Главные моменты в истории вопроса об отношении веры к знанию

Источник

Впервые эта статья была опубликована в трудах КДА № 10 за 1901 год.

1. Если бы человек мог одним актом сознания охватить все разнообразие бытия в его целости и единстве, тогда не могло бы быть и речи о каких-либо различиях в области знания, в частности – о различии между верой и знанием; но тогда человек был бы не человеком, а Богом: только божественному уму наша мысль усвояет способность постигать все бытие одним актом интеллектуального созерцания1. Иное дело – ограниченный (прежде всего – человеческий) ум и свойственное ему знание. И человеческий ум обладает способностью непосредственного созерцания (где нет такого созерцания, там не может быть и речи о каком-либо знании, потому что знание, в конце концов, основывается на созерцании), но свойственное ему созерцание, не имея характера единства и цельности, свойственных созерцанию божественного ума, отличается ограниченностью и сложностью: оно слагается из ряда отдельных созерцаний, преемственно сменяющих друг друга.

Однако, такая смена отдельных созерцаний в нашем уме сама по себе еще не составляет знания: она дает только материал для знания и только тогда, когда этот материал обработан нашим умом, получается знание. Значит, знание, свойственное ограниченному уму, не есть непосредственное созерцание бытия в его единстве и цельности, но, более или менее, сложное умственное построение, в состав которого акты непосредственного созерцания входят, как материал. И этот материал подвергается нашим умом столь существенной переработке, что представляется делом в высшей степени трудным разграничить в составе нашего познания элементы интуитивные от элементов дискурсивных. В этом пункте замечается большое разногласие между философами: то, что одни считают результатом непосредственного созерцания, рассматривается другими, как продукт дискурсивного мышления (того, что древнегреческие философы – в противоположность noesis – обозначали термином dianoia). Так, в то время, как Спиноза усвояет идее Бога интуитивный характер, Локк включает ее в состав демонстративного знания. Мало того, существуют различные взгляды на способы созерцания, свойственные человеческому уму: в то время, как Кант оставляет за ним лишь чувственное созерцание, Шеллинг усвояет ему созерцание интеллектуальное, родственное созерцанию эстетическому. Вопрос о составе нашего познания осложняется еще тем обстоятельством, что оно не совершается в душе изолированно от других душевных процессов: как эмоциональные, так и волевые состояния, будучи объектами сознания, не только входят в состав знания в качестве его первоначальных элементов, но, так или иначе, воздействуют на направление и течение познавательного процесса. Если, таким образом, знание есть не непосредственное отражение бытия в нашем сознании, а построение нашего ума, осложненное эмоциональными и волевыми элементами, то необходимо возникает вопрос о ценности такого знания – конечно, не практической, которая подтверждается ежедневным опытом, а теоретической, как средства проникновения в сущность бытия: можно ли усвоять объективное значение тому, что имеет субъективное происхождение? Начав с доверия к умственным силам человека, философия – в лице некоторых своих представителей – пришла к отрицанию самого вопроса о соответствии между знанием и бытием, а следовательно – и к отрицанию теоретического значения за нашим знанием (разумеем главного представителя так называемого эмпириокритицизма, Рих. Авенариуса, который не признает серьезного значения за вопросом об отношении между знанием и вещью в себе на том основании, что само понятие о вещи в себе или о бытии в его сущности – с его точки зрения – не имеет научного значения). Но и те мыслители, которые признают первостепенное значение за вопросом о теоретической ценности знания, решают его в различных направлениях, то суживая, то расширяя границы знания. Конечно, такое или иное решение этого вопроса стоит в логической зависимости от такого или иного решения вопроса о природе нашего познания, его составе и происхождении: Шеллинг, усвояющий нашему уму не чувственное только, но и интеллектуальное созерцание, значительно расширяет границы нашего познания сравнительно с Кантом, по взгляду которого, как уже упомянуто, человеческому уму свойственно только чувственное созерцание.

