Ольга Васильевна Орлова

Источник

Книга пятая (403–404 гг.)

Евдоксия повелевает поставить свою статую близ храма Святой Софии. – Гнев Златоуста; его проповедь против императрицы. – Новый Собор созван против него в Константинополе. – Ему отказывают в праве защищаться, ссылаясь на 4-е постановление Антиохийского собора. – Златоуст объявляет этот Собор и его постановление арианскими. – Разделение в Соборе; Император требует отчета в делах Собора. – Речь Златоуста против покинувших Церковь. – Он заключен в своем епископском доме. – Ужасы в крестильне в Великую субботу. – Новообращенные находят убежище в термах Констанция. – Апелляция Златоуста к папе Иннокентию. – Покушения на жизнь Златоуста. – Император отправляет архиепископа в ссылку. – Сцена прощания в храме Святой Софии. – Кровавая схватка в церкви. – Святая София и Курия преданы огню.

I

Этот мир при всей искренности, с которой он был заключен, оказался на деле только кратким перемирием. Чувства императрицы изменились в отношении Златоуста под влиянием чрезвычайного ужаса, когда она сочла его покрытым десницей самого Бога, но немало было людей при дворе и в Церкви, которые объяснили ей землетрясение как явление естественное и погасили у этой женщины вместе с суеверным страхом и последнюю искру честности, на которую она еще была способна. И, по мере того, как этот спасительный страх рассеивался, она, видимо, возвращалась к прежнему. Ее приятельницы, устраненные от дворца из уважения к архиепископу, мало-помалу снова перенесли туда свои сплетни и происки, и Златоуст, как и прежде, стал предметом насмешек и ненависти.

Архиепископ, со своей стороны, следил за этим беспокойным движением, и меры, принимавшиеся им, порой походили на приготовления к самозащите. Со времени его победоносного возвращения в Константинополь, на свой престол, после всенародного покаяния, которое была вынуждена принести ему гордая Августа, он почувствовал себя еще ближе к народу. В ту памятную ночь, когда весь город, опьяненный радостью, привел его в храм Святой Софии и, вопреки его воле, вновь посадил на престол на глазах Аркадия и Августы, многочисленные голоса кричали ему из толпы: «Епископ, очисти клир твой, прогони предателей!» И он отвечал им тогда, что «он решит согласно советам своего народа и благочестивейшей императрицы».

И он, действительно, решился на преобразования. Подозрительные клирики были отосланы, наиболее опозоренные сами осудили себя, верные же были вознаграждены церковными степенями. Дьякон Тигрий, возведенный в священство, должен был состоять при самом Златоусте. Другой преданный ему человек, Серапион, ставший священником, получил Гераклейское епископство во Фракии, не занятое после бегства Павла, заседавшего вместе с Феофилом на Соборе в Дубе и даже под конец председательствовавшего на нем. Итак, милости архиепископа щедро вознаградили клириков, которые оказали верность и мужество в минуту опасности, и преобразованный константинопольский клир представлял теперь вокруг епископа силу, более однородную и тесно с ним связанную. Народ, который более и более действовал со своим пастырем заодно, приветствовал и награды, и строгие меры архиепископа. Советовался ли Златоуст в этом с народом, согласно своему обещанию? Неизвестно, потому что история не говорит о том ни слова, но можно считать вполне достоверным, что с Августой он не советовался.

Дела быстро пришли к тому пределу, когда малейший повод мог произвести взрыв и разжечь войну снова, – ненасытная гордость Евдоксии послужила к ее возобновлению. Эта женщина, вознесенная происками министра-евнуха на второй престол римского мира, заявила притязания на почести, которых не осмелились бы искать надменнейшие патрицианки старого Рима, связанные тесными узами с цезарями. Многие императрицы, действительно, получали торжественные почести как матери и супруги императоров – почести, относившиеся к государям, отражением которых эти женщины были, потому что Император, по римскому воззрению, был живым божеством, как бы воплощением самого народа, передавшего ему все свои права. Понятия Император – народ – Рим для римлянина как бы сливались воедино, либо каждое из них было воплощением остальных. Поэтому-то в римском народе существовало особое поклонение перед личностью Императора. По этому праву Ливия, Агриппина, Юлия Севера, Юлия Меза и другие чествовались в древней империи, равно как позднее святая Елена, мать основателя Константинополя, и Флацилла, любимая супруга Феодосия и мать обоих царствовавших теперь государей. Евдоксии этого было мало. Она добилась у своего мужа права быть обожаемой, как сам Император, в изображениях, перевозимых из одной провинции в другую с церемониалом, приличествующим лицам августейшим. Такой поступок возбудил негодование Запада, увидевшего в нем не только осквернение знака императорской власти, которая не могла быть перенесена на женщину, но и нарушение римских обычаев. Гонорий посылал горькие упреки своему брату, но тот не послушался его. И статуя Евдоксии была выставлена для поклонения народам Востока, которые, должно заметить, в этом отношении не были так разборчивы, как жители империи Западной, потому что в своей истории привыкли слышать о царицах – и царицах прославленных.

Тщеславие Евдоксии могло считаться удовлетворенным, но оно не удовлетворилось. Ей нужна была еще статуя в стенах столицы, и сенат издал указ, чтобы статуя была поставлена на главном форуме против дворца, где бывали народные собрания, недалеко от византийской ростры, смешной копии римской трибуны, которую некогда попирали стопы Гракхов, Гортензия и Цицерона. Некоторые подробности об этом форуме и о зданиях, его окружавших, послужат к пониманию последующих событий.

Место, избранное для удовлетворения тщеславию Евдоксии, представляло собой обширный четырехугольник, ограниченный с юга зданием сената, носившим название Великой Курии, с севера – лицевой стороной храма Святой Софии, с востока и запада – великолепными зданиями, где жили придворные чины и богатейшие граждане города. За Курией, на площади меньшего размера, стоял императорский дворец, в котором жили Аркадий и его семейство. Против главного входа в храм Святой Софии, на краю боковых фасадов площади, открывался широкий проезд, соединявшийся на востоке с кварталом Босфорским, а на западе – с термами Констанция, образовывая одну из наиболее многолюдных улиц Константинополя. Посреди форума находилась площадка, выложенная разноцветным мрамором. На ней помещалась трибуна, с которой Император и его представители обращали свои речи к сенату, народу и войску. На этом-то месте была воздвигнута статуя Августы, на порфировой колонне, возвышавшейся на пьедестале, еще более высоком. Статуя была из массивного серебра. Изображенная в императорской одежде, в положении повелительном, Евдоксия, казалось, господствовала оттуда над церковью, дворцом и всем городом и как бы воодушевляла своим образом совещания сената.

Великая Курия, против которой Император Констанций воздвиг храм Святой Софии, была построена его отцом Константином по образцу римского Капитолия, где собирался в важных случаях сенат Западной империи. Великая Курия византийская, предназначенная для того же, была отдана своим основателем, в то время еще не крещеным, под покровительство тех же богов, Юпитера и Минервы, но так как Юпитер Капитолийский был божеством, наиболее чествуемым на Западе, то Константин для своего византийского Капитолия избрал Юпитера Додонского, пользовавшегося на Востоке не меньшим почетом. Он приказал также перевезти из азиатского города Линда статую Минервы, некогда освященную мистическими обрядами, поклонение которой было распространено во всей Малой Азии. Оба изображения были помещены у входа в Курию как стражи величия новой империи. Кроме того, под портиками красовался хор Муз, расположенных в ряд, со своими различными принадлежностями, похищенный из святилищ Геликона. Так что Великая Курия константинопольская, украшенная столькими языческими святынями, стала настоящим храмом, освященным главнейшими божествами Греции. Само здание, «одетое» в драгоценный мрамор, украшенное цельными колоннами, фризами, статуями, где приезжие из других городов Востока могли увидеть и сравнить это величие с утратами собственных храмов, – представляло любителям искусств, так же как и почитателям древней греческой религии, целое собрание священных предметов, к которым они не могли подходить без благоговения и почтения. Странный случай поставил друг против друга оба великолепнейших памятника – языческий и христианский – как бы для того, чтобы вскоре смешать их в общих развалинах.

Открытие императорских статуй производилось по издревле принятому обряду, на который наложило сильную печать язычество. Государственные соображения удерживали и при христианских государях эти древние обряды, которые укрепляли в народе благоговение, подобающее власти. Сам Феодосий требовал поклонения своим изображениям. Только внук этого Императора, сын Аркадия и Евдоксии, Феодосий II, отменил особым указом то, что в обрядах этого торжества слишком противоречило христианскому чувству. В случае же со статуей Евдоксии обряд исполнялся даже со всякими добавлениями, какие только могла придумать лесть. В продолжение нескольких дней вокруг статуи Евдоксии проводились общественные торжества, на которые народ стекался толпами: там были пляски, состязания в силе и ловкости, представления мимов и фигляров и всякого рода «забавные» зрелища. Все это напоминало празднества, некогда проводившиеся в честь богини Кибелы, и, возможно, оргиастические мистерии послужили образцом для этих «забав» – латинские писатели передают, какие нелепые и непристойные зрелища предлагали толпе жрецы и оскопленные служители этой матери богов.

Вот что предстало и в течение многих дней должно было совершаться на площади сената, по существу перед входом в православный храм. Златоуст питал к зрелищам открытое отвращение, и никто, пожалуй, не заявлял себя более строгим к развлечениям, чем он – в них святитель видел сети и измышления дьявола. Допустить дьяволу раскинуть эти сети у дверей святого храма казалось ему предумышленным оскорблением и Церкви, и его самого. Кроме того, крики фигляров, звуки музыки, рукоплескания и восклицания присутствовавших проникали в храм, нарушая и церковное пение, и поучения пастыря. Он пожаловался префекту города, прося обуздать бесчинство. Префект, которого обвиняли в манихействе, но который, всего вероятнее, выслуживался перед Евдоксией и был на дружеской ноге с ее двором, принял замечание архиепископа холодно. Разве это не стародавний обычай? Неужели для императрицы Евдоксии нельзя сделать того, что всегда делали для всех цезарей, и нужно наказать подданных за одушевление, которое они выказывают своей государыне? Впрочем, он доложил об этом Августе. Таков был префект, насколько можно о нем заключить по свидетельствам историков и по ходу самого дела. На следующий день после этих предостережений, архиепископу показалось, что шум и бесчинства, не только не прекратились, но даже усилились; он увидел в этом намеренный вызов уже не одного только префекта, но и личности высокой, желавшей показать ему пренебрежение. Тогда он прибег к своему заступнику и обычному судье – народу своей Церкви.

С высоты амвона он гремел против тех, кто принимал участие в этих нечестивых играх, против префекта, устроившего их, против той, в честь кого они организовывались, и кто в своей гордости допустил осквернить святое место непристойными криками, как бы ставя себя выше самого Бога. Его речь не сохранилась, но история свидетельствует, что никогда еще слово его не было более резко, что намеки на нечестивых женщин Ветхого и Нового Заветов расточались в этой импровизации без пощады и покрова и что снова шла речь об Иродиаде и святом Иоанне Крестителе. Казалось, Иоанн Златоуст на этот раз стремился переполнить меру. Вечером весь город был в волнении. Императрица поспешила во дворец просить мщения. Император, сам глубоко оскорбленный, объявил, что следует покончить с этим мятежником.

