Н. Калестинов

Великий старец. Очерк жизни преп. Нила Сорского

Источник

Параграф I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII XIII XIV XV XVI XVII XVIII XIX

 

 

Предисловие

Вторая половина ХѴ-го столетия была в жизни русского общества тем временем, когда его умственное и нравственное состояние пало до весьма низкого уровня. Выдвигалось и достигалось одно внешнее, совершенно забывалось все внутреннее, возвышенное. И вот в это время всеобщего упадка – вдали от мира с его суетой зажегся светлый луч, прорезавший глубокую темь русской жизни. Это был знаменитый деятель русской церкви, «первооснователь скитского жития в России» преп. Нил Сорский. Из тиши пустынного уединения он принес современникам новые идеи, звал их к истине, к правде, к милосердию, к жизни по велениям совести.

Тогдашнее общество, хотя и не приняло обращенного к нему призыва, все-таки не могло не окружить возвышенной личности подвижника благоговейным уважением. И уважение это было настолько велико, что за преп. Нилом Сорским лишь одним в истории осталось наименование «великого старца».

Несмотря на все это, до нас не дошло почти никаких сведений о жизни «великого старца». Правда, чем далее шло время, чем более менялась, становилась разумнее картина русской жизни, тем все более и более из мрака прошлого выделялась светлая личность Нила, – но все-таки очертания ее были смутны, факты из жизни отшельника спорны и не установлены. И вот целый ряд известных русских ученых отдает свои силы на то, чтобы собрать хотя бы отрывочные, но твердо установленные сведения о великом подвижнике.

Однако, русская литература и до сих пор не имеет такого труда, в котором все наличные биографические сведения о Ниле Сорском, собранные воедино, были бы изложены в форме цельного художественного произведения. Попытку восполнить этот пробел и имеет в виду предлагаемый очерк.

Очерчивая отрешенную от мира идеальную личность «великого старца» и набрасывая попутно картину культурно-религиозного состояния эпохи, в которой жил и действовал знаменитый подвижник, автор настоящего очерка старался строго руководиться следующими научными трудами и произведениями, имеющими отношение к личности «великого старца».

Проф. А.С. Архангельский: «Преп. Нил Сорский и Вассиан Патрикеев, их литературные труды и идеи в древней Руси». Историко-литературный очерк. Ч. I (о Ниле). Спб. 1882. – Наиболее подробный и обстоятельный труд, которым главным образом и руководился автор.

Проф. В.П. Шевырев: «Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь». М. 1850.

Митр. Макарий: «История русской церкви», т. VI. Спб. 1874.

В. Жмакин: «Митрополит Даниил и его сочинения». М. 1881. Две первые главы в книге – об истории направлений Иосифа Волоцкого и Нила Сорского.

Проф. Н.И. Костомаров: «Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей», гл. XVI.

Проф. А.С. Павлов: «Исторический очерк секуляризации церковных земель».

Архиеп. Филарет: «Обзор русской духовной литературы» и «Жития святых».

А.В. Горский: «Отношения иноков Кирилло-Белозерского и Иосифова-Волоколамского монастыря в XVI веке» (в «Прибавл. к твор. св. отцов», издававшихся при Моск. Дух. Академии, т. X, 1851 года).

А. Правдин: «Преп. Нил Сорский и устав его скитской жизни» (в «Христианском Чтении», январь 1877 года).

Дружинин В. и Дьяконов М.: «Беседа Сергия и Германа, валаамских чудотворцев». Спб. 1889.

Иконников: «Русские общественные деятели XVI века» (в «Киевск. Университ. Известиях», 1866 г., №№ 1–2).

Иконников: «Опыт исследования культурного значения Византии». Киев, 1869.

Проф. С.М. Соловьев: «История России», т. V.

Панов: «Отношения иноков Кириллова и Иосифова монастырей» (в «Прибавл. к твор. св. отцов», ч. X, 506.

Розанов: «Спор иосифлян с белозерскими старцами» (в «Страннике» за 1877 год, т. II, май).

Архим. Иустин (впоследствии еп. рязанский): «Преподобный и богоносный отец наш Нил, подвижник Сорский, и устав его о скитской жизни». М. 1886.

«Нила Сорскаго преподобнаго, перваго основателя скитскаго жития в России, духовныя наставления о скитском пустынножительстве». М. 1889, изд. Морозова.

Ф. Успенский, акад., директор Константинопольского Археологического Института: «Очерки по истории византийской образованности в XIV веке».

Радченко: «Церковно-религиозное движение в Болгарии пред турецким нашествием» (в «Киевск. Унив. Известиях»). – Последние две книги весьма важны для понимания настроения Нила Сорского.

§ I

В воздухе чувствовалось приближение утра. Над бесчисленными большими и малыми озерами и речками, раскиданными по окрестности, встал и стройной полосой вытянулся туман. В белесоватом сумраке северной ночи резко стали заметны яркие полосы зари. Царила та полная, невозмутимая тишина, какая бывает в природе только перед рассветом.

Нарушали эту тишину лишь быстрые, торопливые шаги путника, одиноко шедшего по пыльной дороге. На вид путнику нельзя было дать более семнадцати-восемнадцати лет. Это был стройный среднего роста юноша. На чрезвычайно исхудалом полудетском теле его висел кафтан, какой в то время носили обыкновенно подьячие на Москве и другие мелкие приказные служащие. На ногах были лапти, за плечами тощая котомка. Несмотря на чувствовавшуюся в воздухе предрассветную свежесть, с исхудалого бледного лица юноши струился от быстрой ходьбы пот. Однако, в глазах, горевших каким-то необыкновенным огнем, незаметно было ни тени усталости...

Сзади юноши по дороге послышался грохот телеги. Но он не обернулся. И только когда телега поравнялась с ним, юноша снял шапку и глубоко поклонился уехавшим. Это были, по-видимому, муж и жена, оба чистые, принаряженные.

– Куда шествуешь, раб Божий? – спросил крестьянин, приостанавливая лошадь, – не к Кириллу ли в обитель?

– Да, в обитель, – тихо ответил юноша, – не скажешь ли, добрый человек, сколько верст осталось?

– За десяток еще... Да ты садись, подвезу. Я туда же вот с женой еду. Так места нашего не займешь, а к службе Божией в самый раз поспеешь... Чай, знаешь, что праздник нонче у них самый главный в обители: Кирилла самого память?

– Ведомо то, ведомо мне, добрый человек. А на помощи твоей спасибо; как-нибудь уж доплетусь и так...

– Что, аль обет дал? Ну, помогай тебе Бог. А только с дороги не сбейся. Вот как обойдешь эти озера и речки, тут тебе сразу гора будет. Маурой называется. С нея и обитель как на ладони. Ну, да там увидишь...

Словоохотливый крестьянин тронул лошадь, а юный путник снова быстро, торопливо зашагал по пыльной дороге. Солнце уже взошло, и потеплевший воздух наполнился стрекотанием кузнечиков, пением птиц и сильным запахом цветов, живописно в изобилии росших по берегам озер и по беспрерывным пригоркам, между которыми вилась неровная дорога. Чем ближе к обители, тем дорога все более и более оживлялась. Поднимались небольшие холмы, пригорки с избушками, с ветряными мельницами. Словно зеркальные стекла, замкнутые в красивые рамки, лежали по обе стороны дороги небольшие озера, соединявшиеся между собой бесчисленным множеством речек. А по берегам их, как бы теснясь к воде, росли разнообразные деревья и растения.

Путник с какой-то непередаваемой улыбкой тихой радости глядел на окружавшую его природу, словно видел в ней что-то близкое, родственное своей мирной, чистой, тихой душе и тем думам, какие наполняли ее в эти мгновения.

Недалек уже был конец пути юноши. А шел он к нему не день, не два, но целые долгие дни, стремился же всю жизнь. И теперь, когда заветная цель была близка, когда недалеки были те стены, которые должны были навсегда отрешить его от всего мира, – юноша еще раз обернулся на свою недолгую, но богатую опытом жизнь. Вспомнилась ему подмосковная деревня, где он родился и рос первые годы, вспомнилась богомольная мать, вся домашняя строгоблагочестивая жизнь, неугасаемая лампадка в углу... Ребенка, едва умеющего лепетать, учила мать молитвам в этом углу, и тихий свет лампады каждый вечер и каждое утро озарял мать и сына-малютку, молитвенно склонившихся перед иконой. Необычайную религиозность ребенка стали скоро замечать и соседи. Бывало, выгонят скот в поле, мальчишек к нему приставят. Спутают коней ребятишки, пустят их пастись, а сами соберутся гурьбой и начнут или сказки, какие от бабушек услышали, друг дружке рассказывать, или игру какую заведут, или картошку жарить начнут, – но сына Марии Майковой с ними никогда не видно. Туда, где на скатах холма осины стройные растут, уходит маленький Нил, и там, забравшись в чащу деревьев, подолгу стоит на молитве... О чем молился он, чего просила у Бога его чистая детская душа? О том никто ничего не знал, но всякий, кто видел ребенка после таких мгновений, замечал на его лице и в глазах печать какой-то нездешней, неземной, какой-то грустящей мысли: не молила ли Небо детская душа сохранить ее от мира?.. Вечерами, когда в небе начинали зажигаться нежно-грустными огоньками звезды, маленький Нил с напряженным вниманием вглядывался в них. Какую тайну хотел разрешить его неокрепший, неопытный ум? Не казались ли ему звезды просветами какого-то иного, надземного мира, куда, быть может, его душа рвалась от грешной, оскверненной человеком земли?.. Этого никто не знал...

Начал подрастать Нил, и ясно стало матери, что не работник он для ее хозяйства. Как ни хотелось ей иметь всегда при себе сына, она не хотела идти вопреки его склонностям. На Москве в одном из приказов был у нее дальний родственник, подьячим служил. К нему и направилась Мария. Старичок Нифонт был доброй души человек. Он с охотой и лаской принял мальчика на свое попечение. Засадил его вскоре за букварь, обучил грамоте, научил письму.

Нил быстро усвоил несложную мудрость тогдашней русской грамоты; почерк у него оказался хороший. Тогда Нифонт дал мальчику переписать небольшой квиток, и здесь успех Нила превзошел всякие ожидания старика. После этого вскоре Нила поместили в приказ в помощь дяде и начали давать ему все более сложные и почетные поручения: то указ государев переписать вязью, то приказ владычний, то решение суда по какому-либо важному делу. Мальчик с чрезвычайным старанием и любовью писал все, и рукописи из-под его пера выходили красивыми, четкими. Но с особенным старанием Нил переписывал священные книги. Работа эта давалась со стороны, из монастырей. Правда, там были свои «скорописцы», но с полуребенком из приказа Майковым мало кто мог справиться. Буква за буквой с чрезвычайной любовью переписывал Нил священные изречения. При этом он вдумывался в каждое слово, в каждую мысль. Чего не понимал или что ему казалось неясным, то выписывал для себя. И вот, когда кончалась работа, он нес ее торжественно в обитель и здесь, у умудренных опытом жизни старцев просил разъяснений непонятного. Те дивились, выслушивая не по летам умные, глубокие замечания мальчика, и когда могли, давали ответ. А бывало так, что ответа и не находилось...

Кроме приказа и дома дяди, Нил не знал другого места пребывания, как храм. Кроме дороги в обители, в их храмы, другие дороги неизвестны были мальчику. Часто по целым часам выстаивал он на коленях в углу храма. Поклоны его были часты, молитва усердна. Из покрытого полумраком угла он выходил после всех бывших в церкви. Сначала дядя беспокоился, куда так надолго уходит его племянник. Но потом, узнав, успокоился.

– Не жилец ты в мире, Нил, – говаривал нередко Нифонт. – В монастырь бы тебе.

– Я, дяденька, только этого и хочу.

– Так отчего же? Подрастешь вот, да и переговорю я с отцом архимандритом чудовским. Он тебя, небось, знает, так с радостию примет. Скорописцем у них будешь...

– Нет, дяденька, в Москве я не хочу.

– А что так?

И начнет Нил говорить о том, что в московских монастырях не по-монашески живут: отрекаются от мира, а миру же кланяются, пред миром заискивают, угодьями, богатствами владеют, сутяжничают из-за этого друг с другом и с властями мирскими...

– Разве это по-иночески? – воодушевленно говорил Нил. – Иноки потому так и называются, что они иные для мира, чужие ему. «Мир во зле лежит», и они должны бежать из него навсегда, совершенно, в пустыни, в непроходимые дебри... Там, среди безмолвия, – глаза Нила устремлялись куда-то далеко-далеко, – иноки видят иную землю, иное небо... А так ты, дяденька, и сам видел в приказе, да и мне сердце измучило...

Нифонт добродушно улыбался.

– Строгонек ты больно, Нил. А все потому, что молод. Подрастешь, так, коли будешь иноком, – сам придешь в приказ сутяжничать.

– Нет, дядя, – горячо восклицал мальчик со слезами на глазах, – Бог не попустит этого!

Доброго старичка, наконец, трогала такая непонятная печаль племянника и такое его искание. Он пытался дать посильный совет.

– А ты, Нил поищи. Может, и есть на свете истинные иноки и угодные Богу обители.

– Я ищу...

Эти слова выражали самую глубокую сущность затаенных желаний и мечтаний мальчика. Стоял ли он в храме, вдумывался ли в смысл тех священных слов, какие выводила его рука, – мысль об обители, в которой можно найти истинное воплощение иноческих обетов, ни на мгновение не покидала его.

Наконец, горячее желание Нила сбылось. В Москву прибыл святогорский иеромонах Пахомий. Человек он был начитанный в Св. Писании и в святоотеческих творениях, а главное – способный составлять жизнеописания святых, что тогда на Москве ценилось особенно высоко: среди москвичей не находилось ни одного подходящего для этого занятия. Великий князь Василий Васильевич и митрополит Феодосий воспользовались приездом Пахомия для своей цели. В это время на Москве чрезвычайно интересовались жизнью знаменитого белозерского подвижника Кирилла, скончавшегося недавно пред тем, в 1427 году. И вот Пахомию было поручено отправиться на Белоозеро в обитель Кирилла, собрать там сведения о его подвигах и составить жизнеописание. Пахомий чрез некоторое время вернулся с выполненным поручением.

Но так как он сам далеко не был силен в красивой скорописи, а переписать житие нужно было возможно красивее, то он стал искать, кто бы мог выполнить этот труд. Списков нужно было сделать несколько: для царя, для патриарха и еще для некоторых именитых лиц. И вот сделать один из списков Пахомий, по совету чудовского архимандрита, поручил юному «скорописцу» Майкову. Кто может представить себе радость Нила! Дни и ночи просиживал он над порученной ему работой, и, чем более он вчитывался в жизнь Кирилла, тем для него все яснее и яснее становилась мысль, что именно здесь то, чего он так страстно искал...

И теперь, почти уже у ворот обители Кирилла, Нил еще раз до мельчайших подробностей вспоминает жизнь знаменитого подвижника, столь высокую, столь прекрасную, столь манящую последовать ей.

В 1337 году в Москве в одной благочестивой семье родился мальчик, которого назвали Кузьмой. Богобоязненные родители воспитывали своего ребенка в страхе Божием, научили его знанию Священного Писания и жизнеописаний христианских подвижников. Наставления родителей упали па добрую почву: поведение Кузьмы и его обширные познания в божественных писаниях радовали и родителей, и всех окружающих. Все любили даровитого и скромного мальчика.

Вскоре родители Кузьмы умерли, и отрок перешел на попечение к родственнику Тимофею, который был окольничим у великого князя Димитрия и в ряду других вельмож того времени славился знатностью и богатством. Тимофей полюбил Кузьму за его добрые качества, но вовсе не хотел, чтобы религиозность мальчика перешла известный предел и привела его к монастырю. Между тем у Кузьмы скоро созрело и заполнило всю душу одно желание: пойти именно в монастырь. Почувствовав это желание, отрок обратился к настоятелям некоторых ближайших монастырей с просьбой принять его на послушание. Но настоятели знали крутой нрав Тимофея и не решались исполнить просьбу мальчика. Кузьма не отчаивался и, в ожидании возможности выполнить свое желание, вел и в миру иноческую жизнь: он ревностно отдавался посту, молитве, обильно творил милостыню, был прилежен в посещении церкви Божией, поддерживал чистоту тела. Тимофей, от которого Кузьма тщательно скрывал свое намерение, сделал его казначеем всех своих богатств, а со временем надеялся оставить их в его полное распоряжение. Но вышло иначе.

В то время в Москву прибыл Стефан, игумен махрищкий. Кузьма давно уже ожидал его прихода и теперь бросился к нему с горячей просьбой помочь исполниться его заветному желанию. Стефан, которому скоро стало известно об отношении к этому делу Тимофея, решил действовать прямо. Призвав Кузьму, он возложил на него иноческое одеяние и наименовал отрока Кириллом. «Посвящение это неполное, – добавил он отроку, – но Бог милостив, и скоро ты станешь настоящим иноком». Затем Стефан направился к Тимофею, в доме которого благочестивого игумена уважала особенно жена окольничего Ирина. Когда Тимофею доложили о приходе Стефана, он вышел к нему и подошел под благословение. Стефан сказал:

– Богомолец ваш Кирилл благословляет.

Несколько удивленный окольничий спросил:

– А кто это такой Кирилл?

– А это, – отвечал игумен, – Кузьма, ваш бывший сродник, а теперь инок, Господу работник и о вас молельщик...

Когда Тимофей подробно узнал обо всем происшедшем, он, несмотря на все свое уважение к благочестивому игумену, наговорил ему дерзостей и вытолкал его из своего дома. Стефан смиренно ушел со словами Христа на устах: «Елицы аще не приимут вы ниже послушают вас, исходяще оттуду, оттрясите прах, иже под ногами вашими, во свидетельство им».

Когда Ирина узнала, как муж обошелся с пришедшим и что сказал, уходя, Стефан, она никак не могла успокоиться от горя.

– Как ты мог так оскорбить такого святого и великого человека, – говорила она с укором мужу, – отныне благодать Божия отнимется от нашего дома... Коли Кузьма уже инок, значит, так угодно воле Божией...

Тимофей и сам сознавал свою вину. Совесть не оставляла его своими укорами и угрызениями. Наконец, он направился к Стефану просить прощения и заявил, что пусть Кузьма, нареченный Кириллом, делает, что велит ему его душа.

Когда услышал об этом новонареченный инок, он необычайно обрадовался, тотчас же роздал все свое имение нищим и просил Стефана отвести его возможно скорее в обитель. Стефан отвел его в Симонов, где и отдал на попечение архимандрита Феодора. Скоро отрок был пострижен настоящим образом. Имя, данное ему махрищским игуменом, осталось за ним. В то время в Симоновом монастыре славился своей подвижнической жизнью инок Михаил, впоследствии епископ смоленский. Этому-то иноку и был отдан в послушание Кирилл. Скоро старец не мог нахвалиться своим учеником. Отрок пост считал наслаждением, в зимнюю стужу ходил без теплой одежды; ночью, когда старец читал псалтырь или стоял на обычном правиле, Кирилл сам усердно молился; в церковь еще до звона являлся первый.

Чтобы испытать отрока, архимандрит перевел его из кельи старца в хлебню. Кирилл и здесь проводил ночи без сна на молитве, ел лишь столько, чтобы не быть голодным, иногда же лишь для того, чтобы братия не узнала о его воздержании. В это время в Симонову обитель нередко приезжал знаменитый подвижник земли русской Сергий Радонежский. И стала замечать братия, что преподобный Сергий прежде всего заходит в хлебню и там наедине с Кириллом проводит долгие часы в беседе. Архимандрит с братиею являлись к преподобному, думая, что он начнет с ними беседовать. Но преподобный благословлял их и тотчас же от них отрывался для беседы с Кириллом.

Все дивились, за что скромный, незаметный Кирилл удостоен такой славы. Архимандрит же полагал еще, что он возгордится, и перевел его на более трудное послушание, в поварню. Но смирение Кирилла было безгранично. Он не только с покорностью, и даже благодарностью, принял распоряжение настоятеля, но, чтобы еще более унизить себя в глазах братии, принял на себя подвиг юродства. Настоятель, не знавший истинной причины такого поведения Кирилла, подвергал его тяжелым наказаниям. Но Кирилл отбывал их и снова брал на себя новые подвиги юродства. Наконец, игумен понял глубокое смирение мнимого юродивого.

Через некоторое время Кирилл получил священный сан, но поварни не оставлял: отправив свою седьмицу, он возвращался опять к печению хлебов для братии. Такое смирение настолько расположило к нему сердца всех, что, когда архимандрит Федор был переведен на ростовское архиепископство, Кирилла поставили на его место. И в новом сане Кирилл был вполне доступен всем.

К новому настоятелю на беседу начали приходить многие князья и вельможи. Однако, ему более нравилось полное безмолвие келии. Поэтому Кирилл вскоре совсем оставил настоятельство и уединился в келии. Однако, привлекаемые славой о новом подвижнике, к Кириллу продолжали приходить за советом знатные люди многих городов. Это возбудило зависть в новом настоятеле, архимандрите Сергии. Тогда, убегая от возможности соблазна, Кирилл ушел в древний монастырь Рождества Богородицы, что на старом Симонове. Здесь он, соблюдая строгое уединение, проводил время в молитвах и пении акафистов Богоматери. Молился он о том, чтобы Пречистая указала ему путь и место для его подвигов.

И вот однажды ночью Кирилл по обыкновению стоял пред образом Пречистой и пел Ей акафист. Когда он дошел до слов в икосе: «Странное рождество видевше, устранимся мира и ум на небо преложим», – вдруг ему ясно послышался голос, говорящий: «Кирилл! Иди отсюда на Белоозеро. Там уготовано Мною тебе место, в котором ты можешь спастися». Кирилл отворил окно своей келии и увидел необычайный свет, сиявший по направлению к Белоозерской области. Всю ночь провел подвижник в необычайной радости.

Немного времени спустя с Белоозера пришел в Симонов Ферапонт, постриженный вместе с Кириллом. Кирилл, не выдавая своей тайны, стал расспрашивать его: нет ли в Белоозерской области такого места, где бы можно было иноку соблюдать полнейшее безмолвие? Ферапонт ответил утвердительно и с восхищением отозвался о красоте природы в Белоозерье. Вскоре, а именно в 1397 году, оба инока ушли на Белоозеро. Придя туда после дальнего пути, они исходили много мест. Ни одно из них не понравилось Кириллу: он все искал такого места, где бы сердце ему сказало, что это то самое место, которое было открыто в видении.

И вот однажды Кирилл с Ферапонтом взошли на гору Мауру. Когда Кирилл, окинув взором чудную открывающуюся даль, глянул вниз, на лесную чащу, окруженную отовсюду, как стенами, водою, – сердце его сказало ему, что здесь ему суждено провести остаток жизни.

– Се покой мой в век века, – воскликнул он в молитвенном экстазе, – здесь вселюся: тако изволила Пречистая. Благословен отныне и во веки Господь Бог, услышавший мое моление.

Спустившись с горы, Кирилл водрузил крест на избранном месте и только тогда поведал Ферапонту свою тайну. Иноки выкопали пещеру и сначала жили вместе, но потом Ферапонт понял затаенную мечту своего собрата и ушел в другое место.

Кирилл остался один, чтобы в шестьдесят лет начать новую жизнь, полную борьбы и лишений. Место, где поселился подвижник, была небольшая, но чрезвычайно густая чаща, окруженная отовсюду озерами. Кругом не было почти ни одного человеческого жилья; жил только некий земледелец, по имени Исаия. Этот Исаия после рассказывал преподобному, что еще задолго до прихода подвижника от того места, где впоследствии была устроена обитель, – раздавался колокольный звон, и слышалось чудное пение. И слышал это не только сам Исаия, но и многие из окружных жителей. Изумленные, они осматривали, исследовали место, но ничего не находили.

Подвиги Кирилла начались в подземной келье Дремучий лес, загадочно шумевший своими листьями, свирепые волны, яростно бившиеся о неприступный берег, звери дикие да далекие звезды были безмолвными свидетелями молитвенных подвигов отшельника. Но потом прослышали о нем окрестные жители, и два из них, Авксентий Ворон и Матфей Кукос, помогли Кириллу устроить деревянную хижину. Вскоре молва о месте пребывания Кирилла дошла и до Симонова монастыря, и два его инока, единомышленники и друзья подвижника, Зеведей и Дионисий, пришли к нему, прося позволить жить вместе с ним.

Кирилл несказанно обрадовался им. Но их приход был только как бы началом притока подвижников к новому месту. Пришел Нафанаил, за ним еще и еще. И немного спустя вокруг Кирилла собралось немалое число иноков. Вскоре ради общих нужд братии была воздвигнута церковь Успения – и, таким образом, было положено начало обители. А вместе с тем всюду начала распространяться слава о ее основателе. Имя его произносилось всеми, как что-то священное. Добродетели его были многочисленны, и в каждой из них он успевал более всех окружавших его.

Повествуя об этих добродетелях, Пахомий говорил, что одни хвалили блаженного за смирение, другие за воздержание, третьи за пользу от слов его, четвертые за простоту его...

Но Нил вспоминает, что его в великом образе знаменитого подвижника и в учрежденном им уставе для обители наиболее привлекала, наиболее восхищала и заставляла сердце радостно трепетать – строгая нестяжательность. В монастыре и в кельях никому не позволялось ничего иметь своего и звать своим, а иметь все общее; серебро же и золото даже не именовалось между братиею, а находилось только в монастырской казне. Оттуда братия получала все, что каждому было нужно. Если кто чувствовал жажду, должен быль идти в трапезу, чтобы утолить ее: воду позволялось держать в келье только для умывания рук. Кому случалось зайти в келью, тот ничего не мог видеть у монаха, кроме иконы или книги. Рукоделием занимались исключительно для монастырской казны, а на себя никто не смел ничего делать. Одежду, обувь, все нужное братия получала из монастырской казны. Сам Кирилл носил одежду раздранную, не раз починенную его собственными руками. Случалось, что обитель испытывала тяжелое материальное затруднение. Тогда братия просила Кирилла обратиться к богатым «христолюбцам», благочестивым покровителям обители. Но Кирилл никогда не соглашался на такие просьбы братии и ей воспрещал просить у кого бы то ни было милостыню. Благочестивая княгиня Аграфена, жена князя Андрея можайского, хотела однажды угостить всю братию рыбой, но Кирилл не позволил... Так велика была нестяжательность самого Кирилла, и так строг он был в этом отношении к своим ученикам!..

Это, собственно, и привлекало, тянуло главным образом Нила к памяти великого подвижника. Чистое сердце юноши чувствовало, что здесь именно та главная черта, которая должна быть присуща иночеству. И вот Нил предпринял далекий путь для того, чтобы воочию увидеть то место, ту обитель, где выполнен величайший из обетов иночества. Именно это главным образом побудило Нила покинуть Москву и пойти в неведомый и трудный путь к Белуозеру.

Вспоминает Нил, как трудно ему было уйти из Белокаменной. Дядя в последнее время стал зорко посматривать за своим племянником, все расспрашивал, отчего тот грустен, задумчив, и уже не удовлетворялся обычными ответами Нила. А тут Мария пришла из родной деревни и, припав к груди сына, просила, умоляла его не забывать ее, старуху, и скорей воротиться в деревню – закрыть ее глаза.

– Умру я, – говорила Мария сыну, – волен ты идти, куда Бог да совесть повелят. А до тех пор оставайся со мною...

Но душа сказала юному Нилу другое, и в одно из майских утр он тайком оставил Москву и направил свой путь туда, куда рвались в последнее время все его помыслы, думы, надежды. Трудно было совершать далекий путь: дорога была неизвестная, да и шла она тогда через дебри непроглядные, через болота топкие. Но ревность юноши преодолела все. Дорогу разузнавал он у проезжих, кормился у добрых людей, которые не отказывали юноше в приюте, хотя иногда с некоторой подозрительностью посматривали на его московское подьяческое одеяние. Были такие, что пускались в расспросы: кто, откуда, куда и зачем? Но Нил был молчалив и тайны своей никому не открывал... Так и дошел вот почти до самой обители, и как раз в день смерти Кирилла, 9 июня, когда обитель каждый год торжественно воспоминала память своего основателя...

Вдруг воспоминания Нила были прерваны звуками колоколов, доносившимся откуда-то близко, но как бы из-за некоторой преграды.

– К заутрене заблаговестили. Привел бы Господь поспеть к богослужению, – проговорил про себя юноша, истово крестясь и поднимая опущенную голову.

Пред ним возвышалась какая-то гора.

«Маура», – сообразил Нил, и сердце его наполнилось радостью: пред ним было то место, где воочию совершилось видение Кирилла, и откуда он впервые узрел местность, назначенную ему Богоматерью для обители.

Нил стал поспешно взбираться на вершину горы. К ней вела довольно узкая тропинка. С обеих ее сторон рос частый и густой кустарник. Когда Нил взошел на самую вершину горы, его глазам открылось такое чарующее зрелище природы, какого он никогда не наблюдал до тех пор. Кругом во все стороны на несколько десятков верст открывалось бесконечное пространство. По нему, извиваясь между многочисленных озер, текла красивая река. Верст за пять от подошвы горы расстилалось во всю свою пятиверстную длину озеро, на северном берегу которого, полускрытая в лесной чаще, виднелась обитель, та обитель, к которой так неудержно стремился Нил. Монастырь не поражал глаз своим внешним величием, в нем не было даже каменного храма, но вместе с тем вид святой обители, полускрытой в лесной чаще и окруженной отовсюду водами, придавал всей местности еще более чарующий вид. Вдали, прямо за озером, и вправо и влево от него виднелись многочисленные озера. Они были подобны голубым зеркалам, обрамленным чудной рамкой из вековых чащ, теснившихся у их берегов. Среди озер лентами извивались большие и многочисленные малые реки. А в промежутках среди озер и рек виднелась земля, которая в большинстве мест зеленела лесами, но кое-где также желтела колосьями ржи или бурела песчаными берегами и холмами.

Как зачарованный стоял Нил. Он вглядывался в пространство, все залитое золотым светом летнего солнца, вслушивался в призывные звуки монастырского колокола, и в душе его созревали и реяли тихие, светлые и радостные думы. Он знал, что стоит на месте, которое освятил своим присутствием сам Кирилл. Здесь, после долгих странствий по землям Белозерским, остановился знаменитый подвижник; отсюда в первый раз взор его достиг того места, которого он искал для обители и в котором, наконец, олицетворилось его святое видение; здесь, утомленный и восторженный, пал он на землю со слезами благодарности к Пречистой.

Стоя на этом священном месте, с которого открывалось чарующее зрелище природы, Нил, казалось ему, становился ближе к знаменитому подвижнику, как бы проникал в сокровенные тайники его возвышенной души. «Кирилл не отвергал красот мира Божьяго, – размышлял Нил, – он любил эти красоты, как создания благости и премудрости Божией; вера не изгоняла в нем чувства величия природы, а, напротив, освящала его высшим осенением». И потому ли, что сам Нил до забвения любил природу, или по чему-либо другому, но в его сердце здесь, на этом месте, еще более твердой становилась давнишняя мысль, что инок не может и не должен отвергаться чудной красоты Божьего мира, но в них, как в отражении Божественной красоты, искать подкрепления для своих подвигов...

Вместе с этой мыслью в душе Нила одна за другой поднялись и стали пред сознанием многие другие мысли об иночестве. Многие из них, и даже большинство их, не вполне были ясны для самого Нила. Но даже в смутных своих очертаниях они так непохожи были на мысли тогдашних иноков! Всем этим мыслям Нила суждено было созреть и явиться миру в стенах той обители, которая теперь в чарующих, дивных звуках призывала его войти в ее врата, чтобы за ними найти крепкое убежище от мира – для пользы мира!

Это почувствовал в своей душе юный подвижник, и, охваченный сознанием всего величия предстоящего, он воскликнул:

– Иду!

И с этим словом начал спускаться с горы по направлению к обители.

§ II

Вступив в ворота обители, Нил увидел перед собою с двух сторон огромный двор или поле, окруженное стенами. Оно было занято храмом, колокольней, монастырскими зданиями, садами, огородами, сенокосом, засеянной рожью. По всему этому пространству протекала речка, выбегая из затворов монастырских в прилегающее к ним озеро, которое, как узнал потом Нил, называлось Сиверским. Речка же была Сияга или, по монастырскому наименованию, Свиряга.

Когда Нил вошел в церковь и взглянул на стоявших братий, он сразу почувствовал, что здесь веет строгостию наставлений Кирилла. В церкви никто один с другим не беседовал, и никто не выходил из церкви, но стояли все, не прикасаясь ни к стене, ни к чему-либо другому. Поклоняться евангелию и иконам братия подходила по старшинству.

Пример этому подавал сам Кирилл при своей жизни. Стоя в церкви, он никогда не прислонялся к стене, не садился не во время. Ноги его были «как столпы». И такую строгую ревность к церковному благочинию знаменитый подвижник проявлял не только тогда, когда был бодр. Когда предсмертная болезнь начала обессиливать его тело, он по-прежнему бодро и прямо выстаивал длинные монастырские службы. И, глядя на такое радение своего великого игумена о службе Божией, монастырская братия смущалась и не решалась отступать от его повелений. Пред самой своей смертью Кирилл написал своему духовному сыну князю Андрею можайскому следующие знаменательные слова о стоянии в церкви: «В церкви стойте, с страхом и трепетом помышляюще в себе, аки на небеси стояще: занеже, господине, церковь наречется земное небо, в ней же совершаются Христовы таинства. Блюди и себе, господине, опасно: в церкви, господине, стоя, беседы не твори и не глаголи, господине, никакого слова празна; и аще кого видиши, от вельмож своих или от простых людей, беседующа в церкви, и ты им, господине, возбраняй: понеже, господине, то все прогневает Бога».

Стройное пение иноков и размеренное, на-распев, чтение священных молитв сразу привели Нила в высокое молитвенное настроение. Он сразу нашел то место в церкви, где было погребено тело Кирилла. Над гробом помещена была та икона Богоматери Одигитрии, которая в 1397 году сопутствовала знаменитому подвижнику из Москвы до места его подвигов.

И вот, став у гроба Кирилла, устремив на икону глубоко-верующий взгляд, Нил горячо и искренно молился. Он благодарил Господа за то, что сбылась его давнишняя мечта и закончен путь, предпринятый во славу Божию. Вместе с тем юноша, сознавая, что окончание одного пути есть только начало другого, бесконечно трудного, неизмеримо более трудного, чем первый, молил Бога даровать ему силы вступить на этот путь и пройти его до конца так, как прошел его этот великий Божий угодник, бывший как бы семенем, которое, умерши, дало столь обильный и богатый плод.

Вдруг кто-то сзади положил руку на плечо Нилу. Углубившись в молитву, юноша и не заметил, как служба отошла. Теперь, почувствовав прикосновение, он вздрогнул и обернулся. Перед ним стоял сурового вида высокий монах.

– Служба Божия окончилась, – сказал он Нилу, – теперь вместе с братиею иди в трапезную и там подкрепись, чем Бог послал... Вижу, с дороги ты дальней. Но кто ты, откуда и зачем в сию обитель пришел из мира, после скажешь...

К трапезе братия шла по старшинству. Так завещал основатель обители, и завещание строго соблюдалось. Нила посадили рядом с крестьянином, которого он встретил на рассвете по дороге в обитель. Признав в юноше как бы знакомца, крестьянин попытался завести с ним беседу. Но Нил молчал, творя про себя молитвы; словоохотливого же крестьянина сразу остановил сидевший рядом монах. В обители Кирилла, по его завету, во время трапезы раздавался только голос чтеца при всеобщем молчании. Крестьянин, впрочем, успел-таки шепнуть Нилу, что на первом месте сидит Кассиан, игумен обители. Это и был тот суровый монах, который подошел к Нилу в церкви.

Пища, несмотря на великий день, была скудная. Питья не было никакого, кроме воды. Мед и вообще всякий хмельной напиток Кирилл воспретил вносить в стены обители, и такое правило соблюдалось братией и после его смерти. Когда трапеза окончилась, все также молча стали расходиться по направлению к своим келиям. Это было тоже предусмотрено уставом Кирилла: без особенной необходимости никто не смел заходить к другому в келью.

Нил вышел из трапезной вместе с словоохотливым крестьянином. Тот хотел было уже начать разговор об интересовавших его предметах, но в это время к Нилу подошел настоятель.

– Иди за мной, – сказал он юноше.

Когда они остались одни, Кассиан, вперив в лицо юноши строгий, испытующий взгляд, спросил тихим, проникновенным голосом:

– Откуда?

– Из грешного мира, – было ответом, и слова эти были произнесены таким же тихим и проникновенным голосом.

Тогда настоятель заглянул в самую глубь глаз Нила, и этот взгляд его был уже не суровый, не строгий, а добрый, ласковый.

– Тогда скажи, если душа твоя разрешает: кто ты, каково твое имя, прозвище и чем в миру занимался?

– Я поселянин, имя мое Нил, по прозвищу Майков, а был я в миру скорописцем.

При последнем слове лицо Кассиана засветилось радостной улыбкой. Дело в том, что Кирилл сам любил заниматься списыванием священных книг и то же завещал и своим ученикам. Некоторые из них приняли весьма близко к сердцу завет своего великого учителя, и в числе таковых был и игумен Кассиан. При нем в обители весьма многие из иноков трудились над списыванием священных книг.

– А зачем пришел в нашу обитель? – задал Кассиан вопрос.

– Ищу, отче, правого образа иночества, – ответил юноша, и в этих словах почувствовалось такое искреннее чувство, такое глубокое, захватывающее стремление действительно найти то, к чему тянется душа, – что Кассиан уже не стал более ни о чем расспрашивать Нила.

– Поживи, посмотри; может, приведет Господь и навеки остаться, – сказал он ему, затем велел послушнику позвать отца Мартиниана.

Через несколько времени в келию вошел невысокого роста инок. Это и был Мартиниан, весьма близкий ученик Кирилла и Ферапонта. Он с самых молодых лет жил при Кирилле и знал подробно всю его жизнь; по его же смерти чрезвычайно усердно исполнял все его повеления и наставления, особенно относительно списывания священных книг.

– Возьми, Мартиниан, сего отрока, – сказал игумен, – ознакомь его с святынями нашей обители, с житием нашего приснопамятного отца и учителя и прими его под свое начало для скорописания.

Мартиниан сделал поясной поклон в знак послушания, и они вышли на двор вместе с Нилом. Юноша, сообщив своему спутнику все то, что открыл и Кассиану, начал расспрашивать его о подробностях жизни Кирилла. При этом Нил рассказал, как он в Москве познакомился с жизнеописанием великого подвижника.

– Как же, помню, помню грека Пахомия Логофета, – заметил Мартиниан. – Я же ему и рассказал все. Да только не все он, видно, записал.

И Мартиниан, показывая разные достопримечательности обители, начал дополнять подробностями то, что в общих чертах уже было известно Нилу.