В круг вопросов о природе нашего познания – его составе и происхождении, границах и ценности, – вопросов, рассматриваемых в науке, известной под названием теории познания или гносеологии, входит и интересующий нас вопрос об отношении веры к знанию. Пока познание не сделалось предметом обсуждения, как со стороны своей психологической природы, так и со стороны своей научно-теоретической ценности, до тех пор не могло быть и речи о каких-либо существенных различиях в области познавательного процесса, в частности – о различии веры от знания и об отношении между ними. Дело в том, что обыденное мышление – в противоположность философскому – не задумывается над вопросом о границах нашего познания: для него нет ничего недоступного,– область познавательного совпадает с теми небывальщинами, которыми переполнены рассказы его няни. В деревне хорошо знают про житье-бытье не только своих соседей, но домовых и леших. В мифологических представлениях мы находим более или менее определенные представления не только о форме и происхождении окружающего мира, но и о числе, происхождении и взаимных отношениях богов. Так широка область, в которой движется непосредственное мышление. Не мудрено, что древний грек того периода, когда мифологическое представление еще не подверглось разложению, с одинаковым доверием принимал рассказы о всякого рода героях, были ли то обыкновенные люди или допустим – кентавры2. Для древнего грека не было ничего безусловно непознаваемого и если можно говорить о вере в ее отличии от знания по отношению к той эпохе, то лишь в смысле доверия к авторитету предания, – о существенном же различии между верой и знанием не может быть и речи на этой ступени культурного развития. Но когда человеческий ум стал давать себе отчет в своих собственных действиях, когда мало-помалу стало выясняться понятие о знании – стали вместе с тем обозначаться различия в содержании знания: одни элементы, входившие в его состав, признавались содержанием истинного знания или знания в собственном смысле, другие – мнения, третьи прямо признавались ложными и т. п. С точки зрения выработанного понятия о знании стали оценивать содержание предания, а когда христианство указало на веру, как основу истинной жизни, явилась нужда установить отношение между христианским понятием веры и философским понятием знания. С тех пор, как церковные писатели, начиная с Климента, ввели этот вопрос в область богословско-философского исследования, он уже не переставал привлекать к себе внимание, как философов, так и богословов, равномерно заинтересованных в решении вопроса. Центральным пунктом исследования служило выяснение психологической природы и гносеологической ценности веры и знания: следует ли признать их двумя различными и независимыми областями духовной жизни, или же – наоборот – сходными по существу сторонами или моментами одного и того же познавательного процесса? Это – вопрос de fide, qua creditur (О том, чем мы верим), по выражению средневековых богословов. Так как его решение находится в логической связи с решением более общего вопроса о составе и границах познания, то – в зависимости от колебаний и разногласий в решении этого последнего – неизбежно происходили колебания и разногласия в понимании природы веры и ее отношения к знанию. Мыслители, одинаково признававшие существенное различие между верой и знанием, расходились в определении взаимного отношения между ними: одни веру ставили выше знания, другие – знание выше веры. Нет полного согласия и между такими исследователями, которые считают веру и знание сторонами или моментами одного и того же процесса: из них одни знание включают в область веры, как один из ее моментов, другие – веру в область знания. Расходясь в понимании природы веры и знания, различно оценивают их не только жизненно практическое, но и научно-теоретическое значение: опять таки одни выше ставят веру, другие – знание. В непосредственной связи с вопросом о том, чем мы верим (qua creditur), стоит вопрос о том, во что мы верим (quae creditur), – о вере, как совокупности истин, воспринимаемых верою. В самом деле, коль скоро выяснена сущность веры, как с психологической, так и гносеологической стороны, в ее отношении к знанию, то естественным развитием мысли выдвигается вопрос о том, какие положения, входящие в содержание нашего сознания, следует отнести к области веры и какие – к области знания, равно и о том, в каком отношении друг к другу находятся эти две области. А так, как специфической областью веры признается обыкновенно религия или – как можно бы выразиться без помощи иностранного языка – богочестие3, специфической же областью знания признается философия, включая сюда науку в тесном смысле этого слова4; то поставленный выше вопрос сводится обыкновенно к вопросу об отношении между откровением и разумом, религией и философией. В свою очередь, этот вопрос разнообразится в зависимости от различных исторических условий, выдвигающих его. Так, в древнегреческой философии шла речь об отношении философского миросозерцания к традиционному – мифологическому; иудео-александрийская философия (особенно в лице Филона) работала над соглашением ветхозаветного откровения с языческой философией; та же задача перешла и к христианским богословам: церковные писатели святоотеческого периода ставили своей задачей выяснение отношения между христианством и языческой философией, а средневековые мыслители, считая – вслед за Аристотелем – доказательство основной формой научного мышления, пытались разрешить вопрос – в какой мере приложима эта форма в области богословия; в новое время, с развитием естествознания, появляется целый ряд работ (особенно среди католических богословов), посвященных соглашению результатов современного естествознания с данными христианского откровения.

Таков состав проблемы об отношении веры к знанию, насколько он выяснился в течение ее многовековой разработки; более точная и определенная постановка проблемы может быть лишь результатом обозрения основных направлений в ее разрешении, что и составляет задачу предлагаемого очерка.

2. Поставленная задача может быть разрешена двояким путем (методом): основные направления в решении вопроса об отношении между верой и знанием можно обозревать, как в систематическом, так и в историческом порядке. Без сомнения, первый способ рассмотрения имеет свои преимущества: не говоря уже о том, что, самим характером своим, он исключает возможность повторений, неизбежных при историческом изложении, он, как и всякая логически правильная классификация, обеспечивает за обозрением полноту в указании основных направлений в решении вопроса не только фактически существующих, но и логически предполагаемых, лучше всего помогает уяснению внутренних (логических) отношений между направлениями, намеченными классификацией, равно, как определению их удельного веса. Но систематизация направлений в решении данной проблемы предполагает ее точную и определенную формулировку, которая заключала бы в себе логическое основание для их классификации. Вот тут то и приходит на помощь историческое изучение проблемы: расширяя умственный кругозор исследователя, оно надежнее всего ограждает проблему от привнесения в ее формулировку субъективных элементов, то слишком ее суживающих, а то без нужды расширяющих. Вместе с тем, оно показывает, какие стороны проблемы – в силу исторических условий – рассмотрены с большей полнотой, какие – с меньшей и чрез, то самое, предохраняя новых исследователей от бесплодных поисков Америки, давным-давно открытой Колумбом, указывает для их сил точку приложения. Нередко при этом историческое исследование выдвигает такие стороны вопроса, которые ускользают от самого тщательного логического анализа. Давая отчет в прошедшем, история, таким образом, ставит задачи для будущего. К этому нужно прибавить, что только при историческом изучении данная проблема является пред нами не только во всех подробностях своего логического состава, но и со всей полнотой ее жизненного значения: историк не измышляет проблем, – он следит за развитием тех из них, которые сами дают о себе знать при изучении культурной жизни человечества. Проблема об отношении веры к знанию уже не первое тысячелетие волнует мысль и чувство лучших представителей человеческого рода; в этом – самый надежный показатель ее жизненного значения. Однако бы ошибкой думать, что историческое изучение вопроса об отношении веры к знанию, подготовляя почву для положительного решения вопроса, само по себе не имеет научного и жизненного значения: если история философии есть не только история главных направлений в решении основных, философских вопросов, не только история идей, но и история человеческой души, страстно стремящейся к истине5 и напряженно работающей над ее достижением, то история вопроса об отношении веры к знанию представляет одну из самых важных, интересных и поучительных страниц этой истории, написанную трудами выдающихся мыслителей в области, как философии, так и богословия6. Вот почему мы останавливаемся на историческом способе обозрения предмета, подлежащего нашему рассмотрению: предлагаемый труд представляет собой обозрение главных моментов в истории вопроса об отношении веры к знанию.

