Источник

Д.М. Бацер. Соловецкий исход175

Мы уезжаем

Конец июня 1925 года. День выдался для северных широт на редкость хороший – безоблачный и тихий. В политических скитах он начался, как всегда. После завтрака дежурные на кухне начали готовиться к приготовлению обеда; любители утреннего моциона прогуливались по двору; большинство засело за книги и тетради. Никто и не заметил, как часов около 11-ти – 12-ти, староста, в сопровождении караульного, вышел за ворота скита. Тем большим было общее удивление, когда раздался сигнал – удары в самодельный гонг – созывавший всех обитателей скита в здание бывшей церкви. Это было самое обширное помещение в скиту, носившее название «культ» – то ли в качестве напоминания о его прежнем назначении, то ли потому, что в нем проводились общескитские «культурные мероприятия»: чтение лекций и докладов, празднование 1-го мая и годовщины февральской революции, встречи Нового года и т.п. Когда все собрались, староста сообщил, что его вызвали к начальнику команды и тот передал ему распоряжение Управления: всему скиту через три часа быть готовым к отбытию из лагеря.

Куда? На этот вопрос староста ответа не получил, но ему сказали, что другие скиты, якобы, уже отправились в путь.

Ликвидировать в течение трех часов хозяйство, существующее около двух с половиной лет, было не так просто. Тут же было решено всю, принадлежащую коллективу, хозяйственную утварь оставить будущим хозяевам скита; имевшиеся запасы продуктов, кроме таких нетранспортабельных, как картофель, капуста, взять с собой; библиотеку (более 1,5 тысячи книг) не разрознивать, хотя она состояла из книг, как принадлежавших лично заключенным, так и присланных Политическим Красным Крестом для всего коллектива. Собрание длилось недолго, не больше двадцати минут. Через три часа были поданы подводы, на которые погрузили весь скарб; нас вывели за ворота, где уже ожидал конвой, и мы двинулись в путь176.

На рейде Анзера стоял хорошо известный всем нам «Глеб Бокий» – пароход УСЛОНа. На нем уже находились товарищи из двух других политскитов – Савватия и Муксолмы. На борт нас перевезли на корабле, в несколько приемов. Когда все были приняты на борт, пароход взял курс на материк.

На станции железной дороги в Кеми стоял состав, какого нам, да, наверное, и никому другому, ни раньше, ни позже видеть не приходилось: шесть, помнится, арестантских вагонов, один или два двухосных товарных, также один или два обычных пассажирских, а посередине блистающий зеркальными окнами роскошный салон-вагон. Его занимали Андреева, тогда зам. начальника секретно-политического отдела (СПО) ОГПУ, в ведении которой находились все политические заключенные и ссыльные; начальник Тюремного управления ОГПУ Вейс (или Вейсс) и Дукес, ранее начальник Внутренней тюрьмы ОГПУ (Лубянка, 2), а к тому времени, как говорили, заместитель начальника Тюремного управления.

Посадка прошла без суеты, понуканий и окриков. Помнится, что обошлось даже без обычной процедуры приемки этапа по документам – при посадке в вагоны пересчитали количество «голов», и дело с концом. Вагоны оказались не «столыпинскими», а простыми арестантскими, вроде изображенного на известной картине Ярошенко «Всюду жизнь»: дореволюционные вагоны 4-го класса с обычными, по обе стороны, но зарешеченными окнами. Их можно было открывать, и доступ к ним был свободен. Особенность вагонов 4-го класса – в том, что в них не два, а три яруса полок. На каждом ярусе у одной полки была откидная доска, превращавшая полки в сплошные трехметровые нары.

В пассажирских вагонах, по-видимому, ехал тюремный надзор и свободные от смены пассажиры; в багажных – казенное имущество.

Спешные сборы, впечатления от путешествия из скитов на пристань и затем – на пароходе по морю, а главное, от встречи с друзьями, с которыми не виделись кто по два, а кто и по три года, и ранее незнакомыми товарищами – все это не оставляло времени для того, чтобы задуматься над тем, что, собственно, происходит, что сулит нам будущее.

Мы разместились, осмотрелись и, наконец, тронулись в путь.