Уже прошло два месяца с тех пор, как Златоуст возвратился в Константинополь, когда возгорелась эта вторая война – с не меньшей силой, нежели первая. Марса, Кастриция и Евграфия, эта «сугубо бесноватая», как ее называл современный церковный историк, овладели снова императрицей, чтобы возбудить ее еще более. Севериан, Антиох и Акакий, прибывшие из своих епархий, снова сделались, вместе со многими другими клириками и мирянами, советниками нового заговора против церковного мира. Тот же историк называет их когортой, опьяненной от ярости: так сильно были они возбуждены желанием погубить Златоуста. Те из них, которые желали решения быстрого, подали мнение, чтобы архиепископ был привлечен к суду светскому по обвинению в оскорблении императрицы и Императора. Они говорили: «Не оскорбил ли он гнусными словами императрицу среди празднеств, которые определены ей народом и сенатом? Не призывал ли он население к мятежу, – что является оскорблением Его величества, как это определено в законах империи? К тому же это преступление не требует ни следствия, ни юридических прений: оно совершено всенародно, в архиепископской церкви, среди праздничных торжеств; итак, в осуждении не может быть сомнений». Более осторожные отвечали, что следует опасаться проделок этого человека, имеющего такую власть над толпой и нельзя вмешивать Императора и императрицу в процесс, исходом которого должна быть смертная казнь. Тогда один из советников, быть может, Севериан, дал следующий совет, который и был принят всеми: «Иоанн два месяца докучает Государю, чтобы вынудить его к созванию Собора, который, отменив решение прежнего, оправдал бы его и осудил бы его судей; пусть Государь согласится на просьбу Златоуста для того, чтобы обратить Собор к его же посрамлению. Это будет сделать нетрудно, ввиду нового преступления, им теперь совершенного и навлекшего на него всеобщее негодование. Не пренебрегая никакими средствами, легко прийти с помощью двора к решению, которым достоинство Государя не будет запятнано. А Иоанну, осужденному два раза церковным судом за дела церковные, ничего не останется другого, как отправиться умирать в ссылке, если только императрица не сочтет за благо возвратить его еще раз». Это предложение, казалось, решало все затруднения, по крайней мере, устраняло важнейшие. Император принял его и приказал приготовить грамоты для созвания Собора. Полагали, что было бы лучше устроить Собор в Константинополе, под присмотром Августы, которая в зависимости от ситуации поощряла бы или держала в страхе епископов, а также и для того, чтобы Иоанн не мог жаловаться, как делал прежде, на то, что он судим вне своего архиепископства. Очевидно, теперь поняли ошибку, сделанную прежде, когда перенесли первый Собор в Халкидон, за пределы влияния двора, и оставили обвиняемого некоторым образом владыкой Константинополя.

Во время этих совещаний, в особенности же когда дело шло о созвании Собора, всеми произносилось имя Феофила. Александрийский патриарх казался для всех необходимым рычагом в церковном заговоре, имеющем целью низложение Иоанна Златоуста. Он был душой Собора в Дубе или, лучше сказать, олицетворял собою весь Собор: он составил его из преданных ему лиц, он начертал весь план, руководил прениями, диктовал постановления... Для тех, кто его видел действующим, кто на самом деле мог оценить этот талант, неистощимый в изобретении средств, которого не могло смутить никакое непредвиденное обстоятельство, не могла устыдить никакая правда, который поочередно брал то лукавством, то дерзостью, являлся то сговорчивым, то повелительным, то обольстительным, то угрожающим и увлекал все собрание епископов остроумием своих аргументов или страхом своего мщения, – Феофил казался человеком незаменимым в предстоящем Соборе. С другой стороны, когда вспоминали о том недостатке мужества, о том страхе, который оказал он, когда горсть черни отыскивала его, намереваясь утопить, то сомневались в том, что он приедет. Епископы написали ему кроме общего приглашения особое письмо следующего содержания: «Феофил, приезжай, чтобы быть вождем нашим, а если ты никоим образом приехать не можешь, укажи нам, что мы должны делать». Феофил отвечал извинениями, которые старался сделать достойными внимания императрицы и Императора, что «он не может отлучиться из Александрии еще раз, не нарушив своих епископских обязанностей и желаний народа, уже и так недовольного, который, без сомнения, взволнуется, если он попытается уехать». Он привел еще и другие основания, «но не это удерживало его, а просто страх», – прибавляет Палладий: его воображению живо представлялся тот день, когда ему пришлось спасаться со своими египтянами на утлой ладье, чтобы не быть брошенным в Босфор. Однако же, если патриарх, несмотря на свое желание повредить Златоусту, и не мог присутствовать среди врагов архиепископа телом, то, по крайней мере, он был с ними всей своей душой. И действительно, он сообщал, что обладает безошибочным средством достигнуть немедленного низложения Иоанна, что это средство заключается в документах, которые он сообщит египетским епископам, из своих приближенных, научив, как ими воспользоваться, что его епископы войдут в соглашение с епископами придворными, но что дело требует в отношении прочих строжайшей тайны, дабы оно достигло желаемого исхода. Египтян, которым вручались секретные документы и словесные наставления Феофила, было трое, – все вполне достойные доверия своего покровителя по своим уже испытанным способностям к проискам, хотя один из них был еще очень молод и только что возведен в сан епископа. По словам Палладия, это были «жалкие епископы», которым более подходило звание «ничтожества». По прибытии в Константинополь они были встречены с распростертыми объятиями Северианом и его придворными соумышленниками.

Закидывая так свои сети вокруг будущего Собора, Феофил не пренебрег ничем для того, чтобы он был подготовлен согласно желанию Императора и его собственному. Патриарх написал настоятельные письма всем епископам смежных с Египтом областей, которые или могли надеяться получить что-нибудь от него, или его боялись (потому что его влияние в Палестине и Сирии было велико), давая им наставления и в некотором роде предписывая им мнения, которые они должны будут высказать на Соборе. Севериан, Антиох и Акакий сделали то же в Церквах, соседних с их епархиями, – Гавальской, Птолемаидской и Верейской, обещая или устрашая именем Императора. Так набирались судьи для низложения святителя Иоанна. Эти происки не оставались без действия.

Во всех епархиях – от Египта до Понта, от Константинополя до пределов Фракии – распространилось необычайное возбуждение. Созвание нового Собора для пересмотра актов Собора в Дубе, которого требовал Златоуст для своего оправдания, было его противниками превращено в средство подтвердить первый приговор и усилить его новым, более тяжким, сообразно с желанием Императора и мщением Августы.

Более и более явное участие, которое принимал Император Аркадий в этом процессе, производило угнетающее впечатление на епископов беспристрастных или приверженных к архиепископу Иоанну, и наоборот – горячая деятельность двора возбуждала страсти его врагов. Если среди этого смятения чувств и совести было немало проявлений справедливости и мужества, то выявилось много и низостей. Были епископы, которые, не осмеливаясь явиться лично для подачи своих голосов, быть может, из страха перед народными волнениями из-за Златоуста, послали свое письменное согласие на все, что бы ни решили против него. Называют одного епископа, который возымел доброе намерение приехать в Константинополь, чтобы защищать обвиняемого, но поспешно возвратился в свою епархию, когда увидел все ковы противной партии и услышал угрозы, которые произносились вокруг него. Этого беднягу звали Феодором, он был епископом Тиан Каппадокийских. Между тем, по словам современников, он был архипастырь умный: видно, мужество не считалось в числе даров ума. Съезжавшиеся епископы, к какой бы стороне они ни примыкали, считали необходимым при своем прибытии посетить Златоуста – хотя бы для того, чтобы избежать отвода, который он сделал Феофилу во время Собора в Дубе, ссылаясь на нежелание посетить его как местного архиепископа. Но Аркадий горячо осуждал это – и посещения прекратились. Тем не менее, невзирая на происки и страх, вокруг святителя собралось по одним источникам 40, по другим – 42 епископа, которые остались ему верными до конца. Собор собрал более 100 епископов. Стой и другой стороны появились новые личности, которые не действовали на Соборе в Дубе, и под тем или другим знаменем теперь заявили себя. Ядром придворной партии были те же – Акакий, Антиох, Севериан и Кирин Халкидонский. Около них собралось всё враждебное архиепископу.

Статуя императрицы была торжественно открыта в конце сентября 403 года, а в начале января 404 года Собор уже начал свои заседания. За несколько дней перед тем был праздник Рождества Христова. Раньше Император и императрица имели обыкновение присутствовать при богослужении, совершаемом архиепископом в его базилике. В этот год Аркадий объявил, что не отправится туда, не желая, как он говорил, иметь общение с архиепископом, пока тот не оправдается. Такой поступок был растолкован многими как знак, данный Собору с высоты престола.

При таких-то обстоятельствах открылись заседания Собора.

II

Предметом, для которого созывался Собор, был пересмотр решений Собора в Дубе. Златоуст потребовал его, имея в виду свое блистательное оправдание. Его враги соглашались на Собор с намерениями прямо противоположными: не только подтвердить, но сделать еще более тяжким прежний приговор. Как бы то ни было, при всем различии побуждений, и каков бы ни был исход, благоприятный или неблагоприятный для архиепископа, пересмотреть дело можно было не иначе как начав сам процесс сызнова – проверкой всех документов следствия: обвинительного акта, вопросных пунктов, допросов обвинителей и свидетелей, – словом, всего того, что составляло содержание следственной части в первой инстанции. Между тем, по прошествии более полугода после произнесения приговора, в Константинопольской церкви произошли большие перемены, частью потому, что архиепископ «очистил» свой клир, частью по другим причинам. Некоторые из обвинителей исчезли или воздерживались из страха перед народом, вспоминая угрозы, направленные против Феофила. То же произошло и среди свидетелей, в особенности из духовенства. Итак, с первого же шага пришлось встретиться с большим затруднением: с возобновлением делопроизводства по его первоначальным данным, – начать новое производство с новыми людьми и новыми жалобами значило уклониться от предмета, по которому Собор созван, и пуститься в опасные случайности. Затем представлялся вопрос о прениях сторон. Иоанн Златоуст, не выслушанный на Соборе в Дубе, имел на то притязание и теперь, а доносчики и свидетели не осмеливались выступить, с трепетом ожидая его гневного красноречия, которое могло привести их в замешательство и покрыть позором. Придворные архиепископы, кажется, также забеспокоились, хотя несколько поздно, при мысли о том, какое должно будет произвести действие пламенное слово Златоуста на народ, его боготворящий. По всем этим причинам Собор затянулся, не принимая решительных мер, и терял время в приготовительных действиях.