3. Ввиду поставленной задачи, мы должны теперь же обозначить хронологические пределы исследования и так, как проблема об отношении веры к знанию продолжает быть предметом богословско-философского обсуждения и в наши дни (достаточно напомнить посвященные этому вопросу труды немецких богословов Ричля и Линсиуса с их последователями, а также тот факт, что трактат об отношении веры к знанию обыкновенно вводится в курсы логики, например, у Вундта и т. н. «введения в философию», например, у Паульсена), то вопрос сводится к определению исходного пункта исследования (termini a quo). В первом параграфе введения уже было указано на то, что вопрос об отношении веры к знанию имеет свой корень не в случайных условиях, определяющих развитие человеческого духа, а в самой его организации, почему он и возникает тогда, когда дух приходит к самосознанию. Если теперь принять во внимание, что самосознание человеческого духа полнее всего выражается в философии, то для нас станет ясным, что с возникновением философии, рано или поздно, должен возникнуть и вопрос об отношении веры к знанию, как один из существенно важных философских вопросов. В силу этих соображений, мы в праве ожидать постановки и исследования интересующего нас вопроса, по крайней мере, в древнегреческой философии, если признать, что на Востоке не было философии в строгом смысле этого слова7. Однако Йог. Эд. Эрдман (известный историк философии) в своем раннем труде, посвященном вопросу об отношении веры к знанию, смотрит на дело иначе. «В древности, – говорит он, – когда не было понятия о вере в современном смысле, не было и вопроса об отношении веры к знанию, религии к науке. Да и в первом периоде христианской эпохи, он, по меньшей мере, оттесняется на задний план другими задачами мышления. В период схоластики, он выдвигается вперед и все – с большей силой, пока, наконец, в ту эпоху, которую в такой же степени можно назвать возрождением религиозной жизни, как и науки, вполне и окончательно не становится на первом плане. Беглый взгляд на историю новой философии показывает, как сильно ее представители трудились над разрешением этой проблемы. – А если мы перенесем свой взор в область богословия, то окажется, что и в этой области наш вопрос рассматривается на разные лады»8. Как ни высок авторитет Эрдмана в области истории философии, однако сделанная им историческая справка нуждается в некоторой поправке. То правда, что в древности не было понятия о вере в современном смысле этого слова, но чтобы там совершенно отсутствовало это понятие – этого нельзя утверждать: у Платона (см., например, «Государство» VII, 534 А), мы встречаемся с понятием о вере. Но еще важнее то обстоятельство, что в древнегреческой философии было выработано такое понятие о знании, которое не осталось без влияния на уяснение вопроса об отношении веры к знанию в святоотеческой и средневековой философии. (Что же касается собственно вопроса об отношении между религией и философией, то он был предметом обсуждения едва ли не на всем протяжении греческой философии, причем различные направления в его решении не остались без влияния на дальнейшее исследование вопроса.) Для иллюстрации этой мысли достаточно сослаться на тот исторический факт, что стоический метод аллегорического толкования традиционных религийных сказаний – чрез посредство Филона – оказал влияние на таких видных представителей («столпов») александрийской богословской школы, как Климент и Ориген. Не лишено значения и то обстоятельство, что между древней и новой философией замечается некоторый параллелизм в решении основных философских вопросов (отмеченный – впрочем, не без натяжек и преувеличений – Рейхлином Мельдегом, в соч. «Der Parallelismus der alten und neuen Philosophie» и проф. M.A. Остроумовым в соч. «История философии в отношении к откровению»), в частности, в решении вопроса об отношении между религией и философией. Ввиду приведенных соображений едва ли можно начинать историю вопроса об отношении веры к знанию, минуя древнюю философию, с святоотеческой эпохи9: это значило бы выбрасывать из истории вопроса целый (притом – начальный) период, а святоотеческие воззрения по нашему вопросу отрывать от их исторической почвы, потому что никто не станет отрицать, что в числе исторических факторов, определяющих происхождение и характер этих воззрений, не последнее место занимает и древняя философия. Едва ли, далее, можно согласиться и с тем положением Эрдмана, что в святоотеческую эпоху вопрос об отношении веры к знанию стоял на заднем плане; по крайней мере, то несомненно, что в творениях древне-христианских апологетов, он занимает видное, у Климента Александрийского даже центральное, место; а в эпоху вселенских соборов разногласия в области догматических вопросов в значительной степени зависели от различия во взглядах христианских богословов на отношение между верой и знанием10. Вопрос об отношении веры к знанию относится к числу коренных вопросов человеческого духа, а потому естественно, что он красной нитью проходит через всю историю философии, начиная от ее колыбели в Древней Греции вплоть до наших дней: «не сам вопрос, но только формы вопроса изменяются сообразно со вновь нарождающимися условиями и потребностями времени»11.

