Источник

М. Леонардович. На островах пыток и смерти. Воспоминания с Соловков189

В конце декабря 1923 г. я покинул Варшаву и выехал в Россию. Первые дни 1924 г. я находился в Минске, в Литве. Это время мне пришлось провести в ГПУ, где меня допрашивали. Их целью было узнать, зачем я решил приехать в СССР. Видно, мои ответы не удовлетворили ГПУ, потому что, хоть меня и выпустили на волю, все же, установили за мной строгий надзор.

Получив свободу действий, я начал приглядываться к жизни в коммунистической России. Мое любопытство привело меня в клуб коммунистов имени Розы Люксембург, где я познакомился со многими коммунистическими деятелями, в том числе, и с пани К., молодой и милой девушкой, женой одного из служащих минского ГПУ. Она работала там же.

Через несколько месяцев, между нами возникла симпатия, и пани К., дорожившая нашей дружбой, часто рассказывала мне в подробностях не только о своей личной жизни, но и о том, что делается в ГПУ.

От нее я узнал, что польская коммунистическая секция в Минске под предводительством Межеевского, Витковского и Богуцкого, решила осуществить несколько диверсионных актов на территории Польского государства. Эти банды должны были напасть, спалить и ограбить город Столице, Рубежавич, Раков, Радушковец. В состав банд должны были войти местное население и польские беженцы. Каждому из членов банды было обещано по 20 рублей и легитимное пребывание на территории России. Прогнозы пани К. подтвердились, хотя и не полностью. Бандам удалось напасть только на Столице. Во время нападения на Столице, я уже сидел в советской тюрьме.

Как это случилось? Все просто! В один июньский вечер 1924 г. у дома, в котором я жил, остановился автомобиль чекистов. Вскоре ко мне вошли три вооруженных человека. Это были комендант ГПУ в г. Минск, Баранов, его помощник Креск и следователь Петерсон. Последний показал мне разрешение на проведение обыска, приказал сдать оружие и какие-то приказы советских войск.

У меня нет оружия, – ответил я, – и я не знаю никаких советских приказов.

Посмотрим, что покажет обыск.

Мои вещи стали безжалостно крушить. Вскоре комната покрылась перьями. Это рьяный исполнитель ГПУ разорвал подушку, ища среди перьев... оружие и некие военные документы. Видимо, меня принимали за опасного контрреволюционера или шпиона. Обыск длился два часа. Не осталось закутка, в который бы они не залезли, вещи, которой бы не сломали. Оружия или каких-то там приказов, так и не было найдено.

На лицах чекистов нарисовались разочарование и ярость.

Поедем в ГПУ? – обратился ко мне Петерсон.

Зачем?

Чтобы подписать протокол. Это продлится не больше 15 минут, – уверял меня Петерсон.

Но, после того, как автомобиль довез нас до крыльца ГПУ, и мы вошли в кабинет дежурного комиссара, Петерсон, язвительно улыбнувшись, сказал:

Ты у меня как пташка в руках, не вырвешься легко. Запереть его в пятой «одиночке» второй тюрьмы.

В той «одиночке» я провел три дня, прежде чем Петерсон пригласил меня в свой кабинет.

Вы подозреваетесь в шпионаже в пользу Польши – сказал он, как только я вошел. – Советую во всем признаться и подписать этот протокол.

В том протоколе было уже написано мое признание, которого я на самом деле никогда не давал, но которое говорило о моей шпионской службе в пользу Польши.

Я этого не подпишу, – ответил я, – потому что не шпионил и, тем более, не делал никаких признаний.

Мой ответ привел Петерсона в ярость. Он подскочил ко мне и, ударяя кулаком по столу, закричал так, что эхо разлеталось по всему зданию: «Мы сумеем заставить тебя во всем признаться. Ты у нас в руках, а способ мы сами найдем...»

Я повел плечами. Что я мог ответить разъяренному чекисту? Тотчас же, Петерсон провел меня к коменданту ГПУ и, указывая на меня, сказал:

– Возьми его и познакомь с нашим ГПУ.

Меня отвели во вторую тюрьму, приказали раздеться до нижнего белья и заперли в камере, которая была заполнена водой до колена. Тут я просидел три дня, дрожа от холода. Что я пережил в эти три дня, трудно описать. Мне никогда об этом не забыть.

Через три дня меня выпустили из этой купальни, дали сухое белье, одежду и проводили к Петерсону.

Понравилась тебе наша советская ванна? – спросил он, дьявольски смеясь.

Ваши ванны страшные, – ответил я, – но они не заставят меня подписать протоколы, в которых приведены фальшивые признания.

Петерсон, скрипя зубами, проговорил:

Посмотрим, ты попробовал только одно удовольствие, у нас же их множество.

Так как Петерсону опять не удалось заставить меня подписать этот протокол, меня снова увели в камеру и заперли в шестой «одиночке». Это была маленькая камера, темная, без окон, длиной в два, а шириной в один локоть. В ней трудно было даже пошевелиться. Позже я узнал, что эта камера называлась камерой смерти, потому что из нее люди шли на смерть. Чуть ли не на каждой камере висели таблички с надписями «s.p.i.» и фамилиями, преимущественно, польскими. Из этих камер множество поляков ушли на смерть.

На вечернем построении комендант приказал надзирателям, чтобы не включали свет в моей камере. Ужас пребывания в этой каморке я ощутил сильнее, чем в предыдущей «ванне». Тучи крыс с писком пробегали около меня. Когда я ложился спать, накрывал лицо рубашкой от этих отвратительных созданий. Неоднократно крысы съедали у меня и без того мизерную пайку хлеба. Если ко всему сказанному добавлю, что тюремные власти запретили мне даже прогулки, то легко можно представить, какие тяжелые минуты переживал я в этой темнице.

Поступок большевиков возмутил всех заключенных, особенно, женщин, которые, плача, умоляли старого надзирателя-эстонца, чтобы хоть на минутку ночью отворял дверь моей камеры, для того, чтобы впустить немного свежего воздуха. Иногда он исполнял просьбу арестанток и в полночь отворял мою камеру.

После двадцатидневного пребывания в темнице, меня вызвали к Петерсону.

Крысы не отгрызли тебе уши? – цинично поинтересовался Петерсон.

Наверное, крысы поняли, что я невиновен, и не тронули меня, – ответил я.

В этот момент в комнату Петерсона вошел Апаньский, заместитель начальника ГПУ и следователь Савицкий. Савицкий начал убеждать меня на польском, чтобы я принял акт обвинения и подписал его.

Советую тебе от всего сердца. Если подпишешь протокол, все дело кончится для тебя хорошо, в противном случае, ждут тебя большие неприятности.

Но я невиновен! Зачем мне подписывать показания, которых никогда не давал?!

Услышав это, Апаньский сказал на русском:

Раз он не хочет признать свою вину, за что мы могли бы даровать ему жизнь, тогда расстреляем его.

Меня снова отвели и заперли в камере, где я до этого сидел. В этот раз я уже не ждал так долго новой большевистской выдумки. По прошествии двух часов, во дворе ГПУ раздался шум мотора автомобиля. Дверь моей камеры отворили, вошел Баранов, приказал мне собрать вещи, бросив:

Марш на двор!

Я выполнил его приказ. С меня было достаточно темноты, крыс и разных насекомых, которые днем и ночью не давали мне покоя.

В это же время из камеры номер 7 вывели еще одного заключенного, как потом выяснилось, это был Кругляньский. Мы встретились на дворе, где нас посадили в машину. Рядом места заняли Баранов, Апаньский, Петерсон и два красноармейца. Машина двигалась по улицам Минска и привезла нас до, так называемой, Коморувки – места убийств, где покоились сотни поляков, расстрелянных большевиками.

Когда автомобиль выехал к пролеску, нам приказали выйти из машины и двигаться вглубь леса. Вскоре, мы добрели до места, где зияли свежевыкопанные ямы. Нас поставили перед ними, так, чтобы их ужасные пасти глядели нам в глаза, Петерсон торжественно обратился к нам:

Ваша жизнь в ваших руках. Выбирайте: либо признание вины, либо пуля в лоб. Если признаетесь, пролетарский суд может изменить смертную казнь на 10 лет строгого режима.

Мы посмотрели друг на друга, затем каждый из нас невольно перевел взгляд в яму. «Это будет мой гроб?» – промелькнуло в голове. Но другая мысль успокоила меня: это же еще один из способов ГПУ, применяемый для получения нужных советским властям признаний.

Я невиновен – проговорил я, – не подпишу протокола с фальшивыми признаниями.

Я – тоже! – прокричал белый, как полотно, Кругляньский. Петерсон опешил. Изумление отразилось и на лицах остальных.

Расстрелять их! Баранов, стреляй им в лоб! – крикнул Петерсон Баранову, стоявшему за нашими спинами.

Прежде, чем мои мысли успели среагировать на выкрик Петерсона, раздались два выстрела. Пуля просвистела около моего уха, и я упал в яму.

Меня охватил страх, я трясся, как загнанный зверь, сердце хотело выпрыгнуть из груди, а пульс бил, как кузнечный молот. Я весь вспотел, но, все еще, что-то видел и чувствовал! «Промахнулись» – промелькнуло в голове. Над нами раздался наглый смех наших палачей. Хохотали, как дьяволята, которым удалось замучить невинную христианскую душу.

Тут я понял, что вся эта экзекуция была, так называемым, мнимым расстрелом, очень часто применяемым большевиками, для устрашения, чтобы вынудить заключенных подписать фальшивые показания. Это было применено и к нам. Мы остались живы! Мы – в лапах большевиков, но, все-таки, живы.

Я приподнялся и оглянулся вокруг. В яме лежал мой товарищ. Я его не узнал. Кругляньский не был седым, а у человека, находившегося в яме и пытавшегося встать, голова была белой. Бедолага совершенно поседел от испуга...

– Выходи из ямы! – прогремел над нами голос Петерсона. – Пошевеливайтесь!

Поднимаясь, и помогая Кругляньскому, я вылез из ямы. Но, как только мы поднялись, чекисты накинулись на нас, избивая рукоятками револьверов и прикладами карабинов. Били нас так долго, что, окровавленные и обессиленные, мы повалились возле их ног. Наполовину живых, нас втащили в машину, накрыли брезентом и повезли в ГПУ. Там нас снова заперли в камерах.

Очнувшись на другой день в седьмой камере, я не мог пошевелиться, не причинив боль. Все части тела страшно болели, лицо и руки были покрыты запекшейся кровью. Еще хуже выглядел бедный Кругляньский, которого также затащили в камеру. Бедняга поседел и лишился разума. Это было следствием пролетарских большевистских судов. В своих негодяйских способах, они воплотили методы царских жандармов, легенды о которых разнеслись по всему свету.

Через пару дней, когда мы только-только зализали раны, нанесенные чекистами, в нашу камеру посадили, некоего, Антония Малиновича. До того, как попасть в тюрьму, Малинович был сотрудником ГПУ, он был заслан в Польшу в целях шпионажа. Но, поскольку Малинович не выполнил задания, по возвращении в Совдепию, оказался в тюрьме. Об отношениях Малиновича с ГПУ я тогда еще не знал, эта информация дошла до меня намного позже.

Вспоминаю о Малиновиче потому, что он сыграл определенную роль в моей жизни. Доведенный до бешенства действиями чекистов, я планировал побег из тюрьмы. В свои планы я посвятил Малиновича и Юзка Саблинского, знакомого мне еще по Варшаве. Как позднее выяснилось, Малинович обо всем донес чекистам. Узнал я об этом, когда меня вызвал к себе Петерсон. В его кабинете я застал целую банду чекистов: Баранова, Апаньского, Дамберга, Пика, Савицкого, Дианулиса, и даже самого начальника ГПУ Медведя.