Египтяне, шпионы Феофила, видя оцепенение, овладевшее Собором, решили, что пришло время начать «наступление». Число их увеличилось новыми тайными союзниками, о преданности которых они успели узнать. Среди них были Леонтий, архиепископ Анкирский из Малой Галатии, и Аммоний, епископ Лаодикеи Опаленной в Писи- дийской провинции. Оба слыли за отличных богословов, а Леонтий в своей провинции даже пользовался большой знаменитостью, но его достоинства были омрачены алчностью и непомерным высокомерием. Он с нетерпением ждал случая появиться наконец на новом поприще вместо своего малоизвестного городка Галатии и думал, что нашел это поприще в борьбе, которая открывалась теперь в Константинополе против первого оратора во всем христианском мире. Что до Аммония – то это был человек до крайности пристрастный и сварливый, и про него говорили, что епископ Лаодикеи Опаленной пришел только за тем, чтобы «подложить под Церковь огонь». Их окружали личности второстепенные, богословы, бывшие на короткой ноге при дворе: Антиох, Акакий, Кирин, Севериан. Феофиловы египтяне благоразумно держались в тени, чтобы с первого же раза не навести подозрения на высказанное ими предложение. Роли распределили так: Леонтию и Аммонию было поручено держать речи к Собору. И один из них, по всей вероятности Леонтий, превышавший своего товарища и степенью своей епархии, и своим значением богослова, выступил первым, приблизительно со следующими словами: «Для чего пришли мы сюда и почему созвали нас? – Мы пришли пересмотреть осуждение Собора, низложившего Иоанна с епископского Константинопольского престола, – сам Иоанн подал нам заявление о недействительности этого соборного постановления. Но первым нашим делом должно быть рассмотрение вопроса: подсуден ли нам Иоанн? Имеет ли он право просить у нас или у другого церковного судилища отмены постановления, которое его низложило? Словом, епископ ли низложенный Иоанн, имеющий право канонически просить о своем восстановлении? – Нет, Иоанн не епископ и не пресвитер; по формальному церковному праву он даже не принадлежит более к Церкви». Развернув затем свиток статей, привезенных египтянами из Александрии, оратор прочел во всеуслышанье два постановления Антиохийского собора 341 года при Императоре Констанции. Вот что заключалось в них.

Четвертое постановление: «Всякий епископ, низложенный Собором со своего престола, справедливо ли, нет ли, дерзнувший взойти на него самовольно, не очистив своего осуждения тем или другим Собором и не будучи своими судьями призван вновь к отправлению своих епископских обязанностей, – да будет отлучен от Церкви без дозволения впредь оправдывать себя, и всякий, кто участвовал в его незаконном возвращении или сносился с ним, – да будет, как и он, отлучен от Церкви».

Пятое постановление прибавляло: «Если священник или епископ, отлученный от Церкви, продолжает возбуждать волнения, то должен быть усмиряем властью светской, как мятежник».

«Что же должно делать, – прибавил оратор, – в настоящем случае? Иоанн был низложен с престола Собором в Дубе; он возвратил себе его по собственной доброй воле, обманом, без разрешения новым постановлением, – и уже этим одним поступком он поставил себя вне Церковных законов. Чего же он теперь просит от нас? Он испрашивает своего оправдания в преступлениях, послуживших к его низложению, он хочет защищать перед нами свою невинность и доказать нам, что был осужден несправедливо. Но справедливо ли он осужден или не справедливо – это не касается нас. Иоанн перестал быть подсудным суду церковному, Иоанн более не епископ и не пресвитер; он – отлученный, и мы не можем ни выслушивать его защиты, ни сообщаться с ним без того, чтобы не навлечь на самих себя наказания отлучения; того требуют сейчас прочитанные мною соборные постановления.

Дальнейший наш путь ясен: мы ничего не можем делать в этом процессе иного, как призвать содействие светской власти, чтобы положить конец злоупотреблениям, которые волнуют Церковь и покрывают ее бесславием; это предписывают те самые соборные постановления»,

Таков был план нападения, внушенный патриархом Александрийским, – план поистине дьявольский, потому что если бы такой порядок дела одержал на Соборе верх, то сам Златоуст своим горячим желанием доказать свою невиновность вырыл бы пропасть, в которой должен был погибнуть. Признав свою некомпетентность в пересмотре дела, к тому же окруженном всевозможными затруднениями, Собор тем самым только подтвердил бы прежний приговор, он даже присоединил бы значительную новую вину: из просто низложенного епископа Иоанн обращался в отлученного от Церкви, которому воспрещено просить своего оправдания. Надо сознаться, Феофил оказался достойным самого себя – никогда еще дух злобы не обнаруживал большей извращенности.

Слушая чтение этих соборных постановлений, столь удачно примененных к делу архиепископа Иоанна, Собор, за исключением посвященных в тайну дела, остолбенел в полном смысле этого слова. Большей части епископов они были неизвестны, потому что они вовсе и не входили в свод церковных постановлений того состава, какой имелся в IV веке, и ниже будет показана причина этого; другим они были известны как исторические документы лишь поверхностно и не из церковной практики, потому что они никогда не применялись. Их обыкновенно не было в церковных архивах, потому что акты Антиохийского собора почти тотчас после обнародования были отменены другим собором, Сардикийским. Но Феофилу было легко добыть их в ученой сокровищнице Александрийской церкви – притом они касались славнейшего из его предместников Патриаршего престола, великого святителя Афанасия, «этого оракула» Никейского собора и красноречивого богослова.

Что такое были эти постановления Антиохийского собора, при каких обстоятельствах они возникли и какую они могли иметь цену, когда хотели применить их к Златоусту? Святитель Афанасий, неотступно преследуемый противниками своего учения, изгнанный по воле государей – вследствие их заблуждения или потому, что они сами были арианами, нашел себе прибежище на Западе. Хотя он и был низложен Собором на Востоке, но мог входить в общенье с епископами Италии, которые его признавали. Чтобы лишить его этого последнего прибежища, глава арианской партии, Евсевий Никомидийский, выхлопотал у Императора Констанция разрешение на созыв епископов в Антиохии по поводу освящения одной церкви и успел увлечь туда и самого Императора, пристрастие которого к арианству было ему известно лучше, нежели кому-нибудь другому. Собрание было многочисленное и превратилось в Собор: его составляли около 90 епископов, из которых 36 были открытые ариане, другие покорились проискам Евсевия, поддерживаемого авторитетом Императора. Действительной целью Собора, для всех понятной, было нанести удар патриарху Александрийскому, воспрепятствовать ему искать помощи на Западе, как то уже было однажды. Итак, Собор, утвердив низложение святителя Афанасия, издал те постановления, о которых говорилось выше и которые, по мнению Евсевия, должны были устрашить епископов Запада или, по меньшей мере, сделать на Востоке положение низложенного патриарха затруднительным. Но, однако же, так не случилось. Дело святителя Афанасия было столь правое, злоба его врагов столь очевидна, что ни папа, ни западные епископы не остановились перед угрозами отлучения: не только они без всяких колебаний дерзнули иметь общение с бежавшим святителем, но два Собора – Римский и Сардикийский, уничтожив низложение святителя Афанасия, осудили ариан и отменили постановления Антиохийского собора. Следовательно, карательные пункты, измышленные отцами Собора как орудие против святителя Афанасия, были сочтены недействительными на всем Западе, и точно, папа Иннокентий, шестьдесят лет спустя всенародно объявил, что не признает их. На самом Востоке, после усмирения александрийских волнений, когда Император Констанций взял на себя возвращение святителя Афанасия, постановления Антиохийского собора, направленные именно против этого возвращения, вышли из употребления, и только позднее собиратели дисциплинарных канонов заимствовали оттуда некоторые правила, сами по себе хорошие, которые были, наконец, приняты и Вселенской Церковью. Вот причины, по которым на Соборе, созванном для суда над Златоустом, большая часть епископов не знала антиохииских постановлений, когда им вдруг прочитали их; те же причины объясняют, почему эти постановления могли быть предметом горячего разногласия, когда все узнали их.

Когда дело Златоуста приняло новое направление, он понял все, что было поистине дьявольского в этой ловкости Феофила, который воспользовался даже его собственным желанием оправдаться для отказа в этом оправдании. Тем не менее, он совсем не пал духом. Лишенный права защищаться лично, в силу мнимого закона, против него приведенного, он предоставил защиту членам Собора, к нему расположенным. И мы находим главные пункты этой защиты в «Диалогах» Палладия, историка и биографа святителя Иоанна Златоуста, и, наконец, участника этих событий. Златоуст не менее самого Феофила был сведущ в истории Восточных церквей. Предания Антиохийской церкви, одним из сынов которой был и он сам, доставили ему средства для того, чтобы притупить или сломить оружие, которое патриарх Александрийский отточил против него. План его защиты состоял, во-первых, в указании недействительности постановлений Антиохийского собора, которые не были правилами Вселенской Церкви, во-вторых – в доказательстве того, что, каково бы достоинство их ни было, они не могут быть приложены ни к одному обвинению по его делу.

Прежде всего, Златоуст доказывал историческими фактами, что эти постановления были арианскими: они- возникли в собрании, вызванном и руководимом вождями ариан. Само собрание совещалось в присутствии Императора, арианина, наконец, оно имело целью не только низвести с престола, но и подвергнуть смерти святителя Афанасия, великого учителя Церкви. Если бы и эти доказательства арианства были недостаточными для характеристики Антиохийского собора, можно было бы еще прибавить, что попытка этого Собора формулировать свое вероучение в символе привела только к выражениям Православия, более нежели сомнительным, наполненным приемами и увертками арианскими, которые и отброшены Православной Церковью. И эти-то постановленья еретического собранья, вызванные ненавистью против святителя Афанасия, Православный Собор теперь собирается привести против православного епископа в деле, совсем и не касающемся догматов! После этого не имеет ли права Златоуст протестовать против такого странного, возмутительного, несправедливого поступка?

Затем, если даже допустить силу постановлений Антиохийского собора, они совсем неприменимы к настоящему делу. О ком говорится в них? О епископе, который низложен Собором и который самовольно возвратился на свой престол, не будучи восстановлен на нем Собором же. Но Златоуст низложен никогда не был, никогда не переставал быть епископом. Собрание, имевшее притязание судить его, совсем и не было Собором – это было незаконное сходбище, составленное из его открытых противников; епископы же, верные законам Церкви, собрались вокруг него, в числе 42-х, не покидали его во все время беззаконного суда, а 65, оставаясь в общении с ним после постановлений незаконного Собора, протестовали против их силы. Кроме того, ни одно из правил церковного делопроизводства в этом самозванном судилище соблюдено не было. Напрасно Златоуст старался отвести из числа судей некоторых лиц, его явных врагов, – они были удержаны, обвинения совсем не были оспариваемы, его осудили, не выслушав, и, наконец, приговор о низложении не был вовсе предъявлен ему. Архиепископ узнал обо всем этом лишь из того, что получил от императорского чиновника приказ оставить свою Церковь и отправиться в ссылку, другой чиновник на следующее утро явился вывести его оттуда и передать властям. Какое же отношение имеют подобные факты к случаям, предусмотренным в постановлениях Антиохийского собора? Никакого, очевидно. И какова бы ни была сила этих постановлений, им, однако же, оспариваемая, – они тут ни при чем. Что же касается того обстоятельства, что архиепископ Иоанн добивался от Императора созвания нового Собора для пересмотра своего дела, то было бы ошибочно заключать, что он этим самым признал своих первых судей. Осужденный беззаконно епископами-врагами, он подал правильную апелляцию епископам, братьям своим, протестуя перед ними и перед лицом всего христианского мира, расстраивая злые козни других и сметая даже тень поношений, которыми пытались запятнать его имя. В сущности, его защита состояла из трех пунктов: 1) постановления Антиохийского собора были еретические, и на них собрание православное не имело права ссылаться; 2) во всяком случае, эти постановления не были к нему применимы, ибо он не был вовсе низложен Собором; 3) испрашивая созвание настоящего Собора, он имеет целью не возвращение власти, которой он никогда лишен и не был, но возмездия за оклеветание невинного, точно исполняющего свои обязанности епископа.