– Вон, гляди, на маленьком островке деревянный крест. Это тоже водрузил великий учитель. Островок этот так высок, что никогда не затопляется водой, а когда озеро ломает свой лед, то лед на него не всходит. Сюда любил уходить великий наш учитель, когда душа звала его к уединению.

– А вот, – показал через некоторое время Мартиниан, – та пещера, где жили сразу по прибытии на сей остров отцы Кирилл и Ферапонт. Сюда пришли и первые насельники сей святой обители.

Рядом с указанной Мартинианом пещерой стояла деревянная келия Кирилла, покрытая древесной корой. Над маленькой прорубленной дверью был водружен крест; справа, несколько пониже притолки, крошечное оконце, через которое Кирилл отдавал краткие распоряжения и наставления братии, не выходя сам из келии.

– А теперь пройдем, брат, в нашу убогую ризницу. Там я покажу тебе драгоценнейшую память обители о нашем наставнике.

Они вступили в малую брусяную церковь, и здесь в небольшом приделе ее, отведенном для ризницы, Мартиниан показал Нилу икону-портрет Кирилла, писанный при жизни подвижника Дионисием Глушицким, преставившимся незадолго до описываемого времени в одной из обителей Вологодского края. Нил с священным трепетом в душе глядел на величаво-спокойные и глубокоумные черты обросшего седой бородой лица Кирилла. Теперь ему было в значительной степени понятно то невольное благоговение, с каким относились к знаменитому подвижнику все, кто хоть раз в жизни видел его.

– А вот фелонь и подризник великого отца, – продолжал показывать Мартиниан, – взгляни, какое в них убожество. Не любил блаженной памяти отец наш Кирилл роскошества. «Убожество более всего пристало иноку, – всегда наставлял он нас, – в роскошестве пусть утопает грешный мир». Да взгляни хоть на сей деревянный красный сосуд, с изображением Спасителя, Божией Матери и Иоанна Предтечи. Над сим сосудом он совершал божественную литургию. Уж где благолепию быть, как не здесь, но Кирилл и здесь оное отверг. «Богу благолепия, – говаривал он, – не нужно: была бы душа чиста пред Ним». Так-то, учись, мой сын... А вот две чаши медные. Видишь, и тут золота или серебра нет... А вот тут же хранится духовное завещание отца нашего, в коем он поручает святую нашу обитель великому благодетелю нашему можайскому князю Андрею... Писал он его, чувствуя уже близкую свою кончину...

– А как, отче, протекли последние дни и часы Божия угодника?

– А так вот, слушай. Великому отцу нашему было уже тогда девяносто лет. Видя свое изнеможение, частые болезни и предчувствуя близкую кончину, он и помыслил написать сие духовное завещание, где, как и сам ты увидишь, святой отец печалится более всего о том, чтобы в обители нашей сохранялось общее житие, им устроенное. За несколько дней до кончины Кирилл созвал всю братию, а всех нас, работавших с ним Богу, было тогда пятьдесят три человека. Пред всеми нами вручил он обитель Иннокентию, ученику своему, а нашему собрату. «Не скорбите, братие и дети, в день покоя моего, – говорил он, – уже час мне почити о Господе; предаю вас Богу и Его Пречистой Матери. Он да сохранит вас от всех искушений, а сын мой Иннокентий да будет вам игуменом вместо меня; почитайте его, как меня; он исправит ваши недостатки»... Рыдали все мы, скорбели об отце нашем, скорбели и о том, что обитель наша оскудеет без него. Он же нас утешал: «Не скорбите: если я угодил Богу, то место не оскудеет, а еще более распространится; только любовь имейте между собою»... До конца исполнял отец наш келейное правило. Сам он не мог ходить в церковь, так мы водили его, и он сам совершал литургию. В последний раз совершил он ее в день Святого Духа, в память св. Кирилла Александрийского. После службы он уже совсем начал ослабевать телом. Мы подходили к нему, рыдая, целовались с ним, прощались, просили благословения. Он же, как чадолюбивый отец, всех нас целовал, всех ласкал, всем оставлял последнее благословение и у всех сам просил прощения... Последняя его забота была о том, чтобы не разорилось общее житие...

При этих словах Мартиниана по лицу Нила пробежала какая-то тень: не то недоумения, не то какой- то внутренней боли.

– Еще раз причастился отец пречистых Таин, – продолжал Мартиниан, – и мирно и тихо, не переставая творить молитву, отдал Богу свою святую душу. А в девятый день июня, – сегодня ровно тринадцать лет тому назад, – хоронили мы его с великою честию и надгробным пением. Как сейчас помню я этот день. Было кругом необычайно тихо. Казалось, и лес замолчал, почувствовав, что не стало уже того, кто первый нарушил его вековую тишину. На небе бродили легкие облачка. И среди этой тишины в невозмутимо-ясном летнем воздухе раздавался лишь печальный перезвон колоколов да надрывающие душу рыдания братии. Если ты слышал когда-либо, как плачут колокола, возвещая о смерти инока, если тебе приходилось видеть отрекшихся от мира стенающими и неудержимо рыдающими, – ты уразумеешь то, что тогда происходило...

Мартиниан замолк: слезы набежали на его глаза, сжали грудь. Он, часто мигая, глядел в далекое лазуревое небо... Молчал и Нил...

– Да и как было не плакать: чувствовали все мы, что с отцом нашим уходит от нас и истинный образ иночества – этого непреложного обета нестяжания и смирения...

Душою отгадав затаенную скорбь инока, спросил его тихо Нил:

– Как облагодетельствовал князь Андрей обитель?

– Дал домы великие и озера, и угодья, – отвечал Мартиниан, и в голосе его была скорбь.

– И приняла братия? – спросил Нил, и вновь на лице его промелькнула какая-то тень: не то недоумения, не то внутренней боли.

– Приняла, – ответил Мартиниан, и голос его звучал еще большей скорбью.

Инок собирался еще что-то сказать, но в это время совсем близко раздался удар колокола, и в церковь вошел инок, следивший за чистотой в храме.

– Пора и на молитву, – перекрестившись, сказал Мартиниан, – хотел я тебе после всего, сын мой, показать книги, списанные великим отцом нашим да и нами грешными. Да и князь Андрей кой-какие придарил... Так уж в другой раз... А послушание твое, сын мой, в том и будет состоять, чтобы помогать нам, грешным, увеличивать, списанием священную мудрость... Теперь же станем на молитву.

И престарелый инок с юным Нилом вышли из убогой ризницы к братии, уже собравшейся в храме.

§ III

Несколько дней Нил употребил на ознакомление с обителью, с жизнью иноков. Многое в этой жизни восторгало его, трогало до глубины души: искренняя, глубокая религиозность иноков, их неустанные труды, непрестанное памятование о Боге и об обязанностях христианских. Приходил ли кто в обитель из окрестных мест или издалека – всякого иноки встретят любовно, обогреют, накормят и наставление, какое должно по случаю, преподадут. А сойдутся все на молитву – тихие молитвенные звуки наполнят убогую церковь, и чувствуется, что в словах, произносимых чтецом, живет, трепещет душа каждого из молящихся братий...

И вот порою Нил старался себя уверить, что здесь, в обители Кирилла, он нашел то правое иночество, тот истинный образ его, к которому так трепетно, неустанно тянулась его душа. Но сколько ни старался уверить себя в этом юноша, это было невозможно: где-то в самой глубине его души, в каком-то тайнике ее оставалось что-то неудовлетворенное, незаполненное. И часто, проходя дремучим шумевшим лесом или вглядываясь в зеркальную, словно застывшую гладь озера, Нил старался уловить, поймать, уяснить то, что его тревожило. Но неясное продолжало оставаться неясным и неразрешимым. И только с какой-то болью души вспоминались слова Мартиниана о даре князя Андрея да с каким-то неясным недоумением – завет Кирилла братии о неразрушимости общего жития... Юная, чистая душа, неустанно стремившаяся к истине, чувствовала какой- то новый, иной, еще не разысканный, не открытый путь правого иночества, чувствовала и не находила!..

В один из ближайших дней Мартиниан показал Нилу те книжные сокровища, какими обладала обитель. Для этого он повел его прежде всего в ризницу.

– Тут ты, сын мой, увидишь как наши смиренные труды, так и труды приснопамятного отца нашего... Какою любовью горел он к священной письменности! Как молил на смертном одре и нас не забывать сего святого занятия... Как сейчас помню его слова незабвенные. «Ты, Иннокентий, – говорил он, – и вы, Христофор, Кассиан, Мартиниан и все, кому Господь дал дар скорописания, не забывайте умножать священную письменность. Великая от сего будет польза всем русским людям и вашим душам». Приняли мы к сердцу сии священные слова, и каждый из нас по своим силам и разумению выполняет завет нашего учителя. Трудился над списанием Иннокентий в свое пятимесячное игуменство, за ним Христофор, который игуменствовал после Иннокентия; трудится, вельми трудится над сим святым делом и Кассиан, а за ним и мы многогрешные... Вот гляди на сие святое Евангелие. Это покойной памяти блаженного Христофора.

Нил взял в руки пергаментное Евангелие, в малый лист, написанное уставным почерком. На первом листе было написано с тительными сокращениями:

«Господи Иисусе Христе Сыне единородный и безначалнаго ти Отца, рекы пречистыми оусты яко без мене не можете творити ничтоже, Господи мой Господи, верою обем в души моеи и сердци Тобою реченная, припадаю Твоей благости: помози ми грешному сие желанное мною начен о Тебе самом и навершити.

О Христе начало рачительства сему нами в лето ѕцкд (6924/1416) Февруариа кд в понедельне сырныи».

В конце было поставлено такое послесловие:

«Края достигох, о Отце и Сыне и Дусе Святе възмагаем. Святаго еуангелия божественоую книгоу сию грубыми и неоудобреными алфавиты. В лето ѕцке (6925/1417) иоуниа кі на памят преподобнаго отца аноуфрия».

С каким, видно, благоговением принимался Христофор за святой труд!

– И еще много книг написал отец наш Христофор своей рукою в обитель Пречистой Богородицы, в храм Ея, – заметил Мартиниан, – есть еще Евангелие, только покойный не поставил под ним своего имени... Великой скромности был муж. Так и в жизни его. Когда он игуменствовал, междоусобные брани послал Господь на наш край. Отец Христофор безбоязненно искупал пленных, каких враждовавшие князья к себе брали, и возвращал их на родину. Уж и возъярился на него за это звенигородский князь Георгий Дмитриевич. Начал звать его к себе, для внушения, значит. Трикраты звал его, но отец не пошел и такими действиями понудил князя отпустить всех пленных, какие были взяты им во время войны...

– А это что такое? – спросил Нил, взяв в руки уже запылившиеся пергаментные листы. На заглавном было написано:

«Максима исповедника слово постническо по вопросоу и ответоу преведено от гречьскаго языка на роускы в святеи горе афоньстеи в лето ѕцлг (6933/1425) кур Иаковом доброписцем оубогомоу Евсевию, непотребному Ефрему Русину».

– Рукопись эту, – пояснил Мартиниан, – принес в обитель нашу инок Аркадий еще года за два до смерти отца Кирилла. В тот год иноки Афонской горы переводили для Руси творения св. отцов с греческого языка на славяно-русский. Работа их сия вельми была для нас полезна. И сам отец Кирилл делал выписки из святых восточных отцов, и другие братии. Да и князь Андрей присылал такие изборники. И все сие высокие наставления для иноков. Сказывают, что на востоке и на Афоне иночество во всей его истине. И чудово там так, не по нашему: не общим житием живут, а по единому или по два в келии. Молятся тож не в общем месте, а особливо, в келиях. И настоятель у них не начальник, а равный им... Сказывали, скитским житием сие у них именуется...

В то время, как Мартиниан произнес эти слова, лицо Нила имело выражение живейшего интереса, а в глазах блестел какой-то радостный огонек.

«Не там ли то истинное житие, которого ищет моя душа?» – так если не подумал, то почувствовал Нил.

– И о сем переведено на наш язык боголюбивыми иноками?

– Особливо о сем нигде не встречал. А переводили и приснопамятный отец наш, и другие братии разные правила о жизни иноческой. И правила те все вельми полезные для души. Отец наш Кирилл устали не знал и все выписывал из соборных правил и из правил святых отцов то, что наиболее относилось к церковному уставу и пустынной иноческой жизни. Да вот и книги сии, рукою Кирилла начертанные.

И Мартиниан передал Нилу книжки в двенадцатую долю, написанные на весьма твердой хлопчатой бумаге.

– Вот прочитай.

Нил начал читать:

«Святаго Василия о причащении. Вопрос: аще достоит не сущу священнику рукою своею кому причащатися. Ответ: вопрошение се ответа не требует, явлено бо есть по древнему обычаю и делом самем о сем оуверитися. Вси бо иноци, иже по пустынях единствуют, идеже священника несть, Святое Причащение в келиях с собою храняще, сами причащаются. Во Александрии же и в Египте кождо и от простых людей множайше Причащение имут в домех своих и, егда кто хощет, причащается сам. Единою бо жертве свершене бывши священником и дане комуждо и приимше единою от священника и причащающеся, яко и от самого священника причащаются. И тако должно есть веротати, понеже бо и в церкви священник дает часть тела Христова и приимшии держат в руце своей всякою властию и тако принимают ко устам своим рукою своею. Тождь бо есть сила: или едину часть прияти от священника, или многий и купно имети на многа времена и причащатися...

Вопроси святый Лука стирийский митрополита Воренфинскаго, глаголя: владыко святый, нужду имам, яко да причащаюся божественным Тайнам по преданию святыя церкви, и разстояние путно есть от церкви много, и молю тя: прости мя, да имам святая, да ся причащаю им. И отвеща: добро есть, егда не добре завещается; испроси от первосвященника местнаго или от духовника си Святое Причащение и приими сие со страхом и трепетом и со всяцем стыдением и соблюдением. И егда хощеши причаститися, украси дщицю чисту и постави ю пред святыми иконами и верху ея простри плат даровный и тако постави святая со артофорем и славидою, понеже Святый Агнец соединен есть с животворною кровию от священника на святой трапезе. Сего ради святая глаголются. И кончавшу ти канон, поклоны, глаголя и молитву Святаго Причащения, вожзи свещу и, покадивше, лобзай святыя иконы и сотвори прощение и рцы: «Верую во единаго Бога Отца» и «Вечери Твоея тайныя днесь» и тогда преклонься, прими своею рукою и причастися Божественных Таин и глаголи: «Господи, аминь, аминь, аминь». И взем чащицю с вином или водою, вкушай... и да есть чащиця та на се в охранение. Також и дщица предреченная. И свершившу ти сию аколифию, рцы: «Достойно есть» и «Честнейшую херувим» и тако сотвори стих и прощение...

Бе же се предано ко всем седящим в пустынях, но токмо к нелестным и свидетельствованным и достойным и елицы имут любовь со всеми и терпение и смирение...»

Нил прекратил чтение.

– Отче, таковы были правила пустынников церкви первоначальной? Они жили по одному, и им в келиях без священника разрешалось принимать Святое Причащение?

– Да, сын мой.

– А в древности, отче, вот, в Египте, как тут написано, все жили отдельно?

– Нет, сын мой, – и Мартиниан начал рассказывать Нилу, что сам знал о жизни древних восточных подвижников, о том, как велики были их молитвенные подвиги, как они, избегая соблазна, жили иногда вместе во множестве.

– А как, отче, лучше жить иноку: одному или с другими, в общем житии?

– В общем житии, – убежденно ответил старый инок: – так братие помогают один другому, предостерегают один другого. А без сего, без общего жития, как не быть соблазну? И возгордится иной, и от устава уклонится, и мало ли к какому греху придет...

Ничего не сказал Нил, но в глазах его светилась грусть, которая давно уже не покидала его: ему самому еще неясно было то, чего недоставало его душе, и тоска от этого не уходила из его полудетской, пытливой души, а лишь росла все более и более.

– А вот в этой книжке отца нашего, – говорил между тем Мартиниан, беря в руки святое списание Кирилла, – выписаны наставления о суевериях народных. Вельми заботился он о том, чтобы просвещен был народ и чтобы понятия неправильного не имел о лице Божием. Вот тут о молниях и громах из врача Галена. Вот прочитай.

И Нил, взяв в руки книгу, начал читать:

«Галиново на Ипократа». Громове и молниа бывают сице: умножимся ветром горе, и овому убо самоидущу, овому же онамо, ин убо ветр инуде ин облак носит, ин же другы; и якоже срящутся и створше сражение друг с другом, грохот испущают с огнем; и имже образом и кремень, сразився с железом, грохот испущают с огнем, сице и облаци, друг с другом сражаеми, грохот испущают и огнь: грохот убо есть гром, огнь же есть молниа. Сего ради не другоици бывают громове и молниа, но точию, егда облаци бывают, тогда и громове бывают. Бывают же громове убо первее, молния же послежде, мы-ж первее видим молния и послежде слышим гром. И тако есть, зане зрение человеческое скорейше есть и абие неукоснительне зрит; еже хощет узрети, не коснит, сего ради и молния скоро зрит. Слышание же косно чувство есть и коснит слышати громный грохот и слышит его последиже молния. Се же зри, да видиши и на секущих древа: аще отдалече нас есть секущий, сечиво убо видим, ударяющее древо, грохот же не абие слышим, но мимошедшу неколику часу, тогда и грохот слышим»...

– Видишь, как разумно и ясно. Отцу нашему известны были многие сочинения древних о законах естества, и ими он пользовался, как сам видишь, к просвещению народа. Читай дальше. Там будет зело ясно о падающих с неба звездах.

Нил продолжал читать:

«О денницах». Видимыя и к земли падаемыя звезды. Глаголют человеци, яко звезды суть и падают. Инии же глаголют, яко мытарства суть лукавая. Но ниже звезды суть, ниже мытарства, но отложения суть огнена небеснаго огня и падают долу. И елико нисходят низу, растаплеются и сливаются паки на воздухе. Сего ради ниже на земли виде кто когда падшаяся от них, но всегда в воздусе сливаются и разсыпают и глаголются дениця; звездыж никогдаже падают, точию на второе происшествие Христово, тогда бо небеса свиются, и звезды спадут; подобне и мытарстии дуси тогда пойдут в огнь вечный. Но, якоже рехом, от небеснаго круга суть преломления пламеновидна, и есть истинно се.

– Вот этому и поучайся, сын мой, – наставительно заметил Мартиниан. – Много еще ты увидишь списаний и отца Кирилла, и других братий. Со тщанием трудися и сам списывати их. Великая будет от сего польза другим, а наипаче душе твоей. Для начала хоть Евангелие святое начни списывать. Да в каждое слово вдумывайся, ибо в каждом слове, в каждой букве Святого Писания заключены великие бездны премудрости. Да благословит же тебя Господь Бог на святое и душеполезное дело!..

Нил с благоговением принял благословение старца.

§ IV

С этого дня жизнь Нила потекла ровно, размеренно. Около третьего часа ночи келиарх ходил по келиям и, стуча в двери, читал молитву:

– Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас!

Нила стук келиарха никогда не заставал спавшим, и он в первый же раз, не заставляя дожидаться, отвечал:

– Аминь!

Ровно в три часа раздавался удар колокола, и братия собиралась на полунощницу. Нил любил это время молитвы, равно как и вечернее. Огни свечей мерцали в полумраке храма, и в этом мерцании чудилось что-то таинственное, присутствие чего-то непонятного и вместе призыв к миру далекому, к миру полному чарующих, возвышенных тайн.

В пять часов полунощное богослужение заканчивалось, и братия расходилась по келиям. Час полагался на отдых, на чтение у себя в келии «божественных писаний», на богобоязненные размышления.

В шесть все, за исключением очередного иеромонаха и иеродиакона, расходились на работы. Каждый инок имел свое послушание. Нил в это время отправлялся в особенную келию, именовавшуюся «книгохранилищем». Здесь были сложены все книги, присланные князем Андреем, а также переписанные братией. На столах лежали пергаментные листки и гусиные перья, за столами сидели «скорописцы», старые иноки и молодые, новоначальные, бывшие в миру подьячими или скорописцами.

Рядом с Нилом сидел Герман, поступивший раньше его в обитель, сын знатных родителей, живших в Новгороде. В миру он, как и Нил, приучался к скорописанию.

– Тебе что благословил отец Мартиниан списывать? – спросил он Майкова, когда они сели в первый раз вместе за стол.

– Мне святое Евангелие. А тебе? – в свою очередь спросил Нил, которому с первого раза понравился Герман, с подвижными, но вместе добрыми и мечтательными глазами.

– А мне наставление преподобного отца Кирилла к князю Андрею.

– А кто этот князь Андрей? Я уже слышал о нем от отца Мартиниана... Отчего он покровительствует обители?

– А это сын Димитрия Донского, что Мамая на Куликовом поле победил. Слыхал об этой битве?.. Так вот Димитрий дал Андрею Можайск и сверх того благословил куплею деда своего, Белым Озером. Андрей же часто наезжал при преподобном в Белозерскую вотчину. Зело полюбился ему старец Кирилл. Без его благословения он ничего не хотел делать. Преподобный посылал ему наставления, а, умирая, и обитель завещал княжому попечению. А сие послание преподобный написал в ответ на радостное извещение князя о том, что Божия Матерь в 1408 году избавила Москву от хана Эдигея. Преподобный в сем послании зело радуется чуду, а потом пишет наставление, как княжеством достоит правити. Вот прочти, мне зело по сердцу пришлось...

«И ты, господине князь Андрей, – начал читать Нил послание, – видя человеколюбие и милосердие Господа нашего Иисуса Христа, что гнев Свой от нас отвел, а милость Свою явил народу крестьянскому, молитвами Пречистыя Госпожи Богородицы Матери Своея, и ты, господине, смотри того: властелин еси в отчине, от Бога поставлен люди, господине, свои уймати от лихаго обычая. Суд бы, господине, судили праведно, как пред Богом, право; поклепов бы, господине, не было; подметов бы, господине, не было; судьи бы, господине, посулов не имали, довольны бы были уроки своими, понеже сице глаголет Господь: «Да не оправдиши нечестиваго мзды ради; ни сильна, ни богата устыдися на суде, ни брата свойства ради, ни друга любве ради, ни нища нищеты ради; ни сотвориши неправду на суде, яко суд истинен есть, проклят всяк неправо судя». Пророк рече: «Ярость Господня на них неисцелна до века, и огнь пояст нечестивыя, мзды ради, иже неправдою взимают». А судя праведно, безо мзды, спасени будут и царство небесное наследуют. И ты, господине, внимай себе, чтобы корчмы в твоей вотчине не было; занеже, господине, то велика пагуба душам: крестьяне ся, господине, пропивают, а души гибнут. Тако же, господине, и мытов бы у тебя не было, понеже, господине, куны неправедныя; а где, господине, перевоз, тут, господине, пригоже дати труда ради. Тако же, господине, и разбоя бы и татьбы в твоей вотчине не было. И аще не уимутся своего злаго дела, и ты их вели наказывать своим наказанием, чему будут достойни. Тако же, господине, уймай под собою люди от скверных слов и от лаяния, понеже то все прогневает Бога; и аще, господине, не потщитися всего того управити, все то на тебе взыщется: понеже властитель еси своим людем, от Бога поставлен. А крестьяном, господине, не ленись управы давати сам: то, господине, выше тебе от Бога вменится и молитвы, и поста. А от упивания бы есте уймались, а милостынку бы есте по силе давати: понеже, господине, поститись не можете, а молитися ленитеся; ино в то место, господине, вам милостыня ваш недостаток восполнит»...

– Ну, как тебе кажется? – допрашивал Герман.

Нил не сразу ответил. Какая-то тревожная тень, так часто появлявшаяся на его лице в последнее время, теперь снова прошла по нему. Немного погодя юноша заговорил:

– Великий приснопамятный старец Кирилл дал князю истинное наставление о том, как в миру жить... Жил я в судном приказе, так знаю как обижает людей всякий, кто только может это сделать: без посулов, без лихоиманий дело николиже не выправится. И вельми нужен княжеский призор за этим; и за тем также, чтобы трезвенником во славу Божию народ был... А только не допонимаю я, спастись ли-то можно в миру, коли и все доброе сделать?..

Глаза Германа блеснули радостным огоньком.

– Брат, болела и моя душа об этом... А только это ты о другом...

– О другом, о другом, Герман... А что благополезно на тебя действует сие послание преподобного, так и на меня... О другом же вот и болит моя душа, так болит, так болит! И нет ей ответа...

– Поговорим, брат, как работу повершим. Многое тебе и я о своих душевных помыслах расскажу...

И оба юноши принялись за работу...

Ровно в десять часов раздавался удар колокола. Все оставляли свои работы и шли в трапезную. Сначала пели положенные по уставу молитвы, потом садились по чину и при звуках чтения «божественных писаний» принимались за еду. Ели скудно, не до сытости. Пищу в деревянных мисках разносили юные послушники. «Господи Иисусе Христе Сыне Божий, помилуй нас», – возглашали они и, услышав от старцев «Аминь», ставили пред ними миски.

После трапезы снова читали и пели положенные молитвы и затем расходились по келиям. Друг к другу, как уже было упомянуто, не заходили, по уставу Кирилла. До двенадцати часов всякий мог располагать своим временем, как ему было угодно: мог предаться сну и тем возместить малое количество часов, отведенных для ночного отдыха; мог читать поучения, нарочито в келии каждого положенные; мог петь священные песнопения.

В двенадцать часов снова каждый принимался за свое послушание и работал до восьми часов вечера. Перерыв, в полчаса, был между тремя и четырьмя часами. В восемь все по колоколу собирались в трапезную, где им предлагалась пища еще более скудная, чем днем. Затем все шли в церковь и слушали «правило», во время чтения которого каждый должен был сделать определенное число поклонов. Около десяти часов оканчивалось «правило», и потом расходились на сон грядущий, чтобы с трех часов ночи снова начать трудовой день.

Впрочем, ко сну не все сразу отходили. Некоторые шли в лесную чащу или на берег сверкавшего своею гладью озера и там старались насладиться чудным зрелищем природы. Не сразу шли на отдых и Нил с Германом. Однажды, – это было уже почти год спустя после прихода Нила в обитель, – они вышли после «правила» вместе из церкви и направились к берегу Сиверского озера. Пред ними открылось чудное зрелище. Водная гладь озера почта недвижимо распростиралась на далекое пространство. Лишь легкие волны набегали на берег и, словно смущенные тем, что нарушили водную гладь, уходили с едва заметным шумом назад. Лунный свет дрожал, дробился в водной зыби, а деревья, росшие по берегу, как-то таинственно, загадочно шумели...

Долго оба друга молчали, не будучи в силах оторваться от чарующей картины. Наконец, заговорил Герман. Он говорил о детстве своем, о порывах, волновавших сызмальства его душу и приведших его вот сюда, на суровый остров, в строгую уставом обитель.

– Родился я, – начал Герман, – в Новгороде. Родители, мои, которые и теперь там живут, богатые, знатные люди. Весь город от посадника до последнего смерда их знает и уважает. Долго им не давал Господь детей. Но вот, почти уже на старости, родился я. Можешь ли ты себе, брат, представить их радость, особенно матери. Души во мне не чуя от радости, родители захотели мою жизнь сделать непременно счастливой, и когда я подрос, отдали меня к посаднику, в его управление. Думали: выросту я, стану знающим да знатным человеком, не опозорю их рода древнего боярского. Но чем больше я подрастал и всматривался в жизнь, что кругом меня шла, тем все более и более душа отвращалась от мира. В мире, я видел, люди били, давили, резали друг друга, а о душе совсем не думали. И становилась она у них черной да сорной... А то гнались за счастьем... А где оно, счастье это, никто толком не знал. И в погоне за этим счастьем они забывали все заповеди Божии... И ненавистен мне стал мир. Прихожу бывало домой и говорю об этом матери. Богомольная и сердобольная она у меня такая. «Не суди мира, – скажет она мне в ответ, – люди-то всякий по себе живет; ты на себя посмотрел бы, за своей душой поприглядел, да чтоб горя родителям, Богом тебе данным, не причинять». И заплачет. Изобидел, значит, я ее. Крепился, крепился я, а потом не в моготу стало, и решил я оставить мир навсегда. Сказал об этом отцу, матери. Отец кричит, ногами топает, а мать в слезы: «На кого ты нас горемычных оставляешь? Одни мы, одинешеньки; некому будет о нас на старости лет позаботиться, некому будет и глаза наши закрыть»... А я все на своем. Долго так тянулось, а потом вот привел-таки Господь в обитель Его святую попасть. Отпустили меня родители вот сюда, чтоб, значит, все-таки неподалеку от них был, да и преподобного они сами знали, за благословением к нему не раз, чай, прибегали. И как пришел я, так вот в скорописцы и определился. Радует меня это занятие, сильно радует. Сидишь себе, списываешь, а мысли все в свитках святые, благочестивые. Иной раз в ответ на них заворушатся и свои, чудовыя такие, непонятные, подчас и несуразные. Творю я тогда молитву, чтоб отогнал Господь от меня искушение. Да ты, чай, и сам все это видел...

Герман помолчал. По озеру пронеслась живая зыбь, и верхушки сосен, росших по острову, закачались и тихо зашумели...

– А долго ли здесь пробуду, – закончил свою речь Герман, – не знаю.

– А что так? – отрывисто спросил Нил, который все это время с каким-то напряженным вниманием вглядывался в бездонное небо, усеянное бесчисленным множеством ярко мерцавших звездочек.

– Да так, – проговорил медленно, словно в раздумье, юный его собеседник. – Не знаю: натура ли во мне новгородская, вечеая, свободолюбивая, говорит, или, может, это голос души, – только тянет меня на новые места, тянет, а куда, сам не знаю. Ежечасно молю Господа Бога и Его Пречистую Матерь, чтобы освободили меня от грешных мечтаний, а только мечтания эти не уходят из моей души. Может, так угодно Господу Богу. Одному Ему то ведомо...

Герман замолк. Молчал и Нил. Он не отрывал своих глаз от далеко мерцавших в небе звездочек, и в глазах его светилась какая-то загадочная и вместе скорбная дума. Кругом было тихо; облитое лунным светом, все казалось словно притаившимся в ожидании чего-то великого и вместе неведомого...

– Слушал я тебя, – заговорил, наконец, Нил, – слушал, и в памяти встало свое детство, те думы, чувства, какие тогда наполняли мой ум, мою душу. Неясные они были мне тогда, не совсем ясны и теперь. Но голос их так силен в моей душе, что я не могу не поделиться ими с тобой... Да и не одни воспоминания наполняют мою душу: здесь, в сей святой обители, родилось и выросло много дум, на которые я не имею сам и тщетно у других ищу ответа. Я не думаю, что они грешны, ибо они вложены мне в душу по воле Самого Бога: без Него ни один волос не падет с нашей главы. И о них, об этих неразгаданных думах, хочу я тебе рассказать: может быть, они и похожи на те, которые у тебя бывают...

Так начну с давнего, с той поры, когда я впервые взглянул на мир разумно, когда впервые пробудилось во мне сознание... Родился я в селе, за которым были пригорки и холмы, а на этих пригорках и холмах росли березки, тонкие, бледные, печальные березки. Березовая роща была моим любимым местопребыванием, и в нее я уходил всякий раз, когда душа рвалась к Богу. Пойду бывало в церковь. Стою, молюсь, совсем забуду, где я, забуду людей, забуду все на свете и близко-близко чувствую Бога; вот Он в душе моей, вот Он овладевает всеми моими мыслями, чувствами... И вдруг подходит причетник и трогает за плечи: служба, мол, Божия отошла, пора из церкви уходить. А зачем уходить, кто с Богом разлучить меня может? Но люди того не спрашивали, люди в душу не смотрели, люди думали, что Богу нужно только тогда молиться, когда они время указали. Тяжело мне бывало станет, грустно так. Чувствовал я, что между Богом и моей душой стать кто-то хочет. Тогда я впервые почувствовал, что есть тут какая-то неправда, какие-то цепи, которые хочет надеть мир на душу, рвущуюся к Богу...

И вот, в такие минуты, когда тоска овладевала моей детской душой, я уходил в чащу печальных березок. Там, опустившись на колени, я предавался молитве со всем пылом, на какой только было способно мое юное сердце. И странно, Герман: когда я вот так оставался один со своей душой, я ясно чувствовал, что мир мешает видеть, чувствовать Бога и что нужно уйти от мира, чтобы увидеть в себе Бога. И чем большая вокруг меня водворялась тишина, чем глубже я засматривал в свою душу, тем ясней я видел, познавал, чувствовал присутствие Божие. Тихо, светло и вместе печально-жутко тогда было кругом. И в молчании печальных березок мне чувствовалась какая-то особая скорбь, что- то особое, неземное... Именно неземное... Тогда я смутно начинал понимать то, что теперь, кажется, понимаю более ясно: что земля удел греха, тяжелых, мрачных и грязных пороков и грубого довольства и что чем дальше от земли, от ее забот, от самодовольных людей, тем ближе к настоящей, к истинной, к духовной жизни...

Именно там, в березовой роще, – проговорил Нил, несколько подумав, – я почувствовал величие духовной жизни, чистой, светлой и вместе немного грустной, печальной. А когда солнце яркое переставало ласково светить, небо покрывалось тучами и березки начинали плакать, роняя с своих листьев на землю крупные, частые слезы, – с ними вместе плакал и я. О чем я плакал? Не знаю, но чудится мне, что и тогда уже в этих слезах просвечивала мысль о том, что мир нестерпимое страдание и что в мире, на земле, не может быть радости, а лишь одна скорбь... И в серые, особенно осенние, тоскливые дни мне всего легче становилось: в эти дни я тверже, чем в другие, чувствовал тщету мира, суетность его радостей и то, что мне суждено Величайшим Владыкой неба полюбить его, это небо, и оставить для него землю...

Нил, взволнованный, замолк. Глаза его, полные слез, были устремлены в далекое небо, в грустно мерцавшие на нем бесчисленные звездочки.

– Любил я еще, – продолжал он, – глядеть по вечерам на небо, усеянное, как вот теперь, великим множеством звездочек. Вглядываясь в них, я совершенно забывал землю и тоже чувствовал близость какого-то иного мира, не похожего на наш, более чистого, более ясного... Заметил ли ты, Герман, что звездочки всегда грустно мигают? Тогда, в детстве, я не думал об этом, а только чувствовал это. Теперь же я часто думаю над этим, и кажется мне, что это в звездах Божия мысль, грустная, скорбящая...

– Как так? – спросил с недоумением Герман, – в первый раз такое слышу.

– Постой, Герман. Язык наш несовершенный. И много еще пройдет веков, и даже тысячелетий, пока люди научатся ясно говорить о том, что у них в душе. Ибо душа человека – это море, в котором все невыразимо сложно и глубоко... Но в звездах, по моему грубому речению, сияет скорбная Божия мысль. Ты знаешь, что тварь «скорбит и совоздыхает человеку» в его падении, в том, что он невыразимо далеко удалился от Бога, от исполнения Его заповедей. Так это твари от Бога такая скорбь, и звездам также от Бога. Потому-то, чудится мне, и померкли они, печальные, когда на земле умертвили Сына Божия...

Так вот, Герман, еще дома я научался не любить мира и уходить от людей, в безмолвии души беседовать через нее с Богом, видеть в ней Его открывающегося. Еще дома я увидел и почувствовал, что в мире нельзя спастись, а можно только вне мира, и что самое спасение должно происходить через рассмотрение души. Душу созерцать, ею молиться, «умную» молитву творить, то есть молитву без слов, а только чувством, в душе – вот только что осталось человеку на этой грешной земле... Не то чтобы я все это ясно понимал и сознавал: мал я был, несмышленочек. А ясно стало это после, в Москве, да, пожалуй, и еще после, тут уже, в обители...

Ушел я в Москву из дому; в приказ меня определили. Скажи, мог ли Господь ближе показать мне мир во всей его неприглядности и нечистоте? Непрерывное сутяжничество, мздоимство, ложь, нелюбовь друг к другу, огрязнение души до последней степени, до потери всякого человекоподобия – вот что я увидел на Москве, служа в приказе. Может быть, в другом месте, в другом городе жизнь была не так грязна, но то, что Божие создание, человек, мог хоть однажды опуститься до такой степени падения, – уже это одно меня устрашало и уверяло в том, что мир, мирская жизнь – зло. И начал я вдумываться, всматриваться; отчего происходило то, что я видел, что более всего толкало людей на путь зла и взаимных обид? И увидел я, рассмотревши, одну для этого причину: люди выдумали, что они живут для земли, для тела, забыли, что они должны жить для Бога, для души, для того, чтобы воспитать в себе духовного человека, чтобы усовершить в себе душу по образу Божия совершенства. И вот, когда люди забыли о небе, о своем великом призвании, тогда они начали любить землю, свое тело и все то, что его услаждает. Тогда они полюбили и богатство, и еще многое другое, что привязало их к земле. И когда они привязались к земле, то стали грязны и нечисты и погибли для истинной жизни...

Дав в душе своей торжественную клятву не жить в мире, я обратил свой ищущий взор к тем, кто отрекся от мира, но – «последняя бысть горше первых». Если мир погрязает во зле, не отрекаясь от него, то иночество, какое я тогда видел, погибло в том, от чего клятвенно отреклось. Иноки, как и прочие люди, судились, клеветали друг на друга, отнимали друг у друга разные земные блага. А казалось бы, зачем инокам земные блага, когда они иноки, иные, значит, для мира с его страстями и заблуждениями? И увидел я, что те иноки, которых я в Москве по приказам видел, вовсе не иноки, а только именующие себя таковыми, обманывающие Бога и людей. И не иноки они потому, что совершают ту самую ошибку, какую совершает и весь грешный мир: думают, что можно угодить Богу и вести истинную жизнь, прилепляясь к земле, которая полна заблуждений и тьмы! Нет, только тот инок, кого Бог совершенно изъял от мира...

Нил немного помолчал, видно, углубленный в воспоминания. Потом снова полилась его горячая молодая, юношески-чистая речь:

– В это-то время и привел Господь Бог прочесть житие великого отца нашего Кирилла. В сем житии многое пленило меня, а в особенности то, что великий отец заповедал полную нестяжательность... И вот я пришел сюда. Здесь ты уже знаешь, как протекает и протекала моя жизнь, но не знаешь еще того, что творилось и творится порою в моей душе. Началось это еще тогда, когда я в первый раз услышал о даре князя Андрея нашей обители. Дар, конечно, не великий, и не скует он цепей нашим богомудрым старцам, а только все же не иноческое дело от мира подарки брать. Так мелькнула, так родилась моя первая непокорная мысль. И вижу я, что не для нынешних наших братий опасно это дело: заветы великого учителя и богомудрого отца нашего еще весьма и весьма сильны и действенны в нашем иночестве. Не о нынешнем времени тоскую и болею я; росток у корня мал, невелик, едва заметен, но, выходя из земли, он поднимается, подрастает, разрастается, наконец, в великое дерево, покрывающее собою землю. Так боюсь я за грядущие поколения иноков: разрастутся богатства – увеличится соблазн, и станут иноки не иноками. Вот горе, в ожидании которого я трепещу, и в сознании которого моя душа дерзко ропщет против мирских даров нашей обители.

