику Прову и всем, в ком только душит живую душу это мертвое раскольническое обрядоверие. «Скажите мне», – восклицает здесь полузабытый, но дорогой мне писатель, – «скажите: отчего в эту ночь воздух всегда так тепел и тих, отчего в небе горят миллионы звезд, отчего природа одевается радостью, отчего сердце у меня словно саднит от полноты нахлынувшего вдруг веселия, отчего кровь приливает к горлу, и я чувствую, что меня как-будто поднимает, как-будто уносит какою-то невидимою волною?»

«Христос воскресе!» звучат колокола, вдруг загудевшие во всех углах города; «Христос Воскрес,» – журчат ручьи, бегущие с горы в овраг; «Христос воскрес,» – говорят шпили церквей, внезапно засиявшие огнями; «Христос воскрес,» – приветливо шепчут вечные огни, горящие в глубоком, темном небе; «Христос воскрес,» – откликается мне давно минувшее мое прошлое...

«Христос воскрес», – думаю и я, присоединяя свой голос к общему, радостному концерту природы...

Да, Он воскрес для всех: большие и малые, иудеи и эллины, пришедшие рано и пришедшие поздно, мудрые и юродивые, богатые и нищие – все мы равны пред Его Воскресением, пред всеми нами стоит трапеза, которую приготовила победа над смертью...

Недаром существует в народе поверье, что душа грешника, умершего в Светлый Праздник, очищается от грехов и уносится в райские обители...

Может ли быть допущена мысль о смерти в тот день, когда все говорит о жизни, все призывает к ней? И мне часто приходит на мысль: «как бы славно умереть в этот великий день»...

Для всех воскрес Христос! Он воскрес и для тебя, мрачный, угрюмый кровопивец-подрядчик, обсчитывающий своих рабочих, – для тебя, которого зачерствевшее сердце перестало биться для всех радостей и наслаждений жизни, кроме наслаждений приобретения и неправды. В этот великий день и твоя душа освобождается от тяготевших над нею нечистых помыслов, и ты делаешься добр и милостив, и ты простираешь объятия, чтобы заключить в них брата своего.

Он воскрес и для вас, бедные заключенники, несчастные, неузнанные странники моря житейского! Христос, сошедший во ад, сошел и в ваши сердца и очистил их в горниле любви Своей. Нет татей, нет душегубов, нет прелюбодеев. Все мы братья, все мы невинны и чисты пред гласом любви всепрощающей, всеискупляющей... Обнимем же друг друга и всем существом своим возгласим: «други! братья! воскрес Христос!»

Он воскрес и для тебя, бедный труженик, – сельский учитель...

Не велик твой угол, не веселит ничьего взора твое внешнее убожество... Но за то сердце твое в этот день для всех растворяется... Ты любишь и тоскуешь только о том, что ты не в состоянии, не можешь всех насытить пищей духовной, всех напитать во имя Христа Искупителя...

Он воскрес и для тебя, серый армяк! Он сугубо воскрес для тебя, потому что ты целый год, обливая потом кормилицу-землю, славил имя Его, потому что ты целый год трудился, ждал и все думал: «вот придет Светлое Воскресенье, и я отдохну под Святою сенью Его!» И ты отдохнешь, потому что в поле бегут еще веселые ручьи, потому что земля-матушка только что первый пар дала, и ничто еще не вызывает в поле ни твоей сохи, ни твоего упорного труда!

Для всех воскрес Христос. Все мы, большие и малые, богатые и убогие, иудеи и эллины, все мы встанем и от полноты душевной обнимем друг друга, сольемся в братском поцелуе...

Всем Христос радость послал, всех наградил весельем. Только ты один, отщепенец, ты один сурово глядишь на общую радость, торопливо запираешь ворота своего дома и удаляешься в самую дальнюю горницу, где не слышно ни голоса человеческого, ни того радостного, светлого смеха, который на минуту даже тюрьму озаряет как бы сиянием. Ты со смущением смотришь на мир Божий; сердце твое зачерствело под гнетом суесловных прений о букве писания; нет в нем христианской любви, погас светоч ее милосердия, ее снисходительности... Мир для тебя – пустыня; где-где завидишь ты своего единомышленника, но и того пугаешься, и тому боишься взглянуть в глаза, потому что и в нем видишь разнотолка, который точит на тебя свой нож. Слова: «Христос воскрес!» слова, наполняющие трепетною надеждою все сердца, проходят мимо тебя; они потеряли для тебя свое живительное значение, потому что ты для всего запер свое сердце, кроме узкого тщеславия, кроме бесплодных и бесполезных прений о формах и словах, не имеющих никакого значения без духа любви, без духа общения, их оживляющего»...

Какой горькой правдой звучат эти слова для тех, в чьих сердцах, подобно Прову, Христос только умер, но не воскресал... Как хочется сказать всем искренно, от сердца: Христос воскрес! Воскрес Тот Всемогущий, Светоносный Спаситель мира, Который может «возглавить Собою всяческая!» А потому, да будет же у всех нас «едина вера, едино крещение, Един Бог и Отец всех»...

Сие буди и буди...

В стенах святой обители

I

Точно маленький островок среди безбрежного океана, затерялась, спряталась в густой чаще соснового бора древняя обитель.

Белые стены ее красиво выделяются на зеленой полосе хвойного леса.

Расположенная на довольно высоком пригорке, обитель издалека блестит золочеными крестами своих старинных, но далеко еще не ветхих церквей... Очевидно, заботливая рука тщательно бережет и охраняет здесь эту достопримечательную святыню от разрушающих действий беспощадного времени...

Храмы, – один пятиглавый, с характерными московскими «луковицами», другой одноглавый с небольшой, устроенной на нем звонницей или колокольней, – носят на себе явные следы седой старины...

Возле них, полукругом протянулся длинный, с маленькими окнами корпус.

Он тоже давней постройки и чуть ли не ровесник по годам самому монастырю и его древним святыням. В нем устроены покои настоятельницы монастыря – доброй и распорядительной игуменьи Маргариты. Здесь же отведены кельи и для более почтенных сестер.

Остальные монахини помещаются в небольших, красивеньких домиках затейливой архитектуры, которые ровной, строгой линией вытянулись в длинную улицу и, красиво обсаженные кудрявыми яблонями, кажутся издали игрушечными, декоративными.

Прямо перед ними расстилается бархатная луговина с густой мелкорослой травой. Она правильно изборождена песчаными дорожками, которые в разных направлениях ведут к храмам и монастырским воротам.

На всем лежит здесь печать порядка, кропотливого труда и уютности.

Вечер...

Весеннее солнце почти совсем уже скрылось...

Лишь розоватые, перистые облака слегка золотились еще потухающими лучами заката.

В мрачных комнатах игуменьи – темно...

Только лампадки, как звездочки, слабо мерцают пред иконами...

В глубоких, старинных креслах, с книгой в руках, слегка откинувшись на спинку сиденья, полулежит женщина, стройная фигура которой красиво обрисовывается под складками небрежно наброшенного на плечи мягкого, из пуха платка...

Изредка вспыхивает, разгораясь, ближайшая лампадка, – и тогда из мрака выступает бледное с правильными чертами лицо...

Женщина, видимо, забылась в легкой дремоте, о чем можно заключить по ее ровному дыханию и закрытым глазам.

В прихожей послышался шорох, и через минуту оттуда вышла монахиня в клобуке, с золотым крестом на груди, который слабо отсвечивался, когда колеблющееся пламя лампадки бросало на него свой бледный луч...

– Устала, бедная! – прошептала монахиня, с нежной улыбкой взглянувши на спящую женщину, и хотела было пройти дальше, в другую комнату, как вдруг та повернулась и открыла глаза...

– А я, тетя, заснула, – смущенно заговорила молодая женщина, увидав старушку...

– Замучили мы тебя здесь длинными службами: не привыкла ты к ним, – с добродушной шутливостью, в которой ясно прозвучала нежная нотка ласки, проговорила старушка, проходя в свой маленький, весь уставленный иконами кабинетчик...

Молодая женщина, Ольга Федоровна приходилась по матери племянницей игуменье Маргарите, к которой она приехала и гостит вот уже несколько недель...

Она явилась сюда прямо из-за границы, полная еще неостывших тревог и мучительных волнений, которыми подарила ее жизнь.

Встретив здесь самый радушный привет от любящей тетки, она думала навсегда остаться среди монастырского затишья, которое казалось особенно сладким после жизненных бурь...

Все ее тут поражало... Но прежде всего сама неутомимая хозяйка монастыря. Ни длинные службы, ни бессонные ночи, ни продолжительные вечерние молитвы, – ничто по-видимому не оставляло заметного следа усталости на этой выносливой старушке.

Своей ревностью к молитве и монастырским подвигам она вызывала всеобщее изумление...

Даже мать казначея, чуть ли не самая древняя из монахинь, жившая здесь еще во дни славной игуменьи Персиды, которая далеко по округу за святость жизни слыла за прозорливицу, – даже она выражала удивление по поводу рвения к службе и всем монастырским трудам матушки Маргариты...

– Ну, подай ей Бог, и ревнивица же к Божьему делу наша мать-игуменья, – не раз делилась с сестрами своими впечатлениями казначея... Много видала я великих подвижниц, – а нет, такой заботной да неусыпной еще не встречала!

И действительно, живая, но не вертлявая, среднего роста, с уверенными манерами, в которых сказывалась привычка к великосветскому обращению, – игуменья Маргарита с раннего утра до позднего вечера была на ногах... Во всяком деле она первая подавала добрый пример.

Вот и сегодня, задолго до полуночи поднялись сестры к торжественной утрене Великой Субботы, а раньше всех Маргарита...

Ольга Федоровна видела, как старушка все время до службы молилась в своем кабинетике, а потом пошла по кельям сама будить сестер...

Молодая женщина уже давно внимательно присматривалась к незнакомой ей монастырской жизни... И в прошлую ночь она с интересом следила за тем, как постепенно просыпалась обитель, как повсюду замелькали огоньки, – и как вскоре, точно пчелы в растревоженном улье, монахини одна за другой потянулись к храму...

Вот у алтарного окна главного храма мелкой дробью прозвенел вестовой колокольчик и в ответ ему с монастырской звонницы полились редкие, глухие удары ревуна-колокола... Колыхаясь и дрожа плавными, медленными волнами, они торжественно таяли и замирали в лесных глубинах...

А ночь была тихая, ясная... Высыпавшие на небе звезды горели, будто лампады... Лес, со всех сторон непроницаемой стеной обступавший обитель, благоговейно молчал, как бы прислушиваясь к мягкому разливу торжественного благовеста...

Ольгу тоже потянуло в храм. Она вошла туда, когда там началась уже служба...

Молитвенно сосредоточенная стояла на своем месте величавая игуменья-Маргарита...

Левую половину храма занимали сестры, более почтенные и старшие из коих стояли возле своих стасидий, – как назывались особые, устроенные по стенам сиденья, несколько напоминавшие собой обыкновенное кресло.

Правая сторона предназначалась для посторонних богомольцев, которые, обыкновенно, приходили сюда из окрестных сел и деревень...

Постепенно вся церковь наполнилась народом.

Торжественно шло богослужение... С клиросов неслось стройное пение монахинь.

Прекрасно подобранные голоса молодых клирошанок нежно, точно тоскующая свирель, плакали...

– «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим».

Среди воцарившейся тишины заметно было, как на всех лицах отражалось глубокое умиление, и Ольга Федоровна чувствовала, как волна хорошего, сладостного, но давно забытого молитвенного одушевления пробуждается и в ее душе...

– «Научи меня, Господи, научи», – шепотом срывалось с бледных, бескровных губ молодой женщины... и она внимательно стала вслушиваться в пение монахинь...

Хорошо, выразительно пели сестры... Это чувствовала Ольга, и потому каждое слово священной песни будило в ее душе соответственный образ...

– «Жизнь во гробе положился еси, Христе, и ангельская воинства ужасахуся снисхождение славяще Твое», тревожной, трепетной мелодией выводили клирошанки, как бы и сами содрогаясь при мысленном представлении невиданного зрелища...

– Боже! до какого уничижения, в самом деле, снисходит любовь Твоя к слабому, капризному, точно ребенок, человечеству... Источник жизни, Которым все мы живем и движемся, и существуем, Который дает бытие всем тварям, жизнь всем живущим, Сам ныне бездыханным во гробе полагается... Как не прославить такое снисхождение: сколько в нем утешительного, отрадного для каждой немощной и грешной души, – думала Ольга, – и невольно картины прошлой жизни шевельнулись в ее памяти, и нагнали на ее лицо сумрачную складку...

– «Ты заповедал еси заповеди Твоя сохранити зело», – выразительным, турчаниновским речитативом продолжал хор запевы «первой статии».

– Ищем основ жизни, – продолжала думать Ольга. – Все без исключения стремимся к счастию, страстно протягиваем к нему руки и часто среди «изобилия благ земных» задыхаемся от собственной пустоты, вянем, как цветок с подгнившим корнем... Вот где – освежающее начало жизни, вот где – ее чистый родник: в заповедях Твоих, Господи! В них «дух суть и живот суть»... Они – истинный свет миру, они – истинный рычаг всякого усовершенствования, всякой культуры, всякого прогресса... Вне их – одно блуждание, одни мгновенно вспыхивающие и так же мгновенно потухающие огоньки... – И каких только огоньков не зажигал пред собою мир? Каких только кумиров не воздвигал он? На какие только устои не пробовал опереться, – спрашивала сама себя Ольга... И наслаждение, и красота, и слава, и могущество, и гражданская доблесть, – все ставилось целью бытия... Но ни на чем не успокаивался человеческий дух и продолжал измышлять новые цели и новые пути к ним... Что ни год, то появляются все новые и новые волны модных учений... Одна встает, вырастает, а потом, по непреложному закону жизни, равнодушно поглощается морем вечности, а на ее место идет уже другая... Так «род преходит и род приходит» (Еккл.1:4), и соответственно этому «земля изменяет лице свое»... Каждое время ставит свои задачи, – и человек то служит им, то низвергает и предает их поруганию... Только Ты, Господи, Ты, наше «Солнце Правды», неизменно, в течении XIX веков продолжаешь разливать один и тот же ясный, чистый свет божественных учений...

И опять припомнилась Ольге ее прошлая жизнь, – жизнь вне этого света, – но, как докучливую муху, она постаралась прогнать от себя эту думу и стала вслушиваться в то, о чем говорили рыдающие звуки священных песнопений.

– «Меры земли положивый, в малом обитавши, Иисусе всецарю, гробе днесь, от гробов мертвыя возставляяй», – протяжной, захватывающей душу мелодией неслось с клироса... И потом, как бы дополняя смысл того, что было высказано с твердой положительностью в медленном темпе, сочные женские голоса уже быстрым речитативом, напоминающим судорожно-скачущий по порогам ручей, продолжали:

– «Дабы исправилися путие мои, сохранити оправдания Твоя»...

Да, – опять вихрем завертелись в голове молодой женщины мысли, навеянные пением, – да! много, много и ныне «гробов повапленных»... Замкнувшись в ячейку узких личных интересов, мы хороним часто в себе «душу живую», заглушаем святые порывы к добру и правде... Но истинно слово Твое, Спаситель Наш: «Сын человеческий пришел не умертвить, а оживить»... Оживотвори же верою и любовью наши иссохшие сердца!..

Великие истины, за которые раньше люди шли на костры, на смерть, на всякие жертвы, теперь многими с презрением откинуты, как ненужный хлам... Наступил для некоторых момент переоценки всех тех ценностей, мыслью, мечтой о которых бывало вдохновлялись лучшие люди на жизнь и на подвиги... Среди тех, которые должны быть вождями народа, нередко замечается вымирание нравственных начал и победоносное провозглашение зверства принципом жизни...

В ХVII веке глубоко убежденные в близкой кончине мира раскольники убегали в леса и пустыни, надевали саваны, ложились в заранее приготовленные долбленые гробы и пели протяжным, заунывным напевом похоронные песни...

Но разве и теперь не раздается зловеще эта похоронная песнь, которой легкомысленные люди хотят злобно отпеть и положить во гроб, в могилу все исторические святыни?.. Разве не разлагается лишенная христианской «соли» и все больше и больше отрывающаяся от корней русской веры и народности когда-то самобытная мысль некоторых из современных интеллигентов? Разве, точно смрадный и мерзкий туман, не расползается среди молодежи смертоносное дыхание нравственного безразличия к добру и к злу...

«К добру и злу постыдно равнодушны», – припомнились Ольге стихи любимого поэта... Давно она не бывала в храме, а, главное, никогда содержательная служба Великой Субботы не пробуждала в ее сердце таких сильных чувств, как сейчас... В этот раз буквально до самого дна всколыхнулась ее чуткая душа...

Много пережила и перечувствовала за утреней Ольга Федоровна и неудивительно, если бессонная ночь да еще долгое стояние в церкви так ее утомили, что к вечеру этого дня она не могла бороться с охватившей ее дремотой... Отяжелевшие веки закрылись сами, и молодая, утомленная женщина вскоре заснула – на чем и застает ее настоящий рассказ. Приход тетки-игуменьи на время только прервал ее грезы, но потом она снова погрузилась в сон...

II

Широкими, гулкими переливами будил полночную тишь торжественный благовест монастырского колокола, – когда Ольга Федоровна совершенно очнулась от сна... Она поняла, что это звонят к Пасхальной утрене, и стала прислушиваться к колокольным ударам...

– «Бум, бум, бум», – редко, внушительно сотрясал воздух густой, бархатный бас медного ревуна, и вместе с сильным, могучим звуком его, что-то бодрящее, светлое, победное просыпалось в душе... Ольге было очень приятно ощущать приливы такого чувства...

Ей невольно припомнилось, как она встречала Пасхальную утреню раньше... Целый рой видений, точно спугнутых птиц, закружился в ее голове.

Припомнилась ей весна, расцвет ее юности, когда она вся трепетала от страстной, томительной жажды, от напряженного ожидания, скорее, до самого дна выпить предназначенный ей судьбой кубок жизни...

Эта пора бурного вскипания молодых сил волнистой полосой пересекает водную гладь каждой человеческой жизни...

Но особенно полна была она тревожных волнений для Ольги.

Ее увлекающаяся натура всему отдавалась без думы, без критики... Беспечная и легкомысленная, она представляла себе жизнь в дымке розовых грез и не хотела видеть в ней чего-либо более серьезного, что покупается, обыкновенно, ценой труда и лишений...

Правда, еще институтский законоучитель настойчиво предостерегал своих воспитанниц, а в их числе и ее, от такого взгляда на жизнь... Его горячее слово, которым он напутствовал их, при выходе из института, на многих произвело сильное впечатление. Некоторые тогда же вписали его в свои дневники... Даже в изящном альбоме красавицы Ольги, среди стихов, которые так любила посвящать ей знакомая молодежь, красовалась речь батюшки, переписанная четким, каллиграфическим почерком...

И на первых порах Ольга не раз перечитывала ее... Действительно, это было слово, сказанное не по-казенному, а от горячего сердца...

«Итак, прошли – прокатились ваши школьные годы, – говорил законоучитель, обращаясь к выпускным институткам... Наше учебное заведение в последний раз открывает пред вами двери, – но уже для того, чтобы навсегда выпустить вас из своих стен в бурный поток жизни...

Радостная минута!!!

Так говорит чувство достигнутой цели, чувство труда, увенчавшегося успехом, чувство побежденных препятствий...

Серьезная, многозначительная минута.

Так говорит испытующая мысль, устремляясь в будущее.

Но вы все теперь охвачены, конечно, одним общим порывом, одним общим предчувствием счастья этой жизни, еще неизведанной вами, еще новой для вас.

Настает весна ваших дней, красота и расцвет вашей молодости, начало той самостоятельной жизни, о которой, вероятно, в тиши своих укромных уголков вы так много и страстно мечтали, – задушевным голосом говорил батюшка...

А весна везде хороша...

Всмотритесь ясным, солнечным днем, на просторе полей, в весеннюю, расцветающую природу! Посмотрите, как все дышит там теперь жизнью. Прислушайтесь к тысяче звуков, оглашающих этот воздух. Вглядитесь внимательнее, – и вы увидите на незначительном клочке земли тысячи жизней.

Вся природа точно встрепенулась. Она живет, она движется, она дышит чрез каждый листочек, чрез каждую былинку. Бездонным куполом раскинулось над нею голубое, ясное небо. Томной трелью льется оттуда серебристая песня жаворонка, прихотливо купающегося в прозрачной синеве весеннего воздуха...

Кругом светло, покойно... Чувствуется прилив бодрости, радости, жизненных сил. Забыто осеннее, хмурое небо... Забыты зимние вьюги, – и, кажется, никогда уж не воротятся больше эти тоскливые дни с дождливыми, грязными тучами, с воем пронзительного ветра.

Не такое же ли чувство, – упрашивал законоучитель, – бьется теперь и в вашем молодом сердце? Не порывается ли и оно так же безмятежно, так же доверчиво посмотреть в свою жизненную даль и представить себе ее таким же чистым, ясным небосклоном, обвеянным легкой дымкой поэтических грез, надежд и сладких ожиданий?!

И не потому ли вот эта открывающаяся пред вами жизнь так и манит вас неотразимо? Не потому ли и волнует она так вашу молодую душу?

И я не хотел бы сейчас разбивать и омрачать ваших радостных ожиданий! Я не хотел бы напоминать вам о том, что кроме весны и ясного дня есть еще осень и ненастье... Я не хотел бы сейчас говорить вам об этой изнанке жизни, которая зовется у нас горем и нуждой, – если бы меня не побуждали к этому особенные условия вашего воспитания.

Наш институт, как мать родная, питал и лелеял вас, – и эмблема, украшающая ваши аттестаты2, есть в тоже время и эмблема вашей жизни здесь, эмблема тех святых отношений к вам со стороны ваших воспитателей и воспитательниц, которые мыслимы только в питомнике, действительно похожем на семейное гнездышко... Здесь вам было тепло и привольно... Здесь вы не знали горьких забот и печалей, воспитываясь в блаженном неведении тяжелой борьбы за кусок хлеба... Но незнание нужды и горя есть неведение одной из важнейших сторон жизни... Кто не знает нужды и горя, тот не может вполне ясно понимать всю глубину общественных связей и отношений... Кому не приходилось плакать самому, тот не оценит чужой слезы по достоинству... Наконец, кто даже и не подозревает о той трагической прозе житейской, под гнетом которой падает так много людей, – тому тяжело будет встречаться с горем и нуждой после... А совершенно избежать их в жизни нельзя. «Жизнь – это океан»,– сказал наш любимый поэт... И на ее берегу слышится так же «нестройный гул», как и на берегу океана. И в этом гуле слышны так же стоны и рыдания, как и при бурях на океане... Чтобы не быть врасплох застигнутым бурей, чтобы, при наступлении ее, не потеряться и не сгинуть в волнах житейского моря, – нужно, при выходе в жизнь, быть готовым ко всем случайностям... А, главное, надо укреплять в себе живую веру в помощь Того, Кто Сам, добровольно, из любви к людям, понес все страдания и скорби людей и Который, Сам «искушен быв по всяческим, может и искушаемым помощй» (Евр.2:18).

С Таким Помощником не страшно...

С Ним смело пускайтесь в открытое море...

Поднимется ветер, расплещутся, разбушуются синие волны, – Он «запретит и скажет ветру: умолкни, и волнению: перестань!»

Напоминанием о Спасителе я и заключу, говорил проповедник, свое последнее к вам слово, а у вас мыслью о Нем да будут начаты первые ваши шаги на другой, более или менее самостоятельной, но, во всяком случае, зашкольной дороге».

Все с глубоким вниманием выслушали напутственную речь батюшки. Ольга чувствовала, как при этом в ее душе загорелось, поднялось что-то бодрое, сильное, как будто жажда подвига. И в мечтательном воображении Ольги уже развернулась заманчивая картина того, как она пойдет бороться за идею, – за какую?.. она в этом еще не отдавала себе отчета, но чувствовала, что это выйдет что-то очень красивое...

Но потом такие порывы улеглись, чувства несколько охладели, – и молодую девушку потянуло к радости, к веселью, немножко к мещанскому счастью.

Родились другие мечты... мечты о жизни, полной блеска и удовольствий.

И судьба сначала баловала, по-видимому, Ольгу... ее наивные мечты понемногу сбывались...

Вскоре, по выходе из института, она сделала, как завистливо говорили кругом, блестящую партию... Но Ольга скоро в ней разочаровалась и поняла, сознала свой ошибочный шаг...

Вспоминаются ей первые дни замужества... Ничего светлого, яркого; ничего такого, что бы стоило помнить...

Точно скучная, серая картина, в которой нет ни одного талантливого мазка; точно вяло, бесцветно написанный портрет, в котором нет той таинственной точки, поставленной рукой волшебника-художника, что заставляет гореть всю картину огнем вдохновенного творчества... Все сводилось к одному, к погоне за красотой...

– «Красиво пить и есть... Чтобы красиво сидело платье... Красивая обстановка, красивый, остроумный разговор...» Вот на чем, думала Ольга, сосредоточивались все мои заботы... И сколько при этом было условности, лжи, неискренности в отношениях, что всегда тяготило душу до страшной, нестерпимой боли! И из-за чего?!