4. Если, таким образом, проблема об отношении веры к знанию проходит чрез всю историю философии, то – сообразно с делением этой последней на три периода [а) грекоримская философия, б) святоотеческая и средневековая философия и в) философия нового времени]12 – можно различать три периода и в историческом развитии нашей проблемы. Отличительные черты всех этих периодов выступят, конечно, в дальнейшем изложении, а пока заметим, что в греко-римской философии наш вопрос решался «помимо какого бы то ни было влияния христианских идей». Здесь было выработано понятие о знании; большинство мыслителей считали основой знания не только чувственное, но и умственное созерцание; многие придавали большое значение преданию, как выражению откровения, которое с своей субъективной стороны мыслилось, как умственное созерцание, пытались даже определить объем древнего предания и поддержать его авторитет не только в глазах народа, но и в сознании образованного общества. Но, так как древнее предание издавна раздробилось в разнообразных местных культах и в причудливых поэтических сказаниях, то эта задача оказалась невыполнимой, – тем более, что конец указанных попыток (в школах новопифагоровской и новоплатоновской) совпал с победоносным вступлением в мир нового начала мысли и жизни: разумеем христианство13. Если в дохристианской гносеологии основным понятием служит понятие знания, то христианство на первый план выдвигает веру, а так как оно, вместе с тем, в принципе, не отрицает знания, которое ко времени вступления христианства стало могучей культурной силой, то сам собой возникал вопрос об отношении между верой и знанием, религией и философией, который и является одним из кардинальных вопросов, как святоотеческой, так и средневековой философии. Та и другая, в решении этого вопроса, стараются держаться на твердой почве христианского предания, имеющего свой источник в божественном откровении, вследствие чего у них вере, откровению, богочестию и богословию придается главное значение, а знанию, разуму, философии, науке – второстепенное. Там и здесь христианство признается основным началом жизни – личной и общественной – во всех ее проявлениях, выражается ли она в попытках философской мысли уяснить основные начала бытия или в работе над организацией общественных отношений. В твердом провозглашении этой истины – великое и непреходящее значение не только святоотеческой, но и средневековой философии. Однако при сходстве между ними в твердом признании руководящего значения за преданием и в высокой оценке веры, как принципа мысли и жизни, не следует забывать и об отличительных особенностях средневековой философии сравнительно со святоотеческой, – особенно, если взять для сравнения основные течения той и другой: греко-восточное богословие святоотеческого периода и рассудочно-диалектическое, более известное под именем схоластического, направление средневековой философии. Такое различие находится в зависимости от общих культурноисторических особенностей греко-восточного мира сравнительно с романо-германским, в частности, от большей близости первого к первоисточникам не только христианского вероучения, но и греческой философии. Если знаменитые греческие богословы святоотеческого периода, при научной обработке обращались к философии Платона, отводившего в процессе познания первостепенное значение сверхчувственному созерцанию, то выдающиеся представители средневековой схоластики, в выполнении той же работы, руководились односторонне понятым аристотелевским понятием о научном знании, как знании доказанном, причем основной формой доказательства признавался силлогизм; восточные богословы органом истинного знания считали разум (nus), как способность умственного созерцания, западные выдвигали значение рассудка (ratio), как способности дискурсивного мышления; восточные богословы больше значения придавали построению системы христианского вероучения не столько стройной со стороны внешнего расположения, сколько цельной и связной по своему внутреннему содержанию, западные богословы ставили своей главной задачей – доказать основные положения христианского вероучения; отсюда, в теории богопознания, восточные богословы отводили главное место рассмотрению способов богопознания и указанию нравственно-психологических условий его достижения, тогда, как западные и здесь больше всего трудились над изобретением способов доказательства бытия Божия14. Нельзя не отметить и того обстоятельства, что сама мысль о главенстве веры над знанием, в основном греко-восточном течении святоотеческого богословия, не получила того односторонне резкого выражения, какое она нашла впоследствии – в средние века, когда римско- католическая церковь сосредоточила в своих могучих в то время руках властное управление всеми сторонами духовной жизни западно-европейского мира, порой и на Востоке простирая свои властолюбивые замыслы. Тогда то, в пору наивысшего могущества папской власти и мысль о подчинении знания вере, философии богословию получила свое крайнее выражение в известном положении «ангельского доктора» (doctor angelicus) доминиканского ордена, знаменитого Фомы Аквината: «философия – служанка богословия». Однако эта крайность не замедлила вызвать протест со стороны богословов-францисканцев (главным образом, английского происхождения), пытавшихся провести пограничную черту между верой и знанием, богословием и философией (таковы, например, Дунс Скотт и Рожэр Бэкон). Мало-помалу протест этот рос в своей силе, пока наконец на развалинах средневекового миросозерцания, не окрепло новое миросозерцание, провозгласившее своим лозунгом свободу мысли от ограничений, налагаемых внешним авторитет ом. Отнюдь не отрицая самого серьезного значения за вопросом об отношении веры к знанию, новая философия, достигшая своего расцвета в протестантских странах, пошла в сторону от основного русла средневековой философии: если средневековые мыслители пытались подчинить знание – вере, разум – откровению, философию – богословию, то новая философия – в лице наиболее видных своих представителей – ставит своей задачей разграничение этих двух областей духовной жизни: «разделение знания от веры признается необходимым для обеспечения свободы и самостоятельности исследования, в котором новая философия видит существенный признак знания»15. Если средневековая философия старалась держаться, хотя не всегда успешно, на почве предания, то новая философия, провозгласившая автономное значение личного разума, готова порвать всякую связь с преданием, как в области богословия, так и в области философии. Недаром три выдающиеся мыслителя, стоящие на пороге новой философии – Джордано Бруно, Франциск Бэкон, Декарт, – в один голос, хотя и независимо друг от друга, заявляют, что мы, люди нового времени, древнее древних, потому что знаем больше их, а потому нам нет нужды считаться с древними авторитетами; недаром Декарт, отец новой философии и «дед революции», говаривал: «…я не хочу даже знать, жили ли до меня люди». В то время, как в Германии и вообще в протестантских странах растет движение, направленное к разделению веры и знания, богословия и философии16, римско-католические богословы, по призыву своего главы, возвращаются к своему старинному авторитету в области богословско-философской мысли: в 1879 году папа Лев XIII, выступающий в своих действиях с «оливковой ветвью мира», как «великий миротворец», как «друг цивилизации и прогресса» и в то же время, как ревностный хранитель традиций католической церкви, стремящийся примирить веру и разум, авторитет и свободу, власть и подчинение17, издал энциклику, в которой призывает современное общество, «недугующее различными болезнями и уклонениями мысли», возвратиться к испытанному авторитету римско-католической церкви – Фоме Аквинату. Авторитетный призыв римского первосвященника породил в римско-католическом мире обширное богословскофилософское движение, не только вызвавшее к жизни целый ряд богословско-философских монографий в томистическом духе, но и создавшее для проведения своих идей несколько периодических органов. Не лишено своеобразия то положение, которое занимает наш вопрос в русской богословскофилософской литературе. Хотя первые опыты его постановки и решения у нас на Руси, восходят еще к XVIII веку, когда вопрос об отношении веры к знанию рассматривался, как светскими писателями (например, Ломоносовым), так и духовными (особенно выдающимися пастырями-проповедниками екатерининского времени), но строго научный характер его разработки получила лишь в XIX веке, когда русская наука, несмотря на не всегда благоприятные условия для своего развития, неизмеримо далеко шагнула вперед сравнительно с предшествовавшим веком. Значит, научная разработка вопроса об отношении веры к знанию началась у нас после того, как русский народ больше восьми веков прожил под воздействием греко-восточного православия, которое за это время успело сделаться руководящим началом его внутренней жизни. Отсюда, естественно, что русские опыты постановки и решения нашего вопроса определялись в своем характере – положительно или отрицательно – отношением наших мыслителей к исторически сложившемуся веросознанию русского народа; в то время, как одни из них, отрицательно относясь к нашему исконному православию, готовы на его место поставить выводы западно-европейской науки в качестве руководящего начала жизни, другие ставят своей задачей «оправдать веру наших отцов, возведя ее на новую ступень разумного сознания» (выражение Вл. С. Соловьева). Первые естественно примыкают к тем представителям западно-европейской философии, которые считали веру первоначальной, подлежащей упразднению ступенью человеческого сознания, тогда, как вторые напоминают позицию, занятую римско-католическим богословием в установлении отношений между верой и знанием, богословием и философией: признавая различие между этими областями духовной жизни, они, однако, считают возможным их соглашение, что и составляет задачу их собственных исследований. В этом, может быть, заключается источник обвинения русских ученых второй группы – со стороны представителей первой – в схоластицизме18. Однако, на деле было бы несправедливо обвинять русских ученых второй категории не только в схоластицизме, но и в полном отсутствии у них оригинальности, сравнительно с римско-католической наукой. Дело в том, что правоверные римско-католические богословы, отрицательно относясь к новой западно-европейской, философии, как порождению и выражению ненавистного им протестантского духа, в поисках твердого богословско-философского авторитета устремляют свои взоры в средние века – эпоху процветания схоластики, тогда, как русские мыслители указанного направления в своих исследованиях охотно обращаются к источникам западно-европейской протестантской философии, руководствуясь при их изучении – в качестве надежного корректива – теми началами мысли и жизни, которые были установлены в греко-восточном богословии задолго до отделения западной церкви от восточной. Правда, у нас еще сравнительно мало сделано для изучения святоотеческого богословия, но руководящее значение его сознано ясно и это нужно сказать не только о профессиональных богословах, но и о «светских» мыслителях, работавших в области богословия (таковы, например, «первые» славянофилы – Ив. Киреевский, Хомяков, Юрий Самарин). Все это сообщает русским опытам решение вопроса об отношении веры к знанию научный интерес даже независимо от их кровной близости для нас, русских людей.