Такое первое сомнение посетило здесь мою душу...

Нил снова замолк. Видно, ему было не легко высказать то, что наболело в его душе.

– Грешная мысль у тебя, брат Нил, – проговорил тихо Герман, – хоть, сознаюсь, посещает она иногда и меня. Да только я гоню ее прочь: не нам судить, юны мы еще. Покорность, послушание, нерассуждение – вот что иноку нужно.

– Грешная? Сам же говоришь, что душу твою она посещает... В том и горе наше великое, что мы душу мало слушаем, в нее не верим, хоть и говорим всегда, что она создана по образу и по подобию Божию. Коли она образ и подобие Божии, значит, нам нужно все силы своего ума и сердца, все старания приложить к тому, чтобы всмотреться поглубже в нее, понять ее, в ней найти Бога и насладиться Его лицезрением... А мы разве то делаем? Мы все вот только за внешним следим, чтобы по внешности все было чинно, благолепно, исправно, угодно Богу. А забываем, что Богу только и угодно то, что из души нашей исходит...

Вот тут-то и лежит вторая моя непокорная мысль, второе мое сомнение. Думал я, приду в обитель и найду там полную свободу своим порывам к Богу. Душа, думал, в волю будет жить. Выходит не так...

– Как не так? – перебил Герман, – в обители только и заботятся о том, чтобы дать пищу да жизнь для души, а ты вон что говоришь. Грешно так говорить, Нил.

– Выслушай меня, брат, не отягощай еще более моей тоскующей души.

– Говори.

– Так слушай же. Коли в обитель приходим мы, чтобы уйти от мира и начать жить по душе, то зачем тут для всех одинаково указано: когда, что и как нужно делать. Души, ведь, разные, так по-разному каждый и служить Богу хотел бы. А то положат для всех одно правило и не замечают, как мало-по-малу на душу, на совесть человека налагаются ковы: тогда нельзя стать на молитву, а нужно работать. А в другое время зовет подумать, поразмыслить над своей душой – тоже нельзя: кругом люди; хоть и родные по духу и Христу братие, а все-же не один человек...

– А как же ты хотел бы, без правил, что ли? – спросил с недоумением Герман. – Так не годится. Плоть человеческая грешна, и коли ей не указать, что и когда делать, то и грех великий может произойти. Запразднует, заленится, а там и совсем из послушания выйдет...

– Нет, Герман, не то. Все ты меня не понимаешь. Хочу я только, чтобы из внешнего люди ков не создавали своей свободной душе. Тут я сначала открою тебе одну свою мысль. Видишь, списываю я теперь святое Евангелие. Читал я его еще дома. Но тогда, в раннем детстве, я его не понимал. Теперь же я чувствую, ясно, до ощутимости ясно чувствую, что здесь именно заложены глаголы вечной жизни и что человеку только и нужно делать в жизни то, что написано в Евангелии. Евангелие же зовет к духовной жизни, чтобы человек о душе, а не о внешнем, заботился. И вот, – грешный я человек, – кажется мне, что трудно людям Евангелие во всей его истине понять и ему во всей его полноте последовать, и вот они избрали более легкое в следовании Христу и начали служить Ему наружно. Чем дальше шло время, тем все более и более люди придавали значения внешнему...

– Что же по-твоему надо?

– По моему грешному пониманию людям надо вести только духовную жизнь, а внешнее настолько, насколько это не мешает, а содействует внутреннему. Души не надо стеснять ничем. Как она велит, так и поступай.

– А если трудно понять ее голос? – задумчиво спросил Герман. – Я вот часто так испытываю: говорит душа, зовет куда-то; а что говорит, куда зовет, неведомо...

– Вот тут-то и дано нам свыше величайшее руководство – «божественные писания». Прежде всего в святое Евангелие смотри. Там заключены все глаголы вечной жизни. Если же не поймешь чего, к апостольским посланиям обратись. Там с великою толковитостию все разъяснено и предуказано, особливо апостолом Павлом. Ну, а если и апостольские послания не вразумительны, обрати свой умственный взор на святых отцов, которых, чай, и ты списывал по повелению отца Мартиниана...

– Списывал, и не дальше, как месяц назад.

– Ну вот. А только скажу я тебе и тут: много писаний, но не все божественны.

– Что ты, Нил, и тут погрешаешь?

– Говорю, как велит душа. Вот ты сам рассуди. Записал ты свою думу. Кто знал тебя, пояснил ее толково. Родился третий, и тот пояснил, да уж не так; а дальше и еще не так. Это первое. А второе: вот ты списываешь, а так ли все приходится списать, как написано? Иногда и не так: словом-то, другим и ошибся. А разве не бывало так в древности? Бывало, и думаю, очень много. Значит, нужно бережно да осторожно все читать. Читай, да не забывай: может, в ином списке и не так, а более правильно, поставлено. Нужно, значит, стараться найти правый, истинный список... Ты вот все это и рассуди. Рассуди и то, коль велика заслуга иноков, труждающихся над списыванием святых слов и как нужно им с помощью Божией искать правых, поистине божественных писаний...

Нил замолк. Потом, словно обождавши, не скажет ли чего-нибудь Герман, он продолжал:

– Скажу тебе под конец еще про наше иноческое житие. Говорил уже тебе я, что душу смущает, тяготит оно. Прослышал я, что преподобный Кирилл весьма крепко стоял за общее житие, и диво меня взяло: в общем житии по душе не проживешь; многое тут ее смущает. И думается мне, что истинный образ иночества другой. А какой, где он, того не ведаю, и нет никого, кто бы поведал, где можно искать такого образа... Говорил отец Мартиниан о далеком востоке православном, что там иноки так живут, что каждый по воле своей души служит Богу. А только и сам отец Мартиниан доподлинно сего не знает... Кто же укажет мне тот истинный путь?..

Последние слова Нил произнес с особенной тоской и грустью в голосе. Потом он замолк и поднял свои глаза к небесам; уста молодого инока шептали молитву. Герман тоже молчал, и на лице его, обыкновенно ясном, подвижном, виднелась теперь глубокая, сосредоточенная дума.

– Многое ты, Нил, затронул в моей душе, – заговорил он немного погодя. – И хоть кажутся мне твои мысли грешными, дерзкими, а есть в них что- то, к чему тянет всей душой...

Нил собирался что-то сказать, но в этот миг до слуха юношей донесся стук в било.

– Полуночный час, – проговорил Герман, – пора нам, пожалуй, и на покой. А то и не совладаешь со сном к утру.

Оба друга направились к киновии...

§ V

Через несколько дней Герман, сияя от радости, обратился к Нилу.

– Знаешь, брат, отец Мартиниан дал мне для списывания несколько свитков. Читал я их уже, так и нахвалиться не могу, как для души полезно. Вот то самое, что и ты говорил насчет сел да владений монастырских... Хочешь, почитаем вместе...

Нил с радостью согласился, и юные друзья принялись прежде всего за два слова без надписания. Одно из них говорило о том, угодно ли Богу, чтобы монастырям дарили села, а другое – что милостыню надо давать прямо, а не через ходатаев.

«Сидящю некогда святому отцу со учениками своими, – читали юноши, – и глаголяше о душеполезней, и се принесоша житье некоего христолюбца, умершаго г месяца, яко велику милостыню створи и умре: ибо слоутное свое село отдаст монастыреви святаго Иоанна. Слышавше се святой отец опечалился и воздохнув и рече: увы, мне! яко погуби таковый человек душу свою. И глаголаша ему ученици его: что убо, отче? не паче ли ему бы помиловану быти о таком даре? Рече отец: глаголю вы, чада: аще кто даст худым нашей братии на роздел, то в спасенье души; аще ли село даст монастыреви, на пагубу даст души своей. Видех бо в минувшюю ночь о брате нашем, о немже вы глаголете, яко душа его стоит пред Богом на суде осуждена в муку села того ради. Молящи же ся Богородици со Предтечею и рече Господь: когда село отпустят от монастыря, тогда отпустить душа та от муки. Слышавже се братья поведаша игумену и отпустиша село то от монастыря, и виде отец отпущену душу ту от муки и рече им: аще кто даст село монастыреви, то на пагубу души своей; аще ли на роздел, то в спасение есть души своей».

«Тако аще кто милостыню даст ходатаем, то такий не милостыню творит, но гордость погана есть, да таковый не приемлет мзды: понеже бо Авраам и Давид и инии многии святии мужи не хотяху милостыни творити ходатаем. О сем бо Иоанн Златоустый свидетельствует: Авраам имеяше домочадец 318 и ни единаго посла в стадо по телец, но сам тече и уготова обед Господеви. Такоже и Сара, толико рабынь имущи, ни единои же рече: умеси теста, но сама здела. Господь же не ходатаем обеща има великую благодать: Аврааму бо рече: буди семя твое яко песок морский: что же может быть толь много семени того? Се ся мне мнит, яко всем языком отец есть, верующим во Христа. Тако бо речено есть, яко о тебе благословяться вси языци. А Саре сын беша не ходатаем, но сам рече: будет сын, се бо в Исаце прозвах имяно в еже суть крестьяне, и сам от негожь племени родися по плоти. Сам же Господь распят за человеческое спасение, а не ходатая посла на распятье».

– Вот видишь, как монастырям греховно пользоваться селами, то есть земными угодьями и людьми, даримыми от князей, – проговорил радостно Нил, когда они окончили чтение, – да и второе слово весьма полезно для всех: и для иноков, и для мирян... А что еще дал тебе отец Мартиниан?

– А вот два сборника из святых отцов. Тут уж все касается до иноческой и пустыннической жизни. А особливо важны и, думается мне, важны тут два поучения Илариона, епископа Мегленского, к отрекшимся от мира Христа ради. Оба они стоят в начале сборников. Прочитаем их...

И юноши опять начали читать:

«Потщимся, братие, паче всего без молвы Богови работати: се бо паче неповинна тя пред Богом поставит. Прилепись пустыни, яко младенец любимей матери: мати бо млеком взпоит отроча свое, пустыня же душу твою напоит разума Божия и сотворит Бога приятеля твоих молитв и присвоит тя Бога любити всем сердцем и тебе упразднит от мира и от печалей его всех. Но исперва убо имаши подъяти беды и напасти и страх от бесов и от самого диавола, и тако ти стужит, яко мнет ти ся несть спасения, но или ити в мир, или ту зле умрети. Но стани на камени веры и вся находящая ти беды терпи храборски и побеждай, яко воин Христов, одеявся, яко бронями, смирением, щитом же частыми молитвами и копьем всегдашним постом, шлемом же помощью Божиею и мечем же словом Божием. Любящеи бо земного царя любит и умрет зань: не паче ли за небеснаго царя нам подобает получения ради небеснаго царствия? Аз убо не глаголю ти кровь пролияти. Си без времене по апостолу, якоже глаголет: «Несть наша брань к плоти и крови» и прочая, – но терпети с похвалою в пустыни, а не разленившеся встати итти в град. Аще не терпиши, како речеши с божественным Давидом: «Терпя потерпех, Господи, и внят ми и услыши молитву мою, извед мя от рва страстей». Аще и не приидет помощь скоро свыше, но обаче всяко приидет, и аще продолжится сечение на брани, ту больши победа и слава. Тако и зде любовию царскою от воин победа растет и любовь яже к Богу; помощь от Него исходит, любовь же твоя цела дает. Аще претерпиши в пустыни, аще и гладом случиттися умрети, да не изыдеши: не на сытность бо мира ишел еси, но на искание вечных благ. Но не оставит тебе Бог умрети: Прекормивый бо в пустыни множество людей тебе ли единого не провкормит. Пишет бо: «Возверзи на Господа печаль свою, и Той тя пропитает». Раб некий в пустыни молчаше в келии своей и скорбяше крепко от уныния, еже изыти из келии своя, и глаголяше в себе: о душе, не стужи си седящи в келии, довольно ти есть се, аще и ни едино твориши, еже никого соблазняеши, ни опечаляеши, ни оскорбляешися от кого. Разумей, колика зла избавил тя есть молчания ради и безмолвно молитися, не празднословити, не слышиши неполезная, ниже зриши тщетная. Едина ти брань уныния, – силен есть Бог и сего упразнити. Сия ему и другая вящшая смиренне мыслящу много утешение бысть ему за непрестанныя ради молитвы».

Окончив чтение этого поучения, во что бы то ни стало воспрещающего пустынникам бросать места своих подвигов, юноши прешли к другому поучению Илариона Мегленского, в котором он обличает уклонения иноков от высоких правил их жизни.

«Красно есть воистинну и мнозей хвале достойно иже видети мужа в миру, отрицающеся мира и иже в миру красных и легких и всего имения и бывающа инока. Хулнож и проклятоеж видети мниха сан в мире приемлюща и мирская строяща и богатство беруща. Он бо надежею жизни вечныя отметается жизни сея и бывает чадо свету и дни. Сей же неверованием о жизни вечней отметнет обнищание, иже Христа ради обещася и бывает друг свету сему, враг же Божий, по глаголу брата Господня Иакова. Сего ради смех бывает и поганым, и Христова вера хулится нас ради от них. Глаголют бо: како вы, мниси, поведаете жизнь вечную быти и воскресение мертвым, егоже ради и постризаетеся, а ныне видим вы и старыя и младыя, яко каждо вас власти от царя и от вельмож ищете, от бояр же имения, от убогих же чести и покланения. Да како жизнь вечную мените, а сея жизни и славы и чести и имения ни мало себе отмещете. Нам мнится, яко вы друг другу о жизни вечней лжете: на любви бо вашей света сего знати есть, яко не зело хощете оного жития; дажте нам имения ваше и злато, а вам вечная жизнь. Сия убо аз, братие, своими ушима слышах от некоего погана и удивихся зело, яко и погании ведят о нашем неустроении и поношают нам.

Мы же, братия, образ таковаго одеяния носяще, и приплетаемся земных вещех, якоже и мирстии: учащаем нивы, исполняем гумна, украшаем храмы, удивляем домы, проносим имя свое к всем человеком, яко дивно; а о том, аможе вскоре хощем от ъити, того не хощем ни в мысли нашей поминати: толиче хужши есмя мирских. Понеже мира держимся: еже убо что у мирских дивно видим, то всею силою подвизаемся, дабы и у нас тож было, а не помянем, яко того есмя всего в отречении и в постригании нашем и всего мира, и яже суть в мире. Аще же ли се лжа, да испытаемся, аще не тако есть. Не имеем ли сел, якоже и мирстии? Не словут ли нивы чернеческия и озера и пажити, скоты и домы, твердо огражени и храми светли? Не имеем ли ковчеги, со именьем твердо храними, якоже и мирстии, и домодержци? Не красуемлися блистанием златным, и веселимся светлыми ризами и величаемся? Не обеди ли и праздници мирских нами полны бывают? Не мы ли паки возывающе мирских богатины, на обеде у себе посаждаем, большее хотяще дерзновение к домом их имети? Не на брацех ли у них мы председаем? Не наша ли рука выше всех пресвитер возвышаема чаши перекрещающи? Не наше ли око вся седящая обзирает? Не наше ли горло, в народе пира бряцая, многи укоры нам содевает? Христолюбцы убо, заповедь Спасову творяще, призывают нас в домы своя: ов молитвы ради, ов же милостыню творяще. Мы же, своего чина не храняще, вмале поседим поникше и потом возведем брови, таж и горло, и поем, дóндеже смех и детем будем, егожь пьянства и мирстии мнози хранятся, мерзость бо им есть: тож и на нас есть видети безумное упование. Троя убо вины приносят любящим его: а) телеси недуг, в) от человек укор и смех, г) души падение и уму изступление. То чим лучши есмы мирских? Ничим же. Не хвалу ли любим, а укоризны не терпим? Не светлою ли ризою красимся и драгою, раздранныя же не хощем ни в келии нашей видети? Не принесшаго ли приемлем с любовию паче тща пришедшаго? Почтож двери келий своих твердыми замки утверьжаем? Яве, яко многа ради лежащаго в них имения. И якож ипарху некоему умершу, мнози боляра на место его мздятся, богатства ради и сана того и славы и чести от всех, – тако и в нас убогих подобие мирское бывает: умершу убо коему игумену или иконому, мнози от нас возстанут и наместие его тщатся прияти, и се таящесь один от другого, а всем ведомо суще, ов убо мздами, не имуще же ласканьми, яко змиин яд хотяще излияти на искрених. Что же се? Яве, яко имения ради. Оле смеха достойно житие наше! Несть ни единого же в нас, преподобных отец ревнующи добрым делом их: молитв и бдению, посту, безоименьству, нищете самовольней и прочим таковым. Но умершу в нас некоему богатому иноку и душу свою того ради погубившу, имению оставившу, – мы же, ревнующе пагубе его, на место его наскакаем и сладко си творим в пагубе его и мы увязнити, да онех святых отец житью и делом, имиже чудеса последоваху, не хощем житию их ревновати и делом их подобитися».

Когда они прочли это наставление Илариона, воцарилось молчание. И только через некоторое время Нил спросил своего друга:

– Ну что, Герман, можно ли после этого еще сомневаться, как вредно для души инока владеть мирскими сокровищами?

– Я, Нил, и сам это в глубине своей души думал, а ты и вот это святое писание еще больше укрепляете меня в этой благочестивой мысли.

– Вот что только печально, – задумчиво проговорил через некоторое время Нил: – говорим вот мы здесь так, думаем, и душа нам то же подтверждает. А только нет вот такого старца, который бы объяснил нам этот голос души и направил наши думы, стремления по правильному руслу, по правильному пути.

– Грешно так, брат, говорить: у нас есть отец Кассиан, отец Мартиниан...

Герман проговорил это, но в тоне его слов слышалось как бы некоторое недоверие к тому, что он сам говорил.

– Ты говоришь, грешно? – возразил Нил. – Но Бог знает, что делает, когда влагает в наши души святую неудовлетворенность. Отец Кассиан и отец Мартиниан высокой святости мужи, но знание высших истин мудрости им не дано. Они свой век провели в испытании и усовершении великих заветов великого отца и учителя; каждая же душа имеет свои особые пытания, и есть такие пытания, на которые в нашей обители, а, может, пока и во всей Руси, нет ответа. Света мало на Руси, Герман, света, знания, которое, соединившись с чистотою сердца, возносило бы людей над миром, указывало истинный путь тому, кто хочет совсем уйти от мира, но не знает, как доказать, опровергнуть его грешные помыслы, страсти и влечения...

– Верю только я, – добавил, немного подумав, Нил, – верю, душой чувствую, что должен прийти и придет в нашу обитель такой человек, который объяснит нам все, что есть недоуменного. Придет потому, что среди ушедших от мира есть постигшие всю мудрость души и мира сего, наша же обитель, как светильник неугасаемый, светит на темной Руси и приводит к себе всех тех, которые ищут истинного иноческого жития...

На этом закончилась на сей раз беседа юношей-иноков и потом долго не возобновлялась. Каждый из них ушел в свои думы, в свою душу. Когда же они поднимали снова беседу, она опять сводилась у них к тому, что они ждут времени, когда найдут и поймут истинный образ иноческой жизни... Скоро и вся братия узнала о стремлениях юношей и, после некоторых попыток успокоить и уговорить их, молила Бога только о том, чтобы Он просветил их.

Так прошло два года с небольшим, а на третий прибыл в Кириллову обитель тот, кому суждено было разрешить томившие душу Нила недоумения и воспитать в его лице великого подвижника земли русской.

Это был знаменитый в истории русского подвижничества старец Паисий Ярославов.

Старец Паисий Ярославов был постриженник Спасской обители, «что на камне», иначе – Спасокаменного монастыря. Человек знатного происхождения, он еще в детстве мог познакомиться со всем тем, что давала русская образованность того времени. В детстве же он приобрел глубокую любовь к книжным занятиям и ко всякому знанию. Подросши, Паисий, в мире Петр, почувствовал влечение к созерцательной иноческой жизни, которая к тому же давала ему полную возможность посвятить себя всецело книжным занятиям. Так Паисий и сделал. Пострижение он принял, как мы уже говорили, в Спасокаменном монастыре. Спасокаменный монастырь того времени отличался особым уставом, занесенным одним из его настоятелей с востока и придавшим всем сторонам жизни иноков более глубокий, более возвышенный и более созерцательный характер. Паисий со всей силой молодого, рвущегося к подвигам сердца отдался подвигам, которые совершал под руководством испытанных в духовной жизни мужей.

Но на свете нет ничего такого высокого и святого, чего бы люди не унизили, не затоптали под свои ноги. Так случилось и тут. Чем дальше шло время, тем все более и более понижался духовный уровень спасовских иноков. Тогда, спасая для своей души благоговение к великим заветам созидателей обители, Паисий решил оставить Спасокаменный монастырь. По выходе из монастыря пред ним, естественно, должен был возникнуть вопрос о том, куда же идти, где найти место для души, ищущей радостного покоя и истинного иноческого жития. Но на этот вопрос у старца давно уже был готовый ответ. В те времена на севере России строгостью устава и жизни своих иноков славилась Кириллова обитель. Сюда-то и решил направить свои стопы знаменитый подвижник. Произошло то, на что уже указывал Нил в своей беседе с Германом.

Встреча Паисия с тем, кто должен был стать самым верным и самым усердным его учеником и другом, произошла на третий день после прибытия старца в обитель. Нил мельком видел Паисия на первый и на другой день по его приходе, но встретиться с ним ближе, поговорить, чтобы раскрыть всю свою душу, ему в эти дни не удавалось.

А между тем желание сделать это было в душе Нила сильное. Еще за несколько времени до прихода Паисия о нем здесь много говорили. Старцы, одни из которых знали лично подвижника, другие же много слышали о нем, радовались тому, что среди них будет жить человек великой мудрости, великих знаний, соединенных с великою добродетелью.

– Вот у Паисия поспроси, – говорили они Нилу, – Паисий все знает, что человеку на свете доступно. Он поведает тебе и о том, чего не знаем мы, смиренные...

И Нил твердо решил просить у прибывшего старца руководства и наставления.

Был ясный осенний день. Воскресная служба, а за нею и трапеза, отошли, и теперь каждый из иноков мог предаться отдыху. Нил видел, как Паисий, вышедши из трапезной, направился сквозь чащу деревьев к берегу озера. Юноша последовал за старцем. В воздухе стояла невозмутимая тишина. Озеро как будто спало, нежась под косыми лучами солнца. Кругом, по берегу озера, уже чувствовалось приближение осени. Воздух был как-то особенно, по-осеннему прозрачен, и в этом прозрачном, похолодевшем воздухе с особенной ясностью виднелись хвойные деревья, стройные верхушки которых отчетливо-ясно вырезывались на бледно-розовом небосклоне.

Старец пошел по берегу озера, изредка разворачивая палкой, на которую он опирался, камешки, выброшенные волной на берег. На вид ему нельзя было дать много лет. Волосы его были еще темны, черные строгие и умные глаза глядели ясно и проницательно.

– Благословите, батюшка, – подошел Нил.

– Бог благословит, – отвечал старец, осеняя юношу крестом и кладя руку на голову. – Как тебя зовут?

– Нилом.

– По прозвищу Майков?

– Так, отче.

– Значит, я о тебе уже знаю, много слышал, – проговорил Паисий как-то радостно дрогнувшим голосом. Потом, взяв голову Нила в обе руки, он заглянул в его глаза.

– Слышал, слышал, – добавил он, целуя Нила в лоб, – все протестуешь? Покой своей души нарушаешь, да и других смущаешь?

– Отче, – отвечал обрадованный Нил, – я не хочу никого смущать...

– Душа моя изболелась в исканиях путей истинных, – добавил он дрогнувшим голосом, и потому ли, что старец так ласково сразу обошелся с ним, или потому, что слишком уж наболело его сердце, – только он не удержался и зарыдал.

– Не нужно, не нужно, успокойся, мой брат, – говорил старец, ласково поглаживая по голове Нила, – лучше расскажи ясно и подробно все, что тревожит твою душу.

И тогда Нил подробно, без всякой утайки раскрыл пред старцем свою тревожную, ищущую, волнующуюся душу. Он, как некогда Герману, рассказал Паисию о своем детстве, о юности, о приходе в обитель, о чувствах и сомнениях, какие уже здесь посещали и посещают его.

Старец, сев на высокий камень, стоявший у берега, слушал молодого инока с особенным, строгим вниманием. Порою его брови близко сходились, и глубокая морщина ложилась на чистом высоком челе, глаза же его имели какое-то непонятное, загадочное выражение: не то радость, не то какая-то неземная скорбь светилась в них.

А когда Нил окончил, тогда начал говорить Паисий. Говорил он тихим, проникновенным голосом, и слова его были ясные, твердые, убедительные. Паисий говорил юному иноку о том, что было до того времени на Руси, как люди думали, верили, смотрели на свою веру и на то, к чему она обязывает.

Сначала, вслушиваясь в слова Паисия, юный инок не понимал, отвечает ли старец на его слова, на его мучительные вопросы, или просто говорит в назидание. Но чем дальше шла плавная, спокойная речь умного, начитанного старца, тем Нил все более и более понимал, что эта речь имеет в виду именно его. Пред Нилом из слов старца стала все яснее и яснее вырисовываться картина умственной жизни Руси в предшествовавшие периоды, и он вдруг увидел, что то, что волнует его, его запросы, стремления, недоумения, – все это диктуется всей прошлой умственной жизнью русского народа, вытекает из нее самой и не сегодня-завтра может охватить целые народные массы...

Остановимся и мы, чтобы бросить беглый взгляд на судьбы просвещения русского общества в те времена. Тогда нам яснее, понятнее будет дальнейшая жизнь того, кого потомство справедливо назвало «великим старцем».

§ VI

Первые шаги русского просвещения восходят к тому времени, когда на Русь из далекой Византии была принесена Христова вера. Вместе с христианской верой русские получили от греков и первые начатки просвещения. Естественно, конечно, что оно перешло к нам в том виде и с таким направлением, какие ему были присущи на родине. Между тем как раз именно в это время греческое просвещение замкнулось в строго-религиозных рамках, носило исключительно религиозный характер.

Таким образом, русскому просвещению с самой первой поры суждено было стать религиозным. Сюда еще нужно присоединить то, что принесли его на Русь греческие монахи, то есть духовенство. Духовенство, таким образом, впервые ввело просвещение; в его же руках и осталось оно. Первые школы, какие заводились на Руси, в Киеве и Новгороде, учреждались при монастырях; учителями в них также были «люди духовного чина». Они, конечно, старались направить внимание своих учеников исключительно на религиозно-нравственную область; остальные области жизни затушевывались и как бы совсем не существовали. Притом и книги, по которым происходило обучение, носили исключительно церковный характер. Взяты они были, конечно, из Греции, где в это время вся литература носила религиозную окраску.

Таким образом, с самых первых дней образование, просвещение на Руси получило строго-религиозный, даже более того – строго-церковный характер. Конечно, в этом не могло бы заключаться ничего неудобного если бы русский народ ко времени принятия христианства был более или менее развит, имел бы собственную, национальную, литературу, собственный взгляд на вещи, разумную способность отличать существенное от несущественного, непререкаемое от спорного. На самом деле было далеко не так. Русский народ в то время был младенцем в умственном отношении и принимал все в буквальном, грубом виде, схватывал все с чисто внешней стороны, не пытаясь проникнуть в глубь, даже и не подозревая ее. Так отнесся он и к просвещению. Все, что было принесено с православного востока, считалось непререкаемой истиной. Сообразно с этим были поняты и задачи принесенного оттуда просвещения. Целью жизни должно быть спасение души, путь к этому – религиозно-нравственное усовершенствование. А это религиозно-нравственное усовершенствование, по мнению древнерусских христиан, возможно лишь путем научения тем истинам, которые уже стали достоянием православного востока. Истины же эти заключены и записаны в тех книгах, какие принесены оттуда. Поэтому высшая мудрость христианина должна заключаться в том, чтобы уметь читать эти книги и знать их возможно больше; а так как книг крайне мало, то просвещенный христианин должен научиться списывать, переписывать священные книги.

Таковы были те задачи, которые ставили древнерусскому просвещению современные сознательные люди. Образование свелось, таким образом, к несложным книжным занятиям: к уменью читать и списывать, и даже главным образом к последнему. Естественно, что когда просвещению были поставлены такие узкие цели, то тем самым был поставлен крест над всяким умственным развитием, над возможностью всякой живой мысли. В самом деле, что узнавать, когда на востоке все узнано? Какое право имеет какое-либо сомнение или какая-либо мысль, когда книги, принесенные с востока, заключают всю истину, и притом в самом чистом, непререкаемом виде?

Вообще для древнерусского книжника буква написанного являлась мерилом истины, всякая же мысль, не находящая подтверждения в букве, была грешна. Верить можно было лишь в то и так, что и как было написано в книгах, проверять же это самое написанное, сверять хотя бы даже с написанным в другой книге считалось опасным для чистоты веры. И вот мало-по-малу буква и книга в глазах русского человека стали получать какое-то особенное, высоко-религиозное, священное, всерешающее значение. Пред буквой должны были склоняться все истины, все «мнения», как бы ни казались они справедливыми для разума.

Можно ли было признать полезным для тогдашнего русского общества такие его взгляды на задачи просвещения, на те черты, какими оно непременно должно было отличаться? Разумеется, нет. Древнерусское общество, приобретая сведения путем чтения, запоминания и списывания книг, не могло воспользоваться этими сведениями, так как прежде всего они не имели никакого внутреннего единства. Тогда не существовало никакого заранее определенного плана чтения, читалось все, что попадало под руку. Но под руку рядом могли попасться две книги, не имеющие между собой ничего общего. И вот добытые разновременно, без всякой системы разнородные сведения лежали, так сказать, на поверхности души русского, не проходя в самую душу, не заставляя ее трепетать, жить, не превращаясь в живительные соки, необходимые для духовной жизни.

Затем, рабское преклонение пред буквой на долгое время омертвило древне-русскую письменность, направив ее по бесплодному пути списывания мало кому понятных в своей истинной сущности книг. Так как все книги считались без разбора «божественными», то труд древне-русского автора заключался в том, чтобы в своей уже книге собрать возможно больше выписок из множества разных других. Чем больше кто успевал собирать, тем большим уважением пользовался в глазах современников. Таким образом, появились те «соборники», или просто сборники, которые характеризуют нашу литературу вплоть даже до ХѴII века. Сборники все кроились по одному плану. Списывавший автор, роясь в различных произведениях святых отцов или других каких-либо церковных писателей, выбирал из них то, что ему самому казалось важным или назидательным в каком-нибудь отношении. Таким образом, внутреннего единства, какой-либо одной связующей мысли в выписках, входивших в состав одного и того же сборника, ожидать было нельзя. Разумеется, особенной пользы для простого читателя такие сборники не могли иметь, так как ему самому надо было определять в каждом отдельном случае важность той или другой выписки или даже просто ее смысл.

Слепое, рабское преклонение пред буквой, пред авторитетом всякой книги имело еще то весьма губительное последствие, что наряду с церковными и религиозными произведениями, действительно заслуживавшими внимания, действительно полезными в каком-либо отношении, сплошь и рядом попадались книги апокрифического содержания, то есть заведомо легендарные, не имевшие ценности истины. Такие книги в момент перенесения к нам христианства были распространены в Византии, а оттуда перешли и к нам наряду с прочими «божественными писаниями». Мало того: вместе с апокрифическими произведениями в древне-русской письменности попадались сочинения прямо-таки подложные. Дело в том, что древне-русские книжники иногда все-таки решались довериться своему уму и писали от себя, но решимости выдать свое произведение именно за свое у них не хватало. И вот, чтобы скрыть свою авторскую смелость, они делали на таких сборниках ложные надписи, что выписки сделаны «от святых отец» или «избраны и собраны от божественных писаний», или же представляют из себя «словеса душеполезна святых отец избрана от многа мало». Между тем русские благочестивые читатели одинаково, как непререкаемой истине, верили и апокрифическим сочинениям, и измышлениям своих невежественных соотечественников, – и все это потому, что пред ними была «книга», в непогрешимость которой каждый должен был верить. Притом апокрифические и подложные сочинения находили среди читателей даже значительно большее распространение сравнительно с подлинными религиозными писаниями. Объяснялось это тем простым обстоятельством, что апокрифические книги были написаны живым, сказочным, интересным языком, а подложные сочинения изложены проще, яснее, доступнее для понимания нехитрого русского читателя... Кто определит всю силу вреда от этого для тогдашнего русского общества, безмолвно, слепо верившего в непререкаемую истинность всего написанного, и вместе с тем кто станет отрицать, что для спасения общества нужна и должна была появиться свежая струя живой мысли, которая бы отделила истинное от неистинного, пререкаемое от непререкаемого и указала бы, что писания «не все божественны»!

Но рабское преклонение пред буквой письмени, неправильное понимание задач просвещения и решительное подавление всякого намека на живую, сознательную мысль было особенно губительно в том отношении, что этим путем поддерживалось и укреплялось в народе одностороннее понимание христианской религии. Нужно заметить, что возвышенная религия духа и любви не была понята русским народом с самого начала. Причины этого разнообразны. Прежде всего, в самой Византии в это время, как следствие политического и нравственного одряхления и разложения, царило формальное понимание Христовой веры. Безразличные в эту пору ко всякой религии, греки предпочитали форму содержанию, обряд истинному духу религии. И как бы ни было высоко настроено то греческое духовенство, которое принесло нам свою веру, оно не могло не впитать в себя тогдашних черт своей национальности. Притом русские не могли понимать своих первых пастырей, греков, так что если бы те даже и начали объяснять возвышенную внутреннюю сущность христианства, то были бы не поняты. Кроме того, русские сами были крайне неразвиты, и умственно, и духовно, и более способны были понимать наружную сторону религии. И вот в результате стечения всех таких неблагоприятных обстоятельств и было то, что простой народ усвоил в своей душе более доступную для него внешнюю сторону, внешнюю оболочку христианской религии. Для него христианство с первого же момента стало просто только совокупностью обрядов. Дальнейшая жизнь русского народа, и внутренняя, и политическая не представляла благоприятных условий для того, чтобы внутренняя сущность Христовой веры, дух ее стали более доступными его пониманию. В удельно-вечевой период велись нескончаемые смуты и раздоры, которые мешали русским останавливаться на предметах более высоких, чем счеты самолюбия. Потом настало страшное монгольское иго. Быть может, те страдания, какие принесло с собой это иго, и могли бы направить внимание на внутреннюю сторону Христова учения, возвещавшего любовь, но в самой Руси не было средств для того, чтобы это совершилось. Нужны были школы, просвещенные пастыри-учители, вообще правильная постановка образования и просвещения, но этого-то именно и не было. Вот здесь-то именно и сказывался самый главный вред слепого преклонения пред буквой книги. Само просвещение, понимаемое в изучении буквы, не давало народу от себя ничего для того, чтобы привести к живой, действенной вере в Бога; вместе с тем строго воспрещалось внимать всему постороннему; всякое частное мнение, не находившее себе подтверждения в букве книг, считалось недозволенным, греховным.

Все это отдаляло от истинного, внутреннего существа Христовой религии, во всяком случае не приближало к ней и вполне поддерживало взгляд народа на религию, как на совокупность обрядов. И действительно, к XV веку такой взгляд настолько развился в русском обществе, что на разности в обрядах русские стали смотреть, как на погрешности в самых существенных догматах. Изменить или прибавить хотя бы одну малую иоту в обрядах казалось для них величайшим грехом. Кто уклонялся хоть сколько-нибудь от других в исполнении обряда, тот считался еретиком. И так думали не только простолюдины; так думали священники, епископы, митрополиты, бояре, князья, – одним словом все, кто устраивал и направлял народную жизнь.

Быть может, признание в христианстве одной внешней стороны и нельзя было бы признать для того времени вредным, если бы это не влияло на нравственную жизнь. Между тем, к прискорбию, это-то и замечалось. Кто смотрит на евангелие только с внешней стороны, тот будет считать вполне достаточным для христианина выполнение одних внешних предписаний. Так, действительно, и было в древней Руси: люди посещали храмы, ставили частые свечи, слушали богослужение, но о том, чтобы выполнить нравственные заветы Христа, Его заповедь о любви и бесконечном совершенствовании, – об этом почти никто не думал, и не думал потому, что и не подозревал даже о существовании такой стороны в христианстве.

Из всего сказанного видно, в каком умственном и нравственном убожестве пребывала древняя Русь: лишенная всякого света, она и не могла его получить, так как ей не дозволялось выйти из границ буквы, сковывавшей все и все омертвлявшей. Для живой души, рвавшейся к Богу, к непосредственному соединению с Ним в духе и любви, как бы создана была темница: между душой и Богом стояли на страже многомудрые книжники, которые малейшее проявление живой мысли, живого чувства клеймили названием греха. Естественно, что при таком положении дела жизнь должна была застыть, одряхлеть и начать разлагаться. Такое явление наблюдается всюду там, где в жизни начинает преобладать форма, внешняя сторона. То же должно было произойти и действительно происходило и в древнерусской жизни.

Но могла ли живая душа позволить окончательно поработить себя? Разумеется, нет. Пусть, сознательно или несознательно, ей ковали ковы, ставили между ней и Богом Живым преграды, – рано или поздно она должна была почувствовать невыносимую их тяготу и, если ее не могли вести призванные быть учителями жизни, – то захотеть самой прийти ко Христу. И чем чище, возвышеннее была душа, тем сильнее должно было заговорить в ней такое желание.

Одной из таких-то жаждущих непосредственного ведения Живого Бога была и душа Нила.

§ VII

Все это объяснил Нилу Паисий, сидя на камне у дремлющего озера. И тогда все стало понятно юному иноку в его порывах, исканиях, а вместе с тем стал ясен и тот высокий долг, какой налагала на него жизнь.

– Не оставляй, брат, своих исканий Живого Бога, – говорил Паисий, – не гаси их в себе. Это душа, разлученная нашей тьмою с Богом, заговорила в тебе. И если ты хочешь увидеть в себе образ Божий, если ты хочешь прийти к Богу, иди тем путем, какой указывает тебе твоя душа... Но знай, мой брат, что это не для тебя одного надо. Тот стон, какой зазвучал в твоей душе, я верю, раздается в сотнях, в тысячах других душ, также ищущих Бога. Русь, придавленная невежеством, не идет им навстречу, а, наоборот, сама их давит. Ну а что, если живые души не вынесут гнета, что, если сыны церкви не найдут в ней разрешения своих исканий, не дерзнут ли они прямо уйти от своей матери-церкви и уже на свой страх, в пустыне своеволия искать истинного Бога и истинной веры, истинного образа поклонения Ему... Боюсь я этого, и не только боюсь, но и прозреваю, и даже знаю, что это будет так и уже даже есть... Сам после узнаешь, а теперь прими же мой братский тебе совет: поверь голосу души своей больше, нежели людям, ищи Живого Бога, верь писаниям, в них заключены глаголы вечной жизни, но знай, что не все они божественны; исследуй их, отделяй в них правое от неправого, истинное от неистинного... И когда почувствуешь себя твердым в своих мнениях, расскажи о том и другим, призывай их к жизни, к свету, к знанию, удаляй их от тьмы, ибо где тьма, где застой, там гибель для души, ищущей Живого Бога...