При воспоминании об этом, нервная дрожь электрическим током пробежала по всему ее телу...

Она теплее закуталась в платок и под торжественный гул монастырского звона снова думами погрузилась в свое недавнее прошлое...

Среди всей этой пустой, безыдейной жизни, по-видимому, живой, светлой точкой горит воспоминание об ее единственном ребенке...

Да, она горячо любила свою крошку, незабвенную Тамарочку. С черными, огненными глазками, с нежным цветом лица – она обещала со временем сложиться в чудную красавицу... Об этом не раз уже Ольга думала с гордостью...

Она изощряла и напрягала всю свою женскую изобретательность, чтобы как можно изысканнее разодеть свою девчурку...

По-видимому, Ольга нашла теперь для себя цель жизни... Сознание пустоты на время было заполнено... В молодой женщине с каждым днем все сильнее и сильнее просыпалась мать... Она привязалась к ребенку со всей страстностью первого, материнского чувства и все свое время отдавала ему...

Как живые, встали перед Ольгой картинки из ее жизни этого периода: детская комнатка, первый лепет ребенка, первые детские ласки... Сколько счастья, – простого, тихого, но безмятежного, как безмятежно было личико самой малютки!!!..

Но вдруг это горе, страшное, беспощадное, обрушившееся так неожиданно! Что может быть тяжелее потери любимого ребенка? Да, это несчастие перевернуло всю ее душу...

Живо припоминаются Ольге мельчайшие подробности последних дней незабвенной Тамарочки...

То было в одном из заграничных городков...

– Доктор! спасите! – кричала мать, в нервном припадке валяясь у ног педантичного немца, который с убийственным хладнокровием прописывал последнее и совершенно ненужное лекарство... Припомнился Ольге и муж ее в это время, – здоровый, выхоленный, красивый брюнет... Боже! с каким он равнодушием смотрел на страдания малютки... На его спокойном, животном лице не дрогнуло ни одной черточки... Ему нужда была лишь она – красивая и стройная... Детей же он не любил и не хотел иметь их...

И сразу как будто оборвалось что-то тогда на сердце у Ольги. Она почувствовала, что больше не может уже идти рука об руку в жизни с таким человеком...

Тамарочка умерла... Несколько дней, как безумная, ходила Ольга... Ни в чем она не находила утешения... В ее мозгу все больше и больше билась одна неотступная мысль: да стоит ли жить? к чему? – спрашивала она себя, – и роковой ответ начал было с неумолимой ясностью выступать в ее сознании, как вдруг одна встреча всему дала неожиданное направление...

Как раз, тоже в первый день Пасхи, через неделю по смерти ребенка, Ольга совершенно случайно забрела в улицу, где находилась русская церковь. Она вошла в нее...

Здесь, на чужбине церковная служба произвела на отвыкшую было за последнее время от храма молодую женщину сильное впечатление...

Родные, знакомые напевы невольно перенесли ее к далеким, почти забытым дням детства. Ей вспомнилось, как, бывало, встречала она Пасху со своей семьей в деревне, и что-то теплое проснулось вдруг в ее сердце... Ольга чувствовала, как постепенно, точно снег от весеннего солнца, от этих священных, радостных звуков в душе ее тает тоска...

Она простояла всю службу... Последняя кончилась, но Ольге не хотелось еще уходить... И потому, когда батюшка приветливо пригласил ее вместе с другими к себе «разговеться», то она с особенной охотой направилась в его квартиру... Родное, русское общество, по-видимому, завлекло ее... Она долго и жарко здесь говорила, особенно с батюшкой... Слова последнего, которыми тот ответил ей на ее откровенную исповедь, – как-то невольно вылившуюся из ее души, врезались в памяти молодой женщины неизгладимыми буквами...

– Помните: Бог ведет нас разнообразными путями, но к одной цели – к нашему вечному, непреходящему благу... Вы тоскуете, плачете и жалуетесь на то, что потеряли ребенка, потеряли ту любовь и привязанность, которая скрашивала и наполняла содержанием вашу жизнь?! Знайте же, что вы не потеряли его, а напротив, нашли... Раньше, при жизни ваша дочка была для вас лишь забавой, нарядной куколкой, баловать и одевать которую доставляло вам удовольствие. И вы могли действительно ее потерять, превратив в изнеженного, избалованного человека, в котором замерли бы все проявления благородной личности... Теперь же у вас на душе остался вечно ее живой образ, обвеянный вашей материнской молитвой, вашими материнскими слезами... О, дети, дети! Какой это великий Божий дар! – восклицал священник... – Они суть живые носители света Божьего, вестники царства Божия здесь, на земле... Дети очищают, возвышают и облагораживают жизнь человеческую... Без них люди огрубели бы, очерствели и ожесточились в своем страшном эгоизме. Детьми же мы воспитываемся до уразумения Царства Божия здесь, на земле, ими просветляемся... И вот разве вас Тамарочка не оторвала от прежней жизни, разве не просветила, разве не вдохнула в вашу душу что-то новое, высокое и, во всяком случае, не земное?.. Верьте: это был голос к вам с неба, и он зовет вас к забытому небу...

Слова батюшки запали глубоко на сердце Ольги, и она вспоминала их чуть ли не каждый день...

Да и действительно батюшка оказался пророком. В жизни Ольги произошел решительный перелом. Ее муж был вскоре убит на одной глупой дуэли, а сама она решилась с тех пор начать совершенно новую жизнь: это был порыв, пробужденный в ее душе участливым словом благожелательного батюшки...

III

На монастырском дворе, куда вышла Ольга Федоровна из полутемной и душной кельи своей тетки, ее поразила картина царствовавшего здесь оживления...

Пасха была поздняя... На деревьях набухли уж почки, причем некоторые из них прорвались, распустившись в клейкие, маленькие, бледно-зеленые листочки...

От леса тянуло ароматом свежей зелени и запахом влажной земли. Чуть-чуть откуда-то наносило дымком...

Среди ночной тишины благовест разливался с особенной торжественностью...

В его могучих, густых, но мягких, бархатистых раскатах чуялся призыв к бодрой, победной радости... Казалось,– ему внимал и величавый свод небес, усеянный звездами; и этот молчаливый лес, непроницаемой стеной окружающий обитель... Везде подмечалось что-то праздничное, необычное...

– Воистину, – подумала Ольга, вспомнив слова пасхальной песни, – «священная и всепразднственная сия спасительная нощь».

Возле самого храма шла горячая, хлопотливая работа... Всюду расставлялись плошки, вешались фонари... В этой веселой работе самое деятельное участие принимали деревенские малыши, еще с вечера, забравшиеся в монастырь и сейчас неугомонно суетившиеся подле храма. Точно гномы копошились они в темноте...

А вон фонари замелькали уже в пролетах колокольни, и скоро весь храм со вне расцветился огнями...

Ольга вошла в церковь, когда там запели: «Волною морскою»... Она сразу почувствовала, как, точно в соответствие церковной песне, волна торжественно-молитвенного умиления охватила ее душу...

Со всех сторон глядели на нее лица с яркой печатью на них праздничного настроения... Все кругом стало как-то величавее, веселее...

А вот победным аккордом зазвучала священная песнь: «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небеси, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити».

Огромным потоком двинулась толпа из храма... Заискрились, забегали по ней золотые огоньки, и священные звуки радостно лились, звенели в ночной тишине, как бы всему миру, полям и лесам разглашая чудную весть...

В глазах всех богомольцев сиял восторг: он сиял и в глубоком взоре величавой игуменьи, и в слезящихся глазках тщедушной деревенской бабенки, у которой в морщинистых складках лица, освещенных грошовой свечкой, спряталось столько затаенного горя. Всеми были забыты печали... Хоть на минуту в сердце у каждого воскресла любовь, а вместе с ней и приток свежей неунывающей радости...

И горячо захотелось Ольге слиться своей душой, своими мыслями и чувствами со всей этой толпой...

– Боже! – думала она... – Сколько отчуждения в людях и сколько от этого зла и бед в мире... А почему? Потому что отвергнут главный закон жизни – любовь...

– «Союзом любве связуеми Апостоли»... – вспомнилось Ольге из канона в Великий Четверг... Да, любовь скрепляет всякое общество. Она, точно обруч, стягивает разрозненные части воедино... Без любви люди похожи на громадную, в беспорядке набросанную кучу камней... Но любовь сливает их в неразрушимый монолит: так из отдельных камней вырастает Церковь... И люди, прежде «чужие» друг другу и «пришельцы» делаются «согражданами святых и присными Богу», получают утверждение «на основании Апостолов и пророков, имея Самого Иисуса Христа краеугольным камнем, на котором все здание, слагаясь стройно, возрастает в святый храм в Господе», на котором каждый человек «устронется в жилище Божие Духом» (Еф.2:20–22)

– В самом деле, какая картина! – восхищалась Ольга... – Все великие носители христианского духа, какие только жили на земле: «апостолы, пророки, пастыри и учители», во главе с Самим Спасителем, вся эта толпа: и монахини, уединившиеся в тиши св. обители, и я, светская женщина, и эти крестьяне с испитыми, изнуренными лицами, – все мы камни одного и того же здания – Церкви Христовой... В какое чудное, архитектурное сочетание сложились мы! Какой богатый узор при единстве замысла и всепроникающей идеи!!

Каждый со своим талантом, со своей индивидуальностью, с особой духовной физиономией, – а сердце у всех одно... И пестрота внешних различий, разнообразие дарований, особенности классовые, национальные не мешают сливаться нашим голосам воедино, не препятствуют, как прекрасно выражено это на богослужебном языке, «едиными усты и единым сердцем, славити и воспевати пречестное и великолепое имя... Отца и Сына и Святаго Духа».

Между тем весь народ, в густой толпе которого шла Ольга, остановился и начал наполнять собою паперть... Наступила тишина, под покровом которой чувствовалось однако биение трепетного благоговения. Слышен был лишь равномерный взмах кадила в руках священника... Но вот и он, наконец, стих... Молчание... Чуть-чуть доносится с реки рокот прибрежной волны... Колокола замолкли... На лицах у всех отражается глубокое сознание важности настоящей минуты...

– «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав», – раздался трепетный голос священника, – и в этом голосе послышалось что-то тоже победное, торжествующее...

Народная толпа сразу же как будто ожила от этой священной радостной вести, что по всей вселенной заставляет биться восторгом, удар в удар, миллионы сердец.

Хор одушевленно подхватил победную песнь, повторяя ее несколько раз... И с каждым разом заметно было, как голоса звучали напряженнее, восторженнее... Вот, наконец, могучей волной прокатился заключительный аккорд:

– «И сущим во гробех живот даровав», – и народ хлынул в церковь... Она сияла огнями...

Начался пасхальный канон...

– «Воскресения день, просветимся, людие»,– гремело с клиросов...

– Христос воскресе! – разносили священники па храму радостную весть, от которой невольно трепетало каждое сердце... И из всех углов рвалось ответное:

– «Воистину воскресе», «воистину воскресе»...

– «Ныне вся исполнишася света», – радостно трепеща, ликовали голоса клирошанок.

Ольга взглянула на лицо своей тетки, и оно показалось ей, действительно, исполненным неземного света... И все кругом было светло и радостно... На лицах почти всех богомольцев разливалось тихое умиление...

– Пусть зло, – подумала Ольга, – продолжает свою борьбу, но распинаемая, поруганная, оплеванная и теснимая правда евангельская все-таки постоянно, со времен Христа Спасителя, живет теперь в мире... Пусть на нее надет терновый венец, – но кровавые капли ярче яхонтов горят, и вечно будут гореть на страдальческом челе этой правды... Тьма никогда не назовет теперь себя светом... Порок не облечется больше в ризу добродетели... Свет истины святой зажжен, и вратам адовым не одолеть ее»...

Как ни широко разольется иногда море зла, но нет-нет, да и засияет где-нибудь свет правды в нем... И застонет, и заскрежещет от злобы сатана, сознавая бессилие убить правду в людях... Тихий отблеск евангельской истины замечается и чувствуется теперь во всех областях человеческой жизни... Самая тьма бледнеет перед ней и становится не такой уж непроницаемой и ужасной... Характер зла и бедствий смягчается... Слов нет, – как бы отвечая на чье-то возражение, продолжала развивать нить своих мыслей Ольга, – и доселе еще ведутся войны... Смертоносные орудия, выдуманные людьми для истребления друг друга, сделались адскими по своей силе... Кровь по-прежнему льется потоком... Но и война значительно утратила тот бессмысленно дикий и злобный характер, каким она отличалась раньше... Раненый воин теперь находит для себя приют и внимательный уход даже в госпиталях своего неприятеля... Среди свиста пуль и невыносимого гула канонады, сквозь целые тучи порохового дыма выступает пред нами ласкающий образ «сестры милосердия», которая одинаково накладывает целительные перевязки на раны, как своего, так и чужого солдата... Даже враги-язычники в своих отношениях к больным и раненым воинам прониклись духом христианства... Так под живительным лучом воссиявшего из гроба «Солнца правды» тает даже жестокий холод вражды, и победитель больше не ругается, как прежде, над побеждаемым врагом...

Но если теплое дыхание христианской любви нашло доступ даже в царство адской борьбы и смерти; если живительное веяние ее чувствуется там, где, по-видимому, нет места ничему, кроме злобной жестокости и вражды, – то какие же победы и завоевания Воскресшая Любовь делает там, где процветает мирный труд, где на приволье полей свободно льется песня пахаря, где вообще идет тихая, мирная работа гражданина...

Не она ли, эта Воскресшая Любовь, сняла рабские цепи с миллионов рабов? Не она ли открывает сокровищницы казны и богачей для помощи несчастному голодающему народу? Не по ее ли призыву идут целые отряды самоотверженных деятелей в места нужды и горя, – туда, где смерть обрела себе богатую жатву и беспощадно косит направо и налево, не разбирая своих жертв!..

О чем говорят эти могильные кресты « Братских кладбищ», – поставленные над прахом «положивших душу свою за други своя», – как не о том, что из гроба воссияла жизнь, двигающая людей на подвиг самоотвержения. Не благовествуют ли они всем: «Христос воскресе» и потому теперь любовь не умрет никогда...

– «Где твое, смерте, жало? Где твоя, аде, победа?” – спрашивал между тем с амвона словами Апостола священник, читавший положенное на пасхальной утрени слово Златоуста...

Ольга остановила свои думы и стала вслушиваться в эту золотую, восторженную речь вселенского учителя... Она ей нравилась всегда, и теперь Ольга с большим вниманием прослушала ее до конца...

– Христос воскресе, моя дорогая! – раздался вдруг над ее ухом чей-то ласковый голос. Ольга оглянулась... Перед ней стояла игуменья, вся сияющая тихим восторгом.

– Воистину воскресе, милая тетя! – и молодая женщина горячо поцеловала старушку...

Чрез несколько дней на маленькой железнодорожной станции, находившейся всего в пяти верстах от монастыря, в ожидании поезда, рядом с монахиней, стояла молодая, высокая дама... Это была Ольга... Она получила назначение в одну общину сестер милосердия и теперь отъезжала на театр военных действий...

Громыхая, подошел к станции поезд и остановился здесь всего лишь на две минуты... Едва успела Ольга при помощи тетки и услужливого носильщика занять себе место, как пробил третий звонок... Мелкой дробью прокатился залихватский свисток кондуктора, ему пронзительно ответил паровоз, – и поезд снова рванулся в путь...

– Прощайте, тетя! – в последний раз крикнула Ольга... – Молитесь обо мне!..

– Спаси тебя, Бог! – ответила игуменья и долго, долго еще смотрела вслед уходящему поезду, который увозил в туманную даль воскресшую к новой жизни молодую женщину...

Иго Христово

(Картинка «с натуры» из записной книжки моего приятеля)

I

Во всей Березовке переполох... «Батюшка-кормилец умирает», – эта тревожная весть облетела все избы...

И сразу село нахмурилось, как будто потемнело...

Правда, солнышко по-прежнему ярко светило на небе... Под его лучами снег все так же блестел и искрился, играя алмазными огоньками. Воробьи так же весело чирикали и порхали, как и час тому назад... Дорога стеклилась, отливая сталью, и широкой лентой убегала в синюю даль, – а по ней, как и всегда, прогуливались лениво и важно вороны, равнодушные ко всему на свете...

Но на все лица точно наползла темная туча, и легла тень глубокой озабоченности.

Мужики, которые то и дело показывались на улице, при встречах останавливались и, нахлобучив свои малахаи и шапки, о чем-то сосредоточенно толковали между собою... В глазах у всех стояла печаль и серьезность... Изредка, из чьей-либо груди вырывался тяжелый подавленный вздох... Всем чувствовалось как-то не по себе.

Разговор не клеился, шел вяло, постоянно обрывался, и все расходились, разводя руками и грустно покачивая головой.

Бабы, тоже с убитыми лицами, второпях накинув на один рукав свои шубы, бежали по направлению к пригорку, на котором высилась белая церковь...

Как раз напротив нее стоял небольшой серенький домик. Это – квартира о. Михаила. Она- то и притягивала сейчас к себе обеспокоенное внимание всего населения Березовки.

Крыльцо здесь отворено было настежь. И на нем, и возле дома толпился народ... Тут и там пестрели женские платки... В тяжелом раздумье, понуро, кучками стояли мужики. Но говора почти не было слышно... Только разве изредка перекинется кто-нибудь словом.

– Ну, что? Видел? – спрашивают пожилого, спускавшегося со ступенек крыльца мужичка...

– Нет! не допускают... Слышь, в забытьи... Да, чего тут... Знать, не встанет наш папаша... Будет!.. поработал!.. Мужик еще что-то хотел сказать... но его голос вдруг осекся, задрожал, – и он должен был полой кафтана смахнуть непрошенную слезу, которая скатилась и заблестела на его посеребренной густой сединой бороде.

– Воля Божья! – промолвил кто-то в толпе... – За наши грехи Господь сиротство насылает...

– Молиться надо, православные! – с жаром заговорил старик в рваной шапчонке, из которой клоками торчал грязный хлопок... За отцом дьяконом сходить... Храм, чтобы отпер... Может, по грешным молитвам нашим, Господь и подаст здоровья папаше...

– Молиться, молиться, – загудела толпа... Послышались всхлипыванья, женский плач... Народ отхлынул к папертям церкви...

II

Что же был за человек о. Михаил, тяжкая болезнь которого привела в такое страшное уныние всю Березовку?..

Это был уже дряхлый старик, последние двадцать пять лет своей жизни коротавший один одинешенек и весь отдавшийся своему приходу. Он так сжился с ним, что входил во все нужды народа. Не было горя, на которое не откликнулся бы о. Михаил... У всех еще и теперь на памяти та тяжелая година, когда не только над Березовкой, но над всем тем краем разразилась беда небывалая... Страшный голод открылся повсюду, и призрак голодной смерти, казалось, витал над селом. Все приуныло.

Только о. Михаил не опустил своих рук. Он стал неотступно стучаться в сердца всех благотворителей: писал, ездил, публиковал в газетах, – словом, кричал и взывал о помощи всюду, где только представлялась возможность... Пожертвования потекли рекой, – и о. Михаил не только прокормил всю Березовку, но на оставшиеся деньги устроил школу для несчастных глухонемых детей.

Часы досуга проводил о. Михаил с единственным сынком своим Васей, который шестилетним малюткой остался у него на руках после смерти жены. Всю душу свою вложил о. Михаил в воспитание ребенка. И Вася, – любимый, умный, добрый, Вася, – радовал отца. Школьные годы летели быстро; ребенок быстро вытягивался, постепенно преобразовываясь: сначала в мечтательного мальчика-подростка, потом в горячего, порывистого юношу и, наконец, в зрелого мужа: твердого, убежденного, устойчивого в своих взглядах. Года четыре тому назад, блестяще окончив высшую духовную школу, Вася поступил преподавателем истории в свою же родную семинарию, и с тех пор отец и сын сделались неразлучными друзьями... Василий Михайлович то и дело навешал в каникулы своего старика. И теперь, с часу на час, его поджидали. Но сейчас готовился ему здесь не радостный привет. Срочная телеграмма, посланная ему прошлою ночью, извещала его о тяжелом положении больного отца...

Вскоре, действительно, за околицей послышался колокольчик, и через несколько минут крытая кибитка въехала в село и подкатила к самому крыльцу дома... Из нее выскочил молодой человек и нервной, торопливой походкой вбежал по ступенькам крыльца... Это был – Вася...

– Папа еще жив? – дрогнувшим голосом спросил он, целуясь со старухой-теткой, как раз вышедшей ему навстречу.

– Тебя ждет, мой милый!! Все бредил... И в бреду твое имя не раз поминал... А теперь, слава Богу, пришел в себя... Да, лишь, слаб очень...

Тихой, осторожной поступью вошел сын в маленький, но уютный кабинетик больного... Ему все здесь было знакомо и дорого. А как дорого, как незаменимо вот это бледное, восковое обострившееся лицо, что виднеется там, на белом полотне подушки.

Скорее почувствовал, чем услыхал присутствие сына больной...

– Вася, ты? – радостно прошептал о. Михаил. – Слава Богу! Господь услышал мою молитву... Не дал помереть, не повидавшись с тобой. А ты знаешь, как мне много... надо тебе передать, – совсем слабым, прерывающимся голосом продолжал он, когда сын горячими поцелуями покрывал его худые, почти высохшие руки... Но волнение, охватившее при этом больного, не прошло ему даром... Он опять впал в забытье...

III

К утру старику стало несколько лучше, на что совсем не надеялись, чего совсем не ожидали... Да и по внешности он выглядел значительно бодрее. Появился даже небольшой аппетит, и слух об улучшении здоровья «кормильца-батюшки», как все называли о. Михаила, с быстротой молнии разнесся по селу. Березовка облегченно вздохнула. Все кругом повеселело. И даже всем показалось, что не смолкавшие до сих пор крики ребят и неустанное чириканье воробьев как будто звончее стали раздаваться в воздухе... Село оживало... Да и в скромненьком домике о. Михаила все вздохнули посвободнее... Но говорить много больному пока не давали...

– С чего это так вдруг свалило папу? – спрашивал Василий Михайлович свою старую тетку.

– С чего? и сама, родной мой, не знаю, – отвечала та, по своей привычке, разводя руками.

Третьягодня-сь-то воскресенье было... А он по праздникам всегда, то в одну деревню съездит, то в другую... Там с мужиками занятия у него идут. Читает он им из русской истории, из закона Божьего... Прошлый то раз и ездил он в Трухачиху... Поздно, поздно возвратился домой... Тут, думаю, он и прозяб... Ведь старик!! Что бы поберечись?.. Так нет... Из жаркой-то избы, вероятно, прямо – на холод. Ну и прохватило, конечно. Не иначе, как от этого должно быть, – объясняла тетка.

Вторично приехавший врач тоже засвидетельствовал перемену к лучшему и к вечеру о. Михаил уже сидел, обложенный подушками, и разговаривал со своим сыном... Но в голосе его еще чувствовалась большая слабость...

– Вот видишь, – обращался он к своему гостю... И предвестница смерти явилась... Хоть и полегче мне стало... Но чувствую, – болезнь эта не пройдет мне даром... смерть... за плечами... протяну недолго... Да и пора старым костям на покой... Одно лишь меня тревожит... Одно не дает мне покою... Что станется тут... после меня? Много мною начато, но все нуждается в поддержке. Тут надо работать и работать... И, как бы я был рад, если бы нашелся добрый преемник мне и поддержал здесь мое дело!! Ведь оно было дорогим для меня... И забота о нем постоянно лежала на моем сердце... Помнишь, каким было наше село?.. Пьянство, невежество, бедность... В двадцать лет оно сделалось неузнаваемым. Не только новые постройки появились, а и душа у наших добрых мужичков перестроилась по-новому... Все это надо не только поддержать... а надо... продолжить... укрепить... расширить... усовершенствовать... Когда похоронишь... меня, поезжай ко Владыке... скажи ему... и голос полуумирающего старика при этом поднялся, зазвенел... Скажи, что я... умирая... просил его... назначить сюда... на мое место, человека, который бы не дал погибнуть здесь доброму делу.

– Папа! – глотая слезы, воскликнул Василий Михайлович. – Твоего дела я никому не отдам... Благослови меня принять священство...

Глаза о. Михаила загорелись радостью. Его всего охватило волнение... Даже как будто легкий румянец выступил на щеках... и о. Михаил долго не мог успокоиться от того впечатления, которое произвело, на него неожиданное решение сына.

Но в нем, очевидно, происходила борьба. Наконец, после долгой паузы, он заговорил опять.

