Источник

XXI. Новые отношения к старой бурсе в нашей светской литературе

Мы едва ли ошибемся, если скажем, что доселе еще не улеглось в нашем читающем обществе впечатление, произведенное талантливыми «очерками бурсы» покойного Помяловского, – этим правдивым в своем источнике, но беспощадным и непомерно карикатурным обличением недостатков нашей духовной школы недавнего прошлого. Тем менее конечно забыты подвиги самозаушения наших позднейших литераторов семинарского образования – Решетникова и других, с неменьшей беспощадностью бросившихся на бичевание своей alma mater – бурсы. Но хотите ли, читатель, видеть, как судит и говорит о тех же, не безупречных конечно во многих отношениях, явлениях нашего прежнего духовно-учебного мира трезвая, спокойная, умудренная жизненным опытом, но не утратившая ни горячности чувства, ни ясности понимания старость, смотрящая на вещи без страсти и запальчивости? Прочтите прекрасное во всех отношениях письмо достопочтенного нашего педагога-ветерана М. Б. Чистякова в редакцию иллюстрированной газеты «Пчела» (№№ 7-й и 9-й), напечатавшую на своих страницах и его портрет. Вы невольно согласитесь, что для старой бурсы наступило время правдивой и беспристрастной истории. Время отдать должную дань учреждению, которое при всех своих недостатках в течение столетий сослужило не малую службу, давши отечеству и церкви столько полезных и энергических тружеников на самых разнообразных поприщах не только церковной, но и государственной и общественной деятельности, от государственного сановника, каков был Сперанский, и знаменитого основателя юридической науки в России, каков был Неволин, до знаменитого педагога, каков М. Б. Чистяков и до бесчисленного сонма скромных деятелей народного образования прошлого и настоящего времени, их же имена един ты, Господи, веси! Бурса старого времени не давала дитяти семи нянек, у которых оно оставалось бы без глаза; взамен их являлись самообразование и самопомощь, о которых мы узнали впервые не из прекрасных сочинений Самюэля Смайльза. Взамен многосторонности и обширности познаний духовная школа старого времени вырабатывала в своих воспитанниках зрелую логику, твердую энергию мысли и упорную силу характера, – эти самые прочные задатки неустанной и плодотворной деятельности на пользу общую на всяком жизненном поприще, где бы ни поставила человека судьба... Таково впечатление, производимое автобиографией г. Чистякова, – скромно названной им «письмом», – как нельзя лучше знакомящей с этой светлой стороной неприглядной с первого взгляда бурсы. Мы не находим нужным указывать читателю собственно на литературные достоинства «письма». Читаешь его словно страницы из Диккенсова «Давида Копперфилда» или из «детства и отрочества» графа Л. Н. Толстого, и не знаешь, чему отдать предпочтение, художественному ли изяществу и прелести изложения, этому ли благородному лиризму и добродушному юмору, с какими автор изображает школьные порядки бурсы, – этому ли тонкому и изящному чувству природы, или наконец этой любви к детям и тому пониманию детской натуры, в которой, по выражению поэта, «столько поэзии слито и столько святой простоты», – какие отличают одних лишь педагогов по призванию, всю жизнь свою и все силы своей души с самоотверженной любовью посвящающих великому и прекрасному, но многотрудному и нередко неблагодарному делу воспитания.

«У колыбели моей, – так начинает почтенный автор свой рассказ, – стояли два ангела: моя мать и няня; не фребелевские мячики, а ласки, молитвы и слезы были первыми дарами, которые они давали мне. Должно быть таинственное влияние неизмеримой любви ко мне породило и во мне к ним чувство, в котором было что-то религиозное. Оно было для меня источником лучших наслаждений и охранительной силой в тяжкие минуты жизни... Первоначальной школой были для меня природа и деревенская церковь. Я инстинктивно чувствовал, что в этих двух храмах, только в различных символах, на различных языках, сообщается одно и тоже божественное учение – дух мировой любви... То, что с малолетства я видел крутом себя в быту духовенства, крестьян и помещиков, порождало во мне глубокое страдание. Я искал отрады в тишине полей и лесов; но и там часто слышал плач и песни, похожие на плач. Это развило во мне чувство жалости до болезненности, и я вполне понимаю Роберта Бернса, который поднимал повалившийся куст боярышника, чтобы его не растоптали, обходил дерево, чтоб не спугнуть с него воробьев, и грустил над маргариткой, которую срезал сохой, распахивая поле... Я рано вступил на педагогическое поприще: первыми питомцами моими были маленькие цыплята, утенята и гусенята, и я до сих пор с особенным удовольствием вспоминаю, с какой заботливостью оберегал их от ветра, дождя, ворон и ястребов... Н. А. Полевой когда-то с гордым самосознанием говорил: «Я знаю Русь и меня знает Русь»! Я имел право воскликнуть: я знаю цыплят и меня знают цыплята».