– А теперь, – добавил Паисий, – да благословит тебя Господь; мне пора уж и в келью свою: благо, скоро и заблаговестят. Заходи ко мне. Я скажу отцу Кассиану, и он разрешит тебе посещать мена, грешного...

На этом прервалась беседа юноши и старца. У Нила остались еще невыясненными некоторые вопросы, но и то, что раскрылось ему из беседы с Паисием, было для него великим откровением. Часто человек годами вынашивает в своей душе целый рой чувств, дум. Они неясны для него самого, так как у него нет слов, которые бы выразили их, нет знаний жизни, которые бы объяснили их происхождение, значение. И вдруг находится другой человек, у которого есть и готовые, подходящие слова, и достаточное знание жизни. Тогда свои чувства и думы становятся вдруг понятными, ясными человеку. Он чувствует, как пред ним, пред его духовным взором раскрывается вдруг целый новый мир. Какою радостью тогда наполняется его душа!..

То же испытал и Нил после беседы со старцем. Слова Паисия открыли ему самого себя. Как зачарованный, ходил он в тот день по берегу величаво-спокойного озера, по чаще, прислушивался к таинственному шуму верхушек деревьев, к мерному, прерывистому стуку дятлов. А когда настал вечер и отошло «правило», он не мог не поделиться своей радостью с Германом.

Герман молча, с глубоким вниманием выслушал своего друга и потом восторженно проговорил:

– Бог не забывает обители преподобного отца нашего Кирилла. Это Он, Великий, послал нам этого мудрого мужа... А спросил ли ты, Нил, старца Паисия о том, можно ли обителям селами да полями владеть и какой истинный образ иночества?

– Говорил я, Герман, старцу Паисию обо всем, что было у меня на душе. А только времени у старца не нашлось ответить на все мои недоуменные вопросы...

– А ты поговори, а потом и мне скажешь.

– Поговорю, брат. Вот отец Кассиан даст мне свое игуменское разрешение, и стану я елико возможно часто посещать старца... Чувствует моя душа, что великой это святости и мудрости муж и многому у него можно поучиться...

На другой день Кассиан позвал к себе Нила. Сотворив молитву, он сел и усадил и своего подначального брата.

– Сказывал мне наш новый собрат старец Паисий, – начал игумен свою речь, – что хочет он взять тебя под свое послушание и руководство.

Нил не знал, как и радоваться этому известию: почти всю ночь накануне он провел без сна; стоя на коленях перед иконой, он молился о том, чтобы руководственная рука старца Паисия не отходила от него и вела его по тому пути, к какому неудержимо тянулась душа юного инока.

– Сказывал мне также старец, – продолжал Кассиан, – что хотел бы он почаще беседовать с тобой в келье своей, наставлять тебя по-келейному истинам веры и разума... Так я не противоречил Паисию...

– Спаси тебя, Господи, отче...

– Хоть оно и нарушает немного завет нашего великого отца и учителя, – продолжал между тем Кассиан, – однако, по великой нужде, ради душеполезного наставления можно... Говорил еще я старцу о твоих трудах по списыванию книг... Говорил, как и отец Мартиниан, и все хвалят тебя за твое прилежание и усердие...

– Спаси Господи, отче...

– Во славу Божию, сын мой. А только ты не возгордись...

– И в мыслях, отче, не дерзну, – смиренно отвечал Нил, – весьма не по заслугам моим похвала твоя мне...

В тот же день Нил, воспользовавшись свободным от работы получасом, зашел в келью к отцу Паисию.

– Господи Иисусе Христе Сыне Божии, помилуй нас! – проговорил он, останавливаясь у двери, на которой был начертан крест.

– Аминь! – раздалось в ответ, – войди, брат. Это ты, Нил?

– Я, отче, – дрожащим голосом отвечал инок, с благоговением переступая через порог келии старца.

Келия Паисия поражала своей убогостью и вместе опрятностью, чистотою. Нил уже знал эту келью. В ней раньше жил отец Досифей Неведомицын, ревностный защитник заветов преподобного Кирилла. В углу стоял благолепный киот; перед ним аналой с положенными на него эпитрахилью, крестом и Евангелием. У одной стены стояло убогое ложе, опрятно застланное продолговатым куском ряднины. В изголовье лежала одетая в чистую наволочку подушка. У другой стены стоял простой, срубленный самим Досифеем стол и возле него два простых табурета для сиденья. На столе и на одном из табуретов лежали различной толщины книги.

Таково было крайне простое и несложное убранство келии старца. Зато из окон ее открывался чудесный вид. Келия находилась несколько на возвышении, и потому за чащей из-за строго вытянувшихся к небу хвойных деревьев видна была голубая гладь озера, а за ней, как великан, сторожащий над всей окрестностью, виднелась гора Маура, густо одетая кустами растений,

Нил, нежная душа которого неудержимо тянулась ко всему прекрасному, не мог не обратить к окнам своего восхищенного взгляда. Паисий сразу заметил это.

– Что, брат Нил, – сказал он, благословляя его, – любуешься красотой Богом созданного мира?

– Да, отче. Весьма дивная природа в наших Богом хранимых местах.

– И всюду она такова, – раздумчиво произнес Паисий, и в голосе его сразу стал заметен грустный оттенок, – всюду она такова; только люди, затуманенные страстями, не видят, не замечают или, вернее, не хотят замечать этого. А между тем какой неисчислимый вред они приносят тем своей душе. Премудрый Бог создал мир и всю природу, равно как и человека, отображением Своей великой славы, Своего великого благолепия. И через природу, через рассмотрение ее красот, ее законов человек может поучаться весьма многому... Ночью, когда грешная человеческая жизнь затихает, разве не начинает говорить природа душе всякого прислушивающегося к ней? И говорит она до боли ясно, говорит о Боге, о Его великих заветах, законах. И своей бессловесной беседой располагает и душу человека к беседе с самой собой, к внутренней молитве... И разве не великое то знамение, что жившие до сего времени на Руси подвижники избирали места для своих подвигов там, где природе щедрою Божиею рукою даны дары!.. Разве не великое знамение и то, что богоспасаемая наша обитель утверждена преподобным отцом нашим в краю, где красоты природы неисчислимы!..

– Не забывай, Нил, любить природу, – закончил свою речь Паисий, – смотри на нее всегда, как на своего учителя. Прислушивайся к ее голосу, и этот голос, поверь моему смиренному опыту, много тебе скажет: где люди ошибутся и по своему греховному заблуждению неправду какую присоветуют, там исправит эту неправду природа, если твоей душе не будет чужд и непонятен ее бессловесный язык...

Нилу, слушавшему старца, сразу вспомнились березки в родном селе, те необычные думы, какие нарождались в душе тогда, в минуты пребывания в чаще. Он сказал об этом старцу.

– Это великий знак, – ответил Паисий, – и подтверждение воочию того, о чем я тебе только что говорил. В те минуты душе твоей открывался иной мир. Мир этот всегда был в тебе, с тобой, в твоей душе. Этот мир, который тебе тогда открывался, только и есть один вечный, и вот он мог тебе открыться только среди безмолвия природы. Только великая и безмолвная природа помогает нам узнавать себя. Потому с ней нужно иметь общение инокам...

– Отче, – спросил Нил при последних словах старца, – а цель иноческой жизни самопознание?..

– Великий и трудный вопрос задаешь ты, брат, – отвечал Паисий, – и не в пору начинать его теперь, когда тебе за работу надо приниматься. Приходи завтра, побеседуем об иночестве.

На следующий день Нил, как только настал свободный час, пришел к старцу и, приняв от него благословение, сразу напомнил о своем вчерашнем вопросе, передал еще раз все то, что он сам надумал об этом в своей душе.

Старец спокойно и внимательно выслушал Нила и потом заговорил. Слова его на этот раз дышали особенной вдумчивостью и глубиной мысли.

– Жизнь, – начал он, – тянется веками, тысячелетиями. Люди умирают, на место них рождаются новые, но все они страдают одним и тем же грехом, подвержены одному и тому же заблуждению. Заблуждение это состоит в том, что каждый человек на жизнь всего мира смотрит как на то, что должно служить для его счастья, удовольствия, должно служить ему. Человек, малейшая пылинка в мире, хочет, чтобы весь мир жил для него, для тех греховных склонностей и потребностей, какие присущи ему, как ограниченному существу. И вот люди уже не хотят признавать ничего, кроме себя, кроме своих удовольствий, и считают жизнь простой и понятной. Между тем люди сотворены вовсе не для того: каждый из них создан для выполнения воли пославшего нас Небесного Отца. Тысячами, мириадами проходим мы по миру, и Он, Величайший, проявляется, живет в каждом из нас, говорит, зовет к Себе. И цель нашей жизни – послужить Ему, прислушаться к своей душе, познать Его в ней... Уразумеваешь сие?..

– Смутно, отче, – отвечал Нил, который при словах старца, действительно, почувствовал в себе словно какое-то прозревание в глубь жизни, но самое это прозревание было смутно и неясно.

– Трудна эта вещь для изъяснения, – согласился и Паисий, – много я сил и внимания употребил на то, чтобы изъяснить самому себе сокровенный смысл ее. Слова тут наши человеческие мешают. Измышлены они для нашей обыкновенной земной жизни и иного мира изъяснить не могут...

– А ты, отче, поясни мне примером каким. Может, это то, что и я надумал об иночестве.

– Тогда слушай, брат мой. Представь себе хозяйство великое, многочастное, многосоставное. Задумал его хозяин устроить по какому-нибудь плану, для какой-нибудь цели и вот одного за другим посылает работников в это хозяйство, чтобы они выполняли его намерения. Дела в хозяйстве нескончаемо, и работников хозяин посылает много. Что они должны делать? Прежде всего признать, что они тут не для себя, а для исполнения воли своего хозяина. Поэтому им прежде всего нужно остановиться, поразмыслить и узнать, как же именно господин их хочет устроить свое хозяйство; потом, узнавши, стараться самым ревностным образом исполнять свое назначение. Но вот работники совсем забыли свое назначение, забыли про существование хозяина, про его намерения, про то, что они-то сами только случайные выполнители этих намерений. Вместо этого они решили, что никакого им общего дела не нужно исполнять, что все для них и что потому нужно заботиться только о себе...

– Так люди теперь? – воскликнул Нил, которому стала ясна мысль старца.

– Да, брат мой, так люди, но не только теперь, а и всегда. Они не хотят признавать того, что на этой грешной, утучненной слезами и кровью земле они должны жить только для Бога, для выполнения. Его воли и что прежде всего нужно вдуматься в эту волю, которая начертана в наших душах, как отображениях Божиих. Никто не хочет признать, что есть великая мечта одухотворения всего и что нужно отказаться от служения себе, своему телу, а надо начать жить в духе, чтобы ясней, прямей, понятней был голос души...

– И вот, брат Нил, – заговорил опять, немного подумав, старец, – всегда, а в особенности в те времена, когда угождение себе, а потому и грязь жизни, доходили до крайнего предела, были люди, которые прозревали истинную цель жизни. И вот, бросая яркую, пышную, плотоугодную жизнь, они уходили в пустыни, в уединение, чтобы в безмолвии, оставшись наедине с самими собою, вглядеться в свою душу, где начертана воля Божия. Такие люди иные для того мира, из которого они уходят, такие люди – иноки... Их мечта, мечта, согревающая их сердца, – высокая, недосягаемая мечта: весь мир одухотворить, сделать его устроенным по плану, по заповедям всесовершенного, всемилостивого, премилосердаго Бога...

Паисий, вдохновенно закончив свою речь, замолчал. Молчал и Нил, и так прошло некоторое время. Только бор внизу у окна шумел своими остроголовыми верхушками, да озеро за бором едва слышно плескалось своими тихими волнами...

– Если так высока жизнь инока, – спросил, нарушая тишину, Нил, – то, что же требуется от него, что вредно, гибельно для его души, чего он должен избегать?

– Прежде всего, пристрастия к тому миру, от которого он же сам отрекся и соблазны которого, главным образом, и губят жизнь человеческую. Это первое и самое главное дело инока. Ибо пристращающийся к миру инок хочет делать шаг вперед, а на самом деле делает только назад... Да и как можно и позволительно любить то, из-за чего именно и болеет душа? Это и богопротивно, и неразумно.

– Значит, отче, обителям селами нельзя владеть?

– Нельзя, брат мой, нельзя, никак нельзя. Великий это и страшный грех для иночества. Хотят служить Богу, возвеличившему человека, как подобного Себе, хотят удаляться от мира, а сами же рабами владеют, землями, к миру тянутся, сутяжничают. Слышал иногда я, что нужно это иноку, что кормиться нужно, что без этого времени не будет для молитвы, – а только все это пустые разговоры. И говорит так тот, кто не знает в душе иночества. Коли кормиться нужно, так работай, от плодов рук своих и ешь. А то хотят, не трудясь, есть. А что до молитвы, то тут грубость наша одна. Думают все еще люди, что Богу все наружное, показное нужно, забывают, что Бог милости хочет, а не жертвы, что Ему не слова нужны, а сердце сокрушенное и смиренное; забывают, что молиться можно и внутренно, за всякой работой и что такое умное делание весьма Богу приятно и угодно... Не понимают люди духа иночества, да и говорят, да и оправдывают свои неподобные действия. Инок тот, кто ушел от мира, не глядя ни на что: сыт ли, голоден. А кто к миру привержен, тот не инок, хоть и называет себя таким, хоть и умеет оправдаться пред людьми. Пред людьми-то оправдается, да пред всевидящим-то Богом не будет ему никакого оправдания...

– Читал я, отче, наставления Илариона Мегленского, – проговорил Нил, – там также на греховность сего для иноков указано.

– Знаю, брат, знаю сии наставления; зело полезны они: ясность в них и сила, – ответил Паисий, думая в это время о чем-то.

– А то вот еще говорят, – живо добавил он, очевидно, вспомнив то, что хотел, – для украшения-де храмов Божиих нужно принимать обителям приношения от мирских людей. Забывают, что этим греха больше делают, чем служат Богу. «Бог не в рукотворных храмах живет и не требует служения рук человеческих». Не Ему нужны алтари, сияющие золотом и драгоценными украшениями. Если и нужно все это, то только для нас, для усиления в нас возвышенных, молитвенных чувств и настроений. Ну, а коли это соединено с преклонением миру, с приверженностью к нему, то Богу все это неугодно...

Нил слушал Паисия, и в душе его росло радостное чувство: все то, к чему тянулась его душа, находило теперь подтверждение и одобрение во взглядах и в словах старца, умного старца, испытанного в иноческом житии. Оставался еще у Нила один невысказанный, или, вернее, неповеданный, со времени первой встречи с Паисием вопрос, и теперь он обратился с ним к старцу:

– Отче, думал я часто, да и тебе уж говорил: не мешает ли совершенству иноческой жизни вот то, что много иноков собирается вместе, и нет ли иного образа, истинного образа иноческого жития?.. Сказывали, на востоке такой образ. Чудово так прозывается, скитским... Отец Мартиниан да и другие сказывали...

– Поистине, брат, Господь наградил тебя светлым разумом и чуткою душой. Истинно коли много иноков соберутся вместе да еще хозяйства станут разводить, какой уж тут монастырь! Соблазнов много в общем житии, да и цели тут другие ставятся: о душе бы человеку позаботиться, над душой бы поразмыслить, писания божественные почитать, и в тот час, в ту минуту, когда душа к этому зовет, а тут тебе все по общему распределено: доселе дойдеши и не прейдеши... Не тут, не в таком иноческом житии истинный образ его. Правильно ты сказал, по словам отца Мартиниана, что на востоке иной образ. Знаком мне этот образ, родной.

– Как, отче, разве ты был на востоке?

– Нет, брат, на востоке не был, а только обитель Спасокаменная, в коей я до сей поры проживал, хоть и не вполне, но тож устав такой имеет. Первый игумен Спасова монастыря был некий старец из Царьграда, именем Дионисий. Он пришел к нам со Святой Горы, там же и пострижение воспринял. А когда стал игуменом у нас, то и устав Святой Горы нашей обители предал... О сем я, грешный, в сказании мыслю миру поведать...

– А какой же, отче, устав на Святой Горе?

– А такой. Живут там братии не все вместе, а по одному в келиях; собираются и по два, коли это для души полезно. Не росписано у них по правилам, что когда кому делать, когда и по-какому молиться. Волен каждый делать, что повелит ему душа. Имеют и старшего, коли несколько келий недалеко дружка от дружки обретаются, а только старший из братий не начальник над ними, а только руководитель, советчик, коли у брата какого сомнение в чем возникнет. Золота, серебра, драгоценностей не имеют и в помине и икон ими не украшают. Работает каждый на себя, а милостыню строго-на-строго воспрещено брать, разве по особой нужде...

– А чем, отче, восточные иноки занимаются? Какие у них главные заботы? .

– Души свои созерцают... Говорил я тебе, брат, намедни, что иноку нужно уйти от людей, в душу свою вдуматься, волю Божию в ней познать и потом проповедь ее по миру разнести... Велика сия задача, неизмеримо по силам человека велика. Так восточные иноки, предоставив воле Божией направлять жизнь людей, отдались всецело созерцанию своей богоподобной души. Они мир тот узнают, который в душах наших, они Бога стараются лицезреть духовными очами... И видят, брат мой, созерцают, ибо великое рвение их душ к истинному иночеству...

– Да, поистине великая страна для христианина, – восторженно добавил Паисий, – а какие там сокровища книжной мудрости, и вообразить нельзя...

И старец для примера назвал имена великих отцов и учителей церкви: Ефрема Сирина, Нила Синайского, Иоанна Лествичника, Варсонофия, Исаака Сирина, Максима Исповедника, Дорофея, Симеона Нового Богослова, Григория Синаита, Филофея, – сочинения которых были самыми распространенными в греческих монастырях, не говоря уже о сочинениях Василия Великого и Иоанна Златоустого.

– Вот где, Нил, ты получил бы великое наставление для своей души; вот где ты мог бы почерпнуть из богатого кладезя истинной мудрости... А что самое полезное для тебя, там зело теперь процветает письменность. На Афоне теперь есть целое общество иноков, главное занятие которых – перевод творений святых отцов на наш язык. Також и в константинопольских монастырях иноки из наших соплеменников списывают книги, делают переводы, сличают славянский текст Священного Писания с греческим подлинником, переводят книги, потребные для богослужения, составляют сборники... И все ищут правых списков... Туда бы тебе, Нил: великую пользу и душе своей оказал бы, да и в Россию вернулся бы с истинным знанием, как списывать книги...

– Отче, – воскликнул Нил, и голос его зазвенел непередаваемой радостью, – слушал я вот твои слова о странах восточных, о жизни там иноческой, и сказала мне душа моя: вот край, где ты найдешь указания истинных путей к Богу! Там истинный образ иночества, там жизнь по велениям души строится, там богатая мудрость книжная, зело потребная для нас, там знают, как отделять истину от неистины в руководящих нас писаниях... Отче, туда душа моя отныне неизменно будет стремиться. Помоги мне увидеть те страны!..

С этой поры мысль о востоке, как о крае исполнившихся мечтаний, не оставляла Нила, и он только ждал удобного случая, чтобы выполнить свое намерение. В то время между константинопольской и русской церковью поддерживались сношения, хотя сравнительно и не частые. Паисий обещал своему ученику посодействовать через известных ему в Москве лиц, и Нил стал терпеливо ждать времени, когда в Москву от константинопольской патриархии придет посольство.

* * *

Прошло несколько лет. Нил все более и более привязывался к Паисию. Паисий сам искренно полюбил неустанно ищущего истины инока и уже через некоторое время, весьма недолгое, перестал считать его младшим по отношению к себе. Он видел, что Нил вырос духовно и по своему духовному опыту нуждается уже не в отеческом руководстве, а в братском содействии.

Перемену в Ниле заметили и прочие братие во главе с игуменом. Они уже не чуждались его, как новоначального, в своих совещаниях по общим делам обители, а, наоборот, прислушивались к его голосу на этих совещаниях с особенным вниманием. Мнение Нила, всегда подтвержденное ссылками на Св. Писание, уважалось наравне с мнением его великого учителя, старца Паисия.

Значение Нила в обители стало настолько велико, что когда из далекой Москвы прибыл в Кириллов монастырь для пострижения богатый боярин Иван Охлебинин, то его, постригши с именем Иннокентия, отдали под руководство Нила.

С Охлебининым Нил скоро сошелся весьма близко. Как мать любит особенно глубокой привязанностью своего первенца, так Нил полюбил Иннокентия. И привлекало его в Охлебинине то, что искания последнего отличались тем самым характером и направлением, как и искания самого Нила.

Иннокентий платил глубокой привязанностию своему учителю и, когда узнал о его твердом намерении отправиться на восток, то умолял взять и его с собой. Нил согласился, и они начали вместе ждать давно желанного дня.

Наконец, этот день настал. Константинопольское посольство, посетившее Белоозеро, торопилось домой, и откладывать отъезда было нельзя. Да и оба инока не хотели этого... Описывать ли трогательную сцену прощания кирилловских иноков с дорогим собратом! Горечь разлуки смягчалась лишь великою целью этого паломничества да тем, что Нил обещал по возвращении в Россию не идти в другой монастырь, а поселиться опять в Кириллове.

Но особенно трогательно было прощание Нила с Паисием.

Прижав своего ученика к груди, Паисий дрогнувшим и вместе с тем торжественным голосом сказал:

– Иди, брат, туда, куда влечет тебя твоя душа. Иди, и когда познаешь свет истины, возвращайся на родину. России, чувствую я, скоро, очень скоро весьма будут нужны такие, как ты, люди...

Слова его оказались впоследствии пророческими.

§ VIII

Нил с Охлебининым отправились на восток в 1465 году, а в 1469 покинул Кирилловскую обитель и старец Паисий Ярославов. Произошло это совершенно неожиданно и вопреки желанию самого старца; не для того он оставил и Спасокаменную обитель, чтобы переходить из монастыря в монастырь: иного искал он в жизни – места, где бы действительно можно было предаться жизни подвижнической; места тихого, как пристань, спасающая от бурь. И когда прибыл старец в Кириллову обитель, думалось ему: «Здесь именно давно желанное мною место, здесь, где все проникнуто памятованием о великом и строгом подвижнике, я закончу свои дни в непрестанных молитвах, в изучении слова Божия, в памятовании о своем последнем часе»...

Действительно, как мы уже знаем, сначала, и даже очень долгое время, жизнь старца текла тихо и мирно. Окруженный всеобщим вниманием и уважением со стороны кирилловских иноков, он мог вполне свободно служить своему великому делу созерцания. Господь дал ему и великое утешение в лице Нила. После встречи с Майковым Паисий почувствовал, что то, что было создано, продумано в тишине его келии, не исчезнет бесследно, не останется неузнанным: напротив, все это будет передано этому неустанно ищущему истины иноку и в его лице найдет своего истинного воплотителя и выразителя... И Паисий с особенным вниманием и усердием наставлял и поучал Нила...

Когда же тот уехал, чтобы увидеть воочию воплощение того, о чем говорили ему душа и старец, то Паисий, снова оставшись один, предался самоуглублению и книжным занятиям. Порою осиротевший после отъезда Нила Герман и другие иноки, изредка и маститые старцы, прибегали к Паисию за советом, наставлением в Священном Писании. И старец никому не отказывал и, помогая, чувствовал в этом высочайшее для себя удовлетворение.

Настоятель обители, старец Кассиан, проникнут был великим уважением к Паисию, всегда ему именно поручал отправление обязанностей духовника обители, надзор за новоначальными и в затруднительных случаях всегда советовался с ним первым.

– Отец Паисий, – говорил он, – муж великого ума и совета. Недаром и великий князь так его жалует, к его слову советному усердно прилежит...

Действительно, Паисия знали и на Москве. Великий князь Иоанн Васильевич III-й, который знал его еще по Спасокаменной, обращался иногда к нему за советами. И то самое посольство, с которым уехал Нил, привезло Паисию от великого князя грамоту, в которой Иоанн жаловался на непорядки в новгородской епархии, просил у старца совета. Паисий дал немедленный ответ...

Так тихо, мирно текла жизнь старца в приютившей его обители. Но скончать ему в ней свои дни не судилось: в 1469 году он оставил Кириллов монастырь, чтобы отойти в Спасокаменный, а оттуда в далекий Сергиев.

Произошло это совершенно неожиданно, таким образом. Кириллов монастырь, как и Спасокаменный, находились в области и ведении ростовского архиепископа. В указанном году в Кириллове была получена архиепископская грамота, в которой сначала описывались нестроения, происходившие в это время в Спасовом монастыре, и потом говорилось, что «для пользы ради и устроения праваго иноческаго жития у Спаса на камне» старец Кассиан должен отправиться из своей обители в Спасокаменную, чтобы принять в свои руки управление ею. Много скорбели братие, расставаясь с Кассианом, который управлял ими бессменно в течение двадцати двух лет.

Особенно печалились братие о том, будет ли новый игумен охранять предания преподобного Кирилла так же строго, как и Кассиан. Последний в этом отношении был неумолимо строг и последователен. Вот почему старцы, многие из которых жили при самом Кирилле, любили своего игумена и во всем покорно повиновались ему.

Опасения старцев относительно нового игумена особенно стали определенными с того момента, когда было объявлено, что переводят к ним на игуменство одного из иеромонахов московского Чудова монастыря. Все хорошо знали, что иноки этого монастыря близко стояли к повседневной, суетной московской жизни, что им не чужды были интриги московского двора и что они даже принимали в них нередко участие, хотя и косвенное... Будет ли выходец из такого монастыря соблюдать во всей строгости суровый устав Кирилла? Не захочет ли он повернуть отданную ему в управление обитель на путь заботы о внешних благах и приобретениях, на путь пресмыкательств и заискиваний пред сильными мира сего? Не рушится ли с его приездом прежняя тихая, богобоязненная жизнь монастырская?

Вот вопросы, которые смущали братий, и смущали тем сильнее, что подобный пример в истории их обители уже был, и многие еще помнили те тяжелые, невыносимые для инока дела, какие творились тогда в монастыре...

Было это после игуменства учеников Кирилла: Иннокентия и Христофора. В обитель был назначен игумен из другого монастыря, уставу которого были чужды строгости иноческих правил Кирилла. И вот этот новопоставленный игумен стал проявлять полную небрежность к исполнению преданий преподобного. Между тем среди старцев обители эти предания были еще весьма живы. Один из старцев, по имени Досифей Неведомицын, тот самый, келию которого занимал Паисий, решил указать игумену на непристойность его поведения. Игумен сначала было не обратил на слова Досифея никакого внимания и постарался своей настоятельскою властью воспретить ему перечить старшему себя. Но Досифея поддержали другие старцы. Такая поддержка укрепила дух Досифея, и однажды во время трапезы, когда игумен велел прекратить чтение затрапезных молитв, старец подошел к нему и прямо и решительно заявил: «Не развращай, отче, преданий преподобного и богоносного отца нашего: дороги они нам, и не может видеть наша душа их нарушения». В ответ на это игумен, достаточно сильный физически, схватил тщедушного старца и что было сил ударил его о пол. Все думали, что Досифей убит; старец, действительно, получил тяжкие увечья, но, едва пришедши в себя, сказал оторопевшему и уже опомнившемуся игумену: «Если ты захочешь и действительно предать меня смерти, я все-таки не перестану говорить тебе об истине...»

Так вот и теперь, прослышав о назначении им в игумены чудовского иеромонаха, кирилловские иноки боялись: не будет ли он похож на того, памятного?..

Едва новый игумен вступил в обитель, как иноки увидели, что их опасения имеют за себя очень много оснований. Чудовский монах был упитанный, с лица красный, довольный и веселый.

– Что, отцы и братие, – начал он едва ли не с первого слова, – много князь Андрей отписал нашей обители своих угодий?

Иноки грустно вздохнули.

– Кое-что и отписал, отче, а только мы о том незаботливы: пришли мы в обитель спасать наши грешные души по завету преподобного отца нашего.

– Душа душой, – прямо и открыто заявил, смеясь, игумен, – да и грешного тела не надо забывать: без него и душа не проживет...

– Не учены мы этому, отче. Больше о грехах наших помышляем...

– А вы учитесь. Не такое теперь время, чтобы зевать: не вы возьмете, так другие. Коли князь милостив да еще не забывает святую обитель и нас убогих, чего же не брать? Слышал я, что и князь Михаил Андреевич, по примеру своего богобоязненного родителя, обители нашей не забывает и угодья нам предлагает. Так ли, отцы и братие?.. А коли так, то и унывать не будем... Да и о владыке ростовском помыслим. Больно он, я слышал, доходами нашей обители свободно располагает...

– На то он отче, наш начальник и печальник.

– Так-то оно так, да все-же зачем себя в обиду давать?..

После такого разговора инокам трудно было ожидать, что новый игумен поведет их по пути исполнения великих заветов преподобного. И действительно, чем дальше шло время, тем чудовский инок все более и более уклонялся от устава Кирилла. Тогда старцы решили спасти обитель от духовной погибели. Они обратились к игумену и указали на непристойность его вожделений и поступков.

Игумен разъярился, назвал старцев дерзкими ослушниками и прогнал их от себя.

– Вы смотрите у меня, – говорил он, грозя тяжелым настоятельским жезлом.

Но старцы, и в том числе Паисий, не смутились этим и через некоторое время снова явились к игумену.

– Вам чего, отцы? – был вопрос.

– Да все о том же. Жили мы по-Божьи, да как отец наш преподобный повелел, а ты, отче, с далекой Москвы пришедши, стал порядки наши нарушать. Негоже так... Не в моготу нам... Вот и пришли...

– А, вот как... Вы опять?!.

Лицо игумена стало багрово-красным, и вдруг, поднявши жезл, он ударил им стоявшего впереди Паисия...

Кто может представить себе всеобщий ужас! Собравшиеся старцы, подавленные громадностью, невыразимой ужасностью совершившегося, молча, не говоря ни слова, разошлись по своим келиям. Ни слова не проронив, вышел кое-как совладавший с собою и Паисий.

Игумен сразу опомнился. Несмотря на всю свою привязанность к земным благам, он и сам, больше чем к кому бы то ни было другому, испытывал великое уважение к умному и строго-благочестивому подвижнику Паисию, и потому случившееся повергло его самого в глубокую печаль. Он сейчас же отправился в келью старца просить у него прощения.

– Прости меня, отче, уж и сам не разумею, как это могло случиться...

– Бог тебя да простит, я же на тебя злобы никакой не имею, – смиренно отвечал Паисий, – а только негоже мне после этого в сей обители оставаться...

– Да что ты, отче, – испуганно воскликнул игумен, – разве можно: без тебя и обитель наша оскудеет, и слава ее пройдет...

– Слава ее не пройдет, – просто заявил Паисий, – ибо не мне, грешному, она обязана этой славой, а своему великому создателю и его святым молитвам. А мне нужно уйти, потому что тут уже моя душа не станет спокойной. Так уж отпусти меня, отче!..

И Паисий поклонился в землю игумену. Тот начал его всячески уговаривать, призывал для этого других уважаемых насельников обители, но старец был непреклонен и вскоре, провожаемый скорбящими собратьями по обители, ушел в Спасов монастырь, где его уже ожидал извещенный обо всем Кассиан.

Тяжело было Паисию расставаться с Кирилловой обителью. С глубокой грустью обходил он в последний день все те места, где подвизался преподобный и где самому Паисию приходилось переживать минуты высоких духовных состояний. А когда при спуске с одного холма совсем перестали быть видны стены обители и бор, ее окружавший, у Паисия на глазах появились слезы. Он не мог удержать их, и они хлынули из глаз. Старец, покидая приютившую его обитель, плакал, как малый ребенок.

Кассиан встретил Паисия с распростертыми объятиями. Зная, как тяжело было расставаться старцу с Кирилловым монастырем, Кассиан не тревожил его воспоминаниями и старался заставить его совсем забыть о тяжелом событии.

Время шло, жизнь в Спасовой обители текла ровно, размеренно. Устав, принесенный как мы уже упоминали, с Афона, соблюдался строго. И все это мало-по-малу успокоило Паисия, который еще с большей силой предался книжным занятиям.

Так прошел год. И вот, в один из светлых осенних дней, когда в воздухе вместе с дыханием грядущей зимы чувствовалась какая-то неземная скорбь, в Спасову обитель прибыл гонец из Москвы, от самого великого князя Ивана Васильевича. Немного испуганный Кассиан принял из рук гонца великокняжескую грамоту и, прочитав ее, приказал послушнику позвать отца Паисия.

Паисий в это время был в роще. Сидя на одном из камней, которые всюду виднелись среди пихт и лиственниц и как бы росли из почвы, старец громко творил молитву. Видно, шум деревьев и гулко доносившегося прибоя волн настраивал Паисия на молитвенное состояние.

– Отче, отец игумен тебя к себе зовет, – поклонился послушник.

– Отец игумен? Сейчас, сейчас...

И старец бодрою походкой направился в келью Кассиана. Тот встретил его встревоженно и вместе как-то радостно.

– Отче, великий князь удостаивает тебя великой своей милости. Прослышав, что ты ушел из Кириллова и пребываешь в нашей обители, он хочет утешить тебя, а церкви пользу великую принести: зовет тебя на игуменство к преподобному Сергию...

– Меня на игуменство?

Лицо Паисия при этих его словах выражало глубокую скорбь.

– Непригож я настоятельствовать, да и от мира далек уж стал. А там, я ведаю, очень к миру привязаны.

– Как же можно против воли князя идти? – возразил Кассиан. – Князь тебя добром и ласкою зовет. Вот возьми прочитай грамоту.

Паисий взял княжескую грамоту и, действительно, увидел, что князь, назначая его игуменом знаменитой Сергиевой обители, заботился прежде всего о нем самом, о его благе.

– Отче, повременю я князю давать ответ, – проговорил, немного подумав, Паисий, – поудержи посланца; а что назавтра Бог на душу мне положит, на том да будет Его святая воля.

– Ладно. Бог тебе в помощь...

И посланцу велено было обождать до следующего дня. Пришлось повиноваться, хотя в Москве ему и наказывали возвращаться возможно скорей обратно.

Целую ночь простоял Паисий на молитве. Волнение его души мало-по-малу успокаивалось, и к утру, когда в обители заблаговестили к заутрене, в душе старца созрело живое и твердое решение. Он знал, что троицкие иноки в то время более, чем какие-либо другие, ушли во всем от истинной жизни, и вот он решил принять игуменство с тем, чтобы действительно поворотить знаменитую обитель на истинный путь.

– Ну что, отче, надумал? – спросил Кассиан, когда они вместе выходили из церкви.

– Исполню волю князя... И намерен сделать это немедля: с гонцом отправлюсь.

– А что так поспешаешь? Али князя боишься прогневать?

– Не то, отче: негоже пастырю без паствы оставаться.

– Ну, да благословит тебя Господь. Помолимся, да и проводим тебя всей братией... А там, что случится с тобой, – добавил Кассиан, – не забывай, отче, нашей обители: она место твоего пострижения, она и примет тебя с великою радостию...

– Спаси Господи тебя, отче, на ласковом слове. Но молюсь Богу, да минует меня такая нужда, да поможет Он мне совершить во славу Его задуманное мною дело.

На следующий день после молебствия братия проводила любимого всеми старца в далекую Москву, а потом жизнь спасовских иноков снова вошла в обычную колею.

Так прошло два года, и только одно тяжелое событие омрачило мирную жизнь обители: проводили отца Кассиана, – не в Москву, не в другой какой-либо далекий край, а в могилу. Печально звенели монастырские колокола, заунывной тоской отдавались они в сердцах осиротевших иноков. Когда же послышался удар о крышку гроба первого брошенного кома земли, – над могилой раздалось неудержимое рыдание. Плакали все иноки. По суровым лицам их сбегали непослушные слезы: так тяжко было их горе...

А над озером и бором, словно вторя рыданию иноков, носился заунывный осенний ветер. Он то гнал к берегу темные волны, то уходил в глубь бора, и оттуда раздавалась его полная скорби песня.

Скоро выбрали нового игумена, и жизнь мало-помалу вошла в обычное русло. Настала и прошла зима, и вот снова в воздухе повеяло теплом, радостью жизни. В обитель с далекого юга стали прилетать обычные ежегодные пернатые гости, стали приходить и приезжать богомольцы и купцы. Случалось, приезжали и с далекой Москвы.

И вот, в один из весенних дней прибыл в Спасову обитель и тот, кого едва ли кто ожидал, – Паисий Ярославов. Никому из братии ничего не сказал он о том, почему и как ушел из обители преподобного Сергия, и только просил у нового игумена разрешения поселиться вновь в обители пострижения.

– Здесь бы мне и век дожить, – говорил он.

– Что ж, поселяйся, отче, – отвечал игумен, – братия и я весьма рады тебе.

И старец Паисий Ярославов стал вновь жить простым иноком, отдавая все свои силы и свободное время книжным занятиям. Так никто и не услышал от него о причинах ухода из Сергиевой обители, и только через некоторое время от московских купцов, наезжавших изредка в Спасов, иноки узнали все. Оказалось, что сергиевские иноки, возмущенные строгостью устава, принесенного Паисием, хотели даже убить его. Тогда старец, избегая соблазна, оставил игуменство.

§ IX

Было раннее лето 1478 года. С тех пор, как Нил уехал на восток из Кириллова, прошло уже тринадцать лет. За это время в обители Кирилла успело многое измениться. Старцы-ученики самого преподобного отошли почти все в вечность или были уже весьма дряхлыми и в дела обители мало вмешивались. Места их заняли их ученики и ученики этих учеников. Последние-то, новоначальные, еще совсем молодые монахи, и заправляли всем в монастыре. Они не были ни мудрее, ни выше в духовном отношении старших иноков. Но в них была ни пред чем не останавливающаяся дерзость. Когда они вошли в монастырь, все сразу почувствовали, что вошла какая-то чуждая мирному, удаленному от земной суеты иночеству сила. Дряхлые ученики преподобного, спасая в себе воспоминание о дивном образе своего учителя, совсем удалились от дел, но преемники их все-таки пытались отстоять от новоначальных строгий дух устава обители.

Но это им мало удавалось. Молодые, подобно игумену, от которого пострадал Паисий, говорили, что молитвы молитвами, но и об имуществах, о земельных угодиях для обители надо позаботиться.