Сказанным определяется состав и план предлагаемого сочинения: оно распадается на четыре главы, из коих в первой рассматривается постановка и решение вопроса об отношении веры к знанию в древнегреческой философии, во второй – в философии, стоявшей на почве откровения, т. е. иудео-александрийской, святоотеческой и средневековой, в третьей – в новой западно-европейской (главным образом протестантской) философии и наконец, в четвертой – в русской богословско-философской литературе XIX века. Более дробные деления и подразделения выступят в дальнейшем изложении, а пока считаем нужным напомнить своим читателям, что задача предлагаемого труда состоит не в том, чтобы подробно проследить за всеми перипетиями во многовековой истории нашего вопроса (для такого труда у нас недостало бы ни сил, ни времени), а в том, чтобы отметить наиболее выдающиеся моменты этой истории. Конечно, такая постановка дела может не удовлетворить тех читателей, которые обобщающие работы в данной области считают если не излишними, то преждевременными, да и вообще ценят лишь детальную разработку специальных вопросов в той или другой научной области. Но если читатель согласится с автором настоящего очерка в том, что наряду с аналитической разработкой специальных научных вопросов должна идти синтетическая работа над таким обобщением выводов, достигнутых специальными исследованиями, которое бы вводило в известную научную область даже читателя (не специалиста), что, таким образом, аналитическая и синтетическая работа должна идти рука об руку, взаимно восполняя друг друга, что потребность в последнего рода работах, вводящих читателей в круг понятий и фактов, связанных с известной проблемой, назрела в нашем образованном обществе, – он признает некоторую долю значения за трудом, посвященным обозрению главных моментов в истории серьезного и сложного богословско-философского вопроса, конечно, под условием выполнения в этом труде основных методологических требований, предъявляемых ко всякому научно-литературному произведению.

* * *

1

Так в древней философии Аристотель усвояет Божеству непрерывное и бессменное умственное созерцание (noesis), которое направлено на само Божество, вследствие чего последнее определяется у Аристотеля, как noesis noeseos (выяснению этой мысли посвящена 9 глава XII книги «Метафизики»; там, между прочим, разъясняется, что божественный ум может мыслить (noenin – созерцать) только наилучшее, а так как наилучшим является только он сам, то он мыслит себя самого, а потому «estin he noesis noeseos noesis). В новой философии у Канта встречаемся с той мыслью, что «интеллектуальное созерцание может быть свойственно только верховному Существу, а не существу зависимому, как по своему существованию, так и по своему созерцанию» («Крит. Чист. разума», § 8; Русск. пер. Соколова Н. С. 73). Для правильного понимания этого места нужно иметь в виду, что под интеллектуальным созерцанием – в противоположность чувственному созерцанию, неразрывно связанному с формами пространства и времени, – Кант разумеет созерцание, отрешенное от этих форм: в то время, как чувственное созерцание слагается из отдельных актов, преемственно сменяющих друг друга и (если речь идет о внешнем опыте) направленных на различные пункты пространства, – интеллектуальное созерцание охватывает одним актом все разнообразие бытия (ср. «Wôrterbuch zum leich gebrauch der Kantisch. Schriften», Schmid’a, Iena, 1788, стр. 40–46). Мысль о том, что созерцание, понимаемое в этом последнем смысле, свойственно только божественному уму, нашла себе место и в святоотеческой литературе; так, бл. Августин во второй книге своих «Исследований», предназначенных для Симплициана, раскрывает ту мысль, что Бог знает о мире при посредстве единичного и вечного акта своего созерцания (August. – De diversis questionibus ad Simplic. lib. II, quaestio 2, n. 2–3. См.: «Опыт догматич. богословия» преосв. Сильвестра. T. II. Киев. 1881. С. 136). Та же мысль следует из сопоставления таких мест св. Писания, в которых, с одной стороны, предполагается независимость Божества от пространственных и временных ограничений (см., напр., псал. 138, 7–10 (Пс.138.7–10); Ефес. 4, 6 (Еф.4:6); псал. 89, 5 (Пс.89:5); 2Петр. 3, 8 (2Пет.3:8)), с другой – утверждается, что «все обнажено и открыто пред очами Его» (Евр.5:13). Разумеется, в отношении к такому уму не может быть и речи о различных ступенях познавательного процесса, равно, как о различной ценности его продуктов; но не таков ум человека…

2

Эта мысль нашла превосходное художественное воплощение в картине знаменитого немецкого художника Бёклина (+1901 г.) «Кентавр у сельского кузнеца».