Какие прекрасные мысли и чувства, и какие чудные образы! Это ли не поэзия, поэзия Гетевская? И мы надеемся, что всякий, кто знаком не с одной преподавательски-учебной деятельностью почтенного педагога, но и с педагогической литературой, которую г. Чистяков у нас если не создал, то обогатил, кто изучал его очерки и рассказы для детей из истории всеобщей и русской, из области естествознания и словесности народной и искусственной, которые давались ему так же легко, как и ученые отчеты о его педагогических экскурсиях за границу, и трактаты по методике и педагогике, – тот согласится с нами, что об авторе настоящих воспоминаний до некоторой степени можно сказать тоже, что сказал Баратынский о Гете:

«Все дух в нем питало: труды мудрецов,

Искусств вдохновенных созданья,

Преданья минувших веков,

Цветущих времен упованья....

………………………………

Была ему звездная книга ясна,

И с ним говорила морская волна.

Как чужды эти воспоминания о себе самом и своем прошлом узкого и мелочного субъективизма, столь нередкого в автобиографиях! Насколько выше и прекраснее эти вдохновенные прозаические страницы рифмованных дидактических и иных поэм нашей современной литературы! Пусть обвинят нас в преувеличении; но мы смело утверждаем, что место этих воспоминаний не между эфемерными произведениями газетной прессы, а наряду с такими произведениями искусства, как первый том Диккенсова «Давида Копперфилда» или «Детство и отрочество» графа Л. Н. Толстого. Но обратимся к воспоминаниям г. Чистякова о его жизни в школе, которой автор не называет по имени, но в которой читатель легко узнает бурсу старого времени.

«Школа наша была основана на чрезвычайно либеральных началах; мы были коммунистами: двое или трое ели одной ложкой, десятеро учились по одной книге, человек пятьдесят приискивали слова по одному лексикону, который переходил поочередно по городу от одной артели к другой. Нас связывало братство детской беспечности и равенство детской нужды; иногда за недостатком книг один учил урок со слов другого. Бывали поразительные примеры товарищеской нежности и заботливости: иной, одаренный особенно счастливой памятью, как рапсод переходил с квартиры на квартиру, т. е. с чердака на чердак, с огорода на огород, и по целым часам твердил какому-нибудь бесталанному бедняку греческие или латинские спряжения, фразы и правила; часто случалось, что у него и заначевывал, чтобы повторить ему еллинскую или латинскую мудрость по утру... Преподавание у нас было все теоретическое; истории учились без хронологии, географии без карт, арифметике без смысла. Хорошо шел только латинский язык; наскоро ознакомившись с правилами, мы выучивали огромное количество примеров из Цицерона, Салюстия, Тита-Ливия, Тацита; биографии Корнелия Непота знали все наизусть; многие молитвы – Царю небесный, Отче наш, Христос воскресе – читались в классе на латинском языке... Нам чувствовалось что-то крепкое, величавое и гордое в мыслях и даже в звуках этого языка. Это впечатление поддерживалось в нас могучими образами стоического бесстрашие, героизма, гордого презрения опасностей. Сцевола, Брут, Цезарь и другие «великаны сумрака» сильно волновали наши детские умы. Многие из нас решительно с энтузиазмом предавались мечтам об этих временах; мы жили в каком-то фантастическом мире, и не один из нас почти с полным убеждением говорил: «Romanus civis sum, – Mucium vocant» или: «quid times – Caesarem vehis». Иной воображал себя идиллическим пастухом и, лежа в бурьяне и посвистывая в ивовую дудочку, говорил сам себе:

Titire, tu patulae recubans sub tegmine fagi,

Silvestrem tenui musam meditoris aveua.