– А то как и молиться, – говорили они, – коли самое существование нашей братии не обеспечено, как следует? Да и какое у мирских людей благоговение будет к инокам, которые беднее их и ни угостить, ни задобрить их не могут?..

Напрасно таким указывали на великий обет нестяжательности, какой дается иноками при вступлении в монашество: на это они не обращали внимания и старались в свою защиту привести ложно толкуемые ими тексты Священного Писания.

Тяжело было истинным ревнителям Кирилловых заветов. Несколько лет назад, по уходе из обители Паисия, им удалось настоять на удалении неугодного им игумена из чудовских монахов. Но этим они мало пособили горю. На место одного плотоугодника явились десятки, а главное, скоро у нарушителей иноческого обета нестяжательности в монастыре снова явилась сильная опора – в лице самого игумена.

Дело в том, что после удаления чудовского монаха некоторое время обителью Кирилла правил один из его учеников. Время его управления было благодатным для строгих ревнителей устава. В это-то время обитель посетил знаменитый Иосиф Волоколамский, с которым мы познакомимся впоследствии. По его выражению, Кириллова обитель была подобна тогда светильнику, стоящему на возвышении.

Но такое время, к сожалению ревнителей строгой жизни, продолжалось недолго. Когда скончался игумен-ученик преподобного, желанием всех насельников обители было видеть у себя на игуменстве непременно постриженника Кирилловой обители. И вот, отчасти под давлением Москвы, они выбрали некоего Нифонта. Нифонт был постриженник Кириллова монастыря; поступил он в обитель почти разом с Нилом, но затем много времени провел в других монастырях.

Старцы Кирилловой обители, не взирая на это, полагали, что в Нифонте живо и действенно уважение к заветам преподобного, а потому и на игуменстве он будет строго следовать этим заветам. Однако, полагая так, старцы сильно ошибались. Нифонт, едва вступив в управление монастырем, начал клонить в сторону того, что, мол, не следует забывать щедрых благотворителей обители.

– Ты это о чем, отче? – недоумевали старцы.

– Да вот перво-на-перво о князе нашем, Михаиле Андреевиче. Ведь батюшка его, князь Андрей, каким был щедрым дателем! Ну, и сын, слыхал я, не прочь облагодетельствовать нашу обитель, а только надо его сначала ублаготворить: о здоровье почаще справляться, сказать, что в молитвах наших грешных никогда его не забываем, а там, к слову, и о нуждах наших великих упомянуть...

В ответ на это старцы только головами покачали. Зато младшая братия несказанно обрадовалась, увидев в Нифонте своего защитника и покровителя. Новоначальные иноки предложили своему игумену энергичную поддержку, и вскоре обитель стала обогащаться новыми обильными дарами от верейского князя Михаила Андреевича.

Но на этом дело не остановилось. Энергичный игумен, почувствовав под собой, благодаря благосклонному вниманию князя, твердую почву, решил совершенно освободиться со своим монастырем из-под власти тогдашнего ростовского архиепископа Вассиана и перейти в непосредственное ведение Михаила Андреевича. Это было в самом начале 1478 года. На митрополичьем престоле в Москве тогда восседал Геронтий, человек твердого и решительного характера. Князь Михаил обратился к Геронтию с просьбой выдать ему особую грамоту на монастырь. Митрополит исполнил его просьбу.

Но едва князь Михаил отъехал от Геронтия, как к митрополиту явился обиженный ростовский архиепископ.

– Почто, владыко, так обидел меня, отнял у меня Кириллову обитель? – слезно заявил Вассиан, вступая в митрополичьи покои.

– Каждому нужно отдать ему принадлежащее, – отвечал твердо Геронтий, – преподобный Кирилл завещал свою обитель князю Андрею, а ныне сын его наследник всему по отце...

– И то не так, владыко. Хоть преподобный и завещал князю обитель, то ради охранения ее, а не ради прибытков братии. И сам преподобный пребывал в строгом послушании ростовскому святителю, как и подобает истинному иноку. А ныне не то. Непотребные иноки, проникшие, как волки, за ограду святой Кирилловой обители, хотят нарушить обеты нестяжания и посему к князю Михаилу прилепляются. И потакать им не следует...

– Я не потатчик, а страж правды, – вспыхнул строгий Геронтий, – и тебе, владыко, говорю: как положено, так и останется...

С горечью в душе ушел от митрополита ростовский владыка, но дела своего, в правоте которого был глубоко убежден, он решил не оставлять и потому направился прямо к великому князю. Великий князь Иван Васильевич любил ростовского владыку за строгость его жизни и вместе с тем не долюбливал Геронтия, с которым у них нередко были пререкания.

– Что говорить, владыко, крутенек нравом наш Геронтий, – заявил Иван Васильевич в ответ на жалобу Вассиана, – у меня самого с ним нелады да суперечины... А только ладно, я поговорю с ним...

Но митрополит не послушал и великого князя.

– Коли, государь, правду мы с тобой нарушать будем, – заявил он Иоанну, – то что же прочие скажут и станут делать?

– Да ты, владыко, на то посмотри, что иноки на казну только свою смотрят, для того и грамоту исхлопотали через своего князя.

– Инокам я, государь, накажу, чтоб заветы Кирилла по всей строгости блюли, а от грамоты, данной князю Михаилу, не отрекусь.

«Ладно, я тебя заставлю», – подумал про себя великий князь, с гневом отпуская митрополита.

Не далее, как на следующий день, Иван Васильевич послал к князю Михаилу верейскому требование возвратить обратно грамоту, данную ему митрополитом. Вместе с тем во все города и монастыри было разослано епископам и архимандритам приглашение пожаловать в Москву, чтобы дать суд ростовскому архиепископу с митрополитом. Начались продолжительные изыскания. В Кириллов то-и-дело прибывали великокняжеские гонцы, чтобы подробно выведать все дело. Выведывали с сыском, не церемонясь; грозили даже дыбами и застенками.

Тихая жизнь обители, таким образом, была нарушена. Это не только повергло в глубокую печаль старых иноков, но встревожило, взволновало и новоначальных, ратовавших за обращение к князю Михаилу. Всеобщее смущение достигло такой степени, что монахи разделились на партии, на части, державшиеся каждая особого рода мыслей по данному вопросу.

На время забыли даже о порядке трудового дня и часто посвящали на споры и пререкания те часы, которые были отделены для выполнения положенного каждому послушания. Скоро успели, впрочем, ясно обозначиться два направления: старые иноки стояли против игумена и против всяких имущественных приобретений обители; молодые, будучи также недовольны Нифонтом, упрекали, однако, его только в неуменье уладить дело и всецело стояли за то, чтобы не отдавать обратно полученных богатств и к ростовскому владыке обратно под власть не идти.

Старые, хотя правда была и на их стороне, уступали часто в спорах молодым: у них не было такой начитанности, как у последних, и уменья спорить.

– Эх, – говаривали иногда старцы, – нет с вами старца Паисия да Нила Майкова. Те от божественных писаний показали бы ясно и доказательно, что негоже инокам к миру тянуться...

И не раз мысли кирилловских старцев обращались к мудрому Паисию и его ученику, ушедшему на восток искать правды Божией и истинного образа иноческого жития...

И вот, в один из ранних летних дней, когда братия собралась в церковь к поздней обедне, в храм вошел среднего роста старик. Исчерна седые волосы его спадали до плеч. Спина его была сильно сутуловата. Взгляд голубых глаз, глядевших с чистого исхудавшего лица, поражал своей строгой проницательностью и вместе с тем какой- то глубокой, затаенной вдумчивостью.

При взгляде на вошедшего старика старцы вздрогнули. Или, быть может, им почудилось?.. Неужели этот сгорбленный строгий старик – тот прежний юный, цветущий юноша?.. Но когда вошедший, приблизившись к гробу преподобного, обратился к инокам и поклонился им троекратно по-монашески, – по церкви пронесся невольный шёпот:

– Нил, Нил приехал, Нил Майков с востока вернулся... Как постарел наш собрат...

А после богослужения подходили все к прибывшему и радостно лобызались с ним, старые по старине, а новоначальные, помня полные глубокого интереса рассказы старцев об их собрате Майкове, пришедшем с далекой Москвы.

– Ну что, отче, как ездилось, что виделось? – расспрашивали Нила кирилловские иноки. – Не жалел ли о нашей обители, что покинул ее? Какие там обители? Как иноки живут и строгий ли устав имеют?..

Но Нил на все вопросы отвечал односложно. Старцы поняли, что многословие не по душе их прибывшему собрату. Потому они скоро прекратили свои расспросы, но не могли не поделиться с Нилом тем, что волновало тогда всю обитель.

– Ты, отче, всю свою жизнь посвятил испытанию божественных писаний. Для того, чай, и на Восток путь предпринимал... Так научи нас, добро ли монастырям селами владеть да к мирским людям в покровительство тянуться...

И старцы шаг за шагом передали своему едино постриженнику то, что произошло в последнее время. Нил строго-внимательно выслушивал все, что говорили ему кирилловские старцы, и морщины, избороздившие его лоб, сходились еще ближе, а выражение голубых тоскливых глаз становилось еще тверже, еще глубже, еще загадочней.

– Не по-иночески все это, братие, – твердо заявил он, – не для того мы должны оставлять мир, чтобы потом к нему тянуться; а коли тянемся, значит, не оставляем его, а так только других и себя обманываем.

– Истинно, отче, истинно, так и отцу игумену откажи, – подтверждали старцы, обрадованные тем, что мысли их нашли такое простое и ясное выражение.

– Обратимся ли мы к Священному Писанию или к писаниям святых отец, – продолжал между тем Нил, – мы нигде не найдем подтверждения того, что отрекающиеся от мира могут еще пользоваться чем-нибудь от него, а всюду наоборот...

И Нил начал приводить одно изречение за другим в пользу строго-аскетического взгляда на земные блага. Старцы слушали, и каждый из них в своей душе несказанно удивлялся начитанности и уму Нила.

– У тебя, отче, все божественные писания на краю языка, – простодушно заметил один из слушателей и этими словами вполне точно выразил мысль каждого из присутствовавших старцев.

§ X

Нифонт принял с распростертыми объятиями Нила, когда тот вошел к нему.

– Давненько не видались мы с тобой, отче. Как ездилось, работалось? Все испытывал божественные писания?..

– Было и это, – смиренно и вместе с тем как-то нехотя ответил старец.

– А по-моему, – беспечно махнув рукой, проговорил Нифонт, – гордыня все это и дерзость человеческого ума испытывать то, что написано боговдохновенными людьми. Все равно ничего не прибавишь...

– Прибавлять-то, может быть, и не нужно, – тихо отвечал Нил, – а убавить не мешает то, что досужими руками приписано... Списки, отче, не всегда правы...

– Вот ты как, – почти с ужасом отошел игумен, – чего-ж ты и в обитель нашу пришел? Мыслей еретических у нас теперь и так вдоволь. Чай, слыхал? Я думаю, нажаловались уже тебе наши старцы... И без того у нас нелады да неурядицы идут...

– Потому и нелады идут, что писаний не испытываете да по ним не живете, – твердо и строго заметил Нил.

– В чужой монастырь с своим уставом не суйся, – закричал Нифонт, – коли ты такой, нет тебе места в нашей обители...

Ни слова не сказал на это Нил, только сделал глубокий земной поклон и смиренно вышел из игуменских покоев. А к вечеру братии монастырской стало известно, что старец Нил не поселится вместе с ними в киновии, в ограде монастыря, а избирает своим местопребыванием полуразрушенную избушку за стенами монастыря, сохранившуюся еще от времени жизни преподобного...

Так прошло с неделю. Старцы обители и часть братии непрерывно посещали Нила и вели с ним долгие беседы, главным образом о жизни иноческой и о монастырских событиях последнего времени. Особенно интересовались кирилловские иноки узнать от ученого старца про те места в «божественных писаниях», которые говорят против права монастырей владеть селами и всякими благами мирскими. Старец, как и в первый день встречи, научал их тому, что сам знал. Знал же он много и толково...

– Значит, отче, по-твоему все зло происходит у нас оттого, что писаний мы не испытываем, души не слушаем да вместе живем? – спрашивали Нила иноки, стараясь яснее понять, свести к единству все то, что он говорил.

– Так, так отцы и братие, – мягко отвечал Нил, и в глазах его виднелась внутренняя радость от того, что его понимали. – Общее житие, как уже не раз я сказывал вам, непригодно для истинного инока. Иночество нужно человеку для души. Ведь в иночество человек только затем и уходит из мира, чтоб начать жить так, как велит душа. Голос души просыпается в человеке, душа зовет его начать раздумывать о своей жизни, о Боге, о Его великой правде, вообще начать делание умом, умное делание. Мир мешает всему этому. Человеку о душе хочется думать, а в мире ему велят вот то да то делай. Ну, человек и покидает мир, чтоб, значит, на волю из душной темницы выйти. А только скажите, какая же это воля для души, если наперед все разделено и определено: вот это тогда делай, а это тогда!.. Тот же мир. А потом иногда, может, человеку совсем не следует видеть других, о себе говорить с ними. В общем же житии как без сего обойтись? И говори, и душу свою каждому раскрывай. Наипаче же великое зло, особенно по нынешним временам, что в общем житии много соблазнов от мира. Хозяйство надо вести да церковь для общей молитвы благолепно убраную иметь, да богомольцев принять, да нищих наделить. А забывают, что все это суету да соблазн за собой влечет. Для нищих да богомольцев нужны столы да яства, да деньги; для церкви серебро да золото, а для хозяйства милостыню от христолюбцев принимать, да и самих христолюбцев почествовать, покланяться им. И вот, иноки кланяются, унижаются, добывают деньги и не замечают сами, как, желая оставить мир, они живут в том же мире, да еще во сто крат худшем. Нет, коли ты инок, на что тебе золоченые храмы для хозяйства, да даже и нищие?

– Как же, отче, нищих и Господь велел призревать... – удивлялись и недоумевали иноки.

– Призревать-то призревайте, коли для этого не нужно вам к миру тянуться. А нельзя – то лучше и нищему отказать. Мир о них позаботится. Да и то сказать: чтоб с голоду и душой человек не умер, у всякого инока, не живущего общим житием, всегда найдется и хлеба, и ласкового слова. Больше этого и не нужно. А то выдумали: нужно, мол, деньги нищим подавать да всячески их ублаготворять, досыта кормить. Добро не в том, чтобы все желания своего ближнего удовлетворить, а в том, чтобы спасти и его, и свою душу. А это вполне доступно иноку и без общего жития...

– Отче, в чем же цель жизни иноческой?

– В том, чтобы всматриваться в душу свою богоподобную, различать, изучать в ней волю Божию, познавать в ней и через нее начертанного в ней Бога. Это и есть разговор человека со своей душой, иначе умное делание. Только это и нужно человеку. Разумеется, самому человеку, одному, это трудно сделать. Вот тут-то для руководства и даны нам божественные писания. В них начертана вся воля Божия. Тут человек и должен сверять хотения своей души с писаниями. Коли в них есть то, к чему душа движется, значит, делай, а коли нет, значит, не нужно... Только и в сем случае нужно быть весьма осмотрительным. Не все писания божественны. Многие из них написаны или исковерканы малоразумными людьми. И вот, инок, испытывая писания, должен весьма тщательно и осторожно рассмотреть, где правое писание и где неправое. Приходилось и мне, грешному, встречать много неправых списков...

– А какие, отче, писания больше других пользовиты для души инока?

– Допреж всего святые Евангелия, потом апостольские писания, а там и учения святых отец.

– Отче, – проговорил один инок, который особенно внимательно прислушивался к словам Нила, – слушал я тебя, и думается мне, что истинному иноку нужно искать совершенного одиночества...

– Не всякому это полезно, брат, а очень немногим, уже искушенным долгим опытом и, можно прямо сказать, людям с ангельской душой. Простым же грешным нужно убегать полного уединения. Оно само по себе не делает человека праведным, а часто еще более разжигает в человеке всякие страсти. Аспид ядовитый и лютый зверь, укрывшись в пещере, остается все-таки лютым и вредным. Он никому не вредит, потому что некого кусать ему; но он не делается добронравным оттого, что в пустынном и безлюдном месте не допускают его делать зла: как только придет время, он тотчас выльет свой сокровенный яд и покажет свою злобу... Так и живущий без должного духовного опыта в совершенном одиночестве, не гневается на людей, когда их нет, но злобу свою изливает над бездушными вещами: над тростью, зачем она толста или тонка, на тупое орудие, на кремень, нескоро дающий искру... Уединение, братие, требует вообще ангельского жития, а неискусных убивает...

– Тогда как же жить инокам? В общем житии неполезно, в уединении великий соблазн... – в один голос недоумевали пришедшие. – Истинный образ иноческого жития, – отвечал Нил, – это скитское житие. Так живут иноки на востоке... Видел это я, умилялся и не мог надивиться: как мудро и для души полезно...

– Как же это, отче?

– А вот как. Селятся там иноки вдвоем или втроем, питаются и одеваются от трудов собственных рук, каждый по своим заработкам. Друг друга они поддерживают во внутренней борьбе с дурными помыслами и умном делании. Скит иногда состоит и из нескольких келий. Тогда из среды иноков избирается ими настоятель, но это не начальник, не приказчик всему иноческому житию, а только дружеский советник и духовный руководитель, к которому они добровольно обращаются... Подаяния позволяется принимать только в случае крайней нужды и болезней... Общего ничего нет, так что в ските и не может быть недвижимых имуществ и капиталов. Церковь же в ските отнюдь не имеет никаких богатств и украшений. Серебро и золото строго из храмов там изгоняют, ибо Богу не это угодно, а души иноков, если они чистые и непорочные...

– Новое это, отче, не слыхивали мы прежде об этом никогда, – удивлялись старцы и прочие иноки.

– На Руси этого не было, – проговорил Нил, – это верно. Но это потому, что страна наша глуха и не прислушивается к тому, что есть великого и хорошего в других странах. Сидим мы в своих норах и не видим, что от темноты всякие пороки происходят. А причина всему то, что любим мы только себя да свое тело. Потому и к миру у нас иноки так тянутся...

– Как отец Нифонт с братией, – с горькою усмешкой заявил один из слушателей.

– А и не любит же он тебя, отче, – заметил другой, обращаясь к Нилу, – все нас допекает, что к тебе мы вхожи...

– Скоро я ему дам покой, избавлю от себя, – заметил Нил.

– Что, аль уйти от нас хочешь? – тревожно спрашивали иноки.

– Нет, не то, а только место я себе подыскиваю тут недалеко где-нибудь. Не могу уйти я далеко от стен того, чей образ привлек меня сюда и поддерживал мой дух в юные годы. Хочу только от соблазнов избавить отца игумена.

– Ну, помогай тебе Бог. Не оставляй только нас и тогда своими советами да молитвами...

Нил, действительно, с первого же дня своего приезда начал искать подходящего места для своих подвигов. Он предпринимал в различных направлениях от монастыря далекие прогулки и все присматривался к местности. За время своего прежнего пребывания в обители он редко выходил за ее стены, и потому окрестности Кириллова монастыря мало ему были известны. С особенным удовольствием он наблюдал теперь красоты природы, открывавшиеся одна за другой во время прогулок...

Прошло уже недели три со времени приезда Нила. Был тихий пасмурный день. Небо еще с ночи заволоклось тучами, и шел тихий дождь. Нил еще с детства любил такую погоду. В такие часы его душа, рвавшаяся к небу и тосковавшая на земле среди грязи жизни, с особенной силой чувствовала какую-то невыразимую, особенную скорбь. Скорбь эта не была тяжела для души. Она, напротив, возвышала душу, делала ее особенно чуткой ко всему доброму и прекрасному.

Нил вышел из своей избушки, прошел рощу, окружавшую монастырь, и очутился на тропинке, которая, насколько видел глаз, вилась далеко среди холмов и озер. Нил направился по этой тропинке. Дорога сначала шла открытая, мимо замкнутых в зеленые рамки озер, над поверхностью которых теперь опускался стройными линиями дождь; потом пошли пригорки, холмы, одетые богатой растительностью. Озер уже не видно было кругом.

Старец, задумавшись, все шел и шел вперед, поднимался на пригорки, спускался с них. Красота местности, однообразный шум дождя как-то успокаивали, убаюкивали его, и он, как бы оставшись наедине со своей душой, шел, все более и более вдумываясь в тот ужас, в каком пребывают люди благодаря своей любви к миру.

«Какими страшными цепями, – думалось старцу, – приковал мир к себе душу человека. Дочь далекого чарующего неба, таящая в себе неисчислимые сокровища утешения и счастья, она с самых ранних пор, с самого раннего детства закрывается от человека трудно проницаемой пеленой. И пелену эту создает мир, который как-то бессознательно боится позволить человеку открыть глаза на свою жизнь. Вот и происходит, что человек всю свою жизнь ходит, не подозревая, какое таит в себе сокровище. О, как нужно людям убегать от мира. Мир – это гибель, неминуемая гибель для души»...

Вдруг до слуха старца донесся усиленный шум. Он сразу догадался, что близко должно быть озеро. Действительно, среди расступившейся чащи показалось привольное и живописное озеро. Края его были окаймлены диким дремучим полу-хвойным, полу-лиственным лесом. В одном месте озера в него впадала небольшая речка. Почва была ровная, но болотистая. Все место производило впечатление чего-то дикого, мрачного и вместе величественного.

При первом взгляде на местность Нил невольно остановился. Сердце его как-то дрогнуло, и в тот же миг он скорее почувствовал, чем понял, что где-то именно здесь то место, которое указывает ему Небо для жизни и подвигов.

Овладев собой, старец пошел по краю озера до устья реки и углубился в лес по ее берегу. И чем далее он шел, тем местность кругом принимала все более дикий и мрачный характер. Наконец, в одном месте он остановился. Речка здесь не вилась, а тянулась, и была более похожа на стоячее болото, чем на текучую воду. Великаны-деревья столпились над ней и, образуя стройную круглую стену, как бы приготовились отражать всякую попытку войти в этот дикий и вместе невыразимо величественный уголок... Среди красот окружавшей монастырь природы трудно было найти более грустное, уединенное и подходящее убежище для уходящего от мира инока.

Нил опустился на колени и, глядя в небо полными слез, глубоко-верующими и благодарными глазами, начал молиться. Уста его не шевелились, и безмолвие дикого угрюмого леса не нарушала человеческая речь: душой молился старец.

– Боже великий и сильный, – говорил он в своей душе, – я молил Тебя о том, чтобы Ты указал мне место, где бы я мог скончать свои дни. Ныне Ты внял моей молитве, и это то место, где я увижу свой земной конец. Благослови же, Всемогущий, меня на предстоящие трудные подвиги, даруй силы перенести их и побороть в себе все те искушения, какими соблазняет меня, грешного, мир. Сие место, указанное мне Тобою, да будет вечной могилой моих греховных плотских желаний и вожделений!..

Лишь к вечеру этого дня вернулся Нил в свою избушку. А между тем сюда за день не раз уже наведывались кирилловские иноки; зайдут, заглянут и уйдут, но через несколько времени опять и опять.

Едва Нил переступил порог своего временного жилища, как вошел один из его частых за последнее время посетителей.

– Отче, а мы тебя всюду ищем...

– А что, брат?

– Да то, отче, что в обитель к нам из Москвы от самого великого князя гонец прибыл. Митрополит-то Геронтий испугался суда с владыкою нашим Вассианом и стал князя просить, чтоб помирил он их. Долго не ладилось дело, а потом вышло. Князь согласился быть посредником. Грамоту, что князю Михаилу на наш монастырь дадена митрополитом, изничтожили, и велено нашу обитель вновь по старине ведать ростовскому владыке... Так-то, отче...

– Значит, все, брат, по-старому?

– Нет, отче, не договорил я... Игумену нашему отцу Нифонту за то, что он поссорил владыку Вассиана с митрополитом и всю сумятицу поднял, да и к земным благам больно прилежит, велено оставить игуменство и ехать на тяжкое покаянное послушание в Симонов... И вот, братие ждут тебя, отче, к себе в киновию...

– Зачем же? Мне там негоже быть, нарушать игуменское распоряжение. Хоть Нифонт теперь и не настоятель, а все же не снял он с меня запрета...

– Уж не знаю, отче, – уклончиво ответил инок, – а что до разрешения отца Нифонта, так это я сейчас сбегаю...

И, оставив Нила одного, инок ушел быстрой походкой в обитель. Через непродолжительное время от врат обители показалась огромная толпа: это шли все насельники обители. Приблизившись к стоявшему на пороге и недоумевавшему Нилу, они все, как один, упали на-земь. Тогда Нил понял все. Как-то сразу побледнев, он бросился поднимать бывших впереди седовласых старцев и хотел что-то сказать, но тут раздался смешанный гул старых и молодых голосов.

– Отче, не оставь нас сирыми, будь нашим руководителем к Богу!

– Отцы и братие, – взволнованно отвечал Нил, – моя душа полна к вам превеликою благодарностию за то, что призрели на меня убогого и скудоумного. Кланяюсь земно вам за это...

Нил сделал всем земной поклон.

– Но избрания вашего, – продолжал он, – принять не могу. Да простит меня за это Господь и вы... Потому не могу принять, что зовет меня душа к другому и отвращает от мира со всеми его прелестями и соблазнами. А игуменствуя над вами, как соблазна мирского уберечься, как душу спасти, как устроить жизнь по писаниям? Не здесь, где грань от мира переходится, пребывать всем инокам и мне грешному. Говорил уже я вам о сем... А коли нужда у вас есть сохранять общее житие и игумена над собой имети, то да поможет вам премудрый Господь избрать мужа мудрого, к истинному иноческому житию прилежного и в писаниях сведущего...

Поднявшись с земли, грустно стояли перед Нилом кирилловские иноки. Наконец, вперед выступил седовласый старец, самый древний насельник обители.

– Отче, – сказал он, обращаясь к Нилу, – знал я тебя еще тогда, когда ты юношей пришел в нашу обитель. С того самого момента и доныне ты неустанно ищешь правды Божией. Идя сюда, к тебе, думали мы, что ты всех нас возьмешь под свою руку и поведешь в горнее царствие от грешного мира. Бог не судил сбыться сему нашему желанию. Да будет так. Поступай так, как велит тебе твоя душа, но не оставляй и нас сирыми. Вот мы выберем игумена, и ты, отче, наставь его, коли за советом он к тебе придет, научи его, как управлять обителию, чтобы не привести ее к тому, к чему привел брат наш Нифонт...

– Истинно так, истинно так, – подтвердили и все иноки, – не забывай нас, отче, своими молитвами и наставлениями...

Через несколько времени иноки, сердечно простившись с Нилом, ушли. Нил вернулся в свою избушку и, став пред ликом Спасителя на колени, долго молился. На монастырском биле привратник уже простучал полуночный час, а молитвенно склоненная фигура старца продолжала оставаться неподвижной...

§ XI

Над лесами, холмами, водами белозерскими встало раннее весеннее солнце. Золотом тронуло оно верхушки сосен, пихт, елей, лиственниц, наполнило воздух пением птичек, разогнало густой туман, стройной пеленой вытянувшийся было над многочисленными озерами и речками...

Заглянул светлый солнечный луч и в дикое, мрачное лесное место, над которым, охраняя его, столпились великаны-деревья, – заглянул и осветил небольшую деревянную часовенку, рядом с ней убогую келию и на пороге ее старика с раскрытой на коленях книгой. Он с особенным вниманием читал выведенные уставом на бумаге слова, и лицо его то озарялось радостною улыбкой, то становилось скорбным, грустным. Тогда он покачивал головой и, придвинув книгу совсем близко к глазам, напряженно всматривался в буквы...

Это был старец Нил Майков. Уже два года, как ушел он совсем из Кирилловой обители сюда, в избранное им место, отстоявшее от монастырских мест в пятнадцативерстном расстоянии. У братии он тогда сразу же узнал, как называются облюбованное им озеро и река.

– Соркой, отче, речка называется, – отвечали братие на вопрос старца, – от речки и озеро Сорским прозывается... Трудно тебе, отче, будет, тяжелый избрал ты себе крест: место болотное, сырое, от комаров да мошек отбою нет никогда, да и соорудить что-либо трудно, – не на болоте же?..

Но старец не прислушивался к таким речам, а смело и решительно принялся за дело. С соизволения новоизбранного игумена Гурия Тушина он разобрал стоявшую у стен обители избушку, в которой жил и перенес ее сам на новое место, потом с помощью топора срубил к осени и часовенку, где поставил изображение Спасителя во весь рост и некоторые другие иконы. Избушку свою наполнил «божественными писаниями».

Книжные занятия стали главными в распорядке трудового дня старца. С невыразимым старанием рассматривал он свитки, книги, «тщася обрести правый список», стараясь ясно, точно понять написанное, отличить, что было первоначально написано в известном месте и что потом прибавлено переписчиком. И отыскивая истинные священные выражения и истинный смысл этих выражений, Нил проверял раскрывавшимся пред ним содержанием «божественных писаний» каждый свой помысл, каждое свое душевное движение. Останавливалась ли его мысль на чем-нибудь, или сердце склонялось к какому-либо поступку, старец сейчас же старался найти в Св. Писании такое место, которое бы имело отношение к новой мысли или новому чувствованию. Если находил, то сверял и потом поступал так, как учило Писание; если же не находил, то не предпринимал намеченного дела, ожидая, пока в свитках или книгах найдет разрешение томящего его душу вопроса. В том, что Св. Писание содержит в себе ответы на все запросы человеческой души, Нил не сомневался ни на одно мгновение. Он только старался отличить в Писании истинное от неистинного, чтобы принять в руководство то, что действительно выражало собой волю Божию.

Время, свободное от молитвы и «испытания» «божественных писаний», Нил посвящал физическому труду. Работал он много, усердно, не жалея своих немощных сил. К глубокой осени прошлого года возле келии уже был готов колодец, а теперь старец трудился над прудком. Он захотел его выкопать недалеко от келии, и вот уже сколько дней стук лопаты да тихие звуки молитвенных песен оглашают дремучий, мрачно-задумчивый лес...

Нил не старался придерживаться строгого одиночества, в котором он видел много соблазна для души, – и на лесной прогалине у берегов реки Сорки появлялись иногда старцы-иноки. Появлялись редко, но когда приходили, беседовали с пустынником подолгу, спрашивая советов, наставлений, разъяснений относительно трудно понимаемых мест Св. Писания. Иногда же, боясь нарушать уединение Нила, присылали ему «писаньица», прося «отписать на основании божественных писаний и святых отец».

Особенно радовали старца посещения и беседы Германа и кирилловского игумена Гурия, по прозвищу Тушина. Когда Нил возвратился с востока, он уже не застал друга своей юности Германа в обители. Герман ушел от непререкаемых раздоров в одну из многочисленных белозерских пустынь и там подвизался. Прослышав о прибытии Нила и о водворении его на Сорке, он стал изредка приходить к нему на духовную беседу, в которой раскрывал пред другом своей юности душу свою скорбную. А скорбела она у Германа от того, что он видел кругом. И скорбь эта еще более усиливалась потому, что Герман по доброте своей души и по глубокой вере в людей не хотел признать их явных недостатков. С первого же раза встречи Нил стал указывать своему другу на неправильности жизни иноков и, как на причину такой неправильности, на то, что современные иноки совсем не хотят «испытывать божественных писаний» и устраивать по ним свою жизнь. Герман соглашался с тем, что жизнь современных ему иноков безотрадна, что никто не сверяет своих дел с указаниями воли Божией, но не решался упрекать в этом самих иноков; а так как иной причины, как злая воля, он сам не мог придумать, то и страдал от этого. Особенно тяжело ему стало в последнюю встречу с сорским старцем. Нил, указавши на неблаговидное поведение иноков, резко отозвался о них. Герман глубоко-скорбный ушел от своего друга и чрез несколько времени прислал ему «писаньице», в котором сообщал, что скорбь его души до сих пор не улеглась, просил ответа и еще раз подробного наставления для жизни...

Не забывал сорского отшельника и новый кирилловский игумен Гурий. Еще когда Нил, отказавшись от игуменства, жил у стен обители, Гурий сразу же по своем избрании обратился к старцу за духовными наставлениями; потом помогал ему, чем мог, при устройстве часовенки и келии и нередко приходил и сюда, в пустыньку, за советами и разъяснениями недоумений. Недавно, будучи на беседе у старца, он предложил ему ряд духовно-нравственных вопросов, а потом и «писаньице» об этом переслал Нилу, настоятельно прося приготовить ответ, за которым придет послушник.

Вопросы, предложенные старцу Гурием, были следующие: как бороться с нечистыми мыслями? как отгонять от себя хульныя мысли? в чем заключается истинное отречение от мира? что должно служить человеку, и в особенности иноку, путеводителем ко спасению?

Все эти вопросы не раз поднимались в беседах Нила с Гурием и для последнего имели чрезвычайно важное значение. Теперь он ждал на них закрепленного на бумаге ответа, в постоянное назидание не только себе, но и всей братии.

Послушник должен был прийти в пустыньку к вечеру описываемого нами дня, и вот Нил ужо с раннего утра сидел углубленный в «божественные писания», испытанием которых он хотел проверить свои мысли по затронутым вопросам. Ко времени прихода послушника он хотел приготовить вместе ответ и на послание Германа...

Перевернув еще несколько страниц и прочитав те заметки сбоку страницы, которые были сделаны его же рукой, Нил встал и направился в глубь избушки к столу, на котором уже все было приготовлено для писания. Перекрестившись и сотворив краткую молитву, старец начал строку за строкой писать прежде всего ответ Гурию.

«То, о чем устами к устам беседовала со мной твоя святыня, честнейший господине отче, – писал Нил, – о том же и «писаньице» прислал ко мне, требуя от моей худости написать тебе что-либо полезное о сем.

Спрашиваешь ты меня прежде всего о помыслах блудных, как им противиться... Трудна тут борьба, так как вести ее приходится и в душе, и в теле и страсть эта самая сильная в естестве. Вот посему надо стараться особенно усердно сохранять свое сердце трезвенным и спокойным от этих помыслов и, имея страх Божий пред очами, помня непрестанно наши иноческие обеты, пребывать в целомудрии и чистоте. Целомудрие же и чистота заключаются не в том только, чтобы внешняя жизнь была чиста, но и, главным образом, в том, чтобы человек в сокровенных изгибах своего сердца был чистым от скверных помыслов. Поэтому надо всячески тщательно отсекать эти помыслы, подавлять в себе порочные мысли и волнения. А этого ты достигнешь, когда будешь оберегать свое сердце от всего нечистого и отстранять от себя все, что может вызвать в твоем уме нечистые мысли и желания. Береги поэтому себя от того, чтобы видеть таких лиц и слушать такие беседы, которые будят страсти и порождают нечистые помыслы. Тогда Бог сохранит тебя от блудных помыслов... Если же страсти неописуемо начинают обуревать сердце человека, должно непрестанно молиться, и молитва изгонит из сердца все дурное. Молиться надо Господу – и Он не оставит человека...

Второе вопрошение твое, отче, о хульном помысле. И этот помысел страшен и лют. Чтобы и от него избавиться, надо прибегать к Господу с неустанной молитвой и в особенности стараться искоренить из сердца гордость: она мать сему пороку... Если после молитвы хульные помыслы не оставляют тебя, всячески старайся обратить свои мысли на какую-либо иную вещь, божескую или человеческую, даже и совсем постороннюю...

А что касается твоего вопрошения о том, как отступить от мира, то на это доброе твое усердие. Следи только за тем, чтобы в тебе совершалось следующее. От мира ты отречешься тогда, когда отречешься от того, к чему всеми помышлениями привязан. И потому откажись от всех твоих наклонностей, поползновений, желаний, – всего, что связывает твою душу с миром. А когда ты это сделаешь, следи за своей душою, чтобы она все более и более уподоблялась Богу. На других же не смотри и грехов их не старайся подмечать. Удаляйся от их пиршеств и собраний, ибо присутствие на них лишает душу человека всего хорошего, заставляет замечать недостатки других, а свои забывать... Старайся также не иметь своими друзьями тех, которые мудрствуют о мирском и стараются о том, чтобы увеличить монастырские богатства, приобрести имения и, не ведая божественных писаний или отемненные своими страстями, думают, что они добро совершают и проводят добродетельную жизнь. Ты, человече Божий, с такими не сообщайся, не подобает также и с рассуждениями обращаться к ним, поносить или укорять их, – лучше Богу предоставить их: Бог один в силах исправить таких...

А еще ты ищешь от меня ответа на то, как не заблудить с истинного пути. И о сем даю тебе благой совет: свяжи себя наставлениями божественных писаний и последуй им, – только писаниям истинным, воистину божественным. Ибо писаний много, но не все они божественны. Ты же, уразумев истинное в них, придерживайся этого; прислушивайся в сем случае также к беседам разумных и духовных мужей: хотя и не все люди, но разумные понимают божественные писания. А без свидетельства писаний не совершай ничего. Я тебе о себе поведаю. Я ничего не делаю без свидетельства божественных писаний, а стараюсь только им следовать, насколько в моих силах. Если мне нужно что-нибудь сделать, я испытываю прежде всего божественные писания, и если не найду согласного с моим разумом для начала дела, – откладываю это дело, пока не найду. А когда найду, творю смело, как уже известное. Так и ты, если хочешь, поступай по святым писаниям, а после них руководством для разума поставь заповеди Божии и предания святых отец. Следуй также во всем ревниво тем, о ком ты слышишь и кого ты знаешь, что их жизнь и мудрования от писания: пути таких истинны...

И старайся, – заканчивал Нил свое послание к Гурию, – чтобы сердце твое, приняв семя слова Божия, не оказалось камнем или тернием, но почвой доброй, дающей многократный плод во спасение твоей души. Чтобы и мне, благодаря Бога, возрадоваться, видя тебя услышавшим слово Божие и хранящим его».

Окончив послание к Гурию, Нил вышел из избушки, взглянул на солнце и решил, не отдыхая, написать сразу же и ответ Герману.

«Напишу ему о себе, о своей жизни. Может, тогда ему яснее станет великая польза от божественных писаний, и утихомирится его скорбящая душа».

И старец принялся за послание, повторяя в нем кое-что из того, что было написано им Гурию.

«На писаньице твое, господине отче, которое ты писал мне, – начал Нил свое послание, – просишь ты у меня ответа тебе на пользу. Говоришь, что скорбь с тобой приключилась от тех речей, которые мы вели с тобой, когда ты был у меня здесь. Советовал я тебе, как своему близкому, любимому, что не просто или как придется нужно нам совершать какое-либо дело, но сообразно с божественными писаниями и преданиями святых отец... И чтобы тебе это было ясно, еще раз поведаю о себе. По окончании странствования моего пришел я в монастырь и вне монастыря, вблизи его, устроив себе келию, жил, сколько мог. Но мое удаление из монастыря разве было не ради душевной пользы? Ей, ей, ради нее. Я видел, что там живут не по закону Божию и преданию отеческому, а по своей воле и человеческому рассуждению. Много еще и таких, которые, поступая так, неправильно мечтают, будто проходят житие добродетельное. Происходит же это оттого, что мы не знаем святых писаний, которых не стараемся со страхом Божиим и со смирением испытывать. Мы небрежем об этом, а о человеческом заботимся...