Таковы были нападение и защита. Сначала перед Собором завязались прения о действительности актов Антиохийского собора, которые и стали главным узлом всего дела. Каждая сторона представляла в этом споре различные доказательства, почерпывая их из исторических обстоятельств Собора, причем враги архиепископа поддерживали Православие постановлений собрания, другие отвечали, что Собор, из 90 членов которого было 36 еретиков, избранных вождем арианской ереси, Собор, происходивший под сильным давлением Императора и к тому же предназначенный для осуждения святителя Афанасия, не мог быть иначе как еретическим. Заподозрили даже сами акты, копии с которых были сделаны Феофилом, в том, что они подложные. Спорили, уличали друг друга, пускались а различные тонкости – время протекало, а не приходили ни к какому решению. Имя святителя Афанасия, столь чтимое во всем христианском мире, не могло, однако же, не произвести некоторого действия на тех епископов, которые были недалеки в богословии и истории. Споры были перенесены даже в сам город и в императорский дворец; при встречах тотчас обращались с вопросом: «Антиохийский собор был арианский или православный?» Сам Император принял участие в споре, и, хотя Собор, направленный против Златоуста, должен был бы казаться Императору и, в особенности, императрице в высшей степени православным, однако же, Аркадий проявлял колебания, которые обеспокоили придворных епископов.

Чтобы укрепить Императора в своем первоначальном мнении, Севериан и его сторонники предложили ему тогда самому устранить затруднение, созвав в свой кабинет по десять епископов с каждой стороны, чтобы они вели спор в его присутствии. Они вполне надеялись обратить прения в свою пользу, частью запугав противников соседством враждебного двора, частью запутывая в свои обычные сети Государя, совершенно ничего не смыслившего в богословии и готового принять на себя решение вопроса.

С его согласия, этот малый «Собор» собрался во дворце. Партию, враждебную Златоусту, здесь представляли Акакий, Антиох, Кирин, Севериан, Леонтий, Аммоний и другие, в числе же его заступников история называет лишь Транквиллина, епархия которого остается нам неизвестной, и Ельпидия Лаодикеи Сирийской – он один стоил целого войска борцов. Это был старик с обширными познаниями, нрава прямого и твердого, жизни безукоризненной, кроткое лицо которого, обрамленное длинными седыми волосами, с первого же взгляда внушало почтение. Аркадий пожелал, чтобы он говорил первый. И вот Ельпидий начал излагать доказательства, с помощью которых сторонники Златоуста подтверждали, что антиохийские постановления совсем не приложимы к архиепископу, каким бы ни было их значение, притом Ельпидием полностью аргументированно отвергаемым. Он изложил действительное положение архиепископа Иоанна с точки зрения канонических правил: почему нельзя говорить, что он был низложен; почему основания, не имеющие никакой силы, собранные при делопроизводстве Собора в Дубе, обращали этот самозванный Собор в ничто. Он напомнил, что сам Император выпроводил архиепископа из церкви через своего чиновника, а потом добровольно и собственной властью возвратил Златоуста, вследствие чего архиепископ, канонически не низложенный, произвольно не уезжавший и не возвращавшийся, никогда не переставал быть епископом с точки зрения церковных законов. Итак, вопреки всякому праву и всякой справедливости, хотели применить к нему эти каноны, вовсе к нему и не относящиеся. Пока старец произносил свою речь, исполненную горячего убеждения, Севериан и другие на каждом слове прерывали его восклицаниями и возражениями, пожимали плечами, делали тысячи неприличных ужимок, не стесняясь присутствия Императора, и даже старались перекричать оратора. Ельпидий сначала переносил эти оскорбления спокойно, но потом, потеряв терпение, кончил тем, что сказал Императору: «Государь, мы злоупотребляем здесь твоей добротой и заставляем тебя лишь терять время. Соблаговоли приказать братьям моим замолчать, ибо я имею предложить нечто, могущее удовлетворить нас всех. Пусть Антиох, Акакий и другие заявят письменно, что они разделяют вероучение того Собора, постановления которого одобряют, и я признаю себя побежденным: спор будет окончен». Это предложение, носившее печать очевидного чистосердечия, понравилось Государю, который, обращаясь к Антиоху, сказал ему, улыбаясь: «Это мне нравится, надо это исполнить». При этих словах противники Ельпидия побледнели. И в самом деле: иное было дело – поддерживать в меньшинстве Собора действительность известных постановлений, в которых встретилась нужда для того, чтобы разделаться со Златоустом, иное дело – подтвердить собственной подписью, перед лицом всего христианского мира, свое единомыслие с людьми, осудившими святителя Афанасия. Они пробормотали что-то в согласие, отложив на другой день написание в форме своего заявления, и затем удалились. Так, Император Аркадий никогда и не увидел ни заявления, ни подписи кого-либо из них.

Пока шли соборные прения, Златоуст оставался в своей Церкви, исполняя все епископские обязанности, умножая наставления верным и исполняя с большей нежели когда-нибудь точностью богослужебные церемонии, – все время спокойный и ясный, как будто он не знал, что в нескольких шагах отсюда шумно препираются о его чести, а может быть, и о самой жизни. Одно, казалось, огорчало его, что высшее константинопольское общество не появлялось в его церкви, в особенности женщины, которые боялись прогневать императрицу и быть дурно принятыми при дворе, если будут присутствовать при его поучениях. Из всех мучений, изобретенных его врагами, самым жестоким и самым несправедливым для него было препятствовать людям слышать слово Божие, – и все для того, чтобы священнослужителю, обязанному поучать их этим словом, нанести удар, налагая на него, таким образом, ответственность за чужие грехи. Много проповедей его относится к этому времени. Часто слово святителя как бы продолжало стихи псалмопевца: «Народы напали на меня со всех сторон, но именем и могуществом Господа я сокрушил и победил их. Многократно они осаждали меня, но именем и могуществом Господа я сокрушил и победил их. Они с яростью напали на меня, как разгневанные пчелы, они пылали, как пламя, пожирающее терновник, но именем и могуществом Господа я сокрушил и победил их».

Иногда Златоуст прямо обвинял высшее общество в отчуждении от Церкви, которое так тяжко ложилось на его сердце; он смело обращался к женщинам светским, а через них и к императрице. «Разорвать порфиру Императора, – говорил он, – считается преступлением более тяжким, нежели предаться его врагам; тем более если бы кто растерзал на части самого Императора, то совершил бы преступление превыше всяких казней: так и ад, которым Бог угрожает нам, мал для преступления тех, кто умерщвляет Христа и терзает его на части ересями, вводимыми в Церковь, ибо Церковь есть тело и члены Его». Он прибавлял: «Если в числе здесь собравшихся есть кто-нибудь, хотящий повредить мне, желающий мне зла и готовый отойти от Церкви только из-за мщения мне, то я укажу ему лучшее средство оскорбить меня, не причиняя вреда самому себе; по крайней мере, если уж ему невозможно отомстить за себя, не погубив души своей, то я укажу ему средство, менее губительное для его спасения, нежели то, которым ныне пользуются многие. Вот это средство: если кто-либо из вас дерзнет принять его, то пусть встанет и приблизится ко мне, пусть ударит меня в лицо, пусть всенародно оскорбит меня, пусть покрывает тело мое ранами, сколько хочет!.. Как? Женщины, вы трепещете, когда я говорю вам: оскорбите меня, – и не трепещете, когда оскорбляете Христа!.. Вы терзаете члены вашего Господа и не трепещете?.. Не примите за насмешку то, что я скажу вам, но смотрите на слова мои, как на искреннее выражение моей мысли: да, я желал бы, чтобы все, кто имеет какое-либо зло на меня и кто вредит себе самим этим отделением от Церкви из-за ее пастыря, я желал бы, чтобы они пришли сюда бить меня в лицо, покрыть позором, излить весь свой гнев на меня, заслужил ли я того или нет, скорее, нежели поступать так, как они поступают! И в самом деле, не было бы ничего странного, если бы так поступили с человеком ничтожным, бедным грешником, таким, как я, – и я сам, под ударами вашего злого со мной обращения, насытившись вашим поношением, я молился бы Богу за вас, и Бог вас простил бы; говорю это не потому, что я приписываю себе важное значение перед лицом Его, но потому, что человек, оскорбленный, битый, посрамленный, может с уверенностью молиться за врагов своих и уповать на прощение оскорбляющих его. Само Евангелие нам советует, предписывает это, а Евангелие обмануть нас не может. Если бы я, полное ничтожество, мог усомниться в том, что мой жалкий голос будет услышан, – я призвал бы святых, я им молился бы; я упросил бы их быть предстателями за моих палачей перед Богом, и Бог – я уверен в том – даровал бы им то, о чем бы они Его молили. Но если вы оскорбляете Бога, самого Бога... к кому же хотите, чтоб я обратился?»

Златоуст предназначал эти слова высшему обществу, но они воспламенили простой народ, который не переставал окружать своего пастыря и отца.

III

Между тем Великий пост оканчивался. Приближалась Пасха. Нигде во всем христианском мире день Воскресения Христова, этот праздник праздников, не праздновался с таким великолепием, как в Константинополе, в храме Святой Софии, куда являлся с большой пышностью Император в сопровождении своего семейства и двора, чтобы приобщиться Святых Тайн. Этот обычай велся с самого основания христианского Рима и не был отменен ни одним из преемников Константина, за исключением Юлиана. Аркадий всегда был его верным исполнителем. Мысль о том, как поступить ему в предстоящую Пасху, начала его беспокоить, – по его виду и словам можно было предполагать, что он обдумывает какое-то намерение. Двор был этим очень озабочен. Побуждаемые императрицей, епископы враждебной Златоусту партии, с Антиохом во главе, отправились к Императору с тем, чтобы тайно переговорить об Иоанне. Обязанность Государя, сказали они ему, удалить из Церкви с наступлением этих святых дней самозванца, низложенного и отлученного. Император не может иметь с ним общения, равно как не может допустить до этого общения ни свое семейство, ни православный народ, за который он несет ответственность. Правда, приговор Собора произнесен еще не был, но епископы, учитывая число голосов каждой партии, находили возможным считать Иоанна уже осужденным. Они утверждали это – и Император поверил им. «И в самом деле, – прибавляет тот же историк Палладий, – разве не епископы утверждали это? И как же подозревать ложь в словах епископа или священника, обязанного учить народ слову истины?» Вследствие таких уверений Аркадий велел через одного из своих чиновников объявить архиепископу, чтобы он немедленно оставил Церковь. «Я не могу исполнить этого, – отвечал спокойно архиепископ Иоанн, – я принял эту Церковь от самого Бога, моего Спасителя, дабы заботиться о спасении народа, – и не покину ее». Когда же чиновник настаивал, святитель Иоанн прибавил: «Если Император хочет этого, пусть принудит меня к тому силой, ибо город принадлежит ему. Насилие будет моим оправданием перед небом, но никогда я не выйду отсюда добровольно».