С кем ты разрабатывал план побега? – зло спросил Петерсон. Мгновенно поняв, что он напряжен, я ответил:

Я? План побега? Не понимаю, о чем идет речь...

Как это?! Ты же разработал целый план – сказал Апаньский и, в нескольких предложениях, изложил его.

На меня набросились остальные. Посыпались перекрестные вопросы и угрозы. Я все решительно отрицал. Тогда чекисты привели в кабинет Малиновича. Петерсон начал задавать ему вопросы, а Малинович пел, как по нотам, сдавая меня в наиподробнейших деталях.

Что ты на это скажешь? – спросил меня Петерсон.

Это все неправда, Малинович лжет.

Как я могу врать, если ты сам мне все это говорил? – выкрикнул Малинович.

Ах ты, сукин сын! – огрызнулся я на него по-польски, и, пока чекисты мешкали, схватил со стола Петерсона мраморную статуэтку и со всей силы обрушил ее на голову Малиновича. Тот рухнул на землю. Тут же вся банда чекистов набросилась на меня, в комнате начался настоящий ад. На меня сыпались удары; каждый из них бил, чем мог: одни стульями, другие рукоятками револьверов, третьи палками. Избитый и окровавленный я упал без чувств. Позже я узнал, что допрашивали и Юзка Саблинского, но тот также категорично отрицал, что ему что-то известно о побеге.

После допросов, все отрицавшего, Саблинского, чекисты не знали, что и думать о показаниях Малиновича. В конце концов, пришли к выводу, что Малинович просто пытался выслужиться, вернуть о себе хорошее мнение и сам придумал историю о побеге. Нас выпороли кнутом и рассадили по разным камерам.

Так ничем закончился наш план побега из ГПУ, а жаль, потому что, если бы нам удалось бежать, мы могли бы спасти еще 108 человек, в том числе 29 женщин и 79 мужчин – главным образом, поляков. Им бы удалось избежать судьбы, которая их ожидала. Вскоре 40 из них были расстреляны, а остальные получили длительные сроки заключения. Но и стукач Малинович ничего не выгадал на своем предательстве. Чекисты предъявили ему какие-то дополнительные обвинения и приговорили к смерти. На этом и закончилась его карьера стукача на советской службе.

В начале августа того же года, меня перевели из тюрьмы ГПУ в центральную тюрьму Минска. В это же время меня уведомили о том, что мое дело заочно передано в московский суд. В центральной тюрьме я ожидал приговора тайного суда. Здесь меня посадили в камеру номер 2, где уже сидели несколько поляков, осужденных за шпионаж. Я быстро подружился с ними, а, особенно, с Кажкем и Влодкем (фамилии, по известным причинам, не упоминаю). Они были польскими солдатами, которые, желая проведать свои семьи в Белоруссии, незаконно перешли польско-советскую границу. После короткого пребывания в родном доме, солдат арестовали и доставили в минскую тюрьму. Их обвинили в шпионаже, а дела передали в заочный суд в Москве.

Девятого сентября нас троих вызвали в тюремную канцелярию, где минский чекист Пик зачитал решения заочного суда. Выслушали его с тяжелым сердцем: нас ждало жестокое наказание. Нам дали по три года принудительных работ на Соловецких островах.

– За что – спрашивали мы друг у друга, – нас ждет такая тяжелая кара? Видимо, только за то, что мы поляки и не походим на чекистов.

Перед нами теперь рисовалось очень тяжелое будущее. Соловецкий лагерь имел определенную славу среди советских заключенных. Уже само название, «острова пыток и смерти», откровенно говорило об их назначении. Но, что нам оставалось делать?

Около двадцатого сентября нам велели собрать пожитки и выйти на тюремный двор. Там уже ждал усиленный конвой, который тут же окружил нас и выстроил по четыре человека. Начальник конвоя приказал пересчитать заключенных. Оказалось, 72 человека. Нам объяснили, что во время движения нельзя разговаривать, курить, нельзя держать руки в карманах. За попытку побега – пуля в лоб.

Когда были улажены все формальности, раздалась команда: «Конница, сабли в руки! Пехота, приготовить оружие! Колонна, шагом марш!»

С тяжелым сердцем мы двинулись в неизвестное будущее. Что нас ждет? Вернемся ли мы с этих островов пыток и смерти? Когда мы теперь увидим Польшу, Варшаву? Мои глаза застили слезы. Всплыл образ моих старых родителей... После короткого марша по улицам города, мы остановились на вокзале. Нас завели в вагон. В полдень, набитые, как сельди в бочке (в вагоне было 48 мест, а нас 72), мы выехали из Минска. В полночь уже были в Орше. Здесь нас, направляемых на Соловки (26 человек), отделили и проводили в городскую тюрьму, где пару дней ожидали новую партию осужденных. В один из вечеров, нас снова посадили в вагон, и мы двинулись в сторону Витебска, где также побывали в городской тюрьме. Тут к нам снова присоединили заключенных. Нас ждал путь до Ленинграда, бывшей столицы царей.

В Ленинград мы прибыли вскоре после весеннего наводнения. Большая часть ленинградских улиц были под водой. Нас выгрузили из вагонов, погнали по улице, на которой было по колено воды. По ней нужно было не только двигаться, но и нести багаж, оберегая его от воды, помогая, при этом, немощным арестантам тащить их вещи. Страшный отпечаток в моей памяти оставил этот марш по столице царей. Приняла она нас негостеприимно и уныло... В городской тюрьме наш багаж и одежду обыскали, и нас посадили в камеру № 4, большую и просторную, но набитую до краев 150 арестантами. Тут мы «отдыхали» – если, конечно, пребывание в переполненной камере, можно назвать отдыхом – несколько дней, пока партия, направляемая на Соловки, не увеличилась до 240.

Из Ленинграда мы двинулись в сторону Мурманска. 13 октября прибыли в Кемь, к Белому морю. Из вагонов сразу пошли в лагерь. По прибытии, начальник лагеря, вместе со старостой, «поприветствовал» нас весьма оригинальным способом. Он прочитал нам, так называемую, «соловецкую летопись», которая содержала указания, как должен вести себя заключенный на Соловках. Нам приказали забыть о предыдущих тюрьмах, так как тут, на Соловках, находится концентрационный лагерь особого назначения, для заключенных, приговоренных к тяжелым принудительным работам.

– Тут нет ничего вашего, тут все советское, – громко прокричал комендант лагеря. – Кто осмелится разговаривать во время работы или изображать из себя больного, тот будет сурово наказан. Мне разрешено в вас стрелять за непослушание, хоть каждую минуту.

Можно понять, что это приветствие не оставило приятного впечатления. Оно было предсказанием будущих мук, которые нас здесь ожидали. После прочтения предписания, нас разделили на группы и разместили в соседних бараках.

Это были грязные, с характерным запахом, здания с дырявыми крышами, через которые текла вода. Мы легли на, грязный от тины и сырой от воды, пол, дрожа от холода. Трудно было спать в таких условиях, но усталость свалила нас с ног, и, вскоре, мы заснули сном невинных.

Два дня нас держали в Кеми в голоде и холоде. Запасы хлеба, которые нам выдали в Ленинграде, давно уже закончились, а комендант лагеря в Кеми особенно не волновался насчет наших желудков. Видимо, его больше беспокоило, как приготовить заключенных к худшим условиям, которые ожидали их на Соловецких островах. Через два дня нас посадили на пароход под названием «Глеб Бокий» и привезли на Соловецкие острова.

Большой Соловецкий остров, длиной 30 и шириной 15 километров, находится в Белом море в 67 километрах от Кеми. Несколько веков назад здесь был построен монастырь, который был похож на большую и мощную крепость. Кроме самого монастыря, здесь были еще и монастырские дома, так называемые, скиты. Всего их на острове три: Савватиево, Муксалма и Секирная гора. Кроме того, на острове было еще несколько хуторов: Исаково, Старая Сосновая тоня, Новая Сосновая тоня, Овсенка...

До большевистской революции на этом острове жили монахи. В 1922 году сюда приехал, прославленный преступлениями, Феликс Дзержинский, председатель Чрезвычайной Комиссии. Он выпроводил монахов и переделал остров с монастырем под тюрьму. Остров был поделен на четыре лагеря: первый – монастырь, похожий на старую крепость, второй – Савватиево, третий – Муксалма, а четвертый – Секирная гора. Но, кроме Соловецкого острова, Дзержинский велел использовать для строгих тюрем и соседние острова: Конд, лежащий в 120 верстах от Соловецкого острова, названный пятым отделением лагеря; остров Анзер, острова Заяцкий, Маяк, Мудьюг. Через два года, когда эти острова уже не вмещали всех сосланных на каторгу, Дзержинский определил для лагерных целей и мурманское побережье.

Заключенных направляли на разные работы, на строительство дорог через леса и болота. Климат был непривычным для большинства людей, многие из них умирали. В этих местах свирепствовали болезни: цинга, туберкулез и тиф. Но более страшными для осужденных были пытки, которые придумали для них соловецкие чекисты. Вскоре мы остановимся на них подробнее.

Когда мы прибыли на Соловецкий остров, начался проливной дождь. Мы вымокли до нитки, прежде чем добрались до, так называемого, кремля бывшего монастыря. Староста кремля, который принял нас от конвоя под свою «опеку», направил нас в помещение 11-й рабочей роты. С великим усердием мы поместились в комнате, выглядевшей, на первый взгляд, довольно просторной. До нашего прихода здесь уже находилось 460 заключенных. Трудно было даже пошевелиться. Представьте, каких усилий стоило отыскать местечко на грязном полу. Фактически, люди лежали друг на друге. А какой в этом помещении был воздух, трудно описать и даже представить. Это было в сто раз хуже, чем в публичных уборных...

На грязном полу лежали, стесняя друг друга, существа, а, точнее, человеческие тени. Все они были грязными, оборванными, покрытыми лохмотьями, запачканными и помятыми, как будто, вынутыми из помойки. В глазах каждого отражалась горячка, а лица земляного цвета выражали изнуренность. Человеческие лохмотья! Отбросы общества!

Наше прибытие их не слишком сильно взволновало. Они уже не обращали внимания на какие-либо изменения в жизни. Большинство этих людей отказались уже от всего, терпеливо ожидая смерти, как спасения.

Вид людской нужды и унижения ужасно подействовал на меня и моих товарищей. Неужели и нас советские палачи сравняют с этой безликой массой? Меня охватывала дрожь при одной только мысли об этом.

В этот момент раздалась команда: «Внимание!»

Кричала, стоя посередине комнаты, изнуренная фигура начальника отряда.

На сколько дней, – обратился он к нам, – вы получили пищу, отправляясь на Соловки?

На пять дней, – ответил один из прибывших. – Но, несмотря на то, что ехали мы восемь, наши запасы не залежались и на три дня.

Залежались? На Соловках залежались? А кулаком в морду?

Все замолчали.

Разойтись! – крикнул нам на прощание начальник отряда.

Мы немного вздохнули, хотя разойтись нам было некуда, так как места в помещении, как я уже говорил, не было. Однако, нам не дали отдохнуть. Через 30 минут снова раздалась команда: «Внимание!» В камеру вошел пьяный, еле держащийся на ногах чекист и приблизился к командиру отряда. Они о чем-то пошептались между собой. На этом совещании у них родился подлый замысел.

Новоприбывшие, выходите во двор, – скомандовал командир, – вам там выдадут хлеб.

Так как у каждого из нас уже кишка за кишку заходила, мы быстро вышли во двор, где нас расставили в две шеренги. Комендант приказал:

Пересчитать!