И вот, теперь я переселился вдаль от монастыря, нашел благодатию Божиею место по мыслям моим, мало доступное для мирских людей, как сам ты видел. Живя наедине, занимаюсь испытанием духовных писаний... Ты знаешь мою худость изначала. Когда мы в монастыре вместе жили, сам знаешь, я удалялся от мирских соплетений и поступал, насколько мог, по божественным писаниям... И вот, и теперь прежде всего испытываю заповеди Господни и их толкование и предания апостолов, потом жития и наставления святых отец. О всем том размышляю и, что, по рассуждению моему, нахожу богоугодного и полезного для души моей, переписываю для себя. В этом жизнь мое и дыхание... Если что случается мне предпринимать и если не нахожу того в святых писаниях, на время отлагаю в сторону, пока не найду. По своей же воле и по своему разумению не смею что предпринимать: я невежда и поселянин... И если кто ко мне обращается за советом, я советую ему так же поступать, особенно тебе, так как мы изначала соединены с тобой духовною любовию. Вот потому я и обращаюсь к тебе с советом, советуя для твоего блага, как своей душе; что стараюсь сам делать, то и тебе советую. И ты, выслушав мой братский тебе совет, если угодно, следуй ему, если желаешь быть сыном и наследником святых отец. Исполняй заповеди Господни и предания святых отец и это же советуй и живущим с тобой братиям. Живешь ли отшельнически, или в общежитии, внимай Святому Писанию и следуй по стопам святых отец или повинуйся тому, кто известен, как муж духовный, в слове, жизни и рассуждении...

Не поступай так, как некоторые, которые с виду повинуются заповедям Господним, на самом же деле устраивают жизнь по своей плотской воле и безрассудному разуму, сами не ведая, что они творят и на чем утверждаются. Ты же, если будешь поступать по святым писаниям и житию святых отец, не погрешишь по благодати Христовой»...

В этот момент у двери избушки раздался звонкий юношеский голос:

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!

– Аминь! – ответил Нил, отрываясь от писания и оборачиваясь к раскрытой двери.

– А, это ты, Вавилка? Ну, обожди, я скоро все приготовлю.

Послушник вынул что-то белое из кармана и хотел передать старцу, но тот уже опять углубился в работу.

«Еще молю твою святыню, – заканчивал он послание к Герману, – чтобы ты не полагал в скорбь всей нашей беседы о пользе Святого Писания. Оно жестко лишь для того, кто не хочет смириться страхом Божиим и отступить от земных помышлений, а желает жить по своей страстной воле. Иные не хотят смиренно испытывать Святое Писание, не хотят даже слышать о том, как следует жить, как будто Писание не для нас писано, не должно быть выполняемо в наше время. Но истинным подвижникам и в древние времена, и в нынешние, и во все века слова Господни всегда будут словами чистыми, как очищенное серебро; заповеди Господни для них дороги более, чем золото и каменья дорогие, сладки более, чем мед и сот... Итак, раз навсегда знай, что не просто и не по случаю надобно нам поступать, а по Святому Писанию и по преданию святых отец...

Будь же здрав о Господе, господине отче, и молись о нас грешных, а мы святыне твоей усердно челом бьем»...

Старец еще раз бегло просмотрел написанное, свернул оба послания и позвал послушника.

– Вот, Вавилка, это передашь в руки отцу игумену, а это, чтоб отец Гурий передал отцу Герману...

Послушник принял от старца послание и протянул ему белый сверток.

– А это что, Вавилка?

– Отец игумен передал и велел сказать, что прибыл из Спасокаменной обители гонец от старца Паисия, который когда-то, сказывали, в нашей обители подвизался...

– От отца Паисия? – радостно переспросил Нил и, быстро развернув сверток, принялся читать послание.

Со времени возвращения в обитель Нил не виделся с Паисием. Расспрашивал о нем других, узнал обо всем происшедшем, об отходе его в Спасов на камне монастырь, но самого его не видел. Было у старца желание, сильное желание, как-нибудь переведаться со своим учителем, но обстоятельства складывались так, что выполнить это желание не удавалось. И вот, старец Паисий теперь сам подает весть, сам обращается к своему бывшему ученику.

В своем кратком послании Паисий сначала братски, дружелюбно приветствовал Нила с возвращением с востока, выражал желание видеть его, чтоб насладиться беседой. В заключение смиренно спрашивал совета и наставления по следующему вопросу: «Если кто недостойный примет священный сан, осквернившись до священства в плотских страстях, или уже по вступлении в священство впадет в плотские страсти, то как на таких смотрят божественные правила: устанавливают ли по отношению к ним запрещение или отлучение?»

Тон всего письма, особенно его заключения, был дружеский и вместе почтительный. Видно, учитель верил в знания и мудрую начитанность своего ученика, вынесенные последним с просвещенного востока.

Прочитав послание, Нил ощутил в себе неодолимую потребность немедленно поделиться с Паисием хотя бы несколькими словами. И несмотря на то, что было уже поздно и солнце клонилось к закату, старец задержал Вавилку и, дав сначала Паисию деловой ответ «от божественных писаний», прибавил затем несколько дружески-приветственных и вместе сыновне-почтительных слов о своем желании видеть старца и поговорить с ним о разных вопросах «на пользу души».

Было уже темно, когда Вавилка, с тремя посланиями в руках, мимо недвижно спавших озер и задумчиво шумевших рощ возвращался в Кириллову обитель.

§ XII

Тихо, мирно текла жизнь сорского отшельника. Дни проходили за днями, и каждый раз солнце, поднимаясь над белозерскими лесами и водами, видело старца то неустанно с молитвой или пением работающим на открытом воздухе, то сидящим на пороге келии с книгой в руках, то молящимся в убогой часовне, то переписывающим и испытывающим «божественные писания», низко согнувшись за столом в избушке.

«От взоров человеческих не может укрыться город, стоящий на верху горы», – так и от взоров современников Нила, неизмеримо возвышавшегося над ними, не могла укрыться его жизнь. И вот, слава о сорском отшельнике стала все более и более распространяться «по городам и весям святой Руси».

Не все одобряли его поведение, его взгляд на современную жизнь, на поведение иноков, на «испытание» писаний.

– Все это, – говорили некоторые, – от гордости ума; а Бог гордым противится. Смирения нужно людям побольше, а то без смирения и мир развалится, грехами да сквернами наполнится... И Святое Писание Бог не велел испытывать. Да и зачем испытывать, коли там все истинно? Испытываешь – значит, не веришь Богу и боговдохновенным писателям...

Но были и другие, которые, вникая глубже в то, что слышали о подвижнике, чувствовали, что он является носителем тех самых невольных сомнений и вопросов, какие рождались и в их умах, сердцах.

Такие были не только из числа кирилловской братии, знавшей близко Нила, но и из других монастырей, много также и из мирян. Последние, наблюдая со стороны тогдашнюю монастырскую жизнь, могли яснее видеть, замечать ее недостатки. И все эти недостатки, – ясно видели они, – не укрылись от зорких, испытующих глаз сорского отшельника.

Таким образом, в пределах и за пределами кирилловской обители все более и более увеличивалось число согласных во взглядах с сорским отшельником. И вот, чем далее шло время, тем все более и более нарушалось его одиночество. Нарушалась все чаще и чаще и тишина угрюмого, задумчивого леса. Человеческие голоса, прежде только изредка и робко будившие его вековой сон, теперь властно и смело раздавались, порождая эхо, далеко катившееся над окружающими озерами и рощами.

Приходили к старцу по большей части на духовную беседу, за наставлениями, за разъяснениями недоуменных вопросов, которые тогдашняя жизнь в изобилии порождала в каждом живом сердце. Нил всем шел на помощь: одних утешал, других поддерживал своим словом, третьим разъяснял, указывал истинные пути жизни.

Так в беседах с приходящими иноками и богомольцами протекло некоторое время, и старец не находил в своей душе причин жаловаться на людей, нарушавших его одиночество. Но вот однажды, когда он, отпустив почти всех, подошел к одному невысокого роста плотному монаху, тот повалился ему в ноги и со слезами в голосе проговорил:

– Отче, я не за одним наставлением и утешением пришел к тебе...

– Что же тебе от меня еще нужно, сын мой? Что в моих слабых силах, все с Божией помощью сделаю для тебя

– Отче, пришел я к тебе, чтобы принял ты меня, грешного, под свое постоянное руководство, дозволил бы жить вблизи тебя и пользоваться каждый Божий день твоими наставлениями...

Говоривший, окончив свою речь, посмотрел в лицо старцу. Оно было как-то невыразимо грустно, словно глазам Нила открылся мир, полный скорби.

– Бог мне судья, – ответил немного погодя тихим голосом старец, – но не лежит сердце мое к тому, чтобы исполнить твою просьбу. Да и то, что ты считаешь полезным для души своей, может, и не таково на самом деле; может, тебе предстоит трудность, превосходящая твои силы... Ты почему хочешь быть под моим руководительством? Какие причины заставили тебя уйти из прежней обители?

Последние слова были произнесены испытующе строго, и в ответ на них инок робко поник головой.

– Не по душе мне наша обитель, – проговорил, наконец, он, – игумен все хочет быть каким-то начальником, братию в страхе держит; работай на него, не покладая рук. И не только игумен, а и старшая братия. А я, отче, сызмальства начальства не долюбливаю; оттого и в монастырь ушел. Думал, хоть молиться-то для себя буду, ибо в монастыре какое уж начальство? Ан, нет... И вот, отче, прослышал я о тебе, что велишь ты в иночестве жить, как кому душа повелит, без всякого начальства и старшего, без всякого надзора. И пришел к тебе. Уж не гони, милостивец. Наставляй мою душу, а что до трудов и молитвы, то душе и воле моей предоставь: волен только Бог в этом, как и сам ты говорил... Проживу и сам, по своей воле...

Во время речи монаха лицо старца сделалось еще более скорбным.

– Слышал ты, сын мой, про мои речи, видно это; а только не понял ты глубины их. Похожи они на то, что и ты говоришь, а только не совсем так я мыслил, когда говорил их...

И Нил начал открывать собеседнику свои взгляды на иночество, на неизмеримые его трудности, на то, что душа не может остаться без всякого руководства; что, отменив внешнее начальство, внешний надзор, нужно непременно заменить их внутренними...

И долго продолжалась беседа Нила с иноком.

– Да и напрасно ты мыслишь, – в заключение сказал старец, – что легче тебе будет жить здесь. Скитничество, о котором я тебе только что говорил, требует великих жертв души, великих трудов тела; устав святых отцов, положенный во главу его угла, тяжел и труден для исполнения; и там где ты жил, более просторный для тебя путь ко спасению. Возвращайся же к своему игумену, и да благословит тебя Господь на молитвенные труды и подвиги вкупе с прочею братией...

Ушел инок, неправильно понявший мысли старца но за ушедшим стали вскоре приходить другие искавшие руководства Нила и разрешения поселиться вблизи его. Все такие искали возможности жить вблизи отшельника по причинам, всегда чуждым основной его мысли, и потому старец отпускал их, указывая на великие трудности скитского образа жизни.

Но самая мысль об основании скита на реке Сорке уже заронилась таким образом в душу отшельника; и, вдумываясь в нее под шум дремучего леса и звонкий плеск озера, Нил радовался тому, что и ему, его слабым силам, быть может удастся осуществить ту форму жизни, какая радовала его душу во время пребывания на востоке. Он только молил Бога, чтобы те люди, с какими ему впервые на Руси придется создавать скит, были родны его душе, его думам, стремлениям, надеждам...

Прошел еще год, и вновь настали весенние дни. Солнце дольше останавливалось над убогою хижиной старца; лучи его, прорывавшиеся сквозь лесную гущу чаще искрились на ледяном покрове, оковавшем прудок и озеро. И вот, вскоре зашумело, заграла, тиховодная Сорка, вздуло с звонким, треском и ломом озеро, – и вся жизнь кругом приняла мало-по-малу играющий радостный вид...

В один из теплых, залитых солнечными лучами весенних дней сорский отшельник сидел на берегу озера и с ощущением тихой радости смотрел на легкую зыбь озера: словно кто-то скрытый в воде жмурился под ласкающими лучами солнца.

«Боже, какая радость разлита во всей природе, – думал старец, – тихо, мирно течет ее жизнь, повинуясь скрытым в глубине ее законам. И оттого, что законы эти непреложны и с необходимостью выполняются, не нарушаясь ни на одну иоту, все в природе полно здоровой, безмятежной радости... А так ли поступает человек?»..

Старец грустно вздохнул.

«Человек, – продолжал он раздумывать, – все свои силы употребляет как будто нарочно на то, чтобы отойти подальше от природы своего существа, от тех законов, какие заложены в его богоподобной душе... И вот, мучения, мучения, вызванные самим же человеком... А между тем, начни только он слушаться своей души, поступать во всем так, как велит она, то есть как велит Бог, начертавший в ней Свои законы, – как жизнь его станет сразу тихой, мирной, радостной, подобно жизни всей этой природы или зыби этого безмолвного озера»...

«А отчего же люди не слушаются своей души?» – встал перед Нилом давнишний его вопрос.

И вспомнил старец, как нередко этот самый вопрос задавал ему и Иннокентий Охлебинин, когда они были на востоке, на Св. Горе, омываемой бурным морем. Так же, вот, сидел он, вспоминает Нил, на берегу моря. Оно, грозное, катило к его ногам свои сердитые, бурные темнозеленые волны, а он глядел в них и думал о жизни людской. Подошел к нему тогда Иннокентий. Умом ли понял он думу своего учителя, душой ли постиг ее, только, вперив свои глаза в даль, покрытую седыми бурунами, он тихо и глухо спросил: «Отче, почему жизнь человеческая такова?..»

– Отче, – раздалось явственно позади Нила, – отче!

«Что это, почудилось мне?» – мелькнула мысль у старца, и он тотчас же обернулся.

Перед ним в нескольких шагах от берегов тихого Сорского озера стоял Иннокентий Охлебинин.

Через несколько минут, когда старцы обменялись первыми приветствиями, Нил сообщил своему ученику и другу, о чем он сейчас вспоминал, глядя на тихие сорские воды.

– Да, отче, – заметил Иннокентий, – вспоминаю я тогда твой ответ мне. Сказал ты тогда, что все от любви людей к себе...

– И не то чтобы к себе, – проговорил Нил, вновь задумчиво глядя на легкую зыбь озера, – не к себе, а к своим страстям и порокам. Человек-то создан, как все, «добре зело», а только он не выполняет законов своего существа и любит в себе не то, что следует любить. Ему надо любить душу богоподобную, а он любит дурные привычки и страсти тела...

– И чудно порою кажется, когда всмотришься в жизнь человека, – добавил чрез несколько минут старец, – думают иные люди, что по-Божьи они поступают; о Боге говорят богослужения совершают, а выходит на самом деле, что не только не по-Божьи, а даже и по-человечески не поступают, а просто по-звериному... Тяжела жизнь человеческая, тяжела, грязна, нечиста. Много нужно человеку работать над собой, чтобы очистить себя от грязи, от того, что заслоняет собою богоподобную душу... И вот, когда человек мало-по-малу освобождается от грязи, тогда начинается просветление, и человек приближается к Богу...

Старец замолк, молчал и Иннокентий, слышен был только шум легкого ветерка, пробегавшего по верхушкам сосен... Так прошло несколько минут. Наконец, заговорил Охлебинин.

– Отче, ты и не спросил меня, зачем я пришел к тебе...

– А разве великое какое дело есть у тебя? Говори, говори.

– Великое, отче, весьма великое. Пришел я к тебе, чтобы и совсем уж от тебя не уходить… Пришел, отче, молить тебя разрешить мне поселиться с тобой навсегда... Я буду служить тебе, помогать в твоих трудах, как и там, помнишь, на востоке...

Старец молчал, но в душе его не родилось тягостное волнение, как в те минуты, когда с такой просьбой обращались другие. Он почувствовал, что началось то, об исполнении чего он уже давно молил Бога.

– Боялся я принимать к себе кого на жительство, – сказал он Охлебинину, – думал, что не в силах мне тогда совладать и с собой, и с другими. Но тебя я знаю, и Бог тебя мне посылает. Да будет Его святая воля. Приходи завтра из обители ко мне, и мы обсудим, как выполнить наше намерение...

На следующий день Охлебинин пришел уже не сам, а с другим старцем. Старец был невысокого роста, седой, с глазами, смотревшими пытливо и вместе скорбно. Это был Дионисий из князей Звенигородских, живший прежде в недавно до того основанном монастыре Иосифа Волоколамского, о котором тогда уже начинала проноситься слава, как о защитнике вотчинных владений у монастырей... Когда Дионисий жил в Иосифове монастыре, он, по словам современной летописи, «в хлебопекарне работал за двух и к тому же пел 77 псалмов и творил по три тысячи поклонов каждый день. Но, полюбив уединение, просился и получил благословение идти к отцу Нилу, который тогда сиял, как светило, на Белоозере».

– Ушедши вчера от тебя, отче, – сказал Иннокентий, – встретил в обители святого Кирилла сего пречестного старца. Из-под далекой Москвы пришел он к тебе, чтобы ты принял его на послушание, как принял меня грешного...

Дионисий упал в ноги Нилу и, рассказав свою прежнюю жизнь, умолял не отвергать его, не оставлять без своего руководства. Нил поднял седовласого старца с земли и, обняв его, сказал растроганно:

– Видно, так Богу угодно, чтобы началось на сем месте наше совместное житие. Призовем же Его благословение и размыслим втроем, как устроиться нам. Прежде всего, раз мы собираемся для служения Богу, нужно нам построить церковь Божию. Часовенка моя малая и троих не вместит.

– Так, отче, и я помыслил в себе, – заметил Иннокентий.

– Только место здесь низкое, сырое, и укреплять храма-то не на чем будет, – сказал Дионисий, – не лучше ли нам, отцы, насыпь тут невеликую сделать?..

– Правильно, отче, ты умыслил, – согласился Нил, – и тем нужнее это нам сделать, что и кости-то наши негде будет положить, когда придет наш смертный час. Не в воде же да сырой земле класть наши грешные тела: придет полая вода, вынесет их, и будет поругание и посмеяние Божию образу...

– А о келиях для нас потом позаботимся, – отозвался Иннокентий, – устроим дом молитвы, помыслим потом и о жилищах наших; а пока работы наши будут продолжаться, будем жить в обители святого Кирилла и к тебе сюда, отче, каждый день приходить... Начало только теплыни теперь, так что, с Божией помощью, к глубокой осени, а то и к лету, и управимся совсем...

На этом порешили старцы, и со следующего утра начались их совместные работы по устройству и укреплению насыпи. Перед началом работ Нил взял камень, подошел к порогу своей избушки, перекрестился и, размахнувшись со всей силой, бросил камень в одну из сторон леса и потом пошел по направлению падения камня. За ним, недоумевая, пошли Дионисий и Иннокентий. И когда уже подошли к упавшему камню и старец поднял его, они спросили:

– Отче, что это значит?

– То, что именно на этом месте подобает быть нашей соборной церкви. Не дивитесь этому, а выслушайте. Знаешь ты, Иннокентий, да и ты, отче, может, слыхал, что на востоке, где иноки селятся так, как мы теперь хочем, келии их отстоят одна от другой и от места общего их молитвенного собрания на великое расстояние, чтобы не соблазнял один другого и не мешал уединению и богомыслию. Так да будет и у нас. Останусь я жить в моей келии; так пусть отстоит она от храма Божия на такое расстояние, на какое только в силах были мои слабые руки бросить сей камень. На такое же расстояние от храма и моей избушки будем созидать и ваши келии...

Работа старцев подвигалась быстро. Вечером, когда Дионисий и Иннокентий возвращались в Кириллову обитель, игумен Гурий предлагал им послать в помощь своих иноков, но старцы не соглашались принять помощи.

– Отец Нил не благословил, – отвечали они.

Но скоро рабочие руки на реке Сорке прибавились сами собою. Некоторые из иноков окрестных обителей, прослышав, что Нил принял Дионисия и Иннокентия, устремились к сорскому отшельнику с неотступною просьбой, чтобы он и их принял в число братии нарождающейся общины.

– Разумно ли просите? – говорил таким старец и начинал указывать, как и прежде многим, на трудности предстоящего жития, созидавшегося по образцу восточных скитов.

Были, правда, такие, которых устрашали эти трудности, но большая часть соглашалась перенести их, лишь бы иметь возможность жить под духовным руководством сорского отшельника. Некоторых из них Нил, действительно, принимал к себе.

И вот, благодаря увеличившемуся числу желавших подвизаться в этом месте, работы по постройке церкви быстро приблизились к концу. Когда же она была окончена и возник вопрос о том, как ее украсить, Нил со всею силою, свойственною его благочестивым рвениям, высказался против золота и серебра и вообще всяких драгоценных украшений.

– Лучше нищим подать, чем церкви украшать, – сказал он, – Бог не на то смотрит, где и среди чего мы молимся, а на те чувства и помышления, какими полна бывает в это время наша душа. Так и поступим, отцы и братие. Будем соблюдать смирение и скромность во всем, даже в украшении храма Божия...

Когда окончен был храм, приступили к постройке келий. В начале их нужно было только семь, но когда принялись строить, число их понадобилось увеличить. Были вновь приходившие и принимаемые Нилом. В числе таковых был и известный впоследствии Нил Полев, происходивший из князей Смоленских. Вместе с прочими просил он старца принять его под свое руководство, и старец указал ему жить одному в келии.

По распоряжению Нила, келии ставили одна от другой и от храма на вержение камня.

В воздухе уже чувствовалось дыхание приближающейся осени, лучи солнца теряли свою прежнюю живительную теплоту, и стаи птиц с прощальными криками проносились к югу над Сорским озером, когда братские келии были устроены и к сорскому отшельнику могли перейти те, чьими душами он должен был отныне руководить.

В один из ясных осенних дней, когда в воздухе была разлита какая-то прозрачная тишина, нарушаемая только легкими всплесками волн озера, собрал Нил к порогу своей хижины всех своих седовласых духовных детей и обратился к ним с беседой.

– Отцы и братие, – начал он, – Бог привел исполниться моей заветной думе об устроении у нас жития по образу восточных скитов. Когда мы с отцом Иннокентием были в странах восточных, в Царьграде и особливо на святой горе Афонской, видели мы там сей образ жития. В чем он состоит, то ведомо уже вам: неоднократно говорил я с вами о нем. Но ныне, когда мы на пороге вступления в новую жизнь, еще раз дерзаю напомнить самое главное, чем должны вы будете руководиться в своих делах и помышлениях. Будете жить вы по одному, по два или по три, как уже уговорено между вами. Селитесь ли вы по одному, или по несколько, все это лишь для вашей пользы, ибо научиться мыслить и поступать по велениям души – вот то самое главное, что предстоит вам. Вдумывайтесь в свою душу, открывайте в ней, читайте волю Божию, начертанную ясно в ней, и, открывая, молитесь Богу своей душой. Молитва же ваша пусть будет не в словах только заключаться, а в непрестанном памятовании и помышлении о Боге. Наполняйте все свои думы, все свои помышления Богом. Пусть ни на одно мгновение Он не уходит из вашего ума и вашей души. Созерцайте Его непрестанно в себе, и это созерцание даст вам неописуемое блаженство и выведет вас на путь истины и добра. Тогда вы будете солью земли, светильниками для мира. Из сей пустыни воссияете вы далекому от вас миру. Вы не будете видеть его, но он увидит вас, ибо «не может град укрытися, верху горы стоя».

И вот, в непрестанном богомыслии, в таком умном делании поддерживайте друг друга, кто с кем живет. Открывайте друг другу свои души, свои помышления, старайтесь понять тончайшие движения души в другом и помочь ему самому уразуметь. Тогда ваше богомыслие, поддерживаемое дружескими советами и наставлениями, принесет вам великую пользу... Для того и селитесь друг с другом...

Живя в келиях, устрояйте свою жизнь по велениям души. Душа одного для возбуждения богомыслия в себе требует одних подвигов и трудов, а другого – других. Но да будет у вас священным правилом: не пребывать в праздности. Праздность – мать многих пороков. Возбраняйте себе пребывать в праздности еще и потому, что будете жить вы трудами рук своих. Каждый пусть питается от себя и не надеется на общую трапезу и казну. Да не будет у вас общей казны и общего имущества, ибо это – корень зла современного нам иночества. «Не трудивыйся да не яст». И милостыню вам возбраняю принимать не только от мирских, но и от своих, разве по великой нужде.

Живя в келиях, подкрепляйте подвиг богомыслия чтением и испытанием святых писаний. Беседовал я с вами неоднократно о великой пользе сего и еще раз скажу, что без испытания писаний не сможете достичь Бога...

Так, в богомыслии, в непрестанных трудах и испытании священных писаний, будете вы проводить шесть дней в неделе. И друг ко другу в эти дни не заходите, дабы не смущать и не искушать друг друга. В субботу же или в предпраздничный день, по примеру восточных, будем сходиться на молитву в храм, и пусть в этой молитве, в наставлениях и поучениях друг друга пройдет вся ночь на воскресенье, самое воскресенье, и лишь к вечеру его мы будем расходиться, дабы вновь собраться для общего утешения перед днем праздничным...

Как я вам описал, так совершается в восточных скитах, так пусть будет и у нас. Отныне будем хранить и соблюдать такое правило, и к соблюдению его да ниспошлет ныне на нас Господь Свою благодать...

Братия молча и с глубоким вниманием выслушала наставление старца и тихо разошлась по келиям, чтобы, затворясь в них, начать трудный подвиг «умного делания».

Так началось в России «скитское житие».

§ XIII

Тихо, день за днем, месяц за месяцем, потекла жизнь сорских скитников. В течение недели все молились и трудились по своим келиям и из одной келии не ходили в другую, не видели ее насельников. Когда же наступал вечер субботы или кануна праздника, из всех келий показывались скитники, направлявшиеся к храму. Келии кольцом окружали храм, и потому особенно трогательно было видеть, как, разъединенные в течение недели далеким расстоянием, иноки по мере приближения к храму соединялись все более и более вновь, пока, наконец, в самом храме сливались в неразрывную группу молящихся.

Всенощная в скитской церкви продолжалась всю ночь. За каждою кафизмою предлагалось по три и по четыре чтения из святых отцов. Читал обыкновенно сам Нил, который тут же и пояснял прочитанное.

Тихо, ласково, задумчиво мерцали огни свеч, озарявшие непокрытые золотыми украшениями строгие лики святых. Словно вторя задумчивому мерцанию огней, размеренно и тихо звучал голос чтеца. И в душах иноков рождались, зрели такие же тихие неопределенные и вместе ровные думы, святые мечты.

За литургией пели только трисвятую песнь, аллилуя, херувимскую и достойно. Все прочее читалось протяжно, нараспев. За самой литургией, а также и после нее, Нилом или кем-либо другим из братии предлагалось поучение.

После молитвы в притворе церкви вкушали общую трапезу, после которой расходились по келиям, чтобы в канун следующего праздника или в следующую субботу вновь собраться в храме для общей молитвы и взаимной поучительной беседы.

Были такие, которые не в силах были вынести строгой размеренности скитской жизни и своеобразных ее испытаний. Такие оставляли скит, и Нил не жалел об их уходе, так как целью учреждения скита было, между прочим, собрать воедино одинаково мыслящих. Кто же оказывался инакомыслящим, тот тем самым вносил смущение в сердца остальных, и уход его был только желателен.

На место уходивших сразу же появлялись новые, и все приходившие умоляли Нила принять их в учрежденный им скит. Нил сначала отказывал многим, но просьбы всех были так настойчивы, желание послужить Богу в образе скитского подвижничества было такое искреннее, что старец стал принимать почти всех и только требовал, чтобы селившиеся в скиту подчинялись всем его правилам и прежде всего жили по святым писаниям и наставлениям святых отцов.

Чтобы научить прибывающих правилам скитского жития и напомнить эти правила прежним, Нил не раз предпринимал в церкви о них общую беседу и, наконец, решил записать их для всеобщего памятования и наставления.

Таким образом появилось «О жительстве скитском от святых отец постника и отшельника старца Нила предание от божественных писаний ко присным ему единонравным учеником».

«Вседействием Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и споспешествованием Пречистой Его Матери, – говорит Нил в этом «Предании», – я написал это, как полезное для своей души и братиям моим, близким мне и единомысленным; ибо так я называю вас, а не учениками. Один для нас Учитель Господь наш Иисус Христос Сын Божий, за Ним святые апостолы, давшие нам Св. Писание, потом преподобные отцы, которые научили и научают пути, ведущему род человеческий ко спасению. И потому они учат, что прежде сами совершали все благое. Я же не совершал ничего добраго, но только указываю на Божественныя Писания принимающим их и ищущим спасения. И если Св. Писание говорит, что мы здесь странники и пришельцы (Евр.11:13), а потом для нас после смерти наступит вечная, неизменная жизнь – или блаженная, или исполненная мучений, – какую воздаст Господь каждому по делам его, то нам особенно нужно попещись о будущей, загробной жизни.

Для этого я при жизни своей составил это писание братии моей о Господе для спасения своего, а также и для спасения всех ищущих его, возбуждая совесть к лучшему, желая сохранить от небрежности, дурной жизни и ответственности за нее тех, которые мудрствуют по плоти и злобно; от преданий лукавых и суетных, которыя приходят к нам от общаго врага и льстеца нашего и от нашей лености.

Прежде всего предлагаю учение веры. Верую во единаго Бога, в Троице славимаго, Отца, Сына и Св. Духа, единосущнаго и нераздельнаго. Также верую и в воплощение Сына Божия; признаю, что Он совершенный Бог и совершенный человек; и все прочее исповедание православной веры принимаю и признаю от всей души. Также с великою верою и любовию признаю, величаю и славлю и Госпожу мою Пречистую святую воистину Богородицу; почитаю всех святых, приемлю их и прославляю и соединяюсь благодатию Христовою и всею моею душею прибегаю ко святой, соборной, апостольской церкви; ея учение, которое она приняла от Самого Господа и святых апостолов, также постановления святых седьми вселенских соборов и соборов поместных и учение святых отцов о православной вере и благочестивой жизни, – все это принимаю и почитаю с великою верою и любовию. Еретическия же учения и наставления я и все живущие со мною проклинаю, и да будут чужды нам все еретики.

Многие благоговейные братие приходят ко мне и просятся жить у нас, а я, считая себя грешником, скудоумным, немощным душею и телом, долго отказывал им. Несмотря, однако на отказ, они не оставляют меня в покое и не перестают досаждать мне, чем причиняют мне большое смущение. Поэтому мы рассудили так: если кто придет к нам, тот должен держаться преданий святых отец, сохранять заповеди Божии и исполнять их, а не вносить раздоров и не придумывать различных извинений своим грехам, говоря, что в нынешнее время нельзя жить по Писанию и следовать указаниям святых отцев.

Хотя мы и немощны, все-таки, сколько позволят нам силы, должны следовать и уподобляться тем приснопамятным и блаженным отцам, если нельзя нам сравняться с ними. Кто же не желает поступать так, пусть перестанет досаждать моему окаянству. Я отошлю таковых ни с чем. Не я прихожу к ним, желая начальствовать над ними; они сами принуждают меня, приходя ко мне, к таковому поступку. А если и живущие у нас не стараются соблюдать всего вышесказаннаго и не слушают наставлений, которыя я преподаю им от Св. Писания, я не виноват в том и не хочу отвечать за их самоволие. Также тех, которые соглашаются жить так, как повелеваем, мы принимаем с любовию и охотно, наставляя их согласно слову Божию.

Если я сам чего не делаю, все-же надеюсь, что по благодати Божией и по молитвам наученных от меня сподоблюсь тем, о которых в «Божественной Лествице» говорится: «Погрязнувшие в тине и замаранные ею уведомляли о себе проходящих, каким образом они увязли в том болоте, и предостерегали, как бы и они не попали в ту же грязь; и ради того, что они спасли других, Господь и им даровал избавление от скверн». И еще сказано: «Не желай быть строгим судий – тем, которые учат словом, почитая их за мало заботящихся о деле. Бывает часто, что недостаток дела восполняет польза от слова. И обратно: боясь греха, не нужно стараться обращать других только словом, как сказал святый Максим: много нас говорящих, а мало исполнящих».

Итак, слово Божие никто не должен по своему нерадению утаивать, но, сознавая свою немощь, не скрывать и истины Божией, чтобы не быть повинным наказанию и за преступление заповедей, и за то, что не возвещали открыто Божие слово. Мы Божественное Писание и учение святых отцев, которых так много, как песок морской, изучая с усердием сами, передаем и тем, кто к нам приходит и желает слышать наше учение. Впрочем, не мы учим (ибо считаем себя недостойными сего), а святые отцы от Божественнаго Писания. Стараемся и о том, чтобы живущие у нас строго исполняли все: так мы желаем и любим.

Если же кто из братии, по лености или небрежности, нарушит в чем-либо преданное ему, – сей же час должен признаться в том настоятелю, и тот подаст приличное наставление, как нужно исправить погрешность; в келии ли случится это, или где-нибудь вне, – грех очищается признанием настоятелю.

Большую же осторожность нужно иметь, чтобы соблюдать правила тем, кто отлучается куда-нибудь. Ибо многим очень не нравится отречение от своей волн, и каждый ныне сам по себе хочет получить свое оправдание. О них так пишется в «Лествице»: «Лучше изгнать таковых из обители, нежели позволить послушнику все делать по своей воле, потому что изгнавший сделает скоро изгнанаго послушным и научит его отрешаться от своей воли. А кто под видом человеколюбия снисходит к таким, тот доводит до того, что они во время исхода своего ужасно его проклинают».

И то осмотрительно предали нам святые отцы, что всякий от своих праведных трудов, своего рукоделия и работы должен приобретать себе дневную пищу и все необходимое. Апостол Павел сказал: «Кто не трудится, пусть не ест» (2Фес.3:10). Трудиться же нужно преимущественно в келии. Если же по нужде и бывают труды на воздухе, например: пасти стадо, пахать или какие-либо другие, то они в общежитии очень похвальны, говорят святые отцы, а для отдельно живущих – укоризненны.

Если же по болезни и какой-либо другой уважительной причине нас не могут удовлетворять произведения наших трудов, можно обратиться за милостынею к христолюбцам и принять от них, но только необходимое, а не лишнее. Приобретенное с вымогательством, собранное трудами других никак не послужит нам в пользу. Ибо как можем тогда соблюсти Господню заповедь: «Хотящему с тобою судиться и одежду твою взять – отдай ему и рубашку» (Мф.5:40). Все это и подобное мы должны от себя отгонять, как смертоносный яд.

В купле же, необходимой для нас, равно и в продаже своих рукоделий, мы должны стараться не вводить в убыток брата, а решиться скорее самим принимать убыток. Точно также и тех из мирских, кто работает у нас, не должно лишать заработанной ими платы, но отдавать с благоговением и отпускать с миром и благословением.

Лишняго нам иметь не нужно. Повеление же подавать просящим у нас и не отгонять желающих занять у нас относится к лукавым, говорит Василий Великий. Ибо не имеющий лишняго не должен и подавать, и если он скажет: я не имею, то не солжет, говорит Варсонофий. Видно инока, который может и не творить милостыни: он с открытым лицом может смело сказать: «Се мы оставихом вся и вслед Тебе идохом» (Мф.19:27). Нестяжание – выше всяких подаяний, пишет святый Исаак. Иноческая милостыня в том, чтобы помочь брату во время его нужды советом, утешить его скорбь мудрым рассуждением. Но это дело способных, для новоначальных же составит милостыню претерпевание скорбей, обид и укоризны от братий. Эта душевная милостыня настолько выше вещественной, насколько душа выше тела, говорит святый Дорофей. Ио если придет к нам странник, его нужно, насколько можем, успокоить и с благоговением отпустить.

Выходить из нашей обители нужно не как случится и не самовольно, но только когда пошлют по необходимости. Несвоевременно же и без уважительной причины не нужно отлучаться даже из келии, говорит Василий Великий. Настоятель пусть благочинно разделяет работы между братией, также разрешает всякому необходимую отлучку, а кого пошлет сам, тот не должен отказываться от послушания и да не выставляет причиной своего нерадения данное ему послушание, но исполнит его со тщанием и страхом Божиим, чтобы была от того польза как ему самому, так и живущим с ним.

Желательно мне, чтобы все, что я написал в этом предании, исполнялось точно как при моей жизни, так и по смерти...

В келиях могут делать наставления братии и странникам только те, о которых мы знаем, что они ведут собеседования, служащия к пользе душам и исправлению, и владеют искусством передавать полезное.

Как дурных помыслов, так и страстей не должно скрывать, но каждый день исповедывать их настоятелю и с верою исполнять все то, что он посоветует и что служит к благоугождению Божию и к пользе для души. Ничто так не полезно для инока, как вседневная исповедь, говорят святые отцы.

Все, что я написал, служит к благоугождению Божию и пользе душам, и это будем исполнять...

О церковном украшении пишет святый Иоанн Златоуст: «Если кто, желая принести в дар для церкви сосуды серебряные или какое-либо иное украшение, просит совета, посоветуй ему лучше роздать нищим. Никто никогда не был осуждаем за то, что не украсил храма». То же повторяют и прочие святые. А преподобная мученица Евгения не приняла принесенных ей серебряных сосудов на том основании, что монахам не должно иметь серебра. Поэтому и нам не нужно иметь ни золотых, ни серебряных сосудов, хотя бы и священных, и прочих излишних украшений, но иметь только самое необходимое для церкви.

Пахомий Великий не хотел, чтобы было украшено и самое церковное здание. В обители своей, в Мохосе, он создал церковь и делал в ней из камня красивые столпы. Потом, подумав, что нехорошо удивляться делам рук человеческих и превозноситься красотою зданий, взял веревку, обвязал ею столпы и приказал братии изо всех сил тащить их до тех пор, пока они не изломались и стали неблаголепны. И сказал он: я это сделал для того, чтобы ум не возгордился за похвалу к искусству и не был бы уловлен от диавола, – ибо много его коварств. И если такой великий святой так говорил и делал, не кольми ли паче нужно в подобных случаях поступать так же нам, потому что мы немощны, подвержены страстям и шатки умом!

Питаться должен всякий сообразно потребности тела, особенно же души, избегая пресыщения и сластолюбия. До опьянения нам не должно пить никакого питья. А здоровые и молодые пусть утомляют тело по возможности постом, жаждою и трудом. Старым же и немощным дозволяется немного и покоить себя.