Предыстория

Расстрел заключенных в Савватиеве 19 декабря 1923 г. получил широкую огласку: даже в центральных советских газетах были помещены краткие заметки. В высших сферах расстрел, по-видимому, вызвал некоторое смущение: даже в самые острые послеоктябрьские дни, в тюрьмах таких, заранее подготовленных, эксцессов не было. Шингарева и Кокошкина убили не охрана, а, ворвавшиеся в больницу, «безответственные элементы». Здесь хладнокровно стреляли в людей, повинных всего лишь в нарушении лагерных «правил внутреннего распорядка» – случай беспрецедентный. Позднее, из весьма осведомленного источника, нам стало известно, что Д. Б. Рязанов на заседании ЦК РСДРП кричал, что «опозорены его седины». Так, если не говорили, то думали многие коммунисты.

Еще больший резонанс имел соловецкий расстрел на Западе, особенно, с лета 1924 г., когда с началом навигации появилась возможность информировать о событиях внешний мир. Слово «Соловки», не сходило со страниц зарубежных газет. Социалистический Интернационал требовал расследования с участием представителей международного рабочего движения. Британский Конгресс тред-юнионов, ведший тогда переговоры с ВЦСПС, настаивал на предоставлении членам его руководства возможности посетить Соловки. Сначала английской профсоюзной делегации ответили, чем-то, вроде, полусогласия, но затем, их требование было отклонено под тем предлогом, что инцидент то ли расследуется, то ли уже расследован компетентными советскими органами, и ответственность за него несут заключенные, не подчинившиеся законным требованиям администрации, которая, впрочем, также действовала самовольно и поспешно.

В это же, примерно, время, в ОГПУ было подано от имени всех соловецких политзаключенных требование о переводе их на континент. Требование мотивировалось тем, что в течение более полугода, Соловки почти полностью отрезаны от внешнего мира, и все это время заключенные остаются во власти безответственной администрации, действия которой, за отсутствием какой-либо связи с континентом, нельзя своевременно обжаловать. Сколько я помню, заявление было сдержанным по форме, но решительным и почти ультимативным.

На исходе лета, в Соловки приехал П.А. Красиков (в то время прокурор Верховного Суда), чтобы провести, в порядке прокурорского надзора, обследование Соловецких лагерей. Главной целью Красикова было посещение политскитов. Сколько я помню, он побывал только в Савватьевском скиту (а, может быть, в Муксолмском); вел длительные переговоры со старостатом, главным образом, с Б. О. Богдановым, представлявшим все фракции всех трех скитов. К слову сказать, они достаточно хорошо знали друг друга по Петрограду 1917 г. и, надо думать, едва ли испытывали взаимную симпатию.

В бытность Красикова на Соловках, во всех скитах была объявлена голодовка в поддержку требования о переводе на материк. Она была тщательно подготовлена и, несмотря на разобщенность скитов, прошла организованно и дружно; начали и кончили ее во всех скитах в один и тот же день. Продолжалась она, кажется, две недели.

Красиков заверил старост, что вопрос о переводе политзаключенных на материк рассматривается и будет, по его мнению, разрешен положительно.

Первым результатом экскурсии Красикова на Соловки – была обширная статья, помещенная им в «Известиях»177, где подробно описывалось привольное, чуть ли не райское житье соловецких политзаключенных. Статья была хорошо документирована, в ней обильно цитировались письма заключенных, адресованные, впрочем, не Красикову и не редакции газеты, а родным. И все цитаты были, как на подбор: в них расхваливались условия жизни, хорошее питание, красоты природы, писалось об успешности занятой науками. В этих письмах цинга даже не упоминалась; судя по ним, никто никогда не болел, все были бодры и полны оптимизма.

Статья поставила заключенных перед тягостной дилеммой: писать все, как есть – это значит вызывать тревогу и излишние волнения близких; писать, как это всегда делалось, успокоительные письма – давать Красиковым возможность подкреплять свою ложь свидетельствами самих заключенных. Удовлетворительно решить задачу, так никому и не удалось...

Прошла осень 1924 г. и стало ясно, что зимовать придется на Соловках. Когда открылась навигация 1925 г., старостат напомнил о своем заявлении. И вот, в конце июня, нас вывезли на материк. Требование, предъявленное в прошлом году, удовлетворено. Формально – это победа. И тут же невольно вставал вопрос – не пиррова ли это победа, не везут ли нас на еще худшее, чем Соловки.

Зеленая улица

Наталкивали на этот вопрос не особая суровость конвоя и «дорожного пайка», и даже не салон-вагон с начальством, явно высокого ранга. Тревогу вызывали совершенно необычные условия этапирования. Нашему составу была открыта «зеленая улица». Я помню три остановки на всем нашем долгом пути – в Ленинграде, Вологде и Челябинске. Их, несомненно, было больше: ведь паровоз не мог совершить таких длинных перегонов без забора на промежуточных станциях воды и пополнения запасов топлива. Можно предположить, что эти промежуточные остановки делались, главным образом, если не исключительно, ночью. Это предположение подтверждается тем, как обставлены были те дневные остановки, которые хорошо сохранились в моей памяти.