Ответ был ясен, и всем хорошо был известен непоколебимый характер Златоуста. Оставалось одно средство, указанное самим архиепископом, – выгнать его с помощью солдат. Аркадий не отважился на это, но он послал чиновника объявить архиепископу, что Император назначил епископский дворец местом его заключения – с воспрещением появляться в церкви. Златоуст повиновался – в этом было насилие, если не физическое, то нравственное, и епископ уступил, дабы избежать великого соблазна перед святым местом. Соображения Аркадия при изобретении этой средней меры были, по меньшей мере, странны. Вспоминая землетрясение, которое последовало непосредственно за первым изгнанием архиепископа, он сказал себе: «То, что предлагают мне епископы, или угодно Богу, или не угодно. Если угодно, я пойду и далее; если не угодно, – Он явит это каким-нибудь чудесным знамением, и тогда, не сделав насилия, а напротив, сохранив Иоанна вблизи его церкви, я могу восстановить его без замедления, чтобы все было исправлено». Подобное размышление было очень незрелым, но именно его сообщают историки. Старый ребенок хитрил с небесным правосудием.

Знамения не было, и Император успокоился, но архиепископ, давший полусогласие на добровольный арест в своем архиепископском доме, почувствовал угрызения совести. Страстная неделя, во время которой совершались приготовления к Святой Пасхе, налагала на епископов особые обязанности, тем более в Великую субботу, которая в Древней Церкви, так же как и канун Пятидесятницы, была назначаема для крещения оглашенных. Сам епископ обыкновенно совершал это освящение новообращенных в жизнь христианскую, приготовляя их наставлениями в течение всего года. Златоуст знал, что более трех тысяч новообращенных должны явиться в Великую субботу к купелям архиепископского храма, дабы принять там Святое Крещение. По мере того как приближалось торжественное мгновение, он все сильнее укорял себя в нарушении святого долга, в бегстве от своего стада, за которое добрый пастырь должен полагать жизнь свою, и, наконец, в уклонении от зла, которое влекло за собой зло еще большее. И он решился в субботу быть в своей церкви и исполнить там обязанности епископа.

И действительно, в Великую субботу, с утра, архиепископ, нарушив свой «плен», отправился в храм, где тысячи новообращенных, расположившись под галереями, ожидали часа крещения. При его появлении началась обедня. Приставленная к нему стража, которой всякое насилие было строго запрещено, не посмела удержать его против воли, но она побежала во дворец предупредить об этом чиновников Императора, который, по-видимому, был очень встревожен. Уважение, какого требовал столь великий день, казалось ему препятствием прибегнуть к силе для поддержания своего авторитета, к тому же он боялся каких-либо движений в народе, который стекался к Святой Софии со всех концов города и из соседних селений. Он потребовал к себе Антиоха и Акакия, передал им в нескольких словах обо всем происшедшем и прибавил с гневом: «Видите, что вы мне насоветовали! Придумайте, по крайней мере, что же мне теперь делать». Смущенные епископы отвечали, что они советовали только справедливое, что Иоанн не епископ более и не имеет права совершать Таинства, и, настаивая на его осуждении, воскликнули: «Да будет его осуждение на головах наших». Иудеи сказали Пилату, требуя распятия Иисуса Христа: «Кровь его на нас и на детях наших!» Епископами руководило то же чувство, хотя слова были иные. Их объяснение успокоило Императора, который, считая себя освобожденным от ответственности за все последствия, приказал, чтобы сейчас же шли в храм – силой выпроводить оттуда пленника назад в епископское помещение. Солдаты отправились исполнять приказание.

Между тем в храме Святой Софии служба шла своим чередом. Заклинания уже были произнесены, миро и святая вода освящены, дьяконы и дьякониссы стояли на своих местах, обменивая одежды, и новообращенные по порядку погружались в купелях. Как вдруг страшное смятение послышалось у дверей и ряды солдат с мечами наголо ворвались в храм. Они сначала схватили архиепископа, которого грубо влекли по переходам вон из церкви, невзирая на его протест, затем, разделившись на два отряда, одни побежали в крещальню, другие направились через неф церкви к амвону и алтарю. Вошедшие в мужскую крещальню очистили купели ударами мечей, без разбору поражая и оглашенных и духовенство. В этой схватке многие были ранены, «и воды возрождения были обагрены человеческой кровью», – по словам одного из свидетелей этих насилий. В крещальне женской зрелище было еще более прискорбное. Несчастные женщины, полуодетые, бросались в разные стороны в ужасе, с громкими криками; видели одну, которая, обезумев от ужаса, пробилась сквозь толпу и, совершенно нагая, бросилась бежать по улицам города. Солдаты, двинувшиеся к алтарю, силой отворили его двери и там произвели осквернение святыни, одно воспоминание о котором долго приводило в негодование церковных писателей, передавших об этом святотатстве. Святые Дары и Святая Кровь обрызгала их одежды. «Я умолкаю, – восклицает при этом историк Созомен, – чтобы, открывая смысл происшедшего, невольно простым человеческим словом не осквернить перед неверными того, что есть самого страшного в наших Таинствах». Оглашенные и духовенство, выгнанные из церкви, сговорились собраться в другом месте: свидание было назначено в термах Констанция, где Таинство Крещения должно было окончиться, и этот уговор, переходя из уст в уста, собрал там вскоре огромное число христиан всех сословий и возрастов.

Общественные бани, построение которых приписывали Императору Констанцию, сыну великого Константина, были самыми обширными во всем городе и служили для одного из многолюдных кварталов. Там и укрылись новообращенные со священниками и дьяконами. Они освятили воду в бассейнах, вокруг поместили все принадлежности, нужные для богослужения, – словом, мирское место было обращено в церковь. На алтаре, наскоро устроенном, продолжали богослужение, начиная с того места, где его прервали насилия войска. При пении священных песен христиане, созываемые вестью, мгновенно облетевшей город, шествовали по улицам густыми толпами. Это совершенно расстроило замыслы Севериана и его соумышленников, которые хотели совершить крещение духовенством своей клики, – вторжение в храм Святой Софии оказалось бесполезным. Они послали за начальником стражи – попросить его разогнать эти толпы мятежников, которых Иоанн, по их словам, собрал для того, чтобы ослушаться Императора. «Нет более Государя, – прибавляли они, – нет более правительства. Иоанн здесь и Государь, и правительство». Начальник стражи, Анфимий, к которому они обратились, был человек сдержанный и справедливый, который, сохраняя верность Императору, осуждал придворные интриги и в душе оставался привязанным к Златоусту. Поручение епископов ему не понравилось. «Уже поздно, – отвечал он, – скоро наступит ночь; говорят, что народная толпа значительна, и употребление оружия может наделать много бед». «Но если их не разгонят, – возразил с раздражением Акакий, – мы должны будем явиться перед Государем лжецами, – мы, его советники! Ведь мы не переставали уверять его (что вполне и справедливо) в ненависти народа к Иоанну, которого он и не желает более иметь епископом. Если Император, выйдя из дворца, найдет церковь пустой и народ – собравшимся в другом месте, он подумает, что мы обманули его, и сочтет нас людьми недобросовестными. Между тем дело устроить очень просто. Нужно положить конец этому мятежному сборищу и объявить толпе, смущенной несколькими обманщиками, что ее место в церкви, куда их-таки заставят вернуться, чего бы это ни стоило», Анфимий знал, каким уважением пользуются Акакий и его сторонники у императрицы, и насколько в данном случае было опасно отказать им во всем. «Поступайте, как знаете, – сказал он им только, – слагаю ответственность на вас. Пойдите, сыщите офицера Люция, устройте дело с ним, но главное – чтобы не было насилий».

Люций при дворе командовал отрядом щитоносцев, получивших это имя от щитов, которые были их отличительной принадлежностью. Этот отряд был недавно усилен фракийскими новобранцами, мужиками грубыми, почти варварами и в большинстве язычниками. Люций также был язычник. Это был человек грубый, но точный в исполнении своих обязанностей. Предписания Анфимия запрещали ему употреблять оружие против людей безоружных; итак, он удовольствовался тем, что обратился с увещанием к толпе, собравшейся в термах, оставив почти всех солдат за дверями. Он сказал собравшимся христианам, насколько мог красноречиво, что тут не место для крещения и совершения их Таинств, что на то есть церкви, которые остались пусты, что хорошо бы они сделали, если бы вернулись туда со своими священниками, что этого хочет и Император. Импровизация командира щитоносцев имела мало успеха. Новообращенные не двинулись из купелей: церковное пение продолжалось; дело кончилось тем, что толпа высмеяла Люция. Во дворце, куда он возвратился с солдатами, он нашел Антиоха, который его там дожидался. Антиох к унижению офицера, только что перенесенному, еще прибавил следующие насмешливые слова: «Как? Ты позволяешь водить себя за нос, когда имеешь с собой солдат? Так-то ты исполняешь приказание Императора! Каких же милостей ждешь ты за это?» Затем он пообещал ему повышение по службе, если он поведет себя лучше, – «он ему сказал позолоченные слова», как выразился Палладий. Словом, он склонил его на свою сторону, поощрил солдат деньгами и отправил во второй набег, более решительный.

Однако же Люций настоял на том, чтобы во главе его войска стояли лица из духовенства, которые руководили бы им и сняли бы с него ответственность. Антиох дал ему дьяконов, состоящих при его особе, и под этой двойной командой щитоносцы пошли назад к термам Констанция. На этот раз не было ни переговоров, ни увещаний. Люций, у которого голова пошла кругом от бешенства, прыгнул в главный водоем с палкой или древком копья в руках и начал направо и налево разгонять новообращенных. Ударом по руке дьякону, миропомазывавшему крещаемых, он сбил святое миро в воду, потом напал на священника, произносившего священный возглас. Старик упал с размозженной головой и обагрил святую купель своей кровью. Пример солдатам был подан, и они уже не знали никакой меры. Одни вбежали в женскую раздевальню и хватали там одежду и украшения, другие принялись за алтарь, с которого сорвали шелковые покровы, унесли священные сосуды и поделили их между собой; священников в облачении били и топтали ногами, женщин оскорбляли, матерей давили вместе с их детьми. Такими насилиями вся эта толпа была изгнана, однако преследования продолжались и на самих улицах, но в церкви никто не отправился...

Между тем 40 или 42 епископа, державшие на Соборе сторону Златоуста, предприняли последнее усилие, дабы спасти его. Узнав, что Император и императрица по традиции посещали Мучеников (этим именем называли в Древней Церкви базилики и часовни, где почивали мощи святых, принявших смерть за веру), они улучили минуту, подошли к Императору и, бросившись к его ногам, заклинали его со слезами «пощадить Церковь Христову, хотя бы ради Пасхи и новообращенных, ожидающих Крещения, и возвратить им их епископа». Император выслушал их, но императрица высокомерно приказала им удалиться. Тогда один из них, Павел, епископ Кратийский, поднявшись, в негодовании сказал ей: «Евдоксия, побойся Бога и пожалей детей твоих: не оскверняй Святой праздник Христов кровопролитием». Императрица прошла мимо. Епископы, вне себя от огорчения, разошлись. Каждый, печально опустив голову, направился к своему дому: одни – чтобы поплакать о бедствиях Церкви, другие – чтобы у себя на дому совершить установленные молитвы: в церквах господствовали гонители.