В келиях наших отнюдь не должно иметь ни дорогой, украшенной посуды, ни других таковых же вещей. Точно также не должно строить дорогих и разукрашенных келий и прочих принадлежностей жилья. Все это должно быть не многоценно и не украшено, и из такого материала, который можно везде и найти, и удобно купить, как говорит святый Василий Великий.

Не дозволять приходить к нам в скит женщинам; даже бессловесных женскаго пола для работы или другой потребности не иметь. Это нам возбранено. Неприлично также иметь у себя для услуг отроков; особенно же избегать красивых, женоподобных лиц.

Итак, – заканчивает Нил свои наставления инокам, – содержание этого предания такое: научить, как нужно поступать монаху, желающему истиннаго спасения в эти времена; как нужно, насколько возможно, мыслию и чувством, и делами жить согласно учению Св. Писания и житию святых отцев. Таким образом, исполнив повеленное нам, получим жизнь вечную чрез Христа Иисуса Господа нашего, Ему же подобает честь и слава, и поклонение со Отцем и Святым Духом ныне, присно и во веки веков. Аминь».

§ XIV

Был август 1485 года. В воздухе уже чувствовалось приближение осени, и над белозерскими лесами и водами царила та грустная тишина, которая всегда бывает в природе перед умиранием: тогда, пред лицом смерти, живое как бы затаивается, и всюду становится тихо, скорбно и прозрачно... Среди забот по управлению скитом, среди «испытаний» «божественных писаний» и прочих разнообразных трудов Нил все чаще и чаще обращался мыслью к тому, кто его еще в юношеском возрасте твердо поставил на дорогу истины, – к старцу Паисию.

Несмотря на то, что расстояние между Кирилловым и Спасокаменным монастырями было не особенно велико, старцам все-таки как-то не приходилось видеться между собой. А между тем Нил, чем далее, тем все более и более чувствовал настоятельную необходимость повидаться с учителем юности: душа подвижника тяготилась многими невысказанными вопросами и чувствами, и в особенности тем одиночеством, какое само собой создалось вокруг сорского отшельника.

Правда, он не был одинок в обыкновенном смысле этого слова, его окружало более десяти братий, но все-таки эти братие были только его ученики, не только не превосходившие Нила своим жизненным и духовным опытом, но и стоявшие в этом далеко ниже его. Душа же человеческая всегда ищет того, кто не только бы вполне понял ее, но и успокоил, освободил от сомнений, колебаний, недоумений...

После краткого ответа Паисию, переданного с Вавилкой, Нил писал своему учителю и еще два послания: одно два года назад, а другое весной настоящего.

В первом из них, напомнив о вопросе, заданном Паисием ему, Нил так отзывался о своем ответе: «Сам будучи грешен и недостоин, как я мог присвоить себе дар учительства? Однако, страшась суда Божия, я убоялся скрыть из-за грехов своей лености истину. И потому в ответ на твое сильное желание слышать от меня, худого, слово для твоей душевной пользы, я и дерзнул написать тебе. Конечно, в делах и словах я не так силен, как ты думаешь, любимый мой; и тебе самому ведома и немощь, и худость моя. Но так как ты просил не о том, что упокоевает плоть, а о том, что служит к установлению душевнаго спокойствия, то потому я и забыл свою скудость и неразумие и, помня твою веру и усердие, и рвение к благому, – дерзнул написать вкратце о просимом тобою, от божественных правил, и послал твоему боголюбию... А что ты пишешь, отче, о том, чтобы свидеться нам, то я боюсь, владыко мой, чтобы множество грехов моих не помешало мне насладиться созерцанием тебя здесь или там. Если же благоволит Господь здесь, то пусть утвердится мое сердце твоими словесами... О, честнейший отче! свое чадо убогое не забывая, будь молитвенник Господу о моем окаянстве, и всегда быть им молю твое преподобство, – и на путь спасения наставлять мое недостоинство не отрицайся, владыко»...

Во втором послании к Паисию Нил выражал особенное желание видеть своего учителя. «Едва я увижу тебя, – так заканчивал он это свое послание, – как этого уже будет достаточно для увещания моей злонравной души, для того, чтобы она стала благонравной и пришла в умиление. Поэтому со слезами молю твою христоподражательную утробу, господине мой и владыко, – прими исповедание моей многогрешной души и приведи ее покаянием ко Христу Спасу... Не могу, господине, каждому, кто встретится, обнажить язвы души моей, но могу обнажить их, святый владыко, только пред тобой, исцелявшим их и прежде...»

Но вот в один из ясных тихих солнечных дней случилось то, чего так желал Нил: в скит прибыл Паисий. Явился он неожиданно, около полудня. Нил сидел в своей келии за книгами, когда кто-то постучался.

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!..

Звуки голоса показались сорскому отшельнику как будто знакомыми, но он не смел довериться внезапно мелькнувшей радостной мысли.

– Аминь, войди, брат, – дрогнувшим голосом произнес он и обратил на дверь взор, полный ожидания.

Дверь раскрылась, и через порог келии переступил седой старик, в котором Нил сразу признал старца Паисия. Правда, волосы его стали значительно более седыми, и весь он согнулся, но глаза глядели так же строго-проницательно, и в глубине их за выражением строгости по-прежнему виднелась необычайная доброта и мягкость.

– Отче!

И старцы, учитель и ученик, дружески, крепко обнялись после 22-летней разлуки. После первых приветствий Нил начал расспрашивать спасовского старца, каким образом он здесь: приехал ли нарочно, или, быть может, случай как-либо привел...

– Из Москвы я...

– Из Москвы?! – удивился Нил, – ради чего предпринял такой дальний путь?

– Великий князь призывал, на митрополии меня хотел видеть. Насилу спас Господь от великого искушения...

Нил еще более удивился. Он, правда, знал об отношениях великого князя к Паисию; возвышение из простых иноков прямо в митрополиты также не было редкостью для того времени, – но Нил был так далек от текущей церковной и общественной жизни что крупные и резкие перемены, происходившие там, за пределами Белозерья, показались ему необычайно странными.

– А Геронтий, – спросил он Паисия, – разве волею Божиею преставился?

– Нет, Господь миловал... Дело в ином...

И Паисий шаг за шагом начал передавать Нилу то, что вызвало его в далекую Москву с Кубенского озера.

Еще в 1472 году Геронтий, бывший до того епископом коломенским, поставлен был в митрополиты. В лице нового митрополита Москва приобрела человека с твердым характером, который в церковных делах не хотел считаться даже с великим князем. Правда, в известном уже споре ростовского архиепископа Вассиана с кирилловскими иноками он должен был уступить великому князю, но уступил он, только подчиняясь силе, и с той поры затаил в своей душе твердое желание ревниво оберегать митрополичью власть от княжеских поползновений. Случай к этому не замедлил представиться. 12 августа того же 1478 года совершилось в Москве освящение Успенского собора. И вот, некоторые из бывших на освящении донесли князю, что митрополит, обходя вокруг церкви с крестным ходом, ходил не по солнцу, а против него, и тем совершил великий грех. Князь, как человек благочестивый и строго веривший в незыблемость раз заведенного порядка, сильно разгневался на митрополита и велел ему передать, что за такие дела приходит гнев Божий. Вместе с тем было приказано произвести по книгам строгое расследование: как велят «божественные писания» ходить при освящении церкви, посолонь или против солнца. Однако, по данному вопросу в «божественных писаниях» не нашли никаких указаний. Возникли горячие и непрерывные споры и рассуждения. Каждый, становясь на сторону того или иного мнения, старался найти для себя опору хоть в чем-нибудь. Митрополит в доказательство справедливости своих действий ссылался на то, что диакон при каждении престола начинает с правой стороны и, таким образом, ходит против солнца. На сторону Геронтия стало и большинство духовенства, призванного рассудить митрополита с князем в спорном деле.

Только ростовский архиепископ Вассиан Рыло да чудовский архимандрит Геннадий, чувствуя и замечая, что князю угодно иное мнение, стояли против Геронтия. Не имея в своем распоряжении в защиту справедливости своего взгляда никаких данных, они только твердили: «Христос, Солнце праведное наступил на ад, связал смерть и освободил души; потому и на Пасху исходят, то же прообразуют на утрени». Более убедительных доказательств они не приводили, и спор разгорался все с новой и новой силой.

Некоторые гражданские дела, имевшие великую важность, а в особенности нашествие татарского царя Ахмата, отвлекли в сторону внимание великого князя Иоанна Васильевича, но через три года, освободившись от докучливых и неотложных забот и дел, он снова поднял свой старый спор с митрополитом. Геронтий, видя в этом придирчивость и желание во что бы то ни стало досадить ему, оставил Москву и отправился в Симонов монастырь, захватив при этом с собою только ризницу и умышленно оставив в соборе посох. Близким к нему лицам митрополит говорил, что он даже совсем оставит митрополию, если князь не смирится, будет настаивать на хождении посолонь и не придет к нему в Симонов бить челом.

Иоанн Васильевич знал обо всем этом, но решил с своей стороны не идти на уступки. В это время было построено много новых церквей, но он не велел их освящать, пока не решится спорный вопрос. Быть может, князю и удалось бы одержать над митрополитом верх, если бы на его стороне были многие. Но все священники, иноки, миряне, начетчики говорили за Геронтия, а за великого князя только преемник ростовского архиепископа Вассиана Иоасаф да прежний чудовский архимандрит Геннадий.

Иоанн Васильевич увидел себя оставленным и принужден был пойти на уступки. Он послал сначала своего сына к митрополиту просить вернуться в Москву. Но Геронтий, чувствовавший под собой твердую почву, отказался наотрез. Тогда великий князь вынужден был отправиться лично в Симонов и там бить челом митрополиту. При этом Иоанн признал себя во всем виновным и обещал впредь слушаться во всем митрополита и ни в коем случае не воспрещать ему совершать крестные ходы по своему образу и усмотрению.

Митрополит милостиво согласился на просьбу князя и вернулся в Москву. Теперь обида затаилась уже в другом сердце, и борьба между князем и митрополитом не прекратилась, а стала только глухой, скрытной, готовой, конечно, прорваться при всяком удобном случае. Такой случай не замедлил представиться в лице упомянутого Геннадия, который поддерживал раздор между двумя представителями высшей власти и которого Геронтий сильно не любил: он проглядывал в глубь сердца чудовского архимандрита и там, на дне его, читал многое такое, что заставляло его отвращаться от этого ловкого и хитрого человека.

Навечерие Крещения Господня в 1483 году пришлось в день воскресный. Геннадий разрешил своей братии пить богоявленскую воду поевши. Митрополит узнал об этом и приказал схватить архимандрита. Тот искал покровительства и защиты у великого князя. Но митрополит, явившись в палаты княжеские, сказал Иоанну Васильевичу: «Непокорный мне чудовский архимандрит нашел убежище в твоих палатах: выдай мне его: во-первых, он поступил самовольно, не спросясь меня, а во-вторых, обесчестил священную воду, повелевши пить ее по принятии пищи». Великий князь и на этот раз вынужден был уступить митрополиту, а когда тот посадил Геннадия в ледник под палату, – даже просить его пожалеть виновного.

С этих-то пор особенно обострились отношения между великим князем и митрополитом, и скоро обстоятельства склонились в пользу князя. Весной текущего года Геронтий сделался болен и задумал совсем оставить митрополию. Забрав с собою ризницу и посох, он отправился в Симонов монастырь. Иоанн Васильевич обрадовался тому, что несимпатичный ему владыка сам отстранился от дела. Но Геронтий вскоре выздоровел и захотел вернуться на митрополию. Тогда великий князь решил прямо и открыто воспротивиться этому и для выполнения своего намерения призвал старца Паисия.

– Прибыл я на Москву, – рассказывал Паисий Нилу, – приближаюсь к княжеским палатам, а у самого мысль неотступная: и чего ради снова позвал меня государь-князь? Коли вновь на игуменство послать хочет, так безуспешно будет его настояние... Вхожу в палаты. Князь этак милостиво, ласково говорит. И дал он мне весьма тяжелое для моей души приказание: чтобы отправился я в Симоново и по-братски посоветовал бы отцу митрополиту не возвращаться на Москву.

– Ну, и что же, отче, выполнил ты это поручение?

– Скрепя сердце, отче, направился я в Симоново. Говорю митрополиту слова государевы, а он кричит и топает: «На митрополию, говорит, сам захотел; для того и уговариваешь...» Тут я оторопел. Начал отрицаться, а он все не верит. «Знаю, говорит, такое намерение великого князя; да только, кого поставил собор архиереев, того и увести может только такой собор»... И не послушался-таки, воротился в Белокаменную, а когда его увезли оттуда, он снова приехал, и так несколько раз... Вернулся и я к князю и уже жду, что он скажет, а сам передал ему все слова Геронтия. Великий князь не стал отрицаться и поведал мне, что действительно имел и имеет желание видеть меня на митрополии вместо Геронтия... Тогда я ему прямо сказал, что не бывать этому, что не по силам мне такое послушание; довольно с меня и игуменства в Сергиевой обители...

– А что же, отче, с тобою в Сергиевом было? Слыхал я кое-что, да все как-то неясно говорят...

– А вот что. Прибыл я туда, имея твердое намерение направить иноков на Божий путь, на молитву, на пост, на воздержание. Но там не иноки, а самые ярые приверженцы мира сего. Я им про молитву, а они песни лихие в своих келиях заводят; я про страх Божий, а они к непотребному склоняются и о Боге совсем забывают; я о памятовании Святого Писания непрестанно им твержу, а они смеются мне в ответ да даже и правил, им положенных, не читают. Ну, не стерпела моя душа: не милостию, не лаской – грозным гневом стали звучать мои слова. Братие и на это не обратили должного внимания. Мало того, собрались убить меня. Не боюсь я, многогрешный, смерти за правду Божию; а только от моей смерти для Сергиевских иноков, кроме греха и тяжких наказаний, ничего не было бы. И я оставил игуменство у Сергия... А когда вот великий князь предложил мне митрополию, я указал ему на игуменство: коли там с немногими не мог ничего сделать, как же управиться со всею российскою церковью, особенно теперь, когда люди и пастыри совсем забыли своего Творца и только о раздорах да распрях помышляют?..

– А что же Геронтий? – спросил Нил.

– Остался на митрополии. Спросил меня государь-князь, пригоже ли де его оставлять, и сказал я, зная владыку, что не будет от сего вреда нашему отечеству, а только польза: зело твердый духом он, а такой и нужен...

Старцы немного помолчали.

– Прервал ты меня своим вопросом, – заговорил снова Паисий, – договорить я хотел насчет наших раздоров да распрей. Достойны ли они христианина, не то, что водителей церкви!.. А между тем погляди ты на всю нашу жизнь: распри и раздоры одни наполняют всю ее. Живем мы вдали от мира, тихо, мирно катится наша жизнь, молитвами и благочестивыми размышлениями согреваются наши души. Но чуть покинем мы наши безмолвные пустыни, как сразу вступаем туда, где нет уже мира, радостного для души; где даже те самые, кто должен бы учить людей правде и незлобию, сами во всем удаляются от правды и злобствуют... А почему, что этому причиной? Вот этот-то вопрос, отче, и тревожит теперь мою душу. Много над ним размышлял и размышляю я. И думается мне, что причина-то заключается в том, что все, вся жизнь направляется людьми не туда, куда нужно; и ошибаются в пути жизни, в том, что надо прежде всего делать в жизни, все: и князья, и владыки... Все тянут к миру и не верят Христу, что нельзя вместе служить и Богу и мамоне. Люди забывают это, служат мамоне, а прикрываются именем Бога. Вот и все, думается мне. Все остальное – ростки от этого корня. Владыки наши давно уже отошли от Христа, возлюбив владения земельные, доходы с них, почет да власть больше Бога. А нет того, чтобы наставляться Святым Писанием. Тогда бы и любви к миру не было, и сердца бы размягчились. А то говорят о евангельской любви друг к другу, а у самих сердца полны злобы и вражды ко всякому, кто станет на дороге к почету или власти или иначе, чем они, мыслит... Вот хоть бы Геннадий...

Последние слова Паисий произнес строго, с особенным укором в тоне.

– А что же Геннадий, и кто он? Что-то не слыхивал о нем допреж сего...

– Что говорить, – отвечал Паисий, – муж он сановитый, разумный и добродетельный, и Божественному Писанию довольный, а только не на пользу Христовой любви все это... К благочестию сильно прилежен, а людей не любит. А какой же христианин, коли в нем любви к другим, сердечного расположения нет?.. Это только теперь люди думают, что стоит окреститься, назваться христианином, как уже и христианин. Пред Богом всевидящим и всезнающим это не так. Ему ведомо в человеке то, что неведомо и самому человеку. Он милости хочет, а не жертвы, и это поймут, ибо должны попять, когда-то и все люди. Только любви, одной любви, одного бесконечного сострадания – и человек оправдится перед Богом. А без любви к людям в сердце, сколько бы человек ни старался уверить себя и других, что он христианин и ревнует о Христе, он все-таки далек от Великого Учителя любви и мира...

Паисий помолчал. По выражению его лица можно было судить о той великой и трудной борьбе, какую вынес этот старец в своей душе, когда пред его глазами раскрылся мир, полный пороков и злобы.

– Тяжело, – проговорил он снова, – так, отче, тяжело, что поднимаются иногда мои очи горе, и ум тогда дерзостно вопрошает небеса. «Зачем сердца людей еще так тянутся к грязи мира, зачем крылья сердец их влачатся по земле вместо того, чтобы поднимать их над миром и уносить в горняя, в настоящее наше отечество?».. Молчат небеса, а сердце не избывает тяжести...

Наклонив низко на грудь голову, старец снова помолчал. Потом чрез несколько мгновений поднял голову; старческие глаза его горели юношеским огнем вдохновения, а когда он заговорил, голос его звучал убеждением и твердой надеждой.

– Мир нужно остановить на его гибельном пути. Это должно совершиться, ибо душа не может долго томиться под гнетом земли и земного. Коли даже духовные, даже архипастыри забыли горняя, как высшее наше назначение, то, значит, пришло время заговорить безбоязненно всем, кто любит правду Божию. Заговорить для того, чтобы спасти тех, кто еще не погиб, кто еще ищет правых путей и истины. Ибо если им не укажут таких путей, они пойдут на ложные... И уже идут. Прослышал я уж об этом, хоть другие, может быть, и не прозревают того... Помнишь, отче, когда ты предпринимал путь на восток, говорил я тебе, что понадобятся твои силы и знания на Руси. Теперь это время приходит, и молись Всевышнему, чтобы Он даровал тебе силы выступить во всеоружии твоих познаний и твоего рвения к истинной иноческой жизни...

– Невдомек что-то мне, отче...

– А вот что. Когда был я на Москве у великого князя, видел там дьяка Феодора Курицына да с ним успенского протопопа Алексея. К князю они имеют дерзновение, как никто другой. Беседы с ним ведут. И по виду они, да и беседы их, благочестивые. Но, отче, через них великая беда придет, чует мое сердце. Слушал я их речи, и почудилось мне в этих речах что-то жидовское...

– Что ты, отче? Жидовство на Руси святой?!

– Показалось мне так, показалось... Побоялся я и приглядеться получше к ним: слишком уж смутило это мою душу... А только, отче, чувствует мое сердце, что придет на Русь какая-то беда и та беда от неразумия нашего да от нерадения к благочестию... Молюсь Всевышнему, чтобы миновала нас чаша эта, но да будет на то Его святая воля...

– А откуда же, отче, протопоп этот? – спросил, немного подумав, Нил, – может, из своих краев и смущение принес...

– Из Новгорода.

– Ну, коли из Новгорода, то, значит, трудно будет церкви к миру прийти, коли беда подымется. Свободолюбивы новгородцы. И если бы при их свободе вере истинной их по-христиански, с великим усердием и любовию учили, то, кроме прилежания к церкви, у них ничего не было бы. А то ставят им, хоть и по их настоянию, то одного, то другого владыку, владыки же строгостями только хотят утишить их пытливый разум... Кто теперь на архиерействе в Новгороде?

– Вот, отче, я и хотел тебе досказать, да позабыл. Еще 12 декабря прошлого года митрополит поставил туда Гонзова Геннадия, вот чудовского архимандрита, о котором я тебе говорил. Не любит его Геронтий. А только вышло так, что нужно было прекратить вольности новгородцев. Сколько новгородцы ни старались поставить своего владыку, это им не удалось... Ну, так вот насчет Геннадия князь настоял, митрополит не перечил: думают, что строгому владыке удастся вольный дух новгородцев утишить...

– Думается только мне, – добавил немного погодя Паисий, – что не строгость да суровость нужна так, где люди ищут правды и не находят ее кругом...

Старцы долго еще говорили о делах, творившихся тогда на Руси, и речи их были грустны. Взоры великих подвижников таили в себе тоску: их чутким душам уже видно было то, что для их современников было покрыто еще успокоительным туманом неведения...

§ XV

Оторвемся от светлой личности Нила и возвратимся несколько назад. Там скрыто начало того, что вскоре должно было взволновать всю святую Русь и вызвать на поверхность общественной жизни даже тех, кто был чрезвычайно далек от нее; – в том числе и Нила...

8 ноября 1470 года из Киева, лежавшего тогда в пределах литовского государства, в Новгород прибыл князь Михаил Олелькович. В составе его свиты был некий еврей, по имени Схария. Еврей этот сразу по своем прибытии обратил на себя внимание лучших новгородских людей своей начитанностью и своим природным умом. По выражению современной летописи, он «был научен всякому изобретению злодейства, чародейству и чернокнижию, звездозаконию и астрологии». В числе посещавших Схарию особенно часто бывал у него поп Дионисий, а затем еще поп Алексий. На этих двух лицах Схария и остановился, сделав их как бы избранными своими учениками. Сначала Дионисию, а потом и Алексию, он начал передавать свое учение.

Учение это сводилось к следующему: а) истинный Бог есть един и не имеет ни Сына, ни Св. Духа, единосущных и сопрестольных Ему, то есть нет Пресвятой Троицы; б) истинный Христос, или обетованный Мессия, еще не пришел, и когда придет, то наречется Сыном Божиим не по естеству, а по благодати, как Моисей, Давид и другие пророки; в) Христос же, в Которого веруют христиане, не есть Сын Божий, а простой человек, который распят иудеями, умер и истлел во гробе; г) поэтому должно содержать веру иудейскую, как истинную, данную Самим Богом, и отвергать веру христианскую, как ложную, данную человеком.

Вскоре в Новгород из Литвы прибыли еще два жидовина: Иосиф Шмойло-Скарявей и Моисей Хануш. Они присоединились к Схарии и вместе с ним убеждали служителей церкви примкнуть к их учению. Дионисий и Алексий, поколебленные теми рассуждениями и доводами, какие приводили жидовины в оправдание своего учения, примкнули к нему, и настолько сильно, что научили жидовству своих жен и детей. Ревность Дионисия и Алексия простерлась до того, что они хотели даже обрезаться. Но Схария и его товарищи воспретили им это. «Так вы легко можете быть обличены единоверцами, – говорили они им, – а лучше держите христианство по наружности, а в действительности жидовство».

Так началась в Новгороде новая ересь, которая впоследствии была названа ересью жидовствующих. К ней начали быстро примыкать люди различных званий и положений. Алексий научил ереси зятя своего Ивана Максимова, отца его попа Максима, а также многих других попов, диаконов и простолюдинов. Дионисий не отставал от своего друга в ревности к новому учению: так им между прочим был совращен протопоп от св. Софии Гавриил. Так как в новую ересь вступали люди из различных классов, то они по различному к ней и относились. Люди необразованные, простые, отвергшись Христа, принимали самое жидовство. Образованные же не принимали его целиком, но только усваивали все его воззрения на христианство, отвергали поэтому все христианские догматы и установления, говорили, что Матерь Иисуса Христа не есть Богородица; что не надо почитать ни Ее, ни вообще всех святых христианских; не должно чтить самых их изображений, или икон, ни крестов, ни других священных предметов; не должно уважать христианских писаний, ни апостольских, ни отеческих; не должно уважать никаких христианских установлений, каковы таинства, посты, праздники, монашество и прочее, – словом, нужно отвергать все собственно христианское, противное иудейству.

Несмотря на то, что такое учение слишком явно склонялось к чистому иудейству, все-таки последователи его умели скрываться под личиною христиан и собрания свои устраивать тайно. Устраивались они по большей части в доме Алексия, которого переименовали в Авраама; жена его была названа Саррой. Собравшись вместе, жидовствующие или занимались тем, что искали доказательств истинности иудейского учения и лживости христианского, или совершали обряды и установления иудейства, или просто глумились в своих речах и действиях над христианством. Расходясь с собраний, жидовствующие давали друг другу клятвенное обещание, что не дадут прочим новгородцам никакого повода подозревать себя в каком- либо отклонении от отцовского учения. И действительно, никому и в мысль не могло прийти, что тот самый священник, который, по-видимому, с благоговением совершает литургию, не дальше как накануне глумился над самым ее установлением!..

Так прошло несколько лет, и о существовании новой ереси в Новгороде не знал никто, кроме принадлежавших к ней. В 1480 году великий князь Иоанн Васильевич посетил Новгород. Алексий и Дионисий, беседовавшие с князем, так понравились ему, что он перевел их в Москву. Здесь Алексий сделан был успенским протопопом, а Дионисий поступил священником в Архангельский собор. Накануне отъезда из Новгорода оба вождя ереси собрали своих единомышленников и вместе с ними совещались о том, какого образа действий придерживаться в дальнейшем. Все пришли к заключению, что перевод в Москву Алексия и Дионисия – дело чрезвычайно удобное для целей распространения нового учения и что только им нужно действовать возможно осторожнее.

Алексий и Дионисий так, действительно, и поступили. Прибыв в Москву, они по виду были святыми, кроткими, воздержными, а тайно распространяли свое учение, и настолько успешно, что некоторые даже обрезались. В числе других привлеченных к ереси более значительными были: архимандрит Зосима, чернец Захария, крестовые дьячки Истома и Сверчок, но в особенности дьяк Федор Курицын. Курицын был правой рукой князя, который во всем слушался его. Сделать Курицына последователем ереси значило открыть ей доступ к княжескому двору и вообще заручиться милостью князя. Действительно, вскоре в числе жидовствующих оказалась даже невестка великого князя Елена, а вожди ереси пользовались неизменно-благосклонным отношением со стороны князя: Иоанн, да вместе с ним и все тогда, ничего не знали о существовании новой ереси и ничего не предпринимали для ее уничтожения.

Первым о ее существовании узнал Геннадий около 1487 года. Однажды два последователя ереси, будучи в нетрезвом состоянии, начали упрекать друг друга в принадлежности к тайному учению. Их схватили и привели к Геннадию. Архиепископ, расспросив задержанных, сразу же донес митрополиту и великому князю, что в Новгороде существует ересь. Князь и митрополит отписали, чтобы он не допускал распространения ереси и немедленно же сделал строгий розыск. Розыск дал большие результаты: один из задержанных, поп Наум, сознался во всем перед владыкой, назвал имена всех исповедывающих новое учение и принес даже те псалмы, по которым правились жидовствующими службы. Геннадий распорядился взять всех бывших в Новгороде жидовствующих и отдать их на поруки. Некоторые из сданных на поруки бежали, впрочем, в Москву. Вслед затем новгородский владыка отправил в Москву подробное донесение обо всем происшедшем.

Сначала в Москве не дали хода делу, и вообще замечалось явное невнимание к новой ереси. Но это только разжигало усердие Геннадия. В конце 1487 г. он написал сарскому епископу Прохору, жившему в Москве на Крутицах, послание, в котором, изложив обстоятельства дела, просил как-либо ускорить его. Затем в январе следующего года он обратился с тем же к суздальскому епископу Нифонту и пермскому Филофею, которые тогда как раз прибыли в Москву. На этот раз старания Геннадия увенчались успехом. Дело было скоро рассмотрено, и великий князь подверг виновных торговой казни, вселюдному наказанию. Новгородскому владыке было отписано обо всем этом, и вместе с тем дано поручение ревностно продолжать расследование о еретиках, причем, кто из них покается, тех подвергать церковной епитимии, а кто не выкажет раскаяния, тех отдавать для торговой казни нарочитым для этого дела двум боярам, Якову и Юрию Захарьевичам.

Кто может себе представить радость Геннадии. Получив благоприятное извещение из Москвы, он решил, что там так же, как и он сам, увлечены борьбой с еретиками. И он с новым усердием принялся за дело. Всех покаявшихся еретиков осудил на церковную епитемию, а непокаявшихся и продолжавших следовать жидовству передал Юрьевичам для торговой казни. Думая, что в Москве с нетерпеливым трепетом ожидают конца розыска, он поспешно отослал все дело митрополиту и великому князю, попутно известив о том же бывших в Москве архиепископов и епископов.

Между тем в Москве не откликнулись сразу. Геннадий подождал, но ответа на его извещение о еретиках все не было. Новгородский владыка начал волноваться, и мысль его уже не отрывалась от дела о еретиках. Что бы он ни делал, о чем бы ни говорил или писал, всегда, как необходимое дополнение, было упоминание или мысль о еретиках. При этом Геннадий не мог спокойно выслушивать сколько-нибудь милостивого слова о жидовствующих. В таких случаях он выходил из себя, начинал стучать посохом и кричать на собеседника. Чувствуя, что против жидовствующих, выдвигавших в защиту своего учения доказательства разума, не обойтись без такого же оружия, Геннадий всюду искал знающих и опытных в духовной жизни людей, которые помогли бы ему в поднятой борьбе.

Этими же соображениями было вызвано и его послание к ростовскому архиепископу Иосафу от 25 февраля 1489 года. «Я нашел здесь новгородских еретиков жидовствующих, – писал в этом послании Геннадий после обычных приветствий, – они подлежат проклятию, произнесенному на еретиков маркионитов и мессалиан. Спроси – и каждый говорит: я православный христианин, и в лихом деле заперся. Нет, в них не одно иудейство, а оно смешано с ересью мессалиан, о которых найдешь у себя в правилах. Это мне открыл поп Наум…» Затем Геннадий, передав все обстоятельства дела, продолжал: «что ни есть заблуждений мессалианских, они все принимают, только обольщают людей жидовским десятословием, выставляя себя набожными»... Далее Геннадий перешел к истинной цели своего послания: он просил Иоасафа прислать к нему на беседу о еретиках старцев Паисия Ярославова и Нила Сорского, которые по месту своих обителей были подчинены оба ростовскому архиепископу. Кроме того, новгородский владыка просил также книг, полезных в борьбе с жидовствующими, и упоминал о пасхальном счислении лет.

Последнее имело в то время также важное значение. В то время и в Греции, и в России было общераспространенным мнение, что с окончанием седьмой тысячи лет от сотворения мира должен окончиться мир и настать Страшный суд. Конец седьмой тысячи падал на 1492 год, то есть должен был наступить через три года. До этого же 1492 г. у нас была доведена церковная пасхалия и дальше не продолжена.

Между тем роковой год был очень близок, и жидовствующие уже наперед начинали глумиться над своими близкими православными, говоря: «Семь тысяч лет кончаются, и ваша пасхалия проходит: отчего же, вопреки вашим ожиданиям, нет никаких знамений? Значит, ложны писания и ваших апостолов и ваших отцев, возвещавших славное пришествие Христово по истечении семи тысяч лет». Православные смущались. И вот, нужно было успокоить их и вообще разъяснить заключавшуюся здесь ошибку. Это между прочим и составляло предмет забот новгородского владыки.

§ XVI

Геннадий стучал посохом о пол своей келии и кричал, но старцы Паисий и Нил были по-прежнему спокойны и прямо и ясно глядели в глаза разгневанному архипастырю.

– Прости, владыко, – проговорил Паисий, – велел ты нам все по велению совести нашей сказать тебе. Мы исполнили твое приказание.

– Жечь их, вешать надо! – кричал, не унимаясь, Геннадий, – а вам, честные отцы, негоже за еретиков заступаться! Думал, вы защитники, поборники православия, а вы из своих пустынь покор ему принесли!..

– Не то, владыка, – тихо заметил Нил, – совсем не то. Не слушаешь ты нас, все гневаешься, а вдуматься в то, что мы говорим, не хочешь…

– И то слушал уже довольно...

– А я имею предерзостное намерение еще раз сказать тебе то, что велит мне говорить моя душа. От того, что произошло и происходит в Новгороде, наполнится скорбью всякое христианское сердце, – но кто по глубоком размышлении решится во всем обвинять только тех несчастных, которые теперь по своему неразумию жидовствуют? Пришел сюда Схария и победил умы, но почему победил? Потому, что никто их никогда не наставлял христианскому учению, никто не вразумлял их, что оно есть самое истинное. Пришел враг и посеял плевелы, потому что место для плевелов оказалось свободное и на нем не росла пшеница. Мы, поставленные Богом, чтобы вести к Нему людские души и просвещать их, – вот кто истинный виновник всего... Так говорит моя совесть, хоть и не по сердцу тебе все это, владыко... А дале: «Жечь да вешать» говоришь ты. И здесь иное внушает мне данная Богом совесть. Жизнь человеческая есть Божий дар, и никто не волен ее отнимать у человека, кроме Самого Бога. Да и разве наказание, хотя бы и не смертное, единственное дело в отношении тех, кто заблуждается? Не жечь и вешать, а вразумлять, приводить к покаянию должны мы...

При последних словах Геннадий не вытерпел и, с гневным видом пробормотав что-то, быстрыми шагами вышел из келии, показывая этим, что он не желает больше разговаривать со старцами...

Взглянули друг на друга старцы с глубокою грустью и, не понятые, сами ушли из келии, чтобы вернуться в свои безмолвные пустыни...

Геннадий после встречи со старцами долго не мог успокоиться, тем более, что и из Москвы пришли нерадостные вести. Там еретики не только пользовались полной свободой, но при этом руководители их, имевшие священный сан, служили в церквах невозбранно и в то же время открыто издевались над православием. Услышав о таком послаблении жидовствующим, в Москву бежали из Новгорода их единомышленники. Таким образом, Москва вместо того, чтобы заботиться о чистоте и защите православия, сама становилась очагом ереси. Узнал Геннадий и о том, почему князь так милостив к еретикам: при дворе у них была сильная опора – правая рука великого князя дьяк Феодор Курицын незадолго перед тем вернувшийся из посольства в Венгрию. Государь как-то узнал образ религиозных мыслей своего любимца, но был так к нему расположен, что снисходительно смотрел на его неправомыслие.

Курицын употреблял все меры, чтобы воспрепятствовать успешной борьбе Геннадия с еретиками. Новгородского владыку не только не извещали из Москвы о том, какие меры будут приняты против еретиков, но даже перестали приглашать на соборные совещания, несмотря на то, что он в своих посланиях к князю никогда не забывал упомянуть о своем желании присутствовать на таких совещаниях…

В том же 1489 году умер митрополит Геронтий. Геннадий, услышав о его кончине, возрадовался духом. Правда, он уважал покойного владыку, как ревностного стоятеля за истину веры Христовой, но все-таки знал, что Геронтий, не долюбливая его, неохотно принимался за поднятое им дело. И вот, Геннадий стал твердо надеяться, что с выбором нового митрополита преследование ереси пойдет успешнее. Вместе с тем, ожидая, что его на этот раз непременно позовут в Москву, он хотел лично ходатайствовать пред великим князем о немилосердном истреблении ереси. Каково же было его разочарование, когда от великого князя пришло приказание оставаться в Новгороде ради «великих дел», а в Москву прислать только свою повольную грамоту на избрание митрополита! Скрепя сердце, Геннадий послал свою повольную грамоту, не подозревая, что этим самым он содействует ереси.

Между тем торжество еретиков в Москве готовилось полное. Предвидя близкую кончину Геронтия, Курицын и его единомышленники решили провести на митрополичью кафедру своего кандидата. Протопоп Алексий незадолго пред тем умер, но, умирая, он советовал великому князю в преемники Геронтию поставить симоновского архимандрита Зосиму. Иоанн Васильевич послушался и остановил свой выбор на Зосиме, не зная того, что этот человек мало того, что вел тайную зазорную жизнь, но был еще ярым приверженцем жидовства. По проискам Курицына, Геннадий был устранен от выборов, и в сентябре 1490 года собравшиеся в Москву епископы избрали митрополитом Зосиму, зная, что этого хочет «державный», как они величали великого князя.

Едва Зосима был поставлен на митрополию, как сразу же потребовал от новгородского владыки исповедания веры, как бы сомневаясь в его православии. Вместе с тем к Геннадию от князя и митрополита поступило требование прислать повольную грамоту на избрание нового коломенского владыки. Требование исповедания несказанно удивило Геннадия. Сильно недоумевая, но еще не догадываясь обо всем случившемся, он отписал митрополиту, что свое исповедание он представлял Геронтию, когда поставлялся в епископа, с тех же пор не изменял своим верованиям. Что же касается до избрания коломенского владыки, то он не решается прислать повольной грамоты, боясь, как бы случайно выбор не пал на лицо, близкое к ереси жидовствующих. Вместе с тем, не подозревая еретичества Зосимы, он умолял его посодействовать успеху его дела, назначить для его разбора собор и осудить на нем ересь. «А стала, господине, та беда, – писал он, – с тех пор, как Курицын приехал из Угорской земли да отсюда сбежали в Москву еретики; а в подлиннике писано, что протопоп Алексий, да Истома, да Сверчок, да поп Денис приходили к Курицыну, да иные еретики; да он-то у них начальник, а о государской чести попечения не имеет»... Далее Геннадий старался всячески убедить митрополита взяться за дело. «Правда, ты сам то ведаешь, господин отец наш, – говорил он в извинение своей настойчивости, – но нам с своею братиею, архиепископами и епископами, пригоже тебе о том напоминать. Постой о том накрепко, отец наш, а мы – дети твои с Богом да с тобою. Ибо и без того дело долго протянулось: прошло три года, наступил четвертый... Если же ты, господин наш, тех еретиков накрепко не обыщешь и не велишь их казнить и предать проклятию, то уж какие мы будем владыки, и что будет наше пастырство?.. Да поговори, господине, сыну твоему великому князю накрепко, чтобы и мне велел быть у себя да у тебя, отца нашего, благословиться: ибо какия ни есть здесь великия дела, а больше того дела нет»...

Зная, что епископы, ставившие митрополита, еще в Москве, Геннадий написал послание и к ним, причем в этом послании чрезвычайно настоятельно требовал содействия созыву собора для рассмотрения дела еретиков и вместе с тем откровенно предлагал жестокую меру наказания: казнить, жечь, вешать. «Да не плошите, – прибавлял Геннадий, как бы боясь, что сердца христианских епископов станут доступны чувству милосердия, – станьте крепко, чтобы гнев на нас не пришел да не како человекоугодницы обрящемся и со Иудою Христа продающе»...