Раз, два, три, четыре...

Когда посчитали людей в шеренгах, вооруженные чекисты взяли нас в кольцо; их командир, пьяный чекист, прокричал:

Марш на работы!

Мы голодны! Три дня уже ничего не ели, – закричали мы одновременно.

Я вас накормлю, сукины сыны! А в морду кулаком не хотите?

После этих слов, разъяренный чекист двинулся в нашу сторону и начал бить заключенных кулаками по лицу.

Я вас, гады, научу соловецкой дисциплине! Хлеба им захотелось! А по морде кулаком не нравится? – кричал чекист, нанося удары направо и налево.

Среди избиваемых было 19 старцев и 7 священников. Как я позже узнал, этот бешеный чекист носил фамилию Соколов. Он славился на островах своими выходками.

Нас проводили до пристани и велели разгрузить баржу «Клара Цеткин», на которой было 3300 пудов угля, и перенести его на 250 метров от причала. Для 22 человек это была очень тяжелая работа, тем более, что лил холодный проливной дождь, струями врывавшийся в баржу. Мы работали около 25 часов без перерыва и отдыха. Нас регулярно подгоняли, не позволяя даже закурить. Если кто-то осмеливался остановиться, хоть на минутку, на него тут же обрушивались приклады чекистских карабинов. Так выглядел восьмичасовой рабочий день при Советах.

Это был первый для меня день принудительных работ на советской каторге Соловецких островов. Буду помнить об этом всю свою жизнь. Я падал от усталости, собирал остатки сил, глаза мои слипались, но я обязан был работать, потому что в каждую минуту приклад карабина мог раздробить мне голову.

После 25 часов мучений, нас отправили в камеру и выдали хлеб на три дня вперед. Но мы были настолько голодны, что съели все в ту же минуту. С трудом собрались просушить одежду и белье: каждый из нас промок до нитки. Однако, отдыхать нам позволили недолго. После четырехчасового перерыва, нас отправили на озеро Перт, которое находилось в трех километрах от кремля. Тут нам приказали вытаскивать из воды на берег разбитые плоты. Снова мы вымокли до нитки. А ведь была уже осень! Но, разве чекистов заботило наше здоровье?! Нет! Умышленно они планировали такие работы, чтобы довести нас до болезни и физического унижения.

После двух недель такого труда (длился он по 16 часов в сутки) меня, вместе с, ранее упомянутыми, Влодкем и Кажкем перевели на рытье могил. Партия заключенных, направленная на рытье могил, насчитывала 26 человек. Каждый из нас обязан был выкопать по две ямы в день. Это было очень сложно, практически невозможно: грунт на Соловках каменистый. Кто не выкапывал этих ям, того ожидало заключение на, так называемой, Секирной горе, которая была устрашением, для всех осужденных. На ее 250-метровой вершине стояла очень старая каменная церковь, без окон и дверей, с каменным полом. Там было очень холодно, как в морозилке. Внутри церковь была пуста: не было ни нар, ни столиков, ни лавок – ничего. У сосланного на Секирку, отбирали одежду и обувь, загоняя в церковь в одном нижнем белье.

Легко представить, какие муки переживали заключенные в этой ледяной церкви, особенно, осенью и зимой. Бедняги спасались от холода, как могли. Когда приближалась ночь, ложились друг на друга, чтобы сохранить тепло. Через несколько часов менялись местами: те, кто был сверху, ложились вниз, а те, кто был внизу, перебирались наверх. Но не всегда такое согревание телами помогало. Часто, сверху находили умерших от переохлаждения, а внизу – раздавленных под тяжестью тел, лежавших наверху. И все это приходилось терпеть заключенным на Соловках. Под угрозой подобных мук, осужденные выжимали из себя последние остатки сил, лишь бы не попасть на Секирную гору.

В отряде, который копал могилы, я повстречал двух поляков. Один из них – Роман Напольский, 28-летний студент четвертого курса Медицинского университета в Варшаве, другой – Франчишек Дец, сержант польской армии. Ему было 26 лет. Вскоре я с ними подружился. Они пребывали на Соловках с 1923 года, поэтому знали все лагерные правила.

Напольский поведал мне историю своего пребывания на Соловецких островах. Поскольку его рассказ подробно описывает отношение чекистов к заключенным, позволю себе процитировать его читателям.

Так как, – рассказывал Напольский, – я был медиком четвертого курса, а на Соловках не хватало врачей, по прибытии, меня определили в больницу. Но поработал я там недолго. За выражение протеста против расстрела чекистами заключенных эсеров, отправили меня копать могилы.

Как это было?

Вся эта сцена произошла в июле 1924 года в Савватиево, во 2-м отделении лагеря, начальником которого был Антипов. Эсеры прогуливались по двору, я сидел под деревом и читал книгу. В это время один из чекистов позвал их: «Хватит гулять, марш в барак!» – «Но наше время еще не вышло. Нам еще осталось полчаса», – торговались эсеры с чекистами. В эту минуту во двор вышел Антипов. «О чем торгуется стража», – спросил он заключенных. «Только расходились, – ответили они. – Можем гулять еще полчаса, а охрана приказывает нам уже сейчас возвращаться в барак».

Спокойный ответ эсеров разъярил Антипова. Кровь прилила к его лицу. Он покраснел, а потом посинел. «Ах вы, проклятые псы, гады, сукины дети, – выкрикивал он ругательства. – Я научу вас уважать власть!» – «Просим следить за своими словами», – прокричали, тотчас, эсеры, которые, как интеллигентные и воспитанные люди, были чувствительны к оскорблению достоинства. «Это что такое? Сопротивление властям? Товарищи, – зарычал он, обращаясь к охранникам, – научите их разуму. Стреляйте по ним из карабинов! Быстрее!»

Послушная, а, впрочем, и сама жаждущая крови, стража пальнула из карабинов по эсерам. Итог залпа был страшен: 10 убитых и 16 раненых.

Я сорвался с места, бросив книгу, и, подбежав к Антипову, закричал: «Начальник, за что вы приказали убить этих людей?!» – «Молчать! Не твое дело, – ответил Антипов. – Впрочем, как можно жалеть гадов, – начал философствовать он, – которые подрывают наш советский строй».

«Да и ты, – взбесился он снова, – такой же гад, как они, и тебе бы надо тоже пулю в лоб».

После этого Антипов повернулся на пятке и, не оглянувшись на раненых и убитых, ушел со двора. Я, тем временем, бросился к раненым, созывая санитаров-заключенных, и начал обрабатывать раны. На другой день в больницу принесли бумагу с распоряжением о моем переводе из больницы на рытье могил. О! Сколько могил я уже выкопал с того времени! Но что делать? Такая уж наша доля на этих Соловках.

Товарищ копальщик, – подшучивали надо мной Напольский и Дец, ־ глубже. Кто знает, для кого копаешь: для себя или для нас.

Предсказание Деца и Напольского, вскоре, сбылось.

В ноябре 1924 года мы жили в бараке 4-го отряда. Во время одного из вечерних осмотров, на котором присутствовал начальник администрации Васьков, Напольский спросил, нельзя ли вернуть его обратно в госпиталь.

А что? – выкрикнул Васьков. – У интеллигентов, особенно, польского происхождения, что-то в голове перевернулось? Может, вас еще на руках носить? Тьфу! Лучше я сто раз поговорю с темным глупым русским крестьянином, чем с польским интеллигентом.

Удивляет меня, – ответил Напольский, бледный от смущения, – что начальник администрации не способен на более интеллигентный ответ.

Высказывание Напольского сразило Васькова.

Эй! – закричал он главному в отряде. – Посадите эту пташку на Секирную гору. Там он точно научится уважать советскую власть.

Дец, приятель Напольского, запротестовал против этого несправедливого наказания.

И этого бунтовщика, – рыкнул Васьков, – тоже на Секирку. Может, кто-нибудь еще хочет туда отправиться? – кричал он, оглядывая замершие колонны.

Все трусливо молчали...

Дец и Напольский просидели на Секирной горе два месяца. О том, что они пережили в этот период конца осени и начала зимы, можем только догадываться, зная истории мучений заключенных в этой ледяной камере. Это точно, что Всевышний, глядя на их земные мучения, отпустил им все прежние грехи и забрал их души в рай.

После двухмесячного пребывания Деца и Напольского на Секирной горе, большевики приговорили их к смерти, и в январе 1925 года – расстреляли. Покоились они недалеко от тех могил, которые они копали для других жертв большевиков.

Расстрел людей на Соловках был обычным делом. Тысячи людей гибли от пуль советских выродков и очень часто без причины. Начальник Северного лагеря Ногтев, очень часто устраивал у себя забавы, так называемые, званые «пирожки». На этих «пирожках» бывали все лагерные начальники, в том числе, и помощник Ногтева Эйхманс, административный начальник Васьков, начальник 1-го отделения Баринов, начальник 2-го и 4-го отделений Антипов, начальник 3-го отделения Кирилловский, начальник следственного отделения Позов, начальник 6-го – Ярошенко и много других советско-соловецких «дегенератов».

Когда они напивались, посылали чекистов в женское отделение за девушками, которых приводили к начальникам силой. Пьяные изверги набрасывались на бедных девчат, срывали с них платья, рубашки и приказывали голыми танцевать на столе между бутылками водки. Тем, кто отказывался, не жалели кулаков и нагаек. Когда, через несколько часов этого дикого безумства, им надоедали униженные девушки, чекисты выгоняли их голыми на мороз и снег, пиная сапогами, аж до самого барака.

Но это было только начало забавы советско-соловецких извергов. Дальше начиналась кровавая программа. Пьяные начальники хватались за наганы и карабины, и в открытые окна стреляли по заключенным, которых в это время выгоняли на работы в лес или на пристань. После такой забавы, появлялось несколько свежих могил, а в санчасти было полно тяжелораненых.

Может, читатели удивятся, что я запомнил фамилии этих начальников так хорошо. Я повторял их на Соловках каждый день, верил в то, что придет время справедливого возмездия.

В феврале 1924 года на вечернем собрании отряда из нас было выбрано 18 человек, для работы в лесу в районе Исаково, что в десяти километрах от кремля. То была тяжелая дорога – никогда ее не забуду. В 10 часов вечера нас вывели во двор кремля, расставили в две шеренги, провели перекличку и приказали погрузиться на сани, запряженные волами. Сани прибыли из Исаково в кремль за провизией. Так как уже пару дней мела страшная снежная буря, о какой в Польше не имеют даже представления, нас, 18 человек, и отправили, чтобы откапывать дорогу и помочь перевезти провизию в Исаково. Нам дали по деревянной лопате и послали в дорогу. В этот раз мы были без чекистов, потому что эти палачи, издевающиеся над беззащитными заключенными, побоялись снежной бури.

Та буря, действительно, была ужасной. Массы снега, бросаемые ветром, били по лицу и ежеминутно засыпали транспорт. Не видно ни зги. Слышен был лишь свист ветра, который завывал, как сумасшедший, разбрасывая массы снега в стороны.

Когда транспорт, двигавшийся черепашьим шагом, выехал из железных ворот кремля, уже на первом пригорке на нас налетел страшный ветер и сорвал с телеги все наши одеяла, подушки и матрасы, унеся их в бездну. Напрасно мы носились за ними по полю, занесенному снегом. Сильнейшие вихри уносили их в, закрытую снежными тучами, даль.