3

Слово «религия» – языческо-римского происхождения. По одним (Цицерон) оно, происходя от глагола ге-legere (пересматривать, тщательно обдумывать, перечитывать), обозначает вновь тщательно обдуманный и как бы перечитанный способ богопочитания; такое толкование соответствует характеру римского государственного культа, предполагавшего «буквальное знание множества формул и вообще точное знание обрядности, и как условие такого знания, справки с установленными и записанными в богослужебных книгах правилами, для возобновления их в памяти». По другому словопроизводству (Лактанций), слово «religio», происходя от глагола ге-ligar (связывать, соединять), обозначает связь человека с Богом, выражающуюся в благочестии. Проф. А. И. Садов (в статье: «Значение слова religio у древних римлян», помещенной в «Христ. Чтении» за 1887 г., – оттуда взяты и вышеприведенные сведения), находя опору для второго словопроизводства «в сближениях и выводах латинской этимологии», считает связанное с ним понимание религии соответствующим внутреннему характеру народной веры древних римлян: «римляне глубоко проникнуты были верой в существование могущественной божественной силы, властно действующей во всем мире, во всех явлениях мировой жизни и в частности, в жизни человеческой»; «если, несомненно, что элемент рассудочности (предполагаемый в составе религии первым толкованием слова) был присущ римлянам даже и при выражении ими своего религиозного чувства, обнаруживаясь в тщательном исполнении обрядов и педантически точном произнесении молитвенных формул, то столь же несомненно, что этой рассудочностью в делах религиозных элемент чувства не отстранялся на второй план у массы римского народа, который, в отличие от официальных блюстителей традиционных форм культа, в делах религии вообще часто руководился чувством и на чувство обращал большое внимание» (Хр. Чт., 1897. VI, С.836:837). Замечательно, впрочем, что у русских богословов (духовных и светских) издавна замечается нерасположение к термину «религия», связанное с принятием цицероновского словопроизводства и истолкования этого слова, а равно стремление заменить его русским термином, более соответствующим истинному существу религии. Так, А. С. Хомяков находит в слове «религия» выражение латинской, чисто рассудочной идеи религии, «как обряда государственного, полезного, но вполне условного, – обязательного для граждан, но не имеющего никаких внутренних данных для самобытного существования или прав на безусловное верование» (Соч., T. IV, С. 404). Очевидно, Хомяков придерживался цицероновского истолкования термина «религия». Впоследствии, Вл. С. Соловьев относился отрицательно, как к этому термину, так и к производному от него прилагательному «религиозный», заменяя, по возможности, первый словом «вера», второе – прилагательными «духовный» и «благочестивый» (так, в последнем издании сочинения Вл. С. Соловьева «Религиозные основы жизни» первое слово заменено предикатом «духовные»), Не так, давно нам пришлось слышать от одного авторитетного богослова-историка суждение если не о полной непригодности этого слова, то о неуместности его употребления для обозначения не душевного настроения (в смысле «благочестивый», «набожный»), а лишь внешнего или даже внутреннего отношения чего-либо к области религии; а в 1893 г., на страницах журнала, приютившего наш скромный труд, была уже сделана попытка ввести для обозначения последнего понятия термин «религийный»: в статье «Христианская церковь и римский закон в течение двух первых веков» встречаем такие выражения: «религийная полиция», «религийная политика». Раз допущено употребление этого слова, термин «религиозный» может остаться для обозначения лишь соответствующего субъективного настроения, причем он может с успехом заменяться словами «набожный», «благочестивый» (ensebes) и «богочестивый» (theosebes). Ввиду отмеченного отрицательного отношения русских богословов к римско-языческому термину «религия» не мешает припомнить соответствующие ему греческо-христианские термины, это: a) threskeia см. Деян.26:5 (в церк.-слав. «вера», а русск. перев. «вероисповедание»), Иак.1:26–27 (по церк.-слав. «вера», по русск. «благочестие»; б) eusebeia – благочестие (Деян.3:12, 2Пет.1:3, 1Тим.2:2, 1Тим.3:16, 1Тим.4:7–8; 1Тим.6:3–5, 1Тим.6:11, 2Тим.3:5, Тит.1:1); в) deisidaimonia – Деян.25:19 (по церк.-слав. «вера», по русск. «богопочитание»). В св. отеческой (напр., у Климента Александр.) и церковно-богослужебной письменности начинает часто употребляться наряду и даже вместо вышеуказанных терминов г) theosebeia с соответствующим прилагат. theosebes будучи передаваемы по церк.-славянски словами «богочестие», «богочестивый». И так как эти слова, во-первых, имеют свой определенный оттенок сравнительно со словами «благочестие», «благочестивый» и во-вторых, вполне удобоприемлемы для слуха, свыкшегося с нашим церк.– богослужебным языком, то напрасно проф. Е. И. Ловягин не удержал их в сделанном им русском переводе богослужебных канонов (см. в изд. Ловягина «Богослуж. каноны» ирмосы 8-й песни канона на Сретение и той же песни второго канона на Преображение). Нам кажется, эти слова не повредили бы чистоте русского богословского языка.

4

Вслед за проф. П. И. Линицким (Пособие к изучению основн. вопросов ф-фии. Харьк. 1892. С. 200), мы не противополагаем философию науке, а рассматриваем ее как «универсальную форму научного знания, столь же необходимую, как необходима и специальная форма Науки» (математика).

5

Платон, бл. Августин, Джордано Бруно и многие другие мыслители с замечательным одушевлением изображают ту страстную любовь к истине, которая наполняет душу истинного философа.