После этих настойчивых требований новгородского владыки созвать собор еретики увидели, что совершенно спасти себя они не смогут, тем более, что и великий князь вместе с большинством духовенства начал склоняться в пользу доводов Геннадия. И вот, Курицын, Зосима, а за ними и другие руководители жидовствующих, решили не противиться созыву собора, но только как-либо устранить от присутствия на нем Геннадия. Последнее им удалось: «державный» и на этот раз поддался уговорам Курицына, но только распорядился, чтобы на соборе присутствовали Паисий Ярославов и Нил Сорский, имена которых вызывали тогда во всех невольное уважение.

И вот, 17 октября 1490 года собор на еретиков состоялся. Кроме государя, митрополита и архиереев, здесь было много монастырских настоятелей, священников и старцев. Из жидовствующих здесь находились: чернец Захария, протопоп новгородский Гавриил, поп архангельский Дионисий, поп ивановский Максим, поп покровский Василий, дьякон Никольский Макарий, дьячек борисоглебский Гридя, дьячек никольский Самуха, Васюк, зять Дионисиев, и некоторые другие.

Против еретиков был прочитан целый ряд обвинений. Обвинения эти были настолько серьезны, что присутствующие воспылали сильным негодованием, и уже готово было выйти из многочисленных уст слово жестокого осуждения, осуждения на то, что предлагал Геннадий, – но в это время раздался тихий, проникновенный голос сорского отшельника.

– Отцы и братие, – начал он, – прежде чем раздастся ваше великое, решающее слово, выслушайте меня, многогрешного...

И он скорбным голосом нарисовал картину тогдашней жизни, когда от людей закрывали Живого Бога, держали во тьме предрассудков, суеверий и тем самым толкали живые, искавшие Бога души в объятия заблуждений и ересей...

Тихие, скорбные звуки речи всеми уважаемого сорского отшельника властно царили в наступившей всеобщей тишине. Ни одно слово возражения не прервало речи великого старца. А когда он кончил, встал Паисий и повторил слова своего седовласого ученика...

Зосима, который при начале соборного заседания сильно испугался враждебного настроения по отношению к еретикам, царившего среди собравшихся, – а некоторое время опасался даже и за себя, – теперь, после речей Нила и Паисия, почувствовал себя вновь твердо и уверенно.

Но владыка ростовский и другие продолжали, однако, настаивать на самой суровой казни еретиков – сожжении живыми.

Великий князь обратился к митрополиту:

– Ты как мыслишь, святый владыко?

Зосима только этого и ждал.

– Думаю я, государь великий и отцы пречестные, – притворно-смиренным и скорбным заголосом говорил Зосима, – что достойны они проклятия нашего да сослания в Новгород под стражу. А что до смерти их, то мыслю я, многогрешный купно, с пречестными старцами белозерскими: поставлены мы от Бога не казнить грешных смертью, а обращать их к покаянию.

Великий князь, уже расположенный к такому мнению речами Нила и Паисия, согласился на заключение Зосимы, и решение собора состоялось. Уличенных еретиков торжественно предали проклятию, извергли из сана и решили частью водворить их на пожизненное заключение по разным монастырям, а частью сослать в новгородские пределы, на расправу к местному архиепископу, но только никого из них не предавать сожжению.

Когда Геннадий узнал о соборном решении, он метал громы и молнии. Виновниками такого милостивого исхода грозного суда он считал Нила и Паисия. Неудача, впрочем, не сломила его упорного решения, рано, или поздно искоренить ересь, и теперь, глубоко затаив до поры до времени свое чувство, он решил, по крайней мере, жестоко покарать отданных в его распоряжение еретиков. Он приказал всех осужденных посадить за сорок верст до Новгорода верхами на кляч лицом к хвостам, надеть на них особые берестяные колпаки с мочальными гребнями и наклеить на них надписи: «Се есть сатанино воинство». Встречавшиеся плевали на еретиков и говорили: «Се враги Божии и хульники христианские». И вот, в таком виде жидовствующих водили по улицам Новгорода на всеобщее посмеяние, а затем сожгли на их головах шутовские колпаки. Выставив еретиков на такой публичный позор, Геннадий решился ждать дальнейшего, твердо решив не упускать ни одного благоприятного случая для борьбы с ересью. Он чувствовал, однако, что одинок в этой борьбе, и что она перевышает его силы...

И, вот, в то время, как Геннадий думал, что он беспомощен в трудной борьбе, судьба послала ему энергичного помощника в лице человека, которого история назвала соперником и даже противником Нила Сорского в его воззрениях на задачи иночества и его место в общественно-государственной жизни.

Человек этот был знаменитый в истории описываемого времени Иосиф, настоятель подчиненного Геннадию Волоколамского монастыря. Остановимся на этой замечательной, хотя и крайне своеобразной, личности.

«Иосиф, по фамилии Санин, родился около 1440 г. Он был внук литовского выходца и сын вотчинника села Язвище. Будучи на осьмом году жизни отдан для обучения грамоте в Воздвиженский монастырь, он рано почувствовал стремление к монашеской жизни и двадцати лет постригся в обители Пафнутия Боровского. Для Иосифа не могло не иметь важного воспитательного значения восемнадцатилетнее пребывание в этом монастыре, который славился своим благоустройством и имел игуменом преподобного Пафнутия, отличавшегося особенной привязанностью к московским князьям.

По смерти Пафнутия в 1477 году настоятельство в боровском монастыре, по желанию великого князя Иоанна III и по избранию братии, было предложено Иосифу. Возбудив недовольство братии своей строгостью и отказавшись по этой причине от игуменства, он около года путешествовал по русским обителям с целью найти образ жизни, который бы соответствовал выработанному им идеалу. Неудовлетворенный, он в 1479 году основал недалеко от города Волоколамска монастырь, который скоро приобрел громкую известность и стал привлекать к себе многочисленные пожертвования. Заботясь о возможном церковном благолепии и внешнем украшении монастыря, Иосиф постарался ввести в нем и строгий внутренний порядок, причем сам составил общежительный монастырский устав...

По этому уставу, основной добродетелью монаха должно быть безусловное послушание настоятелю, который имел над ним неограниченную власть; жизнь инока была регламентирована до самых мельчайших подробностей, вплоть до указания особого места в церкви для каждого монаха и до обозначения дверей, в которые он должен был входить и выходить. Монахи делились на три класса, отличавшиеся между собою по роду занятий, одежде и пище. Сторона внутреннего духовного совершенствования инока была развита довольно слабо в Иосифовском уставе...»

Сказанного вполне достаточно, чтобы понять, какая резкая граница лежала между направлениями Иосифа Волоцкого и Нила Сорского, – и с достоверностью предположить, что эти направления рано или поздно столкнутся между собой. Так впоследствии, действительно и случилось...

Волоколамский монастырь находился в епархии Геннадия, и новгородский владыка часто имел возможность видеть близко деятельность волоцкого игумена. И за эту деятельность он искренно любил и уважал Иосифа, часто сносился с ним, наконец, подчинил ему все церкви волоколамской области и церковный суд в ней, а также и сбор церковных доходов. Материальною помощью он его также не оставлял.

Когда в борьбе с жидовствующими неудачи одна за другой стали постигать Геннадия, он, зная ум Иосифа и его образ мыслей по данному вопросу, решил опереться на него, как на своего надежного помощника, и выдвинуть его в качестве, так сказать, застрельщика в этой борьбе. Геннадий призвал к себе волоцкого игумена, подробно изложил ему положение дела, указал на Нила, как на особенно серьезную силу в деле борьбы, и благословил на нее своего «нижайшаго послушника». Это было около 1493 года.

«Нижайший послушник» блестяще выполнил возложенное на него поручение, которое как нельзя более совпадало с его тайными намерениями, и скоро в борьбе с жидовствующими настолько успел, что из «застрельщика» превратился в передового и главного бойца.

§ XVII

Тихо, мирно текла жизнь сорского отшельника и жившей под его руководством братии. Правда, вызов в Новгород, участие в соборе и затем две-три поездки в Москву по вызову великого князя, желавшего побеседовать с сорским отшельником по поводу своих домашних дел, отвлекали Нила от той тихой, размеренной, полной углубленных благочестивых настроений жизни, которую он любил, – но каждый раз, вернувшись на берега тихой Сорки, он скоро забывал о внешнем беспокойном мире и уходил снова в себя, в свои думы, в «испытание божественных писаний».

С утра до вечера просиживал Нил над пожелтевшими от времени книгами и все доискивался истинного вида и истинного их смысла. Нередко голова его начинала неодобрительно покачиваться, глаза пристальнее всматривались в книгу, и затем на полях ее появлялись заметки в роде: «От зде в спискех неправо» или: «Аще где в ином переводе (подлиннике) обрящется известнейшее сего, тамо да чтется...»

Месяцы, годы протекали один за другим на берегах Сорки, протекали тихо, безмолвно, незаметные по внешности и вместе с тем глубокие по тому содержанию, каким была полна жизнь сорских отшельников...

Чем дальше шли годы, тем все более Нил чувствовал свою приближающуюся старость, а за ней кончину. Предчувствуя ее, он захотел оставить своим ученикам полное изложение своих наставлений о духовно-христианской и в частности иноческой жизни – и на свет Божий появилось знаменитое произведение Нила Сорского: его обширный «Устав».

Это – сочинение, замечательное по глубокому пониманию сокровенных тайн и помышлений человеческой души. От начала до конца его наполняют мысли, явившиеся результатом долговременной вдумчивости, богатой внутренним опытом жизни. При этом, как крепкие опоры этих мыслей, всюду в «Уставе» мы находим наставления слова Божия и знаменитых подвижников по тому или другому случаю.

Достаточно привести краткий перечень содержания этого обширного сочинения, чтоб видеть, как много в нем поучительного. Вот содержание «Устава»: предисловие, одиннадцать глав наставлений и послесловие; предисловие о мысленном делании, глава 1-я о различии мысленной брани, 2-я о борьбе с помыслами, 3-я о том, как укрепляться в подвиге против помыслов, 4-я о содержании всего подвига, 5-я об осьми помыслах (чревообъядение, блуд, сребролюбие, гнев, печаль, уныние, тщеславие и гордость), 6-я о борьбе с каждым из них, 7-я о значении памятования о смерти и суде, 8-я о смерти для мира, 9-я о сохранении себя, 1О-я о совершенном отсечении житейских забот, 11-я о том, что все надо делать в свое время.

Во всех наставлениях Нил, как главную свою мысль, подчеркивает то, что самое важное – сокровенная внутренняя, духовная жизнь и в связи с этим «умное делание», «умная (то есть внутренняя) молитва». «Умная молитва, – говорит Нил, – выше телесной; телесное делание – лист, а внутреннее, умное – плод». «Умное делание» – это прежде всего внутренняя борьба с дурными помыслами, которых Нил, как мы упомянули, насчитывает восемь. Говоря об этой борьбе с помыслами, Нил обнаруживает замечательно внимательное и тонкое знакомство с самыми глубокими, самыми неуловимыми для грубого взора состояниями души; он чрезвычайно ясно и верно показывает, как помысел безгрешного переходит все к более и более грешному состоянию. Всякий помысел, говорит Нил, незаметно входит в душу, и это называется у него «прилогом». Сначала человек останавливается над дурным помыслом – это «сочетание»; затем склоняется в пользу его – это «сложение». Далее помысел овладевает душою – такое состояние называется у Нила «пленением». Наконец, человек совершенно и надолго предается дурному помыслу – это уже «страсть», то есть состояние полного предания греху. В этих-то различных состояниях души инок должен вести с собой внутреннюю духовную борьбу, стараясь пресекать влияние дурных замыслов в самом их зародыше. И усердие к этому у иноков должно быть тем большее, что победы над помыслами приводят к высочайшему, блаженному, спокойному состоянию, при котором душа уже не имеет ни движения, ни самовластия, но соединяется с Богом и наставляется Им.

В своем «Уставе» Нил часто приводит мнения отцов церкви, но чаще других Григория Синаита и Симеона Нового Богослова. О первом он в одном месте говорит: «Се блаженный сей, всех отец духовных объем списания, последуя чину их, о молитве повелевает прилежно попечение имети».

В «послесловии» к «Уставу» Нил как бы оборачивается на весь свой обширный труд и говорит: «Все это, при помощи Божией, я, неразумный, по мере скудости ума моего написал на память себе и подобным мне, кои находятся еще в числе поучаемых, если они пожелают воспользоваться этим. Я писал не от себя, как говорил и в начале сих писаний, но заимствовал все из богодухновенных писаний святых отцев, просвещенных разумом. Все, что здесь написано, подтверждается свидетельствами Божественных Писаний. И если что найдется здесь, по моему неразумию, неугодным Богу и неполезным для души, молюсь, чтобы не случилось того, но да будет во всем воля Божия, совершенная и благодатная, а я прошу прощения. Если же кто знает обо всем вышеписанном более и полезнее, тот пусть так и поступает, и мы будем о сем радоваться. Если же кто и от сего приобретет пользу, пусть помолится и о мне, грешном, да получу милость пред Богом».

Когда «Устав» был окончен, Нил прочел его братии, и затем список торжественно был положен в церковь для чтения и вечного напоминания настоящей и будущей братии...

Вновь по-прежнему тихо, размеренно-спокойно текла жизнь сорских отшельников. Восходя и заходя, солнце постоянно освещало одну неизменную святую картину: иноки молились и работали, работали и молились...

А между тем в это время в далекой от Сорских берегов, Москве жизнь шла своим чередом, говорливая, шумная, беспокойная, полная низменной человеческой борьбы и злобы. Иосиф, деятельно принявшийся за борьбу с ересью, написал против жидовствующих шестнадцать пылких полемических слов, которые впоследствии были соединены в одну книгу под именем «Просветителя». Благодаря этим посланиям был заподозрен в ереси и открыто уличен в распутной жизни митрополит Зосима, который, убоявшись возможности грозного судебного приговора, сам удалился на покой 17 мая 1494 года. Однако, с его уходом ересь еще не была уничтожена; еретики даже получили большую силу. Произошло это потому, что при дворе взяла перевес партия сочувствовавшей ереси жены наследника престола Иоанна младшего и ее сына Димитрия. Партию эту энергично поддерживал Курицын со своим братом, затем бояре Ряполовские, Патрикеевы и другие приверженцы ереси.

Но в 1499 году в милость к стареющему великому князю вошла другая партия – великой княгини Софьи и ее сына Василия. Елена с сыном была заточена, а сторонники ее частью были казнены, а частью против воли пострижены. Жидовство потеряло свою опору, и против него начались жестокие гонения.

Волна этой быстрой смены обстоятельств докатилась и до Сорской пустыни. В том же 1499 году по настоянию Софьи один из наиболее ненавистных ей бояр князь Василий Патрикеев, был пострижен в монахи с именем Вассиана и поселен в Кирилло-Белозерском монастыре. Постриженный против воли, он мучился «исходящими помыслами прежнего мирского жития» и не находил себе успокоения в стенах обители. Привыкнув к свободному мнению и слову, он никак не мог помириться с тяжестью общежительного устава Кирилловой обители. При том он был решительный противник монастырских богатств, и потому его пребывание в Кирилловой обители, в то время уже далеко уклонившейся от завета нестяжательности, становилось еще более мучительно. И вот кто-то из иноков однажды посоветовал ему побывать на Сорке у Нила. Вассиан отправился к отшельнику – и с тех пор стал самым ревностным его учеником.

Нил и сам искренно привязался к Патрикееву: ему нравилось в нем какое-то лихорадочное, неустанное искание истины и, в особенности, отношение к вопросу о монастырских владениях. Сорский отшельник поселил в своем сановном ученике любовь к работе над «божественными писаниями», и теперь учитель и ученик подолгу просиживали вместе над священными книгами, останавливаясь с любовию в особенности над теми местами, которые явно воспрещали ушедшим от мира владеть угодьями и рабами. У пылкого Вассиана скоро убеждение в этом стало самым главным в ряду его других убеждений, и он и сам не заметил, как все, что он ни делал теперь, сводилось к протесту против монастырских имуществ.

Бывший боярин, тосковавший по горячей, шумной жизни, следил за ее течением в Москве. Через три года по своем прибытии в Кириллов он передал своему учителю весть из Москвы: там был собор, и ересь на нем была жестоко осуждена...

Еще раз сменились лето, осень, зима. Настал знаменитый в жизни Нила 1503 год. В один из ранних летних дней Вассиан вошел к подвижнику необычайно возбужденный и решительный.

– Отче, весть тебе великую несу я.

– А что, мой сын?

– Великий князь созывает великий собор в Москве и велел звать на него тебя, отче, всех наших старцев, старца Паисия...

– Стар я становлюсь, – тихо заметил Нил, – да и не угодны Богу эти соборы: молились бы лучше да о душе своей думали, а то соберутся, спорить начнут, друг друга обижают, друг дружке досаждают...

– Отче, не досказал я, к чему собор-то. Может, и поторопился ты отказом... Собирает его великий князь все ради тех же именуемых на Москве еретиками. Хочет он совсем укрыть нашу иерархию от их покоров да насмешек. Ведомо тебе, отче, чего ради рекомые жидовствующие иерархию нашу хулят?.. Попы, говорят они, да и взаправду так, по мзде ставлены, архиереи также посулы великие в ину пору владыке-митрополиту дают. А потом ведут попы да диаконы, особливо вдовые, нетрезвую да зазорную жизнь, принимают приношения от христиан, делают поборы, а иноки тож от них не отстают, собирая себе большия имения... И вот, князь хочет или снять клевету с церкви, коли это клевета, или посоветоваться с собором, как бы исправить это... Теперь, я думаю, ясно тебе стало, чего ради я за великую радость почитаю эту весть..

Нил, глядя в далекое, чистое небо, о чем-то думал, но слова Вассиана он слышал и ответил на них легким кивком головы.

– Отче, – воскликнул Вассиан, не дожидаясь ответа старца, – Сам Бог велит тебе ехать на зов государя. Там пред лицом всей церкви русской ты укажешь на тяжелую язву нашего иночества, там ты во всеуслышание заявишь, что великое зло нашей жизни не там, где они думают, а в нашем склонении к миру... Отче, я тоже непременно поеду. Я упаду в ноги державному и, стеная, буду молить отнять у монастырей села...

Нил легким движением руки остановил своего ученика. Глаза старца горели вдохновением и какой-то детски-простой покорностью, голос его звучал торжественно.

– Да будет воля Божия, – проговорил он, – я исполню повеление моего государя...

И вскоре Нил с Паисием, Вассианом и другими старцами отправился в Москву на собор, который в памяти потомства прославил знаменитого подвижника, как решительного и энергичного противника монастырских богатств.

§ XVIII

Собор открылся в великокняжеских палатах при многочисленном количестве собравшихся. Кроме председательствовавшего на соборе нового митрополита Симона, здесь были: великий князь Иоанн Васильевич и его сын-соправитель Василий, новгородский владыка Геннадий, шесть других епископов и множество низшего духовенства, в числе которого, кроме белозерских старцев, были еще Иосиф Волоцкий и настоятель Троице-Сергиевской обители Серапион. Иосиф с самого начала стал заговаривать с Нилом, стараясь, очевидно, сам узнать душу и образ мыслей великого старца. Нил отвечал тихо, вдумчиво, спокойно, но прямо и правдиво. Речи его, видно, пришлись не по сердцу волоцкому игумену: он мрачный отошел от старца и больше с ним не старался заговаривать...

Соборные заседания затягивались; и, хотя они начались еще в начале августа, однако конца их ожидать можно было не скоро. Вопросов, подлежавших соборному рассмотрению, было немного, но все эти вопросы были весьма важные для умиротворения тогдашней жизни и вместе с тем больные, так как затрагивали интересы многих и из присутствовавших.

Первый вопрос, поставленный на соборе, состоял в том, следует ли за поставление на священные степени брать пошлины, что тогда практиковалось в очень широких размерах. Собравшиеся, руководствуясь правилами св. апостолов (прав. 29) и св. соборов (IV всел., прав. 2; VI всел., прав. 22), постановили: «От сего времени впредь нам, святителям: мне, митрополиту, и нам, архиепископам и епископам, и нашим преемникам – от поставления архиепископов и епископов, архимандритов и игуменов, попов и диаконов, и от всего священническаго чина ничего никому не брать и поминков никаких не принимать; также от ставленых грамот, печатнику от печати и дьякам от подписи ничего не брать; и всем нашим пошлинникам, моим митрополичим и нашим архиепископским и епископским, пошлин от ставления никаких не брать; также нам, святителям, у архимандритов, игуменов, попов и диаконов от священных мест и от церкви ничего не брать, но каждаго поставлять без мзды и без всякаго дара и отпускать на его место». Был определен также и возраст поставляемых на священные степени.

Решение по этим вопросам состоялось 6-го августа. Затем собору предстояло так или иначе высказаться о зазорном поведении вдовых священников и вообще белого, а затем и черного духовенства. Вопрос этот поднял целую бурю, и разрешение его затянулось на долгий срок. Наконец, только в конце сентября состоялось соборное определение, по которому, прежде всего, вдовым священникам и диаконам было воспрещено священнослужение на будущее время, что вызвало сразу же резкую и вполне справедливую отповедь одного из вдовых ростовских священников Георгия Скрипицы.

Относительно монашествующих на соборе было приведено много чрезвычайно позорных фактов, и твердо установлено, что многие из них вели нетрезвую жизнь, а затем в некоторых монастырях, ко всеобщему соблазну, иноки и инокини жили вместе или, по крайней мере, в женских обителях служили и отправляли обязанности духовников игумены и иеромонахи. Собор постановил: «Впредь чернецам и черницам в одном монастыре не жить, и в каком монастыре начнут жить чернецы, там служить игумену, а черницам не жить; если же в каком монастыре начнут жить черницы, там служить попам бельцам, а чернецам не жить».

Нил на всех заседаниях сидел задумчивый, грустный. Скорбь, всегда видневшаяся в его глазах, светилась все глубже и глубже по мере того, как на соборе раскрывались все новые и новые неприглядные стороны жизни иноков.

Нетерпеливый Вассиан неоднократно подходил к своему учителю.

– Отче, пора бы заявить державному о нашей просьбе, изложить пред святым собором наше дело...

– Успеется, мой сын, – тихо, едва слышно отвечал Нил, – пускай порешат первосвятители, что требует неотложного разрешения.

Вассиан, видимо огорченный, с неудовольствием отходил. Но вот к вечеру после заседания, решившего вопрос о вдовых попах и диаконах, он вбежал к Нилу весь встревоженный, бледный...

– Что с тобой, мой сын?..

– Отче, откладывал ты все наше дело, а теперь что вышло: отцы, утомленные всеми соборными делами, благословляются у владыки митрополита и разъезжаются… Вот и Иосиф уже уехал... А завтра державный велел быть последнему, прощальному заседанию... Как же теперь быть-то нам?!.

Голос Вассиана был полон ужаса.

– Успокойся, мой сын, – тихо, ласково заметил Нил, – завтра и заявим обо всем державному и всему собору. Оповести о сем наших старцев...

На следующий день, действительно, было назначено торжественное прощальное заседание. Когда все уселись, с великокняжеского места, где сидели князья отец и сын, раздался твердый, звучный голос Иоанна:

– Пречестные архипастыри, отцы и братие! Ради великих церковных и государственных нужд призвали мы вас в наш стольный град на великий собор. Ныне порешили мы о всех нужных нам делах и потому, благословясь у нашего пречестного отца митрополита, воздадим Господу Богу хвалу за Его всемилостивое содействие нам и отыдем каждый в свои грады и веси, в обители и пустыни...

В этот момент Нил, Паисий, Вассиан и все белозерские старцы, сидевшие друг подле друга, – все разом встали, подошли к трону и все, как один, припали к земле.

Изумленный Иоанн бросился поднимать старцев.

– Что вам, пречестные старцы, от меня нужно? – спросил он чрезвычайно ласково, так как из всего духовенства более всех уважал белозерских старцев за их образ жизни.

Тогда заговорил Нил.

– Державный, – начал он, – когда все мы сидели здесь и слушали то, что совершают, как живут именующие себя иноками, сердца наши обливались кровью. Мы не узнавали в них тех, кто должен быть подобен высоко во мраке горящему светильнику... Происходит же это все от одного – от непрекращающейся у иноков любви к миру, и особливо к вещественным его благам, к имениям да селам. Иноки дают обет нестяжательности и отрекаются от мира, а имения опять их влекут в мир, заставляют их молиться с мирскими людьми, а чрез то всякие грехи и соблазны бывают: иноки праздны и селами довольны, так греху есть к чему приступить... И вот, великий государь, мы, как отца и господина, умоляем тебя: отними села и имения у монастырей, заставь иноков жить по пустыням и питаться не от имений, а от своих трудов, своим рукоделием... Великая от того для всего русского иночества будет польза, ибо самый корень всего зла будет извлечен... Повели же, государь...

С этими словами Нил упал наземь, за ним последовали все белозерские старцы. Иоанн, у которого во время речи Нила играла на губах полускрытая улыбка удовольствия, бросился подымать старца и затем, обращаясь к остальным членам собора, спросил:

– Как вы мыслите, отцы и братие?

К князю бросились Геннадий и Серапион, у которых с самого начала речи Нила видно было на лицах нескрываемое негодование.

– Никак невозможно, державный, – быстро проговорил Геннадий и затем, не в силах сдержать своего гнева, резко обратился к Нилу: – все ты, отче, будоражишь православных да самочинствуешь: жидовствующие в тебе защиту нашли, а нынче иноков православных погубить хочешь... Воспользовался тем, что пречестного отца Иосифа с нами нет...

– А ты, собака, – бросился он к Вассиану, – зря избавили тебя от костра...

А Серапион между тем выговаривал Паисию, вспоминая ему и игуменство у Сергия...

Но Иоанн резким и властным голосом потребовал прекращения бесчинства. Затем, обращаясь к собору, он проговорил:

– Пречестные архипастыри, отцы и братие! Думал я, что покончили мы дела наши, ан не так выходит. Что ж, вопрос, предложенный пречестным старцем Нилом, великой важности, и разрешить его нужно скоро... Сам я сильно истомился, так что ты, владыко, – обратился он к митрополиту, – благослови мне с сыном оставить вас, а вы бы сами поразмыслили над сим делом да и решили его... Мыслю я, что не обойтись вам без пречестного игумена волоцкого. Спосылайте за ним да и, не мешкая, за дело с Богом...

Иоанн и Василий ушли, а члены собора, послав немедленно за Иосифом, начали между собой предварительное обсуждение вопроса, который был весьма сложен.

«К русскому монашеству на самых первых порах его существования был присоединен элемент вотчинный. Еще при жизни Феодосия Печерского его монастырь наделяется территориальной собственностью, получает села, которыми заведует с помощью различных тиунов, приставников и слуг. С XII века входит уже в общее обыкновение, что монастыри владеют землею с живущими на ней людьми. Насколько это соответствовало основным принципам первобытного восточного монашества и в какой степени в этом случае за русское монашество должно отвечать монашество греческое, послужившее для нашего и источником, и образцом, – об этом говорить нам нет нужды; для нас достаточно заметить, что вотчинный элемент по мере своего развития на несвойственной для него почве сильно способствовал деморализации монастырской жизни. На самых первых страницах нашей истории летописец замечает: «Мнози бо монастыри от царь и от бояр, и от богатства поставлени, но не суть таци, каци поставлени слезами, пощением, молитвою, бдением». Так при самом уже начале монахи многих монастырей не были способны внушить к себе уважение, не были способны благодетельно действовать на общество. В последующие столетия монастырские богатства быстро растут; в XVI веке их владения достигают трети всей государственной территории. Во владения иного монастыря стали входить не только деревни и селения, но города и целые области. Наряду с этим развивается и деморализация монастырской жизни, достигая к началу и половине XVI века страшных размеров.

Люди, строго смотревшие на призвание инока, не могли не сознавать всего противоречия между иноческими обетами нестяжательности и действительностью. Уже преп. Феодосий Печерский († 1074 г.) в принципе «не хотяше никакоже прилога творити к монастырю, но бе верою и надеждою к Богу воскланяяся, якоже паче не имети упования имением», – хотя на практике, «имея под собою стадо людей более слабых верою, чем он сам», он и должен был поступать иначе. Идеальные стремления Феодосия митрополит Киприан († 1406 г.) прямо выражает в своем послании к одному игумену, спрашивавшему его, можно ли принять в монастырь село, которое дарил какой-то князь: игумен и сам, следовательно, сомневался в нравственной правоте этого дела. Митрополит отвечает ему: «Как можно однажды отрекшемуся от мира и всего мирского снова связывать себя мирскими делами, снова созидать то, что сам же разрушил, и таким образом быть преступником своих обетов?.. Древние отцы не приобретали себе ни сел, ни стяжаний. Только после, когда мало-помалу ослабела прежняя строгость, монастыри и скиты стали владеть селами и другими имуществами». Преп. Сергия Радонежского († 1396 г.) Иосиф Волоцкий приводит в пример нестяжательности, замечая, что «во обители блаженнаго Сергия и самыя книги не на хартиях писаху, но на берестех, сам же блаженный Сергий таковы ризы худы скропаны ношаше, яко множицею не познаваем бываше от приходящих, но мняху его единаго от проситель быти». В похвальном слове Сергию его ученика Епифания замечается: «Ничто же не стяжа себе притязания на земли, ни имения от тленнаго богатства... ни сел красных». «Толику же нищету и нестяжание имеяху» и многие другие современные ему русские подвижники...

Идеалы нестяжательного иночества начинают заявляться в XV–XVI веке и книжными людьми – в житиях некоторых святых... В житии Варлаама Хутынского († 1192 г.) рассказывается, как он перед своим пострижением раздал бедным все свое имущество и, поселившись на берегу Волхова, «начат землю собою делати, яко да от своих пот, а не от чужих, питается»... Ту же мысль встречаем в житиях Димитрия Прилуцкого († 1392 г.), Дионисия Глушицкого. Житие Павла Обнорского († 1429 г.), где рассказывается, как этот подвижник прожил пятнадцать лет в совершенном удалении, вблизи Сергиева монастыря, и еще три года в Комельском лесу, в дупле дерева, изображает уже крайнюю степень иноческого «безыменства».

Несовместимость обетов иночества, отрекающегося «от всего мира и яже в нем», с громадными финансовыми, территориальными и промысловыми богатствами монастырей в XIV – XV вв. стала сознаваться также и народной массой, по крайней мере ее грамотными представителями. По исконно-русскому воззрению, богатство монастырей – «бедных богатство»; между тем в XV–XVI вв. монастыри переставали уже служить этому религиозно-общественному своему назначению. «Ежедневный опыт давал понимать всем и каждому, что монастырские богатства идут не на одно добро»... И вот, в житиях святых, составляемых около этого времени, являются рассказы о том, как святые угодники Божии встают из своих могил и наказывают монастырских властей за пренебрежение к «нищей братии»... Рядом с этими рассказами в народе заявляются и более смелые мнения. Когда возникла ересь стригольников, на них стали указывать, как на пример для иноков: «Вот они не грабят, имения не собирают». А книжные еретики, вышедшие из той же народной массы, прямо говорят: «Не достоит... приноса за мертвых приносите в церкви, ни пиров (монастырских «кормов») творити, ни милостыню давати за душу умершаго», – направляя, таким образом, возражение против главного источника монастырских богатств. Враждебное настроение общества против монастырских имуществ вообще было довольно значительное: несмотря на постоянную и весьма усердную проповедь представителей иерархии о полной неприкосновенности церковной и монастырской собственности, случаи нарушения были нередкие. Примеры захвата церковных земель князьями встречаются у нас уже с XII века; в XIV и XV вв. новгородцы и псковичи, «вставляя некая тщетная словеса и мудрствуя себе плотская, а не духовная», несколько раз отбирают у церквей и монастырей земли и угодья; на монастыри иногда открыто нападают народные толпы, говоря: «Здесь житницы боярские». Несколько позднее «злохульные новгородские еретики» не поднимают даже вопроса о монастырских имуществах: они в принципе отвергают самое монашество, называя иноков «отступниками пророческого, евангельского и апостольского учения, которые сами измыслили себе образ жизни и держатся не божественных, а человеческих преданий».

Такова была религиозно-нравственная сторона вопроса, которая прежде всего бросалась в глаза. С этой стороны больше всего смотрел на дело и преп. Нил Сорский. Но были и другие стороны. Народ и общество относились враждебно к монастырским имуществам часто по самой экономической постановке дела. Вновь возникавшим монастырям князья нередко жертвовали земли, которые до этого времени находились в руках крестьян или других частных владельцев. «Нередко происходило, что крестьяне прогоняли от себя монахов, которые поселялись на соседних пустопорожних землях и полагали здесь основание монастырю, – прогоняли именно из страха, чтобы пришельцы впоследствии не завладели их землями и селами» (проф. А.С. Архангельский).

§ XIX

Иосифа догнали на полдороге в его обитель. Когда волоцкий игумен выслушал рассказ о происшедшем, он, сколько было возможности, поспешил в Москву. Там уже Геннадий и сторонники новгородского владыки с нетерпением ждали его.

На следующий же день состоялось новое заседание собора. Прежде всего было предложено высказаться тому, кто поднял все это дело, – Нилу. Великий старец спокойно повторил то, что говорил вчера Иоанну. Не успел Нил докончить своих слов, как его перебил нетерпеливый Вассиан, который непременно хотел высказать то, что наболело у него в сердце.

– В иноческом образе, – говорил он между прочим, – строим себе каменные ограды и палаты, позлащенные узоры с многоцветными травами; кельи украшаем наподобие царских чертогов; покоим себя брашнами и пьянством; пользуемся от мира всем лучшим и завиднейшим, тогда как лучшая пища и лучшее питье подобает труждающимся на нас мирянам...

– Молчи, собака, – крикнул Геннадий, стуча о пол посохом, – говорил я зря пожалели для тебя костра; ну, еще дождешься его...

Митрополит оставил Геннадия и разрешил говорить Иосифу, который направил свою речь главным образом к Нилу.

– Села от монастырей отъяти хочешь, отче, – говорил он, – а того не помыслил, что без имений святыя обители и совсем перестанут существовать. Ведь для обители нужны храмы, а их нужно же на что-нибудь не только создавать, но и поддерживать. А хлебы, фимиам, свечи на церковныя службы где взять? Что делать священнослужителям, чтецам, певцам, коли пищи и одежды у них нет: если они начнут сами добывать себе необходимое для жизни, то не останутся ли храмы пусты? Вот посему благочестивые епископы и князья иззначала у нас наделяли свои монастыри вкладами, землями, селами, помышляя о том, чтобы и по смерти их эти обители не пали, не разорились от недостатка средств к существованию... А спастись можно и в вотчинных монастырях: неужели забудем Феодосия, общему житию начальника, Афанасия афонскаго, Антония и Феодосия печерских? Обители всех их владели селами. А коли и есть иноки, чрез прилежание к селам небрегущие своим спасением, так чрез одного грешника не считать же грешными всех, кто с ним живет... Подумай и о том, отче: коли странники, нищие и больные придут в обитель, откуда взять, чтобы ублаготворить их?.. Да и то забыл ты, что обители наши издревле рассадники руководителей нашей церкви, а коли отнимутся у них села, что будет? Как тогда честному и благородному человеку постричься? А если не будет честных старцев, откуда взять на митрополию или архиепископию, или епископию, и на всякия честныя власти? А когда не будет честных и благородных старцев, тогда и вере будет поколебание...

Когда Иосиф окончил, заговорил Нил, заговорил тихим, скорбным голосом. Он начал с того, что волоцкий игумен ошибается в самом корне – во взгляде на монашество, которому старается придать какой-то слишком внешний характер; между тем глубочайшая сущность и цель иночества не вовне, а внутри души, в постижении живущего в ней Бога; и что если захотеть только этого, тогда не нужно будет ни храмов великолепных, ни особого штата чтецов, певцов, ни всего того, о чем говорит Иосиф; не нужно будет тогда и заманивать в обители «честных» и «благородных», ибо обители – убежища ушедших от мира, а не рассадники властителей; тогда, наконец, изменится и самый взгляд на то, кто достоин и кто недостоин «на честныя власти», ибо ясно станет, «что познавший в себе Бога ближе к Нему и достойнее в глазах людей, чем «благородный» и «честный»...

Тихим, проникновенным голосом говорил Нил собору о том, о чем неоднократно беседовал со своими учениками. Но слова великого старца, звавшие пересмотреть в самом корне взгляды на все, были для большинства собравшихся так новы, чужды и непонятны, что на них не захотели обратить внимания и восторженно приветствовали мнение смелого и горячо преданного своей идее Иосифа.

Это мнение восторжествовало. И митрополит Симон от лица якобы всех собравшихся послал великому князю ответ. В этом ответе не были изложены самые рассуждения, а только вкратце приведены исторические и юридические основания того решения, к какому пришел собор. Затем по желанию великого князя в его присутствии Иосиф и другие в подтверждение соборного решения читали различные выписки из житий святых, из узаконений греческих царей, из священных книг, из правил соборных и, в особенности, из русской истории. Великий князь принужден был согласиться с мнением Иосифа и его приверженцев...

Собор имел еще одно, последнее, заседание, и после этого его решение было утверждено Иоанном.

* * *

В то время, как все это происходило, Нил торопливо направлял свой путь к Сорским берегам. Непонятый, одинокий в своем взгляде на задачи иночества и вообще духовной жизни, он поспешно уходил из мира, чтобы уже больше не возвращаться к нему...

С этих пор Нил уже не принимал никакого участия в общественной жизни. Ученики его, под именем «заволжских старцев», и среди них особенно Вассиан, подняли горячую борьбу против Иосифа и его последователей, – но сам Нил уже не вмешивался в эту борьбу...

Тихо, мирно протекала жизнь великого старца в созданной его усилиями обители-пустыни...

7 мая 1508 г. он так же тихо и спокойно отошел в вечность...

После смерти Нила ученики его среди многочисленных «списаний» великого старца нашли следующее его завещание:

«Молю я, недостойный Нил, моих господий и братий, единомысленных мне: по кончине моей повергните мое тело в пустыне на съедение зверям и птицам, ибо много оно согрешило Богу и недостойно честного погребения. Если же почему-либо не исполните сего, то выкопайте яму в том месте, где живем, и бросьте меня в нее с безчестием. Бойтесь при сем слов Арсения Великаго, сказанных им своим ученикам в завещании: «На суде с вами стану, если кому отдадите мое тело». Ибо я и сам старался, сколько было моих сил, не получить никакой славы века сего ни при жизни, ни после смерти. Молю всех, да помолятся о душе моей грешной; прощения прошу у всех, и от меня прощение да будет. Бог да простит всех нас!»..

К глубокому прискорбию, желание Нила быть забытым после смерти исполнилось: одинокий, чуждый миру при жизни, он остался таким же для него и после смерти...


Источник: Великий старец : Очерк жизни прп. Нила Сорского / Н. Калестинов. - Санкт-Петербург : П.П. Сойкин, [1907]. - 200 с.

Комментарии для сайта Cackle