Пока обоз двигался по открытому полю, мы еще не вкусили всех прелестей этого путешествия. Настоящее горе пришло, когда наш транспорт въехал в лес. Шальная буря гнула толстенные стволы, трясла ветками, как перышками, ломала деревья. Время от времени, могучий грохот и треск врывались в адскую музыку вихрей. Сломанные или вырванные с корнями деревья валились на землю. Пронзительный грохот шел по шокированному стихией лесу. Каждый из нас оглядывался, ожидая, что, вот-вот на него свалится, вырванное с корнем, дерево. Казалось, это никогда не кончится. Мы не успели сообразить, как на наш обоз рухнули несколько деревьев. Одиннадцать заключенных погибли, волы были раздавлены. Остальные уцелели чудом: нас накрыла верхушка сосны, не причинив сильной боли. Тем не менее, мы не могли выбраться из-под нее. Каждую минуту нас засыпало снегом, все ждали смерти.

Спустя несколько часов, когда буря стихла, из Исаково выслали партию заключенных, для поиска обоза. Около 9 часов утра, засыпанный снегом транспорт, был найден. Раскопали снежные завалы и достали нас, еле живых, из-под снега. У большинства из тех, кто выжил, были обморожены руки, ноги и другие части тела. Продукты почти не пострадали, если не считать несколько испорченных мешков муки.

Когда прибыли в Исаково, нас встретили, присматривающие за лесорубами, Рыскинд, два его помощника Исаак и Абрам Левицы и начальник конвоя на Исаково, еврей Реминсон.

Какие потери нанесла буря транспорту? – спросили они десятника, который откапывал нас.

Одиннадцать заключенных погибло, потеряли шесть пар волов, несколько мешков муки, – отрапортовал десятник.

Жалко муку, – бросил Рыскинд, – лучше бы остальные гады сдохли...

Вот так ценилась жизнь заключенных на Соловках.

После нескольких часов пребывания в теплой избе, при заботливом уходе отца Платона, бывшего монаха Соловецкого монастыря, мы пришли в себя, хотя долго не могли забыть о страшной буре, в которой чуть не погибли.

Отец Платон, – спросил я у старца, – часто ли бывают на острове такие бури?

Вообще-то, бури бывают часто, но та, что застала вас вчера, случается очень редко. 56 лет провел я в монастыре, но только два раза видел такие вихри: вчера и 40 лет назад.

Название Исаково происходит от имени одного из монахов, основывавших Соловецкий монастырь. Это очень маленькое поселение. Около деревянной церковки, вознесенной на горе, стоит несколько домов. Церковь большевики переделали в склад провизии, а в деревянных домах разместили заключенных. В каждом домике находились лишь нары, там жило по десять человек. Теснота была страшная. Это легко представить, если вспомнить, что во времена, когда строилась церковь, такой домик предназначался только для двух монахов.

Ничего удивительного, что в этом тесном скоплении людей размножались различные насекомые, а с ними – болезни. Днем нас грызли вши, а по ночам не давали спать клопы и крысы. Начальство не заботилось и о смене белья. Когда мы пытались просить, они говорили, что смена белья – это буржуйские выдумки.

На второй день после прибытия в Исаково, когда я еще чувствовал боль в костях и мышцах, меня и других заключенных отправили на работы в лес. Это был адский труд. Заключенных поделили на группы по три человека в каждой. Мы должны были рубить стволы по три сажени в длину и полторы в ширину. Потом надо было это дерево протащить по снегу еще на 300 шагов. И так – в течение дня. Кто не выполнял норму, еды не получал, и его оставляли на ночь в лесу до тех пор, пока не выполнит задание.

За работу мы получали по 2,3 фунта черного хлеба и обед, приготовленный из трески. Обычно, обед состоял из супа, который был приготовлен следующим образом. В котел бросали порезанную, с кожурой, мороженую картошку, вонючую треску и заливали водой. Эта мешанина, которая больше напоминала помои, что дают свиньям, была нашей горячей пищей.

Как я сказал, заключенные, не выполнявшие норму, не получали ни хлеба, ни этого вонючего супа, а, к тому же, их, вообще, оставляли на ночь в лесу. Ясно, что редко несчастный возвращался к своим товарищам. Обычно, он умирал в лесу от холода. Понятно, почему многие заключенные отрубали себе пальцы на руках или калечились другим способом, лишь бы избежать этой каторги и попасть в санчасть. Но, когда такие случаи участились, чекисты стали оставлять на лесоповале и калек, отказывая им в медицинской помощи.

Много жизней уносили морозы. Многие отмораживали себе руки, ноги, носы или уши. Мы не знали, как следует лечить обморожение, да и лекарств никаких не было. Часто обморожения заканчивались гангреной, усугубляемой грязью и насекомыми.

Работая на лесоповале, я познакомился с хорошо известными в Петрограде бароном Штромбергом и российским купцом Коралловым. Вместе, мы валили в лесу деревья, вспоминая о прежних временах.

Как-то Кораллов, в отчаянии от тяжелой работы в лесу и, полной унижений, жизни на Соловках, положил руку на пень и сказал, обращаясь ко мне:

Коллега, отруби мне пальцы.

Нет, не сделаю этого, – ответил я, дрожа от возмущения.

Ты сделаешь для меня доброе дело, – упрашивал Кораллов. – Хватит с меня этого леса и этой каторжной работы.

Нет, я не могу, друг, не могу, – успокаивал я Кораллова. – Думаешь, эта жертва тебе поможет? Попадешь в госпиталь, грязный и ужасный, но и там тебя не перестанут мучить.

На следующий день мы снова собрались тройкой в лесу. Я с бароном Штромбергом корчевал пни, а Кораллов обдирал кору с деревьев. Мы уже срубили несколько деревьев и присели, чтобы выкурить по папиросе из вонючей махорки. Завязалась беседа, в которой Кораллов участия не принимал.

Что такой грустный? – спросили мы его.

Эх! – махнул он рукой. – Жить не хочется. Может, ты, барон, отрубишь мне пальцы?

Снова тебе в голову взбрело, – начал было протестовать Штромберг. – Тебя и Бог покарает за такие нехристианские мысли.

А этих гадов, большевиков, не покарает?

Дальнейший наш разговор прервал десятник, который, размахивая палкой перед нашими глазами, кричал:

За работу, обезьяны, сукины дети! За работу! А не то сделаю из вас этой палкой зебру...

Кораллов злым взглядом посмотрел на десятника и стиснул в руках топор. Мы с бароном собрались рубить очередную сосну. Когда сосна уже была подрублена настолько, что в любую минуту могла рухнуть, мы предложили Кораллову отойти в сторону. Но он только того и ждал. Когда сосна начала валиться на землю, он бросился под нее. Мы не успели даже ахнуть, как он упал, придавленный огромным стволом. Так закончил свои мучения известный, некогда, российский купец Кораллов. После него остались вдова и трое сирот. Подобные случаи происходили, практически, ежедневно.

После смерти Кораллова, его место в нашей тройке занял князь Николай Голицын. Работа шла медленно, потому что ни Голицын, ни Штромберг не были к ней приспособлены. Нас часто оставляли в наказание в лесу на ночь, не давали пищи, били палками. От этих побоев, вскоре сошел с ума Штромберг.

Да и князь Николай Голицын тоже плохо кончил. Однажды ночью, из-за плохого самочувствия, он не захотел выйти из барака на работы. Чекист, еврей Реминсон, и охранник Иванов – избили его палками. Помню, как сейчас: заплетаясь ногой за ногу, князь тащился в лес. Он встал около нас, шатаясь, из последних сил держась на ногах.

Дайте ему топор, – приказал Реминсон. – Возьми его и обдирай кору со стволов.

Но у избитого князя не было сил даже двинуться. Топор выпал у него из рук, колени согнулись под тяжестью обессиленного тела, он упал на землю. Разъяренный Реминсон набросился на обездвиженного князя с криком:

Снова это аристократическое быдло притворяется больным! Сейчас быстро отучу тебя! Иванов, помни ему ребра наганом!

В ту же минуту на несчастного обрушились приклады карабинов. Так, еврей Реминсон с простолюдином Ивановым глумились над российским аристократом. Ему сломали ребра и бросили в лесу без присмотра и помощи. Через пару часов, душа князя Голицына покинула изуродованное, еврейско-большевистскими палачами, тело.

Впрочем, вскоре пришел и мой черед. Я тоже вынужден был испробовать «удовольствия», которые приготовил Реминсон, для, подвластных ему, заключенных. Через несколько дней после убийства князя Голицына, я почувствовал дрожь во всем теле и боль в мышцах. Я обратился к фельдшеру по фамилии Бут-Ковальский. Фельдшер измерил у меня температуру: оказалось больше 39 градусов.

Ты, действительно, болен, – заключил Бут-Ковальский, – и не должен выходить на работу, оставайся в бараке и лежи.

С великой радостью принял я предписания фельдшера. Однако, чекисты не позволили мне болеть. Через полчаса после посещения фельдшера, ко мне вошли два палача: Реминсон и Иванов.

Почему не пошел на работу? – закричал Реминсон.

Я болею, у меня температура выше 39 градусов, фельдшер велел мне остаться в бараке.

Что значит болею? На Исаково не может быть больных! Марш на работу!

Меня заставили идти в лес. Я брел, шатаясь от слабости. Но Иванов и Реминсон меня погоняли, не жалея ударов и колкостей.

Будешь работать в лесу? – спросил меня по дороге Реминсон.

Тяжело мне будет, потому что у меня высокая температура и боль в легких.

Я тебе другую работу найду, – ответил зловеще еврей Реминсон, и отвел меня на заснеженное озеро. Недалеко от берега, виднелась прорубь, из которой черпали воду для питья. Чекисты проводили меня до этой проруби.

Снимай одежду! – приказал Реминсон.

Зачем? – спросил я, понимая, что они собрались выкупать меня в этой проруби или утопить.

Быстро раздевайся! – вскричал взбешенный чекист.

Не сниму! – прокричал я изо всех сил.

Не успел и оглянуться, как оказался на льду, и они стали избивать меня прикладами. Когда меня избили до такой степени, что я не мог пошевелиться, Иванов, по приказу Реминсона, стянул с меня одежду и толкнул в прорубь при 37-градусном морозе. Когда вытащили из ледяной воды, я весь трясся от холода.

Беги в барак, – приказал Реминсон, толкая меня палкой, – сейчас ты будешь здоров, как бык.

Я бежал так быстро, на сколько у больного организма хватало сил. Когда я пробежал полкилометра от озера до барака, то больше был похож на кусок льда, чем на человека. Купание в проруби при 37 градусах ниже нуля подорвало здоровье. Несмотря на то, что я был молодым и полным сил, никогда уже я не смог вернуть здоровье, какое имел до этого проклятого купания. Такими вот «играми» забавлялись чекисты на Соловках. Жизнь заключенных ценилась здесь меньше, чем жизнь пса или иного животного.

С весны 1925 года на Соловках начал свирепствовать тиф. Он сразу распространился по всем отделениям соловецкой тюрьмы. Ясно, что тиф в условиях холода и грязи спровоцировал вспышку других болезней в лагере. Санчасть была переполнена. Вскоре, в ней совсем не стало мест. Грязные бараки, больше похожие на хлев, чем на помещение для людей, были, по необходимости, приспособлены для больных. Каждый день умирали десятки заключенных. На устах 11 тысяч несчастных мучеников соловецких тюрем застыли два страшных слова: «Смерть идет!» Всех охватил страх, который окончательно расшатывал, и так расстроенные, нервы. Многие с нетерпением ожидали минуты, когда за ними придет смерть-избавительница и вызволит их из лап большевистских палачей.

Наибольший страх испытывали чекисты, которые, хоть и проливали каждый день кровь других людей, но сами панически боялись смерти. Видимо, чувствовали, что после смерти их ожидает ад.