6

В течение минувшего века, особенно плодотворного в разработке истории философии, можно сказать, создавшего эту науку, обозначились два противоположных направления во взгляде на характер исторического развития мысли, а след. и на значение историко-философских исследований. Первое направление – рационалистическое связано с именем Гегеля (1770–1831). Подобно Гераклиту, Гегель утверждает, что ничто не пребывает, все находится в процессе образования (nichts ist, ailes wird); мировой процесс состоит в постепенной реализации абсолютного разума (абсолютной идеи), как системы категорий; значит, формы мышления (категории) и формы бытия – тождественны (отсюда логика – метафизика). Высшей, завершительной формой реализации абсолютного разума, является философия, дающая отчет в законах, как мышления, так и бытия, составляющих содержание абсолютной идеи (абсолютного разума); след., в философии абсолютная идея или разум приходит к самосознанию. Если философия, как и все другие формы бытия, – процесс, выражающий самосознание абсолютного, то история философии есть воспроизведение или – лучше – переживание этого процесса: история философии – это история самосознания абсолютного разума или – как выражается Гегель в своих «Лекциях по истории философии» – «храм разума, пришедшего к самосознанию» (Hegel’s Werke, В. XIII Berl., 1833, St. 49). Вот почему в истории философии различные точки зрения выступают в той же последовательности, как категории разума в логике: «последовательность философских систем в истории – та же самая, что логическая последовательность понятий в идее» (ibid., St. 43), – система философии совпадает с историей философии, чем и определяется высокое научное значение, признаваемое Гегелем за последней: «изучение истории философии есть изучение самой философии» (ibid.). Применяя это положение к вопросу об отношении веры к знанию, мы можем сказать, что, с гегелевской точки зрения, историческое изучение вопроса равносильно его систематическому обследованию, потому что в стадии исторического развития проблемы, связанные между собой внутренней логической связью, соответствуют моментам ее логического состава и вполне их исчерпывают: в историческом исследовании проблемы, нам дается или – лучше – нами приобретается ее положительное решение. Как ни плодотворна оказалась гегелевская точка зрения на историю философии для развития этой науки (чего красноречивым подтверждением служит тот факт, что такие выдающиеся историки философии, как Целлер, Куно Фишер, Йог. Эд. Эрдман, вышли из школы Гегеля), однако в общем, она должна быть признана односторонней и недостаточно обоснованной: она покоится на том предположении, что мировой процесс есть реализация абсолютного разума; а так как это предположение, взятое во всей полноте своего значения – без всяких ограничений, подлежит спору, то не может быть принят во всей полноте и опирающийся на него взгляд Гегеля на историю философии, тем более, что он противоречит историческим фактам (см. об этом, напр., во введении к монументальному труду Целлера «Die Philosophie der griechen»). История философии действительно есть история самосознания, но только не безусловного божественного, а условного, человеческого и так как в развитии сознания законы мышления действуют в качестве лишь одного из факторов, осложненного воздействием на развитие мысли со стороны чувства и воли, то нельзя развитие философской мысли изъяснять из одних логических законов. Если оно и представляет собой движение вперед (с чем все-таки можно согласиться), то далеко не всегда прямолинейное. А отсюда следует, что историческому изучению философской проблемы нельзя усвоить в полной мере того значения, какое усвояет ему Гегель. Но односторонность гегелевской точки зрения еще не дает права соглашаться с противоположным – эмпиристическим взглядом на развитие мысли, получившим в последнее время ясное и прямолинейное выражение в трудах Эрн. Маха, проф. истории и теории индуктивных наук в Венском университете. (Недавно появились в русском переводе – под ред. ученика Маха П. К. Энгельмейера – «Научно-популярные очерки» венского профессора в 2-х выпусках; в первом выпуске собраны этюды по теории познания; в дальнейшем изложении – ссылки на это издание.) Мах строит, собственно, теорию развития научного мышления вообще, но выработанная им схема развития приложима и к развитию философской мысли (опыты такого приложения есть и у самого Маха – с. 96–97, 134, 138). Представляя по своим гносеологическим воззрениям полную противоположность Гегелю, Мах ближе всего стоит из старых философов – к Юму, из новых – к Авенариусу (+1896 г.). Оригинальными чертами Маховой теории познания – сравнительно с учением Юма – служит применение к этой области биологического закона эволюции (в смысле Дарвина) и экономического закона сбережения труда: это – крайний эмпиризм новейшей формации. Если – по Гегелю – мы в своем сознании воспроизводим или даже переживаем процесс развития абсолютной идеи и таким образом, проникаем в саму сущность бытия, то – по Маху – сам вопрос о соответствии между познанием и сущностью бытия, или вещью в себе, не имеет смысла, потому что «чудовищное» понятие о вещи в себе лишено реального значения (стр. 119): в процессе нашего познания мы имеем дело лишь с фактами (ощущениями и представлениями), составляющими в своей совокупности все содержание нашего опыта (так и по Юму, оно слагается из впечатлений и идей). Задача познания состоит в таком приспособлении представлении к фактам (одних элементов сознания к другим), которое бы давало нам: возможность сравнительно легко и свободно ориентироваться среди последних – в интересах самосохранения (это приложимо как к наивному, так и к научному мышлению: «биологическая задача науки заключается в том, чтобы дать человеческому индивидууму, наделенному всеми чувствами, возможно полную ориентировку, – другой научный идеал и недостижим, и лишен всякого смысла», с. 148. Ср. с. 123, 135). Такая, задача осуществляется чрез составление суждений, понятий, научных теорий и философских систем, в которых мы находим не проникновение в сущность вещей, даже не объяснение фактов, а лишь, более или менее, сжатое их описание: в описании – сущность познания не только, обыденного, но и научного (с особенной настойчивостью эта мысль раскрывается в этюде «Причинность и объяснение», представляющем отрывок из капитального сочинения Маха «Warmelehre»). Научное познание отличается от ненаучного лишь большей сжатостью своих описаний и лучшей их приспособленностью к фактам опыта, – такими чертами, которые, давая возможность обозреть известную область фактов с наименьшей затратой умственных сил, обеспечивают за философскими системами и научными теориями практическое значение. Однако, это значение не может быть вековечным: с течением времени открываются новые факты, не подходящие под старые теории, тогда на смену старых теорий, отходящих теперь в область истории, создаются новые теории, которые находятся в обращении до тех пор, пока в свою очередь не устареют и т. д. Старые теории – это своего рода ископаемые, давно отжившие свой век и если их историческое изучение имеет какое-либо значение, то лишь для построения теории развития научного мышления. То же самое приложимо, даже в большей степени, к философским системам. Не говоря уже об ионийских мыслителях, учение которых носит существенные черты народного мышления (с. 88), – дальнейшие философские системы также не могут притязать на вековечное значение: «вследствие неудовлетворительности строительного материала», они отживают свой век скорее, чем научные теории в тесном смысле этого слова и если им можно усвоять какое-либо значение с современной точки зрения, то только в том смысле, что в них нередко заключаются «источники идей, которые и сегодня еще освещают путь специальному исследованию» (с. 97). Но такое значение наряду с философскими системами принадлежит магии, алхимии, астрологии… Поэтому «история философии, в большинстве случаев, является историей заблуждения» (там же). Конечно, это было бы так, если бы ни в организации нашего ума, ни в развитии нашего познания не было ничего устойчивого и неизменного. Однако, сам Мах находит, что «все наши старания, вызвать отражение мира в мыслях, оставались бы тщетными, если бы в пестрой смене явлений не удавалось находить нечто постоянное» (с. 37). Действительно, если бы ни в нас, ни вне нас не было ничего устойчивого, тогда не было бы возможно ни познание, ни взаимное понимание друг друга. Значит, мы должны предположить нечто устойчивое, как в организации нашего ума, так и в объекте нашего познания, а отсюда следует, что каждой последующей ступенью в истории мысли не упраздняется окончательно значение предыдущих. Особенно это нужно сказать об истории философии, которая основывается не столько на внешнем наблюдении, сколько на самосознании. Если о специальных науках, прогресс которых основывается на расширении опыта, можно еще сказать, что их история является обозрением отживших теорий и воззрений, то едва ли это применимо к философии, прогресс которой, главным образом, зависит от степени проникновения в глубину нашего самосознания, в своих основных чертах остающегося неизменным. Вот почему изучение истории философии (а равно истории отдельных философских понятий, проблем и направлений) имеет – вопреки Маху – не историческое только значение – в смысле ознакомления с отжившими точками зрения, но и руководящее в установлении правильного решения известной проблемы. История философии не только предохраняет от ошибок, но и вводит в область истины, хотя, конечно и не дает полного обладания ею: для этого нужна личная самодеятельность. Так и историческое изучение вопроса об отношении веры к знанию не только раскрывает пред нами любопытную страницу из истории человеческой души, по местам исполненную высокого драматизма, но и вводит нас в положительное решение вопроса.