– Родной мой! – и в голосе больного послышались нежные, ласкающие нотки. – Это – порыв... Горячий, чистый, молодой... порыв... честного сердца... И я благодарю Создателя, что... у тебя до сих пор сохранилось такое золотое сердце!.. И как... мне отрадно... слышать эти... слова твои... сейчас почти перед смертью... Слава Богу!.. Теперь я закрою глаза свои спокойно, с уверенностью, что ты весь горишь стремлением служить св. церкви... И служи, дорогой Вася, служи ей верой, правдой, – где бы и в каком положении ты ни был... Ведь служить церкви можно не в одной только рясе священника. Ей служить должны все и всегда... И, о, если бы действительно... такое сознание проникло в душу нашего общества... Ведь тогда все учреждения, все отдельные русла той громадной реки, которая называется у нас общественной, государственной жизнью, все они прониклись бы христианским духом... У нас не было бы тогда одних чиновников только... а были бы чиновники-христиане. Не было бы писателей, работающих часто из-за одной только славы, из-за денег и нередко жалким образом подслуживающихся к толпе, к ее развращенным, опошленным вкусам; у нас были бы тогда вестники правды, – писатели-пророки...

Они горели бы огнем святой истины. Не «со струны лукавой», а с их вдохновенного сердца срывались бы неземные, божественные звуки... Да... да... – тогда евангельскими истинами насыщен был бы самый воздух и, растворяясь в нем, эти истины освещали бы, очищали бы всю нашу жизнь... Этого, может быть, мы никогда не дождемся... Но к этому должны мы идти, должны неустанно стремиться. И сие буди, буди...

Сын стоял, точно прикованный к месту. Он не узнавал этого, всего за несколько минут назад, слабого, а теперь вдруг окрепшего голоса. Старик весь точно преобразился. Речь его лилась страстным, бурным потоком. Очевидно, задеты были самые вдохновенные струны его сердца. И они звучали так искренно, так горячо.

– Да, я рад, что в тебе св. церковь имеет верного сына... и благословить тебя на пастырство мне и отрадно, но вместе и нелегко... Пастырство!.. Это – великое, святое звание. Оно не для всех нас под силу... Иногда оно превращается в бремя, которое может только в конец раздавить человека... «Иго Христово» тогда только благо, и бремя пастырства тогда только легко, если оно вберется, поднимается на плечи с любовью. Нет любви, и долг пастырства является тяжелой ношей, сокрушающей плечи. Я помню, как-то тихим, летним вечером мы с тобой раз долго-долго сидели на высоком, гористом берегу нашей Оки... Мы любовались оттуда картиной заката. Ты восхищался также и красивой далью, которая широко раскинулась пред нами... «Посмотри, – воскликнул ты тогда, обращаясь ко мне, – посмотри, как на пространстве сокращаются предметы и как издали все кажется законченным, правильным»... Тоже и здесь. Издали, пока еще не возложил на свои рамена пастырского ига, оно кажется не таким сложным и тяжелым. За светлыми, вечными сторонами его как будто теряются те тяжелые условия, среди которых приходится работать теперь современному пастырю... Да и сил своих, пока не взялся за дело, не рассчитаешь, и кажется тебе, что их вполне достаточно, вполне довольно. Но не то получается, когда подойдешь к самому делу. Тут только увидишь всю неизмеримость великих задач пастырства со своими слабыми, немощными силами. Знаешь ли: для того, чтобы быть истинным светильником Христовым, который всегда бы горел и светил и никогда не ослабевал бы в своем светении, – для этого мало быть только хорошим человеком. Для этого надо быть ангелом. Ведь пастырство выше и несравненно труднее монашества. Не потому ли многие иноки, благоговевшие пред этим высоким служением, отказывались принимать его на себя? Монах, – ведь он в безлюдной пустыне, в тиши своей кельи ведет борьбу с врагом. До него не долетает шум мирской суеты. Он не слышит дикого концерта человеческой жизни, где злобный смех мешается со слезами, радость переплетается с горем. Ему мало приходится сталкиваться с живыми людьми, часто озлобленными, капризными, дошедшими до полного отчаяния. Там – спасение себя, здесь же, в пастырстве, не только себя, но и других. Но, чтобы подавать руку помощи всем погибающим, чтобы извлекать к жизни всех, кто тонет в пучине безверия и греха, чтобы «глаголом жечь сердца людей», воспламеняя в них свет веры и надежды, – для этого надобно самому твердо, устойчиво стоять на несокрушимой скале веры Христовой. Но этого мало. Вера – без любви к страждущим людям – это огонь пожигающий, от которого, однако никому не тепло. Нужна любовь, безмерная, снисходящая, любовь Моисея и Павла, желавших купить спасение людей ценой не только жизни своей, а ценой своего вечного спасения. Помнишь стихотворение, которое мы разучивали с тобой, когда ты был еще мальчиком?!

«Верь в великую силу любви!

Свято верь в ее крест побеждающий,

В ее свет, лучезарно спасающий.

Мир, погрязший в грязи и крови...

Верь в великую силу любви!»

Вот только, когда ты услышишь в своем сердце это страстное биение любви к человеку, когда почувствуешь, что ты можешь искренно назвать своим братом даже преступника, отверженного обществом, когда твоя молитва так же горячо и свободно понесется из души твоей к престолу Всевышнего, – как радостно и вольно льется из груди восторженной певуньи-птички ее серебристая песня, – только тогда во всей полноте ты можешь понять и ощутить божественную правду слов Спасителя: «иго Мое благо и бремя Мое легко есть»... Но пока этого нет, – иго Христово будет часто казаться тебе тяжелым и даже непосильным…

Возможны будут иногда и минуты душевной усталости, как бы разленения... А это всем простят, только не пастырю... Он светильник, бросающий от себя лучи света Христова во все углы нашей народной, общественной жизни. Он как бы та лампа в твоем кабинете, при свете которой ты привык работать... Попортилась она, уменьшился, ослабел ее свет, стала она коптить и дымить, – и ты это тотчас досадливо заметил... Тоже и здесь. Жизнь пастыря, точно свеча на подсвечнике, точно град на вершине горы: она всем видна и заметна, так как протекает на глазах всего общества. И каждый недостаток ее сильно смущает немощную совесть людей...

Пастырь, – он светит, греет, питает всех примером своей жизни... Недаром же и зовут его добрые люди: «батюшка-кормилец».

Потому-то так же от пастыря и требуют все истинно-подвижнической жизни... А между тем тот же пастырь связан с миром самыми живыми, крепкими и чувствительными нитями... Вот здесь-то и нужна ему не только «целость голубя», на стяжание которой главным образом и направлены стремления монаха, – а еще и «мудрость змея»... Без такой мудрости в работе пастырской не обойдешься...

О. Михаил остановился... Эта речь, затронувшая, очевидно, самый сокровенный уголок пастырской совести, его утомила...

Он дышал тяжело... Крупные капли пота выступили на его высоком, красивом лбу...

– Папа! А благодать-то Божия: она врачует немощных... – не удержался и возразил сын...

– Я не забыл о ней! – снова оживился старик... – Только глубоко веруя в ее возрождающую силу, я и принял сан священства... И теперь, благословляя тебя на тот же подвиг пастырский, я только, как св. ап. Павел Тимофею, «напоминаю тебе возгревать»... постоянно разжигать тот «дар Божий», которого ты сподобишься принять чрез святительское руковозложение. Но никогда не забывай, что благодать подается только тем, кто страстно протягивает к ней свои руки...

Было уже поздно, когда потух огонек, так долго светившийся в окнах тихого домика о. Михаила...

IV

Выздоровел о. Михаил и еще года два прожил потом. Но, хотя он и оправился несколько после болезни, однако служить уж не мог. Силы его были надломлены в конец.

Горько было старику оставаться без работы. Но зато он был порадован тем, что исполнилось заветное желание его прихожан, мечтавших видеть преемником ему «Васеньку», как все звали в Березовке Василия Михайловича, не взирая даже на его профессорское звание и солидность.

Когда в губернском городе узнали, что семинарию оставляет краса всей ее корпорации, – преподаватель истории, – то сожалению не было конца. А когда стало известно всем, что он поступает священником в село Березовку, то многие в недоумении спрашивали друг друга: «да не сошел ли он с ума?!.» Даже Владыка, назначая его на место отца, как-то двусмысленно улыбался и покачивал головой...

Но ничто не остановило стойкого в Своих решениях Василия Михайловича. И вскоре закипела в Березовке дружная, горячая, живая работа на пользу темного, но доброго, простого русского народа...

Березовка сделалась как бы светочем для всей окрестности, которая, к слову сказать, была стороной глухой и дикой. Недаром и звался весь этот уезд «Медвежьим углом», и как будто нарочито о нем писал поэт:

«Смотрит дикою пустыней

Сторона глухая;

Завернувшись в белый иней,

Дремлет глушь лесная,

Белым саваном повиты

Степи и лачуги;

Нет приюта, нет защиты

От свирепой вьюги,

Здесь без страха ищут пищи

Волки и медведи;

Так же грубы, так же нищи

Люди – их соседи.

В эту глушь, не западало

Ни луча науки;

Ум ленивый дремлет вяло,

Лишь трудятся руки.

Погрузись в расчет грошовый,

В мелочные нужды,

Души в грубости суровой

Светлой мысли чужды.

Но и здесь, в глуши болотной

Дремлющего края,

Есть одна, во тьме животной,

Искорка святая.»

Такой искоркой и была в этой местности Березовка. Щедрой рукой сеял здесь «разумное, доброе, вечное» молодой батюшка о. Василий Михайлович, сделавшийся для всего края таким же пастырем-печальником о нуждах народных, таким же «батюшкой-кормильцем», каким раньше был здесь о. Михаил.

Чуткая совесть

«Имейте добрую совесть» (1Пет.3:16).

I

Старик Иван Борисыч слыл на селе за примерного хозяина. Его хозяйственной сметке удивлялись все: не только односельчане, а и многие мужички из окрестных сел и деревень заглядывали к нему на широкий двор, чтобы поучиться у старого уму-разуму да житейской сноровке.

Работал старик, не покладая рук, и трудом многих лет сумел сколотить себе кругленький капиталец. Хотя и говорят люди, что «от трудов праведных, не наживешь палат каменных», – но деньги, скопленные стариком, были именно трудовые, нажитые его собственным потом и кровью. Чужой копейки Борисыч не любил; свою же берег пуще глазу. Весь день, бывало, он проводил на работе. Только ночка темная или сильная непогода загоняли его домой. Но и здесь он никогда не сидел, сложа руки. То лапти ковыряет, заготовляя их для продажи на первом базаре, то на дворе возится, устраивая хлев для скотины, то найдет себе какую-нибудь другую работу...

Нельзя сказать, чтобы старик таким трудом успевал много промыслить... Но за то добытое, нажитое умел он хранить так, как никто более. Кажется, лишнего гроша никогда не изводил на себя старик.

Стол у него, особенно на первых годах жизни, был самый скудный. Скупой и расчетливый во всем, Борисыч не баловал себя хорошими кушаньями... Редко, редко, – разве только в Пасху разрешал он себе удовольствие похлебать горячих, забеленных щец... В прочее же время сухоядение было его обычной трапезой... Так, по пословице: «денежка рубль бережет», у него и стала мало-помалу копиться и образовываться довольно крупная сумма денег...

И не только жена, а и многие в селе знали, что у Борисыча в кармане зазвенели рубли. Не раз некоторые из односельчан, кто посмелее, обращались, было, к нему в нужде за помощью... Но старик на это был очень крепок; под проценты он не давал, считая их грехом, а так ссужать не любил.

«Замотают еще мои кровные денежки», говорил он про себя, и всем просителям обыкновенно отказывал. Никакая нужда не могла тронуть его зачерствевшего сердца, которое полюбило и привязалось только к одному – к деньгам. И с ними старик никогда не расставался, всегда носил при себе. Запрятанные в кожаную сумку, они висели у него на шее, под рубашкой...

Но деньги у Борисыча без движения не лежали. Здравый, хозяйственный смысл подсказывал ему, что деньгам надо давать оборот, – и старик пустился в торговые предприятия, начал скупать земли. Чем дальше шло время, чем больше увеличивался капитал у него, – тем все шире и шире налаживалось хозяйство. Крепкий старик всю семью держал в руках, и дети были первыми и усердными помощниками ему в деле. Но, когда дело развернулось особенно широко, – то понадобились чужие руки, надо было принанимать. И вот теперь Борисыч сделался настоящим хозяином: под его командой работало у него на поле много подручных и батраков. Работа кипела. Старик не давал послабы работникам и, бывало, то и дело подгонял, покрикивал на зазевавшихся.

Но при всем том Борисыч почитал праздники. Он любил в эти дни молиться в своей бедной деревенской церкви, и всегда, с особенным удовольствием, истово, не торопясь, выбивал поклоны пред местно чтимою иконою Святителя и Чудотворца Николая.

Счастье старику, по-видимому, улыбалось, капитал его рос, а вместе с этим росла в его сердце и страсть к приобретению все новых и новых угодий... Где бывало ни прослышит он о продажном участке земли, тотчас спешит туда и покупает его.

– Что ты, в помещики что ли записаться хочешь, – иногда шутили над ним деревенские балагуры...

Но на эти, подчас и очень злые, шутки Борисыч внимания не обращал и продолжал, по-прежнему, упорно стремиться к одной, ему только известной цели, день ото дня округляя свой капитал и увеличивая свои земельные владения.

К чести старика надо сказать, что он не жалел денег на приобретение нужных сельскохозяйственных орудий и был действительно любителем-агрономом. Разрабатываемые им поля давали, поэтому, всегда несравненно лучший урожай ему, чем какой был у его соседей.

– «Слово, что ли, ты знаешь, Борисыч, какое? – спрашивали его мужики... – Уж не ведун ли ты, со грехом пополам? Мы посеем, у нас взойдете не нива, а какие-то плешины: колос от колосу, – не слыхать и человечьего голосу... А твоя полоса несется дуван дуваном, любо-дорого со стороны посмотреть...

А причина этого была простая. Понимал старик, что для хорошего урожая матушку-землицу нужно удобрить получше, не пожалеть на нее навоза. А для этого он держал скотинки побольше... Увеличивались его земляные владения, а одновременно с этим прибавлялось у него на дворе и скотинки... И страсть к расширению своих угодий у старика с каждым годом развивалась все больше и больше. Казалось, ум этого хозяйственного человека постоянно был занят только одной мыслию: как бы это и где повыгоднее приобрести удобный кусочек землицы.

II

Была тихая, лунная ночь. Невдалеке от села, по лугу бродили спутанные лошади и жадно пощипывали молодую, сочную травку... Тут же, возле потухающего костра расположились на ночлег какие-то две тени: это были, – старик Борисыч и его почти однолеток, – Терентий Иванов. Они пригнали своих лошадок в ночное погулять на привольном подножном корму. Борисыч не доверял этого дела работникам. Где им доглядеть? А на сытых, крупных коней Борисыча у многих уже разгорались глаза... Работники же, чего доброго, еще сами помогут спровадить их лихому человеку... Вот почему Борисыч всегда сам отправлялся в ночное.

Другой ночлежник, Терентий Иванов, был захудалый крестьянин. Хозяйство его шло врозь. Ничто в руках не спорилось. Да и помощников кругом не было: только жена-старуха. Всюду поспевай один. Днем умается на работе, а тут еще в ночное приходится ехать самому... Но Терентий никогда не роптал. А в ночное он отправлялся всегда с особенным удовольствием. Это была нежная, мечтательная натура. Здесь, на просторе, в тиши любил он отдаваться созерцанию теплой, летней ночи.

Вот кругом постепенно все затихает. Ласкающею свежестью тянет от реки. Красавец месяц спокойно плывёт по небу, синеватым блеском слегка трогая зеркальную поверхность реки и заливая все своим задумчивым, трепетным сиянием... Природа кажется погруженной в какой-то глубокий, очаровательный, таинственный сон.

Всматривается Терентий в эти чудные картины, в это звездное небо и чувствует, как на душе у него становится тепло и хорошо. И кажется ему, что оттуда, с высоты глядит на него Сам Бог, что звездочки – это Ангелы Его да души праведных. И в мечтательном воображении Терентия развертываются картины новой жизни, не похожей на эту действительную жизнь, в которой так много лжи и неправды... – «Там же, высоко, высоко на небе... там одна правда живет, там нет обид, там любовь», – думает мечтатель, и его тянет подняться, улететь прочь из этого мира к этим чудным звездам.

Но вот, вдруг, среди всеобщей тишины и покоя раздался унылый, протяжный звук, от которого мгновенно встрепенулась на дереве проснувшаяся птичка, всхлопнул крыльями в селе на насести петух и запел... Другой такой же протяжный, колеблющийся звук пронесся, наполняя ночной воздух не то тихими стонами, не то слабыми рыданиями, и через минуту замер в лесных глубинах... То церковный сторож выбивает часы на сельской колокольне...

Вслушивается Терентий, как тонут удары колокола... и его мысли получают новое направление...

– Эх, походить бы по святым местам, наглядеться бы на красоту монастырскую... – думает мечтательный Терентий...

А в это время его сосед, Борисыч, обдумывает тоже свою, но другую крепкую думу. Вспомнил он, что один загон Терентия как раз клином врезывается в полосу его земельных владений...

– Вот было бы хорошо купить его, – работает мысль у Борисыча. – И дешево отдаст. Потому... нужда заела... Да у самого и силы, чай, нет убирать всю землю. Один всюду не поспеешь... А ну-ка, я испытаю его.

– Иваныч, – оторвал Терентия Борисыч от мечтательных дум... – Продай-ка мне тот клин, что ты купил когда-то у Петроковской барыни: он как раз прилегает к моей земле...

Долго не мог прийти в себя и понять, что от него требуют, замечтавшийся Терентий. Но, когда, наконец, Борисычу удалось втолковать ему, о чем идет дело, он радостно согласился. Торг был недолгий. Мягкий и совестливый Терентий не заносился ценой: участок земли перешел к Борисычу всего за тридцать руб. Последний тут же вынул кошель, отсчитал деньги и расплатился за покупку, отложивши до следующего дня совершение купчей...

Довольный тем, что ему так скоро и так удачно посчастливилось оборудовать дело, Борисыч завернулся потеплее в свой армяк и заснул...

А Терентий опять погрузился в созерцание ночи...

На востоке, в лесной прогалине, уж что-то забелело и засеребрилось. Запахом черемухи, сосны и луговых цветов дышала ночь...

Вдруг, среди царствующей тишины где-то защелкал соловей; вскоре ему отозвался другой, – и запели, зарокотали чудные звуки соловьиных трелей, приветствуя начинающую заниматься на востоке зарю. А она все больше и больше разгоралась. Звезды на небе погасли... Утро вступало в свои права... Терентий все еще не засыпал, а Борисыч лежал неподвижно, свернувшись комочком... Но усталость брала свое, и когда утренний ветерок обдал приятной свежестью лицо Терентия, глаза его стали как бы заволакиваться туманом; вот они сами собой закрылись и наш мечтатель погрузился в сладостную дремоту.

III

Утреннее солнышко уже успело позолотить своими лучами всю поляну, по которой бродили спутанные лошади, и разноцветными огоньками играло теперь на каплях росы. Вверху, в бездонной синеве воздуха купался восторженный жаворонок и своею серебристою песнью точно будил к жизни просыпающуюся природу. А Терентий, сладко позевывая, только что открыл глаза. Сообразив, что пора начинать свой трудовой день, он быстро поднялся и стал расталкивать Борисыча в бок.

– Ну, и крепко заснул старик, – подумал он, видя, что на все его толчки Борисыч не отзывается...

– Борисыч, а Борисыч, – раскачивая его закутанную армяком фигуру, продолжал звать Терентий... – Слышь-ко: и птички Божьи давно встрепенулись, Всевышнему свою утреннюю хвалу воздают... Время и нам подниматься!!..

Но Борисыч лежал пласт пластом, не издавая никакого звука.

Терентий еще усерднее принялся тормошить его, Наконец, армяк, закрывавший голову старика, развернулся, и на Терентия глянуло безжизненное, бледное лицо Борисыча.

Ужас охватил его. Он прислушался: старик не дышал... Попробовал, было, Терентий растирать его, вспрыснул холодной водой, ничто не помогало.

Совершенно подавленный неожиданным открытием, Терентий добежал до деревни и заявил обо всем в Правлении. Тотчас явились на место происшествия сельские власти, осмотрели труп, сосчитали, сколько было запрятано денег в кожаной сумке, висевшей у старика на шее, под рубашкой, и обо всем этом составили протокол.

Вспомнил тут Терентий о деньгах, которые были получены им от старика этою ночью... и как-то жутко ему стало.

Чей-то голос, как будто, откуда со стороны, нашептывал ему:

– Только темная ночка видела, как старик отдавал тебе деньги; люди не узнают об этом никогда; молчи, не говори никому, что ты продал загон; а денежки припрячь на черный день. Человек ты бедный, одинокий: силы поизмотались... Ох, как пригодится тебе эта копейка! Да и старуха-то твоя вздохнет. А в сумке покойника осталось еще много бумажек; на всех наследников хватит!!

Но Терентий гнал прочь этот искусительный голос: он знал, откуда идет он, и потому без утайки рассказал на суде все, как было дело, как этою ночью он запродал Борисычу свою землю и получил от него за это деньги. Судья заподозрил, было, Терентия в убийстве покойника, с целью грабежа, но врачи, осматривавшие труп, установили, что смерть последовала от разрыва сердца... При этом некоторые из мужичков показали, что Борисыч уже не раз покупал угодья таким образом: или в дороге, или ночуя в поле, или на сенокосе... Терентий был освобожден тогда от всякого подозрения.

– И глуп же ты, Терентий! – насмешливо говорили ему после соседи... – И стоило тебе говорить? Ведь никто за язык тебя не тянул. Молчал бы и молчал. Кто знал, сколько у старика было денег? В его суме денежки лежали несчитанные... Никто бы не догадался... А тогда и загон, и деньги остались бы за тобой...

– Глупый, глупый, – покачивали головами мужички.

– Нет, братцы, – горячо отвечал им совестливый Терентий... – Вы говорите не так. И поле, и деньги тогда были бы проклятыми. Мне постоянно слышался бы голос покойника: «зачем ты работаешь на моей земле?» Нет, всегда надо поступать по совести. А то раз свильнешь, другой, третий... а там, смотришь, и совесть потерял!! А где нет совести, там нет и Бога: там поселился грех, – и сам творец греха – диавол.

«Господи, благослови!»

Много заветных обычаев хранится в жизни нашего благочестивого народа, навеянных и привитых ему исключительно духом Православной церкви. Но, кажется, ни один из них так тесно не переплетается с житейскими отношениями христианина и не упорядочивает их, ни один так широко не захватывает всей нашей деятельности, а потому не имеет такого важного воспитывающего значения для нас, как обычай призывать Божие благословение на всякий предстоящий труд, на всякое, даже маленькое доброе дело.

«Господи, благослови!» – говорит бедный пахарь, благоговейно осеняя себя крестным знамением, прежде чем проложить первую борозду на своей пашне.

«Господи, благослови!» – повторяет за ним сеятель, собираясь бросить в распаханную землю первую горсть хлебных семян.

«Господи, благослови!» – дружно раздается в рядах косцов, на сочном, шелковистом лугу приступающих к своей веселой работе.

«Господи, благослови!» – молится, как один человек, толпа бурлаков, впрягаясь в тяжелое ярмо, чтобы тащить на нём большое, громоздкое судно.

«Господи, благослови!» – скажет и каждый благочестивый христианин, приготовляясь к доброму делу, к честному предприятию, к физическому или умственному труду во славу Божию.

Всего два слова в этом кратком молитвенном обращении к Богу... Но сколько здесь содержания, какой богатый и глубокий смысл, а, главное, какое живое, истинно-христианское настроение дается им душе трудолюбца!

«Господи, благослови!» – это вопль смиренной человеческой души, в котором она изливает сознание своей немощи, своей полной беспомощности и зависимости от Творца. Здесь человек, – этот небесный гость земли, царь видимой природы, украшенный разумом, творческая деятельность которого проявляется иногда так блестяще, так разнообразно, в таких чудных, поражающих созданиях, – смиренно поднимает свой взор к небу и оттуда ждет себе благословения на труд в твердом уповании, что только это благословение и может обеспечить верный успех его делу. Здесь, таким образом, в норме, отвергается то диавольское, коварное: «будете, как бози», которым хитрый искуситель соблазнил, когда-то наших прародителей, да и теперь часто соблазняет многих из нас... Нет, человек, привыкший молитвой освящать всякое дело свое, не способен гордо восстать на своего Владыку и тем разорвать свой живой и действенный союз с Ним; напротив, он ищет такого союза, и этот молитвенный вздох ничто иное, как прямое его выражение. «Господи, благослови!» – Здесь не богоборство, а смиренное преклонение твари пред своим Творцом.

И вот, с надеждой на то, что Бог благословляет честный труд своих творений, благочестивый христианин бодро, смело выходит «на дело свое и на делание до вечера»... Дружным натиском сметает он с дороги все препятствия, скрывающие за собой его высшую цель. Трудностей для него как бы не существует. Он крепко верит в помощь Божию и в этой вере черпает для себя силы все к новым и новым подвигам жизни. Успешно идет хорошая, святая работа, а рядом с ней умножаются, растут вечные, негибнущие сокровища человеческого духа.

В минуты же опасных искушений, когда человек изнемогает в борьбе со своими страстями, эти два слова: «Господи, благослови!» – вливают в его исстрадавшуюся душу новые нравственные силы для победы над соблазном. Точно гром весенней грозы, пробуждают они у человека совесть... и готовое совершиться преступление останавливается, как бы замирает и разрешается покаянными слезами, – как грозная туча благодетельным дождем...

Вот, в голове этого несчастного юноши уже давно созрел страшный план убийства. Внимательно следит он за намеченной жертвой. Все заранее обдумано и предусмотрено. Злодей проник уж и в квартиру беззащитной старушки; он поджидает лишь удобный момент, чтобы совершить преступление. План не сложен и прост. Заснет старушка, – и тут одним ударом топора покончить с ней, а затем сорвать с ее шеи сумочку с деньгами, которые она приготовила на помин души и похозяйничать в ее сундуках.

Ночь. Стихло в скромной квартирке. Не подозревая опасности, заснула бедная старушка. Решительный момент наступил... Но ужас охватывает злодея: это еще первый опыт убийства...

«Господи, благослови!» – чуть слышным шепотом произносит он и по привычке осеняет себя крестным знамением. Вдруг, точно молния, пронизывает его сознание мысль: «Боже! что я делаю? Да разве может Господь благословить меня на это дело?.. Он отступился теперь от меня, горе мне несчастному: я поднимаю руку на Его создание»!...

И падает из рук злодея неокровавленный топор, а сам он уже бьется в припадке нервных рыданий: так, два простых, но великих слова растопили грешное сердце, бросили в него искру раскаяния и удержали злодейскую руку от покушения на жизнь человека... Только два слова! И как они быстро изменили настроение в грешной душе!

Не забывай же их, христианин, не уставай повторять эту краткую молитву перед началом каждого доброго дела: она – якорь нашего спасения, Она удержит тебя от многих грехов!

Лазарь

(«Легенда о воскресшем Лазаре»).3

То было во дни Тиверия кесаря...

Гордо шумели леса по всему Галльскому побережью. Море грозно вздымалось и стонало. Кручи голых, обнаженных скал, в беспорядке набросанных одна на другую, глядели неприветливо и хмуро. Берег казался неприступным: ни один из корабельщиков не решался бросать возле него свой якорь. Здесь, под сенью вековых деревьев, приютилось множество различных деревушек. Жалкий вид имели они! Это были скученные в одну тесную группу шалаши, крытые звериными шкурами...

Дикому, неприветливому характеру страны вполне соответствовал и грубый характер ее обитателей. Гиганты ростом, кругом поросшие волосами, здешние жители наводили страх на всех и своим диким видом, и хриплыми голосами. Только победоносный римский орел сумел смирить этих гордых сынов Галлии и крепко держал теперь их в своих хищных когтях. Но с трудом сносил свободолюбивый народ римское иго. Он ненавидел своих победителей всеми силами души... Не раз в лесу раздавался угрожающий лязг оружия, а народные певцы, оплакивая в своих заунывных песнях позор отечества, тем еще сильнее разжигали дух восстания в народе. Особенно же страстными угрозы Риму делались во время религиозных церемоний, когда жрецы-друиды под мраком ночи, в белых саванах, шли совершать свои зловещие таинства.

– Долой цезаря! Долой позорные римские цепи! – вскрикивали галлы, грозно потрясая мечами по направлению к Риму... И далеко кругом разносились по лесу угрожающие, дикие вопли, и ответным эхом стонали им вековые деревья...

А в это время на самом взлобье крутого обрыва осененная шатровидными соснами стояла бедная хижина. В ней проживал старый мудрец, бывший когда-то главою друидов. Он уже не спускался с вершины утеса. Только иногда старик выползал из своей полуразвалившейся хижины и садился на самом краю обрыва. У ног его, внизу, плескалось безграничное море. Волны ходили по нем огромными, страшными валами, с озлоблением кидались на берег и, откатываясь назад, стонали и завывали вдали. Холодные брызги белых гребней иногда долетали до друида... Но он бесстрастно продолжал вглядываться вглубь открывавшегося перед ним горизонта.

Все галлы относились к старцу с благоговением. Они верили, что древний старик умер для всего земного, что его вдохновенному взору открывается теперь другой, надзвездный мир, в созерцание которого он и погружался в минуты своих уединений. Только иногда, когда около старца появлялся мальчик, живший с ним в хижине, друид отрывался от своих чудных видений и его глаза загорались теплом ласки, а рука поднималась для благословения...

– Скажи, почему ты так неподвижно и так внимательно всматриваешься в расстилающуюся перед тобою даль? – спрашивали его младшие друиды.

– Мир живет накануне великих событий. Я не знаю, в чем они должны проявиться, но предчувствую, что время для них скоро должно наступить. И вот, я жду, жду этого момента, – проникновенно отвечал старец.

И молчаливо отступали от него друиды, а старик опять устремлял свои взоры на бушующее море.

II

Однажды небо заволоклось густыми, непроницаемыми тучами. Грязные, разорванные облака низко, низко нависли и ползли над морем, которое в этот день разыгралось особенно сильно. Точно горы ходили по нем синие волны. Ветер рвал и метал, как бы сердился и спорил своей силой с водной стихией. Морская буря грозила большими несчастиями для корабельщиков. А старик, по обыкновению, сидел на краю обрыва, будто часовой на сторожевом посту.

Мрак сгущался сильнее, рев рассвирепевшего моря не умолкал и сливался со свистом ветра, с жалобными выкрикиваньями чаек в один дикий, сумасшедший концерт... И страшно становилось среди этого адского воя! Но старик продолжал сидеть. Ветер разметал его седые космы по плечам; море лизало своими волнами его слабые дрожащие ноги... но он с надеждой смотрел вперед и уста его лепетали:

– Придет же, придет, наконец, человек, воскресший из мертвых!!!

И, действительно, вдали зачернела ладья. То она взбегала на самый хребет громадной волны, то пропадала в ее бездне, то снова показывалась, упорно и настойчиво стремясь к берегу... И вот, наконец, грохочущее море выбросило ее на утес, и из ладьи показался величественный человек. Долгая борьба с волнами оставила на его лице заметный след утомления; но он держался бодро и прямо. Так и впился в пришельца глазами друид. Но вот, руки его восторженно простерлись к путнику и старик радостно воскликнул:

– Да! Ты, действительно, воскресший из мертвых, – ты тот, кого мне велено ожидать.

– Не ошибся ты, – отвечал ему путник. – Я – Лазарь. Мой труп, заключенный в гробницу, уже начинал разлагаться. Но Христос снова призвал меня к жизни. Два дня, как я из Иудеи. Таинственный голос внушил мне, что я должен спешить сюда. Радуйся, старик! Ты дожил до великого дня: своими глазами увидишь ты, как над твоей языческой родиной засияет Солнце Правды.

– О, как я ждал этого дня, – в сладком восторге пролепетал старик.

– Да, это блаженный день, – продолжал Лазарь. – Блеск засиявшего нового Солнца озарит твою землю,– и все галлы уверуют в Того, из Чьих ран сочилась на Голгофе кровь за весь грешный человеческий род и за каждую душу. О, сколько блага в этой вере! Как она перерождает людей, пересоздает разум, просвещая его светом божественных познаний, согревает сердце, пробуждая в нем новые, святые, хорошие чувства; вдохновляет, наконец, слово, делая его живым и действенным...

– Эта сила уже коснулась меня, – прервал Лазаря старец. – Я чувствую, во мне зажигается другая, новая жизнь. Моя память ожила. Все мое прошедшее встало предо мною. Я отрекаюсь от него и хочу служить Тому, Который воскресил тебя из мертвых. Я чувствую: великое чудо совершилось надо мною!..

Но вот Лазарь заговорил о Христе. Склонив седую голову, старик внимательно слушал вдохновенную проповедь чужеземца.

– Великий человек! – остановил вдруг Лазаря своим восклицанием старец. – Ведь это новое «чудо!» Объясни мне: как это мы, – люди разных народностей, ты – иудей, я – дикий галл, а вот говорим и понимаем друг друга?!

Тихая улыбка озарила лицо проповедника...

– Шедше, научите вся языки, – прошептал он.

На глазах друида заблистали слезы и он, подняв свой взор к небу, промолвил:

– Благодарю Тебя, Боже! Не напрасно были сохранены мне мои старые дни!

Между тем море стихало. Горизонт прояснился, и солнце величественно закатывалось, бросая на воду свои прощальные задумчивые лучи. А беседа старого друида с явившимся к нему вестником воли Божией все еще продолжалась.

III

Тихая, ласковая ночь спустилась на землю. Мрачно чернеют на берегу моря густые дремучие леса. Под их темными сводами толпами собираются галлы. Зажженные факелы в руках друидов бросают кругом трепетный свет. Зловещими, огненными пятнами горят костры. Жертвы готовы. Но еще никто не подходит к алтарю: все ждут прихода старца. И вот, наконец, едва передвигая ноги, опираясь на суковатый, длинный посох, появляется среди ожидающих глава друидов. Все затихло.

– Дети мои! – произнес вдруг старец. – Не я ли считаюсь у вас древнейшим галлом? Не во мне ли видели вы усерднейшего чтителя наших богов? Не мое ли имя произносилось вами с благоговением? Не меня ли называли вы великим человеком и лучезарною звездою своей страны? Теперь же, истинно, истинно говорю вам: величество мое было ничтожеством, сияние мое – мраком. Дети, мы все заживо мертвые, мы все бродим в потемках! Я потерял счет своим годам, а мне кажется, что я начал жить только сегодня. Глаза мои открылись для света истины. Я зрячим перехожу в другой, новый мир. Но не хочу оставлять вас в темноте. Я должен поделиться с вами полученным светом. Дети мои! Все, чему я верил до сих пор, есть ложь. И тот идол, которому служили мы, есть величайшая из лжей. Нет другого Бога, кроме Творца неба и земли, пославшего в мир Сына Своего, чтобы спасти нас любовью. Познать Этого Бога научит вас необыкновенный муж, принесший мне светоч вечной истины. Для того, чтобы видеть его и помочь великому делу его проповеди, Господь и продлил мою жизнь.

– Вот он, – продолжал старец, показывая на приближающегося Лазаря. – Внимайте ему: он просветит вас. Для тебя же, Лазарь, наступило время явить силу Божию. Веруйте, дети, веруйте правде Лазаря и всемогуществу Бога, Которого он будет вам проповедовать.

Все небо в это время загорелось ярким, фосфорическим светом. Ослепительно белое пламя сверкающим венцом свилось, окружив голову Лазаря, и вся толпа, точно зачарованная, упала пред пришельцем на колени, а друиды-жрецы, протягивая к нему руки, восклицали:

– Ты воистину – посланник Божий! Будь нашим главой и наставником.

– Я сделаюсь епископом вашим, – отвечал им Лазарь.

И еще ниже склонился народ перед епископом, посылавшим юной пастве своей первое благословение, еще вдохновеннее заблестели глаза старца-друида, передававшего власть свою над галльским народом посланнику Божию: так Галлия принимала христианство.

Прежде – лучше

Нигде, кажется, творческая деятельность человека не проявилась с таким богатством и разнообразием, как в области внешних усовершенствований жизни! Здесь человеческий ум сделал поразительные завоевания. Как сказочный герой на ковре-самолете, современный человек перелетает теперь на своих молниях-поездах за тридевять земель в тридесятое царство. Пространство им побеждено. Самые отдаленные уголки мира соединены между собою. Железные и электрические дороги, телеграфы и телефоны способствуют быстрому обмену мыслей, быстрому передвижению, развивают торговлю и промышленность...

Но сблизившись пространственно, сделались ли люди ближе друг к другу духовно, слились ли они в одну сплоченную семью? Уменьшились ли страдания, нищета и голод? Смолкли ли вопли человеческой злобы, легче ли стало жить и дышать нашему бедному брату? Разве теперь мы не видим насилий, разве не слышим торжествующего, победного крика зла и неправды? Разве не наблюдаем мы всеобщего равнодушия к болезням и несчастиям других?

Вот пред нами глухая, забытая, затерявшаяся среди лесов деревенька. Полночь. Сквозь окно одной из избушек пробивается слабая полоска света. Здесь, под божницей лежит кормилец семьи и борется со смертью. Пятеро малышей окружили его и не сводят глаз со страдальца. Убитая горем жена стоит тут же. Она вся ушла в молитву. Одна надежда, – на Бога! Он, Милосердый, не даст погибнуть семье... А люди, эти просвещенные люди, которые так любят в теплых кабинетах говорить о высоких порывах и задачах жизни, – они отвернулись от несчастной семьи, они не хотят подать ей и руку помощи.

Когда болезнь внезапно свалила мужа, бедная женщина потащилась на своей клячонке в город за врачом. Но тот отказался ехать к больному. Его ждал интересный вечер у одного из знакомых... Последняя надежда оборвалась у несчастной.

И невольно поникнешь головой пред этой тяжелой, грустной картиной и в горьком раздумье спросишь себя: вперед ли ты идешь, современный человек, обставивший себя всеми благами внешней культуры, но не обновивший своего внутреннего существа настолько, чтобы оно было способно откликаться на всякое горе, на каждую слезу ближнего? Оглянись назад, перенесись своей мыслью к тем векам, когда только что начинала заниматься над русской землей заря христианства! Поучись у первых подвижников русских, как надо любить человека и на служение ему отдавать все свои силы, все свои таланты. Вот пред нами преп. Агапит, память которого празднуется 1-го Июня. Он был врач и, при жизни своей, всю душу свою вкладывал в свое святое искусство. Он жил и горел одним желанием – это по возможности помочь и облегчить болезни несчастных страдальцев. На помощь к ним он спешил, во всякое время, самоотверженно забывая себя, собственное здоровье и отдых. И при этом, помощь его всегда была бесплатной. Только однажды, от князя Владимира принял он дары, но и то, как замечает его «житие», ради нищих и «во утешение выздоровевшего». Не правда ли: прежде, когда еще людей не ласкали лучи электричества, они были лучше?!.

Змея

На опушке густой Сибирской тайги в два ряда изб растянулась небольшая деревушка. Над ней занялось и разгоралось уже ясное зимнее утро. Восток алел и как-бы переливался золотистыми нитями. В морозном воздухе чувствовалось затишье. Снег как-то особенно вкусно хрустел под ногами. Под окном крайней хатенки, прилегавшей как раз к самому лесу, стоял мужичок и, как видно, кого-то дожидался. На самые брови надвинул он лохматую, меховую шапку; за спиной болталось ружье; на ногах были надеты лыжи. Все обличало в нем охотника. Он нетерпеливо постучал в окно и окрикнул:

– Иван! Скоро ли? Чего ты там прохлаждаешься?

Но как раз в это время скрипнула калитка, и на улице показался человек, одетый в такой же костюм, как и первый. Оба охотника направились к лесу и вскоре скрылись в его темной чаще. Едва заметная тропинка вилась пред ними узенькой полоской. Молча шли товарищи, как бы благоговейно прислушиваясь к торжественной тишине точно заснувшего или задумавшегося соснового бора. А вот пред ними открылась широкая дорога. Тяжело опираясь на длинный посох, по ней шел навстречу охотникам какой-то старичок, по-видимому, странник. Пряди седых, длинных волос выбивались у него из-под отороченной мехом скуфейки. Слезящиеся глаза всматривались во все внимательно и зорко. Лаской, простотой и покоем душевным веяло от всей этой старческой фигуры. До слуха охотников долетали отрывки распеваемого странником священного гимна. Звуки его вырывались из груди с какой-то особенной страстностью. Надтреснутый старческий голос звенел, как струна.

– Господь с вами, – окликнул он еще издали охотников, и остановился, поджидая их.

– Ох, Божьи люди! – продолжал странник, когда оба товарища поравнялись с ним. – Не туда вам дорога... Поворотите назад... Там дальше лежит превеликий змей... Он уязвит, погубит вас.

Рассмеялись охотники. Громким эхом прокатился их смех по лесу.

– Ишь выдумал старик: зимой да змеем пугать, – с насмешкой воскликнул один из них, и, махнув рукой, охотники отправились дальше. Странник тоже заковылял своей дорогой, глухо позвякивая на ходу железными веригами. И опять понеслись звуки распеваемых им священных песнопений, постепенно замирая в лесных глубинах.

Сделали охотники несколько шагов и как раз набрели на большой, окованный железом сундук с деньгами: очевидно, обронила его проезжая почта.

Стащили охотники с дороги в укромное местечко сундук, да и думают, как им устроиться с находкой.

– Не донести нам его до деревни, – вскричал один из охотников, обращаясь к другому... – Ступай-ка скорее домой за лошадью, а я здесь караулить останусь. Да зайди, брат, к моей хозяйке, захвати кстати у нее кусочек хлебца: я дюже проголодался. Животы совсем подвело. С вечера маковой росинки во рту не было. А утром-то ты так меня заторопил, что не до еды было.

Послушался товарищ, торопливо побежал в деревню, и пока запрягал там лошадь, велел своей жене наскоро изготовить пресную лепешку с ядом. «Ну, думал коварный и хитрый охотник, отравлю я приятеля и один завладею находкой!» Между тем другой охотник тоже не дремал. В душе его созрел не менее злой замысел. Он зарядил ружье и думал: «Что я: дурак что ли, чтобы делиться находкой с другим. Уложу-ка я его здесь, – и всем завладею один».

И, действительно, лишь только завидел подъезжающего товарища, как прицелился и, недолго думая, меткой рукой всадил в него пулю; не вскрикнув, повалился убитый...

– Ну, я теперь полный хозяин денег. Не с кем мне делить их! – радостно воскликнул убийца. И с этими словами он подошел к телеге, вынул из сумы убитого ядовитую лепешку и с жадностью ничего не подозревая, начал утолять ею свой голод. Прошло несколько минут; воздух огласился раздирающим душу криком: то в страшных конвульсиях умирал отравившийся лепешкой обладатель находки. Так змея погубила обоих.

Страшный конец

(Быль).

«Соглашусь лучше жить со львом и драконом, нежели жить со злою женою. Злость жены изменяет взгляд ее и делает лице ее мрачным, как у медведя. Сядет муж ее среди друзей своих и, услышав о ней, горько вздохнет. Всякая злость мала в сравнении со злостью жены; жребий грешника да падет на нее. Что восхождение по песку для ног старика, то сварливая жена для тихого мужа». (Сир.25:18–22).

I

Назад тому лет тридцать – сорок, в том селе, где я родился, проживала вдова Катерина. Она поражала всех своей отталкивающей наружностью. То была женщина высокого роста, тонкая, сухая, точно обточенная жердь, с продолговатым и всегда искривленным от злобы лицом...

Неприятен был и взгляд ее зеленоватых глаз, которые, точно проворные мышки, постоянно бегали под ее тонкими изогнутыми бровями и смотрели из своих глубоких впадин, как два раскаленных угля. На сухих, бескровных губах Катерины всегда змеилась нехорошая улыбка. Казалось, что эта женщина таить в своем сердце страшную злобу и ненависть по отношению ко всем вообще людям.

Катерине было не больше тридцати лет, – но краска с ее лица давным-давно сбежала, и теперь оно своим цветом напоминало, скорее всего, осенний пожелтевший лист.

Но, несмотря на худобу и весь свой изнуренный вид, Катерина не жаловалась на нездоровье.

– И ледящая бы баба, – говорили про нее соседи, – а посмотри, какой летун на работе... Против нее не состоишь...

И действительно, обогнать Катерину в работе было трудно. Убираясь – на сенокосе ли то, или в поле, она обыкновенно устали не знала. Со стороны любо было посмотреть, как вокруг нее все быстро и ловко вертелось.

Не таков был ее покойный муж. Он на нее ничем не походил. Это был набожный, тихий и чрезвычайно терпеливый человек.

Но здоровьем, силами он похвалиться не мог. Какой-то скрытый недуг, точно червь, подтачивал его молодые силы.

А еще более донимала и беспокоила его злая жена. Постоянно и в хате, и на дворе раздавался ее пронзительный, резкий голос. И в дело, и без дела, точно горох, сыпалась ее забористая брань, и все на бедного, несчастного мужа. Попадались под руку соседи, – и им доставалось ни за что, ни про что, как говорится, «здорово живешь». Заслышав бранную речь Катерины, все соседи крестились и спешили скорее куда-либо скрыться.

Да и, действительно, страшно было слушать эту, ничем несдерживаемую, часто богохульную брань. Чего-то, чего не срывалось с расходившегося языка Катерины. А муж только вздыхал, молчал и не смел возразить ей ни слова.

Много пришлось вынести незаслуженных обид и упреков терпеливцу-мужу... Но если терпение его все-таки не лопнуло, то лопнула, оборвалась самая жизнь.

Давно уже Терентий, как звали мужа Катерины, догорал, точно свечка. Но злая, бессердечная жена как будто не хотела этого и видеть. Нападки ее на мужа не прекращались. Напротив, день ото дня они делались все злее и ожесточеннее, пока, наконец, Терентий не отдал Богу свою исстрадавшуюся, терпеливую душу.

В одно пасмурное, осеннее утро Катерина поднялась спозаранку, чуть ли не вместе с петухами. По обыкновению, с бранью подошла она к казенке, на которой прилег и еще с вечера метался в сильном жару ее больной муж, и начала усиленно расталкивать его в бок...

– Чего дрыхнешь, лежебок ты этакий! – закричала она, видя, что Терентий ничем не отзывается на ее толчки и даже не поднимается с постели... Все бы тебе нежиться да прохлаждаться, а от работы-то отлынить хочется, – продолжала брюзжать неугомонная баба...

И только дотронувшись до голой руки, которая, точно плеть, свесилась с казенки, Катерина поняла, в чем было дело. Рука была холодна, как лед. Сдернула баба кафтан с головы Терентия, заглянула в его безжизненные очи, и сама помертвела: пред ней лежал труп.

Горько плакала Катерина, провожая мужа в могилу. А причитанья, точно раньше сложенная и заученная песня, неудержимым потоком лились с ее языка... На все жаловалась Катерина, всех проклинала и обвиняла в собственном несчастии, даже не удержалась от богохульства и ропота на Бога. Соседи только руками разводили, дивясь ее крайнему безумию...

II

По смерти Терентия, в хозяйстве Катерины пошли везде упущения. Как ни был слабосилен покойник, но, всегда аккуратный и трудолюбивый, он работал, не покладая рук. Его скромный труд не всегда, может быть, был заметен, – но когда его не стало, сразу почувствовалось, какой опоры, какого незаменимого труженика и мужа лишилась в нем Катерина. Вместе с ней осиротело еще трое детей: два мальчика да несколько постарше их девочка Паша. Вначале пухленькие, румяненькие, – они производили впечатление здоровых и резвых ребят. Но постоянные колотушки и брань раздражительной матери сделали свое дело...

С летами, куда девалась их искренность, сердечность и детское прямодушие! Они стали скрытными, молчаливыми и всегда высматривали исподлобья.

– Что вы бычитесь? – окрикнет их бывало мать, и то тому, то другому летит от нее в гостинец подзатыльник...

Внутренняя, душевная перемена, происшедшая с детьми, отразилась даже и на их лицах. Они очень заметно похудели, побледнели, – и многим начали походить на мать...

Годы шли. Дети вытягивались, подрастали... Но чему доброму, хорошему можно было набраться от такой матери, как Катерина?

А детское сердце – что воск. Всякое слово легко отпечатлевается на нем.

Не могли бесследно пройти для детей и безумные речи их матери... Они как бы врезывались в их память, и сердца детей теряли от того свою прежнюю нежность и мягкость... Они с каждым годом все больше и больше грубели. Злость, точно ржавчина, ведалась в них и вытеснила оттуда все добрые чувства.

Одна сердобольная соседка, старушка Левонтьевна давно собиралась образумить Катерину, напомнить ей о Божьем законе... Да все духу не хватало: боялась подступиться к дерзкой, озорной бабе. Но вот, раз выбрала времечко и забрела как-то вечерней порой в хату Катерины. На дворе уже стемнело. Ребят не было дома: в снежки, знать, играли на улице... Паша с ведрами ушла к колодцу за водой, – а сама Катерина в чулане горшки перемывала, приготовляя их к завтрашнему постному дню...

Левонтьевна поздоровалась с хозяйкой и присела на лавку...

– Аль задохлась? Дух-то так тяжело переводишь! – спросила гостью Катерина.

– Задохлась, Катеринушка... Много ль прошла, а уж задохлась... Видно, смертынька подходит... Да и пора старым костям на покой...

– Пора! А все скаредничаешь... Жаль вон и на уборщика разориться... Сама все хозяйство ведешь... И куда только деньги ты, Левонтьиха, копишь?.. Ведь с собой на тот свет не возьмешь?.. Да и Бог-то... не знает кому подать... Чем бы мне послать Свою помощь, Он помогает бездетной Левонтьихе... Везет же, Господи Боже, счастье людям!..

– Полно, глупая, несуразное-то говорить!., – убеждала Катерину старуха. – Подумай только, на Кого ты хулу-то возносишь? Ведь на Господа, на Милостивца Нашего?..

– Милостивца? Хорошо тебе милости-то Его считать, как у тебя всего полно... А тут вот гнешь, гнешь спину-то, а все из нужды горькой не выбьешься.