Когда эпидемия тифа на Исаково приобрела огромные масштабы, к нам прислали врача, пани Фельдман, которая отправила часть больных в центральный лазарет острова. Когда я пошел на поправку, врач назначила меня санитаром при лазарете. Это была тяжелая работа. В палате, куда меня определили, находилось 48 больных. Практически каждый день умирали по десять человек. Трудно было им помочь, поскольку не было лекарств.

После нескольких недель работы в лазарете, врач назначила меня старшим санитаром и помощником фельдшера, должность которого исполнял бывший православный архиерей из Петрограда Протопопов. Мы оба никогда раньше не работали в больнице и не имели ни малейшего представления о лечении и уходе за больными. И нет ничего смешного в том, что с нами произошел следующий комический случай.

Однажды, я подошел к, лежащему в нашей комнате, Сидорову, чтобы измерить пульс и температуру. Когда схватил его за руку, почувствовал, что пульса нет.

Владыка, – позвал я Протопопова, – Сидоров умер.

Протопопов подошел к кровати Сидорова, взял его за руку, приложил ухо к сердцу и сказал:

Умер, бедняга! От имени Господа...

Он осенил крестом умершего, и попросил вынести тело в морг. Молодые санитары взвалили Сидорова на руки и унесли. Там с него сняли белье и положили на стол, где лежали мертвецы. Вскоре мы забыли о Сидорове, потому что забота о больных не позволяла нам долго думать об усопших. После полутора часов, как отнесли Сидорова в морг, я вышел в коридор, чтобы забрать из шкафа больничное белье. Не успел я сделать несколько шагов, как перед моими глазами предстала страшная картина: по полу коридора в сторону больничной избы полз Сидоров. Меня охватил неописуемый страх, тем более что уже было около 12 ночи. Я быстро повернулся и вбежал в помещение санчасти с криком:

Владыка, Сидоров ожил, ползет по коридору в нашу сторону.

Ты что, с ума сошел?

Владыка, выйдите на коридор, сами увидите.

Архиерей подошел к двери, осторожно приоткрыл ее, посмотрел в щель и быстро захлопнул ее обратно.

Во имя Отца... – начал причитать он. – Сидоров ползет.

Владыка вынул из кармана иконку и начал молиться. Дрожа от страха, я прислонился к нему.

Дверь отворилась, и в комнату ввалился Сидоров.

Владыка, – шептал он, – зачем приказали снести меня в морг?

Мы моментально пришли в чувство и поняли нашу страшную ошибку: Сидоров был живой, когда мы приказали отнести его в морг. Он проснулся на столе, где лежали трупы, и, поняв причину, по какой он тут оказался, решил, что должен добраться до больничного помещения. Мы осознали свою вину, подняли бедного Сидорова, положили на кровать, дали ему чистое белье. На другой день Сидоров пожаловался доктору, который, понимая нашу неосведомленность в медицине, хорошенько нас отругал. Через несколько недель Сидоров выздоровел и с того времени стал насмехаться над нашими познаниями в медицине. Так закончилась эта трагикомичная история с Сидоровым. После того случая, мы все очень тщательно осматривали умерших.

Скоро койку Сидорова занял новый пациент, на это раз не заключенный, а чекист Соколов, известный своими издевательствами над заключенными на Соловках. Соколов собственноручно расстрелял более ста осужденных. Он был настоящим выродком, которому кровопролитие доставляло наибольшее удовольствие.

Разумеется, мы обрадовались тому, что тиф свалил палача. Пришло и его время. Когда, однажды, наша врач, пани М., обходила больницу, она приблизилась ко мне и спросила:

Знали ли вы Напольского и Деца?

Как же. Мы вместе копали могилы до того времени, пока их не приговорили к смерти. Они мои соотечественники.

А вы знаете, кто их расстрелял?

Я пробовал разузнать, но трудно было найти фамилии убийц.

Это Соколов, – шепнула она, указывая на, лежавшего на койке, чекиста, – собственноручно расстрелял Деца и Напольского.

Откуда вы это знаете?

Я, как врач, должна была засвидетельствовать их смерть.

Это точно был Соколов?

Своими глазами видела.

Я застыл на минуту. Эта дрянь, кровопийца, нервное быдло, расстрелял Деца и Напольского? Я стиснул зубы, страшная ненависть подтолкнула меня к койке Соколова. Будь у меня что-нибудь под рукой, точно бы не сдержался.

Пан Мечислав, – оторвал меня от тяжелых мыслей голос врача.

Слушаю вас!

Знаете ли вы, почему я присутствовала на расстреле Деца и Напольского?

Приказали?

Да, приказали! Приказали потому, что видели, что нас с Напольским связывали очень близкие отношения. Я любила Романа. Сильно. Это их система: довести людское терпенье перед смертью до предела. Канальи! Звери!

Я не удивился этим выкрикам пани М., потому что, если их на самом деле связывали близкие отношения, последним скотством было приказать ей освидетельствоватъ, пусть даже и в качестве доктора, смерть любимого. Но в издевательствах над людьми чекисты не знали меры. Через некоторое время пани М. вызвала меня через санитара в свою комнату. Из ее уст я услышал грустный и страшный рассказ.

Васьков и Ногтев, – говорила пани М., – хотели отомстить мне за то, что я отказалась от их пошлых предложений, и приказали присутствовать на расстреле Романа. Это было в январе 1925 года. Однажды ночью меня вызвали на расстрел двух заключенных. Меня это удивило, потому что на Соловецких островах, обычно, не вызывали доктора, для освидетельствования смерти. Однако, мне было приказано присутствовать. Когда меня привели на место убийства, я увидела мерзавцев Васькова и Ногтева, а кроме них и пьяного Соколова. Приговоренных еще не было. Я еще не знала, кого будут казнить. Через несколько минут увидела группу из шести человек: двоих заключенных, в окружении четырех красноармейцев. Когда они приблизились ко мне на пару шагов – о, Боже! я узнала Романа и Деца. Это их приговорили к смерти, это их через минуту должны были расстрелять.

Трудно передать словами, что я пережила в те минуты, я практически перестала соображать, что со мной происходило. Но я все видела и все запомнила.

Романа и Деца, у которых были связаны руки, проводили вниз. Зачитали им приговор: за сопротивление советским властям – расстрелять.

Им развязали руки и приказали раздеться.

Роман с удивлением глядел на меня и спокойно, не спеша, раздевался. Так же поступил и Дец. Когда разделись, к ним с пачкой папирос подошел пьяный Соколов и стал угощать их. Оба отказались, а Роман спокойно, но с гордостью сказал: «Из рук, испачканных кровью невинных людей, не возьму даже папиросу!» – и закурил свою махорку. Васьков и Ногтев не произнесли ни слова, только пьяный Соколов махнул рукой.

«Мы готовы!» – обратился к палачам Напольский, докурив самокрутку. «Да! Мы готовы!» – подтвердил Дец. «Как желаете, – спросил Васьков, – чтобы вам стреляли в спину или в лоб?» – «Хотим видеть, – вскипел Роман, – что у вас не дрогнет рука». Тотчас же, Васьков, для которого расстрел людей не был чем-то новым, приказал красноармейцам отойти в сторону, взяв оружие наизготовку, а Соколову крикнул: «Ну, Соколов, доставай свой наган!»

Озверевшие чекисты Васьков и Соколов – запомните их фамилии! – нацелили наганы на Напольского и Деца. Раздались два выстрела. Первым на землю упал Дец, потом Роман. Что происходило дальше, уже не помню. Когда на другой день я очнулась на больничной койке, санитарка рассказала мне, что я упала в обморок при расстреле заключенных и меня без чувств и без памяти привезли в санчасть. После потери Романа, я целый месяц болела. Так мне отомстили Васьков и Ногтев. Но Бог уже отдал одного из палачей в мои руки. Клянусь, что Соколову не выйти живым из больницы!

Хоть я сам ненавидел Соколова, меня насторожила эта фраза.

Что вы говорите?

Говорю то, что должно случиться. Клянусь отомстить всем палачам, которые расстреляли Напольского и Деца, и клятву эту я сдержу, даже, если это будет стоить мне жизни.

После 13 дней пребывания Соколова в санчасти, наступил критический момент в его болезни. Я видел, как пани М. с нетерпением ожидала этого момента, надеясь, что смерть приберет его. Но сильный организм Соколова справился с осложнениями, и видно было, что он будет жить. Надежды пани М. не сбылись. Через несколько дней после кризиса, Соколов начал набирать силы.

Может, после этой болезни ты станешь лучше, – однажды сказала ему доктор, – и прекратишь убивать людей?

Тебе жаль эту дрянь Напольского? Я таких уже сотни расстрелял, а, когда выйду отсюда, еще не одного на тот свет отправлю, – сказал Соколов.

Смотри, чтобы тебя Бог не наказал, – пригрозила ему пани М. – Там, в России, сотни вдов и сирот просят Бога о твоей смерти, а ты мыслишь о новых преступлениях.

Бог? Буржуйский вымысел! Что мне Бог? Я все равно буду расстреливать!

У меня – предчувствие, что не успеешь! – крикнула она, и в ее голосе появились грозные нотки.

Рано утром врач позвала меня к себе и приказала разнести больным кружки с молоком. Когда я уже все сделал, она дала мне еще одну кружку со следующим словами:

Она предназначена для Соколова. Смотри, чтобы не досталась кому-нибудь другому. Это специальное лекарство, оно только для Соколова.

Меня удивила ее забота о Соколове, особенно, после вчерашнего разговора.

Что-то пани слишком заботится о Соколове, – сказал я.

Это же наша власть, – ответила она загадочно, – ей нужна специальная опека.

Молча я отнес кружку с молоком. Через час проснулся Соколов, схватил кружку и залпом выпил ее содержимое. Еще через полтора часа один из санитаров сообщил мне, что Соколов умер.

Я бросился к его койке, позвал фельдшера, и мы оба подтвердили, что Соколов мертв, попрощался с этим светом. Затем я побежал к пани М.

Вы знаете, что Соколов умер?

И его это когда-нибудь должно было коснуться, – бледнея, тихо ответила мне доктор. – Бог справедлив.

Я заметил, как она побледнела, нахмурилась, и сразу понял, что на самом деле произошло. «Отравила его», – прошептал я.

Так она отомстила Соколову за расстрел Напольского. Никто не узнал об этом, я скрыл в себе эту тайну за тремя печатями. Сегодня пишу об этом только потому, что пани М. (пусть ее фамилия останется неизвестной) давно уже покинула этот мир.

В июле 1925 года в санчасть пришла телеграмма, что к нам на барже «Глеб Бокий» высылают 300 больных из Кеми. Доктор Виноградов приказал мне взять восемь санитаров и идти на причал. Когда мы прибыли на причал, баржи еще не было, но на горизонте едва виднелся дым одной из ее труб. Через два часа она причалила к пристани. На ней было полно осужденных, высланных на Соловецкие острова. Потихоньку их начали вытаскивать. Больных я приказал положить на сани и под присмотром санитаров отправить в санчасть. Сам остался на причале, пытаясь выяснить, нет ли среди прибывших поляков. Тут же я наткнулся на старого ксендза. Это был 60-летний священник Барановский, декан из Витебска.

За что вас сослали на Соловки?

Думаешь, я знаю? Меня причислили к делу поляков из Витебска: Ивановского, его жены и брата, Войно, Леоновича и пани Захаровской, о которых я до этого даже не слышал. После нескольких месяцев заключения в тюрьме, дело это разрешилось. Ивановский, Захаровская, Войно, Леонович и еще кто-то пятый, были приговорены к смерти и расстреляны, жену и несовершеннолетнего брата Ивановского выслали в Польшу, а меня и нескольких других отправили на Соловки, – грустно отвечал мне священник.

Остальные прибыли с вами на этом же транспорте?