Разгром верующих в термах Констанция происходил в первую стражу ночи; изгнанные, вновь собравшись и призывая к себе других православных, пошли толпами в поле продолжать там со своими священниками службу Великой субботы, которая, по древнему служебнику, кончалась только с пением петухов. Толпа, состоявшая из многих тысяч мужчин, женщин и детей, среди которых новообращенные отличались своими белыми одеждами, расположилась в поле – близ места, называвшегося Пемптон, потому что там стоял пятый столб, означавший число миль от Константинопольского форума. На следующий день, день Святой Пасхи, рано утром Император, отправившись на обычную прогулку за городом со своей свитой, увидел не без удивления в поле эту толпу и белые одежды новообращенных, блиставшие при свете восходящего солнца. «Что это за люди?» – спросил он с любопытством одного из своей свиты. «Это последователи одной еретической секты, – отвечал тот, – которые собираются здесь, дабы оказать неуважение Церкви». «Так прогнать их, – сказал Император, – и схватить их учителей». Затем он повернул в другую сторону. Солдаты, посланные для исполнения приказания, прибыли галопом на конях и бросились на безоружных людей как на неприятельское войско: мужчин, женщин, детей, священников – всех без разбору топтали конями, били; священников и новообращенных хватали и связывали. Некоторые солдаты, соскочив с коней, пустились грабить, потому что там были и люди богатые, в праздничных одеждах. Срывали с женщин ожерелья и серьги, просто вырывая из ушей, чтобы дело шло скорее, забирали туники и плащи, если они были из ценных тканей. Когда грабеж был окончен, отряд возвратился в город как бы с триумфом, с «богатыми трофеями», отнятыми у женщин, волоча за собой группы связанных священников и новокрещеных, которыми вскоре заполнились темницы. Что совершилось здесь на поле, произошло и во многих других местах, где верующие, отовсюду прогоняемые, неуклонно собирались вновь. Некоторые вздумали устроить свои собрания в большом дощатом цирке, построенном Императором Константином за городом, называвшемся по-гречески Ксилокерке, т.е. деревянным цирком. Их там осадили, как в крепости.

Возгоралась междоусобная война – война против людей, которые, собственно говоря, не вступали в бой. За военными экспедициями последовали розыски и придирки полиции. Обыскивали дома, где подозревали тайные собрания, арестовывали по малейшему подозрению явных сторонников архиепископа, которые на языке закона стали называться иоаннитами, как будто они образовали секту вне Церкви, – и тюрьмы наполнялись мирянами и духовенством, обвиненными в этом «преступлении». Они мужественно переносили гонение ради пастыря, в котором олицетворялась для них иерархическая законность и православная вера; кроме того, они видели в нем неподдельную любовь и платили ему тем же. Едва эти «преступники» особого рода вступали в тюремные камеры, как начиналось пение псалмов, а если тут случалось быть священнику, то приступали к богослужению. «Темницы были тогда, – говорит Палладий, – истинные церкви Божии, а церкви – местом беззакония и богохульства», – и верующие избегали их, как зачумленных, если только не надеялись встретить там клир, дружелюбный Златоусту.

IV

Тем временем Собор кончал свои заседания в неизвестности, никто и не любопытствовал знать что-либо о его прениях или постановлениях, зная наперед его решение. И действительно, было постановлено, что Иоанн, низложенный, а потом обманом возвратившийся на свой архиепископский престол, тем самым отлучался от Церкви, и что светские власти должны привести в исполнение церковные постановления. После этого приговора епископы разошлись, в восторге, что удовлетворили императрицу безусловным утверждением постановлений Собора в Дубе, избежав со своей стороны затруднений в пересмотре дел.

Итак, архиепископ был передан в руки властям светским, но в минуту исполнения приговора рука эта дрогнула. Новый страх охватил Аркадия, и он оставил осужденного в его настоящем заключении, довольствуясь тем, что сделал это заключение более тесным. Златоуст был заключен в своем епископском дворце при приближении праздника Пасхи – его продержали там до дня Святой Троицы, и Аркадий не осмеливался ни перевести его в другую темницу, ни послать в ссылку.

Как же переносил такой жестокий удар, хотя, к несчастью, слишком предвиденный, этот человек, честь Восточной Церкви, вторично преданный братьями? Нисколько не утратив душевного спокойствия, он убедился, что ему отныне нечего ожидать от восточных епископов – ни для оправдания его действий, ни для сохранения жизни и что ему не оставалось более никакого средства против притеснений и коварств. Но путь, по которому предстояло ему следовать теперь, определили сами враги его, напомнив среди прений по его делу о святителе Афанасии. Святитель Афанасий, преследуемый, как и он, местью представителей светской власти, завистью и злобой, осужденный, низложенный, изгнанный своими восточными братьями, нашел правосудие на Западе. Но, в деле Златоуста положение вещей было иное. Святитель Афанасий, лично свободный, мог переправиться в Италию, где перед апелляционными судьями прогремело его грозное слово, которое некогда в Никее покорило Церковь Вселенскую. Златоуст был пленником – уста его были сомкнуты; он не мог заставить себя выслушать ни в Константинополе, ни в Дубе, и его гонители торжествовали, видя это вынужденное молчание. Итак, ему оставалась лишь письменная форма защиты перед епископами западными, но и они могли исказить или опровергнуть ее в его отсутствие. Однако же он остановился на этой мере и составил апелляцию к Западной Церкви против определения Константинопольского собора и незаконного собрания в Дубе. Он сделал это прежде, нежели 40 епископов, его сторонников, покинули Константинополь, потому что хотел, чтобы они подтвердили как свидетели то, что происходило на их глазах. Он хотел, сверх того, чтобы два дьякона, представляя константинопольский клир, отправились подтвердить личными разъяснениями подлинность слов, изложенных в его апелляции, и свидетельства епископов его стороны. Апелляция была написана в форме письма, адресованного Иннокентию, епископу Римскому, Венерию Медиоланскому и Хроматию Аквилейскому, ибо Аквилея и Медиолан были высшими епископиями Италии после Римской, первой на всем Западе. До нас дошла лишь копия, предназначенная папе Иннокентию, но из самого ее содержания видно, что и обе остальные были точно такие же. Она начиналась так: «Высокопочтеннейшему господину моему, боголюбезнейшему епископу Иннокентию, Иоанн – (желает) о Господе радоваться.

Мы предполагаем, что уже до прибытия этого письма молва о покушении, совершаемом здесь, достигла слуха Твоего Святейшества. Сила преступления поистине такова, что нет места во всей Вселенной, которое не исполнилось бы негодования при повествовании об этом. Везде оно возбудило скорбь и великое рыдание. Но поскольку дела, столь гнусные, не могут удовлетвориться лишь сокрушеньями и слезами, но требуют быстрого врачевания, и надо разумно исследовать, как может быть успокоена эта буря, возмутившая Церковь, – то я убедил достопочтимых отцов Димитрия, Пансофия, Паппа и Евгения покинуть свои паствы, вверить себя морю и по долгом путешествии прибегнуть к Твоему милосердию, изложив Тебе подробности дела, и испросить от Твоего благоразумия действительного врачевания недугов наших. Мы присоединили к ним наших любезных и достопочтимых дьяконов Павла и Кириака, кои, за недостаточностью письменных сообщений, изложат словесно Твоему милосердию все сведенья, какие ему будут угодны».

Затем Златоуст входит в подробное изложение обстоятельств. Поразительными красками рисует он дерзость и бесстыдство Феофила Александрийского, который, будучи вытребован в Константинополь для оправдания своего поведения относительно Долгих братьев, явился с шайкой египтян, как бы приготовленных к сражению, отказался от свидания с местным епископом, от молитвы и общения с ним, отказался даже войти в святое место и, пройдя мимо архиепископской базилики, лежащей на пути его, поселился вне города. Затем рассказывается о происках, преступных изворотах, приготовивших незаконное собрание в Дубе, и его конечных результатах: нарушение всех церковных законов; развращение клириков епископа, покинувших свои церкви для его обвинения; заседания Собора, составленного из его противников, руководимою его явными врагами; его твердый отказ признать таких судей и апелляция к другому Собору, потом – обвинительный акт и его низложение, ему вовсе не сообщенные; его взятие солдатами, произошедший вскоре затем призыв через императорского нотария и его восстановление на архиепископском престоле, наконец -постыдное бегство Феофила на утлой ладье, среди ночи, дабы избежать народного негодования.

За этим изложением следует повествование о событиях, совершившихся после его возвращения: о втором Соборе, созыва которого он требовал сам, чтобы представить ему свое оправдание, и, наконец, об осуждении не в тех мнимых преступлениях, за которые его низложили на Соборе в Дубе, но в деле новом и неслыханном... В письме описываются также и гонения, произведенные против него и его братьев чиновниками императорского двора по подстрекательству некоторых сирийских епископов, орудий и креатур Феофила. Вот, например, как передает святитель субботние сцены в крещальне Святой Софии;

«Увы! Как описать вам сцены, перед которыми побледнела бы трагедия, самая мрачная? Какое человеческое слово в силах рассказать о них? Какое человеческое ухо в силах выслушать это без ужаса? В день Великой субботы, когда солнце уже склонялось к вечеру, множество солдат наводняет церковь, прогоняет силой весь клир, нас окружавший, бросается на святые алтари с оружием наголо. Женщины, скинувшие внутри церкви свои одежды для принятия Святого Крещения, рассеяны и разбегаются почти нагие, пораженные ужасом чрезвычайным, от которого они забыли и стыд и скромность своего пола. Многие из этих несчастных ранены в крещальне; сама кровь их обагряет святые воды, и спасительный источник возрождения людей представляет взорам лишь цвет крови. Но это еще не все. Солдаты силой вламываются в страшную ограду, где сохраняются Святые Дары; а среди этих людей были язычники, и в общем смятении Святая Кровь Христа пролита на их одежды...»

Письмо оканчивалось так: «Что скажу о других Церквах? И они подвержены той же смуте, тем же страданиям, ибо зло не ограничивается Константинополем; оно наводнило весь Восток. Поистине, подобно тому, как в теле человеческом, когда ядовитые соки, распространяясь от головы на все члены, заражают их, так и здесь, когда в этом главном городе беспорядок и преступление прорвались наружу, как из глубокой бездны, они вскоре проникли и в другие города. Повсюду теперь господствуют смятение и крамолы, повсюду клир восстает против своих епископов, и верующие отделяются от тела Церкви или готовы к этому; повсюду эта чума распространяется, и вскоре весь мир представит одну картину развалин и святотатственных посягательств. При мысли об этих бедствиях, – о мужи блаженные и достопочтенные, – примите решение непоколебимое, достойное вашей ревности, силы и твердости; удалите, удалите – умоляем вас о том – этот бич, опустошающий Церкви, ибо если подобные раздоры примут обыкновение распространяться из стран отдаленных в провинции другого епископа, когда вмешиваются в его дела, изгоняют его, замещают по собственному произволу, – чего же ожидать тогда, кроме всеобщей войны и всемирных бедствий?