– А потому Бог тебе и не подает, что ты о Нем забыла... Последнее время тебя и в церкви-то стало не видно... Люди в храм Божий, а ты все за делами... Да и чем бы с молитвой за каждую работу браться, а ты бранью своей беса тешишь... Эх, Катерина, Катерина! Ведь у тебя дети есть. За них ответ Богу отдать ты должна... А чему они могут от тебя научиться? Ты в храм Божий редко заглядываешь, а они и подавно... Заутреня идет; велик день – праздник... а тут, слышь, у Кондратьевны все яблони обчистили твои ребята... Да и слова сказать им нельзя... язык – что бритва... Так и режет. Вся душа моя изболелась, глядя, как твои дети день ото дня становятся все озорнее и озорнее...

– Да что это у тебя приболело так сердце о нас? Ишь явилась какая наставница... Ты чай не поп...

– Не поп-то, не поп... Да чую: недолго мне осталось жить... Думаю: может меня, перед смертью- то послушает Катерина... Поверит, что не лиха ей желаю... Вон я зашла как-то к Федору. Двоюродным братом еще он доводится тебе. Гляжу, за столом сидит его Марья, а рядом с ней белоголовый Павлуша святое евангелие разбирает... Послушала я: так внятно, так хорошо все это у него выходит. А как он прочел мне «молитву Господню», да «верую», – я просто диву далась... «Кто это тебя научил?» – спрашиваю. Знаю: в школу-то еще не ходит... Федор сам «аза в глаза» не знает. «Мама», говорит... и сам это ластится к ней, целует... А у Марьи от радости и слезы на глазах... Гладит его по беленькой головенке. «Он, слышь, баушка, умница у меня...» Да!

И меня старуху растрогали.

Вот, думаю, чем надо засевать детские-то сердца: св. Словом Божиим... А без него один бурьян там вырастет... И худо, ах, как худо, Катеринушка, если в детское сердце ни разу не канула слеза материнской молитвы, если детей не научил никто, ни мать, ни отец, как надо любить храм Божий, св. Евангелие, св. молитву...

Много я, грешница, на своем веку прочитала житий святых. И везде видела, что лишь у доброй матери бывают хорошие дети. Попомни это, Катеринушка, – и не колотушками, не бранью, не кощунственной хулой, а молитвой да лаской воспитывай деток... Тогда они будут тебе в утеху и радость. Иначе – на горе, на беду себе ты вырастишь их... Ведь, вон, и Паша-то... Скоро невеститься начнет... А по деревне худая слава о ней идет...

– Ну, старая ворона!.. Закаркала тут!... – гневно вскричала Катерина, – и с ее языка полился обычный поток бранных слов. Левонтьевна, охая и крестясь, поторопилась оставить избу... А на дворе долго еще раздавался пронзительный крик Катерины, поносившей теперь ни за что, ни про что и соседей своих, и детей, и даже ни в чем неповинную скотинку.

III

Левонтьевна давно уж померла. Даже могилка ее успела обрасти зеленой травкой... И не раз можно было видеть, как богомольцы, направляясь в церковь, останавливались у небольшого могильного холмика и клали здесь по нескольку поклонов «за упокой души рабы Божией Мелании», – как звали Левонтьевну.

Все помнили эту добрую старушку. Не было на селе дома, который не был бы облагодетельствован ее лаской. Каждой лишней копейкой при жизни делилась она с бедными соседями. А умирая, отказала свой дом под богадельню для всех бесприютных, беспризорных детей. И теперь там, где жила Левонтьевна, красуется вывеска: «Богадельня Новоселковского прихода».

Умерла Левонтьевна, но не умерла добрая память о ней. Она живет среди Новоселковских крестьян и все благословляют здесь имя покойницы...

А Катерина жила еще долго. Но не сладка была ее жизнь. Сбылись над ней слова Левонтьевны... Тяжелые, трудные дни настали для Катерины.

Но ни нужда, ни постоянные обиды, которые ей приходилось выносить от своих же подросших детей, не смирили, не исправили ее гордого сердца... Только голос, прежде пронзительный и резкий, – теперь оборвался. Почти шепотом, неприятным, похожим на шипение змеи, заговорила к концу Катерина. Но с ее языка по-прежнему сыпался неудержимый поток проклятий и брани...

Старший ее сын утонул на Волге. Сначала пьянствовал дома. Да много ль промыслишь в деревне на пьянство? Город куда сходнее. А тут подвернулась компания веселых да пьяных товарищей; затянула она его, и с ними отправился Степан искать своего счастья-доли в чужую сторону.

Говорят: «чужадальня сторона ума-разума дает». Здесь-же она отняла у Степана и тот последний разум, что у него был.

На Волге с бурлаками запьянствовал Степан еще сильнее... Возвращаясь однажды с берега на баржу, он, ночью, пьяный, когда все товарищи спали, свалился в реку... Дня через три прибило его труп к берегу и здесь чужие руки похоронили доброго молодца: так ни одна родная слеза и не упала на его могилку.

Катерина доживала свой век с младшим сыном Иваном, а Паша служила в городе горничной.

Но не добрые вести доходили о ней до Катерины. И каждый раз, как только услышит, бывало, что-нибудь нехорошее мать о Паше, она разражается градом проклятий.

– Полно, пожалей родное детище! Ведь проклятиями ему не поможешь!.. – усовещевают ее соседи... Но Катерина ничего и слышать не хочет...

Не радовал ее и Иван. Все чаще и чаще стал он возвращаться домой в нетрезвом виде и на брань матери отвечал всегда самой, что ни на есть, забористой, выразительной бранью.

– Опять зенки-то налил? – раз встретила пьяного сына злая Катерина. – У!... проклятое отродье!...

– Мать! молчи: твое ведь отродье-то! – заплетающим языком еле проговорил Иван.

У Катерины в глазах помутилось от злобы. Она дала полную волю своему расходившемуся сердцу, и ругательства – страшные, неистовые – полились с ее языка.

– Так ты... так!., – тяжело переводя дух, бормотал Иван...

И его пьяные, осовелые глаза при этом расширились, сделались страшными...

– Я... я тебе говорю: замолчи... Не доводи до греха...

Он стоял, прислонившись к печке. Губы его перекосились, одну щеку подергивала судорога, а неуклюжие руки сжимались в кулаки.

– Это ты что, разбойник? Уж не бить ли собираешься мать?! – с отчаянным визгом вскричала Катерина.

– Мать? Да разве ты мне мать? – нахально спрашивал сын, и в его глазах загорелось бешенство. Он уже не владел собою: дикая злоба помутила рассудок... Иван с сжатыми кулаками бросился было на мать, но покачнулся и, потеряв равновесие, растянулся на полу.

Света не взвидела Катерина, поняв угрожающий жест дерзкого сына... ее хриплая речь вдруг зазвенела, поднялась, но на половине как-будто обессилела, оборвалась и опять перешла в болезненный шепот...

Точно бурливая, клокочущая река лилась брань Катерины, и слова, одно другого страшнее, срывались с ее языка.

Между тем Иван, отплевываясь, поднимался с пола. От напряжения, а больше от скопившейся злобы на сердце, его грудь тяжело вздымалась. Глаза дико блуждали, как бы не зная на чем остановиться. Но вот под руки ему случайно попалась старая, железная кочерга... Ничего не соображая, весь отдавшись только клокотавшему в его груди злобному чувству, он схватил ее и со всего размаха ударил концом кочерги по голове свою мать.

Раздался тупой удар. Что-то глухо хряснуло.

Как сноп, Катерина рухнула на земь, нелепо раскинув при этом свои сухие, длинные руки... Из проломленной головы ручьем хлынула кровь и залила собою весь пол...

Иван как-то тупо, бесстрастно поглядел на труп матери, лежавший ничком, и сам грузно опустился на лавку... Его глаза продолжали дико блуждать... Он как бы не узнавал окружающего.

Но вот в избе воцарилась тишина. После только что замолкшей перебранки эта тишина казалась особенно страшной. Она действовала угнетающим образом.

Под влиянием ее, Иван мало-помалу начинал трезветь и приходить в себя. Ему как-то вдруг стало жутко...

Он чувствовал, как заныло его сердце, как что-то ужасное поползло и охватило весь его мозг.

Но он не хотел поддаваться нараставшему у него чувству страха. Чтобы победить его, Иван решительно приподнялся с лавки, и подошел к трупу, неподвижно лежавшему на полу. Он ткнул его ногой, как будто бы какой-нибудь валявшийся на дороге чурбан, и вышел из избы, сильно хлопнув дверью...

На улице страх и жуть охватили его еще сильнее...

А в порывах злобно завывавшего ветра ему слышались как будто чьи-то таинственные, угрожающие голоса... Кругом сгустилась и осела ночная мгла, в которой тонули все предметы, сливаясь во что-то мрачное, тяжелое.

Дрожь, точно электрическая искра, пробежала по всем членам Ивана...

– Что я сделал? – глухим шепотом спросил он себя... Но вокруг него все молчало. Ответа никто не давал. Только учащенно бившееся сердце убийцы как будто хотело сказать: «ох, беда! ох, беда!»...

Иван схватил пригоршнями снег и стал тереть им свое пылавшее лицо... Но легче от этого ему не стало. Напротив, чем больше прояснялось сознание, тем острее, мучительнее что-то ныло на сердце...

– Нет, не могу! – с каким-то отчаянным, глубоким вздохом проговорил Иван, махнув в пространство рукой. Он поворотил назад, во двор. Здесь он отыскал веревочные вожжи, которые всегда висели в сенях на гвозде, – и, не раздумывая ни о чем, без всяких колебаний, точно повинуясь какой-то посторонней, таинственной силе, стал спешно устраивать петлю...

Перекинуть ее через перекладину было делом одной минуты, и вскоре на темном дворе закачался в петле вытянувшийся труп несчастного Ивана... А ветер продолжал напевать свои похоронные песни, с воем и свистом врываясь во двор сквозь застрехи и щели...

Ироды

(Из записной книжки моего приятеля).

I

Довольно пожил я на белом свете. В моих кудрях давно уже засеребрилась седина, – а невзгоды житейские да думушки горькие успели избороздить все лицо глубокими морщинами. И повидать на своем веку пришлось мне немало всего: были, конечно, радости, были и печали. Но время помирило со всем. Как в море, потонуло в нем когда-то пережитое мною. Только изредка нет-нет, – да и набежит теперь издали прошлого волна воспоминаний; всколыхнет она в памяти дела давно минувших дней, и предо мной, точно живые, встанут былые образы, былые картины. Так иногда солнечный луч внезапно прорвет на небе сгустившуюся пелену набежавших туч, выглянет из-за них, пошлет на землю свою светлую улыбку, и сразу осветятся, загорятся от нее все темные уголки, все излучины горных ущелий. Потревоженные тени прошлого в такие минуты охватывают меня всего дорогими, наполовину забытыми впечатлениями, будят в душе старые грезы, и я с особенным удовольствием переношусь из окружающей меня обстановки в область своего минувшего. Вот хоть сейчас...

Вечер. Канун Рождества Христова. Я сижу один в своем кабинете. Кругом – ни души. Часы только что пробили одиннадцать. Скоро ударят и к рождественской утрени. Предо мной лежит еще неоконченная работа. Весь стол завален старинными рукописями. С их пожелтевших страниц смотрят на меня седые века истории. Но мысли мои далеко от них. Я гляжу на вспыхивающее пламя в камине, как оно голубоватым огоньком перебегает с одного тлеющего уголька на другой, – и мне вспоминается другая картина, другая обстановка, предо мной встает мое милое детство.

То были незабвенные дни. Небогато мы жили в селе. Мой отец – священник получал с прихода рублей пятьсот. Семья у нас была большая: ребят пятеро, причем я самый старший, да еще бабушка – слепая старушка. Но наши родители умели устроить свое хозяйство как-то так, что недостатка мы ни в чем не терпели, а наш скромненький домик выглядел всегда уютным и теплым гнездышком. Не хотелось из него вылетать. Много слез было пролито мною, когда меня в первый раз повезли в духовное училище. Хорошо жилось под ласковым крылышком любящих родителей. Особенно же любил я встречать в своей семье великие праздники. Обстановка, среди которой мы готовились к ним, имела для нас – детей – глубокое воспитывающее значение...

Помню как сейчас... Был тоже канун Рождества Христова. На воле поднялась страшная вьюга. Хлопьями валил снег. Кругом зги не было видно. Обмерзлые, запушенные снегом набивались в нашу кухню крестьяне, – все больше прихожане из дальних деревень. Чтобы поспеть к утрени, они обыкновенно еще накануне праздника приходили в село. Большинство ночевало у нас. Кухня – просторная, светлая, – поместиться было где. Тепло и уютно чувствовалось в ней в темные зимние вечера. На улице бушует метель, ветер жалобно воет в трубе, – а тут весело потрескивает огонек в железной подтопке, разливая кругом приятную теплоту.

– Ну и стужа, – говорят, входя в избу и распоясываясь, наши добрые прихожане. – А здесь у вас чистый рай... Ишь теплынь какая... – и мужички рассаживаются по лавкам. В этот вечер ночлежников набралось что-то особенно много; наша кухарка Мавра начала уж брюзжать: никогда еще не бывало такого нашествия на ее владения... Но вот среди мужичков появился и мой батюшка. Любил он поговорить с народом и пользовался всяким случаем, чтобы хоть искру света заронить в слабо пробуждающееся сознание темного люда. Тесным кольцом обсядут, бывало, его мужички. Бабы почтительно жмутся к сторонке. Мы тоже здесь, рядом с отцом. Водворяется мертвая тишина. Среди нее раздается задушевный голос рассказчика. В простой, но живой беседе отец передает нам историю завтрашнего праздника. Картины Палестинской жизни и происшедших там событий развертываются пред нами, как бы в панораме, одна сменяя другую. Вот Вифлеем... Маленький городок... Но ныне там необычайное стечение народа. Это исполняется повеление Августа: по его приказу со всех концов Палестины, даже из северного Назарета сошлись сюда люди внести свои имена в народную перепись. Стемнело; движение на улицах мало-помалу затихает. Полночный сумрак окутал весь город. Все, даже запоздавшие гости разместились, нашли себе ночлег. Только святое семейство осталось без крова. А холодна и свежа Палестинская ночка. Чтобы укрыться от нее, утомленные путешественники – Иосиф с Марией – ищут приюта в скотской пещере... А там... Ангелы, славящие рожденного Богомладенца... звезда... яркая, красивая, большая... караван мудрецов восточных... кровожадный Ирод... плач избиваемых им детей... и нескончаемой вереницей тянутся образы, вызываемые рассказом отца... На сердце у меня делается жутко, жутко... Крепче прижимаешься к родителю, а в глазах стоят уже слезы... Но вот в сенях послышался осторожный шорох. Чья-то рука неуверенно нащупывает дверь, и вскоре в облаке пара вваливается к нам избу какая-то закутанная и заиндевевшая фигура.

– И дверь-то, знать, примерзла... Туго отворяется... Ну и морозцы, прости Господи, стоят, – говорит мужичок, стряхивая с бороды обмерзший иней.

– А я к тебе, батюшка, – обращается он к отцу, подходя к нему под благословение. – Ведь Дарья-то у Ваньки Беспутного умирает. Баба-то, видишь ли, на сносях: не ныне, завтра должна бы родить... А Ванька-то на фабрике сегодня расчет получил. Конечно, до дому-то его не донес, весь в кабаке оставил. А сам знаешь, какая семья-то: мал мала меньше. Все пищат, все есть просят. Бедная Дарья измытарилась с ними... Вот как пришел Ванька-то пьяный, – ее зло и взяло. Стала она выговаривать ему: – «люди-де к празднику обновки шьют детишкам, а у нас завтра есть нечего, последний кусок вырвал ты у детей». Тот спьяна-то и ударь ее, да так, что бедная Дарья замертво покатилась, выкинула ребеночка мертвеньким, – да и сама-то еле дышит.

Этот страшный рассказ подействовал на всех угнетающим образом. Все знали семью Ваньки Беспутного и все горячо жалели несчастную Дарью, из последних сил колотившуюся с своими ребятишками. На ней одной и держался еще кое-как дом...

Недолго думая, отец стал торопливо собираться в дорогу. Мне захотелось тоже поехать вместе с ним. И хотя вьюга на дворе, заметно, усиливалась, но отец должен был сдаться на мои настойчивые просьбы, наказав лишь мне теплее одеваться.

II

Когда мы выехали в открытое поле, то метель завила еще сильнее. По сторонам дороги на наших глазах вырастали сугробы снега. Ветер рвал и метал, точно злился на нас, что мы пустились в путь, ни мало, невзирая на разыгравшуюся пургу. А вот и лес. Темные сосны и ели мрачно протягивают к нам свои жилистые ветви, свисшие вниз от тяжести насевшего на них снега. Здесь несколько потише. Только молодой березняк трепетно дрожит, да старые осины уныло скрипят и шепчутся своими верхушками. Вскоре показалась и деревня, еле, еле мерцавшая своими огнями из-за снежных заносов. Мужичок подвез нас к убогой, приземистой, точно вросшей в землю избушке. Сквозь ее замерзшие окна чуть-чуть пробивалась слабая полоска света, и слышно было, как плачет-надрывается ребенок...

Мне никогда не забыть того впечатления, которое охватило меня, когда мы вошли в избу. Стены ее покосились. В окна и щели дуло. По углам намерзший иней: очевидно, здесь как следует не топили давно. Около двери, на кровати, безобразно раскидавшись, спал буян-хозяин. Тяжелый храп его раздавался на всю избу. В противоположном углу, почти на голом полу, лежала страдалица-жена. На исхудалом, испитом лице ее лихорадочно блестели черные, выразительные глаза. Чего-то в них не читалось: и едва выносимая мука страданий, и предсмертная тоска, и материнская скорбь при виде дрожавших от холода детишек, только что избитых зверем-отцом, и горечь сознания, что ее бедные птенцы останутся несчастными сиротами... А детишки как будто понимают грозящую им опасность: прижались к матери и испуганно глядят в ее потухающие, грустные глаза.

– Батюшка, – задыхаясь, и с трудом заговорила женщина... – Спасибо, что приехал... Плохо мне... Сбедовал надо мной хозяин-то... Умирать приходится... Да самой-то бы ничего. Вот этих жалко, – докончила она прерывающимся голосом, указывая на сгруппировавшихся около нее ребят... И из глаз умирающей скатилась горячая слеза, да так и застыла на щеке...

Немного отдохнув, она продолжала...

– Не любит он их... А помру, непременно выбросит на мороз, не пожалеет несчастных... Дети всегда были для него помехой в жизни. И сколько мне из-за них пришлось перетерпеть! Это была не жизнь, а ад... Да и ребятам приходилось несладко... Но все же хоть иногда, хоть зубами, а вырывала я у него кусок хлеба для них. Теперь же он изведет моих малюток... Ведь это, батюшка, был не отец, а изверг, аспид, – задыхаясь, и прерывающимся голосом закончила Дарья...

С затаенным ужасом слушал я страстную речь умирающей женщины, и в моей детской головенке вечерний рассказ отца об избиении Иродом младенцев слился как-то в одно с этой страшной картиной, которая вот здесь, сейчас, развертывалась перед моими глазами. По моему телу пробежала нервная дрожь; я чувствовал, как к горлу подступали рыдания, и, наконец, не выдержал, залился истерическим плачем...

– Дорогой папочка, – кричал я, не помня себя. – Увезем их отсюда... Этот... этот, – и мой детский язык напрасно старался подыскать достойное название зверю-отцу...

– Он убьет их, – вырвалось, наконец, у меня среди рыданий, которые я всячески силился сдержать и подавить в себе.

Мой отец растерялся: он никак не ожидал от меня такой выходки. А между тем мой плач послужил, как бы сигналом для затихших было ребят. Они тоже подняли страшный вой. С трудом отцу удалось успокоить нас. А я только тогда замолчал, когда отец дал мне обещание, что он не оставит детишек на произвол судьбы.

Началась исповедь. Нас – ребят с мужичком отправили в соседнюю избу, где мы и отогрелись. Назябшиеся детишки рады были теплу. Они как будто забыли и про свое горе. Рассевшись вокруг пылающей железной печки, они с интересом следили за тем, как в ней прогорали дрова. А когда я начал рассказывать им о завтрашнем празднике, о том, как Христос родился, то они насторожились и слушали меня со вниманием. Все это было для них ново, о всем этом они ничего не слыхали до сих пор...

Когда мы возвратились в избу к умирающей Дарье, то она сидела уже на лавке вся, точно просветленная. Глаза ее уже не блуждали по-прежнему беспокойно. Видимо, она помирилась со своей долей и хотела встретить кончину без ропота, с покорностью воле Божией, по христиански. Между тем батюшка распорядился послать за фельдшером, который проживал в соседней деревне, – сам же обещался прислать голодающей семье рождественский подарок от Богомладенца, «Который», – утешал несчастных мой отец, – «и явился с неба на землю для того, чтобы спасти и успокоить всех труждающихся, обремененных страдальцев».

На обратной дороге батюшка долго вздыхал, сокрушаясь о несчастном положении Дарьиных сирот и раздумывая, куда бы их пристроить.

«Много на земле страданий и бед, други мои», – говорил, между прочим, он заночевавшим у нас прихожанам, когда мы возвратились домой... «Слезы людские нередко льются рекой... Но особенно тяжелы те страдания и особенно горяча та слеза, которая катится из детских глазок. И как горько, невыносимо горько бывает смотреть на них. Беспомощный, ни в чем еще неповинный малютка страдает часто, и от кого! от родного отца, от того, кто должен был бы его корить и лелеять... Вот, я вам рассказывал о кровожадном Ироде. Он избил 14,000 младенцев. Но ведь то были не его дети. Здесь же родной отец убивает собственное детище. Ведь, вот что особенно страшно! Ведь это хуже зверя дикого. Тот и то жалеет своего детеныша. Поймав добычу, сам голодный, он однако несет ее, прежде всего, своим детям. Голодная наседка делится найденным зерном со своими птенцами. А разумный человек вырывает из рук своих детей последний кусок хлеба, и не для того, чтобы утолить им собственный голод, но для того, чтобы пропить в ближайшем кабаке. Это ли не Ирод бесчувственный? И сколько таких Иродов по святой Руси вносят разлад и погибель в семью, разрушают ее благополучие и счастие! Сколько ими загублено невинных созданий!.. И слышатся теперь рыдания, да не одной плачущей Рахили, а тысячи русских матерей, и не вокруг Вифлеема, а по всей Руси православной, оплакивающих своих детей, избиваемых Иродами-отцами».

Как бы в ответ на горячую речь отца глубокий вздох соболезнования вырвался у сидевших в кухне мужичков. И долго еще вели они промеж себя беседу о бедной Дарье, об ее детишках, – а на утро порешили осиротевшую семью ее отобрать от отца и воспитать ее на общественный счет...

Милости хочу, а не жертвы

(Мф.9:13).

I

Дубки – большое село. Широко раскинулось оно по горе, на самом взлобье, которой живописно красуется его пятиглавая церковь.

В ясный солнечный день издалека бывает видно, как блестят на солнце золотые кресты Дубковского храма.

А внизу, под горой, широкой лентой извивается и тихо плещется в своих обрывистых, высоких берегах русская поилица – Волга.

Весной и летом Дубки буквально утопают в густой листве распустившихся деревьев. Если в это время взглянуть на село издали, особенно с противоположного берега Волги, то все дома и избушки покажутся оттуда какими-то маленькими островками среди целого моря окружающей зелени. А величественный храм, смелым взлетом выдвинувшийся и как бы приподнятый на ладони, красиво венчает собой всю эту чудную картину...

Кое-где змейками от села к реке сбегают тропинки. Мелкий кустарник разросся и покрывает собой крутые, горные скаты. Красивая местность!

Недаром так любят свое село Дубковские мужички! Любят они тихим вечерком посидеть около церкви и оттуда, с обрыва, что под самым алтарем, посмотреть на расстилающуюся пред ними необъятную луговую ширь.

Солнце закатывается. Вечерние тени мало-помалу ложатся на все: и дальний лес, что синеет на горизонте, и деревушка, которая виднеется вдали, – все облекается в таинственный полумрак. А вот и река потемнела.

Кругом затихает. С лугов доносится легкий аромат цветов, с реки прохладой тянет...

Любуются мужички Божьим миром и тихо ведут промеж себя речи про посев, про покос, про старинушку...

Иногда забредет сюда Аверьяныч-старик, заслуженный Николаевский вояка, и потешит православных рассказами из своей былой походной жизни.

Немало навидался всего на своем веку Аверьяныч! А старческая память ему еще не изменяет: много она хранит в себе разных былей и небылиц. Да и рассказывать их старик мастер... Недаром чуть не полсела собирается на бугорок около церкви, чтобы послушать Аверьянычевых сказок.

Стал жаловать сюда – да за последнее время особенно часто – и Сидор Карпов, которого в Дубках все считают первым богачом и мироедом... Но не любят его мужички. С приходом Сидора прежде оживленная и непринужденная беседа у них затихает. Всем чувствуется как-то не по себе.