Нет, – ответил он, – их оставили в Кеми вместе с 300 осужденными из минской тюрьмы. Они должны скоро сюда прибыть.

Дальнейший разговор прервал конвой, который увел Барановского с собой. Я бросился в кремль, чтобы предупредить поляков о прибытии на остров католического священника. Вскоре, эта весть разнеслась по всему лагерю. Каждый из нас старался увидеться с ксендзом и хоть минуточку с ним поговорить. Каждый католик ждал от него утешения, и каждый мечтал помочь ему.

На следующий день в кремль стянулось множество поляков, литовцев, белорусов и даже армян, только чтобы встретиться с католическим священником. Каждый нес что мог: кусочки хлеба, сахара и т.п., лишь бы поделиться со священником и хоть немного с ним побеседовать. Собралось несколько десятков человек, я был среди них. Когда подошли к 13-му отряду, в который был определен священник, мы уже никого не застали. Оказалось, что отряд отправлен на работу. Вскоре, мы узнали, что ксендз возит камни неподалеку от кремля, и отправились туда. Перед нами предстала картина: два старика тянут груженную камнями тележку. Одним из этих стариков был Барановский. Все, как один, мы бросились к телеге, отстранив стариков, и сами потащили камни.

Конвой предупредил нас о прибытии дежурного по лагерю. Едва мы успели перегнать телегу на место, как на нас набросились несколько красноармейцев и стали избивать прикладами. Кто не успел убежать, был посажен в карцер или заперт на проклятой Секирной горе.

После нескольких дней тяжелой работы священник заболел и оказался в санчасти. В то время там работал сосланный поляк, доктор Высоцкий. Он занялся болезнью священника так заботливо, что за несколько дней поставил его на ноги. Вскоре, благодаря заступничеству доктора Высоцкого, ксендза перевели работать в больничную аптеку. Он проработал там несколько месяцев, а после перевода Высоцкого в Кемь, его сделали сторожем. В этом качестве Барановский пребывал до конца своего срока, то есть до 1928 года, после чего был отправлен с Соловков в Центральную Россию.

Через несколько дней после прибытия ксендза, на Соловки прислали новую партию заключенных в количестве 300 человек. В этой партии я встретил много своих знакомых из минской тюрьмы.

Прибыли ли с вами женщины?

Да. Около двадцати.

А из моих знакомых?

Вроде бы графиня Р.

Графиню Р. я хорошо знал еще по минской тюрьме. Окно моей камеры было, как раз, над ее окном, так что, при помощи «шнурковой» почты, мы часто переписывались, чтобы хоть чем-то отвлечь себя от грустных мыслей. Я решил обязательно разыскать ее на острове. В отделе работ узнал, что часть прибывших женщин, работает на кирпичном заводе в трех километрах от кремля. Прибыв на кирпичный завод, начал искать графиню Р. и, вскоре, нашел. Согнутая, она тащила на плече доску с мокрыми еще кирпичами.

День добрый, пани! – поприветствовал я ее.

Графиня, увидев меня, бросила доску и кинулась ко мне с криком:

Ах! Какая радость, пан Мечислав! Спрашивала уже о вас, знала, что выслали вас сюда. К сожалению, никто не смог ответить мне, где вы находитесь.

Зато я вас нашел.

Я рада, очень вам благодарна. Радостней мне будет на этом проклятом острове.

Мы пошли в сушилку и сели на досках.

Что там, в Минске?

Много ваших знакомых расстреляли: Лешчинского Александра, Журавского Стефана, Абрамовича, Адамовича и много-много других. После вашего отъезда из Минска расстреляли 150 человек.

А что с Хеленой Рубчиньской?

Хелену отправили в Польшу, ее брат получил пять лет заключения на Соловках, он сейчас в Кеми.

Знаете ли вы, что расстреляли Янину Яцкевич? – продолжала она. – Ту, которая сидела со мной в камере.

Это невозможно! – вскрикнул я.

Да-да, Мечислав. Мы все были удивлены ее спокойствием перед смертью. Так смотреть в глаза смерти могут только польки.

Прошу, расскажите об ее последних минутах, – просил я графиню.

Красиво и геройски она держалась. Когда она возвращалась из суда, мы спросили у нее через окно: «Янина, сколько тебе дали?» Она, смеясь, ответила: «Приговорили к расстрелу». Отважно, с улыбкой на губах, пошла она в, так называемую, камеру смерти. Через несколько дней, около 6 часов вечера, в тюрьму прибыли Баранов, Креск и Пик – палачи ГПУ. Когда мы их увидели, сразу поняли, что приехали на расстрел. Через несколько минут из камеры вывели Янину. Ненависть переполняла нас. «Янина, Янина!» – кричали мы. «Не плачьте, сестры! Плач вам не поможет! Помните, что это счастье – умереть за Польшу!» – махнув платком в нашу сторону, она пошла за Барановым, Пиком и Крестом в машину, которая стояла у тюремных ворот. Мотор недолго порычал, машина двинулась. Янина поехала на расстрел. Позднее мы узнали, что она приняла смерть геройски, смело глядя в дула наганов, с криком: «Пусть всегда живет Польша!»

А что тут на островах делается? – спрашивала меня графиня по окончании рассказа о смерти Янины. – Здесь все женщины обязаны так работать?

Почти все. Есть исключения, но к ним принадлежат те женщины, которые соглашаются на нечеловеческие предложения чекистов. Но и те работают меньше только до тех пор, пока не перестанут быть интересны чекистам. Потом они снова возвращаются к тяжелым работам.

Может, у них все-таки есть какая-нибудь другая женская работа, а не этот ужасный труд на кирпичном заводей

Прошу вас, пани! Работа здесь еще не самая тяжелая, хотя каждая из вас должна ежедневно перенести тысячи кирпичей на 200 шагов до сушилки. Зимой я работал в лесу, видел, что в лесу работают и женщины. Была там, например, известная княгиня Ольга Гагаринова.

А что они делали в лесу?

Мы, мужчины, рубили деревья, а женщины, запряженные в сани, вывозили их на склад. А на Соловках снегу по пояс. Это была действительно тяжелая, непосильная работа. Не одна тогда умерла, много женщин погибло от переохлаждения и переутомления. Впрочем, на Заяцком острове, где находились только женщины, они сами должны были рубить и вывозить срубленные деревья, выполняя ту же норму, что и мужчины.

Меня поражает то, о чем вы рассказываете. Лучше покончить с собой.

Ну что вы, пани. Я тогда об остальном буду молчать, не хочу вас пугать.

Лучше, все-таки, узнать об этом раньше.

Девушки из женского лагеря обо всем вас проинформируют.

В эту минуту к нам подошел управляющий работами на кирпичном заводе и крикнул:

Что за разговоры! Марш на работу!

Мы встали с лавки и не спеша двинулись в сторону завода.

Знаете, – полушепотом сказала графиня, – этот мужик приказал мне зайти в его комнату. Я думала, что это как-то связано с теми, кто сидел со мной в Минске, и он хочет со мной об этом поговорить. Но, представьте себе, когда я вошла в его комнату, он начал мне делать пошлейшие предложения.

Догадываюсь, – кивнул я головой.

Это тот отвратительный старый еврей без зубов, – продолжила графиня Р. – Он предложил мне стать его любовницей. Я плюнула ему в лицо и вышла.

Эти изверги, – пробормотал я, – бесчувственны, они знают, что наша жизнь зависит только от их прихоти. Вы спросите у женщин в бараке, сколько уже отдалось этому паршивцу. Он – управляющий работой на кирпичном заводе, зовут Ремер, настоящий жид.

Не понимаю, – обратилась ко мне пани Р., – как женщины могли согласиться на это.

Мы замолчали. Пани Р. погрузилась в раздумья. Грусть и недовольство отразились на ее лице. Я попрощался с графиней и направился в санчасть.

После недели многочасовой работы на заводе, графиню Р. перевели в тюремную прачечную. Когда я узнал об этом, снова решил ее навестить. Я застал ее возле шайки, она отстирывала экскременты с белья. Только вид ее был странный и обидный, как и сама работа. Тем более, для графини, которая всегда была изысканной и независимой. В обязанности прачки входило простирать за день сто пар белья, а это было просто невозможно сделать. Так как графиня до этого никогда не стирала, сейчас она не успевала за остальными. Вскоре, ее перевели на другую работу, и с тех пор она переходила с места на место. Когда в ноябре началась рубка леса, ее перевели туда.

Под конец декабря меня послали от лазарета в то место, где работала графиня Р. Там уже находился наш фельдшер Давиденко.

Вы знаете, – спросил я у Давиденко, – графиню?

Да, знаю. Очень мне ее жаль. Мстят ей чекисты за то, что не соглашается на их утехи. Держат ее в лесу.

А как у нее со здоровьем?

Плохо. Поморозила ноги. Если бы я не боялся чекистов, давно бы отправил ее в санчасть. Ей это необходимо.

Сделай это для меня, друг!

Давиденко долго не соглашался, но потом уступил моей просьбе. Графиню перевезли к нам в больницу. Тут я упросил доктора Виноградова, чтобы он занялся больной графиней. Виноградов сердечно заботился о больной, которая пролежала в больнице полтора месяца.

Прошел 1925 год. На следующий год на Соловках произошли серьезные изменения. Главный врач, доктор пани Фельдман, выехала в Москву; на ее место пришел доктор Драго. Сменилось и начальство лагеря. На место Ногтева пришел Эйхманс, который стал теперь начальником лагеря. Его помощником был назначен, присланный из Москвы, Мартынели. Васькова сместил новый начальник административной части Степанов. Начальником 1-го отделения стал Зарин; место Антипова, начальника 2-го и 3-го отделений, занял Вейсс, бывший комендант Московского ОГПУ.

В больничном штате также произошли изменения. Прежде всего, уехали те, кто отсидел свои сроки на островах. Уехала и пани М., давшая клятву отомстить убийцам Романа Напольского. После отьезда пани М. и доктора Высоцкого, которого перевели в Кемь, доктор Драго назначил меня в отделение, где находились сумасшедшие. Их было 60 человек в одном помещении. Я и еще два санитара ухаживали за ними. Среди сумасшедших нашел я и барона Штромберга, с которым еще год назад рубил деревья в лесу, князя Оболенского – известного богача из Петрограда, Николая Казнакова – бывшего ротмистра царской армии и т.д.

Через несколько месяцев это отделение закрыли: спокойных больных отпустили, а остальных вывезли в Ленинград. Однако, они не доехали до бывшей царской столицы. Как позже я узнал, больных довезли только до Кеми и под Сорокой, что на Мурманской дороге, расстреляли. Среди других, погиб там и князь Оболенский, и Николай Казнаков. Их расстреляли на станции по, переданному телеграфом, приказу Эйхманса.

Когда ликвидировали палату для душевнобольных, меня перевели в отделение, для надзора за карантином и дезинфекцией в лагере. На этой должности я еще лучше узнал тайны Соловецких островов, так как в мои обязанности входило ездить вместе с доктором Кацевым по разным отделениям лагеря. Я ко всему приглядывался и многое увидел.

Однажды, во время поездки с доктором Кацевым, произошел со мной такой случай. Когда мы прибыли на Сосновую тоню, доктор Кацев приказал мне с двумя санитарами идти до Овсянки, расположенной в двух километрах от Сосновой тони. Но, так как туда трудно было дойти пешком, мы поплыли на лодке. В лодку мы сложили приборы для дезинфекции и двинулись в путь. Когда отплыли километра на два от берега, разыгралась буря, из-за которой наша лодка, как соломинка, была вынесена в открытое море. Были минуты, когда огромные волны ударялись о наше судно, и, казалось, что пробил наш час. 26 часов мы переживали этот ужас, каждую минуту ожидая смерти. Но Бог сжалился над нами. После 26 часов, волны выкинули нашу лодку на берег острова Анзер.