Итак, во избежание того, чтобы эта ужасающая смута не распространилась повсюду, напишите, молю вас, – объявите вашей властью, что несправедливые решения, постигшие меня в мое отсутствие, когда я не уклонялся от суда правильного, – ничтожны, не имеют силы, значения и падают сами собой. Подвергните церковному осуждению тех, кто произвел такие беззакония; что же до меня, который неповинен, не изобличен ни в чем, против которого никакое обвинение не могло быть доказано, – прикажите, чтобы я был возвращен своей Церкви, дабы мог там вновь пользоваться милостью и миром, которые связывали меня с моими братьями. Если виновники стольких зол желают поддерживать обвинение в моих мнимых преступлениях, то пусть сообщат мне свои акты, пусть все обвинения будут перед моими глазами, пусть обвинители мои явятся, и судилище беспристрастное и правое соберется для произнесения своего приговора: я не откажусь от него, я просил его, прошу и теперь. Да, пусть меня судят! Это будет моим оправданием, ибо все, что было предпринято против меня, было сделано вопреки всякому разуму, всякому праву, всякому правилу, всякому церковному закону. Такой способ суда не слыхан у самих варваров. Нет таких скифов, ни таких сарматов, которые осуждали бы человека, не выслушав его, в его отсутствие, тогда как он просит судей, и тысячу их, если нужно, – но только не врагов, и, утверждая свою невиновность, объявляет себя готовым перед лицом всего света опровергнуть все обвинения, против него возведенные. Ни один человек в мире не осмелился бы объявить его виновным.

Соблаговоли обсудить все дело, которое обстоятельнее разъяснят тебе мои отцы достопочтимые епископы, и поступи согласно твоей ревности и деятельной любви к благу. Этим ты окажешь помощь не одному мне, который пишет тебе, но поможешь всем Церквам, и Бог вознаградит тебя, – Бог, всегда творящий все для ниспослания мира сынам своим. Мы написали то же самое Венерию Медиоланскому и Хроматию Аквилейскому. Да будет с тобой мир о Господе!»

Так писал Златоуст в своих письмах. Четыре епископа, принадлежавшие к меньшинству Собора, Димитрий Писинунтский из Галатии, Пансофий Писидийский, Папп из Сирии, Евгений из Фригии приняли на себя поручение отвезти в Италию три списка апелляции архиепископа, дьяконы Павел и Кириак должны были сопутствовать им от имени верного клира. Было, между прочим, решено, что это небольшое посольство не изберет дорогу сухопутную из страха козней епископов и насилий со стороны правительства. Хотя морской путь был продолжительнее и утомительнее, но его предпочли, как более верный. Посланные добыли себе корабль, отправлявшийся на Запад, и, сев на него тайно, отплыли из Константинополя, радостные и полные надежд.

Однако же, несмотря на всю поспешность, с которой Златоуст снаряжал своих друзей и составлял свою апелляцию, он все-таки был в Риме предупрежден ненавистью Феофила. Едва только Александрийский патриарх узнал второй приговор, утвердивший низложение его противника, как уже поспешил уведомить о нем папу Иннокентия, чтобы и он тотчас же прервал общение с осужденным. Один александрийский чтец повез письмо, которым «папа Феофил (именно так выражается историк) уведомлял папу Иннокентия» о том, что произошло в Константинополе. Это письмо, написанное в тоне повелительном до нахальства, походило скорее на требование, нежели на сообщение. Феофил говорил в нем, что он низложил Иоанна, без объяснения с кем, по какой причине и каким образом, как будто это было действием единственной и верховной его воли. Иннокентий, читая это письмо, был крайне удивлен. В то время в Риме находился по каким-то делам Восточной Церкви дьякон по имени Евсевий. Узнав о том, что написал Феофил Иннокентию, он поспешил подать просьбу, в которой заклинал его не спешить, не составлять окончательного мнения о событиях, ему сообщенных, потому что он скоро получит о них сведенья более обстоятельные – и действительно, Димитрий и его спутники прибыли в Рим через три дня.

Письма, привезенные этими епископами, и разъяснения, которые они могли присоединить к ним, разоблачили перед Иннокентием все интриги и заговор против Златоуста. Другие документы, прибывшие тем временем, окончательно осветили ему все: то были сами акты незаконного Собора в Дубе и Собора Константинопольского, переданные ему двумя агентами Феофила – Петром, александрийским священником, и Мартирием, константинопольским дьяконом из партии, враждебной Златоусту. Иннокентий ужаснулся. Он увидел, что дело не состояло в вопросе для него личном, как поставил его патриарх Александрийский, спрашивавший, прекратит или нет папа сношения Собора, против которых апеллировал Златоуст, в крайнем ослеплении допустили целый ряд нарушений и всевозможных насилий: их делопроизводство нарушало самые первоначальные требования справедливости, их решения, постановленные без возражений и притом явными врагами обвиняемого, были бессовестны, наконец, важные сановники Восточной Церкви во всем этом деле вели себя недостойно, и сама честь Церкви требует, чтобы определения этих Соборов в свою очередь были судимы. Кроме того, какое открывалось там соблазнительное нарушение самих охранительных законов церковной иерархии! Как могло, например, случиться, что епископ, законно призванный управлять Церковью по свободному ее избранию и изволением Святого Духа, мог быть из этой Церкви выброшен другим епископом, возгоревшим против него завистливой ненавистью и собравшим против него для удовлетворения своей злобы Собор епископов слабых или подкупленных, под давлением внешней власти? Что же сказать еще, если принять во внимание, что изгнанный епископ был вторым во всем христианском мире епископом второго Рима? Безнаказанность таких поступков открыла бы путь беспорядкам неисчислимым, угрожающим самому существованию Церкви, основанной Христом и его Апостолами. Размышляя о средствах, которые могли бы уврачевать это зло, Иннокентий находил их только в Соборе Вселенском, который отменил бы постановления Соборов Константинопольского и Дубского и поставил бы в Восточной Церкви точные дисциплинарные законы. Ему казалось также, что в настоящем случае во всем, что касается Златоуста, следовало бы отстранить от присутствия на Вселенском Соборе как явных сторонников Златоуста, так равно и его явных врагов, дабы дело было начато сначала умами не предубежденными и сердцами свободными от всякого прежнего влияния; он, однако же, исключил из этого числа Феофила Александрийского, душу всего заговора и руководителя обоих Соборов. Призывая Златоуста, он находил справедливым поставить с ним лицом к лицу и его врага, но в качестве не судьи, а обвинителя.

Гонорий тогда был в «вечном городе», что случалось по обыкновению редко и ненадолго. Он от всего сердца одобрил предложение Иннокентия в том, что касалось созвания западных епископов, но, часто опрометчивый как в своих собственных делах, так и при вмешательстве в дела чужие, он поручился за согласие своего брата Аркадия, которому надлежало созывать епископов восточных. Последствия показали, что, принимая такое обязательство, Гонорий слишком преувеличивал свое влияние на брата и придавал слишком мало значения влиянию на него Евдоксии. Пока таким образом папа Римский занимался приготовлением к Собору, Венерий Медиоланский и Хроматий Аквилейский, вооруженные письмами Златоуста, заботились о приобретении ему сторонников среди епископов Верхней Италии. Доброе расположение Венерия удостоилось благодарности гонимого, который ему писал два раза из глуши своей ссылки, а о ревности Хроматия в пользу этого справедливого дела еще более блестящим образом свидетельствует рескрипт Императора Гонория. Как ни предан был Иннокентий заботам материальным, он не пренебрегал, однако же, духовными средствами, которые могли призвать помощь и благословение Неба на его святое предприятие. Он предписал пост всей Римской Церкви.

Тогда же он написал два послания: одно – к Златоусту в ответ на его апелляцию, другое – Феофилу, объявляя о предстоящем созвании Вселенского Собора. Первое носит печать сдержанности, вполне понятной со стороны будущего судьи, но под этой холодной внешностью нельзя не заметить благородного доверия к правоте обвиняемого и горячего сочувствия к его бедствиям. «Досточтимый брат мой, – писал он, – да не возобладает скорбь, отягчающая тебя, над голосом чистой совести, тебя утешающей. Будучи владыкой и пастырем стольких народов, ты не нуждаешься в напоминании, что гонения лишь укрепляют добродетель, когда добродетель оказывается сильнее их. Чистая совесть поистине есть непобедимый оплот против всяких несправедливостей, и те, кто не умеет переносить их терпеливо и с покорностью воле Провидения, показывают этой самой слабостью худое состояние души своей,.. Твоя же душа, очищенная долгим страданием, достигнет желанной цели по милосердию Спасителя, который взирает на тебя и видит с высоты небес твою душу».

Второе послание, написанное совсем в другом тоне, показывает, как мало уважал Иннокентий патриарха Александрийского и как верно уже оценивал его поведение. Оно изложено в следующих выражениях: «Брат мой, Феофил, мы решили принять в наше общение тебя и Иоанна, брата нашего, как об этом уже писали тебе. Пребывая в тех же чувствах и при том же желании, можем лишь повторить тебе то же самое: сколько бы ты ни писал нам об этом, невозможно нам отказываться от общения с Иоанном иначе, как после суда справедливого и законного, ибо мы извещены обо всем, что произошло там странного и достойного осуждения. Итак, если совесть твоя чиста, немедленно предстань на Собор, который вскоре откроется во имя Иисуса Христа, и приготовься к нему согласно канонам и постановлениям Никейского собора, ибо Римская Церковь не принимает других относительно этого предмета (это касалось канонов Антиохийского собора). Пусть только будет правда на твоей стороне, и я не поколеблюсь признать превосходство твоего дела».

Это письмо дошло до Феофила беспрепятственно, но другое, порученное дьякону Кириаку, не было так же счастливо: в этот промежуток времени события ускорили свой бег, и Златоуста уже не было в Константинополе.

V

Пока все это происходило в Риме, враги Златоуста, беспокоясь за успех своего дела и раздраженные медлительностью Аркадия, против которой была бессильна даже настоятельная воля Евдоксии, ждали какого-нибудь нового обстоятельства, которое могло бы побудить к действию или покончить дело. Но что всего более пугало Севериана и епископов, его соумышленников, это вмешательство Римской Церкви и Императора Гонория, который мог их частную распрю обратить в вопрос государственный; нетерпеливое желание покончить дело доводило их до бешенства. С высот епископских престолов эта злобная тревога проникла и в те низменные слои, где преступление считается естественным средством разрешать затруднения.

Однажды утром около дворца, где содержался архиепископ, какой-то человек, прикинувшись бесноватым, среди судорог, отвлекавших внимание от его тайного намерения, высматривал удобное время, чтобы проскользнуть во двор и пробраться в прихожую, когда отворятся ворота. Он так и сделал, но его успели схватить, и нашли при нем кинжал. Никто не сомневался в том, что он имел намерение убить Златоуста, и толпа, привлеченная шумом, отвела его к префекту для допроса. Златоуст, узнав об этом, тотчас послал просить помилования этому человеку. Префект не заставил себя упрашивать и повторять это дважды.

