Источник

Иван Михайлович Андреевский. Допросы в тюрьмах НКВД (из воспоминаний)198

Допрос в СССР имеет две стороны. Одна – это устный разговор следователя с арестованным. Другая – это фиксированный письменный документ, протокол допроса, подписанный обвиняемым199.

Формально юридическая сторона в СССР часто бывает представлена безукоризненно. Из протоколов допросов видно все: и характер обвинения, и характер следствия, и сложная сеть свидетельских показаний, и наконец, разоблачение, уличение обвиняемого, его признание, скрепленное подписью. Потом приговор и наказание. Все строго законно, на основании Уголовного Кодекса и Конституции.

Ничего другого не видно. Нет ни следов разговоров, ни следов пыток. Разговоры происходят наедине; пытки – без свидетелей. «Серьезные» преступники в советских тюрьмах всегда умирают. Они содержатся в одиночных камерах, допрашиваются по ночам, «ликвидируются» перед рассветом. Темные коридоры ДПЗ (Дома Предварительного Заключения) «Крестов» и «Бутырок» (тюрьмы в Ленинграде и Москве) – молчат. Подсобный обслуживающий персонал надзирателей тщательно подобран и тоже умеет молчать.

Мне, врачу-психиатру, было чрезвычайно интересно наблюдать типы следователей и надзирателей. Они строго подобраны. Среди них большинство – психопаты: эпилептоиды, параноики, шизоиды. Много садистов и морально-слабоумных.

Допрос в СССР – это совершенно особый вид спорта для следователя и всегда пытка (физическая или моральная) для обвиняемого.

...Внезапный лязг и грохот отпираемого замка, обычно ночью, громкие крупные шаги входящего надзирателя, большей частью с клочком бумажки в руке, нарочитое молчание в течение нескольких секунд, затем вызов по фамилии с приглашением: «давай, давай»... Куда, зачем, для чего – никогда не говорится... И вот, поспешное одевание, под нетерпеливое понукание: «давай, давай», и шествие надзирателя впереди по бесконечно длинным коридорам и лестницам, все ниже и ниже, ближе к подвалам и... преисподней.

Входишь в кабинет следователя, садишься на стул. Начинается «беседа». Сначала издалека. Часто на нейтральные темы. Приглушенным «задушевным» голосом. Аппетит приходит с едой. Допрашиваемый – в полной власти следователя. Оба это знают: один с ужасом, другой – с удовольствием.

Я пережил много допросов. Много было «разговоров» и пыток. Вспоминать о них и описывать их – значит вновь переживать прошедшие кошмары. Мне это очень трудно и больно. Да и слов для передачи нет. Были мысли, чувства, страшные впечатления, но слова точно не запомнились. Иногда кажется, что слов, может быть, и не было, были лишь столкновения душ. Вряд ли помнит изнасилованная девушка слова и подробности, совершенные при ее растлении. Так и тут. Изнасилование души не поддается описанию. Легче сказать не о себе, а о другом. Это психологически будет вернее и правдивее.

Однажды ко мне в камеру привели нового заключенного. Высокого роста, с умным и мужественным лицом. Разговорились. Он оказался профессором одного из столичных высших учебных заведений. Обвинялся он «во вредительстве» и в «экономической контрреволюции» по ст. 58, пункт 7. Посажен он был сначала в общую камеру, а затем, после первого же допроса, переведен в «двойник» (одиночная камера, превращенная, из-за недостатка мест, в камеру для двоих), где находился я.

Интересный собеседник, мужественный человек, большой ученый экономист, интересующийся вопросами философии, литературы, музыки, он сразу меня и заинтересовал, и обрадовал, и очаровал. По-видимому, мы оба понравились друг другу. На другой день утром он встал со словами:

– Первая неприятная мысль о том, что я в тюрьме, быстро исчезла под впечатлением последующей мысли о том, что мы сегодня можем так много и так интересно поговорить с вами.

Еще через два дня мы были уже друзьями.

– Я недавно овдовел, – рассказал он мне свою биографию. – У меня двое прекрасных детей – девочка и мальчик, 16 и 15 лет. Девочка (больная туберкулезом позвоночника) – совершенно неземное существо. Глубоко мистически-религиозная, очень одаренная, прекрасно рисует. Мальчик – рыцарь; трогательно обожает сестру. В нем удивительным образом сочетались – практическая жилка (это – будущий талантливый инженер) с любовью к поэзии и музыке... Когда меня арестовали, они оба повисли у меня на шее и не хотели отпускать... Когда двое следователей, пришедших для обыска и ареста, взяли их за руки – они подчинились с тихим ужасом в глазах. Сын отошел в угол, а дочка сняла с шеи крестик и надела на меня. К сожалению, этот крестик у меня сорвали при приеме в тюрьму...

– В чем же вас обвиняют? – спросил я.

– В том, будто я по каким-то заданиям из какого-то центра вел какую-то «вредительскую деятельность», был «экономическим контрреволюционером» в своих лекциях в университете.

– Скажите, пожалуйста, – спросил он меня в свою очередь, – ведь вы уже давно сидите, вы опытный заключенный?.. Не можете ли вы мне рассказать что- нибудь о «методах воздействия» на допросах...

– Да, я сижу давно, – ответил я. – Сначала я сидел девять месяцев, потом был отправлен в концлагерь, где пробыл два с половиной года, а затем из концлагеря был привезен «со спецконвоем» снова в Ленинград и вот сижу в этом самом ДПЗ уже почти год... Меня много мучали и пытали за то, что я религиозный человек и не смог принять знаменитую декларацию митрополита Сергия и советской церкви... Я пережил очень много, но самое тяжелое – это инсценировка расстрела, а затем шестимесячное пребывание в темном карцере... Вы спрашиваете, какие у них методы «воздействия»? Прямо скажу – жуткие и ужасные, иногда совершенно невыносимые... У меня теперь не поворачивается язык обвинять тех, кто выдал своими показаниями друзей, кто даже наклеветал на них...

– Посмотрим, – сказал профессор В. задумчиво. – Пусть они меня убьют, но я не подпишу протокола, если он будет ложью...

Вечером его вызвали на допрос. Всю ночь я не спал и был в тревоге за него. Утром я оставил ему кипяток и хлеб. Днем оставил обед, вечером – ужин. Но он не пришел... Прошел второй, третий, четвертый, пятый день... Его пальто висело на вешалке. Каждый час я ждал, что вот придут и возьмут его вещи: тогда, значит, его уже нет в живых... Утром на шестой день его привели с допроса. Я не узнал его. Лицо было опухшее, зеленое. Ноги отекли, как бревна. Он пришел, едва передвигая ногами и в руках нес башмаки. Ввели его двое надзирателей. Сзади них шел главный врач, доктор Аронкин, молодой еврей.

– Я разрешаю ему днем лежать, – сказал врач.

Опустили койку и профессор В. лег. Надзиратели ушли.

Оказалось, что его пытали «стоянием» (я сам когда-то «стоял» 36 часов). Когда он отказался подписать протокол, который был сплошной выдумкой следователя, его поставили в угол и сказали:

– Постойте и подумайте, может быть, вспомните.

Через шесть часов его спросили, – не вспомнил ли он того, о чем написано в протоколе? И так прошло пять суток. Разрешили ходить в уборную и пить воду. Каждые 6–8 часов его спрашивали, не вспомнил ли он? Или стой, или вспомни... Пригрозили, что отказ от стояния будет сурово наказан карцером. И он стоял, стоял, засыпал, просыпался, снова стоял. Как он выстоял пять суток – я, как врач, не понимаю и не могу понять.

В то время, как профессор рассказывал мне о своем «допросе», произошла смена надзирателей. Новый надзиратель вошел к нам в камеру и приказал «поднять» койку и встать:

– Днем лежать не разрешается.

– Но он болен, – воскликнул я. – Он 5 суток был на допросе, и ему разрешил лежать главный врач.

– Молчать! – крикнул надзиратель.

– Я сам врач! – закричал я в свою очередь. – Это жестоко. Вы не имеете права...

В этот момент я увидел через щель не вполне закрытой двери, что мимо камеры прошел главный врач ДПЗ, я крикнул ему:

– Коллега! Доктор Аронкин!

Врач заглянул к нам в камеру. Я объяснил ему. Он нахмурился и раздраженно сказал надзирателю:

– Я разрешил лежать.

Все ушли, и профессор продолжал свой рассказ.

– Что же вы не предупредили меня, что бывают такие пытки стоянием... Но я протокола не подписал и не подпишу...

После этого профессор начал «заговариваться», стал говорить про какую-то собаку, которая хочет спать... Потом он заснул и спал полтора суток.

Через месяц его снова вызвали на допрос. Допрашивали с шести часов вечера до трех часов ночи. В три часа ночи он вернулся с допроса бледный, с выражением мучительного страдания на лице. Помолчав с минуту, он сказал сухим, хриплым, прерывающимся голосом:

– Теперь я все подпишу.

– Что с вами было? – спросил я.

– Мне следователь снова предложил подписать уже заранее им заготовленный протокол, в котором было «мое чистосердечное признание» во вредительстве... Подписать такой протокол равносильно подписанию собственного смертного приговора... Я, конечно, отказался... Тогда следователь открыл дверь в соседнюю комнату, и я увидел там обоих своих детей... Потом следователь закрыл дверь и снова предложил мне подписать протокол. Я снова отказался... Тогда он нажал кнопку электрического звонка, и через минуту я услышал отчаянный крик и плач моих детей... Я невольно вскочил. Хотел броситься к двери. Затем хотел броситься на следователя. Нас разделял большой письменный стол. Следователь держал руку на револьвере, который находился на столе. Другая рука находилась над кнопкой электрического звонка. Крики в соседней комнате затихли.

– Я могу их погубить своим неосторожным поведением, – тихо вползла в мой мозг мысль... В этот момент следователь, пристально глядя в мои глаза, медленно, спросил меня:

– Долго вы будете мучить своих детей? Пойдите в камеру и подумайте... через полчаса я вас позову... Вы сидите один?

– Нет, со мной сидит один врач.

– Идите...

– Я убежден, – заторопился взволнованный профессор, – что нас с вами сейчас же разъединят. Это Бог послал такое чудо, что я мог вам это рассказать... Я прошу вас, ради Христа, если у вас будет какая-нибудь возможность, если, например, вам разрешат свидание с родными, сообщите моим детям (он сказал точный адрес), чтобы они не верили ни одному слову из того, что будет напечатано в газетах, как мое «признание»... Объясните им, что я все подписал только ради них, и чтобы они меня не ждали... я домой не вернусь...

В этот момент раздался лязг открываемой двери, меня вызвали со всеми вещами и перевели в другую камеру.

Через неделю кончилось мое следствие, и мне разрешили свидание с женой. Мне удалось ей рассказать все происшествие. Она сходила по указанному адресу и на следующем свидании с рыданиями рассказала мне о посещении детей профессора В.

А через несколько месяцев в газете было напечатано сначала «признание профессора В.», затем – приговор к высшей мере (расстрелу) и, наконец, сообщение о том, что приговор приведен в исполнение.

А я поехал в ссылку, в концлагерь...

На коммунистической каторге

(Из записок бывшего заключенного на Соловках)200

В декабре 1929 года меня, заключенного врача, санитарные власти Соловецкого концлагеря срочно вызвали к начальнику санитарного отдела и предложили отправиться в командировку на штрафной остров Анзер для обследования 4000 заключенных. Нужно было определить категорию трудоспособности и дать общие санитарно-профилактические указания. Я должен был по возвращении из командировки написать рапорт и представить его начальнику санитарного отдела и начальнику информационно-следственного отдела. Рапорты эти должны быть совершенно секретными.

Я явился к начальнику ИСО (информационно-следственного отдела), который встретил меня следующими словами:

– Вы, доктор, еще на Анзере не были? Имейте в виду, что это штрафной остров, «тюрьма в тюрьме» понимаете? И то, что вы там увидите – разглашать не следует. Иначе – вы сами понимаете, что вам грозит.

На следующий день, рано утром я выехал с Соловков на Анзер. Лодку пришлось тащить по льду, потом мы плыли по Белому морю километров 15, затем снова тащили нашу лодку по льду. На острове Анзер я явился к начальнику острова. Он вызвал начальника санитарной части – фельдшера В., угрюмого, замкнутого, седьмой год находящегося в заключении.

Через час начался осмотр заключенных в небольшой избе. На этот осмотр заключенные входили в избу по пять человек совершенно голые, подходили к фельдшеру, записывались у него, а затем направлялись ко мне. Все они были крайне истощены, бледны, вялы и как-то безразличны. Осмотрев несколько десятков человек и не найдя среди них ни одного работоспособного, я вдруг подумал – где же они раздеваются? Открыв дверь на двор, я увидел голых людей, стоявших и подрыгивающихся, чтобы согреться, прямо на снегу. Эта «голая очередь» растянулась далеко (было несколько сот человек). По сторонам очереди ходили конвойные с винтовками.

Я прекратил осмотр и потребовал от фельдшера лучшей организации. Мы решили на другой день устроить осмотр в другой, более просторной избе, где было две комнаты. В одной – раздеваться, в другой осматривать.

В этот же вечер, по предложению фельдшера, мы решили осмотреть «камеры адамов».

– Этих заключенных, – заметил начальник лагеря, – нельзя выводить, их нужно осмотреть мельком, в бараках. Это – отпетые. На них ничто не действует, никакие наказания. Они не имеют никакой одежды и ничего не хотят делать. Мрут десятками.

– Почему же они называются «адамами»?

– Да потому что они всегда голые.

Длинный серый барак. Открываем первую камеру. Комната, в которой стоя едва могли поместиться 30 человек, наполнена до отказа. Я посчитал; оказалось человек 50–60. Заключенные все голые. Стоят, лежат – кучей. Шевелятся, как черви в банке. Кто-то хохочет.

– Что они делают? – спрашиваю я у фельдшера.

– Они играют на фиги, – отвечает он.

– Что?

– Играют на фиги, такая игра есть. Показывают друг другу фиги сразу на двух руках и разными пальцами... Какой-то счет, вроде как в карты... Кто выигрывает – получает потом паек хлеба.

При мне служители вытянули двоих за ноги. Это – умершие. До нас они лежали в этой общей куче голых людей, в этой «банке с червями».

В бараке стоял хохот и отчаянная ругань, наполненная цинизмом и какой-то изощренной виртуозностью.

Я – психиатр; однако мне трудно было определить состояние этих людей. По-моему, все они были уже на грани помешательства.

Конечно, они все не трудоспособные. Они все истощены до крайности. Они все должны скоро погибнуть.

Вспоминаю картину дантова «Ада» и думаю: здесь – хуже.

Эти ужасные картины «камеры адамов» я никогда не забуду. И это не кошмар, не бред сумасшедшего, а один из многочисленных уголков проклятой советской действительности.

Конечно, работоспособных на о. Анзер я не нашел. Находившихся здесь ксендзов (а их было много) мне не разрешили осмотреть. Они где-то работали на самых тяжелых работах и быстро умирали один за другим.

Интересно отметить, что эти арестованные ксендзы с Соловков были отправлены на о. Анзер в то время, когда советские газеты открыли поход против папы римского.

Мой приезд совпал с освобождением, вернее – с отправкой из этого штрафного лагеря 12 человек заключенных обратно на Соловки. Все эти освобожденные были уже полутрупами. Вот среди них один слепой 86-летний монах. Он горько плачет и на мой вопрос едва слышно отвечает, что отбыл срок наказания и теперь едет в ссылку.

– Не знаю, чем я прогневал Бога, что он так мало меня наказал. Не достоин я, видно, мученического венца, ох, не достоин.

Среди освобожденных находилась одна душевнобольная. Юлия Николаевна Д. – доктор историко-филологических наук в Сорбонне, бывшая фрейлина императрицы. Она одно время была председательницей дома ученых в Ленинграде. Вскоре после расстрела академика Лазаревского и Таганцева ее сослали на Соловки. Здесь она работала в Соловецком обществе краеведения, в музее. Потом ее сослали на о. Анзер и сделали прачкой. Здесь я застал ее на грани душевного расстройства. Мне удалось, как душевнобольную, вывезти ее с собой из этого ада. Это было не так легко, так как на Соловках не было психиатра, а посему всех душевнобольных начальство считало симулянтами. Их сажали в карцер или отправляли на Секирку (Секирная гора – самый страшный карцер на Соловках), где они и погибали.

Я вернулся вновь на Соловки, подал два секретных рапорта, конечно, не угодил начальству и больше меня на обследования не посылали.

Большевизм в свете психопатологии201

В №1 (1949 г.) «Российского Демократа», в заметке «Кремлевские параноики» неизвестный мне лично корреспондент, новый эмигрант, живущий во Франции, уделил благосклонное внимание моей статье «Допросы в тюрьмах НКВД» и предложил общими соединенными усилиями написать статью о психопатах и душевнобольных администраторах в СССР.

Так как в моем распоряжении имеется довольно порядочно материала по этому вопросу, то мне хочется положить начало такому специальному исследованию.

Многолетняя работа в качестве эксперта-психиатра как «на воле», так и в заключении (в Соловецком и Свирском концлагерях) дали мне возможность изучить большевизм с психопатологической точки зрения.

Давно известно, что во время революции на поверхность общественно-политической жизни выплывает много крайне неуравновешенных личностей, представляющих собою тяжелых психоневротиков, психопатов, а порой и явно душевнобольных. Два французских психиатра, Кабанес и Насс, написали на эту тему целое большое специальное исследование – «Революционный невроз».

Русская революция 1917 г. и последовавшее за ней страшное 30-летнее лихолетье большевицкого ига дали массу нового материала по этому вопросу.

С самого начала революции до последнего времени отношение советской власти к душевнобольным и психопатам диктовалось исключительно утилитарно-политическими соображениями, при которых ни о какой гуманности не могло быть и речи. Если душевнобольные были «врагами народа», то по приказу «сверху» они часто признавались вменяемыми и ответственными и, как таковые, расстреливались. Если же душевнобольные являлись «деятелями революции», то они, несмотря на их социальную опасность, часто, тоже по приказу «свыше», выписывались из психиатрических больниц и ставились на ответственную работу.

Чтобы не быть голословным, приведу факты.

В 1918 г. в психиатрическом отделении Центрального Красноармейского (бывшего Николаевского военного) госпиталя в Петрограде (Костромская улица, 6) находился на испытании бывший министр внутренних дел царского правительства Протопопов. Комиссией врачей под председательством известного старого русского психиатра профессора П. И. Ковалевского Протопопов был признан несомненно душевнобольным, страдающим депрессивной формой маниакально-депрессивного психоза. Заключение комиссии Центрального Красноармейского госпиталя было еще дважды проверено, в Петрограде и в Москве, двумя другими психиатрическими комиссиями, пришедшими к тому же заключению. После этого Протопопов был выписан в состоянии некоторого улучшения на поруки жены, во вскоре после выписки снова арестован и расстрелян. Через некоторое время в «Былом» (этот известный бурцевский журнал издавался короткое время и в СССР) появилась заметка советского публициста Заславского, в которой сообщалось, что Протопопов «пытался симулировать душевное заболевание», «был признан врачами-психиатрами здоровым», а потому и расстрелян.

Один молодой врач-психиатр, бывший секретарь психиатрических совещаний Центрального Красноармейского госпиталя, написал Заславскому письмо-протест со ссылкой на номер «истории болезни» Протопопова и на записи в книге протоколов, хранившихся в архивах госпиталя. Через неделю он был вызван в ГПУ, где ему «предложили» никогда, нигде и никому не рассказывать о болезни Протопопова, ибо ему, дескать, неизвестна последняя секретная комиссия, признавшая Протопопова симулянтом. Если и была в действительности какая-то комиссия, признавшая клинически душевнобольного симулянтом, то она, очевидно, состояла не из психиатров.

Аналогичный случай произошел через несколько лет, тоже в Петрограде, когда известный на Охте протодиакон Хроновский, тяжело душевнобольной (страдавший артериосклеротическим психозом) был осужден на 10 лет Соловецкого концлагеря.

Если, повторяю, «врагов народа», несмотря на их душевные заболевания, признавали «ответственными» и наказывали, то «деятелей революции», несмотря на их душевные заболевания, иногда признавали способными продолжать их деятельность. В 1918–1919 гг. из Центрального Красноармейского госпиталя (из психиатрического отделения) было насильственно «освобождено» несколько таких «деятелей». Один из них через несколько дней своей «свободы», по мотивам бредового характера убил в Петрограде, на Кирочной улице генерала Кашталинского. Другой убил профессора-психиатра П. Я. Розенбаха (бывшего главного врача психиатрического отделения Николаевского военного госпиталя).

Однажды, в 1919 г., под строгим секретом, в Психиатрическое отделение Центрального Красноармейского госпиталя был доставлен на испытание «видный член парии», фамилия которого не была сообщена. Но комиссар госпиталя А. А. Яблонский в беседе с проф. П. И. Ковалевским проболтался, что этот испытуемый не кто иной, как Белобородов, один из подписавших смертный приговор Царской Семье.

Комиссия врачей, после длительного клинического испытания, признала его душевнобольным (маниакальная фаза маниакально-депрессивного психоза). Несмотря на это заключение и на специальное указание, что Белобородов еще не поправился и продолжает быть социально-опасным, он был, по распоряжению ГПУ, выписан и вскоре поставлен на ответственную партийную работу.

Один из убийц А. И. Шингарева и Ф. Ф. Кокошкина (убитых в 1918 г. в Петрограде, в Мариинской больнице) – Кишкин, оказавшийся тяжелым эпилептическим психопатом, вскоре после своего «подвига», уже подвизался на ответственной работе в ГПУ.

Болезнь и деятельность Ленина, страдавшего в последнее время параличом на почве сифилиса мозга – всем известна.

Болезнь и деятельность знаменитого наркома НКВД Н. И. Ежова также не подлежит сомнениям, хотя точный дифференциальный дигноз еще не вполне ясен: было ли здесь формальное душевное заболевание (паранойя) или тяжелая дегенеративная психопатия (параноидального типа)?

***

Во время пребывания моего в качестве врача-психиатра в Соловецком и Свирском концлагерях мне пришлось участвовать в медицинских комиссиях, периодически обследовавших всех сотрудников ГПУ, работавших в этих концлагерях. В процессе медицинского освидетельствования мне удалось вести тайную статистику наблюдаемых мною нервно-психических заболеваний. В № 2 (1929 г.) журнала «Соловецкие острова», который издавался на о. Соловки «без права выхода на материк», – моему ассистенту, доктору А., удалось частично даже опубликовать эту статистику, в замаскированном виде, в статье «Особенности местных нервно-психических заболеваний на Соловках». Впоследствии, за мою статью, доктор А. подвергся тяжким взысканиям.

Всех цифр статистических данных я в настоящее время не помню и могу привести только следующие итоги. Среди 600 человек обследованных мною вольнонаемных и заключенных работников ГПУ оказалось около 40% тяжелых психопатов-эпилептоидов, около 30% – психопатов-истериков и около 20% – других психопатизированных личностей и тяжелых психоневротиков. Эти цифры чрезвычайно интересно сопоставить с официальными секретными цифрами «Соловецкого криминологического кабинета», научного учреждения, основанного известным криминологом профессором А. Н. Колосовым, бывшим заключенным на Соловках. Мне пришлось работать научным сотрудником этого «кабинета», который имел право исследовать любого уголовного (но не политического) преступника. Из 200 человек убийц, обследованных лично мною, оказалось: около 40% психопатов-эпилептиков и около 20% других психопатизированных личностей и психоневротиков (главным образом, так называемых «травматиков»).

Итак, процент психопатизированных личностей среди начальства оказался выше, чем среди квалифицированных тягчайших преступников-убийц!202

Предметом обследования «Криминологического кабинета» (который давал материалы для бывшего московского криминологического журнала «Преступник и преступность») были, между прочим, и так называемые «внутрилагерные правонарушения, т.е. преступления, совершенные заключенными в лагерях. Эти «правонарушения» были ужасны. В 1929–30 гг. «Соловецким криминологическим кабинетом» была организована «Колония для малолетних преступников» (т.е. для детей от 12 до 16 лет), которых в Соловках было несколько сотен, несмотря на то, что по законам того времени еще нельзя было детей до 16-летнего возраста карать концлагерем. (Позднее, в 1935 г., в процессе борьбы с беспризорностью, был издан закон, по которому даже 12-летние дети могли караться «высшей мерой социальной защиты – расстрелом»). Эта «Детколония», как все ее называли, носила официальное название: «Исправительно-трудовая колония для правонарушителей младших возрастов до 25 лет».

Начальником этой «колонии» был заключенный чекист, бывший «командарм» и «полпред» – Иннокентий Серафимович Кожевников. При первом же знакомстве с ним я понял, что имею дело или с тяжелым психопатом параноидом или с душевнобольным параноиком. Через короткое время мое подозрение подтвердилось. Кожевников бежал из лагеря, прислал начальству И.С.О. («Информационно-Следственного отдела») большой пакет, в котором находился «Манифест Императора Иннокентия I».

Вскоре Кожевников был пойман, жестоко избит (он оказал сопротивление), а затем освидетельствован комиссией врачей-психиатров, причем каждый из врачей осматривал и давал мне «простые» заключения в отдельности. Профессор доктор М. А. Жижиленко (тайный епископ катакомбной церкви) и я дали одинаковые заключения о том, что Кожевников душевнобольной параноик, но третий эксперт, молодой советский врач Шалаевский заподозрил симуляцию. Тогда из Кеми был вызван на экспертизу известный русский психиатр, профессор доктор В. Н. Финне, подтвердивший душевное заболевание Кожевникова.

После этого Кожевников был увезен в Москву.

Между прочим, профессор В. Н. Финне (читавший лекции по гипнозу в петроградском институте по усовершенствованию врачей) отбывал заключение в Кеми за свои замечательные работы в области гипнологии, которые советской власти показались «мистикой». Профессор В. Н. Финне скончался в Кеми, замученный пытками беспрерывных допросов в течение двух недель по ночам, по подозрению в участии в так называемом «Деле Академии Наук».

В указанной выше «Детколонии» в 1929 г. было зарегистрировано «детское правонарушение» – групповое изнасилование мальчиками девочек.

В 1930 г. одна из воспитанниц этой «Детколонии», 15-летняя проститутка, в течение нескольких месяцев тайно убила шесть человек и только на последнем – «засыпалась», т.е. была уличена. Дальнейшая судьба этой «девочки» очень интересна. Ее увез с собой один из крупных чекистов и женился на ней. Может быть, он приспособил ее для «работы» в застенках ГПУ? [Подобно тому, как нарком НКВД Ежов приспособил для пыток заключенных свою знаменитую «Марусю«]203.

В Свирских концлагерях в 1933 г. три юных бандита убили своего товарища, отрезали у него ногу и зажарили ее, тайком, ночью, пробравшись в серно-дезинфекционную камеру, где и были пойманы с поличным за своим каннибальским «ужином». [Мне пришлось свидетельствовать этих бандитов, причем я не обнаружил у них формального душевного расстройства, а нашел лишь нерезкую дебильность, истеричность и «продукты советского воспитания»]. Таковы были так называемые «внутрилагерные правонарушения» заключенных в «исправительно-трудовых лагерях».

Но недаром объективные статистические данные показали, что среди «начальства» психопатизированных личностей было больше, чем среди квалифицированных преступников. Преступления «начальства», по своей жестокости превосходили даже «внутрилагерные» преступления обыкновенных заключенных. Приведем примеры. Начальник КПЧ («Культурно-Просветительной части») Соловков – Привалов, как и его шеф, начальник К.П.О. (начальник всего культурно-просветительского отдела Соловецких лагерей) – Успенский, впоследствии начальник «Белбалтлага», были тяжелыми психопатами-садистами. Они собственноручно расстреливали заключенных и делали из этого театральное зрелище, приглашая своих друзей из Кеми на эти «любопытные процедуры». Один фельдшер, бывший невольным свидетелем этих процедур на «Секирке» («Секирная гора» на о. Соловки), заболел острым истерическим психозом и находился под моим наблюдением несколько дней, а затем был отправлен якобы в тюремную больницу им. Гааза, в Петроград. Однако через некоторое время выяснилось, что он был расстрелян на той же Секирке. Из бессвязных выкриков со слезами и смехом этого несчастного становилась ясной до ужаса психическая причина его заболевания.

Однажды мне пришлось присутствовать при судебно-медицинском вскрытии трупа одной девушки из заключенных, вынутой из воды, «со связанными руками и камнем на шее». Дело оказалось сугубо секретное: групповое изнасилование и убийство, совершенное заключенными стрелками ВОХР (военизированная охрана, куда набирались заключенные, прежде, на свободе работавшие в карательных органах ГПУ), под предводительством их начальника-чекиста. Мне пришлось «беседовать» с этим монстром. Он оказался садистом-истериком, бывшим начальником тюрьмы. На командировке «Красная горка» в Соловках был начальник по фамилии Финкельштейн. Однажды он поставил на ночь на лед Белого моря, при 30 градусах мороза, 34 человека заключенных, за невыполнение непосильного «урока» по лесозаготовкам. Всем 34 человекам пришлось ампутировать отмороженные ноги. Большинство из них погибло в лазарете. Через несколько месяцев мне пришлось участвовать в медицинской комиссии, свидетельствовавшей этого чекиста. Он оказался тяжелым психоневротиком-истериком. [Через год он был судим за какое-то еще более серьезное преступление, но ввиду того, что у него была вырезана одна почка и был ясно выраженный истерический психоневроз – он был «актирован», т.е. признан больным и освобожден от наказания.]

На командировке «Савватьево», в Соловках, мне пришлось участвовать в секретной экспертизе. Следователь, показав мне труп сожженного на костре человека с переломанным позвоночником, задал только два вопроса: 1. До или после сожжения был переломлен позвоночник? 2. Мог ли, вследствие этого перелома, произойти паралич нижних конечностей? Подробности «дела» мне не были сообщены, но о них не трудно было догадаться... Обвиняемый, начальник командировки, заключенный чекист, был тяжелый психопат истеро-эпилептоид.

В 1929 г. с одним из этапов на о. Соловки прибыло человек 10 инженеров-путейцев. Старые люди с седыми бородами, в фуражках с зелеными кантами, со следами кокард... Их заставили работать «вридломи» (т.е. «временно исполняющими должность лошади», как острили в лагере). Впрягли в огромные деревянные ящики на полозьях и заставили возить снег. Картина была потяжелее репинских «Бурлаков»... Среди этих «бурлаков» были профессора с европейской известностью (например, профессор Правосудович, профессор Минут и др.).

Профессор Правосудович вскоре был расстрелян. А профессор Минут погиб следующим образом. Он лежал во вверенном мне отделении центрального лазарета с декомпенсированным миокардитом. Однажды лазарет обходил начальник И.С.О. (информационно-следственного отдела), сопровождаемый начальником Санитарного отдела доктором В. И. Яхонтовым. Подойдя к койке больного профессора Минута, начальник И.С.О. воскликнул: «Ах, это враг народа по делу НКПС (наркомата путей сообщения). Немедленно выписать его!»

Обращаясь за поддержкой к начальнику Санитарного отдела доктору Яхонтову, я показал историю болезни и сказал:

– Это очень тяжелый сердечный больной! Посмотрите сами, какие у него отеки на ногах!

– Не ваше дело рассуждать, когда я приказываю, – грозно сказал начальник И.С.О.

– Немедленно выписать! – подтвердил доктор Яхонтов.

Выписывая профессора Минута, я дал ему на руки официальную справку от лазарета: «Следовать пешком не может. Нуждается в подводе». Это – все, что я мог ему сделать на прощанье.

Днем он был выписан, а вечером в лазарет привезли уже его труп «на вскрытие». Моя записка не помогла, и конвойный чекист заставил больного профессора Минута со всем своим скарбом идти пешком 12 километров. Пройдя 10 километров, он скончался.

Когда я, взволнованный, пошел доложить об этом начальнику Санитарного отдела, я застал у него в кабинете и начальника И.С.О.

Выслушав мой рапорт, оба начальника заржали таким жутким смехом, что у меня замерло сердце...

– Туда ему и дорога! – сказал, наконец, доктор Яхонтов, – поручите доктору Иванову сделать вскрытие, а протокол вскрытия представить мне в секретном порядке!

Доктор Владимир Иванович Яхонтов, бывший заключенный (за аборт, окончившийся смертью), после отбытия срока остался вольнонаемным. Он представлял собою хронического алкоголика с глубокой психической деградацией.

[В 1930 г. весной мне удалось добиться открытия в Соловках нервно-психиатрического отделения. До меня в Соловецком концлагере шесть лет не было врача психиатра. Все душевнобольные считались симулянтами и подвергались жестоким репрессиям. Получив заведывание этим нервно-психиатрическим отделением, я имел возможность изолировать душевнобольных и оберегать их от истязаний. Но хотя и существовала в Уголовном кодексе так называемая 458-я статья, по которой безнадежно тяжелые хронические больные – инвалиды и хроники душевнобольные подлежали «актированию» и освобождению, – мне не удалось добиться ни одного освобождения этих несчастных. Иногда, в очень редких случаях мне удавалось только при помощи изоляции в мое психиатрическое отделение избавлять некоторых заключенных от тяжких наказаний.]

В июле месяце 1930 г., в Соловки был доставлен один заключенный доцент-геолог Д. и помещен сразу же в нервно-психиатрическое отделение под наблюдение. Во время моего обхода отделенья он внезапно набросился на меня и разорвал мне халат. Лицо его, в высшей степени одухотворенное, красивое, с выражением глубокой скорби, показалось мне настолько симпатичным, что я приветливо с ним заговорил, несмотря на его возбуждение. Узнав, что я обыкновенный заключенный врач, а не «врач-гепеушник», он со слезами стал просить у меня прощения. Я вызвал его в свой врачебный кабинет и по душам поговорил.

– Не знаю – здоровый я или сумасшедший? – сказал он про себя.

При исследовании я убедился, что он был душевно здоров, но, перенеся массу нравственных пыток, давал так называемые «истерические реакции».

Трудно было бы не давать таких реакций после того, что он вытерпел. Жена его пожертвовала для спасения мужа своей женской честью, но была грубо обманута. Брат его, поднявший по этому поводу историю, был арестован и расстрелян. Сам Д., обвиняемый в «экономической контрреволюции», целую неделю допрашивался конвейером следователей, не дававших ему спать. Потом он сидел около двух лет в одиночной камере, причем последние месяцы – в камере смертников.

– Мой следователь сам застрелился, – закончил свой рассказ Д., – а меня, после десятимесячного испытания у профессора Оршанского, приговорили к 10 годам концлагеря и прислали в Соловки с предписанием держать в псих-изоляторе, впредь до особого распоряжения...

Из многочисленных рассказов Д. мне наиболее ярко запомнился один – о вдовом священнике (умершем в тюремной больнице), которого какой-то изувер-следователь заставлял отречься от Христа (!), мучая на его глазах детей – десяти- и тринадцатилетних мальчиков. Священник не отрекся, а усиленно молился. И когда, в самом начале пыток (им вывернули руки!) оба ребенка упали в обморок и их унесли, – он решил, что они умерли, и благодарил Бога!

Выслушав этот рассказ в 1930 г., я подумал, что пытки детей и пытки детьми – единичный случай, исключение... Но впоследствии я убедился, что подобные пытки в СССР существуют. В 1931 г. мне пришлось сидеть в одной камере с профессором-экономистом В., к которому применяли «пытку детьми».

Но самый жуткий до кошмара случай таких пыток мне стал известен в 1933 г.

Дело было в городе Лодейное Поле, где помещалось главное управление Свирских лагерей.

Однажды в качестве эксперта-психиатра мне пришлось произвести две экспертизы в один день.

Первым был мною освидетельствован известный всей Москве профессор протоиерей о. Сергий Мечев. У него оказалось реактивное состояние после допросов, на которых ему сообщили о расстреле его жены и детей.

Мне удалось содействовать его отправке в тюремную больницу им. Гааза, на испытанье к гуманному психиатру профессору Оршанскому, который, как я надеялся, смог бы устроить о. Сергию Мечеву свидание с его родными (я был убежден, что его родные не были расстрелены, а ложным сообщением об их смерти только мучили священника). Вторая испытуемая – надзирательница женской тюрьмы – была мне так представлена следователем: «хорошая работница, а вдруг с ума спятила и вылила себе на голову крутой кипяток».

Приведенная ко мне полная простая женщина лет 50 поразила меня своим взглядом: ее глаза были полны ужаса, а лицо было каменное.

Когда мы остались вдвоем, она вдруг говорит, медленно, монотонно, как бы отсутствуя душой:

– Я не сумасшедшая. Я была партийная, а теперь не хочу больше быть в партии!

И она рассказала о том, что ей пришлось пережить в последнее время. Будучи надзирательницей женского изолятора, она подслушала беседу двух следователей из которых один похвалялся, что может заставить любого заключенного сказать и сделать все, что захочет. В доказательство своего «всемогущества» он рассказал, как выиграл «пари», заставив одну мать переломить пальчик своему собственному годовалому ребенку.

Секрет был в том, что он ломал пальцы другому, 10-летнему ее ребенку, обещая прекратить эту пытку, если мать сломает только один мизинчик годовалому крошке. Мать была привязана к крюку на стене. Когда ее 10-летний сын закричал: «Ой, мамочка, не могу», она не выдержала и сломала. А потом с ума сошла. И ребенка своего маленького убила. Схватила за ножки и о каменную стену головкой хватила...

– Так вот я, как услышала это, – закончила свой рассказ надзирательница, – так я себе кипяток на голову вылила... Ведь я тоже мать. И у меня дети. И тоже 10 лет и один годик...

Не помню, как я ушел с этой экспертизы... Я сам был в «реактивном состоянии»... Ведь и у психиатра нервы не стальные!..

[Кроме «пыток детьми», карательными органами советской власти употреблялись и другие «методы» террора и мучений.

Щадя нервы слушателей я приведу только один кошмарный пример большевицкого садизма, выходящего за пределы человеческого понимания.

В Соловецком концлагере, в Кремле, на самом острове Соловки, в роте №10, которая именовалась ротой Санитарной части, одна камера предназначалась для врачей. Будучи врачом и я находился в этой камере. Кроме меня в ней находились: профессор доктор М. А. Жижиленко (тайный епископ), доктор барон К. и доктор П.

Мы все четверо были верующими церковно-православными людьми, и это обстоятельство нас очень утешало и морально поддерживало в тяжелые минуты, которых было так много. Но однажды, осенью, к нам в камеру поместили нового, пятого компаньона, новоприбывшего в концлагерь врача по фамилии Пелюхин; он был атеист, комсомолец, осужденный за взяточничество.

Сначала мы все были очень огорчены и встревожены появлением в нашей среде «инородного тела», но через короткое время наши тревоги и огорчения несколько сгладились. Доктор Пелюхин оказался неплохим товарищем по каторге.

Когда мы утром и вечером молились перед маленькими бумажными иконками, повешенными над нашими койками и закрытыми в течение дня полотенцами, – доктор Пелюхин тактично отворачивался и читал какую-нибудь книгу. Перед сном он неизменно, первый, говорил нам «спокойной ночи».

Пелюхин был назначен ординатором в то отделение, которым заведовал доктор П., почтенный врач с 15-летним стажем.

Во время освидетельствования новоприбывшего этапа новых заключенных Пелюхин вел себя довольно грубо, покрикивал на тех, кто заявлял себя больным, иногда в раздражении ударял их не резко стетоскопом, с восклицанием: «Симулянт! Притворяешься! Ты здоров как бык!»

Нас, остальных врачей, весьма шокировала его грубость, и барон К. однажды не вытерпел и сделал ему замечание.

– Грубость и врачебная профессия – две вещи несовместимые, коллега.

«Коллега» не возражал, не обиделся и даже как будто стал сдержаннее, по крайней мере в нашем присутствии.

Через какой-нибудь месяц мы свыклись с новым товарищем по несчастью и убедились, что он совершенно безвредный человек. Пелюхин также понял, что в нашей среде ему опасаться нечего и однажды, улыбаясь, заявил нам:

– Меня предупреждали, что в концлагере масса сексотов (т.е. секретных сотрудников-доносчиков), но в нашей камере их нет ... Кто верит в Бога и молится – тот, по-моему, не может быть доносчиком, – прибавил он неожиданно.

– Да, конечно, – ответил епископ Максим (профессор Жижиленко), – мы и вас заразим и вам придется изменить некоторые этические принципы, которые вы исповедовали в комсомоле!

– Я, может быть, еще очень глуп, но не подл! – смущенно улыбаясь, искренно заявил Пелюхин.

В тот же вечер он нам рассказал свою несложную биографию, «обыкновенную историю» советского молодого человека...

Через два месяца после этого в Соловках началась жуткая полоса расстрелов заключенных. Расстреливались большею частью те, которые были подозрительны начальству, главным образом, из среды белых офицеров. Часто страдали и духовные лица. После того, как папа Римский, по газетным сведениям, собирался объявить «крестовый поход» против большевиков, – пострадало много ксендзов...

И вот однажды ночью Пелюхин был срочно вызван в комендатуру лагеря. Вернулся он под утро, бледный, взволнованный, молчаливый...

– Я не имею права говорить, где я был и что я делал, – сказал он через час, видя наши недоумевающие взгляды...

Мы поняли... И, оставшись одни, поставили точки над «i»... Как хорошо, что мы «политические», «каэры», и нам не доверяют... Только врачи-уголовники приглашаются «на работу» во время расстрелов...

Пелюхин стал мрачным, замкнутым. Мы тоже избегали не только расспрашивать его, но и разговаривать с ним. Вызывали Пелюхина раза два в неделю, иногда чаще... Вызывали и ночью, и днем, и на рассвете... Когда он уходил – мы оставались в тяжелом, напряженном состоянии. Когда он возвращался, – мы с тревогой и душевной болью смотрели на него; нам было его жаль.

Однажды ночью Пелюхин стал стонать во сне и бормотать страдающим, умоляющим тоном:

– Не могу... Отпустите...

Владыка Максим встал, разбудил его, дал ему выпить воды с валериановыми каплями.

– Спасибо, – сказал Пелюхин и вдруг неожиданно поцеловал епископу руку. Потом внезапно истерически зарыдал, уткнулся лицом в колена владыки Максима и прерывающимся громким шепотом стал говорить. Мы все не спали и невольно слышали эту неожиданную исповедь. Да и сам Пелюхин, по-видимому, не старался скрывать от нас того, что он говорил. А говорил он кошмарные вещи...

Оказывается, его вызывали не для того, чтобы констатировать смерть расстрелянных, как думали мы, а по другим причинам. Констатировать смерть вовсе не было нужно, ибо расстрелянных засыпали землей тотчас же, несмотря на то, что некоторые были еще живы.

– Я, как врач, должен был некоторым оказывать помощь, оживлять, производить искусственное дыхание, делать инъекции камфары и т.п... Я думал сначала, что работники ИСО (информационно-следственного отдела) приводят в чувство тех, кого «в увлечении» довели своими пытками до бессознательного состояния, – судорожно дыша, шептал Пелюхин. – Но теперь я узнал другое, более страшное... Это были не пытки, т.е. не выпытывание нужных сведений, а месть, страшная месть уже измученным пытками и приговоренным к высшей мере социальной защиты.

– Помните нашего бывшего делопроизводителя санчасти H. М... – продолжал свою исповедь Пелюхин. – Помните, он был арестован после свидания с женой и исчез... Он был приговорен к этой «высшей мере социальной защиты»... И был повешен, а я привел его в чувство. Через неделю мне же пришлось его снова приводить в чувство, так как он был утоплен... Вчера же я уже не смог вернуть ему жизнь: он задохся в газовой камере... Но я – трус, я – тряпка. Я не смогу покончить с собой!..

Ночь кончалась. Начинался мутный, тяжелый, каторжный рассвет. Впереди – целый день работы, 12-часовой рабочий день ответственной, напряженной, нервной врачебной работы...

День тянулся бесконечно. Поздно вечером, возвратившись с работы, усталые, измученные, изможденные, мы повалились на свои койки, не снимая халатов. Но спать нам не пришлось...

– Владыко... Товарищи... – раздался сухой и прерывистый голос Пелюхина, когда мы уже собирались заснуть. – Пожалейте меня мальчишку, не выдавайте меня, что я рассказал вам... У меня мысли путаются... Я хотел убить вас, владыка... Но ведь слышали и другие... Я знаю: кто в Бога верует, тот не выдаст... Но вдруг... а вдруг выдадите?.. Не выдавайте... ради... ради... Христа!.. Это, ведь, кажется, для вас самое сильное заклятие... Владыко! Я вчера руку у вас поцеловал, а сегодня – ноги поцелую ... Только пощадите! Не выдавайте!..

Мы едва успокоили несчастного!..

На другой день владыка Максим и я, оба врачи-психиатры, совещались о том, как начать лечить доктора Пелюхина, который явно заболевал реактивным психозом на почве перенесенных психических травм.

Но лечить нам его не пришлось. На следующую ночь Пелюхин был арестован, а еще через два дня официально по всем ротам было объявлено, что он расстрелян по постановлению специальной комиссии «за жестокое обращение с заключенными». (Специальная комиссия из Москвы занималась расследованием фактов «несправедливого и жестокого отношения со стороны начальства лагеря по отношение к заключенным»).

– Доктор Пелюхин бил заключенных стетоскопом, – разъяснил нам причину расстрела начальник санитарной части.]

***

Наличие огромного количества психопатизированных личностей (особенно садистов) среди партийных коммунистов вообще и среди работников карательных органов (ЧК–ПТУ–НКВД–МГБ) – в особенности не подлежит никакому сомнению.

Объясняется это просто: большевизм нуждается в кадрах таких деятелей, которых не может дать нормальная человеческая психология.

Гениальный пророк большевистской революции Достоевский дал потрясающий и исчерпывающей анализ движущих сил такой революции.

«Смердяковщина», «шигалевщина», «верховенщина» и, наконец, «бесовщина», – вот понятия, объясняющие сущность большевизма.

Методы «бесовщины» совершенствуются. И в настоящее время – «ленинщины» и «сталинщины» – уже не отдельные преступники (как Федька каторжник) и не отдельные маньяки (как Кириллов), а весь мир преступлений и душевных извращений организованно используется для того, чтобы заставить самих Цицеронов и Шекспиров служить Молоху большевизма!

[С религиозной точки зрения большевизм нельзя не рассматривать как явление антихристова духа, впервые так цинично откровенно проявляющегося в мире.]

Катакомбные богослужения в Соловецком концлагере204

В 1929 г. на о. Соловки, в страшном Соловецком концлагере, с приближением Пасхи, началось усиление репрессий за религиозные убеждения и антирелигиозная пропаганда. В Антирелигиозный музей, помещавшийся в бывшем игуменском флигеле, ежедневно стали устраиваться «экскурсии». Заключенных приводили в организованном порядке, группами, в этот «музей» и показывали им «вскрытые» мощи преп. Зосимы и Савватия. Под стеклом лежали честные останки святых, их нетленные кости, а на специальных огромных плакатах было написано, что при «вскрытии мощей» были обнаружены труха и чурбаны дров. Чекисты, давали «объяснения», в шапках, с цигарками во рту, всячески подчеркивали свое богохульство...

А по ночам, в великой тишине и тайне, рискуя быть пойманными и запытанными до смерти, пробирались в этот «музей» заключенные священники, монахи и верующие миряне и, обливая кровавыми слезами оклеветанные раки преподобных, благоговейно катакомбно молились и за себя, и за всю Россию. И дивно помогали молящимся св. Соловецкие угодники, сораспятые с народом русским своими растерзанными безмолвными мощами.

На страстной неделе, вечером в понедельник было объявлено по всем ротам, что молитвенные собрания категорически запрещаются; всякий, кто будет замечен в «религиозной пропаганде» (т.е. молитве), – подлежит суровому наказанию. Также запрещалось печение всяких куличей и вообще какое-нибудь особенное приготовление пищи в наступающие праздничные дни. День светлого Христова Воскресения был объявлен обыкновенным рабочим днем.

Настроение у большинства заключенных было подавленное.

Врачи, имеющие право давать освобождения от работ, были поставлены в очень тяжелые условия. С одной стороны – усилились жестокие требования со стороны начальства, а с другой – увеличилось количество просьб об освобождении от работ со стороны заключенных. Категорически запрещалось превышать нормы освобождения в амбулаториях (не выше 10% всех обращающихся за помощью).

Врачей было очень мало, и на амбулаторных пунктах работали обычно фельдшера. Они были чрезвычайно жестоки и никогда не превышали норм освобождения. Но начальство лагеря часто находило необходимым проверять работу фельдшерских пунктов с целью снижения и без того низких цифр освобожденных. Для этого посылались врачи с требованием снизить процент освобождения.

В Великую среду я, как врач, был назначен на такую «проверку» фельдшерского амбулаторного пункта.

Придя за полчаса до начала приема, я имел возможность познакомиться и побеседовать с контролируемым мною фельдшером. Это оказался старший ротный фельдшер с Полтавщины. Огромные седые усы его меня сразу поразили и покорили. Добрые глаза, пристально и грустно на меня смотревшие из-под нависших седых бровей – дополнили впечатление: я проникся к нему доверием. «Такой не выдаст, – мелькнула у меня мысль, – с ним можно рискнуть договориться». Оглядывая его крошечную комнатушку (он жил при амбулатории), я заметил на стене висящую старую бандуру, на задней стороне которой было выжжено изображение Архистратига Михаила и слова: «Умрем за родную Украину». Все сомнения мои исчезли, и я прямо приступил к делу.

– Мы оба – православные, – сказал я ему. – Я прислан «снизить» количество освобождаемых Вами от работ, но мы оба хорошо понимаем, что наш христианский, нравственный и врачебный долг – дать как можно больше освобождения по болезни, чтобы православные люди смогли отметить светлый праздник и помолиться. Прием ведете Вы, освобождайте от работ всех, кого только сможете. В сомнительных случаях обращайтесь ко мне. Я буду не снижать, а повышать количество освобожденных...

– Да... Я понимаю, – задумчиво ответил фельдшер, – но ведь если мы и вдвое увеличим полагающийся процент освобождения, то и тогда всех православных не удовлетворить... Вы простите, но я хочу предложить Вам кое-что... на основании своего семилетнего концлагерного опыта (мой срок 10 лет и я отсидел уже семь).

– Что же Вы хотите предложить? – спросил я.

– Вот что... Для того, чтобы освобождать побольше православных, надо быть более жестким и, если хотите, более жестоким к тем, кто забыл Бога и богохульствует... я имею в виду «урок» (т.е. уголовных преступников), которые «кроют в Бога – мат» (т.е. кощунственно цинично ругаются) и для которых никаких церковных праздников не существует!..

Я молча и грустно посмотрел на фельдшера.

– Я понимаю... – несколько смутился он, – может быть, это будет не по-христиански?.. Но... поверьте мне... я очень много мучился этим вопросом... другого выхода нет!.. Ведь если Вы слишком много освободите, то нашу комиссию просто аннулируют и всех освобожденных «дрыном» (т.е. палкой) погонят на работу... А за судьбу хулиганов – богохульников Вы не беспокойтесь! Они не мытьем так катаньем добьются освобожденья или устроят крупный скандал, будут жаловаться и кричать, что мы с Вами слишком жестоко смотрели... Их жалобы помогут нам! – многозначительно закончил фельдшер, – нас трудно будет уличить в излишней мягкости... Хотя число освобожденных будет гораздо выше нормы, но воплей о нашей жестокости будет еще больше и начальство будет довольно нашей работой...

Я согласился, хотя в глубине души было смутно и горько.

Начался прием.

Фельдшер, по-видимому, оказался прав... Два совершенно различных психологических типа людей перед нами. Тихие, смиренные, больше священники и монахи, пожилые и старые люди, степенные крестьяне и интеллигенты, с медными и серебряными крестиками на шее, – ничего не просили и освобождения не ждали. Громкие, шумные, крикливые, дерзкие и грубые уголовники (конечно, не все, ибо и среди уголовных были верующие) – требовали освобождения и цинично бранились. Брань их непередаваема! Матерщина, соединенная с циничнейшими и кощунственнейшими эпитетами по отношению к именам Спасителя и Богоматери, – была невыносима! Шутки и оскорбления «попов» и издевательства над религиозными чувствами верующих превосходили всякую границу: они плевали на нательные крестики, срывали их с шеи соседей, с хохотом топтали их ногами.

Угрозы и наказания не помогали.

Мольбы и уговоры вызывали смех.

С ужасом и негодованием я смотрел на этих людей и не видел в них искры Божией.

Да, по-видимому, фельдшер был прав.

Я не чувствовал угрызений совести, когда был слишком жестоким и посылал легко больных на работы.

Придя в свою камеру, я поделился своими чувствами и переживаниями с товарищами-врачами.

Они ничего мне не сказали.

Поздно ночью я исповедовался у о. Николая П., замечательного священника – исповедника, бывшего духовником всех верующих врачей.

Отец Николай сказал мне, что я поступил неправильно. Надо было, помолясь, чтобы Господь покрыл, освобождать всех без исключения больных, несмотря на то, богохульник он или праведник, а кроме того, освобождать и всех православных, внутренне молясь, чтобы Господь помог почувствовать таковых по их взглядам...

Совесть моя сказала мне, что о. Николай был прав!

Наступил Великий Четверток. Вечером, часов в восемь, в нашу камеру врачей, где, кроме меня, находились епископ Максим (профессор доктор медицины Жижиленко) и врачи К. и П. – пришли, якобы по делу о дезинфекции, епископ Виктор (викарий Вятский) и о. Николай П.

Шепотом, катакомбно, отслужили церковную службу с чтением 12 евангелий...

В пятницу утром был прочитан по ротам приказ: в течение трех дней выход из рот после восьми часов вечера разрешался только в исключительных случаях по особым письменным пропускам коменданта лагеря.

В семь часов вечера, когда мы, врачи, только что вернулись в свои камеры после 12-часового рабочего дня, – к нам пришел о. Николай П. и сообщил следующее: «плащаница, в ладонь величиной, написана заключенным художником Р. Богослужение – чин погребения – состоится и начнется через час».

– Где?! – нетерпеливо спросили мы.

– В большом ящике (около четырех сажен длиной), для сушки рыбы; этот ящик находился в лесу, в полкилометра от роты №... Условный стук: 3 и 2 раза. Приходить лучше по одному.

Через полчаса владыка Максим и я вышли из нашей роты и направились по указанному «адресу». Дважды у нас патрули спросили пропуска. Мы, врачи, их имели.

Вот и лес. Без окон. Дверь едва заметна. Сумерки.

Стучим 3 и 2 раза. Входим. Внутренность ящика – превратилась в церковь. На полу, на стенах – еловые ветви. Теплятся свечи. Маленькие бумажные иконки. Маленькая, в ладонь величиной, плащаница утопает в зелени веток. Человек 10 молящихся. Среди них владыка Виктор (Вятский), владыка Илларион (Смоленский) и владыка Нектарий (Трезвинский), о. Николай П., о. Митрофан И., профессор А. А. М. (известный русский философ), два студента, два незнакомых монаха... Позднее пришло еще человек пять. Началось Богослужение. Шепотом. Казалось, что тел у нас не было. Были только одни души. Ничто не развлекало и не мешало сосредоточенности молитвы...

Я не помню – как мы шли «домой», т.е. в свою роту санитарной части. Господь покрыл!..

Светлая Христова Заутреня была назначена в нашей камере.

В 11 часов вечера в субботу был обход лагеря комендантом со свитой. Зашли и к нам, в камеру врачей. Камера была убрана. На столе – чистая белая скатерть...

– Что, ужинать собираетесь? – доброжелательно спросил комендант.

– Да! – отвечали мы.

– Ну, до свиданья!..

Ушли...

А через полчаса, под разными предлогами, без всяких письменных разрешений, собрались все, кто собирался прийти. Собрались человек 15.

Заутреня и обедня – пролетели быстро и необычайно духовно-радостно.

Сели разговляться. На столе были куличи, пасха, крашеные яйца, закуски, «вино» (жидкие дрожжи, с клюквенным экстрактом, сахаром и содой).

Около трех часов разошлись.

А около четырех часов утра – внезапный новый, второй обход коменданта. Вошли к нам в камеру.

Мы, врачи, сидели на своих койках, не раздеваясь и тихо беседовали.

– Что, врачи, не спите?.. – спросил комендант и тотчас добавил: – Ночь-то какая!... и спать не хочется!..

И ушел.

Господь покрыл!..

Мы, врачи, сидели на своих койках, не раздеваясь, с благодарными слезами, обнимая друг друга:

– Христос Воскресе!

– Воистину Воскресе!

Нежил соловецкий пасхальный рассвет – превращал монастырь – концлагерь в невидимый град Китеж и напоял наши свободные души тихой нездешней радостью!..

Православный еврей – исповедник205

В 1929 г. в Соловецком страшном концлагере с конца зимы резко увеличились заболевания цингой, и к весне из 18 000 заключенных IV отделения СЛОНа (IV отделение Соловецкого лагеря особого назначения помещалось на самом острове Соловки) число больных достигло 5000 человек. Мне, заключенному врачу, было предложено, кроме моей обычной работы, взять на себя заведывание одним из новых цинготных бараков на 300 человек заключенных.

Когда я явился в этот барак, меня встретил молодой фельдшер еврей с очень красивым одухотворенным лицом. Он оказался студентом-медиком VI курса. Иметь такого квалифицированного помощника было большой редкостью и огромным облегчением. Александр Яковлевич Я. (так звали этого студента-фельдшера) обошел со мною весь барак и показал всех больных. О каждом он подробно мне рассказал его анализ и характерные проявления болезни. Больные были все в очень тяжелом состоянии. Кровоточащие и гниющие десны, пораженные язвенным цинготным гингивитом, огромные опухоли суставов, цинготные кровоизлияния в виде синих пятен на конечностях – бросались в глаза при беглом осмотре. При обстоятельном же обследовании у многих оказались тяжелые осложнения на внутренних органах: геморрагические нефриты, плевриты и перикардиты, тяжелые заболевания глаз («рыбьи глаза» – т.е. глаза с красной каемкой вокруг роговицы).

Из объяснений фельдшера я понял, что он прекрасно разбирается в симптоматологии болезней и правильно ставит диагнозы и прогнозы. Узнав, что Александр Яковлевич непрерывно работал целые сутки, я отослал его отдохнуть и стал обходить и осматривать больных один. В историях болезни были записаны все так называемые установочные данные, т.е. имя, фамилия, дата и место рождения и т.п., собран анализ и записаны субъективные жалобы. Ввиду огромного количества больных я вынужден был осматривать их очень бегло и записывать чрезвычайно кратко. Тем не менее осмотр мой, начавшийся в восемь часов утра, закончил только к трем часам ночи, при двух перерывах по полчаса на обед и ужин.

На следующий день я снова пришел в барак к восьми часам утра и застал Александра Яковлевича уже обошедшим всех больных, выполнившим все мои назначения и собравшим сведения о наиболее тяжелых (оказывается, он работал с 12 часов дня до восьми часов утра, т.е. 20 часов, снова без перерыва). Лицо А. Я. было вспухшее и носило явные следы тяжелых побоев. В ответ на мои расспросы он рассказал мне следующее. В семь часов утра барак посетил начальник И.С.Ч. (информационно-следственной части, т.е. отд. ГПУ в концлагере). Начальник был в пьяном виде. Обходя больных, он спросил их – довольны ли они работой врача и фельдшера. Несколько человек заключенных больных заявили, что врач только поздно ночью «заглянул» в барак и «наспех» посмотрел «некоторых» больных, «не оказав никакой помощи тяжелым больным», а фельдшер вышел вчера на работу только в 12 часов дня.

Не разобравшись – справедливы ли были эти жалобы и не спросив никаких объяснений у фельдшера, начальник И.С.Ч. ударил последнего несколько раз кулаком по лицу и приказал передать мне (врачу, заведовавшему отделением), чтобы я к 12 часам дня явился к нему «для объяснений»...

С тяжелым чувством я совершил свой обход. К половине 12-го я поспел бегло и поверхностно осмотреть не больше 50 человек и, несмотря на стоны и зовы других больных, вынужден был прекратить осмотр и отправился на допрос. Опоздание к допросу хоть на одну минуту грозило месячным карцером в ужасных условиях. Уходя, я зашел в дежурную комнату и позвал к себе фельдшера.

– Александр Яковлевич, – обратился я к нему. – Мне необходимо, как вы знаете, идти на допрос... Вы сами видите, как много тяжко страдающих больных... Не могли ли вы, несмотря на то, что ваша работа снова продолжается уже целые сутки, поработать еще два-три часа, пока я вернусь (надеюсь) с допроса?

– Конечно, доктор! – кротко ответил фельдшер. – Я останусь и посмотрю всех тяжело больных... Разрешите мне, не дожидаясь вашего возвращения, несколько узурпировать ваши врачебные права и уже самостоятельно назначить и выполнить то, что будет необходимо?

– Пожалуйста, – ответил я, – ведь вы прекрасно разбираетесь даже в сложных случаях и за вашу помощь я могу только горячо вас благодарить... В свою очередь, я постараюсь объяснить начальнику ИСЧ, что он был несправедлив к вам!..

– О, не беспокойтесь обо мне, – живо воскликнул фельдшер. – И не защищайте меня... Мне пришлось пережить гораздо более тяжкие муки без всякой вины, и я за них только благодарю Бога... Помните, св. Иоанн Златоуст говорил: «Слава Богу за все!»

– Разве вы христианин?! – удивленно спросил я его.

– Да, я православный еврей! – радостно улыбаясь, ответил Александр Яковлевич.

Я молча пожал ему руку и сказал:

– Ну, до свидания, спасибо, завтра побеседуем, помолитесь за меня!

– Будьте спокойны! – уверенно заметил фельдшер. – Неотступно молитесь Ангелу Хранителю все время, пока будете на допросе... Храни вас Господь, доктор!

Я ушел. По дороге я молился и Господу, Чистой Матери, и св. Николаю Чудотворцу, своему Ангелу-Хранителю, исполняя добрый совет А.Я.

Войдя в кабинет начальника И.С.Ч., я мысленно последний раз обратился с молитвой к Ангелу Хранителю: «Защити! Вразуми!»

Начальник встретил меня молча и сурово. Пальцем показал на стул. Я сел.

– Расскажите, когда вы вчера делали обход больных и почему ваш помощник, этот жидюга-фельдшер, вышел на работу лишь к обеду?

Мысленно, без слов, призвав помощь Ангела-Хранителя, я, стараясь быть спокойным, ровным тихим голосом, не спеша, обстоятельно рассказал все. Я рассказал, что по приказанию начальника Санитарной части, вчера я явился принять барак в восемь часов утра. Узнав, что фельдшер, развернувший новый лазарет, принявший 500 человек больных и подготовивший к моему приходу все необходимое, – работал без перерыва целый день и всю ночь, – я послал его на несколько часов для отдыха, а сам занялся обходом больных. Обход мой длился с восьми часов утра до трех часов ночи и последнюю группу больных, находящихся на чердаке, я действительно, осматривал лишь между двумя и тремя часами ночи. Фельдшер же, после беспрерывной круглосуточной работы, поспав около трех-четырех часов, снова явился на работу вчера в 12 ч. дня и работает снова беспрерывно уже вторые сутки – до сего момента!

– Чего же они, сволочи, жаловались! – перебил меня начальник. – Выявите этих мерзавцев! Я посажу их в карцер!

– Они не виноваты, – ответил я. – Они ведь не знали условий работы... Они правду сказали вам, что фельдшер пришел к ним (на чердак!) в 12 часов дня, а врач делал обход (у них!) – в два часа ночи!

– Тэк-с, – почесав затылок и зевнув, сказал начальник, – ну, идите!

Выйдя с допроса, я тотчас направился в лазарет-барак. Там я застал начальника санитарной части, врача, который, после отбытия срока заключения по уголовному делу (за аборт, окончившийся смертью), остался служить «вольнонаемным».

Начальник Санчасти кричал на фельдшера за какие-то непорядки.

– Что за безобразие являться так поздно на работу, – закричал он на меня.

Я объяснил. Начальник санчасти ушел.

– За что он на вас рассердился? – спросил я Александра Яковлевича.

– За то, что здесь сильная вонь... Я объяснил ему, что 90% больных имеют гниющие язвы... Тогда он закричал: «молчать!», а тут пришли вы.

– Идите спать, – сказал я, – приходите к шести часам вечера.

Работая до 10 часов вечера, я поспел посмотреть всех наиболее тяжелых больных.

Измученный до последней степени, я написал начальнику Санчасти поздно вечером рапорт: «Ввиду совершенной невозможности, имея еще заведывание терапо-психиатрическим отделением на 40 коек, справиться с новой работой во вверенном мне цинготном бараке, прошу вашего разрешения фельдшера Я. (студента VI курса медицинского факультета) – назначить мне в помощь в качестве п.д. младшего ординатора и кроме того назначить еще не менее двух фельдшеров».

На следующий день моя просьба была удовлетворена. А еще через два дня прибыл новый этап заключенных (400 человек), среди которых оказалось и четыре фельдшера. Один врач и два фельдшера из новоприбывших были назначены мне в помощь в цинготный барак. 100 человек наиболее тяжелых цинготных больных я взял под свое наблюдение, другую сотню – поручил новому врачу, а третью сотню оставил Александру Яковлевичу. Четыре фельдшера стали работать в две смены по 12 часов в день. Работать стало легче.

Мне уже давно хотелось поближе познакомиться и побеседовать по душам с Александром Яковлевичем: но из-за крайней занятости и предельной усталости это долгое время не удавалось.

Но однажды, в праздник Рождества Пресвятой Богородицы, мне удалось, под видом инспекторской проверки одного дальнего фельдшерского пункта, устроить командировку себе и Александру Яковлевичу. Рано утром мы пошли с ним из Соловецкого Кремля по Савватиевской дороге и, пройдя несколько километров, зашли в сторону от этой дороги, в сосновый лес. Был чудесный, ясный, теплый осенний день, какие бывали в Соловках. Ярким расплавленным золотом горели в лучах солнца березы, огромными пятнами вкрапленные местами в сосновом лесу... Левитановский пейзаж навевал тихую грусть, растворенную в тихой духовной радости Богородичного праздника. Зайдя в глубь леса, мы сели с А. Я. на пеньки и я попросил его рассказать о себе. И вот он мне рассказал.

Сын торговца Петербургского Александровского рынка, он рано потерял родителей и самостоятельно стал пробиваться в жизни. Будучи студентом II Медицинского института, он познакомился и подружился с одним геологом, евреем-толстовцем, который увлек его своими рассказами о Л. Н. Толстом и учении толстовцев. На А. Я. произвели сильное впечатление не богословские сочинения Толстого, а его повести и рассказы: «Где любовь, там и Бог», «Чем люди живы» и др. Через год, будучи уже студентом III курса, он познакомился с одним старым врачом, который лично знал Л. Н. Толстого. Этот врач, убежденный церковно-православный человек, разъяснил А. Я. сущность толстовской секты и открыл перед ним «необозримую сокровищницу Православной Церкви». Еще через год А. Я. крестился и стал православным христианином.

– После крещения, – рассказывал о себе А. Я., – я не мог равнодушно видеть религиозных евреев. Атеисты-евреи, каких теперь большинство, меня мало интересовали. Но верующие в Бога евреи мне стали казаться просто несчастными заблудившимися людьми, которых я морально обязан был приводить ко Христу. Я спрашивал каждого – почему он не христианин? Внимательно ли он читал Библию и знает ли Евангелие? Задумывался ли он над пророчествами? Какого же он ждет еще Мессию? Что он может сказать худого про Христа? Почему он не любит Христа? Почему не верит Ему – самой прекрасной личности во всей мировой истории?

Споры-проповеди новообращенного еврея стали известны, и А. Я. был арестован...

На допросах он стал проповедовать Христа следователю, еврею-атеисту. Тот пришел в бешенство и, после всяких издевательств, «упек» его на три года в концлагерь на Севере России. «На одной из командировок этого лагеря, – рассказывал мне А. Я., – где я работал на очень тяжких общих работах на лесозаготовках, был необычный зверь-начальник. Утром и вечером, перед и после работы он выстраивал заключенных и приказывал петь «утреннюю» и «вечернюю» молитвы. По утрам – «Интернационал», а по вечерам – какую-то советскую песню, в которой были слова: «Мы все как один умрем за власть советов!» Все пели. Но я не мог... Я молчал. Обходя строй, начальник заметил, что я молчу и начал меня бить по лицу. Тогда я запел, громко, неожиданно для самого себя, глядя в небо: «Отче наш, иже еси на небесех!» Зверь-начальник осатанел от злобы и, повалив меня на землю, избил каблуками до бесчувствия...

– Очнулся я в карцере, на лазаретной койке... Когда подправили – снова стали меня заставлять петь «молитвы». Я снова сначала молчал, а потом запел «Царю Небесный». И чудо, чем меня больше били, тем радостнее мне становилось на душе... Избивали сильно, но уже не до бесчувствия. А потом отправили меня на испытание в психиатрическое отделение. Врач-психиатр видно меня пожалел и держал на испытании целых два месяца, вплоть до окончания моего срока. По освобождении из концлагеря я получил «вольную высылку в город Вятку».

– Ну, а как же вы устроились в Вятке? – спросил я Ал. Яковлевича.

– Когда я приехал в Вятку, в совершенно незнакомый мне город, то прежде всего спросил, где находится церковь (тогда еще не все церкви были закрыты), а придя в церковь, спросил, нет ли здесь иконы преподобного Трифона Вятского и когда празднуется его память. Мне указали икону и сказали, что память святого празднуется на следующий день, 8-го октября.

Сердце мое захлебнулось от радости, что преп. Трифон привел меня в свой град к празднику своего дня. Меня научил мой отец духовный, везде и всегда, куда бы меня ни сослали, молиться патрону той местности, где я буду находиться. Вот почему в Вятке я тотчас же вспомнил о преп. Трифоне Вятском.

Упав на колени перед иконой преподобного, я сказал ему, что у меня никого нет знакомых в Вятке, кроме него, что мне не у кого больше просить помощи. Я просил устроить в Вятке жизнь и работу. После молитвы на сердце стало просто, легко и тихо-радостно – верный признак, что молитва была услышана...

Выйдя из церкви после Всенощной, я медленно пошел по главной улице, держа под мышкой свой маленький узелок с вещами...

– Что, касатик, ты из больницы, видно, вышел? – услышал я вдруг приветливый женский голос.

Передо мною остановилась пожилая полная женщина, в белом чистом платочке на голове, скромно, чисто и опрятно одетая, глядя на меня ясными добрыми глазами.

– Нет, матушка, – отвечал я, – не из больницы, а из тюрьмы, из концлагеря я только что освободился и вот выслали в Вятку.

– Что же, за какие преступления ты наказание-то отбывал, за воровство, за грабеж, али за убийство?

– Нет, за то, что в Бога верую и будучи евреем – христианство принял, – отвечал я.

Завязался разговор. Она пригласила меня зайти к ней.

В комнате у нее было чисто прибрано, а весь угол над кроватью был увешан образами, перед которыми теплились три разноцветных лампадки.

– Завтра Трифона Вятского память, защитника и покровителя нашего города, – сказала женщина и указала на образок преподобного.

Я упал перед ним на колени и заплакал от радостной благодарности.

И вот я устроился жить у этой благочестивой вдовы. А через два дня и работу себе нашел – грузчиком.

– Так прожил я, слава Богу, спокойно, с полгода, – помолчав с минуту, закончил свой рассказ Александр Яковлевич, – а весной снова был арестован и получил уже 10 лет и прибыл на этот вот святой остров Соловецкий... Теперь мне здесь помогают своими молитвами преподобные Зосима и Савватий, а когда на штрафном острове Анзере был, то – Елеазар Анзерский помогал...

Молча мы пошли с А. Я. дальше, вглубь леса, вдруг, совершенно неожиданно натолкнулись на старенькую полуразрушенную каменную часовеньку с заколоченными досками оконцами и дверью. Доски были старые, ветхие и легко оторвались при небольшом усилии. Мы вошли в часовню и увидели на стене старый большой образ Смоленской Божией Матери. Краски на иконе растрескались и обсыпались и сохранился ясно только лик Владычицы, вернее даже только Ея благостныя очи...

Александр Яковлевич вдруг упал на колени перед этой иконой, поднял обе руки вверх и громким полным голосом запел: «Достойно есть яко воистину».

Он допел молитву до конца.

У меня что-то перехватило горло, и голосом я не мог петь, но душа моя пела и ликовала, глядя на две пары очей: благостных – Владычицы Богородицы и умиленных Александра Яковлевича.

Через месяц после этой прогулки А. Я. был арестован и увезен неизвестно куда. [Арест в тюрьме, как правило, заканчивался расстрелом. И в самом деле, профессор С. В. Гротов, бывший в то время на Соловках и знавший Александра Якобсона, как собрата-противника «сергианства», свидетельствует о том, что он был расстрелян в 1930 году206].

Прошло почти 20 лет после этого события, а передо мной часто ясно, незабываемо ярко всплывает дивная картина молитвы православного еврея-исповедника перед очами иконы Божией Матери и слышится радостный голос, звучащий несокрушимой верой и пламенным глубоким желанием славословить «Честнейшую херувим!»

Группа монахинь в Соловецком концлагере

(Из истории религиозной борьбы с большевизмом)207

Летом 1929 г. на о. Соловки, в концлагерь, прибыл этап монахинь, около 30 человек. По некоторым данным, можно было предполагать, что большинство прибывших были «Шамординские монахини», т.е. монахини из Шамординского женского монастыря, находившегося вблизи знаменитой Оптинской пустыни.

С этими монахинями у администрации лагеря вышла целая история, характеризующая некоторые стороны религиозной борьбы с большевизмом в конце 20-х гг.

Эти монахини не были помещены в общий женский корпус, а содержались отдельно.

При самом прибытии их разыгрался тяжелый инцидент. Когда, как это обычно было принято, их стали проверять и опрашивать для составления на них формуляра, они отказались дать о себе так называемые «установочные данные», т.е. ответить на вопросы о фамилии, имени, отчестве, годе и месте рождения, образовании, профессии, судимости, о статье, сроке наказания и т.п.

На вопросы о фамилии они отвечали лишь свои имена: «мать Мария, мать Анастасия, мать Евгения» и т.д. На остальные вопросы они не отвечали вовсе. После криков на них и угроз их стали избивать, но тогда они совершенно замолчали и перестали даже называть свои имена.

Их посадили в карцер, мучили голодом, жаждой. Отсутствием сна, даже побоями с членовредительством, т.е. применяли к ним почти все способы «воздействия», но они оставались непреклонными в своем упорстве и даже посмели отказаться от всякого принудительного труда (факт очень редкий в концлагере).

Через некоторое время меня, заключенного врача, вместе с профессором доктором Жижиленко (который был сослан в Соловки за то, что, будучи главным врачом Таганцевской тюрьмы в Москве, тайно принял монашество и стал епископом), вызвали к начальнику санчасти, где находился и начальник всего лагеря, и конфиденциально просили нас произвести медицинское освидетельствование этих монахинь, намекнув, что, по возможности, желательно признать их нетрудоспособными, чтобы иметь официальные основания освободить их от принудительного тяжелого физического труда, которого они не хотели выполнять.

Первый раз в истории Соловецкого концлагеря его администрация находилась в таком затруднительном положении. Обычно с отказавшимися от тяжелых работ (большей частью это случалось с уголовными преступниками) поступали резко и жестоко: после жестокого избиения их отправляли на штрафной о. Анзер, откуда обратно никто живым не возвращался. Иногда дело ограничивалось карцером на Секирке (Секирная гора – известная местность на о. Соловки). Через 2–3 месяца пребывания в этом карцере возвратившиеся оттуда живыми становились «шелковыми» и не отказывались больше никогда от работ.

Почему монахинь-бунтовщиц не отправляли ни на Анзер, ни на Секирку – было непонятно.

После ухода начальника лагеря мы, врачи, задали об этом вопрос начальнику санчасти, тоже врачу, который, после отбытия срока в лагере за какое-то уголовное преступление, остался «вольнонаемным» и занимал административные должности, возглавляя санитарную часть лагеря.

Он объяснил нам, что с монахинями «дело сложное», ибо их молчаливый и сдержанный протест совершенно не похож на протест, который иногда позволяли себе уголовные преступники. Последние обыкновенно устраивали скандал, кричали, хулиганили. А эти – молчаливые, простые, смирные и необыкновенно кроткие. Ни одного крика, ни одного слова жалобы.

– Они фанатичные мученицы, словно ищущие страданий, – рассказывал начальник санчасти. – Это какие-то психопатки-мазохистки. Но их становится невыносимо жалко... Я не смог видеть их смирения и кротости, с какими они переносят «воздействия»... Да и не я один... Владимир Егорович (начальник лагеря) тоже не смог этого перенести. Он даже поссорился с начальником ИСО (информационно-следственный отдел)... И вот он хочет как-нибудь смягчить и уладить это дело. Если вы их признаете негодными к физическому труду – они будут оставлены в покое.

– Я прошу меня освободить от этой комиссии, – сказал профессор Жижиленко. – Я сам монах и женщин, да еще монахинь, осматривать не хотел бы...

Профессор Жижиленко от этой комиссии был освобожден, и я один отправился свидетельствовать этих монахинь.

Когда я вошел в барак, где они были собраны, я увидел чрезвычайно степенных женщин, спокойных и выдержанных, в старых, изношенных, заплатанных, но чистых черных монашеских одеяниях.

Их было около 30 человек. Все они были похожи одна на другую и по возрасту всем можно было дать то, что называется «вечные 30 лет», хотя, несомненно, здесь были и моложе и старше. Все они были словно на подбор, красивые русские женщины, с умеренной грациозной полнотой, крепко и гармонично сложенные, чистые и здоровые, подобно белым грибам-боровикам, не тронутым никакой чревоточиной. Во всех лицах их было нечто от выражения лика скорбящей Богоматери, и эта скорбь была такой возвышенной, такой сдержанной и как бы стыдливой, что совершенно невольно вспомнились стихи Тютчева об осенних страданиях бесстрастной природы, сравниваемых со страданиями глубоко возвышенных человеческих душ.

Ущерб, изнеможенъе, и на всем

Та кроткая улыбка увяданья,

Что в существе разумном мы зовем

Возвышенной стыдливостью страданья...

Вот передо мной и были эти «разумные существа» с «возвышенной стыдливостью страданья».

Это были русские, именно лучшие русские женщины, про которых поэт Некрасов сказал:

Коня на скаку остановит,

В горящую избу войдет.

и которых он же определял как

"все выносящего русского племени»

«многострадальную мать»

Эти монахини были прекрасны. Ими нельзя было не любоваться. В них было и все очарование нерастраченной «вечной женственности», и вся прелесть неизжитого материнства, и в то же время нечто от эстетического совершенства холодного мрамора Венеры Милосской, и, главное, удивительная гармония и чистота духа, возвышающего их телесный облик до красоты духовной. Которая не может вызывать иных чувств, кроме глубокого умиления и благоговения.

– Чтобы не смущать их, я уж лучше уйду, доктор, – сказал встретивший меня начальник командировки, который должен был присутствовать в качестве председателя медицинской Комиссии.

Очевидно, и до чекистской души как-то коснулось веяние скромности и целомудрия, исходивших от этих монахинь. Я остался с ними один.

– Здравствуйте, матушки, – низко поклонился я им. Они молча отвечали мне глубоким поясным поклоном.

– Я – врач. Я прислан освидетельствовать вас...

– Мы здоровы, нас не надо свидетельствовать, – перебили меня несколько голосов.

– Я верующий, православный христианин и сижу здесь по церковному делу.

– Слава Богу, – ответили мне опять несколько голосов.

– Мне понятно ваше смущение, – продолжал я, – но я не буду вас осматривать... Вы мне только скажите, на что вы жалуетесь, и я определю вам категорию трудоспособности...

– Мы ни на что не жалуемся. Мы здоровы.

– Но ведь без определения категории трудоспособности вас могут послать на необычайно тяжелые физические работы...

– Мы все равно работать не будем, ни на тяжелых, ни на легких работах.

– Почему? – удивился я.

– Потому что на антихристову власть мы работать не будем...

– Что вы говорите, – заволновался я, – ведь здесь на Соловках имеется много епископов и священников, сосланных сюда за исповедничество, они все работают, кто как может. Вот, например, епископ Виктор Вятский работает счетоводом на канатфабрике, а в «Рыбзверпроме» работает много священников. Они плетут сети... Ведь это апостольское занятие. По пятницам они работают целые сутки, день и ночь, чтобы выполнить задание сверхсрочно и тем освободить себе время для молитвы – вечер в субботу и утром в воскресенье...

– Мы не осуждаем их. Мы никого не осуждаем, – степенно ответила одна из монахинь постарше. – Но мы работать по принуждению антихристовой власти не будем.

– Ну тогда я без осмотра напишу вам всем какие-нибудь диагнозы и дам заключение, что вы неспособны к тяжелым работам... Я дам вам всем 2-ю категорию трудоспособности...

– Нет, не надо. Простите нас, но мы тогда должны будем сказать, что Вы неправду написали... Мы здоровы, мы можем работать, но не хотим работать, и работать для антихристовой власти не будем, хотя бы нас за это и убили...

– Они не убьют, а замучат вас, – тихим шепотом, рискуя быть подслушанным, сказал я с душевной болью.

– Бог поможет и муки претерпеть, – так же тихо сказала одна из монахинь, самая младшая.

У меня выступили слезы на глазах, комок подступил к горлу.

Я молча поклонился им... Хотелось поклониться до земли и целовать их ноги...

Через неделю к нам в камеру врачей санчасти зашел комендант лагеря и между прочим сообщил:

– Ну и намучились мы с этими монахинями... Но теперь они согласились-таки работать: шьют и стегают одеяла для центрального лазарета. Только условия, стервы, поставили, чтобы им всем быть вместе и что они будут тихонько петь во время работы псалмы какие-то... Начальник лагеря разрешил. Вот они теперь поют и работают.

Изолированы были эти монахини настолько, что мы, врачи санчасти, пользовавшиеся относительной «свободой» передвижения по лагерю, несмотря на наши «связи» и «знакомства» с миром всякого рода «начальников», – долгое время не могли получить о них никаких известий.

И только через месяц мы получили эти известия.

Пятый акт трагедии монахинь был таков.

В одном из этапов на Соловки был доставлен один священник, который оказался духовником некоторых из монахинь. И хотя общение между духовным отцом и его духовными детьми, казалось, было совершенно невозможным в условиях концлагеря, монахиням каким-то образом удалось запросить у своего наставника указания.

Сущность запроса состояла в следующем: Мы, дескать, прибыли в лагерь для страдания, а здесь нам хорошо. Мы вместе, поем молитвы, работаем работу по душе: стегаем одеяла для больных... Правильно ли мы поступаем, что согласились работать в условиях антихристовой власти в лагерях? Не следует ли нам и от этой работы отказаться?

Духовник оказался еще более фанатичным, чем его духовные дочери, и ответил категорическим запрещением работать и эту работу.

И монахини отказались от всякой работы.

Начальство узнало, кто в этом виноват. Священника расстреляли. Но когда монахиням сообщили об этом, они сказали:

– Теперь уж никто не может освободить нас от его запрещения.

Тогда начальство потеряло всякое терпение и осатанело.

Монахинь разъединили друг от друга и поодиночке куда-то увезли. Никаких вестей от них, несмотря на все наши старания, мы больше получить не смогли.

Они сгинули без всякого следа.

Прошло уже много лет после этих событий.

В перспективе времени многое сгладилось, забылось, стушевалось, но образы этих монахинь (по-видимому, действительно, Шамординских) – стоят передо мной ярко до боли и вызывают всегда одно и то же сложное чувство.

Прекрасно понимая, что в их поступках был крайний фанатизм, согласиться с которым полностью было бы равносильно осуждению мучеников – исповедников, погибших на работах в концлагерях, – я в то же время не могу не преклоняться перед их твердой позицией отказа от работ под антихристовой властью и вижу в этом отказе сильнейший из всех протестов против большевизма. Будь у всех нас, русских, хотя бы по капле такого протеста – большевизм не смог бы существовать.

***

Годы спустя208, из уст американского заключенного, который находился в советском трудовом лагере, мы получаем следующую дополнительную информацию, проливающую свет на духовные плоды аскетической твердости тех монахинь.

Чудо (трех) монахинь

Когда разговор заходил о вере, что происходило довольно часто, я слышал об удивительном случае, о чуде, которое произошло в Воркуте. Воистину Господь пребывал там с нами! И та горячность, с которой мне рассказывали эту историю, не оставляла сомнений, что Железный Занавес не мог оставить Бога за пределами страны и за пределами умов и сердец ее жителей.

Это произошло в ноябре, в 1950 г., сразу после того, как мы сами прибыли в лагерь. Те три монахини тоже приехали туда по приговору к принудительному труду. Тысячи женщин в Воркуте, хотя и не работали в шахтах, выполняли черную работу, и монахинь приговорили трудиться на заводе, который производил кирпичи для строительных работ в Заполярье.

Когда монахинь впервые привели на кирпичную фабрику, они заявили бригадиру, что воспринимают любую работу для нужд коммунистического режима как работу на дьявола, и, так как они слуги Господа, а не сатаны, монахини не собирались подчиняться приказам своего бригадира, невзирая ни на какие угрозы.

Лишенные своих монашеских одеяний, монахини были облачены в веру. Они были готовы вынести все что угодно, чтобы сохранить свой обет, и действительно приняли муки – живое свидетельство великого мужества. День за днем в качестве наказания им выдавали скудную пищу, состоявшую из черного хлеба и протухшего супа. Но каждое утро на требование идти работать на кирпичную фабрику, в глиняные ямы или выполнять другие тяжелые послушания, они отвечали отказом. Их отказ, естественно, означал, что им предстояло вынести более тяжкие испытания. Обозленный их стойкостью, опасаясь влияния на других рабочих, комендант приказал надеть на них смирительные рубашки. Их руки связали за спиной, а жгуты, которыми были перевязаны запястья, натянули вниз и крепко привязали к лодыжкам, так что их ноги были выгнуты за спиной, а плечи вывернуты, что причиняло мучительную боль.

Монахини корчились в муках, но ни слова протеста не вырвалось из их уст. Тогда комендант приказал лить воду, чтобы хлопковый материал рубашек сжался, он ожидал, что монахини будут кричать от давления на их измученные тела, но они только тихо застонали и впали в забытье. Узы ослабили, и сестер привели в сознание. Спустя некоторое время их связали снова, и они вновь с облегчением забылись в благословенном обмороке. Их продержали в таком состоянии более двух часов, но охранники не осмелились продлевать пытки, так как циркуляция крови была нарушена, и женщины были почти при смерти. Коммунистическому режиму нужны были рабы – не мертвецы. Людей не для того везли до самой Воркуты, чтобы потом убить их. Советское правительство хотело добывать уголь. Разумеется, рабочих можно было легко заменить, но их выпускали только после долгих лет изнурительного труда. Таким образом, комендант собирался пытать монахинь до тех пор, пока они не согласятся работать.

Наконец, он решил, что пытки пора завершить. Либо монахини соглашались работать, либо их следовало убить. Он отдал приказ, и их снова приговорили к наряду наружных работ, а в случае отказа их должны были отвести на холм и оставить неподвижно стоять на ледяном ветру ранней полярной зимы, чтобы наблюдать за женщинами, которые работали внизу. Их предали и этой пытке. Когда забрезжил бледный закат короткого северного дня, монахинь видели на холме, стоящими на коленях. Охрана поднялась наверх, думая, что сестры замерзают, но они выглядели так, будто им было тепло и уютно. Тогда комендант приказал снять с них рукавицы и головные уборы, чтобы они еще сильнее почувствовали холод промозглого ветра. Весь восьмичасовой рабочий день они сидели, преклонив колени на продуваемом ветрами холме, и молились. Внизу женщины, откалывавшие глину для производства кирпича, с трудом переносили холод. Многие жаловались, что у них замерзают ноги, несмотря на то, что имели теплую обувь. Когда вечером к холму пришла охрана, чтобы забрать монахинь и привести их обратно к баракам, они ожидали, что у тех будут отморожены уши, руки и остальные конечности. Но оказалось, что они ничуть не пострадали. На следующий день монахини снова стояли на коленях восемь часов на ветру без головного убора и без рукавиц, при очень низкой температуре. После этого они также не получили серьезного обморожения и по-прежнему решительно отказывались работать. Тогда на третий день их снова выставили на улицу, и на этот раз с них сняли и шарфы.

К тому времени весть об этом распространилась по всем местным лагерям. Когда в конце третьего дня, самого холодного дня за всю ту зиму, монахинь снова привели в бараки без головного убора и у них не оказалось ни следа обморожения, все шептались, что воистину Господь явил чудо в этих местах. Во всей Воркуте не было других тем для обсуждения. Даже суровые начальники из других лагерей искали повод прийти на кирпичную фабрику и взглянуть тайком на три фигурки, видневшиеся на холме. Женщины, работавшие внизу, крестились и истово шептали молитвы. Встревожен был даже комендант. Не будучи верующим человеком, он был, по меньшей мере, суеверен и прекрасно понимал, что является свидетелем действия Силы не от мира сего.

На четвертый день охранники сами побоялись неземной силы, которая исходила от этих женщин, и категорически отказались прикасаться и даже приближаться к ним. Комендант и сам опасался отдавать приказ снова вывести их на холм. С них сняли наказание, и молиться больше не мешали. Когда я покидал Воркуту годы спустя, те монахини по-прежнему находились на кирпичной фабрике, но ни одна из них не работала для нужд коммунистического режима. К ним относились с уважением и благоговением. Охране было запрещено прикасаться к ним и тревожить. Они сами готовили себе еду и даже шили одежду. Они совершали молитвы и казались спокойными и благостными. Будучи пленницами телом, духом они были свободны. Никто в Советском Союзе не был так свободен в своем вероисповедании, как они.

Как отразился их пример на нетвердой вере тысяч узников и охранников в Воркуте, я даже не берусь описать. Позже, когда мне довелось пообщаться с интендантом лагеря и с некоторыми из наиболее убежденных русских коммунистов о вере, никто из них не упускал случая упомянуть Чудо (Трех) Монахинь.

Воспоминания о епископе Викторе (Островидове)209

С 1928 по 1930 г. включительно епископ Виктор находился в IV отделении СЛОНа (Соловецкий Лагерь Особого назначения), на самом острове Соловки и работал бухгалтером Канатной фабрики. Домик, в котором находилась бухгалтерия и в котором жил владыка Виктор, находился вне кремля, в полуверсте от него, на опушке леса.

Владыка имел пропуск для хождения по территории от своего домика до кремля, а потому мог свободно (якобы «по делам») приходить в кремль, где в роте санитарной части, в камере врачей, находились: владыка епископ Максим (Жижиленко), первый катакомбный епископ и доктор медицины, вместе с врачами лагеря доктором К. А. Косинским, доктором Петровым и мною. Все мы четверо были церковно-православными людьми, не признававшими митрополита Сергия после его «Декларации» и состоявшими в лоне так называемой «Катакомбной Церкви», за что и отбывали наказание.

Владыка Виктор приходил к нам довольно часто вечерами, и мы подолгу беседовали по душам. Для «отвода глаз» начальства роты, обычно мы инсценировали игру в домино, за чашкой чая. В свою очередь мы все четверо, имевшие пропуска для хождения по всему острову, часто приходили, тоже якобы «по делам», в домик на опушке леса, к владыке Виктору.

В глубине леса, на расстоянии одной версты, была полянка, окруженная березами. Эту полянку мы называли «Кафедральным собором» нашей Соловецкой Катакомбной Церкви, в честь Пресвятой Троицы. Куполом этого собора было небо, а стенами – березовый лес. Здесь изредка происходили наши тайные Богослужения. Чаще такие богослужения происходили в другом месте, тоже в лесу, в «церкви» имени святителя Николая Чудотворца. На богослужения, кроме нас пятерых, приходили еще и другие лица: священники о. Матфей, о. Митрофан, о. Александр; епископы Нектарий (Трезвинский), Иларион (викарий Смоленский), и наш общий духовник, замечательный духовный общий наш руководитель и старец – протоиерей о. Николай Пискановский. Изредка бывали и другие заключенные, верные наши друзья. Господь хранил наши «катакомбы», и за все время с 1928 по 1930 г. включительно мы не были замечены.

Владыка Виктор был небольшого роста, полный, пикнической конституции, всегда со всеми ласков и приветлив, с неизменной светлой всерадостной тонкой улыбкой и лучистыми светлыми глазами. «Каждого человека надо чем-нибудь утешить», – говорил он и умел утешать всех и каждого. Для каждого встречного у него было какое-нибудь приветливое слово, а часто даже и какой-нибудь подарочек. Когда, после полугодового перерыва, открывалась навигация и в Соловки приходил первый пароход, тогда обычно владыка Виктор получал сразу много вещевых и продовольственных посылок с материка. Все эти посылки через несколько дней владыка раздавал, не оставляя себе почти ничего. «Утешал» он очень многих, часто совершенно ему неизвестных заключенных, особенно жалуя так называемых «урок» (от слова «уголовный розыск»), т.е. мелких воришек, присланных как «социально вредных», «по изоляции», по 48 статье.

Беседы между владыками Максимом и Виктором, свидетелями которых часто бывали мы, врачи санитарной части, жившие в одной камере с владыкой Максимом, представляли исключительный интерес и давали глубокое духовное назидание. Оба владыки любили друг друга, неторопливо, никогда не раздражаясь и не споря, а как бы внимательно рассматривая с разных сторон одно сложное явление. Владыка Максим был пессимист и готовился к тяжелым испытаниям последних времен, не веря в возможность возрождения России. А владыка Виктор был оптимист и верил в возможность короткого, но светлого периода, как последнего подарка с неба для измученного русского народа.

В конце 1930 г. владыка Виктор кончил свой трехлетний срок концлагеря, но вместо освобождения был отправлен в Май-Губу. Больше я с ним не встречался и о судьбе его ничего не слышал.

Епископ Максим Серпуховской (Жижиленко)

в Соловецком концентрационном лагере210

В конце октября 1929 г., в IV отделение СЛОН (Соловецкий лагерь особого назначения), на острове Соловки на Белом море, с одним из этапов новых заключенных, прибыл новый врач. Комендант лагеря привел его в 10-ю роту, где помещались работники санитарной части, ввел в камеру врачей и представил: «Вот вам новый врач, профессор доктор медицины, Михаил Александрович Жижиленко». Мы, заключенные врачи санитарной части лагеря, подошли к новому товарищу по заключению и представились. Новоприбывший коллега был высокого роста, богатырского телосложения, с густой седой бородой, седыми усами и бровями, сурово нависшими над добрыми голубыми глазами.

Еще за неделю до прибытия доктора Жижиленко нам сообщили наши друзья из канцелярии санитарной части, что новоприбывающий врач – человек не простой, а заключенный с особым «секретным» на него пакетом, находящийся на особом положении, под особым надзором, и что, может быть, он даже не будет допущен к работе врача, а будет переведен в особую, 14-ю роту, так наз(ываемую), «запретников», которым запрещается работать по своей специальности и которые весь срок заключения должны провести на так называемых «общих» тяжелых физических работах. Причиной такого «особого» положения доктора Жижиленко было следующее обстоятельство: он, будучи Главным врачом Таганцевской тюрьмы в Москве, одновременно был тайным епископом, нося монашеское имя Максима, епископа Серпуховскаго.

После обмена мнений по общим вопросам мы все трое врачей сказали новоприбывшему, что нам известно его прошлое, причина его ареста и заключения в Соловки, и подошли к нему под благословение. Лицо врача-епископа стало сосредоточенным, седые брови еще более насупились, и он медленно и торжественно благословил нас. Голубые же глаза его стали еще добрее, ласковее и засветились радостным светом. Целая неделя прошла для всех нас в томительном ожидании, пока, наконец, положение нового врача не выяснилось. В роту «запретников» его не перевели. Начальник всего Санитарного отдела Соловецких лагерей, доктор В. И. Яхонтов (бывший заключенный по уголовному делу, после отбытия срока оставшийся служить врачом ГПУ), хотел даже доктора Жижиленко, как опытного врача, назначить начальником Санитарной части IV отделения, (т. е. на весь остров Соловки), но этому воспротивился начальник И.С.О. (Информационно-следственного отдела), самого страшного отдела в лагерях, от которого целиком зависела судьба и жизнь всех заключенных. Должность врача Центрального лазарета также была доктору Жижиленко запрещена. И вот опытный старый врач (ему было под 60 лет) был назначен заведующим одним из тифозных бараков и подчинен младшим врачам, имевшим административную власть. Однако вскоре обнаружились исключительные дарования и опыт доктора Жижиленко как лечащего врача, и его стали вызывать на консультации во всех сложных случаях. Даже большие начальники лагеря, крупные коммунисты-чекисты, стали обращаться к нему за медицинской помощью для себя и своих семей. Почти все врачи, как молодые, так и старые, стали учиться у нового коллеги, пользуясь его советами и изучая его истории болезней.

С конца 1929 г. в Соловках началась эпидемия сыпного тифа, быстро принявшая грандиозные размеры: из 18 000 заключенных острова, к концу января 1930 г., было до 5 000 больных. Смертность была чрезвычайно высокая, до 20–30%. И только в отделении, которым заведовал доктор Жижиленко, смертность не превышала 8–10%. Каждого вновь поступающего больного врач-епископ исследовал очень подробно, и первая запись в истории болезни всегда бывала огромной. Кроме основного диагноза главного заболевания, доктор всегда писал диагнозы всех сопутствующих заболеваний и давал подробное заключение о состоянии всех органов. Его диагнозы всегда были точны и безошибочны, что подтверждалось на вскрытиях трупов умерших: никогда никаких расхождений его клинических диагнозов с диагнозами патологоанатомическими не наблюдалось. Лекарственные назначения большей частью были немногочисленны, но часто к основным медикаментам присоединялись какие-нибудь дополнительные, роль которых не всегда была ясна даже врачам. В тяжелых и, с медицинской точки зрения, безнадежных случаях он иногда назначал очень сложное лечение, которое строго требовал неуклонно выполнять, несмотря на то, что разнообразные лекарства надо было давать круглые сутки каждый час. Тщательно обследовав поступившего больного и сделав ему лекарственные назначения, доктор Жижиленко при последующих обходах, казалось, мало обращал на него внимания и задерживался у койки не больше минуты, щупая пульс и пристально смотря в глаза. Большинство больных было этим недовольно, и жалоб на «небрежность» врача было много. Однажды доктор Жижиленко был даже вызван по этому поводу для объяснений к начальнику Санитарного отдела. В свое оправдание врач-епископ указал на статистику смертных исходов во вверенном ему отделении (чрезвычайно редких по сравнению со смертностью во всех отделениях у всех других врачей) и на точность его диагностики. «Небрежно» обходя больных, он иногда вдруг останавливался перед какой-нибудь койкой и тщательно, как при первом обходе, снова исследовал пациента, меняя назначения. Это всегда означало, что в состоянии больного наступало серьезное ухудшение, на которое сам больной еще не жаловался. Умирали больные всегда на его руках. Казалось, что момент наступления смерти был ему всегда точно известен. Даже ночью он приходил внезапно в свое отделение к умирающим за несколько минут до смерти. Каждому умершему он закрывал глаза, складывал на груди руки крестом и несколько минут стоял молча, не шевелясь. Очевидно, он молился. Меньше чем через год мы, все его коллеги, поняли, что он был не только замечательный врач, но и великий молитвенник.

В личном общении врач-епископ, которого мы все, в своей камере врачей, называли «Владыкой», – был очень сдержан, суховат, временами даже суров, замкнут, молчалив, чрезвычайно неразговорчив. О себе не любил сообщать ничего. Темы бесед всегда касались или больных, или (в кругу очень близких ему духовно лиц) – положения Церкви.

Скудные сведения, которые нам с трудом удалось узнать о личной жизни Владыки Максима, сводились к следующему. В миру – Михаил Александрович Жижиленко (родившийся, кажется, в 1875 г.) был младшим братом известного русского ученого, профессора Уголовного права Петроградского Университета, Александра Александровича Жижиленко, который выступал в 1922 г. защитником в процессе митрополита Вениамина. По словам Владыки Максима, его брат не был религиозным человеком и при своем выступлении на процессе «церковников» заявил в начале своей речи, что он выступает, будучи атеистом, исключительно как представитель права и защитник правды. Однако, узнав о тайном постриге своего младшего брата, Александр Александрович пришел к нему на квартиру и взял у него благословение.

По словам вдовы профессора А. А. Жижиленко, умершего вскоре после пострига брата, это событие (тайное монашество и епископство) произвело на него потрясающее впечатление, и, умирая, он говорил в бреду: «они говорят, что Бога нет, но ведь Он есть!»

До своего пострига доктор Жижиленко короткое время был профессором психиатрии одного из провинциальных университетов, но потом сделался практическим врачом терапевтом. Последние несколько лет он состоял Главным врачом Таганцевской тюрьмы в Москве.

Михаил Александрович был женат. Овдовел он вследствие невозможности жены перенести первую беременность. Оба супруга ни под каким видом не захотели искусственно прервать эту беременность, хотя оба знали, что беременной грозит смерть. Покойную жену Владыка называл «праведницей».

Будучи всегда глубоко религиозным человеком, Владыка, еще будучи мирским, познакомился со святейшим патриархом Тихоном, которого глубоко чтил. Патриарх очень любил доктора Жижиленко и часто пользовался его советами. Их отношения со временем приняли характер самой интимной дружбы. По словам Владыки Максима, св(ятейший) Патриарх доверял ему самые затаенные мысли и чувства. Так, например, в одной из бесед св(ятейший) патриарх Тихон высказал Владыке Максиму (тогда еще просто доктору) свои мучительные сомнения в пользу дальнейших уступок советской власти. Делая эти уступки, он все более и более с ужасом убеждался, что предел «политическим» требованиям советской власти лежит за пределами верности Христу и Церкви. Незадолго же до своей кончины, св(ятейший) патриарх Тихон высказал мысль о том, что, по-видимому, единственным выходом для Русской Православной Церкви сохранить свою верность Христу – будет в ближайшем будущем уход в катакомбы. Поэтому, св(ятейший) патриарх Тихон благословил профессору доктору Жижиленко принять тайное монашество, а затем, в случае, если в ближайшем будущем высшая Церковная иерархия изменит Христу и уступит советской власти духовную свободу Церкви, – стать тайным епископом!

Святейший патриарх Тихон скончался 25 марта 1925 г., будучи, по словам Владыки Максима, несомненно отравленным. «Завещание» патриарха, по категорическому утверждению Владыки Максима, – было подложно. При этом он ссылался на авторитетное мнение по этому вопросу своего брата, профессора Уголовного права.

Михаил Александрович выполнил волю покойного патриарха Тихона и в 1927 г., когда митрополит Сергий издал свою известную Декларацию, – принял тайное монашество с именем Максима и стал первым тайным катакомбным епископом. Вел себя тайный епископ так осторожно, а арестованный по доносу отвечал на допросах так мудро, что следственные власти ГПУ не могли ему инкриминировать ничего, кроме самого факта тайного монашества при одновременной работе Главным врачом Таганцевской тюрьмы, и ограничились наказанием: «три года Соловецкого лагеря» (по ст. 58 пункт 10, т.е. за контрреволюционную пропаганду).

На допросах Владыка Максим неизменно повторял одно и то же, а именно: тайное монашество он принял потому, что не хотел афишировать перед советской властью своих личных религиозных убеждений. На вопрос же о том, какой епархией он управлял, Владыка Максим отвечал, что никаких административных обязанностей у него не было и что он жил как «епископ на покое». О своих религиозных убеждениях и о своей духовной жизни и деятельности он категорически отказался рассказывать, мотивируя свой отказ слишком интимной областью, в которую он не может посвящать никого. Дружба с Патриархом была известна следователю. На вопрос, что же их сближало, Владыка Максим отвечал: «полная аполитичность, полная лояльность к советской власти и духовное сродство молитвенных устремлений и аскетических опытов». Владыка рассказал следователю и о факте отказа патриарха Тихона тайно благословить одного из деятелей Белого движения. Передавая об этом нам, заключенным на Соловках врачам, верным «тихоновцам», Владыка подробно рассказал о чрезвычайной осторожности патриарха Тихона, не показывавшего окружающим своего подлинного глубинного отношения к вопросам политики, но строго доверительно открывшего своему не менее осторожному другу – огромную радость по поводу деятельности митрополита Антония за рубежом. «Как они там все хорошо понимают и меня, по-видимому, не осуждают», – со слезами на глазах однажды высказывался Патриарх, имея в виду деятельность так называемых «карловчан».

Очень подробно рассказывал Владыка Максим о неоднократных попытках убить патриарха Тихона. Однажды, какой-то якобы сумасшедший бросился с ножом на выходящего из алтаря патриарха. Вопреки ожиданию вместо патриарха Тихона из алтаря вышел кто-то другой. И «сумасшедший», «разумно удивившись», – не нанес вышедшему никаких ранений. Другой раз, когда был убит келейник патриарха, убийца бегал по патриаршим покоям, но не замечал св(ятейшего) патриарха Тихона, сидевшего в кресле. Несколько попыток отравить святейшего было совершено при помощи присланных медикаментов.

Рассказывал Владыка Максим и о некоторых разногласиях с патриархом Тихоном. Главное из них заключалось в том, что святейший был оптимистически настроен, веря, что все ужасы советской жизни еще могут пройти и что Россия еще может возродиться через покаяние. Владыка же Максим склонен был к пессимистическому взгляду на совершающиеся события и полагал, что мы уже вступили в последние дни предапокалиптического периода. «По-видимому, – улыбаясь (что было редко), заключил Владыка Максим, – мы чуточку заразили друг друга своими настроениями: я его – пессимизмом, а он меня – оптимизмом...»

Прибытие Владыки Максима в Соловки произвело большие изменения в настроении заключенных из духовенства. В это время в IV отделении Соловецких лагерей (т.е. на самом о. Соловки) среди заключенных епископов и священников наблюдался такой же раскол, какой произошел «на воле» после известной Декларации митрополита Сергия. Одна часть епископата и белого духовенства совершенно разорвали всякое общение с митрополитом Сергием, оставшись верными непоколебимой позиции митрополитов Петра, Кирилла, Агафангела, Иосифа, архиепископа Серафима (Угличского) и многих других, засвидетельствовавших свою верность Христу и Церкви исповедничеством и мученичеством. Другая же часть – стала «сергианами», принявшими так называемую «новую церковную политику» митрополита Сергия, основавшего Советскую церковь и произведшего новообновленческий раскол. Если среди заключенных, попавших в Соловки до издания Декларации митрополита Сергия, первое время большинство было «сергианами», то среди новых заключенных, прибывших после Декларации, наоборот, преобладали так называемые «иосифляне» (по имени митрополита Иосифа, вокруг которого главным образом группировались непоколебимые верные чада Церкви). С прибытием новых заключенных число последних все более и более увеличивалось.

Ко времени прибытия владыки Максима на Соловках были следующие епископы «иосифляне»: епископ Виктор Глазовский (первый выступивший с обличительным посланием против Декларации митрополита Сергия), епископ Иларион, викарий Смоленский и епископ Нектарий Трезвинский. К «сергианам» же принадлежали: архиепископ Антоний Мариупольский и епископ Иоасаф (кн. Жевахов). Менее яростным, но все же «сергианцем» был и архиепископ Иларион Троицкий, осуждавший Декларацию митрополита Сергия, но не порвавший общения с ним, как «канонически правильным» Первосвятителем Русской Церкви.

Прибытие на Соловки Владыки Максима чрезвычайно усилило (и до этого преобладавшее) влияние «иосифлян».

Когда после жесточайших прещений, наложенных митрополитом Сергием на «непокорных», этих последних стали арестовывать и расстреливать, – тогда истинная и верная Христу Православная Русская Церковь стала уходить в катакомбы. Митрополит Сергий и все «сергиане» категорически отрицали существование катакомбной Церкви. Соловецкие «сергиане», конечно, тоже не верили в ее существование. И вдруг – живое свидетельство: первый катакомбный епископ Максим Серпуховской прибыл в Соловки.

Архиепископ Иларион Троицкий вскоре был куда-то увезен из Соловков, а с ним вместе исчезли и «сергианские настроения» у многих. Упорными «сергианами» оставались только архиепископ Антоний и, особенно, епископ Иоасаф (Жевахов). Они не пожелали даже увидеться и побеседовать с епископом Максимом. Зато епископы Виктор, Иларион (Смоленский) и Нектарий довольно быстро нашли возможность не только встретиться, но и сослужить с Владыкой Максимом на тайных катакомбных богослужениях в глуши Соловецких лесов. «Сергиане» же вели себя слишком осторожно и никаких тайных богослужений никогда не устраивали. Зато и лагерное начальство относилось к ним более снисходительно, чем к тем епископам, священникам и мирянам, о которых было известно, что они «не признают» ни митрополита Сергия, ни «Советской церкви».

Всех арестованных по церковным делам (а таковых, по официальной секретной статистике, в 1928–29 гг. в Соловках было до 20%) при допросах обязательно спрашивали, как они относятся к «нашему» митрополиту Сергию, возглавляющему «Советскую церковь». При этом ликующие чекисты-следователи со злорадством и сарказмом доказывали «строгую каноничность» митрополита Сергия и его Декларации, которая «не нарушила ни канонов, ни догматов».

Отрицая катакомбную Церковь, соловецкие «сергиане» отрицали и «слухи» о том, что к митрополиту Сергию писались обличительные послания и ездили протестующие делегации от епархии. Узнав, что мне, светскому человеку, лично пришлось участвовать в одной из таких делегаций, – архиепископ Антоний Мариупольский, однажды, находясь в качестве больного в лазарете, пожелал выслушать мой рассказ о поездке к митрополиту Сергию вместе с представителями от епископата и белого духовенства. Владыки Виктор и Максим благословили мне отправиться в лазарет, где лежал архиепископ Антоний, и рассказать ему об этой поездке. В случае, если он, после моего рассказа, обнаружил бы солидарность с протестовавшими против «новой церковной политики», – мне разрешалось взять у него благословение. В случае же его упорного «сергианства» – благословения я не должен был брать. Беседа моя с архиепископом Антонием продолжалась более двух часов. Я ему подробно рассказал об исторической Делегации Петроградской епархии в 1927 г., после которой произошел церковный раскол. В конце моего рассказа архиепископ Антоний попросил меня сообщить ему о личности и деятельности Владыки Максима. Я ответил очень сдержанно и кратко, и он заметил, что я не вполне ему доверяю. Он спросил меня об этом. Я откровенно ответил, что мы, катакомбники, опасаемся не только агентов ГПУ, но и «сергиан», которые неоднократно предавали нас ГПУ. Архиепископ Антоний был очень взволнован и долго ходил по врачебному кабинету, куда я его вызвал, якобы для осмотра, как врач-консультант. Затем вдруг он решительно сказал: «А я все-таки остаюсь с митрополитом Сергием». Я поднялся, поклонился и намеревался уйти. Он поднял руку для благословения, но я, помня указания Владык Виктора и Максима, уклонился от принятия благословения и вышел.

Когда я рассказал о происшедшем Владыке Максиму, он еще раз подтвердил, чтобы я никогда не брал благословения у упорных «сергиан». «Советская и Катакомбная Церкви – несовместимы», – значительно, твердо и убежденно сказал Владыка Максим и, помолчав, тихо добавил: «Тайная, пустынная, катакомбная Церковь анафематствовала «сергиан» и иже с ними».

Несмотря на чрезвычайные строгости режима Соловецкого лагеря, рискуя быть запытанными и расстрелянными, Владыки Виктор, Иларион, Нектарий и Максим не только часто сослужили в тайных катакомбных богослужениях в лесах острова, но и совершили тайные хиротонии нескольких новых епископов. Совершалось это в строжайшей тайне даже от самых близких, чтобы в случае ареста и пыток они не могли выдать ГПУ воистину тайных епископов. Только накануне моего отъезда из Соловков – я узнал от своего близкого друга, одного целибатного священника, что он уже не священник, а тайный епископ.

Общим духовником для всего епископата и белого духовенства катакомбников на острове Соловки был замечательный исповедник, а впоследствии и мученик, протоирей Николай Пискановский (из г. Воронежа). Его глубоко чтил Владыка Максим и называл «адамантом Православия». Однажды Владыка Максим с глубоким душевным волнением и умиленными слезами (он редко бывал в таком состоянии) показал мне открытку, полученную о. Николаем от своей жены и отрока сына. В этой открытке было написано: «Мы всегда радуемся, думая о твоих страданиях в лагере за Христа и Его Церковь. Радуйся и ты о том, что и мы сподобились быть снова и снова гонимыми за Господа...»

Тайных катакомбных «храмов» у нас в Соловках было несколько, но самыми «любимыми» были два: «Кафедральный собор» во имя Пресвятой Троицы и храм св(ятителя) Николая Чудотворца. Первый представлял собою небольшую поляну среди густого леса в направлении на командировку «Савватьево». Куполом этого храма было небо. Стены представляли собою березовый лес... Храм же св(ятителя) Николая находился в глухом лесу в направлении на командировку «Муксольма». Он представлял собою кущу, естественно созданную семью большими елями... Чаще всего тайные богослужения совершались именно здесь, в церкви св(ятителя) Николая. В «Троицком же Кафедральном соборе» богослужения совершались только летом, в большие праздники и, особенно торжественно, в день св(ятой) Пятидесятницы. Но иногда, в зависимости от обстоятельств, совершались сугубо тайные богослужения и в других местах. Так, например, в Великий Четверток 1929 г. служба с чтением 12 Евангелий была совершена в нашей камере врачей, в 10-ой роте. К нам пришли, якобы по делу о дезинфекции, Владыка Виктор и о. Николай. Потом, катакомбно, отслужили церковную службу, закрыв на задвижку дверь. В Великую Пятницу был прочитан по всем ротам приказ, в котором сообщалось, что в течение трех дней, выход из рот после 8 часов вечера разрешается только в исключительных случаях, по особым письменным пропускам коменданта лагеря.

В 7 часов вечера в пятницу, когда мы, врачи, только что вернулись в свои камеры после 12-часового рабочего дня, к нам пришел о. Николай и сообщил следующее: плащаница, в ладонь величиной, написана художником Р... Богослужение – чин погребения – состоится и начнется через час. «Где?» – спросил Владыка Максим. «В большом ящике для сушки рыбы, который находится около леса вблизи от N роты... Условный стук – три и два раза. Приходить лучше по одному... »

Через полчаса Владыка Максим и я вышли из нашей роты и направились по указанному «адресу». Дважды у нас спросили патрули пропуска. Мы, врачи, их имели. Но как же другие: Владыка Виктор, Владыка Иларион, Владыка Нектарий и о. Николай?.. Владыка Виктор служил бухгалтером на канатной фабрике, Владыка Нектарий – рыбачил, остальные – плели сети... Вот и опушка леса. Вот ящик, длиной сажени четыре. Без окон. Дверь едва заметна. Светлые сумерки. Небо в темных тучах. Стучим три и потом два раза. Открывает о. Николай. Владыка Виктор и Владыка Иларион уже здесь... Через несколько минут приходит и Владыка Нектарий. Внутренность ящика превратилась в церковь. На полу, на стенах еловые ветки. Теплятся несколько свечей. Маленькие бумажные иконки. Маленькая, в ладонь величиной, плащаница утопает в зелени веток. Молящихся человек 10. Позднее пришли еще четыре-пять, из них – два монаха... Началось богослужение. Шепотом. Казалось, что тел у нас не было, а были только одни души. Ничто не развлекало и не мешало молиться... Я не помню – как мы шли «домой», т.е. в свои роты. Господь покрыл!..

Светлая заутреня была назначена в нашей камере врачей. К 12 часам ночи, под разными срочными предлогами по медицинской части, без всяких письменных разрешений, собрались все, кто собирался прийти, человек около 15... После заутрени и обедни – сели разговляться. На столе были куличи, пасха, крашеные яйца, закуски, вино (жидкие дрожжи с клюквенным экстрактом и сахаром). Около 3 часов разошлись...

Контрольные обходы нашей роты Комендантом лагеря были до и после богослужения, в 11 часов вечера и в 4 часа утра... Застав нас, четырех врачей, во главе с Владыкой Максимом, при последнем обходе, комендант сказал: «Что, врачи, не спите?» и тотчас добавил: «Ночь-то какая... и спать не хочется!» И ушел...

«Господи, Иисусе Христе! Благодарим Тебя за чудо Твоей милости и силы», – проникновенно произнес Владыка Максим, выражая наши общие чувства...

Белая соловецкая ночь была на исходе. Нежное розовое соловецкое пасхальное утро играющим от радости солнцем встречало монастырь-концлагерь, превращая его в невидимый град Китеж и наполняя наши свободные души тихой нездешней радостью. Много лет прошло с тех пор, а благоуханное воспоминание об этом нежном пасхальном утре незабываемо-живо, словно это было только вчера. И сердце верит, что между нами тогда был святой...

Владыка Максим был особенно дружен с Владыкой Виктором, который представлял собою полную противоположность епископу-врачу. Владыка Виктор был небольшого роста, полный, жизнерадостный, открытый, доступный, ко всем приветливый, разговорчивый. «Каждого человека надо чем-нибудь утешить», – говорил он и каждого встречного умел «утешить», порадовать, вызвать улыбку. Приходил он часто, и подолгу беседовал с Владыкой Максимом о судьбах Русской Православной Церкви. Будучи оптимистом, он постоянно старался «заразить» своей верой в светлое будущее России Владыку Максима, но тот оставался пессимистом, или, как он сам себя определял словами К. Леонтьева – «оптимистическим пессимистом». Приближается трагический конец мировой истории, а потому, по слову Господню, надо «восклонить головы» в ожидании непременного торжества Христовой правды!..

21 января (3 февраля) 1930 г., в день св(ятого) преп(еподобного) Максима Исповедника (день Ангела Владыки Максима), мы, врачи, в складчину купили в нашей лагерной лавке огромную «архиерейскую» фарфоровую чайную чашку, чрезвычайно изящной работы, и торжественно преподнесли ее в подарок дорогому Владыке. Ел Владыка мало, а чай пить любил. Подарок имел большой успех... Весь этот день мы снова провели, как и на Пасху, вместе, в нашей камере, и Владыка Виктор много рассказывал нам об интересных подробностях суда над преп(еподобным) Максимом Исповедником. «Счастливы Вы, Владыко, что носите имя такого великого небесного покровителя исповедника в настоящее время», – проникновенно-радостно закончил свои рассказы Владыка Виктор...

5/18 июля 1930 г., в день преп(подобного) Сергия Радонежского, наши друзья из канцелярии Санитарной части сообщили мне, что я буду ночью арестован и отправлен со «специальным конвоем» в Ленинград, «по новому делу». Предупрежденный, я собрался, попрощался с друзьями и, не ложась спать, стал ждать ареста. Заслышав в 2 часа ночи шум и шаги внизу (наша камера находилась во втором этаже), я поклонился до земли Владыке Максиму (который тоже не спал) и попросил благословить меня и помолиться о том, чтобы Господь послал мне силы для перенесения грядущих скорбей, страданий, а может быть – пыток и смерти. Владыка встал с постели, вытянулся во весь свой богатырский рост (мне казалось, что он вырос и стал огромным), медленно благословил меня, трижды облобызал и проникновенно сказал: «Много будет у вас скорбей и тяжких испытаний, но жизнь ваша сохранится и в конце концов вы выйдете на свободу. А вот меня через несколько месяцев тоже арестуют и... расстреляют! Молитесь и вы за меня, и за живого и, особенно, после смерти...»

Предсказания Владыки Максима сбылись точно: в декабре 1930 г. он был арестован, отвезен в Москву и там расстрелян.

Упокой, Господи, со святыми, душу раба Твоего – первого катакомбного епископа многострадальной Русской Православной Церкви МАКСИМА.

«Совесть СССР»211

В 1928 году с острова Соловки бежало несколько человек заключенных. В бурю, темной ночью, на старых лодчонках, без весел, с растянутыми вместо парусов пиджаками – несколько отчаянных смельчаков пустились в море, почти безо всяких надежд на спасение. Только бы бежать от ужасов коммунистической каторги! Пусть лучше смерть в открытом море, чем медленное умирание в застенках!

Но случилось чудо. Через три-четыре дня их подобрало норвежское судно и доставило в Англию. Вскоре в Англии появилась книга: «Остров пыток и смерти», где подробно описывался быт заключенных на Соловках, причем приводились точные сведения о командировках, сообщались фамилии начальников, характер пыток. Это было время, когда весь мир заговорил о демпинге, о каторжном труде заключенных в СССР, когда даже Америка собиралась отказаться покупать «дешевую» русскую продукцию. Советское правительство рвало и метало, клятвенно уверяло весь мир, что все это клевета, что никакой эксплуатации труда заключенных нет, но мировое общественное мнение настраивалось все более и более недоверчиво.

Тогда ГУЛАГу (Главному Управлению концлагерей) пришла блестящая идея: послать на Соловки «всемирно-известного русского писателя», «совесть СССР», как его называли, Максима Горького. Его миссия, была высокая, почетная и ответственная: посмотреть лично и сказать, правда или нет все то, что говорят о Соловках.

О приезде Горького заключенные знали заранее. В концлагере были проведены специальные «разъяснительные» кампании. Начальство вдруг сделалось внешне несколько мягче, внимательнее. Различным учреждениям дано было задание «показать» свою работу.

Мне, заключенному врачу-психиатру, пришлось работать в это время в так называемом «Соловецком Криминологическом кабинете». Это учреждение было создано выдающимся ученым криминалистом, профессором А. Н. Колосовым, находившимся в то время в качестве заключенного на Соловках. По инициативе этого «Криминологического кабинета» в Соловках была организована «Трудовая исправительная колония для правонарушителей младших возрастов до двадцати пяти лет». Так приказано было именовать колонию для «малолетних преступников» (т.е. для детей от двенадцати до шестнадцати лет).

И вот, однажды утром, весь остров заволновался. На пароходе «Глеб Бокий» (имя крупного чекиста) в Соловки прибыл Максим Горький.

Доверие ему было полное. Он мог ходить без охраны, останавливать любого заключенного и беседовать с ним. Таких бесед без свидетелей было много. Горький внимательно всех выслушивал, расспрашивал, сочувствовал, записывал в записную книжку, обещал помочь.

В моем присутствии разыгралась следующая сценка. Горький пришел в СОК (музей Соловецкого Общества краеведения). Среди заключенных служащих музея он неожиданно встретил Юлию Николаевну Данзас. Бывшая фрейлина императрицы, ученая женщина, доктор всеобщей истории Сорбонны, Юлия Николаевна одно время была председательницей отделения Дома Ученых на Таврической улице в Петрограде (после расстрела бывшего председателя этого отделения, академика Лазаревского). Горький, как известно, был патрон и шеф Дома Ученых и так называемой ЦЕКУБУ (комиссии по улучшению быта ученых) и лично хорошо был знаком с Ю. Н. Данзас.

– Юлия Николаевна! Вы здесь?

– Да, я здесь!..

– Какой же у вас срок?

– Я – бессрочная!

– Этого не может быть по законам СССР, высший срок – 10 лет (в 1929 году, на двенадцатый год революции, еще не было двадцатипятилетнего срока).

– Но у меня на формуляре написано: «бессрочно».

– Не может быть... Принесите формуляр! – обратился он к представителю УРЧ (учетно-распределительная часть).

Через четверть часа был принесен формуляр. На нем крупными буквами было написано и подчеркнуто: «бессрочно».

– Это недоразумение, – смущается Горький, – я выясню!..

Он записывает себе что-то в записную книжку, пожимает руку, обещает помощь. А на другой день, т.е. когда Горький еще не успел уехать, Ю. Н. Данзас была срочно «изъята» из «СОК» и отправлена на штрафной остров «Анзер» прачкой.

В порядке обследования различных учреждении Горький пришел, наконец, и в колонию для правонарушителей младших возрастов.

Удивился, что здесь – дети.

Он беседовал с ними несколько часов до позднего вечера.

На другой день я спросил ребят, питомцев колонии, как им понравился Горький.

– Горький! О, он «наш», «свой в доску»!.. Он рассказал нам о себе, что и он был, как мы, беспризорным... воровал яблоки... Он просил нас рассказать о себе, хорошо ли нам здесь, не обижали ли нас на работах... Мы сначала боялись жаловаться, думали, что он «лягавый», что он на нас донесет, но он и фамилий наших не спрашивал и не смотрел на того, кто говорит, а только все записывал себе в книжку... Ну, мы и начали... Все рассказали! И как нас в снег зарывали, и как на лед на ночь зимой «ставили», и как мучили, и какие нормы лесозаготовок давали... Ну, одним словом, все рассказали... заплакал Горький! Обещал про все пропечатать, а нас освободить!

Целые дни среди ребят только и было разговора, что про Горького. Восторженно горели детские глаза, дрожали детские голоса, в них слышались слезы умиления, надежды, благодарности!..

Прошло несколько времени. Пришли газеты. В «Известиях» напечатана огромная статья Максима Горького: «Соловки». В этой статье он дал восторженную оценку ГПУ и его детищу – «Соловецкому исправительно-трудовому концлагерю» – Соловкам. Газету прочли и воспитанники колонии. И когда я спросил их:

– Ну, как же вам понравилась статья Горького?

Они ответили:

– Тьфу, сволочь!.. «Скажи-ка, гадина, сколько тебе дадено?»

У них, у беспризорных, бесштанников и воришек, была все-таки какая-то своя «воровская» этика!

Не мы, интеллигенты, осудили Горького. Его осудили несчастные дети социальных подонков, дети из «Дна», «сии малые», которые сначала так доверчиво к нему потянулись, может быть, в первый раз в жизни поверили в возможность какого-то намека на социальную справедливость в стране Советов.

Их устами произнесен Горькому исторический приговор. Яркий пример и поучительный урок: до чего доводит человека духовное принятие большевизма.

* * *

198

Публикуется по: Профессор И. С. Допросы в тюрьмах НКВД //За свободу России / Сб. ст. под ред. С. П. Мельгунова. Париж, 1948. С. 32–37.

199

Здесь и далее выделено автором.

200

Публикуется по: Проф. И. Н. С. На коммунистической каторге (Из записок бывшего заключенного на Соловках) // Новое Слово. 1943. №19 (505).

201

Публикуется по: Проф. И. С. Большевизм в свете психопатологии // Возрождение. 1946. №6. С. 142–149.

202

Выделено автором. – Здесь и далее примеч. ред.

203

Здесь и далее в [] помещены дополнительные отрывки из: Проф. И. А. Психиатрические экспертизы в Советской России // Владимирский Православный русский календарь. Нью-Йорк, 1955. С. 104–118.

204

Публикуется по: Проф. И. Андреев Катакомбные богослужения в Соловецком концлагере // Православная Русь. 1948. №12.

205

Публикуется по: Проф. И. Андреев Православный еврей-исповедник // Православная Русь. 1948. №23.

206

Andreev I. Russia’s catacomb saints (Lives of the news saints). St. Herman of Alaska Press, Platina, California, 1982. P. 76–77

207

Публикуется по: Проф. Андреев Группа монахинь в Соловецком лагере // Православная Русь. 1947. №13.

208

Публикуется по: Andreev I. Russia’s catacomb saints (Lives on the news saints) / Пер. с англ. М.В. Яковцева. California, St. Herman of Alaska Press, Platina, California, 1982.

209

Публикуется по: Польский М., протопресв. Новые мученики Российские. Т. 2. Джорданвилль, 1957. С. 71–72.

210

Публикуется по: Проф. И. М. Андреев Епископ Максим Серпуховской (Жижиленко) в Соловецком концентрацион-ном лагере // Православный путь. Джорданвилль, 1951. С. 61–70.

211

Публикуется по: Проф. И. М. Соловецкий «Совесть СССР» // За Родину. 1944. №125(525).


Источник: Воспоминания соловецких узников / [отв. ред. иерей Вячеслав Умнягин]. - Соловки : Изд. Соловецкого монастыря, 2013-. (Книжная серия "Воспоминания соловецких узников 1923-1939 гг."). / Т. 3: 1925-1930. - 2015. - 559 с. ISBN 978-5-91942-035-4

Комментарии для сайта Cackle