В это время, чекисты, уверенные в том, что мы спланировали побег, выслали за нами моторную лодку с вооруженными красноармейцами. Каково было удивление чекистов, когда мы сами, промокшие до нитки, голодные и обессиленные, появились в здании санчасти. Начальник адм. части Степанов, все-таки, возбудил следствие, хотел привлечь нас к ответственности за попытку побега. Следствие закончилось ничем, благодаря свидетельству доктора Кацева, и дело вскоре закрыли.

Через несколько дней мне было приказано ехать во 2-е отделение лагеря, в Савватиево, находящееся в 12 километрах от кремля. Туда я отправился с фельдшером Брусиловским. Здесь, на второй день после нашего приезда, перед нами предстала следующая картина: в комнату фельдшера Репина внесли человека с разбитой головой.

Кто и где его так ударил? – спросили мы у людей, которые его принесли.

На Секирной горе. Это начальник тюрьмы разбил ему голову прикладом винтовки.

Принесли его сюда, так как фельдшер Репин обслуживал и Секирную гору.

Репин и Брусиловский занялись раненым. Оказалось, что череп его был очень сильно поврежден, и что раненый вот-вот умрет. Было очевидно, что уже через несколько минут несчастный покинет этот мир.

Умер, – констатировал Репин.

Да, умер, бедняга, – подтвердил Брусиловский.

Во имя Отца и Сына... – начал я молитву по усопшему.

Нужно доложить главному врачу, – сказал Репин.

Вышлите заключение, – посоветовал Брусиловский.

Вскоре, телеграфом была отправлена грустная весть: «Сегодня в 10 часов утра начальник Секирной горы убил заключенного». Главный врач Драго отписал: «Доставить труп в санчасть». Тут же Репин дал распоряжение, чтобы труп везли на вскрытие. Мы выехали. Когда проехали уже около километра, я решил посмотреть на погибшего.

О, чудо! – шептал «труп».

Брусиловский, он жив, он шевелит губами!

Ты что несешь? – перепугался фельдшер, остановил лошадь и начал проверять, жив «труп» или нет.

Он жив, – сказал фельдшер через минуту, – но мы будем отвечать за то, что уведомили начальство о смерти.

Нам, действительно, было о чем беспокоиться. Главврач Драго был на островах всего несколько недель и еще не успел познакомиться со всеми порядками, а поэтому, досконально осматривал каждого убитого и составлял акты о смерти. Он хотел показать их комиссии, которая ежегодно весной прибывала с проверкой на Соловки из Москвы. Некоторые из нас верили, что акты, составленные главврачом Драго, привлекут внимание комиссии, и та призовет к ответственности убийц и сократит число преступлений чекистов.

Ну, и что будет с этим больным? – спросил у меня фельдшер.

Давайте остановимся, – ответил я, – может, вернем его к жизни.

Но что будет с нами? Что нам скажет доктор?

Большее, что он сможет сделать, – это добавить нам еще по три года заключения, выгнать нас из больницы на тяжелые работы, но, зато, мы спасем жизнь человеку.

Не спеша, фельдшер двинулся дальше. Надежды мои не оправдались: раненый умер, когда мы были уже в одном километре от лазарета. Фельдшер спокойно вздохнул.

В госпитале доктор Драго составил акт о смерти заключенного. За четыре месяца своей службы в больнице, до приезда комиссии из Москвы, Драго составил 14 таких актов, подтверждающих смерть заключенных, убитых начальниками разных отделений тюрьмы. Когда комиссия прибыла, Драго показал все 14 актов, однако, члены комиссии особо не заинтересовались.

Видимо, заключенные, – пробубнил председатель этой комиссии, – заслуживают того, как с ними поступают. Вообще-то, мы приехали не порядки ваши смотреть.

Тогда зачем, интересно, приехали эти высокопоставленные лица? Позже мы об этом узнали. Комиссия эта, вместо того, чтобы проверять состояние лагерей на Соловецких островах, больше думала о том, как веселее провести время, которое им предстояло провести здесь.

Начальник Северного лагеря Эйхманс дал распоряжение Кутозову, начальнику отделения работ, чтобы приказал своим подопечным каждый день высылать по восемь новых девушек, для обслуживания московских гостей. Каждый день девушек должны были сменять новые, чтобы советские начальники не очень скучали. С этого и началась работа проверяющей комиссии.

Когда приводили девушек, начиналась попойка и «забавы», под звуки оркестра, собранного из заключенных. Товарищи изверги, иногда, силой, иногда, обещаниями о досрочном освобождении, брали девушек. Эта забава длилась 11 дней; комиссия завершила свою «проверку» и возвратилась в Москву. Напрасно девушки, поддавшиеся на обман членов комиссии, ждали досрочного освобождения. Московские насильники, вскоре, забыли о них.

Одна из больничных работниц, тоже принужденная обслуживать московских гостей, через несколько дней после их отъезда, отравилась. В предсмертной записке, которую она положила в шкаф, где хранились лекарства, мы прочитали о причине, толкнувшей ее на самоубийство: «Изнасилованная дикими отвратительными существами, членами комиссии, которые, пользуясь моей наивностью, за цену моего тела обещали вытащить меня из соловецкого ада, не могу больше смотреть на преступления, которые творятся на островах, на несчастных женщин, окружающих меня. Нет у меня больше сил, не смогу я дождаться конца десятилетнего срока, и поэтому, я хочу оборвать свою жизнь».

Я видел еще много различных преступлений, которые совершали тюремные начальники и московские гости. Примером их вранья может служить следующая история, которая случилась в конце 1926 года.

Из одной московской киностудии к нам прибыл кинооператор. Это вызвало немалое удивление и различные домыслы заключенных. Дескать, большевики хотят показать наши мучения нашим знакомым и родным. В один из дней начали подбирать, так называемых, статистов и снимать фильм. Сначала были представлены давние времена, когда на Соловках содержались только политические заключенные и опасные преступники, переживавшие в ужасных условиях нечеловеческие муки. А после большевистского переворота, все здесь, якобы, сменилось на рай.

Выбранных для фильма заключенных, привели в дома, где располагалась администрация тюрьмы и, где достаточно было диванов и другой мягкой мебели. Сюда же привели женщин и заставили танцевать под музыку. Целью этого представления было – показать, как большевики обходятся с заключенными, показать, что все здесь по-человечески и больше похоже не на тюрьму, а на санаторий.

Долго еще мы надеялись, что комиссия увезла с собой, хотя бы несколько десятков дел на рассмотрение, и что, хоть пару человек освободят. Но, когда наступил декабрь, море покрылось льдом и переправляться по нему стало невозможным около шести с половиной месяцев, наши надежды растаяли. Наши мысли быстро протрезвели, и мы стали готовиться к новым жизненным испытаниям.

Зима 1926–1927 годов была необыкновенно тяжелой. В лагере не хватало еды, всем заключенным глядела в глаза голодная смерть. А случилось это потому, что администрация тюрьмы, вместо того, чтобы перевозить провизию, предназначенную для заключенных, использовала паромы для перевозки личных вещей из Мурманска в Архангельск. Вскоре, морозы сковали море льдом и парализовали движение паромов. Для урегулирования ситуации был использован небольшой ледокол. Но и тот, вскоре, застрял во льдах в 40 километрах от островов. На помощь послали большой ледокол «Малыгин», который очистил путь для маленького ледокола, чтобы тот смог приблизиться к острову. Но, чем ближе он подходил к берегу, тем толще становился лед. Даже «Малыгин» не смог с ним справиться. Тогда всех заключенных направили ломать лед и очищать дорогу судам. Это был адский и, практически, бесполезный труд. Несколько человек утонули. За несколько дней нечеловеческих усилий, мы ненамного продвинули ледокол к острову. Капитан «Малыгина» обратил внимание Эйхманса на то, что было бы лучше, вместо этих бесполезных занятий, заставить заключенных на санях перевозить продукты на остров. Эйхманс последовал совету капитана. Работа по разбиванию льдов была приостановлена, и заключенных заставили вытаскивать мешки и коробки.

Ледоколы застряли в восьми километрах от острова, именно, на это расстояние мы должны были таскать сани. Это касалось всех, даже врачей. Спустя несколько дней, продукты были доставлены на остров, и угроза голода миновала.

После этого случая, меня и фельдшера Брусиловского отправили в 6-е отделение лагеря, которое размещалось на острове Анзер. Мы должны были провести дезинфекцию женского барака на Голгофе. Всю дорогу ехали на санях по замерзшему морю.

Никогда не забуду того момента, когда увидел барак, в котором жили женщины. Это было помещение бывшей церкви. Здесь находилось около 350 женщин. Все спали на, так называемых, нарах, стоящих в два уровня: «партер» и первый этаж. Тут было тесно и душно, нечем было дышать. Женщины были грязными, немытыми, в лохмотьях, в которых обитали многочисленные насекомые. Мы приказали сжечь их одежду, а женщин, после того, как подстригли и умыли, одели в чистое белье. Довольные своей работой, мы ожидали доктора Каца и начальника адм. части Степанова, которые должны были приехать и проконтролировать процесс дезинфекции. Однако, нас не только не похвалили, а, наоборот, выказали неудовольствие за то, что спалили без разрешения столько одежды. Хотя это были только лохмотья, полные насекомых. Но разве волнует большевиков здоровье заключенных?

Когда весной 1927 года растаяли льды и наладилось сообщение по воде, доктор Кац взял меня с собой на остров Конд, где я узнал, что происходит с больными. Их там было 478 человек. Их выслали сюда поздней осенью прошлого года за пару дней до того, как стал лед. С пристани мы сразу отправились в больницу. Но каково же было наше удивление, когда увидели, что она закрыта. Вскоре мы узнали, что больничный доктор Уральский, вместе со своими помощниками, сидит в заключении, а из 478 больных осталось только 123.

Что это за порядки? – крикнул доктор Кац. – Сейчас же выпустить доктора Уральского!

Доктора привели к нам.

Что тут творится, коллега? – спросил у него Кац.

Дивные вещи стали происходить после отъезда доктора Липиньского, высланного в Польшу. Начальник острова Хаим Рейво просто закрыл больницу, а продукты, предназначенные для больных, отдал на производство самогонки.

А что стало с больными?

Из-за голода они умирали один за другим. Того, кто осмеливался упомянуть о своей пайке, начальник приказывал раздевать догола и садить в церковную башню. Конечно, они все умерли. Многих расстреляли. Всего погибло 355 человек.

А что делает это быдло Рейво?

Пьет с красноармейцами до потери сознания и расстреливает людей.

Доктор Кац стиснул зубы. Он решил записать во всех деталях ужасные преступления, которые творил на острове Конд Хаим Рейво. После возвращения на Соловецкий остров, доктор Кац написал подробный рапорт о преступлениях Рейво доктору Драго.

Попробуем что-нибудь с этим сделать, – сказал Драго, который во время своего короткого пребывания на Соловках составил уже 1224 акта об убийстве заключенных на островах.

Хотя, если по правде, – продолжил он, – не удалось мне этими убийствами заинтересовать проверяющую комиссию, которая прошлой осенью приезжала из Москвы. Но я попробую еще раз. Сам поеду в Москву. Может, что и получится.