Первая была в Ленинграде. Там наш состав сразу поставили на какой-то дальний запасной путь. К моменту прибытия, по обе стороны были выстроены шпалеры войск. Такой чести мы еще ни разу не удостаивались. В Ленинграде мы простояли целый день. Нам выдали там паек на последующие дни и покормили горячей пищей – в этапах вещь небывалая.

Днем до нас донеслось, из недалека, довольно стройное пение хором революционных песен. Репертуар был обычным в те времена у социалистов: «Вихри враждебные...» (тогда бывшие чем-то вроде общего, для всех направлений, гимна), «Смело, друзья, не теряйте». Лишь, спустя примерно неделю, мы узнали, что к нашему составу прицепили еще один арестантский вагон с недавно осужденными ленинградскими социал-демократами, главным образом, молодыми. Молодежь получила тогда первое крещение, была полна энтузиазма и дала ему выход в пении революционных песен.

Следующая, запомнившаяся мне, остановка была в Вологде. Тот же ритуал встречи: шпалеры войск по обе стороны запасного пути, подальше от вокзала; раздача сухого пайка и горячей пищи. Из Вологды путь наш лежал через Буй – Вятку – Пермь на Челябинск. Вятку и Пермь мы, по всей вероятности, проезжали ночью. Хорошо сохранилась в памяти длительная – с раннего утра до позднего вечера остановка в Челябинске, снова со шпалерами войск.

Подъезжая к Вологде и Челябинску, и отъезжая оттуда, изо всех (как потом выяснилось) вагонов мы выбрасывали через окна письма. Мне точно известно, что, по крайней мере, два письма дошли до адресатов. На стоянках выставляли в окнах листы бумаги, на которых большими буквами был написан примерно один и тот же текст: «Социалистов из Соловков увозят в неизвестном направлении». Конвой никаких мер против этого не предпринимал, рассчитывая, очевидно, на то, что солдаты не дадут подойти к вагонам на такое расстояние, чтобы можно было прочитать написанное.

После Челябинска ехали мы недолго, не более 2–3 часов, и остановились. Выглянув в окно, мы ничего не обнаружили, кроме двух-трех, тускло горевших, керосиновых фонарей, едва освещавших что-то, вроде станционного здания. Порешив, что утро вечера мудренее, мы улеглись спать. Проснулись, когда уже рассвело, от шума открываемых в тамбуре дверей. Через несколько минут раздалась команда: «Выходи по трое!».

«Мы ехали полем...»

Вышли, огляделись: голая степь, небольшое станционное здание и на нем вывеска «ст. Чебаркуль», один или два железнодорожных жилых здания, сарай.

Конвоир предложил нам следовать за ним. Пошли. За станционным зданием стояла подвода с возчиком. Мы погрузили в нее свои вещи, уселись сами и тронулись в путь, очень, впрочем, недалекий. Проехав около километра, остановились около группы вооруженных конвоиров, к нам присоединился сопровождавший нас. Через несколько минут подъехала еще одна подвода с тремя товарищами, затем еще, и еще, и еще, пока не растянулся обоз, длиной чуть ли не в километр – всего набралось подвод не менее 130, а может быть, и все 130. Через некоторое время, впереди нашей подводы появилась еще одна с тремя конвоирами и пулеметом, обращенным в нашу сторону. Как мы узнали потом, такая же подвода с пулеметом замыкала обоз. Обоз окружила большая группа вооруженных всадников, как оказалось – местных чоновцев. Один из них в качестве «впередсмотрящего» отъехал по проселочной дороге метров на двести, и мы снова тронулись в путь.

Это было путешествие, не лишенное колоритности. Передовой всадник сгонял с дороги любого встречного – пешего, конного или едущего на подводе. В общей сложности, мы провели в пути (не считая остановки на ночлег) не менее 18-ти часов и за все это время проехали только два села, которые, очевидно, никак нельзя было объехать. Наш авангард предварительно загонял всех в дома, и мы не проезжали, а карьером, подымая облака пыли, проскакивали опустевшую сельскую улицу и переходили на шаг только после того, как она оставалась далеко позади.

Когда солнце уже начало клониться к закату, наш обоз свернул на большую поляну и образовал, нечто, напоминающее казачий стан – круг, внутри которого, слезши с подвод, оказались мы, и который с внешней стороны был оцеплен подводами с конвоирами и спешившимися чоновцами.

В походных кухнях был приготовлен обед. Тут-то мы и обнаружили, что в Ленинграде к нам присоединили человек 50, только что осужденных к трем годам заключения, социал-демократов, а в Челябинске – еще нескольких, сидевших до того в тамошнем политизоляторе. Но гораздо большего числа мы недосчитались: среди нас не оказалось не менее четверти, а то и трети соловчан. Не было среди нас ни одного из соловецких старост. Потом мы узнали, что трех женщин, бывших на Соловках с маленькими детьми, отправили в ссылку, а все остальные пошли в Тобольский политизолятор.

Отсутствие старост диктовало необходимость выбора новых. На импровизированном, тут же на поляне, общем собрании, было решено фракционных старост не выбирать. В качестве общего старосты был без споров и обсуждений выбран кто-то из социал-демократов старшего поколения, не помню сейчас, кто именно, кажется, Алексей Малкин.

Присутствие среди нас отбывавших срок в Челябинском политизоляторе, подсказывало, что ждет нас не лагерь, а тюрьма. Встал вопрос – какой линии поведения придерживаться, в случае «завинчивания» режима. Главной задачей было при любых условиях сохранять единый коллектив.

Без долгих прений, старосте была вручена верховная и абсолютная власть, а все его распоряжения были признаны подлежащими безусловному выполнению. Далее, было решено по прибытии на место требовать присутствия старосты при приемке этапа; в противном случае, своих имен не называть, вещей не брать. Если рассадят – в камеры под замок – немедля устанавливать, всеми имеющимися средствами, связь между собой и со старостой. Староста, со своей стороны, тут же дал указание: без его прямого распоряжения не объявлять голодовки, но, если этого потребуют обстоятельства, прибегнуть к другим методам борьбы – пассивному сопротивлению и т.п., не вступая, однако, ни в какие переговоры с администрацией, без участия старосты.

Собрание продолжалось недолго, так как никаких возражений предложенная линия поведения ни у кого не вызвала.

Ночевали под открытым небом на телегах. Впрочем, мало кто заснул в ту ночь раньше 2–3 часов пополуночи. Кто прогуливался парами или небольшими группами внутри нашего казачьего круга, кто разговаривал, усевшись с друзьями на подводе. Все были возбуждены.

На рассвете мы снова пустились в странствование с конным эскортом и пулеметами впереди и сзади.

Днем вдали замаячили какие-то строения. Когда приблизились к ним, то увидели среди голой степи, большого красного кирпича, П-образное здание тюрьмы, огражденное высокими, кирпичными же стенами с караульными вышками на углах. Перед тюремной оградой высился трехэтажный жилой дом. Кругом ни деревца, ни здания, только проселочная дорога тянулась к черневшему вдали поселку. Это был маленький тогда городок Троицкого уезда Челябинской области – Верхнеуральск. Здесь в столыпинские времена был построен военно-каторжный «централ». Теперь он был назван Верхнеуральским политизолятором, и нам предстояло стать первыми его обитателями.

3. Приехали

Обоз подъехал к тюрьме и, сделав полукруг, остановился. Мы слезли с подвод. Вскоре, из ворот вышло несколько человек в военной форме, в руках одного из них было несколько листов бумаги. Это был небольшого роста, плотный мужчина, как мы узнали позднее, начальник политизолятора Дупер (или Дуппер).

Началась перекличка. Называется первая фамилия. В ответ – гробовое молчание; вторая – то же, третья, четвертая, десятая... Все молча стоят. Затем от группы военных отделяются двое – это были надзиратели, «менты», по принятой в те времена тюремной терминологии – и выдергивают из толпы первого, попавшегося под руку.

Берите ваши вещи.

Где ваши вещи?

У старосты.

Выхваченного уводят. То же повторяется со вторым, третьим и т.д. Доходит мой черед. Тот же диалог, и два надзирателя ведут меня, через калитку у тюремных ворот, во двор, откуда мы сразу попадаем в здание тюрьмы. Входим в небольшую комнату, в ней несколько человек, под зарешеченным окном канцелярский стол и на нем груда папок – «личных дел».

Ваша фамилия?

Спросите у старосты.

Имя и отчество?

На этом разговор кончается. Вопрошавшие держатся корректно, ограничиваются этими двумя вопросами и сразу же начинают перебирать папки, взглядывая то на меня, то на очередную папку. Администрация явно предусмотрела возможность пассивного сопротивления такого рода и к нему подготовилась: опознание производилось по фотокарточкам в личных делах, и, надо отдать справедливость, делалось это быстро и безошибочно.

Со мной, впрочем, обошлось без переборки папок. Один из находившихся в комнате начал вглядываться в меня и сказал:

– Постой, постой, я его знаю, он у меня в 1923 г. в собашнике178 сидел...

Мое личное дело быстро найдено, и надзиратель повел меня на второй этаж,

помнится, даже предварительно не обыскав. Через несколько минут я оказался в довольно просторной камере. В ней уже было человек пять-шесть.

Камера была такой, какой положено быть камере в Столыпинском централе, цементный пол, стены, до половины покрашенные в серый цвет, а выше – побеленные, два окна почти под потолком с крутыми откосами вместо подоконников. До намордников царское тюремное ведомство не додумалось; а новое начальство пока еще придерживалось освященных временем традиций.

Меблирована камера была скромно, но мило: большой стол посередине, штук десять табуретов, столько же деревянных топчанов с набитыми соломой тюфяками, подушками и, солдатского сукна, одеялами. И у двери – услада сердца – милая параша.

На стене около двери красуются в деревянной рамке «Правила внутреннего распорядка», а в них множество пунктов, касающихся того, что заключенные делать обязаны, а что им делать возбраняется; меньше места было уделено тому, на что «заключенные имеют право», а в конце, и вовсе кратко перечислены кары, налагаемые за нарушения правил – начиная с лишения закупок в ларьке и кончая заключением в карцерное узилище. Среди прав, была переписка с ближайшими родственниками, с ограничением общего числа получаемых и отправляемых писем тремя в месяц.

Было ясно, что безропотно этих правил не примем, что предстоит борьба, а, чтобы начать ее, нужно, прежде всего, связаться с товарищами. Залезши на топчан и ухватившись за решетку, кто-то из нас подтянулся к окну и окликнул. Никто не ответил – ближайшие к нам камеры были еще пусты. Решили выждать, а пока заняться делом. Живя, относительно, свободно в Соловках, кто знал, успел забыть тюремную азбуку, а кто не знал ее – не выучился. Нужно было вспоминать или учиться заново. Пример подал Валентин Людвигович Неймарк179, самый старый из нас сиделец – в первый раз он был арестован в 1908 г. Улегшись на топчан, он стал выстукивать пальцем по пряжке брючного ремня тюремную азбуку. За ним и остальные занялись тем же, одни вспоминая азбуку, другие – предварительно начертав ее. У всех были карандаши, а кой у кого в карманах нашлась и бумага.

Через некоторое время мы услышали, как несколько раз отворяли и запирали дверь соседней камеры. Выждав, мы простучали. Вот уже шестьдесят лет прошло с того времени и, должно быть, не менее сорока с той поры, когда мне последний раз пришлось пользоваться тюремной азбукой, но эти три буквы въелись в мою память неизгладимо.

Тук-тук, тук-тук-тук-тук-тук; тук-тук-тук-тук; тук-тук-тук; тук-тук-тук; тук-тук-тук-тук. КТО?

Нам ответили. Сначала неуверенно, спотыкаясь, повторяя по несколько раз непонятное слушателям слово, а потом, все уверенней и быстрей, мы стали перестукиваться сначала с соседней камерой, а потом – с расположенными под и над нами. По мере того, как стали заселяться камеры, все в более широких размерах шла перекличка через окна.

Дальше события начали развиваться столь стремительно, что я не могу поручиться ни за правильную передачу их хронологической последовательности, ни за полноту моего рассказа.

На следующий, кажется, день прибыло высокое начальство: Андреева (в просторечье – Андреиха), Вейс и Дукес. По-видимому, они задержались в Челябинске и прибыли в Верхнеуральск следом за нами на автомобиле. Потом они, в сопровождении Дупера, обходили камеры. Их встречали молча, не вступая в разговоры и, либо не отвечая вовсе на вопросы, либо предлагая за ответом обратиться к старосте. В тот же, как будто бы, день, караульный выстрелил в кого-то, разговаривавшего через окно. Едва ли он сделал это по собственной инициативе. Думаю, также, что промахнулся он тоже не случайно: повторять декабрьские события высшее начальство, вероятно, не было расположено.

Ответом на выстрел была обструкция. В считанные минуты вся тюрьма ходуном заходила. В двери и оконные решетки колотили чем попало – табуретками, сорванными с топчанов досками; за этим шумом почти не были слышны выстрелы. Надо думать, что, если при этом никто не был убит или ранен, то и это было не случайным. Весь этот шум и гам покрывал, несшийся изо всех камер, крик: ста-рос-ту!

Много времени спустя, родственники, приезжавшие на свидание и останавливавшиеся у местных жителей, рассказывали, со слов последних, что шум достигал городка, – а он был расположен довольно далеко: от тюрьмы до ближней окраины было километра два180. Не помню, сколько времени продолжалась обструкция. Кончилась она тогда, когда надзиратели через кормушки стали кричать, староста «приказал» прекратить шум, так как он сейчас будет говорить. Действительно, когда все стихло, мы в нашей камере услышали голое старосты, предложившего обструкцию прервать, до дальнейших указаний. Не могу вспомнить, как это происходило – говорил ли староста из своей камеры и, далее, его слова переводили из одного крыла тюрьмы в другое. Как бы то ни было, администрация могла убедиться, что заключенные действуют сплоченно и дисциплинированно: стихийно начавшаяся обструкция, была поддержана всеми, и прекратилась она мгновенно по первому слову старосты.

Затем велись долгие и тяжкие дипломатические переговоры старосты с приезжим начальством, и это было главным, так как означало фактическое признание старосты, как законного представителя всех заключенных. Тем самым молчаливо признавалось, что заключенные являются не механическим сборищем отдельных единиц, а цельным коллективом.

Переговоры закончились рядом уступок со стороны администрации. Достигнутое соглашение действовало, по меньшей мере, первые десять лет существования Верхнеуральского политизолятора, и значительная часть «Правил внутреннего распорядка» оставалась мертвой буквой. За эти десять лет было многое: стрельба по окнам, обструкции, голодовки, один раз избиение заключенных, но ни разу ни один человек не побывал в карцере.

Всех деталей соглашения по памяти я восстановить не могу. Помню только главное. Прогулки были удлинены. В каждом дворе гуляли одновременно две камеры. Обитатели каждого этажа одиночного корпуса гуляли вместе, семейные пары были соединены в камерах одиночного корпуса или в маленьких камерах западного; разрешено было перечислять деньги с одного лицевого счета на другой, а это, практически, означало, что все, имевшиеся и получаемые заключенными деньги, попадали в общий котел и ими распоряжался староста; все книги, в том числе и личные, передавались в общетюремную библиотеку; в камерах разрешалось иметь ножи, ножницы и бритвы, иголки и даже кой-какой инструмент.

Когда переговоры были закончены, староста дал указание всем забрать свои вещи. Политизолятор начали обживать. Наступил новый период жизни политических заключенных, продолжавшийся до 1936–37 гг.

Екатерина Львовна Олицкая

* * *

175

Публикуется без сокращений по: Байер Д. М. Соловецкий исход / Публ. А. Ю. Даниэля // Звенья: Ист. альм. М.. 1991. Вып. 1 С. 288–298.

176

В июне 1925 г. автор находился в Свято-Троицком скиту на оз. Анзер. – Примеч. А. Ю. Даниэля.

177

См.: Красиков П.А. Соловки // Известия. 15 окт. 1924 г. – Примеч. А.Ю. Даниэля.

178

«Собашником», или «собачником», называлась большая камера в 1-м этаже здания ГПУ на Лубянке, вход в нее был с Лубянской площади. Туда привозили, только что арестованных. В собашнике держали не более 2 – 3 дней и, либо отпускали с Богом (были в те времена и такие чудеса), либо переводили в «предварилку» – несколько камер в каком-то из закоулков того же этажа. Из «предварилки» направляли во Внутреннюю тюрьму, или в Бутырки. Пребывание в «предварилке» было тоже непродолжительным – 5–6 дней. – Авт.

179

Это тот «Валя» Неймарк, которого так часто вспоминал Илья Эренбург в своих мемуарах «Люди, годы, жизнь». – Авт.

180

К слову сказать, местным обывателям этот шум объясняли тем, что в тюрьме бунтовали, привезенные туда, «капланы», т. е. люди, стрелявшие в Ленина. – Авт.


Источник: Воспоминания соловецких узников / [отв. ред. иерей Вячеслав Умнягин]. - Соловки : Изд. Соловецкого монастыря, 2013-. (Книжная серия "Воспоминания соловецких узников 1923-1939 гг."). / Т. 1. - 2013. - 774 с. ISBN 978-5-91942-022-4

Комментарии для сайта Cackle