Иные косятся, но все встречают его низкими поклонами. Нельзя иначе: Сидор Карпов держит в руках всю деревню. Все у него состоят неоплатными должниками. Как паук высасывает он кровь из запутавшихся в его сети крестьян.

Много скупил Сидор у бедных людей земли за бесценок! Много не вырученных закладов хранится в его больших сундуках! Все берет, ничем не брезгует Дубковский кулак.

Притиснет ли кого-нибудь беда неминучая, падет у мужика лошадь, а пора наступает рабочая... Сидору это и на руку.

Без лошади крестьянин, что без рук: хоть все дело бросай. Надо скорей обзаводиться новой скотинкой... Где ж взять денег на эту покупку?

И вот несет весь свой скарб мужичок Сидору: тут и поддевка, сшитая в прошлом году, вся на овчинах; тут и армяк, доставшийся от отца по наследству, – все пустит в оборот несчастный бедняк. А настанет время выкупа, – денег нет. Так заложенная вещь и остается в руках деревенского хищника...

Если ж придет мужичок, спустя срок, ни за что не вымолит у Сидора залога. Сердце у богача было каменное: ничем его не тронешь.

Сидор Карпов даже любил поломаться над ближним в несчастий. Вид убитого нуждою бедняка доставлял ему немало блаженства. В его душе проносилась тогда злая и вместе самодовольная мысль: «все-то вы – голь перекатная, всем-то вам нужен Сидор Карпов». И он не в шутку считал себя отцом-благодетелем Дубковских крестьян. Богатство его с каждым годом росло. Он уже перестал брать мелкие заклады, а больше давал деньги в рост, под векселя, за жидовские проценты.

Тесно показалось вскоре Сидору жить и в старой избе. И вот заново отстроенный дом теперь высится посредине села. Внизу помещается лавчонка, где сбываются населению гнилые продукты, а весь верх отделан под жилые комнаты, совсем в городском вкусе.

II

В том же селе, на одной улице с домом Сидора Карпова, под раскидистым вязом стояла вросшая в землю избенка. В ней коротал свой век со своим большим семейством бедный человек – Иван.

Несчастливо сложилась жизнь этого горемыки. Удачами и радостями судьба его не баловала. Много пришлось ему вынести, выстрадать на своем веку. А сердце он имел жалостливое, отзывчивое на чужую беду...

В 70-х годах, теперь уже прошлого XIX-го столетия, началась у нас война с турками. Тысячами русские гибли на высотах Балкан и под неприступными твердынями Плевны. Особенно под последней много полегло их костьми. Ценой русской крови хотели мы купить свободу единоверным нам славянским народам.

Слухи о кровавых расправах турок с болгарами и сербами стали доходить и до Ивановой деревни. Здесь, в волостном правлении получался «Сельский Вестник». Часто по вечерам мужички собирались вокруг писаря послушать, как он читает в газетах про турок, про их злодейства... Иван особенно охотно посещал эти собрания и внимательно вслушивался на них в приносимые газетой вести... Его честное сердце горячо забилось сочувствием к угнетенным единоверцам... А описания того, как турки грабили болгарские деревни и села, без пощады вырезая в них все население, приводили Ивана в исступление.

Поздняя ночь. Первые петухи давно уж пропели, а Ивану сон и на ум нейдет. Картины, одна ужаснее другой, развертываются в его разгоряченном воображении.

Вон, чудится ему, у подошвы горы приютилась маленькая болгарская деревушка. Тихо кругом. Предрассветный ветерок чуть-чуть шелестит листьями винограда, в тени которого прячутся уютненькие болгарские домики.

Вдруг, точно шквал в море, на мирную деревню налетает отряд башибузуков. Их изуверские лица жаждут крови. Слышатся выстрелы, дикие крики, вопли отчаяния... Здесь старик с раскроенным черепом валяется прямо на дороге, беспомощно распластав свои руки... Там – обезумевшая от ужаса мать целует ноги толстошеему турку, умоляя его пощадить вырванного из ее рук ребенка... Напрасно! Бесчеловечный башибузук уже насадил малютку на острие копья, и бедный ребенок трепыхается там, в предсмертной агонии... Страшное проклятие оглашает воздух, и женщина, как тигрица, вскакивает и впивается зубами в горло ненавистного турка. Дрожь пробирает Ивана.

Гонит прочь от себя он эти страшные видения, а они все живее, все определеннее выступают перед ним... И наконец, не выдержало русское широкое сердце: простился Иван с женой и пошел добровольцем на великое дело освобождения братьев-славян от тяжелого турецкого ига...

Честно служил Иван в рядах русского воинства, свято хранил доброе имя русского солдата. В каких только жарких боях не участвовал он, – но нет, не сложил на бранном поле своей буйной головы. Хоть калекой, с простреленной и испорченной ногой, а воротился домой к своей жене Матрене.

Кое-как перебивалась Матрена в отсутствие мужа со своими детишками. Страшная нужда и бедность совсем задавили ее. Но и с возвращением Ивана положение несчастной семьи улучшилось мало. Правда, вначале, насколько позволяли силы, Иван кормил своим заработком семью. Но вдруг тяжкая болезнь окончательно свалила его с ног. Для семьи Ивана настали тогда черные дни: в доме ничего не было, – ни хлеба, ни топлива. Между тем наступала зима. Холода завернули страшные. Что делать? Все, что было в избе, попродавали... Осталось лишь у Матрены одно золотое кольцо, которое хранила она, как святую память по своей матери.

Разве человек живет без надежды? И Матрена верила, что тяжелая пора, Бог даст, минуется, наступят лучшие времена, и она выкупит тогда заветное кольцо.

Недолго думая, вынула Матрена свою драгоценность из сундука и понесла ее к Сидору Карпову.

Осмотрел Сидор принесенную вещь, долго прикидывал ее на руке и наконец, дал за кольцо всего лишь три рубля... Надолго ли хватит таких денег?

А между тем Иван не вынес борьбы с вопиющей нуждой и в средине зимы умер. Тяжело было ему оставлять несчастную семью на голод и холод... Не одна горячая слеза скатилась из его глаз, когда в последний раз, умирая, слабой трепещущей рукой благословлял он своих детей...

– Жалко, жалко мне вас, – задыхаясь, и уже шепотом говорил он жене... – На Господа... на Заступницу больше... надейтесь... Ох, плохо... Сил нет... говорить... – Это были его последние слова.

Еще глубокий вздох, и честная, многострадальная душа отлетела на небо...

III

Похоронили Ивана. Горько плакала Матрена, провожая в могилу своего мужа: знать крепко любила его.

Но долго убиваться было нельзя. Дети есть просят, а в дому ни корки. Надо как-нибудь промыслить им хлебца.

Пошла по селу искать работы... Кому рожь обмолотить пособит, кому с бельем на реку съездит, и на морозе, в ледяной воде, выполощет грязные тряпки, знобя руки и часто простуживаясь сама, – так день за днем перебивалась и кормилась бедная вдова...

Наконец, зима миновала. Горячей стало припекать солнце; сбросила с себя земля снежные покровы; дружно, весело с гор зажурчали ручьи; грачи прилетели, – это значит, скоро наступит и Пасха!

Светел и радостен праздник Пасхи для каждого христианина! Всякое горе в этот день делается легче... А в душу страдальца бодрящей струей вливаются как бы новые силы, новые надежды на лучшее будущее. Мысль, что любовь и правда Спасителя все-таки победили человеческую клевету и злобу, как то поднимает дух человека. И проясняется затуманенный взор бедняка, и он с большим упованием смотрит на небо...

Такой благочестивый подъем чувств испытывала при наступлении Христова праздника и наша Матрена. Всегда она была набожная женщина. Любила Божию службу... А теперь, в нужде и печалях, она только и находила отраду в молитве.

На Страстной неделе Матрена говела.

Когда в Великий четверг возвращалась она домой, приобщившись св. тайн, то почувствовала, как мир и покой сошли на ее душу...

Правда, хозяйство у ней день ото дня падало все больше и больше... Двор опустел: коровки вот уже два года, как нет. Люди куличи готовят, а у Матрены и разговеться нечем. А захотелось, сильно захотелось ей устроить праздник для детишек. Бедные! изголодались, изморились они за это время. Досыта и хлеба не ели, а молока, так и вкус позабыли...

Перебирает в памяти Матрена, соображает, чего бы отнести ей дяде Сидору...

Нет, кажется, что можно было продать, все продано или заложено. Не даст ли так, взаем? Придет лето – отработаю, думает Матрена... И вот, в великую пятницу утром бедная вдова поплелась к Сидору Карпову на дом. Робко вошла она в избу, перекрестилась на божницу и несмелым, как будто сдавленным голосом, начала просить в долг хоть фунтика два пшеничной муки для кулича...

– Нет, родимая, не обессудь... Всю голытьбу на селе не прокормишь… – спокойно поглаживая бородку, отвечал Матрене дядя Сидор... – И то я избаловал вас: как беда случится, так к кому: к Сидору Карпову, конечно... Вызволит, избавит... Нет, уж будет... И то, вы вот где у меня сидите, показывая на шею, говорил мужик... Иди-ка, родная, подобру, поздорову, откуда пришла... Не солнышко: всех не обогреешь! – закончил свою отповедь Сидор...

Горько было выслушивать эти незаслуженные упреки Матрене. Первый раз обратилась она к богатому соседу с нуждой без всякого приноса, и так неудачно. Раньше, когда она приносила в заклад ценные вещи, и они ни за что переходили в руки жадного ростовщика, – Сидор принимал вдову куда любезнее.

И теперь, убитая неудачей, возвращалась Матрена домой. Тоска, страшная тоска сдавила ей сердце. Не выдержала она и разрыдалась истерично, с каким-то надрывом...

–Чуешь ли ты, Иванушка, как твои птенчики гибнут, голодные да холодные, – надрывалась Матрена... И долго раздавались в избе ее всхлипывания и причитания.

Ребятишки притихли и с затаенным страхом смотрели на плачущую мать. Но вот, и они заголосили. Только тогда опомнилась Матрена и несколько пришла в себя...

IV

«Бум, бум, бум», торжественно мощными, широкими волнами разносится по селу благовест большого Дубковского колокола.

До того притихнувшее было село точно ожило. Со всех концов потянулись к церкви богомольцы.

Вечерня в Великий пяток, это одна из самых умилительных служб Страстной седмицы. Каждому хочется попасть на нее.

И вот церковь наполнилась народом. Кругом чистота: все прибрано к празднику. Подсвечники ярко горят, заново посеребренные усердными дубковскими мастерами. Огромное паникадило уставлено большими свечами. Даже пороховая нитка протянута по ним. А пред иконой Воскресения Христова красуется массивная, отделанная в золото, двухпудовая свеча. Все это дар Сидора Карпова...

Смотрят Дубковские крестьяне на пожертвование богача, и у некоторых в сердце начинает закрадываться что-то похожее на уважение к нему.

«Ишь ты, какое благолепие Сидор Карпыч устроил», переговаривают меж собой мужички...

Началась вечерня. Из алтаря послышался задушевный, несколько дребезжащий голос Дубковскjго батюшки, о. Алексея.

Хорошо служит он. Так в душу и просятся возглашаемые им молитвы, то звучащие победным торжеством, как напр. в Пасху, то спускающиеся до затаенных рыданий, как в дни поста и покаяния.

Но вот собравшиеся на клиросе любители пения из мужичков неумело, но одушевленно затянули чудное трогательное песнопение.

– Благообразный Иосиф, – поют там, – с древа снем пречистое тело твое...

– С древа снем, – проносится тихим, почти беззвучным рокотом по умиленной толпе, и у многих на глазах появляются слезы. Все крестятся.

Сладостное, а вместе и скорбное чувство охватывает молящихся... Растопилось простое верующее сердце. Точно роса благодати снизошла на него, и несется к небу одновременно с глубокими вздохами теплая, сердечная покаянная молитва...

С печальной торжественностью из алтаря направляется на середину храма шествие с плащаницей. Наконец, пред молящимися открылся когда-то поруганный, оплеванный всесвятой и чистый лик Голгофского Страдальца.

Стихло. Вся церковь замерла в ожидании чего-то: о. Алексей заговорил к народу.

Просто, но какой силой звучало каждое его слово. Оно будило ленивую душу встряхнуться, восстать от греховного сна.

– Вот, други мои, плод рук человеческих, – говорил батюшка, обращаясь к толпе. – Вот благодарность от людей к Богу. Се во гробе, мертв, бездыханен, в мертвецех вменяется, в вышних Живый! Но то евреи распяли Христа. Не бываем ли и мы подчас подражателями их в этом деле? – не словом и делом, так житием, не уязвляем ли мы Христа и ныне?

Видите, говорит Христос, раскрывая пред нами Свои язвы, «видите, чего грехи ваши стоили Мне». А мы своими грехами еще более не растравляем ли этих ран?

Он нас учит: «чтобы не сделать Мне больно, любите всех, как себя самих, не обижайте, не притесняйте, спешите к нуждающимся на помощь, напитайте алчущих, напойте жаждущих, посетите заключенных в темницах, несите утешение сирым и вдовицам».

Делаем ли мы все это, показываем ли мы чрез исполнение всех этих заповедей свою любовь ко Христу? Коротко спрошу: любим ли мы Бога и человека?

Кто-нибудь удивится и скажет: «как же не любим? Посмотрите, как украшен этот дом Божий. Посмотрите, сколько усердием человеческим снесено сюда свечей для возжжения их пред иконами. Прислушайтесь к торжественно разливающемуся гулу нашего колокола, сооруженного на жертвы наших уважаемых благотворителей. Разве все это не знаки любви нашей к Богу»...

Полно – знаки ли? Не чаще ли случается так:

«Неправдовал человек чуть ли ни целый год, а пришел день праздника, – наш доброхот возьмет тут свечу побольше на свои лихвенные деньги, поставит ее пред чтимой иконой, да и думает: праведен я... Или иной наживет с грехом пополам капитал. Совесть мучит. Как быть? Солью колокол, решает богач неправедный... И колокол слит, и разносится гул его на десятки верст.

Наслушаться не может богач звону своего колокола, не нахвалится им. А не догадается, что звон сей говорит чуткому уху? Не поймет он, что в звуках и раскатах его колокола слышны стон и стенания людей, обиженных им в разное время. И взывают они, эти звуки, ко Господу не о помиловании жертвователя, а об отмщении ему за разные его неправды».

Невольно вспоминается при этом мне грозное слово Господне к еврейскому народу: «Не носите больше даров тщетных: курение отвратительно для Меня; новомесячий и суббот, праздничных собраний не могу терпеть: беззаконие и празднование! Новомесячия ваши и праздники ваши ненавидит душа Моя: они бремя для Меня; Мне тяжело нести их. И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои; и когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу (так как): ваши руки полны крови. Омойтесь, очиститесь; удалите злые деяния ваши от очей Моих; перестаньте делать зло; научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенных, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Тогда придите, и рассудим, говорит Господь... Если же... будете упорствовать, то меч пожрет вас: ибо уста Господни говорят» (Ис.1:13–20).

И долго еще обличал и поучал свою паству ревностный батюшка. Внимательно слушали его мужички. Среди них стоял и Сидор Карпов.

Точно огненной каплей падало на его сердце каждое слово проповедника... внутренний голос говорил ему: «это тебя так осуждает слово Божие... Твои руки действительно в крови... Много ты выпил ее из людей...»

Совесть, заметно, в мужике начала пробуждаться. Грозными призраками встала перед ним вся его жизнь. Картины, одна ужаснее другой, сменяли друг друга. Но самым живым и жгучим упреком стоял перед ним робкий, молящий взгляд Матрены...

И понял Сидор тогда, что Господь, прежде всего, требует от человека жертвы сердца или милости, что без этой милости к людям нельзя угодить Богу никакой жертвой. «Милости хощу, а не жертвы», отдавались в его душе слова Святого писания, которыми батюшка закончил свою проповедь.

V

Угрюмый и мрачный возвратился из церкви Сидор Карпов.

Было уже поздно. Стемнело.

Прилег было он вздремнуть до заутрени, а голос совести еще явственнее, еще сильнее заговорил в его душе... «Милости хощу...» «Господи! А я ведь ни одной милости не сделал для других в жизни», с горечью каялся грешник.

Стал он припоминать прошлое...

Вот соседу одолжил раз две четверти хлеба до нового урожая. Кажется-бы доброе дело... Но и тут припомнилось ему, как он, вместо процентов, обязал мужика убрать ему целый стог сена. Куда ни поглядит, о чем ни вспомнит, везде у него на первом плане были собственные выгоды, собственная польза...

А жертвы в церковь?

О, эти бездушные жертвы! Точно сребреники Иуды, они были ценой крови и мерзостью пред Богом.

Страшно стало злодею... А совесть, как когтистый зверь все более и более впивалась в его сердце, все сильнее и сильнее теснила его душу...

Весь разбитый и измученный поднялся со своей постели Сидор Карпов... Что делать?.. Тошно... Как молотком стучат в ушах упреки... Хочется уйти от тоски. Да разве от нее уйдешь?...

«Не уйдешь, так выплачешь», шепнул ему внутренний голос... «Слезы раскаяния потушат все... » Сразу, точно просветлело в сознании Сидора. Понял он, что надо ему делать…

– На другой день в Дубках происходило что-то необычайное. Сидор Карпов раздавал должникам не только заложенные у него вещи, а и все деньги, нажитые им неправедным трудом. Сначала на селе подумали, что Сидор сходит с ума... Только когда услыхали его откровенную исповедь, увидали его непритворные слезы, – только тогда поверили, что Милосердый Господь, наконец, призвал грешника к покаянию...

За то и радостно же в Дубках встречали бедняки Светлый праздник Христов, а особенно Матрена со своими детишками, с избытком наделенная всем.

Но едва ли не счастливее всех был Сидор Карпов, этот воскресший к новой жизни грешник. Еще никогда он не пел с таким восторженным чувством пасхальную песнь: «Христос воскресе из мертвых».

Вопль великого писателя

Глубоко любил свой родной, русский народ наш великий мыслитель Достоевский. Ему он посвятил свои самые горячие мечты. Но в то же время он пережил за него и самые тяжелые тревоги.

Народное благо было для Феодора Михайловича великой святыней. Ей, – этой святыне и отдавал Достоевский все свои трудовые подвиги и силы, все напряжения великого ума, каждое биение горячего, истинно христианского сердца. Можно сказать, для Достоевского была душой жизни дорогая мечта видеть свой народ на пути к его великому историческому призванию.

Но какую нестерпимую боль народолюбивому сердцу великого писателя причиняли различные язвы народной жизни! Каким гневом звучала тогда речь Достоевского, и особенно, когда она направлялась против пьянства, которое он считал злейшим и сильнее всех других господствующим пороком. Наблюдая ужасы зверства, которые вносит в народ водка, Ф.М. Достоевский во весь голос кричал, предостерегая родную Русь от грозящей ей опасности. «Народ загноился в пьянстве – со стоном вырывалось у него. «Надо вступиться за права человека, хоть что-нибудь сделать для уменьшения пьянства и отравления целых поколений вином. Ведь иссякает народная сила, глохнет источник будущих богатств, беднеет ум и развитие, – и что вынесут в уме и сердце своем современные дети народа, выросшие в скверне отцов своих?..» «Мне не забыть случая, рассказывает Достоевский, случая ужасного, поразительного, грозного...

Загорелось село. Пламя пожара гнало прямо на церковь. А с другого конца занялся уже новый порядок изб, примыкавший как раз к кабаку.

– Отстоим церковь Божию! – одушевленно кричали крестьяне... – Не дадим сгореть нашей святыне...

Но как раз в это время на крыльцо кабака вышел целовальник. Во все горло крикнул он народу, что если бросят отстаивать церковь и отстоят кабак, то на все село он выкатит целую бочку вина. Дрогнула громада. Обещание народного кровопивца соблазняло многих. И вот, от стыда потупив глаза в землю, как бы крадучись, по воровски, один за другим перебегали мужички к кабаку. Толпа вокруг церкви редела. Наконец, она вся точно истаяла, растерялась. И что же: кабак отстояли – а церковь... сгорела». Так печально в сердце народа могут перемещаться святыни: на место церкви Божией встал вдруг кабак! «Бесшабашное пьянство, точно море, разлилось по России», – вопил Достоевский. И это-то море грозит вымыть из народной, русской души все заветные, дорогие святыни! Грозное пророчество!

«Наш дом»

«Голландия – страна чудес», – справедливо заметил некогда знаменитый Вольтер. Это изречение не потеряло своей правды и доселе. И теперь путешественнику – иностранцу на каждом шагу приходится изумляться в Голландии неистощимому трудолюбию и поразительным успехам предприимчивых жителей, которые на небольшом клочке земли, отвоеванном у моря после страшно упорной борьбы, сумели создать жизнь, полную всяких диковин и неожиданностей. Там, где когда-то бушевал грозный океан и часто в один миг смывал все следы векового человеческого труда, теперь воздвигнуты величественные береговые укрепления.

Разбиваясь о них, плещутся морские волны. Но они совершенно безопасны теперь для голландца. Разве иногда, как бы в порыве бессильной злобы, суровое море вздумает постращать жителей своим оглушительным ревом... Но не перекатить уже ему своих волн за высокие, гранитные стены, которыми предусмотрительный голландец оградил себя от беспокойного соседа.

А за этими стенами ключом бьет мирная, домовитая жизнь. Всюду раскинуты огромные города; на месте когда-то непроходимых болот теперь разноцветным ковром стелются и пестреют тучные пастбища; там разбиты богатейшие сады, а в зелени их прячутся красивые села и деревни; здесь волнуются нивы, иногда прорезанные каналами, которые заменяют собой в Голландии шоссейные дороги и служат прекрасным средством сообщения. Словом, везде пред глазами путешественника развертываются картинки сытой, довольной и, по-видимому, счастливой жизни. Но эта жизнь дорого стоила голландцу. Чтобы создать ее, нужно было много заложить разумного труда и усилий...

Однако Голландия замечательна не тем только одним, что она является самым красноречивым и величественным памятником торжества человеческой мысли над бессознательной и неразумной природой. Она представляет огромный интерес и во многих других отношениях. Особенно много найдет здесь интересного тот, кто привык ценить деятельность на поприще служения обездоленному человечеству.

Действительно, многие из голландских благотворительных учреждений могут считаться истинно образцовыми не только по форме ведения дела и приспособлению к нему помещений, но, что гораздо важнее, по духу, которым проникнута их деятельность. Эти учреждения, как будто, выступили на борьбу с той жестокой благотворительностью, которая сплошь и рядом служит только сама себе, а не ближнему, хотя и творит свое дело во имя него, но в то же время совершенно забывает о его личности.

Как на яркий пример заботливости голландцев о том, чтобы помощь состоятельных людей своему обездоленному брату не носила характера жесткой милостыни, не была бы делом капризного избытка, а являлась бы истинным подаянием сострадательной любви, достаточно сослаться на Амстердамский народный дом. Сведения о нем мы заимствуем из июльской книжки журнала «Трудовая помощь» 1901 года.

Если вы интересуетесь делом «внешкольного обучения народа», то идите в один из отдаленных кварталов Амстердама, населенных исключительно мастеровым рабочим людом; там вы найдете это учреждение среди сплошной, зубчатой стены голландских домиков, обитаемых преимущественно бедняками. И оно действительно принадлежит им, гостеприимно открывая двери для удовлетворения всех духовных потребностей местного рабочего населения. Выстроено оно на средства одного частного человека-голландца, живущего в Индии. Однако, оно не носит его имени. Этот просвещенной человек, желая обеспечить успех дела, предоставил свое пожертвование в полное распоряжение общества, преследующего просветительные задачи. А оно, взявшись за постройку здания, сумело в совершенстве приспособить его к своим нуждам. Общество, внесшее жизнь в эти стены, назвало свое учреждение «Нашим Домом», т. е. домом тех бедняков, которые имели лишь угол в чужой квартире. «Всякий, входящий сюда, объясняет это название директор учреждения, должен чувствовать себя, как дома, как будто он пришел в свой дом».

«Воздуха и света», вот чего, очевидно, жаждет рабочий человек, вырвавшись из душной мастерской. И «Наш Дом» в изобилии предлагает и то, и другое в своих высоких комнатах с огромнейшими окнами и прекрасной вентиляцией. Роскоши, которая бьет в глаза и лишь стесняет непривычного к ней человека, здесь нет; но зато все устроено прочно, образцово, гигиенично и даже красиво в смысле архитектурных линий.

Для ознакомления с деятельностью общества всякий посетитель, в первый раз вступающий в «Наш Дом», получает краткое обозрение этой деятельности, напечатанное на особых листках, которое мы и приводим целиком:

Учреждение «Наш Дом».

1) Правление общества находится на такой-то улице (Rozenstraat, 12–14–16) в Амстердаме.

2) В здании помещаются: читальный зал, библиотека, гимнастический зал, две залы клубов, 2 аудитории, концертный зал и кухня. Здание можно осматривать по таким-то дням от 1 до 4 час., причем директор учреждения дает все необходимые объяснения.

3) Цель Общества – нравственное, умственное и физическое развитие народа посредством собраний, приятных и в тоже время полезных, в которых могут принимать участие лица обоего пола, без различия вероисповеданий и политических взглядов.

Средства для достижения этой цели следующие:

I. Читальный зал открыт ежедневно для лиц обоего пола, не моложе 18 лет.

II. Лекции читаются зимою, раз в неделю, вечером, по литературе, истории, физике, педагогике, политической экономии, причем слушатели имеют право задавать лектору вопросы.

III. Читаются курсы по разным предметам, также для лиц обоего пола, при чем этом курсам придается по возможности характер домашней, дружеской беседы.

IV. Устраиваются воскресные вечера, посвящены музыке, спектаклям, гимнастическим упражнениям, чтениям с волшебным фонарем, живым картинам и т. п. развлечениям. Зал, где устраиваются эти вечера, может вмещать до 600 человек. Цены всем местам одинаковы.

V. Предлагаются безвозмездные юридические советы.

VI. Для молодежи обоего пола, как и для взрослых, существуют клубы, имеющие целью способствовать дружескому единению или научной беседе.

VII. В «Нашем Доме» преподаются: голландский, французский, английский и немецкий языки, бухгалтерия, и даже чтение и письмо тому, кто не мог посещать школу; даются уроки рукоделия, на которых учат не только искусству кроить, шить белье и платье, но и починять и переделывать их.

Преподается также практически кулинарное искусство. Существуют курсы гимнастики для девочек и мальчиков, причем последние могут обучаться и фехтованию. Есть 2 общества любителей драматического искусства и общества хорового пения.

Цены на уроки, курсы и взносы в клубы колеблются от 2-х до 8-ми коп. на наши деньги за час.

За посещение читального зала взимается 20 коп. в 3 месяца. За посещение лекции – 4 коп.; за вход на воскресные вечера – 8 коп. Цены на лимонад, кофе, чай, хлеб, сыр колеблются от 2 до 8 коп.»

Первое посещение «Нашего Дома», особенно вечером, когда он весь наполнен народом и когда при свете лампы каждая его комната кажется особенно уютною, вызывает неизгладимо отрадное впечатление В читальном зале, огромном и высоком, с открытым книжным шкафом, у длинного стола, на котором разложено множество газет и журналов, бесшумно сидят читатели, а у других небольших письменных столов несколько человек пишут письма. Здесь тишина и покой!

А какое оживление царит в гимнастическом зале, где, напротив, никто не сидит, маршируя и кувыркаясь под наблюдением учителя гимнастики! Сюда сходятся поочередно 4 раза в неделю то взрослые, то подростки, чтобы размять свои члены после усидчивых занятий.

Помещение библиотеки, из которой книги выдаются на дом, служит по вечерам в известные дни «клубом» для шахматистов или местом, где присяжные поверенные дают юридические советы. В них, очевидно, нуждаются многие, так как для той же цели открыт и кабинет директора «Нашего Дома», а приемная перед ним полна ожидающих очереди. Давая советы, молодые юристы нередко тут же сами и составляют разные бумаги, не подвергая своих клиентов новым мытарствам. Удовольствие и благодарность, вызываемые такими услугами, нечего и описывать!

Но особенно приятное впечатление производят классные или, как их здесь называют, клубные комнаты. Над длинным столом, в одной из них, под висячими лампами склонилось десятка два, три женских молодых лиц. Они учатся шить, штопать и починять. Посмотрите, какие у всех радостные лица!.. Это только что пропетая хоровая песня оживила их. Кроме того, им читают вслух интересную книгу, и, таким образом, вечерний урок рукоделия превращается в приятный отдых от дневного труда.

А в соседней комнате у плиты, в это же время, опытные учительницы руководят своих молодых практиканток в приготовлении разных кушаний. Приготовленные кушанья после урока съедаются тут же самими ученицами, а иногда уносятся ими даже домой. Это заключение урока ужином собственного приготовление имеет, конечно, свою приятную и веселую сторону».

В следующей комнате даются уроки арифметики и бухгалтерии. Обычной школьной скуки вы не найдете и здесь. У всех преобладает веселое жизнерадостное настроение; на лицах слушателей написано удовольствие и внимание к преподавателю. Недаром и являются они сюда по своей охоте!

Второй этаж здания служит для помещения классных комнат и малой аудитории; в последней читаются курсы по тем предметам, на которые собирается посетителей сравнительно больше, чем на другие. Тут же происходят публичные лекции, если на них бывает не особенно много народа. Обыкновенно же для публичных лекций два раза в неделю предназначается большая аудитория, в которой устроена и сцена для драматических представлений. Здесь же собирается хор любителей для спевок и устраиваются всевозможные развлечения, как то: концерты, спектакли, выставки, причем за входной билет берется плата в 10 голландских центов.

Существует при «Нашем Доме» и буфет. В нем вы найдете все, за исключением спиртных напитков.

Насколько все это отвечает потребностям голландского общества видно из того, что число посетителей «Нашего Дома» с каждым годом возрастает, а его предприятия вызывают к себе сочувствие со всех сторон... Так, например, среди многих любителей в концертах нередко любезно принимают участие выдающиеся артисты и артистки.

Цель общества, создавшего «Наш Дом», прекрасно указана следующей эмблемой на знамени, находящемся в большой аудитории: здесь изображено восходящее солнце (просвещения), освещающее миртовую ветвь, вплетенную в якорь, что олицетворяет собой надежду на общий мир. Но еще яснее задача деятельности «Нашего Дома» выражена в брошюре, озаглавленной: «К чему стремится «Наш Дом».

«Наш Дом», сказано здесь, стремится к развитию и просвещению в самом широком смысле слова, т. е. к просвещению всех классов общества – высших и низших – как тех, кто мог принести сюда свои знания, так и тех, кто пришел в «Наш Дом» за ними...

Из окон «Нашего Дома», продолжает автор этой брошюрки, открывается красивый вид на большую часть Амстердама. Вблизи и вдали громоздятся крыши домов, под которыми, нередко почти рядом, живут богач и бедняк. Знают ли они друг друга? Помогают ли один другому в борьбе за существование? Обмениваются ли они друг с другом словом участия в минуты житейских невзгод, так облегчаемых теплым человеческим сочувствием? Нет, этого нет! Но «Наш Дом» соединяет их; он учит их ценить друг друга и образует между ними благодетельный союз! Тот, кому дорог этот союз, пусть идет в «Наш Дом»! Время его не будет потеряно, он скоро заметит, что ценность его жизни повысилась»!

Долго русский человек своим домом называл кабак... Слава Богу: это время мало-помалу, кажется, отходит в область преданий... Но как бы хотелось, чтобы на место этого злополучного, отжившего свой век здания стал «Наш Дом» и, приютившись под сень св. храма, разливал бы кругом свет доброй жизни и хороших навыков!!!

Вестники истины

(Из наблюдений приятеля)

Глава I. Слуги милосердия

Вечерняя заря потухла. Ночные тени побежали по земле, и на время все погрузилось в непроницаемый мрак. Но вот одна за другой стали зажигаться на небе яркие звездочки и вскоре весь свод небесный усеялся золотыми точками. Точно неугасимые лампады пред Престолом Всевышнего горели и мерцали они, привешенные к бездонному куполу.

Ночная тьма постепенно таяла и бледнела... Сквозь нее стали проступать окружающие предметы.

Наконец, полная, величавая луна спокойно выплыла на небо, и ее тихий, задумчивый свет посеребрил собою все: и лоно заснувшей реки, что широкой лентой окаймляла прибрежную рощу, и цветной ковер, будто наброшенный на степную низину, над которой поднимались и дымились седые волны тумана, и, наконец, скаты гор, которые вершинами своими уходили далеко, далеко и как будто сливались с горизонтом... Весь, точно затканный в серебряную паутину лунного сияния, мир засыпал... Царила всюду торжественная тишина. Только журчащий ручеек в глубоком овраге не прекращал своей болтовни и, захлебываясь, продолжал о чем-то хлопотливо рассказывать склонившейся над ним осоке.

Тут и там по берегу широкой реки чернели деревни. Мирно спал в них усталый крестьянский люд. Дремали поля и деревья, будто убаюканные тихими песнями ночи, будто зачарованные ее спокойной красотой. Кругом ни звука, ни всплеска. И эта тишина, –

«Святая тишина убогих деревень,

Где труженик, задавленный невзгодой.

Молился небесам, чтоб новый лучший день

Над ним взошел»...

ничем не нарушалась... Все было погружено в сон. И моя мысль, охваченная быстрокрылой, ласковой мечтой, точно в полусне, тоже погрузилась, – но в мир таинственных и чудных видений...

Я думал: как глубока, хотя и не всегда проницаема, связь между Небом и грешной землей! Да! Оно – святое – не остается равнодушным к нашим печалям и вздохам. Оно внимательно прислушивается и к скучным, и к торжественным песням земли. Печали и радости земные доходят до Неба… Успехи добра на земле радуют небожителей, сила зла повергает их в горе... «Так... бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся» (Лк.15:10).

Как светлые вдохновения слетают на усталый ум, так и чистые духи являются на грешную землю, дабы здесь послужить хотящим «спастися и в разум истины приити»... И, невидимо охраняемые ими, люди бодрее выступают на борьбу со злом, крепче воюют со своими страстями, мужественнее пробиваются к царству света и правды...

И мне показалось, что сейчас, когда кругом все спало, –

«По небу полуночи Ангел летел,

И тихую песню он пел»...

Да, это был легкокрылый Ангел надежды. Глаза его горели радостью твердого, непоколебимого упования... Его песня звучала торжественно и победно.

И когда он вдруг остановился, и с самой вершины обрыва окинул взором расстилавшийся пред ним сонный человеческий мир, в котором на время как бы затихли, улеглись волнения и страсти, – около него с грустным взглядом стал другой посланник Неба, Покровитель Трезвости и Воздержания... Я ясно видел, как возле рощи, которая своими стройными, белостволыми березами взбегала на высокий обрывистый утес, картинно нависший над самой рекою, – забелели их прозрачные тени... Это, были именно не фигуры, а тени... Что-то воздушное, бестелесное чувствовалось в их неясных очертаниях, что-то удивительно мягкое, кроткое, нежное, небесное...

– Брат! – заговорил вдруг с небесной улыбкой Вестник радостных надежд и упований... – Посмотри, как хорош мир! Как заманчива открывающаяся пред нами даль! Как величественна вся эта, общая картина мировой жизни! Сколько мысли, плана, целесообразности вложено в каждую былинку, в каждый полевой цветок! А эти озера и реки, в которых, точно в громадных зеркалах, отражается красота звездного неба: как они величественны и спокойны! Посмотри, как прихотливо играет бледный, трепетный свет луны на листьях деревьев, на зеркальной поверхности вод! Ах, как благ и премудр Наш Творец и Промыслитель!..

– Да, все сотворенное Богом прекрасно! – с грустным, задумчивым видом проговорил Ангел Воздержания. – Но горе в том, что человек часто не замечает дивной красоты Божьего мира и как бы нарочно старается наполнить его нечистотой и грязью своих пороков...

Печальный тон, который прозвучал в словах Ангела Трезвости, поразил легкокрылого Вестника Надежды...

– Ты, верно, говоришь, брат мой! Люди действительно не берегут Богом созданной красоты... Они иногда святотатственно ее истребляют. Но только... откуда у тебя такие грустные мысли здесь, среди расцвета природы, в эту чудную, тихую ночь, когда бы, кажется, на душе должна быть одна лишь отрада и сладкий покой... Правда, мы пролетали с тобой над городами. До нас доносился снизу, точно прибой морских волн, шум многотысячной народной толпы... Мы видели, как люди суетились в своих городах-муравейниках, как они жадно тянулись к грубым удовольствиям и, враждебно сталкиваясь при этом, озверелые, вступали в борьбу... Одни падали раздавленными в этой ужасной свалке. Другие – торжествующие, с победными криками спешили к общей чаше наслаждений и пили из нее, забывая все на свете. Мы слышали, как порой звучал бессмысленный смех в толпе над поругаемой святыней.

Все эти невеселые картины вымирания в людях правды Божией, действительно, могли навевать глубокую грусть и печаль. Но здесь,

«Где все ласкает взор,

Где честный труд, благословляемый Творцом,

Повсюду процветает»...

почему здесь тебе почувствовалось так тяжело?

– Тебя это удивляет? – возразил собеседник. – И это понятно. Ты – Надежда, – та светлая, радостная утешительница людей, которая и в мрачной туче видит луч солнца. Ты поддерживаешь бодрость духа в минуты глубочайшего горя. В твоих глазах никогда не застынет скорбь и уныние... Ты – всегда желанный друг для людей. Я же не редко кажусь им надоедливым гостем. Хоть и мне указано Богом: быть помощником и руководителем несчастных людей, – но у них меня часто ждет не ласковый привет, а равнодушие и злоба. Они смотрят на меня с сомнением и недоверием. Они затворяют двери предо мною, как перед злейшим врагом. Мало этого, они предостерегают и восстановляют против меня и других...

– Конечно, нет ничего удивительного в том, что ты бываешь часто печален... Я знаю, что тебе приходится много терпеть. Но ты не должен забывать, что мы служим воле Царя Небесного. Он послал нас в мир провозвестниками добра... Мы должны разливать свет и мир среди людей и тем побеждать царство тьмы и злобы. Сомнение в победе не должно охватывать нас...

«Мой дух, доверенность к Творцу!

Мужайся – будь в терпенье камень!

Не Он ли к лучшему концу

Всегда ведет сквозь бранный пламень?..

Он! Он! Его все дар благой!

Он есть источник чувств высоких,

Любви к изящному прямой,

И мыслей чистых и глубоких!

Все дар его! И краше всех

Даров – надежда лучшей жизни»...

И эта жизнь, когда-нибудь настанет. Она – счастливая, блаженная – засветит всем, кто только страстно протягивал к ней свои руки...

– Да, ты умеешь утешать! Это – твой дар! И я... я верю, что и мой труд что-то значит пред Богом... Но как бы хотелось мне видеть широкий успех моего дела?..

– А разве этого успеха ты еще не видишь? Разве не чувствуешь, как на твоих трудах почивает Божие благословение?.. Пусть не все люди откликнулись на твои горячие призывы!.. Но помни: не тебе только, а... даже и

«Тем, чьи лучшие стремленья

Даром гибнут под ярмом,

Верить надо в избавленье:

К Божию свету все грядем!...»

Ты же посмотри, как ярко светит твое дело в жизни тех людей, которых ты отклонил от ложной дороги... Благодаря твоей помощи, они победили зло, разрушавшее тело и душу... Счастливую семью, мир и радость на душе, постоянное памятование о Боге, отсутствие голода и нужды, – все эти блага они приобрели через тебя... Все это – дело твоей любви... Твоя рука поддержала несчастных; она не дала им утонуть в бездонном омуте пьянства. Многих, многих ты поставил на новый путь воздержания... Многих привел ты к подножию Креста Христова... Сколько распавшихся было семей восстановил, объединил... Сколько света и счастья внес ты во многие темные углы!! Оглянись: ведь у тебя образовались целые дружины борцов за трезвость! И как все они воодушевлены! Сколько веры в успех своего дела...

– Да, среди людей еще не совсем вымерла правда. Я знаю: есть еще великие носители сильного духа. И о, как я благодарю за них Господа! Как я бдительно стою над ними, благословляя их труды! Помолимся, брат мой, чтобы люди бодро, с мужеством выступили на проповедь в защиту трезвости и чтобы проповедь их имела успех...

И два Ангела, коленопреклоненные, с руками, сложенными для молитвы, благоговейно подняли свои чистые, ангельские взоры к Небу, прося, чтобы Оно – благостное – ниспослало людям трезвость, как свое благословение грешной земле...

Я открыл глаза... и моя греза растаяла, как маленькая тучка.

«Но остался след в морщине старого утеса».

Осталась и у меня глубокая вера в жизненную правду моей грезы... Я горячо поверил в то, что мы на земле, как «неключимии раби», творим добро лишь по вдохновению свыше...

Вот, по дороге, пролегающей в глубокой долине, направляются к деревне два человека, одетые в простые русские кафтаны. Это – мужички, возвращающиеся домой из столицы. Бог привел им вступить там в члены одного трезвого общества, – и теперь они возвращаются на родину новыми людьми, «апостолами трезвости». Они идут пробуждать темную деревню к свету знания и правды Божией, идут, казалось мне, охраняемые невидимым покровом ангельских молитв.

– Видишь, Федор Иваныч, – обратился один из них к другому... – наконец, показалась пред нами и наша родная деревушка... Какая она убогая, бедная... особенно после столицы. Точно пришиб кто ее, придавил к самой земле...

– Конечно, пришиб... – отозвался второй собеседник... – Кабы довольство было во всем, то не было бы раскрытых хат и дворов. А то ведь нужда безысходная всех придавила. Да тут еще пьянство проклятое в конец доконало... Вот и получилась такая невеселая картина. Ну, да Бог даст, мы поборемся с этим... Не забудем тех уроков, которые нам дал в столице наш духовный отец. Он вытащил нас из омута пьянства, а мы будем тащить из него нашу родную деревню... А как зачнется здесь другая жизнь, то отсюда и не уйдешь. Городской шум мне никогда не нравился. Тоска какая-то щемит всегда там мое сердце. Может быть, оттого больше и пил я, бывало...

То ли дело здешние места! Воздух вольный, чистый... Кругом ширь, простор... Глазом не окинешь... С лугов тянет душистым запахом трав и цветов... Жаворонок, маленькая пташка, взовьется в голубую небесную высь и будто просыплет оттуда свою серебристую песню... И здесь, среди природы, одурманивать себя спиртными напитками! – да это кощунство!.. Нет, я верю, трезвое дело привьется и здесь...

– Дай-то Бог! – грустно и неуверенным голосом проговорил другой путник. – Но боюсь: не слишком ли уж крепко свыклись наши земляки вон с этой «елкой», – добавил он, указывая на видневшееся вдали здание с огромной вывеской...

Это был кабак. По праздникам и возвращаясь с работ, любили Знобишинские мужички заглядывать в это гостеприимное место. Нередко у кабацкой стойки появлялись и дети: их посылали сюда сами родители за соблазнительным напитком...

– Послушай, маловерный Фома! Ведь не зря же говорят, что горячая слеза прожигает и камень... Так неужели же наше искреннее слово, наш громкий призыв к трезвости, если только он вырвется у нас из пылкого сердца, – неужели он не найдет отклика в душах наших простых, но добрых Знобишинских мужичков?! Нет, мы победим пьянство... Только с верой возьмемся за дело, а Бог не оставит нас своею помощью...

И два друга решительно направились в деревню, темневшую вдали своими убогими черными избами.

А мне чудилось, что Ангелы-хранители, посылая им с неба свое благословение, как бы хотели сказать:

«Бог вам в помощь, Христовы работнички!

Глубже вам вспахивать пашеньку черную;

Шире косой размахнуться проворною, –

Будет большой урожай.

О, помощь ниспошли Ты, Господи, и здесь Свою!

Зерно благослови,

Что сеет сеятель, исполненный любви».

Глава II. Доброе начало

«Вперед, без страха и сомненья,

На подвиг доблестный, друзья!»

Еще зимой «на посиденках», которые обыкновенно устраивались в просторной избе старика Парамона, много было толку о питерцах. С нескрываемым изумлением рассказывалось здесь, как они бросили водку и теперь порвали совсем знакомство с пьяной компанией постоянных заседатаев столичных кабачков и трактиров.

– Ну и дела! – недоверчиво покачивая головой, восклицал на одной вечерней беседе Матвей Голохвостов, за что-то на селе прозванный «вьюханом». – Да неужели Павлуха в непьюшки записался? Вот бы поглядел на него сейчас?

– Да и Федор-то Иванов другим, слышь, стал: не узнать мужика. Обрядился, домой жене сколько выслал всего. Значит, – на линию вышел!.. – в тон первому проговорил сам дед Парамон, старательно работая кочедыком над неоконченным лаптем.

– Ну и пусть их! – задорно промолвил молодой парень Гаврила, недружелюбно встретивший это известие... А мы еще, даст Бог, так ли погуляем! – и весело тряхнув кудрями, он стал еще усиленнее перебирать лады на своей охрипшей, как бы от непосильного крика, гармонике.

Но с каждым разом, как правленский сторож приносил с почты денежные пакеты то Катерине, жене Федора, то молодой и краснощекой Василисе, теперь скучавшей по своем Павле, – общественное мнение все более и более склонялось в пользу Петербургских трезвенников.

Многие из Знобишинских мужиков с нетерпением поджидали, – когда же, наконец, заявятся в Знобишино петербургские гости. А многим прямо таки не верилось в возможность в них такой перемены. Трудно было представить, как это люди, которые столько времени пили, вели бесшабашную жизнь, изводили пьянством своих жен, – и вдруг сделались работящими, трезвыми мужиками, словом, – переродились.

Наконец, наступил долгожданный день. По всему селу разнесся слух, что Федор и Павел возвратились из Питера. На тысячу ладов передавались при этом различные подробности, толки и небылицы...

– Ну, бабыньки, вот навидалась то я всего! – рассказывала сгрудившейся около колодца группе баб всезнающая Соломея, которой волостной писарь, всегда высказывавший претензии на образованность и остроумие, дал кличку «двуногой газеты».

– Выхожу это я утром на улицу... гляжу, Катерина с ведрами от колодца идет. Да такая радостная, приветливая.

– Здравствуй, говорит, тетка Соломея!

Ну, конечно, я не утерпела...

– Что это, мол, ты, Катеринушка, точно вычищенный самовар, так сияешь?!

– Муж, слышь, из Питера воротился. Утрось с Павлом Кротовым вместе пришли. Зайди, говорит, повидайся!

Я это и завернула к ним в избу. Гляжу, сидит Федор Иванов, да такой радошный, нарядный, – а вокруг него ребятишки: у одного пряник в руках, другой книжку держит, а третий с игрушкой возится... Всех наделил... А тут Катерина несет обновы. И чего-то тут не было! Ажно у меня в глазах запестрело! – протянула рассказчица, наслаждаясь впечатлением, какое производил на всех ее рассказ.

И действительно, когда речь зашла об обновках, внимание слушательниц особенно насторожилось. Очевидно, передаваемая теткой Соломеей история глубоко всех интересовала. Всем хотелось послушать, хотя, может быть, и небывальщину, о Петербургских гостях.

– Сарафан кубовый привез Катерине-то, – продолжала между тем повествовать «двуногая газета», – да полусапожки, да шаль расписную, с разводами, полушалок заграничный, а как развернула она предо мной сукна тонкого, синего, не иначе, как аглицкого, целый кусок, так я, грешным делом, подумала: уж не стащил ли где его Федор-то?!

У баб, слушавших рассказ Соломеи, в глазах горели завистливые огоньки. Им самим редко приходилось получать от своих мужей подарки. Разве иногда, под пьяную руку, расходится какой-нибудь самодур; втемяшится ему в голову поучить жену уму-разуму, и тогда щедро сыплются от него своеобразные подарки на спину ни в чем неповинной жертвы. И дивное дело: эта дикая, подчас прямо таки зверская расправа, часто производившаяся открыто, на улице, ничего не вызывала со стороны вольных и невольных свидетелей ее, кроме плоских острот и шуток. По-видимому, никому и в мысль не западало, что тут происходит нечто в высшей степени нелепое и противное, что здесь совершается надругание над человеческой личностью, что отец оскорбляет, принижает тут мать своих детей, подрывая одновременно уважение в них и к ней, и к себе.

Долго волновалось Знобишино. Два приятеля, воротившиеся из Питера в родное село, дали богатую пищу, неистощимый материал для праздных, болтливых языков. Чего-то, чего не говорилось ими…

Но никто не догадывался лишь о том, с какими думами и намерениями относительно своей родины пришли из Питера убежденные трезвенники.

Настало воскресенье. Гулко и долго разливался по селу благовест церковного колокола, сзывая православных в храм, на молитву. Однако последние собирались туго. Богомольцев в церкви было очень немного. Зато вокруг кабака народ толпился и шумел почти с самого утра. Здесь вертелись и подростки, даже совсем маленькие, десятилетние ребятишки.

Толпа разбилась на отдельные кучки. В ожидании, когда отойдет обедня и растворятся двери манившего всех здания, она развлекала себя, чем только попало. Вон, в одном месте, с нескрываемой завистью, слушают рассказ вороватого мужика о том, как ему удалось тайком увезти из казенного леса целый сруб бревен. В другом забавляются убогим дурачком «Фомкой». Это – двадцатилетний парень, лишенный совершенно рассудка. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть в его бессмысленные, ничего не выражающие глаза.

Он ходил, точно малый ребенок, не твердо, постоянно спотыкаясь и падая, и как-то растопырив вперед свои сухие, неуклюжие руки. При этом почти всегда страшно сопел, а постоянно бившая изо рта слюна вожжей спускалась чрез его отвисшую, нижнюю губу.

В волосах у него торчало несколько сенинок, тут же застряла какая-то щепка, а вся голова его была щедро посыпана пылью. Обыкновенно одетый в длинную, грязную, женскую сорочку, убогий «Фомка», как все звали его, ползал по земле и при этом забирал руками все, что только попадалось ему на дороге: засохший лист дерева, грязную тряпку, обрывок старого лаптя, – и все это спокойнейшим образом отправлял себе в рот.

И вот, не только глупые ребятишки, а и бородачи-мужики забавляли себя тем, что подкладывали дурачку всевозможные грязные вещи. И праздная толпа гоготала, видя, как несчастный и без того-то уж обездоленный, убогий человек начинял свой рот различной гадостью. Очевидно, ей доставляло удовольствие видеть, как зловонная грязь размазывалась по всему лицу дурачка, смешивалась с его слюнами и стекала ему на рубашку. Получалась картина отвратительная, ужасная! Она поражала не тем только, что здесь открывалось во всей наготе горе обездоленного, беспризорного человека. Нет, приводила в ужас самая толпа, которая способна была хохотать над положением несчастного и в этом хохоте находила для себя забаву и удовольствие. Ведь, чтобы спуститься до такого состояния, надо было совсем потерять сердце, загубить свою душу...

И такой, действительно, представлялась эта жалкая толпа. Она жила, не раздумывая ни над чем; понятия, – самые грубые и бесчеловечные, – царили в ней; и в этих понятиях росли, воспитывались целые поколения таких полудиких людей...

Кончилась служба... Богомольцы вереницей потянулись из храма. Вот «вострый» мальчуган Федюшка провел за падог слепого «Кирьяныча», успев при этом ловко запустить комком земли чуть не в самый рот простоватому «разине» Степке... Тот, ругаясь и отплевываясь, лениво оглядывается кругом, а схватливый поводырь уже важно шагает, и на лице его отражается только глубокое сознание важности отправляемых им сейчас обязанностей...

Согнувшись в три дуги и опираясь на высокую, когда-то белую, а теперь от времени пожелтевшую палку, проковыляла в свою келью и бабушка Федосья...

Показались из храма, наконец, и питерские друзья... Они шли несколько грустные, сосредоточенные; как будто на их лица набежало вдруг облачко легкого раздумья.

И действительно, все: и наполовину пустовавшая церковь, и гнусавое, нераздельное чтение псаломщика, и его сиротливо раздававшийся в пустом почти храме «козлитон», как всегда называл залетный, дьячковский тенор острослов-писарь, – все это оставило по себе тяжелое впечатление на душе питерцев. За последнее время они привыкли в Питере к торжественным службам и хорошему пению громадного, народного хора, и небрежный напев псаломщика не нравился им.

Особенно же беспокоило их небольшое число богомольцев.

– Ведь приди все Знобишино, – и в церкви яблоку упасть было бы негде, – проговорил Павел. – Велик ли храм-то?! Не поместиться бы всем... А теперь, стыдно сказать, двадцати человек не было в церкви...

– Ну, даст Бог, образуется все! – утешал его неунывающий Федор.

– Го-го-го! Го-го-го!..

– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. – донеслись вдруг до приятелей взрывы раскатистого хохота из толпы, собравшейся вокруг кабака... Смех рос, усиливался... Звуки летели, что камни, различной тяжести и величины. Сначала ухо ловило тяжелые, басовые раскаты. К ним присоединились, точно подзвонки, заливчатые голоса ребятишек... И все это сталкивалось, спутывалось и, слившись в общий громадный ком, катилось в пространство... А в это время от народа отделился «убогий Фома» и пустился бежать, с страшным ревом отбиваясь от нападавшей на него черной собаки. За ним ударились вдогонку мальчишки. То тут, то там раздавались науськиванья. Собака злилась и, заливаясь отчаянным лаем, еще ожесточеннее нападала на несчастного дурачка. Вот, наконец, она его повалила и, свившись в клубок, урод и собака катались по пыльной дороге. Слышалось глухое ворчанье собаки, раздавались нечеловеческие взвизгиванья Фомки.

Краска негодования, точно пожаром, залила все лицо горячего Федора, когда он увидал эту громадную толпу, издевавшуюся над несчастным страдальцем.

Отогнать собаку, поднять с земли окровавленного, всего искусанного уродца, – для Федора было делом одной минуты. Но все это произвело на народ сильное впечатление.

Гоготавшая до этого толпа сразу же стихла, как бы замерла. Многие с любопытством смотрели на питерцев, поджидая, – чем кончится дело: подойдут ли они по старой привычке к кабачку, служившему для всех местных обывателей как бы клубом, или же пройдут мимо.

Но когда Павел и Федор повернули к толпе, на лицах многих заиграла улыбка, истинный смысл и значение которой разгадать было нетрудно.

– Ишь, дружки! Не забыли старого места?! – приветствовал подходящих питерцев худощавый, с испитым лицом мужичонко. Сквозь незаплатанные дыры его рваного кафтанишка во многих местах проглядывало голое тело. Сбитые лапти измочалились до того, что потеряли всякую форму. Из старого малахая клочьями торчал начинявший его хлопок.

– Ну, где были, что видели? рассказывайте да православный мир угощайте! – тараторил развязный оратор, нетерпеливо топчась на одном месте.

По всей толпе пронесся одобрительный рокот. Знобишинские «питухи», любители дарового угощения, хотели, очевидно, поддержать своего обычного крикуна и краснобая на сходках.

Но петербургские гости ничем не отвечали на эти заигрывания. Они молча подходили к толпе и, сняв свои фуражки, степенно раскланялись на все четыре стороны.

Настала мертвая тишина... Взгляды всех как бы впились в подошедших.

– Православные! – обратился к толпе Федор Иванов. – Послушайте, о чем я вам расскажу...

В одной из захолустных улиц Питера стоит маленький, серенький домик. На нем вывеска. И вывеска-то небольшая. Всего написано: «Приют во имя Царицы Небесной». Но как много под этой вывеской скрыто всякого горя. Изойдите вы из края в край всю Рассею-матушку, загляните во все углы, где живет только наша нагая, неприкрытая, голодная и холодная беднота, – но нигде вы такого горя не найдете, нигде не встретите таких слез, которые здесь льются. В этом приюте нашли себе убежище убогие дети, дурачки, подобные вот этому несчастному Фомке. Но там над ними не смеются, не издеваются. С ними обходятся бережно, ласково. И, знаете ли: часто происходит поразительное чудо... Здесь несчастные дети как будто воскресают. Из убогих они делаются здоровыми, из глупых понимающими... И все это делает любовь и ласка.

Да и как не беречь, как не ласкать этих детей, когда они страдают не по своей вине, а по вине своих родителей. Ведь все эти убогие дети большею частью родятся от пьяниц. Родители-пьяницы отравляют себя водкой, как летняя муха мором, а потом уже ядом своей отравы заражают и кровь своих детей. Потому-то и родятся они убогими, несчастными, ни на что не способными.

А потому, не издеваться, а каждый раз плакать надо, проходя мимо несчастного Фомки... Это должно напоминать каждому из нас, какое зло заключается в пьянстве, к чему оно ведет...

Нам в Питере один отец духовный не раз говорил бывало:

«Загляните в тюрьмы, в больницы, в приюты, и вы везде найдете страшные жертвы пьянства». Да, много этих жертв. Пьянство наш враг, самый опасный и безжалостный.

Вор ворует, да хоть что-нибудь оставит, а пьянство ничего...

Как пожар, оно истребляет и отнимает у человека все дорогое: и спасение души, ибо «пьяницы царствия Божия не наследуют», и здоровье, и красоту, и семейное счастие; пьянство раздевает, разувает человека. Оно, как паук, сосет из него кровь, постепенно, капля за каплей, и до тех пор, пока не приведет его к окончательной гибели.

Да за примерами ходить недалеко. Вы поглядите, православные, что сделало пьянство с нашим Знобишином. Откуда эти раскрытые хаты? Откуда это нищенство? Все от пьянства... У нас нет даже школы. Где же нашим детям заняться чему-либо хорошему? Храм пустует. Не только дети, а и взрослые редко его посещают. Они больше вертятся около кабака. Здесь же и ребятишки с утра до ночи получают образование. А чему доброму научит кабак? Пора, православные, взяться за разум. Не все же, на самом деле, диаволу служить. Беса тешить... Ах, как надо школу построить здесь!.. Она нам глаза на все раскроет...»

Горячо говорил Федор. Очевидно, задет был вопрос – близкий и дорогой его сердцу.

Но эта страстная проповедь трезвости на толпу подействовала мало.

– Чего тут балясы-то точить? – нетерпеливо вскричал прежний мужичонко в дырявом кафтане и шапке... Ты скорее ставь, значит, по ведру на пуд... Это вот будет дело. А то мы знаем, что ты говорить-то мастер. Грамотей!.. Да в Питере-то еще начитался... Хоть самому земскому зубы-то заговоришь...

– Молод еще учить-то нас, – послышались в толпе другие голоса. – Без тебя жили, без тебя и будем жить...

– Лодыри! – озлобленно и разбрызгивая во все стороны слюны, заговорил опять рваный мужичонко... Чем бы мир почтить, употшевать, а они сказки рассказывают. Что ж нам, в няньки што ль к вашим дуракам-то идти. Для этого бабы есть...

Толпа снова захохотала. Сначала смех занялся где-то в углу. Потом он разгорался все больше и больше. Наконец, охватил всю собравшуюся ватагу мужиков, и она захохотала громко, бессмысленно, безудержно.

Мужики рады были, очевидно, найти хоть какой-нибудь выход из того неловкого положения, в какое ставила их правдивая речь Федора. Она била в самое больное место их бестолковой жизни. Это смутно чувствовалось и сознавалось всеми. Но соглашаться с этим открыто им не хотелось...

Когда охвативший толпу смех начал мало-помалу стихать, – то вдруг, для всех неожиданно, выступил из толпы старик Парамон.

– Ну што вы горла-то дерете! – заговорил он, обращаясь к толпе... – Разве неверно, что мы кабак любим больше храма Божьего?.. Нам бы зенки-то лишь налить, а до всего иного прочего и дела нет... Вон Онаньино... велика ли деревня-то? Меньше Знобишина нашего, – а гляди: и там училище завелось... Вчера о. Михаил ездил туда и молебен служить. Освящение было со всем торжеством.

Мужики за ум взялись! Што, говорят, ребятам-то по улицам без толку слоняться. Пусть за книжкой сидят. Пора и нам, братцы, об этом подумать. Федор Иванов дело говорит... Он добра нашей деревне желает. Ведь, на самом деле, вместо училища и храма Божьего, наши дети в кабаке образование получают...

Толпа опять загалдела. Мнения ее разделились. Явились сторонники старика Парамона, – но больше было противников, которые старались всячески опровергнуть его, осмеять питерских «выдумщиков», как уже окрестил их чей-то злой язык.

Но Федор и Павел были рады теперь хоть тому, что их правдивое слово пробудило общую спячку, остановило внимание и мысль мужиков на их собственной жизни, на всех ее прорехах и недостатках. Они видели, что поднявшимся спором кладется начало их делу и теперь молились лишь о том, чтобы брошенная ими добрая искра не погасла, а разгорелась в хороший пожар.

Глава III. Добрый союзник

Страдная пора миновала. Полевые работы подходят к концу. Близится осень. В воздухе чувствуется уже значительная перемена. Жара спала.

Прежней духоты, доводившей всех до истомы, как не бывало... Чуть заметно потянуло даже холодком или вернее той приятной, бодрящей свежестью, которая бывает только в самом начале осени.

Последние дни августа выдались ведренные и ясные. С чистого безоблачного небосклона солнце сияет как-то особенно ярко, – и под его ласковыми лучами природа улыбается своей последней прощальной улыбкой. Накануне своего увядания она как бы спешит насладиться остатками жизни, и ее пышная растительность вся блещет пожелтевшей листвой, отливая золотистым багрянцем.

Но особенно хорошо в это время на молодых озимях, которые начинаются за самой околицей села Знобишина. Недаром молодой, только что назначенный сюда учитель стоит сейчас на крылечке своей небольшой квартирки и, полной грудью вбирая в себя живительный воздух, не может оторвать своих очарованных глаз от расстилающейся перед ним картины...

Широко кругом разбегаются густые, алмазные озими, а над ними дрожит и тихо струится прозрачный воздух...

Высоко, высоко несутся белые, легкие, воздушные тенета... Еще выше тянется целая вереница каких-то перелетных птиц.

Вдали густой, высокой каймой синеет лес, а несколько вправо вся поляна спускается «подъизволок» и, постепенно понижаясь, переходит в низменную, широкую луговину, которая, разметавшись на большое пространство, добегает так до песчаных береговых отмелей многоводной реки...

– Нет, далеко не убогий здесь край! – думает учитель, вглядываясь в расстилающиеся перед ним окрестности... Предприимчивый немец создал бы тут чудо из тех богатств, что заложены в здешнюю землю... А между тем кругом вопиющая бедность и нужда... Крестьяне голодают. Скот ходит заморенный, тощий... Дома раскрыты... Возле них ни садика, ни хорошо ухоженного огорода... А сколько дорогого, удобного места пропадает ни за что, даром, лежит совершенно не возделанным, – никому ни на что не годным. Точно про себя русский человек сложил поговорку, что «глупому сыну не впрок и богатство»...

– Здравствуй, Иван Алексеевич! – прервал вдруг горькие думы учителя чей-то окрик... Он оглянулся назад и увидел двух молодых мужичков, подходивших к его крыльцу...

Это были Федор Иванов и Павел. Учитель с нескрываемым удивлением вглядывался в незнакомые ему лица. Но больше всего его поразил костюм незнакомцев, это – суконная поддевка и крепкие, почти новые сапоги.

В Знобишине, где даже в праздник можно было видеть лишь дырявые кафтаны да лычные лапти, появление хорошо одетых мужиков, действительно, могло вызвать изумление.

– Ты, чай, нас не знаешь? – как бы отвечая на скрытое недоумение учителя, заговорил более смелый Федор Иванов. – И сам-то ты здесь недавно, да и мы все жили больше на стороне... Не обессудь, что незнакомые пришли сейчас к твоей милости. Надумали посоветоваться с тобой об одном дельце...

– Прошу покорно! – приветливо промолвил учитель, приглашая гостей в свою квартирку... Я рад всегда чем-нибудь услужить вам...

– Затем и пришли к тебе. Не откажи нам в нужном совете... А дело то свое мы тебе сейчас изложим, говорил Федор, вместе со своим товарищем входя в маленькую, но уютненькую квартирку учителя.

Иван Алексеевич переехал в Знобишино недавно, всего недели три. Но и за это время ему уже удалось обставить свою небольшую, в три окна, Комнату так, что она в каждом из посетителей вызывала невольное восхищение своим внешним убранством.

– Ишь-ты как устроился! У тебя тут – что в раю... Тишь да благодать... А святости-то что наставлено: весь угол занят. И книг – целый шкаф, – выражал свои впечатления словоохотливый Федор Иванов, по приглашению хозяина рассаживаясь с своим приятелем на указанных стульях.

– Вот мы с какой докукой к тебе явились, Иван Алексеевич, – начал затем он излагать свое дело. – Видишь ли...

Жили мы в Питере и жили вначале не по-хорошему... Заработки хотя и были, но мы не то что послать в деревню, а и себя обрядить не могли. Ходили голы и босы... Все, значит, что ни промыслим бывало, все несем Ипатычу, – это так у нас один виноторговец прозывался. Самим, – а не то, что уж семьянным, стало досадно и тошно, наконец. Свои трудовые гроши, да другому на разживу носим... А тут прослышали мы, что один батюшка, ревностный пастырь, давно и громко зовет всех ополчиться против страшного всероссийского врага – пьянства. Стал народ откликаться на его зов, начала собираться первая дружина... Что ни на есть мужественные и стойкие встали в ее первые ряды. Тяжело было им на первых порах выдерживать напор врага... Пьянство сильно овладело натурой русского человека. Точно паук, раскинуло оно свои сети и в них запутались многие русские люди, да запутались так, что сами и не сознают своего положения, не думают, что они – пленники. Помню, как хорошо разъяснял нам это петербургский батюшка...

«Плен духовный, рабство нравственное тяжелее и опаснее всякого внешнего ига», – говорил он.

– Узник, который томится в душной тюрьме, жаждет свободы. Он с ненавистью смотрит на свои кандалы и готов каждую минуту разбить их... Свобода ему дорога: она служит для него постоянной мечтой, самой сладостной грезой.

Не то пленник духовный.

Он не сознает своего рабства и не тяготится им. Страсти, точно цепями, сковали его душу, – и нет уж в ней прежних свободных порывов к добру и правде. Вся она сделалась рабой своих страстей и им одним служит, им покоряется. И сколько кругом нас таких пленников, которые, сами того не замечая, ходят по рукам и по ногам скованные цепями своих же страстных желаний.

Таких именно рабов плоти имел в виду и Христос Спаситель, когда в применении к Себе толковал пророческие слова в Назаретской синагоге: «Дух Господень на Мне, ибо Он помазал Меня... проповедовать плененным отпущение».

Человеку, который весь предался какой либо страсти, прежде всего, нужно, действительно, проповедовать об его плене, довести до сознания всю опасность и гибельность его положения, раскрыть глаза на настоящий, угрожающий порядок вещей... Иго всякой страсти пагубно и тяжело, – но едва ли не всех опаснее и тяжелее иго пьянственной страсти.

Нужно слово пламенное, чтобы в человеке, одержимом недугом этой страсти, возбудить к ней ненависть и отвращение: так бывают иногда сильны здесь любовь и расположение пленника к своему поработителю, – и так трудно бывает сломить их... Своим огненным призывом к борьбе с этим страшным врагом батюшка и разбудил всех. Дружно ополчилась под его твердым руководством первая рать трезвенников... Не велика была она вначале... Но, видно, не в силе Бог, а в правде. Дело крепло, росло. Трезвость прививалась. Насмешки мало-помалу смолкли. Общество братьев трезвенников увеличивалось. Их добрая, примерная жизнь подкупала сочувствие многих. Вот и мы с Павлом одумались и тоже бросили пьянство. Но мало этого.

«Будьте апостолами трезвости», – говорил нам батюшка, благословляя нас в отъезд на родину. «Несите и в курную деревенскую избу слово о трезвости. Всем говорите, что трезвость – необходимое условие доброй жизни. Без нее ни спасения души получить, ни здесь наладить жизнь по-хорошему – невозможно»... Этот завет пастыря пал глубоко нам на сердце. А когда увидали мы, что сделало с нашим родным Знобишином пьянство, то ревность загорелась у нас с удвоенной силой. Нам захотелось трезвость насадить и здесь. А как? Пример этого мы видели. Надо сплотиться да выработать хороший план действий. Нужны, значит, люди с головой, которые могли бы все рассудить и повести дело умело... Вот мы и пришли к тебе, Иван Алексеич, с поклоном. Порадей для нашего Знобишина... Возьми в свои руки новое дело... При твоей помощи, при твоем руководстве, – мы надеемся, – оно пойдет ходко... Была бы вера, было бы упование на Бога: оно «не посрамит николиже», – как говорит святое писание!..

Внимательно слушал одушевленную речь крестьянина учитель. Одушевление рассказчика передавалось и ему. Его глаза загорелись восторгом, и он чувствовал, как огонь нового, хорошего порыва загорался во всем его существе и как с каждым словом мужика в его душе повышался прилив бодрости... В воображении молодого, пылкого учителя развертывалась уже картина широкой, захватывающей деятельности... Мысли его залетели далеко, и он, точно зачарованный, сидел и не сводил своих глаз с нежданных, но дорогих теперь ему гостей...

– Как вы, братцы, к разу пришли сейчас! – взволнованным голосом заговорил Иван Алексеевич, выслушав до конца своего гостя... Я только что думал о вашем Знобишине. Вид его меня поразил. Конечно, страшна здесь не бедность одна. Страшно удивительное равнодушие крестьян к своему положению; страшно отсутствие у них всякого желания улучшить его... Болен человек, – это еще полбеды. Если он во время обратит внимание на свою болезнь, начнет лечиться, – то болезнь пройдет, минуется и человек будет здоров... А вот беда: когда человек не хочет знать своей болезни, не ищет врача, который бы уврачевал ее... И болезнь все глубже и глубже пускает свои корни, разрастается, подрывает в человеке все жизненные силы и, наконец, приводит его окончательно к гибели...

Вот и здесь, среди Знобишинских крестьян надо пробудить сознание непорядка жизни, указать им те язвы, которыми полна она. Вы верно сказали, что пьянство здесь чуть ли не главный враг народного благополучия. Но корень его в невежестве, в незнании смысла жизни. Мы все мало тоскуем по правде Божией, все мало стараемся умножать ее. Называясь христианами, мы на жизнь смотрим не по-христиански. Мудрая пословица народная говорит: «жизнь пережить – не поле перейти». Но правда этой пословицы зависит от взгляда на жизнь. Если для меня жизнь – блестящий фейерверк, если я стараюсь кое-как протянуть ее, не задумываясь над нею, – то так прожить не трудно. Ни ума, ни большого запаса сил для этого не требуется. Но ведь жизнь – не праздник, не цепь наслаждений, а работа, постоянная, неустанная работа. Каждый человек должен стараться оставить после себя светлый след. Для этого не надо больших дарований. Достаточно доброго сердца. Пусть оно сияет всем лучами любви, пусть оно насыщает самый воздух вокруг себя ароматом добрых чувств и желаний, – и человек с таким сердцем оставит в жизни по себе яркий, сияющий след. Жизнь – что паутина. Как там переплетаются отдельные ниточки, так и в жизни наши отношения и поступки тесно переплетаются с поступками и отношениями других. Бросьте камень в воду, – и вы увидите, как от него во все стороны пойдут круги... Так же, подобными же кругами, расходится в жизни и влияние каждого из нас. Влияние это неизбежно, но оно может быть добрым и злым.

Можно «взволновать покой стоячих вод», сорвать с поверхности их лона накопившуюся от застоя тину, но и можно только взбаламутить море жизни, поднять со дна его всю муть и грязь... Надо это помнить и своим влиянием пробуждать в людях «не грубые порывы, а светлые мечты, искание осмысленной жизни, – и тогда только пьянству будут положены пределы. Ведь все страсти развиваются у человека от чего? От того, что у него внутри пусто... От того, что в страстишках своих он только и видит украшение и приманки жизни... Такой человек напоминает мне ребенка, который, выйдя в поле, сожалел, что оно покрыто рожью, а не красивыми, голубенькими васильками... Он не замечал того, что на самом деле давало цену этому полю... Так по-детски многие ценят и жизнь. Вот и надобно внушить людям, что жизнь дает более прочное счастие, чем одни васильки, – что в ней есть вечный, непреходящий смысл и неистощимое благо – благо нравственное... Все мы без исключения от царя до нищего, от первоиерарха до простого мирянина, должны жить для одной цели, должны работать над одним делом... Трезвость – это лишь отдельное, узенькое русло к этой цели, которая должна над всем возвышаться, все освящать... Цель эта – укрепление в себе и в других царства Божия.

Когда люди будут охвачены искренним, горячим порывом вместить в своей жизни царство Христово и тем придать ей высший смысл и значение, – тогда само собой уничтожится и пьянство, как идолослужение, как греховная страсть. Пьянство и стремление к вечным целям жизни – не совместимы. Но чтобы идти самим и других располагать к этой великой цели, необходимо сплотиться под сенью св. храма, под крылом церковным. А тогда естественно, во главе нашего дела должен стать уже не я, а пастырь душ наших, наш отец духовный: он возьмет на себя руководство, а мы лишь будем его помощниками и сотрудниками. Я от всей души приветствую ваше дело и готов служить ему с самозабвением... Мало того: своим предложением вы окрылили мой дух, пробудили во мне, может быть, и дерзкие, но, во всяком случае, сладкие мечты. С этих пор я – ваш верный союзник и на общую работу, под руководством нашего батюшки, решительно подаю вам свою руку. Дойдемте нога в ногу к общей цели в радостной надежде, что вскоре над здешним краем займется заря новой жизни... Правда! первая ласточка еще не делает весны... Но мы будем, как ласточки, щебетать всем о Божьей правде в жизни и явимся в ней действительно вестниками истины, а не лжи. И чем тверже будет раздаваться наш голос, тем вернее успех».

И долго еще велась на эту тему задушевная беседа в скромной квартирке учителя... На улице уже сгустилась тьма, – когда на крылечке школьного здания гости прощались с радушным хозяином. Они вышли от него с радостно сияющими лицами и с твердой верой в то, что, при помощи Божией, их весть о новой, трезвой жизни и в их родном Знобишине не останется «гласом вопиющего в пустыне»...

* * *

1

Иоанн, еп. Смоленск. Беседы, слова и поучения. Смоленск. 1876 г. 12–14 стр.

2

Гнездо, где орлица кормит своих птенцов.

3

Основа этой легенды записана аббатом Альфонсом Делакруа в изданном им сборнике католических легенд.


Источник: По завету Христову : Ряд статей и рассказов / Свящ. П.А. Митров. - Санкт-Петербург : Изд. книгопрод. И.Л. Тузова, 1905. – 273, 10 с.

Комментарии для сайта Cackle