Действительно, вскоре, Драго уехал в Москву и передал документы главному прокурору Советов Крыленко и заместителю председателя Минского ГПУ Ягоде. Вскоре, Драго вернулся на Соловки и по секрету рассказал одному из докторов-заключенных, как Крыленко и Ягода среагировали на его жалобу. Оба... похвалили поступки Рейво. «Если бы таких, как Рейво, было больше, – говорили Ягода и Крыленко, – давно бы уже покончили с внутренней контрреволюцией. Наградить его надо, а не казнить. А ты, доктор, слишком добр».

Действительно, вскоре Рейво получил премию, и его перевели в город Грозный на Кавказе на должность начальника ГПУ. Чем страшнее преступление, чем ужаснее палач, тем больше его хвалят в стране Советов.

После посещения острова Конда, я продолжал работать в санчасти, наблюдая за режимом карантина. В 1927 году начался массовый наплыв заключенных. Почти каждую неделю на пароме прибывало от 600 до 700 человек. Тогда на Соловки прибыло много католических священников. Например, из Петрограда – профессор духовной семинарии Белоголовый, Тройго, Хомич, Иванов, Василевский. С Украины – Илгу, Крывенчик, Федорович, Васович, Савинский. Из Белоруссии – Любаньский, Жолнерович и много других, фамилий которых уже не помню. Отец Василевский, после нескольких месяцев заключения на Соловках, был выслан в Среднюю Азию. Остальные были направлены на работы. Некоторых из них назначили сторожами, большинство же отправили на лесоповал.

Карантинная, где я работал, была прикреплена к 13-му отряду и располагалась в здании бывшего Троицкого собора в кремле. Это было большое помещение, способное вместить около 1000 человек. Поскольку оно не было никак обустроено, заключенные спали на нарах или прямо на каменном полу. Крыша собора была дырявой, и во время дождя вода струями вливалась в помещение, образуя на полу лужи и жидкую грязь, в которой должны были спать люди.

Ничего удивительного в том, что заключенные, попробовавшие всю эту «роскошь», теряли желание жить. Многие кончали жизнь самоубийством. Часто, утром мы находили мертвых: один повесился на оконной перекладине, другой перерезал себе горло, третий отравился мышьяком и т.д. Такое происходило очень часто. В таких условиях работать было невыносимо. И, хотя человек ко всему привыкает, нервы часто не выдерживали. Много раз я давал клятву отомстить красным палачам, которые, сидя в удобных креслах где-нибудь в Москве, Ленинграде или Минске, посылали на смерть десятки тысяч человек.

Весной 1927 года меня вызвали в канцелярию и сказали, что срок моего заключения на Соловках подошел к концу и что я могу покинуть остров. Мне разрешили выехать в Воронежскую губернию, куда разрешалось селиться бывшим заключенным.

Перед отъездом с Соловецких островов, я, как можно точнее старался узнать, сколько заключенных было в этой тюрьме во время моего пребывания190. Согласно статистике, составленной администрацией тюрьмы, за эти три года на Соловках побывало 23400 человек. Из них 9600 умерли. В эту цифру я бы включил и убитых чекистами. Освобождены были 3200 заключенных.

Спустя несколько дней после того, как я узнал об освобождении, по передаче дел преемнику, меня вызвали на пароход. Это был радостный, но, вместе с тем, грустный момент. Я радовался, что наконец-то покидаю этот проклятый остров, но сердце мое разрывалось на части при мысли о том, что сотни поляков остаются тут, приговоренные к мукам и унижениям. Как же тоскливо мне было смотреть на их грустные, но, все-таки, доброжелательные лица. Они были рады, что один из братьев поляков выбрался из советской тюрьмы. Сама по себе в их головах родилась мысль, отразившаяся грустью на их лицах: когда же к ним придет такое счастье? Когда дождутся они этой радостной минуты, которая остановит их каждодневные муки и страдания? Или суждено умереть от голода и болезней, или от пули чекиста и лежать здесь, далеко от родины, в этой проклятой земле?

Расскажи в Польше, как мы тут мучаемся. Пускай все узнают, как выглядит коммунистическое государство, – шептали мне все.

Вскоре, раздался пронзительный вой сирены, и пароход, увозивший меня на свободу, двинулся в путь. Долго смотрел я с парохода на уменьшающиеся тюремные здания, в которых провел столько тяжелых дней. Я погрузился в мысли о будущем. Долго ли позволят мне радоваться свободе советские палачи? Действительно ли закончился мой срок? Неужели они выпустили меня из своих окровавленных лап? Эти вопросы мучили меня.

В полночь мы прибыли в Кемь, а утром, после отдыха, я отправился в местную больницу, чтобы повидать знакомых. Тут я застал доктора Высоцкого, которого в прошлом году перевели с Соловков в Кемь. Я с удивлением заметил, что у доктора не хватает двух пальцев на правой руке.

Что с вами случилось?

О! Это целая история. Как вы помните, я, фельдшер Адельский, инженер Курчевский и двое чекистов выехали с Соловков на Кемь на моторной лодке уже после того, как перестали ходить пароходы. На нас двигались большие льдины, дул сильный ветер. Такое путешествие не могло понравиться. Недалеко от островка Рембот, нас отжала огромная льдина, которая отнесла лодку на несколько десятков километров на север. Там лодку затерло во льдах так, что мы, казалось, уже не могли выбраться. Только после семидневной борьбы со льдами нам, все-таки, удалось выйти на открытую воду. А нужно было пройти еще 150 километров, чтобы добраться до Кеми. Уставшие, мы засыпали. Фельдшер Адельский умер во сне, его тело мы были вынуждены выбросить в море. Я, заснув, отморозил себе пальцы рук и ног. Когда мы, все-таки, добрались до Кеми, я оказался в санчасти уже в качестве больного. Два с половиной месяца тяжело болел. Мне ампутировали два пальца правой руки, два пальца левой ноги и большой палец правой ноги.

Ну и как вам в Кеми, доктор?

Очень часто я выезжаю в командировки: в Пуранду, Ухту, на Медвежью гору. Пан Мечислав, здесь творятся вещи еще более ужасные, чем на островах, ежедневно убивают десятки человек.

Я рад, – продолжал доктор, – что вы вырвались из этого ада. Какие у вас планы на будущее?

Постараюсь попасть в Москву и найти Польский Красный Крест, чтобы узнать, как мне достать разрешение на выезд в Польшу.

Мне приятно, что вы хотите вернуться на родину. Нужно, чтобы вы добрались туда, как можно быстрее и рассказали всем, как выглядит коммунистический строй в России, как издеваются над народом палачи. И я хотел бы вернуться в Польшу. Живу в России уже 20 лет, меня вывезли из Польши, когда мне было 9 лет. В 1920 году большевики расстреляли моего отца. Мы жили на Дону, там я окончил гимназию. Позже поступил в университет, а в 1925 году стал врачом. Все люди сидят по тюрьмам в этой гниющей России. Тянет меня в Польшу, и, несмотря на то, что вырос в России, я люблю Польшу всем сердцем. Меня научила этой любви моя мать.

Действительно, доктор Высоцкий на каждом шагу показывал пример настоящего патриотизма. Каждый поляк, попадавший в санчасть, мог в любой момент рассчитывать на его поддержку и опеку. Я помню, как он заботился о старом поляке Владиславе Маляже. Все доктора и фельдшеры были уверены, что он умрет и поэтому не нуждается в лечении. Но доктор Высоцкий, все-таки, поставил старика на ноги.

Помните ли вы, доктор, Маляжа, которому спасли жизнь? Его тоже скоро выпустят.

Я рад, что смогу увидеть его. А к вам у меня будет просьба. Как только вы окажетесь в Москве, прошу, зайдите к моей матери и передайте ей огромный привет, скажите, что я жив. Она живет недалеко от Москвы.

Он дал мне точный адрес.

Кемь была последним пунктом, напоминающим Соловецкие острова. На этом я и закончу свои воспоминания.

Позволю себе еще присоединить фамилии поляков, которых расстреляли на Соловках во время моего заключения. Это не весь список, многие фамилии вылетели из моей головы.

1. Напольский Роман. 2. Дец Франчишек. 3. Лукашевич Петр. 4. Федорович Тадеуш. 5. Михаловский Здислав. 6. Щведерский Феликс. 7. Сидор Ян. 8. Мурачевский Станислав. 9. Кшижановский Юзеф. 10. Муравский Владислав. 11. Лисовский. 12. Журавский. 13. Грушка Ян. 14. Козловский Эдвард. 15. Чайковский Зигмунд. 16. Петровский. 17. Денбиньский Хенрик. 18. Флорчак. 19. Жолнаревич и др.

На свободе

Через два дня после остановки в Кеми я приехал в Ленинград. Я решил надолго здесь задержаться, чтобы повидать, живших здесь, некоторых моих знакомых, бывших заключенных. Меня радовал город, его движение, его пульс. Вот уже три года я не был в цивилизации, находясь далеко от вольной жизни. Но, чем сильнее я вглядывался в город, присматривался к людям, тем больше я замечал на их лицах уныние, тоску, страх. Практически у всех в глазах поселилась грусть, а на губах редко появлялась радостная улыбка. Вскоре, я увидел в этом, когда-то прекрасном и огромном, городе серьезные недостатки. Главные улицы Ленинграда, такие, как Невский проспект, улица Литейная и другие, полны были грязи. Дороги – все в ямах и выбоинах, тротуары разбиты. Люди выглядели не лучше в своих одеждах: они больше походили на обитателей какой-нибудь глухой деревни, нежели на жителей столицы. Хватало и оборванцев, пугающих своим видом.

После достаточно долгой прогулки по Ленинграду, я нашел своих знакомых, которые мне очень обрадовались и поздравили с тем, что я смог вырваться из советских лап. В ту минуту я еще не до конца понимал, как мне хочется уехать в Польшу.

Огромный камень спал с души, когда я узнал об окончании срока заключения, но мысль о том, что меня не оставят в покое советские палачи, не покидала. Вскоре оказалось, что я должен был отправиться на вольное поселение в Пензенскую губернию без права выезда. Тем не менее, я не оставил надежды выбраться из этого большевистского болота и строил планы побега в страну, которая представлялась мне в ту минуту настоящим раем и мечтой жизни. Планам моим суждено было сбыться. Вскоре, мне удалось добраться до Польши. Долго я отходил от жизни в большевистском крае, о котором и сейчас вспоминаю с содроганием.

Я решил написать эти воспоминания, чтобы поляки узнали, что на самом деле представляет из себя большевистский рай в России и какую «пользу» несут красные властители Кремля мировой цивилизации.

АРНОЛЬД СЕРГИУС ЛЕОНАРДОВИЧ ШАУФЕЛЬБЕРГЕР

* * *

189

Публикуется без сокращений по: Леонардович М. На островах пыток и смерти (воспоминания с Соловков) /Пер. с пол. М. С. Горбунова // Каторга и ссылка на Севере России: Сб. ст. Т. 3: Воспоминания поляков / Сост. и науч. ред. Μ. Н. Супрун. Архангельск, 2008. С. 30–91.

190

В 1991 г. польский историк Хелена Овсяны передала Соловецкому музею-заповеднику копии документов из польского архива МВД – материалы польской разведки с подробными данными о Соловецком отделении СЛОНа за 1928 – 1932 гг. Документы содержат карту архипелага с описанием всех командировок, числа содержащихся там заключенных, подробным списком всей администрации Соловков, даже с указанием слабых мест некоторых из них. Возможно, что автор этих воспоминаний был одним из информаторов. – Примеч. М.Н. Супруна.


Источник: Воспоминания соловецких узников / [отв. ред. иерей Вячеслав Умнягин]. - Соловки : Изд. Соловецкого монастыря, 2013-. (Книжная серия "Воспоминания соловецких узников 1923-1939 гг."). / Т. 1. - 2013. - 774 с. ISBN 978-5-91942-022-4

Комментарии для сайта Cackle