Сочинения Цицерона вызывали на размышление и порождали нескончаемые споры о честном и бесчестном, об обязанностях гражданина, и смерти и бессмертии, величайшем благе и зле и т. п., и замечательно, что объяснения и доказательства тех или других мыслей всегда заимствовались нами не из книг Св. Писания, а из языческих авторов. Мы жили какой-то странной жизнью, составляли свой особый мир, чуждый всего современного и действительного, и изобрели даже свой – тарабарский язык, заменяя одни русские буквы другими, и говорили на нем так легко, как будто он был нам природным. Потребность знания была возбуждена в высшей степени, а естественного удовлетворения ей не было, и вот она проявлялась такими уродливостями».

В этом тоне изображается вся дальнейшая процедура школьной науки и бурсацкой жизни. Позволим себе привести еще один небольшой отрывок – описание отправления бурсаков на каникулы. Пусть читатель сличит это и приведенные выше места с аналогическими местами из сочинений Помяловского и Решетникова и скажет, где больше исторической правды и соответствия действительности.

«Каникулы! Я не знаю слова, которое бы выражало всю сладость, весь опьяняющий, все существо живительным огнем охватывающий, все существо преображающий восторг, какой испытывали мы при мысли, что наступают, уже близко они, эти светлые радостные дни, что до них только несколько недель, несколько суток; а там Бог с тобой, город, Бог с тобой, школа! В сердце нашем нет к вам ни вражды, ни злобы; мы не помянем вас лихом; мы так счастливы; все силы наши настроены, как гармонические струны; все чувства полны любви и кротости и неги, и нам кажется, нет, мы это чувствуем, мы этим наслаждаемся, что кругом нас все дышит любовью, гармонией, житьем таким же, как наше счастье, небесно-необъятным, небесно-чистым. Прощай, добрый город, прощай добрая школа! Порадуйся с нами; нас ждет воля, простор полей, сладостно-меланхолическая тишь сосновых боров, знакомых с колыбели, братским языком лепечущие потоки, родное небо, и ласковее и святее звезд и солнца – лучи материнских глаз и голубиный говор маленьких сестер». – «Вот великий пост приходит к концу; солнце начинает пригревать; у опушек леса зачернелись проталинки... Наконец настал день выпуска птичек на волю из клетки. И вот, точно как войско по команде, почти в один и тот же час, по разным дорогам из города потянулись шумные хохочущие толпы счастливцев. Вот одна толпа человек во сто входит в огромный вековой лес; солнце печет, почки кустарников лопаются; на скатах канав большой дороги сквозь пожелтевшую прошлогоднюю траву пробивается зелень; молодая жизнь идет на смену и в замену увядшей; весенняя вода бушует по оврагам; зяблики, снегири, синички – звенят. Молодой груди дышится свободно, свежо, сладко. Мальчиков охватывает одно, общее радостное чувство. У кого-то, как по внезапному внушению, вырвался сердечный клик: Христос воскрес! Подхватил другой, третий, и в миг десятки чистых детских голосов поют вдохновенно вдохновенную песнь, и поют без умысла на трех языках – русском, греческом и латинском, и в лесной тишине чудными отголосками далеко отдается эта святая песнь!

– «Ах, пострелята, что затеяли! Страшная неделя, а они горланят «Христос воскресе», говорит проезжающий целовальник. Молчать, вот вас!» Дети на минуту примолкли. Но вот кто-то крикнул: «братцы, что ж он? За что ругается? В снежки его. В палки его! В овраг его! Держи, лови его!» Зашумели буйные пилигримы, сплошной ватагой кинулись на возмутителя своего мирного счастья. Целовальник во всю прыть помчался от беды. Мужик, рубивший лес, остановился, и добродушно улыбаясь, крикнул: «ай, да молодцы! По делом ему разбойнику!» Чрез несколько минут в лесу все, по-прежнему, тихо; слышался только дружеский говор бодрых, цветущих здоровьем и радостью путников, ручьев в оврагах, и разноперых пташек на теплых ветвях дерев, обливаемых солнцем».

Но мы не имеем права перепечатывать на свои страницы все воспоминания г. Чистякова, – которые, впрочем, только начаты печатанием в вышедших номерах «Пчелы», – не имеем возможности достаточно-полно охарактеризовать всю прелесть этого мастерского рассказа и все богатство его содержания – в своей заметке, цель которой дать лишь понятие о нем и обратить на него все то внимание, какого он заслуживает.

1875


Источник: Исторические, критические и полемические опыты / [Соч.] Николая Барсова, э. о. проф. СПБ. духов. акад. - Санкт-Петербург : тип. Деп. уделов, 1879. - [6], IV, 530 с.

Комментарии для сайта Cackle