7

«Так называемой философии восточных народов недостает тенденции к строгому ведению доказательства, а стало быть – и научного характера. Если у них и можно найти кое-какие философские элементы, то они столь тесно соединены (сплавлены) с религийными созерцаниями, что их обособленное изложение едва ли возможно» (Ueberwegs «grundriss der gesch. d. Philosophie. I Th.: das Altertum. Aufl. 7. Berl. 1886, Sf. 19). Но если у восточных народов философия не обособилась от религии, то у них и не могло возникнуть вопроса об отношении веры к знанию, религии к философии.

8

Erdmanns «Vorlesungen uber glauben und Wissen». Berlin, 1837. Sf. 1–2.

9

Известный Ницше, во время своей профессорской деятельности в Базеле (1869–1879), много работавший над изучением греческой философии в ее первоисточниках, отмечает наличность в ней проблемы об отношении веры к знанию: «Старая богословская проблема о вере и знании или – яснее – об инстинкте и разуме – это все та же старая моральная проблема, которая впервые выступила в лице Сократа и задолго до христианства уже производила раскол в умах» (Nietzsche’s Werke. В. VII, Zpz. 1899, St. 121).

10

Об этом – в III и V главах сочинения проф. А. П. Лебедева «Вселенские соборы IV и V в.». М., 1879. Есть и новейшее издание (в собрании сочинений проф. Лебедева).

11

Линицкий П. И. Идеализм и реализм. Харьк., 1888. С. 979. Ср. нашу статью об «отношении истории философии к задачам богословской науки», помещенную во втором номере журнала «Вера и Разум» за 1898 г.

12

Эрдман («grundriss d. gesch. d. Philosophie, В. I, Aufl. 3, St. 8): «Как всемирная история появлением христианства и церковной реформацией разделяется на три периода, так точно в истории философии философские системы, возникшие помимо какого бы то ни было влияния христианских идей, а равно такие, которые развивались под влиянием идей, пробужденных реформацией, отличаются от систем, занимающих место между теми и другими. Отсюда – три главных периода в истории философии: древность, средневековье и новое время». То же деление принято и в «Очерке истории философии» Ибервега.

13

Посредствующее место между греко-римской (языческой) и христианской философией занимает философия иудео-александрийская; так как в решении вопроса об отношении между верой и знанием, богочестием и философией, она пытается держаться на почве положительного откровения, то мы отводим ей место во второй главе предлагаемого очерка.

14

На различии между святоотеческим (греко-восточным) богословием и схоластической философией с особенной силой настаивает – вслед за первыми славянофилами – их истолкователь проф. Вл. З. Завитневич в своем труде об А. С. Хомякове (см. гл. VI, с. 895, 898–999). Впоследствии, мы подробнее остановимся на представленной им характеристике греческого гения, «уяснившего христианское учение не для себя только, но и для нас (русских), для всего человечества, для всех будущих веков» (слова Хомякова) и – «римского рационализма», давшего «первые всходы» на германской почве в средневековой схоластике, насколько эта характеристика стоит в связи с отношением греческого богословия и схоластической философии к решению вопроса о вере и знании.

15

Линицкий П.И. Пособие к изуч. вопрос. филос., с. 23.

16

Ярким выражением такого направления, в решении нашего вопроса, служат новокантовская философия и сродное с ней ричлевское богословие.

17

Из характеристики папы Льва XIII, помещенной в приложении к соч. проф. Алексея Ив. Введенского: «Западная действительность и русские идеалы» (Сергиев Посад. 1894. С. 197).

18

Не говоря уже о том, что подобного рода обвинения градом сыплются на головы профессиональных православно-русских богословов, – они не минуют и богословов «светских» вроде Вл. Соловьева. См. об этом в статье П. Ал-ского «Из литературы и жизни» («Вер. и Церк.». 1901. № 4).


Источник: Кудрявцев П.П. Главные моменты в истории вопроса об отношении веры к знанию // Христианское чтение. 1991. № 4. С. 29-50.

Комментарии для сайта Cackle