Несколько дней спустя на то же покусился другой человек, быть может, ободренный безнаказанностью первого покушения. Этот был в одежде раба или слуги. Видели, как он бродил около дворца, наблюдая за прислугой, которая после недавнего происшествия, по-видимому, была настороже. Как только ворота были отворены, он направился с улицы к жилищу епископа, приняв вид человека, имеющего важное письмо к Златоусту. Кто-то из проходящих, которому его вид показался подозрительным, остановил его уже на пороге, спрашивая, что ему нужно, неизвестный ответил ему ударом ножа в грудь. На крик раненого другие прохожие подбежали вместе со слугами архиепископа; окруженный убийца защищался и поразил еще двоих, потом, размахивая окровавленным кинжалом, пробился сквозь многочисленную толпу, нанося удары направо и налево, и готов был уже скрыться, как вдруг один из жителей этого квартала, возвращавшийся из бани, услыхав крики, попытался остановить его, схватил в охапку, но упал сам, пораженный ударом. Эта схватка задержала убийцу. Его окружили и потащили в преторию суда, которому не пришлось его допрашивать, потому что злодей во всем сознался, и когда его стали обыскивать, то увидели, что он был вооружен тремя острыми ножами. Он сознался, что имел намерение убить Златоуста, получив за это пятьдесят золотых, которые при нем и оказались, что он – слуга священника по имени Ельпидий (этот священник был из числа самых горячих врагов архиепископа в низшем духовенстве), который и побудил его к этому преступлению. Народ требовал быстрого суда над этим негодяем, которого чуть не разорвал на части. Судья обещал судить его, как только дело вполне окончится, заковал его в цепи и заключил в тюрьму. Между тем, семь жертв этого человека умерли одна за другой, потому что раны были опасные и глубокие; четырех похоронили в тот же или на следующий день, и многочисленная толпа сопровождала гробы их, оглашая улицы выражением своей любви к Златоусту и негодования против священников, вызвавших эти убийства. После признаний убийцы, не оставлявших на его счет никакого сомнения, суду следовало только разыскать его сообщников и показать пример величайшей строгости, но ничего этого не было сделано: никакого заговора не открыли; даже сам виновный исчез из темницы, и невозможно было узнать, что сталось с ним. Это странное поведение судьи, которое можно объяснить только тем, что он следовал приказаниям свыше, довело раздражение народа до высочайшей степени. В главных кварталах города собирались сходки, вокруг архиепископского дома народ устроил стражу, которая сменялась и днем, и ночью. «Надо хорошенько охранять отца нашего, – говорил народ, – потому что его тюремщики не заботятся о нем, и убийц его отпускают».

Между тем наступил праздник Пятидесятницы. В квартале Святой Софии народ собирался густыми толпами, и ситуация казалась угрожающей. В императорском дворце поднялась тревога. Там притворялись, что боятся за жизнь Императора. По соглашению с императрицей четверо епископов, изобретатели всех злых замыслов, попытались сделать последнюю попытку перед Аркадием. «Государь, – сказали они ему (история сохранила слова их), – сам Бог поставил тебя Императором, чтобы ты никому не покорялся, а чтобы, напротив, все покорялись тебе – тебе дозволено все, чего бы ты ни пожелал. Не будь же милостивее священников и святее епископов. Мы сказали тебе перед лицом всех: да будет низложение Иоанна на главах наших! Подумай об этом, Августейший Государь, и не погуби нас всех, избавляя одного человека». Они во второй раз привели доказательство, которое подействовало на него, – свою ответственность перед небесным правосудием, – страх оставил его, и он решился.

Пятидесятница в 404 году была 5 июня, а две недели спустя, на рассвете, многочисленные отряды войска начали располагаться в различных местах вокруг храма и архиепископского дворца. В полдень, или несколько ранее, нотарий Государя, по имени Патрикий, явился к архиепископу с таким приказанием: «Акакий, Антиох, Кирин и Севериан приняли на себя ответственность за твое осуждение: поручи свое дело Богу и уходи отсюда безотлагательно». Такой приказ, который самими выражениями своими показывал, что опасения Аркадия прекратились, был ясен и, по словам историка, «не терпел возражений». Иоанн дал знак нескольким епископам и клирикам, там присутствовавшим, что хочет пройти в церковь. «Пойдемте, – сказал он им, – помолимся, простимся с Ангелом этого храма». Вступив в храм, он начал молиться. В то время как святитель произносил молитвы, ему подали письмо от одного из начальников города, на которого он мог вполне положиться. «Поспеши, – писал ему его друг, – Люций, этот человек бесстыдный и дерзкий, поставлен недалеко отсюда, в общественных банях, и готов схватить и выпроводить тебя силой, если ты откажешься или отложишь свое отправление. Городское население в необычайном возбуждении; поспеши уйти тайно, чтобы не было столкновения и кровопролития между ним и войском». Он тотчас поднялся и приказал своим слугам оседлать и покрыть попоной свою лошадь и держать ее наготове у западных дверей, как будто готовился туда вскоре выйти. Приблизившись затем к епископам, он поцеловал двоих из них и, отвернувшись в слезах, сказал остальным: «Целую вас всех в лице этих; побудьте в святом храме, чтобы я мог немного успокоиться прежде, нежели уйду». Потом твердым шагом направился он к крещальне, где были собраны его дьякониссы. Подозвав к себе Олимпиаду, Пентадию, Ампрукту и Сальвину – тех, которых особенно любил, Златоуст сказал им: «Подойдите, дочери мои, и слушайте меня внимательно. Что касается меня самого, чувствую, что все кончено: мой путь совершен; быть может, вы не увидите более лица моего. Даю вам одно только поручение: пусть ни одна из вас не нарушит того уважения, которым обязана Церкви. Кто-нибудь, возведенный на этот престол с общего согласия, без происков и властолюбия, будет моим преемником; покоритесь ему, как бы мне самому, ибо Церковь не может оставаться без епископа. Заслужите тем милосердие и помяните меня в своих молитвах». Женщины бросились к его ногам, целуя и обливая их слезами. Тогда, подозвав одного из священников, следовавших за ним, он сказал: «Удали их, чтобы скорбь их не возбудила народ».

Прощание его кончилось. Быстро прошедши через церковь, святитель достиг восточных дверей, где отдался в руки солдат, которые увели его, скрывая от посторонних взоров. «Ангел церкви, – говорил Палладий, свидетель этой печальной сцены, – удалился вместе с ним».

Обычное присутствие лошади Златоуста у западных дверей в продолжение некоторого времени оставляло в заблуждении народ, терпеливо там дожидавшийся. Наконец, заподозрив неладное, некоторые побежали к пристани и увидели, как лодка, на которой находился пленник с несколькими епископами и священниками, плыла по Босфору к Вифинскому берегу; другие, выломав потайную дверь в ограде, проникли в церковь. Они нашли ее охраняемой солдатами, которые заняли ее в ту минуту, как вышел Златоуст. Солдаты хотели оттолкнуть вошедших, число которых беспрестанно возрастало, но они сопротивлялись, и на плитах церковных началось побоище, обагрившее их кровью. Толпа, собравшаяся под портиком главного входа, услышав крик и бряцание оружия внутри церкви, подумала, что напали на архиепископа, и начала выламывать главные двери, но они были прочны и укреплены изнутри железными полосами и запорами. Началась настоящая осада: принесли ломы и огромные камни, полетели щепки – народная волна ударила в двери с силой непреодолимой. Встретившись лицом к лицу с другой массой, которая пробивалась к ним навстречу, толпа «смялась»; люди опрокидывали друг друга, и произошло смятение невыразимое. Кучи людей задушенных, раздавленных вскоре завалили и неф, и боковые части здания. Солдаты довершили сумятицу, пустив в ход оружие. В этом святом месте раздавались только проклятия и богохульства, крики угрозы и страдания; жиды и язычники, которых привлекло в толпу любопытство, поносили Бога христиан даже в самом алтаре. Немало прошло времени, пока смятение прекратилось, и тела убитых и умирающих были вынесены из церкви.

Между тем, волнение происходило не только на одной земле: надвигалась одна из тех внезапных бурь, которые так часты в это время года в краях, прилегающих к Черному морю. Налетев с севера на город, она разразилась над Святой Софией, которую готова была потрясти до основания. Можно было сказать, что небо и земля соединились для того, чтобы в этот несчастный день довершить бедствие. Толпа расходилась, и храм был почти пуст, как вдруг увидели яркий свет, блеснувший над кафедрой, с которой архиепископ Иоанн говорил свои поучения к народу, затем пламя, извиваясь змеей по столбам хор, в один миг захватило полцеркви и стропила крыши. Столб искр и дыма поднялся над абсидой и, раздуваемый ветром, распространил пожар по остальным местам здания. Но этим дело не кончилось: пламя, выбившись из этого огромного горнила, увлекаемое порывами бури к югу, достигло здания Сената и угрожало самому дворцу Императора, перекинувшись через площадь как бы огромным мостом, под которым, если верить историкам, можно было пройти. Под действием огня крыша Курии растопилась, и расплавленный свинец, стекая ручьями во внутренность здания, раскалывал колонны, мраморные стены и статуи. Золото, серебро, бронза – все металлы, сплавившись, представляли взорам лишь безобразную огнистую массу, и здание, лишенное опоры, внезапно осело. Помощь, своевременно подоспевшая, с большим трудом спасла дворец Императора, что до великолепных зданий по обе стороны площади, то они все были обращены в пепел. Так погибли два прекрасных памятника, один христианский, другой – языческий, гордость нового Рима, без надежды на возобновление в том же виде. Весь город был объят ужасом. Видя, как рухнул в пламя знаменитый хор Муз работы великих художников Греции, язычники воскликнули в порыве отчаяния: «Что делать Музам в наши печальные дни? Они оставляют нас по всей справедливости». Но позднее, когда, разбирая обломки, откопали поверженные на землю и оставшиеся неприкосновенными статуи Юпитера и Минервы, древних хранителей храма, печаль сменилась радостью. «Вид их, – говорит один языческий писатель, – оживил сердца всех добрых в городе; в этом увидели предзнаменование того, что боги решились не удалять своего покровительства, и надежда начинала возрождаться... Впрочем, – спешит он прибавить с чувством глубокой горести, – пусть будет так, как угодно их воле».

И христиане, по крайней мере, православные сторонники Златоуста, нашли также некоторое утешение в одном чудесном явлении. Среди развалин храма и соседних зданий уцелела одна часовня, лишь едва почерневшая от пламени. То была домовая ризница архиепископа, куда поместил он богатейшие украшения своей церкви и святые сосуды, слишком драгоценные для ежедневного употребления, – словом, это была епископская сокровищница. Отыскав эти ценные предметы в ризнице совершенно целыми и вспомнив, что на Соборе в Дубе одним из преступлений, возведенных на Златоуста, было расхищение церковных драгоценностей, друзья его увидели в данном обстоятельстве, и в самом деле странном, подтверждение того, что сам Бог хотел засвидетельствовать миру невинность преследуемого и всю гнусность гонителей. Два константинопольских клирика, священник Герман и дьякон Кассиан, верные Иоанну Златоусту, немедленно побежали в императорский дворец, прося, чтобы была составлена точная опись найденного. Опись была составлена в двух списках при Студии, префекте города, Евтихиане, префекте претории, Иоанне, императорском казначее, квесторе Евстафии и при нескольких нотариях. Один список описи остался в руках суда, другой потребовали для большей верности Герман и Кассиан и отвезли его в следующем году в Рим.

Пока эти обстоятельства происходили в Константинополе, Златоуст следовал по Халкидонской дороге в Никею – в сопровождении отряда преторианских солдат, двух епископов и еще нескольких клириков, пожелавших быть при своем архиепископе.


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle