Ольга Васильевна Орлова

Источник

Книга первая (398 – 401 гг.)

События, предшествующие борьбе Иоанна Златоуста с императрицей Евдоксией. – Испорченность императорского двора. – Евдоксия желает поклонения своей статуе на всем Востоке. – Строгость и сила Златоуста. – Происки двора против него. – Его проповедь против женских уборов. – Марса, Кастриция и Евграфия. – Враждебный союз в доме Евграфии. – Уединенная жизнь Златоуста. – Пороки константинопольского клира. – Сестры Агапиты. – Жадность: клирики ведут жизнь прихлебателей. – Сребролюбие: они обирают бедных. – Златоуст предпринимает действия для искоренения этих пороков. – Окружающие архиепископа в его Церкви; Серапион и Тигрий. – Дьякониссы: Сальвина, Ампрукта, Пентадия и Олимпиада. – Происхождение и состояние Олимпиады; ее преданность Иоанну Златоусту.

I

В то время, с которого начинается наш рассказ, Евдоксия, уже в продолжение четырех лет императрица, еще цвела блеском молодости. Она еще не утратила красоты, которая увлекла сердце Аркадия в тот далекий день, когда молодой Император увидел ее портрет на восковой дощечке, намеренно подброшенной Евтропием, первым министром императора, в его комнате, но в Евдоксии произошли многие другие перемены. Дочь Франка Бауто не была уже той скромной и сдержанной сиротой, которую Евтропий отыскал в глухом уголке Константинополя как клад, сокрытый ото всех взоров, и которую ему пришлось оторвать от важных философских уроков Пансофия, ее учителя, чтобы возвести на императорский престол. Не знавшая дотоле света сирота стала горда, смела, ненасытна в наслаждениях и роскоши; бедная молодая девушка стала женщиной, жадной к деньгам. Привычка повелевать двором, рабским и льстивым, развила в этом семени франков даже что-то грубое и дикое и, употребляя выражение одного современника, какую-то «варварскую лютость», которая вместе с кровью текла в ее жилах. Недовольство своим замужеством, или скорее – мужем, шло в ней рука об руку с ненасытным честолюбием.

Из обоих сыновей Феодосия, этого великого Государя, старший, Аркадий, был более честный и менее умный. Чуждый пороков и жестокости брата своего Гонория, он не имел его энергии, жизнь его протекала в каком-то болезненном полусне. Казалось, его организм был создан исключительно для подчинения царедворцам, министрам и жене, которые за него и думали и желали. В Аркадии, едва достигшем 30-летнего возраста, уже проявлялись признаки преждевременной дряхлости, – можно сказать, что, миновав зрелый возраст, он из одного детства непосредственно вступил в другое.

Два обстоятельства, однако же, выводили его из этого отупения или отрывали от невинных занятий, которыми он убивал время (он занимался каллиграфией). Первое – если затрагивалась честь императрицы, и второе – если грозила опасность разрыва с Церковью. Тогда он предавался ужасному гневу, как то было раз в его юности, когда он хотел убить своего учителя за то, что тот наказал его. За исключением подобных выходок, он жил замкнутым в самом себе и в полном равнодушии ко всему, что делалось в его доме и империи. При этом, легковерный и скрытный, он был вполне достойным питомцем евнухов.

С таким мужем, среди двора развращенного, Евдоксия, без руководителя, без опытности, вскоре уступила вкусу к наслаждениям, столь новым для нее, она окунулась в этот омут со всей пылкостью тех чувств, которые современники называли варварскими. Оттого сильно страдала ее слава, и только смерть Евтропия, быть может, вовремя остановила разоблачения, которые, наверное погубили бы ее. Ее любимцем в это время был некто князь Иоанн, доверенное лицо Аркадия в управлении государственными делами и, по всей вероятности, тайный министр, руками которого императрица управляла и Государем, и империей. Их связь продолжалась несколько лет и столь явно, что когда в 401 году Евдоксия родила четвертого сына, впоследствии Феодосия II, то народная ненависть приветствовала юного царевича титулом «сына князя Иоанна», и отголоски этой позорной молвы сохранились в истории.

Не заботясь в этом случае о самом Императоре, народ был возбужден бесчестьем, нанесенным дому Феодосия, и не раз во время мятежей, потрясавших Константинополь, требовал головы князя Иоанна. Одним из требований Гаинаса во время его известного восстания в 399 году, доведшего императорский город до края погибели, была выдача трех царедворцев, в числе которых находился и этот любимец Евдоксии. Император, недолго думая, выдал его. Никто не сомневался в том, что это была выдача на смерть, но Гаинас удовольствовался одной из тех ужасных «шуток» над пленником, какие в веселую минуту дозволяли себе с римлянами предводители варваров. Повелев князю Иоанну явиться в свою палатку, где находился в должности палача солдат, вооруженный мечом, а в нескольких шагах от него плаха, грозным голосом приказал он пленнику приготовиться к смерти. Тот, безмолвно опустившись на колени, положил голову на плаху. По данному знаку, согласно заранее полученному приказу, солдат с усилием опустил руку, как бы для того, чтобы одним ударом отрубить голову, но, коснувшись шеи пленника, он нанес ему лезвием меча лишь легкую царапину. После этого Иоанн, ни жив, ни мертв, был выпровожен из палатки и сослан в дальний край Фракии.

После смерти Гаинаса любимец императрицы возвратил свое место при дворе, снова злоупотреблял слепотой Аркадия, снова возбудил народный гнев. Во время мятежа, поднятого жителями и войсками, напали на его дом, чтобы убить его. Предупрежденный об этом вовремя, он бежал и скрылся в чужом доме. Враги Иоанна Златоуста утверждали, что святитель, знавший место его убежища, указал его солдатам. Но слух этот был клеветой, потому что князь Иоанн ускользнул и в этот раз. Слух достиг ушей императрицы и, не проверенный ею, как можно легко себе вообразить, оставил в ее сердце неугасимую жажду мести.

С ослеплением Аркадия могло сравниться разве только необузданное честолюбие его жены. Пользуясь безграничной властью в государственных делах, Евдоксия хотела признания этой власти. 9 января 400 года она заставила облечь себя титулом Августы вместо прежнего: nobilissima. Но и этого ей казалось мало: она пожелала, чтобы ее статуя была выставлена на всем Востоке, по образу статуй императоров, для воздаяния ей почестей со стороны народов, и она повелела возить ее из провинции в провинцию с пышностью и знаками самодержавия. В римском мире было укоренено предубеждение против власти женщин. Значение их и почести, им воздаваемые, признавались здесь лишь постольку, поскольку они проистекали от Цезаря или священного избранника, и выражались в законных формах, но отнюдь не признавались принадлежащими им лично. Августа, супруга Императора, считалась лишь отражением самого Императора и не могла относить к себе лично ничего в знаках власти и почестях, которые ей воздавались. Нововведение Евдоксии встревожило всех, кто носил имя римлян. В нем видели намерение царствовать по образцу варварских цариц Востока – Никотрисы или Семираиды – и поднялись со всех сторон сильные выражения неудовольствия. Особенно громко раздавались они в западных владениях, нравы в которых с большей силой противились женской власти, так что Гонорий счел долгом выразить брату свое неудовольствие, равно как и уведомить его о полном единодушии с ним сената города Рима и Италии. Евдоксия упорствовала, и Аркадий для нее пренебрег всем.

Жажда к наслаждениям в Евдоксии соединялась с жаждой к золоту. Историки изображают ее ненасытной в страсти стяжания, обиравшей беззащитных, давлеющей на фискальных чиновников, дабы получать часть конфискаций, и возбуждавшей уголовные процессы для увеличения своей доли. Если ей нравился какой-нибудь дом или участок земли, те немедленно переходили в ее руки: так ловки и беспощадны были исполнители ее воли. Много было толков о винограднике, отобранном ею у одной бедной вдовы, потому что ей понравился ее виноград. Вот как изменилась дочь Франка Бауто при этом дворе, безнравственном и несправедливом. Но не один только суд истории обличает ее бесстыдные хищения: Евдоксия еще при жизни встретилась лицом к лицу с Иоанном Златоустом, и так же, как прежде раскрыт был его обличениями позор ее любовных похождений, так и на этот раз виноградник вдовицы стал столь же знаменит в Константинополе, как Навуфеев в Израиле. Легко понять, сколько бедствий и разорений во всех концах империи причиняла беззаконность, производимая подобными примерами.

Как бы ни была безусловна после смерти Евтропия власть Евдоксии над мужем, еще оставалось в его сердце место другому чувству – страху перед архиепископом. Аркадий, человек искренне набожный, страшился более всего раздора с Церковью, да и характер Иоанна Златоуста внушал ему почтение. Он видел его приходившим только в случаях важных и часто угрожающих, во всеоружии церковных запрещений, угроз и почти анафемы, с какими-либо требованиями в пользу Церкви, или народа, или же против разврата и несправедливостей двора – и всякий раз Аркадий уступал ему. Сверх того, все знали, что Иоанн Златоуст был заступником народа во время городских смут и, можно сказать, его кумиром. При меньшей горячности нрава и меньшей настойчивости этот человек мог бы быть владыкой Императора, или, по крайней мере, он поколебал бы в его глазах значение императрицы. Она скоро поняла это и с инстинктом властолюбивой женщины немедленно стала изыскивать средство уронить его в глазах других как человека, чтобы вернее напасть на него как на священнослужителя. Пользуясь отсутствием Златоуста, который был редким гостем при дворе и который давал немало поводов к нареканиям резкостью своего нрава и своеобразным поведением и привычками, она ежедневно нападала на него перед Императором, поочередно пуская в ход то насмешку, то поношение, то клевету. Эти гнусные приемы не оставались без влияния на слабый дух, независимость которого состояла исключительно в перемене носимого ига. Пример государыни был законом для царедворцев. Всякий, желавший ей понравиться, удостоиться ее расположения, получить от нее милость, должен был вторить ее ненависти и насмешкам относительно архиепископа Иоанна. Словом, в императорском дворце образовался союз против архиепископа, и центром его была императрица.

За императрицей передовой ряд этого дьявольского союза составляли три женщины, ее задушевные приятельницы, которым история должна оказать печальную честь, отводя место на своих страницах: они заслужили его своими злодеяниями. Эти женщины были Марса, Кастриция и Евграфия. Кроме испорченности, они имели еще много общего. Все три были вдовы. Будучи в юности прелестницами, упорно желали оставаться ими всегда. Наконец, все три получили несметные наследства, которые увеличивали непрестанно хищениями под покровительством государыни. Одни имена их наводили ужас на семейства.

Душой этой зловредной триады была Марса, общественное положение и связи которой придавали большой вес всему, что касалось светской жизни. Отдаленное родство, вероятно по матери Евдоксии, соединяло ее с императрицей. Марса в юности сделала блестящую партию, выйдя замуж за важного Феодосиева полководца, Промота, которого впоследствии префект претории Руфин предал варварам в одной командировке в отмщение за обиду. Всегда слабый в отношении Руфина, Феодосий оплакал своего полководца, не наказав префекта, но, как бы в вознаграждение семейству Промота, он принял в свое семейство его сыновей-сирот, которые получили в императорском дворце одинаковое с царевичами воспитание. Такая почесть воспламенила честолюбие матери, и, когда неожиданное замужество возвело ее родственницу на высоту престола, она сделалась при дворе значительной личностью. Марса проводила весело свое вдовство между любовными похождениями и ролью как бы второй императрицы, выставляя на вид свою значимость, благодетельствуя одним и преследуя других, продавая места за наличные деньги, заменяя удовольствия происками, когда удовольствия ей надоедали. Разгневанный таким позорным поведением, Златоуст не щадил ее ни в прямом осуждении, ни в укорительных намеках, и Марса таила на него злобу – она усердно готовила его погибель.

Другая, Кастриция, была подобием Марсы, но не отличалась ничем особенным, по крайней мере, историки говорят о ней только как о влиятельной женщине, весьма жадной к деньгам, большой интриганке, очень развращенной. Покойный муж ее был бывший консул Сатурнин. Третья из этих женщин, Евграфия, обозначена в истории чертами более резкими, и ее имя связано с гонениями на Златоуста. Неизвестно, кто был прежде ее мужем, но она была вдова и имела обширные связи в свете. Она была могущественна в происках, имела чрезвычайно большое богатство, нечисто нажитое, которое употребляла на злые дела. Архиепископ нанес Евграфии одно из тех оскорблений, которые женщинами не прощаются. Будучи уже немолодых лет, принужденная уловками нарядов возвращать себе утраченную красоту и привлекать толпу поклонников, со временем, правда, значительно убывавшую, она оскорбляла христианское общество этой выставкой своей поддельной молодости. Ее видели в публике и даже в церкви не иначе, как набеленной и нарумяненной, с глазами, подведенными сурьмой, подобно египетскому идолу.

Эти престарелые кокетки были для архиепископа предметом истинного отвращения. Он преследовал их в церкви, где угрожал им отлучением и запрещением входа в священное место, если они не раздадут бедным денег, которые тратили на свое обезображивание. «Предупреждаю вас, – говорил он им в одной из своих проповедей, – и я это делаю не в виде простого увещания, но как мое вам повеление: предупреждаю вас, что, если вы не исправитесь, я изгоню вас отсюда, затем, если я услышу, что, изгнанные из моей церкви, вы найдете убежище у еретиков, я отступлюсь от вас, и тех, кто будет меня за это осуждать, прошу не защищать меня перед судилищем Бога, когда я предстану пред Ним».

Он преследовал таких женщин и в самих домах их. «Следуя наставлению апостола Павла, – рассказывает Палладий, биограф святителя, его близкий друг и товарищ в гонениях, – Златоуст входил в частные жилища учить честной жизни женщин, которые в том нуждались, в особенности же тех, которые, будучи старыми, делали все, чтобы казаться молодыми». Тогда у константинопольских дам была мода зачесывать наперед волосы, завитые в букли и закрывать ими лоб от одного виска до другого. От низших слоев общества, потому что это была обычная прическа публичных женщин, эта мода перешла и к классам высшим: ее переняли молодые матроны, и первая из них – Евграфия, как знак своей неизменной юности. Эта прическа, оставлявшая волосы открытыми, оскорбляла христианское чувство приличия, как оно понималось на Востоке, в особенности у вдов и пожилых женщин, которым обычай предписывал носить платы или покрывала. Появление Евграфии в этом наряде вывело Златоуста из терпения. «Для чего, – сказал он ей, – ты стараешься свое тело помолодеть, когда это для него невозможно? Ты опускаешь свои волосы на лоб по образцу блудницы, дабы обмануть видящих тебя, поверь, ты этим только более выдаешь свои морщины». И он повторял ей одни и те же речи всякий раз, как встречал ее так причесанной. Такие увещевания, конечно, не очень-то нравились кокеткам, подобным Евграфии.

Одно особенное обстоятельство придавало словам Златоуста исключительный характер, когда он проповедовал в церквах Константинополя против роскоши и разврата придворных женщин. В восточных базиликах мужчины и женщины помещались раздельно: первые занимали нижний ярус, места же для прихожанок находились на верхних хорах, поднимавшихся по обеим сторонам сводов нефов, – там-то присутствовали они при литургии, равно как и при чтении Священного Писания и при общих молебнах после обедни. На конце нефа, на ступенях клироса, перед Царскими вратами и завесами, закрывавшими алтарь, возвышалась кафедра, обыкновенно из дорогого мрамора, украшенная изваяниями и драгоценными камениями, на нее всходили с клироса двумя лестницами, примыкавшими к бокам ее. С солеи совершалось чтецами и дьяконами чтение Апостола, Евангелия и произносились поучения, туда же всходил священнодействующий пресвитер для произнесения особенных молитв или для каких-либо сообщений православным. Епископ обыкновенно читал проповеди с кафедры или у Царских врат. Златоуст, имевший голос слабый, будучи всегда осаждаем жаждавшей его слышать толпой, велел перенести свое епископское место на амвон, откуда голос его свободнее достигал во все части базилики. Оттуда его взору открывались женские галереи, и когда слово его касалось непристойных нарядов, он как раз имел перед собой именно тех, кто носил их. Евграфия и приятельницы Августы занимали в этих галереях почетные места, понятно, что малейший взгляд, малейшее движение проповедника давали его нравственным поучениям прямое применение, которое тут же подмечалось слушателями. Современники делали упрек Златоусту, и история повторила его, за вызывающие намеки, и этот упрек отчасти зависел от того места, где он проповедовал.

Итак, Евграфией овладело страстное желание мести. И вот, имея в городе могущественное влияние благодаря своим несметным богатствам и пользуясь поддержкой императрицы, которой угождала, она образовала страшный союз против архиепископа. Ее дом стал сборным местом всех врагов Златоуста, каждого, кто мог предоставить средства для его поражения, она привлекла туда – и мирян и духовенство, придворных чиновников, царедворцев, монахов. Всякий недовольный клирик (а таких было немало, потому что строгость архиепископа была вовсе не по вкусу его клиру), всякий отрешенный от должности священник, всякий расстриженный за проступки дьякон, всякая отставленная за распутство или суетность дьяконисса, – все они прибегали тотчас к Евграфии, чтобы приумножить своими сплетнями этот склад клеветы и злословия. Особенной наглостью своих нападений здесь обращали на себя внимание два дьякона: один – уличенный прелюбодей и за то удаленный от должности, другой – отставленный за убийство: он забил до смерти своего слугу-ребенка. В таком-то сборище ковались козни против архиепископа, слагались злые шутки и вероломная ложь. Этот враждебный трибунал не щадил ничего; ни одежды Златоуста, ни его худобы, ни малого роста, ни привычек. Его обвиняли в ограблении церкви, в том, что он оставался наедине с женщинами, удаляя свидетелей, что предавался по ночам «циклопическим оргиям», обвиняли его в насилиях, святотатстве и т.п. Эта гнусная клевета, будучи искусно распространяемой, послужила предметом обвинения его перед Собором. Что же это были за ночные пиршества, которые носили это странное имя «циклопических оргий» и которые наделали столько шума при суде над святителем Иоанном?

Юный Златоуст, едва сойдя со школьной скамьи, был охвачен неудержимым стремлением к пустынножительству. Удалившись в пещеру горы Казийской, близ Антиохии, он вел там самую суровую и отшельническую жизнь, простаивая на ногах ночи, дабы победить дремоту, постясь до полного изнеможения. Эта суровая жизнь в сырой пещере подорвала его здоровье, он приобрел род паралича нижней половины тела и расстроил пищеварение. Его желудок не переносил ничего, кроме некоторых видов еды, притом в самом небольшом количестве, и, вступив в городскую жизнь, Златоуст должен был отказаться от общественной жизни и от общественных обычаев. Если присоединить к этим немощам его настроение, располагавшее к одиночеству, то легко понять, отчего по прибытии в Константинополь он сделался предметом удивления для суетного клира и развратного общества, проводившего значительную часть дня за столом, общества, в котором считалось признаком лучшего тона с утра быть пьяным. Предместник святителя Иоанна, Нектарий, бывший прежде префектом города, вел жизнь человека светского, не переставая при этом быть добрым епископом и уважаемым священнослужителем. Златоуст с самого же начала объявил, что не будет ни у кого обедать и не будет звать никого к себе, он воздерживался даже принимать приглашения Императора. Одни увидели в этой иноческой воздержанности косвенное осуждение своих обычаев, и в особенности этим обиделся клир, другие же, напротив, увидели в этом знак неумеренности самого архипастыря. Предполагали, что он запирался по вечерам для того, чтобы предаваться роскошным и бесконечным пиршествам, «циклопическим оргиям», как выражались его враги. А между тем, если бы кто-нибудь проник в его уединение, то мог бы найти его нередко в поздний час вечера принимающим натощак немного овощей, которые для него заказывала почти насильно дьяконисса Олимпиада. Это нисколько не мешало клевете делать свое дело, и друзьям его стоило немалого труда оправдывать его в этом добровольном затворничестве.

Лишь только сообщали Евграфии какую-нибудь нелепую басню, оскорбительную напраслину или же она узнавала их сама где-нибудь на стороне, как тотчас же бежала развлечь ими императрицу. Аркадий при этом выходил на несколько минут из своего отупения, смеялся или гневался на епископа, который внушал ему трепет. Ложь распускалась по городу, где враги Златоуста имели для того под рукой готовую силу: то были так называемые нищенствующие монахи, шнырявшие по всем закоулкам Константинополя, странно одетые, с длинными космами, висевшими у них, как у философов кинической школы, на которых они походили более, нежели на христианских иноков. Златоуст, уважавший монашескую жизнь, благоговевший перед ней и стремившийся осуществить ее даже в своем епископском дворце, желал видеть ее строгой, трудолюбивой и ненавидел этих шарлатанов, которые за несколько оболов забавляли площадную чернь, примешивая непристойные шутки к церковным молитвам. Он хотел упразднить в своем городе эти монастыри с шатающимися монахами или принудить их к сидячей жизни и к занятию ремеслами, но они ускользали от строгих мер епископа, злоупотребления продолжались, несмотря на все его усилия. Конечно, они не щадили его в своих насмешках. Один из их настоятелей, Исаак, стал настоящим пугалом для прежних епископов из-за сатир, которыми он преследовал их перед народом. Он составил себе ужасную славу поношениями нового архиепископа и, оставив презренную уличную сцену для сферы более высокой, явился неумолимым обвинителем его на Соборах.

Таков был лагерь, где замышлялось свержение Златоуста, а быть может, и смерть его, лагерь, сумевший найти соумышленников в высшем обществе Константинополя и в клире под покровительством императрицы. Союзники же архиепископа были совсем в другом месте.

II

Святителю Иоанну Златоусту в это время было 53 года, и едва истекал третий год его епископства. Возведенный на первую кафедру христианского Востока волей Императора и его министра, вопреки оппозиции православного клира и проискам значительных провинциальных епископов, он с первых же дней встретился с сильными затруднениями, и, к несчастью, ничего не было сделано для того, чтобы облегчить ему эти первые шаги. В объяснение епископской жизни такого человека, жизни, столь краткой и преисполненной страданиями, сказать, что святые всегда бывают, гонимы в мире и что Бог попускает это для испытания праведных, – значило бы сказать только общие места, которые не отрицаются и не подтверждаются историей, как выходящие из ее сферы, притом, пришлось бы заодно объяснять и то, как праведники навлекают сами на себя те испытания, которым подвергает их мир. Если Церковь имеет полное право чтить Иоанна Златоуста среди своих святых мучеников, потому что он был гоним более, нежели кто-нибудь, слава, по всей справедливости, считает его в числе своих знаменитейших сынов, потому что он был удивительным проповедником, то история «ищет» прежде всего, человека.

В тот день, когда евнух Евтропий с самым похвальным намерением вырвал красноречивого антиохийского священника из его скромной жизни, чтобы поставить его епископом второго Рима, он сделал ошибку, в которой вскоре убедился личным опытом. Перед лицом двора развратного и пышного, который занимался церковными делами между наслаждениями, он поставил непреклоннеишего из иноков, перед лицом клира до крайности суетного – отшельника, благоговевшего перед одной лишь пустынью, перед лицом общества, гордого своим богатством и роскошью, – человека, которому богатство внушало ужас и который до последней крайности отличался простотой жизни. Едва новый избранник облекся саном, как тотчас же началась его борьба с теми, во главе которых он был поставлен. Уединение, им покинутое, совсем не приготовило его к осторожности с людьми, и всякая уступка вопреки безусловному благу ему казалась нарушением долга и почти преступлением. Верный идеалу святости, им самому себе начертанному, он требовал его осуществления и от других, внося в действия высшего авторитета обычную черту всех отшельников, брошенных обстоятельствами в суету света: был строг, неуступчив при всяком противодействии и убежден, что вражда, которую он возбуждал, была обращена не против него лично, но против Бога. Его поклонники не могли не видеть, что он был строг, настойчив, и все же они почитали его – столько было в нем добродетели под этой строгостью. Они называли его святым – и это было справедливо, а враги называли его гневливым, высокомерным, горячим – и не без основания, с их точки зрения. То, что провинциальный священник был возведен на архиепископский престол всего Востока, рядом с престолом Цезаря, Златоуст воспринимал как предназначение Промысла Божия – для того, чтобы произвести всеобщую перемену. Вспоенный книгами Ветхого Завета, усвоив суровый и непреклонный его дух, он принял перед сильными своего времени положение Нафана перед Давидом, Илии перед Иезавелью, Исаии перед жрецами Ваала, но жрецы Ваала были многочисленны, они-то и положили начало его низвержению. В борьбе со всем миром зараз он имел успех, грустно сказать это, лишь в борьбе с тем, кому был обязан своим возвышением. К тому же, преобразование Константинопольской церкви не было легким, и современник святителя Палладий, оставивший нам в форме диалога житие Иоанна Златоуста, написанное для его оправдания, посвящает нас в этот тяжелый подвиг, близким свидетелем которого он был. В перечислении пороков клира, с которыми нужно было вступить в борьбу, прежде всего другого – иначе была бы нарушена первая обязанность епископа – Палладий отмечает три, которые сами по себе уже могли бы повлечь разрушение Церкви: распутство, обжорство и корысть, эту истинную «метрополию всяческих зол», потому что она их порождает и питает.

Упрек, сделанный Палладием византийскому клиру в распутстве, преимущественно относился к испорченности нравов в среде сестер Агапит (Agapetae – лат.). Это зло довольно позднее укоренилось и распространилось всюду, подобно плевелам, с такой силой, что заразило все христианство, как на Западе, так и на Востоке, и грозило проникнуть в церковные установления.

Напрасно отцы Церкви восставали против этого зла, и Соборы налагали на него анафему, сами гражданские законы строго преследовали это сожительство клириков и девиц, столь же губительное для дисциплины, как и позорное, для религии – зло противилось всем усилиям и, казалось, размножало свои корни даже под ударами церковного отлучения. Сословие клириков, зараженное этим злом, образовало сильный оплот, о который разбились усилия не одного епископа и не одного отца Церкви: живое свидетельство этого представлял Блаженный Иероним, изгнанный из Рима за то, что боролся с ним. То был уже не первый опыт для Златоуста в этой опасной борьбе. Еще, будучи дьяконом в Антиохии, он написал два рассуждения, получившие известность: одно, обращенное к клирикам, другое – к девам, погрязшим в этом ложном братстве. Когда же, став епископом, он увидел в Церкви, порученной ему Богом, ту же язву, еще более глубокую и зараженную, он, согласно бесхитростной метафоре его биографа, «вооружился бритвой» и принялся резать ею без всякой жалости и опасения.

Беспощадный врач, святитель сначала частным образом каждого, о ком слышал, призывал увидеть, что тот предается подобной жизни; одних прогонял, другим делал грозные внушения, потом возобновлял свои увещания и осуждения открыто. «Уж если выбирать из двух зол, – говорил он им, – то я предпочитаю таким клирикам, как вы, сводней открытого разврата. Эти несчастные лишены врачевания, оно им вовсе неизвестно, и пагубное ремесло осуждает их на гибель, но вы, вы пребываете у самого источника душевного здравия, а между тем не только живете в мерзости разврата, но и посеваете его среди добрых». Он говорил также, что даже блудницы менее преступны в его глазах, нежели эти ложные сестры, которые именем девства прикрывали разврат свой. Таковы были энергичные речи, которыми, по словам Палладия, он пытался пристыдить клир, дабы возвратить его к честной жизни. Его сочинения дают более полное понятие о том, каковы были эти увещания, столь целительные для нравов того времени и столь любопытные для истории. Златоуст обнажает все ничтожество священнослужителя и падение женщины в узах подобного разврата, которое влекло за собой и должную кару. Со всей смелостью, которая оправдывается целью написания этих картин, он вводит читателя в самый домашний угол, где сожительствовал клирик со своей сестрой Агапитой, и поочередно разбирает два предложения: первое – если сожительница бедна, и второе – если она богата.

«Войдем, – говорит он, – в их жилище, и предположим сначала, что сестра бедна. Если она бедна, то ей предстоит необходимость работать собственными руками. Священник тут же подле нее, у них общая комната, общая утварь. Скажите же мне, какое зрелище представит вам жилище человека, своим саном предназначенного к уединенному созерцанию? Женские юбки, пояса, головные повязки висят на стене; в комнате челнок, прялка, веретено, ткацкий станок, корзины, по всем углам запасы шерсти и льна с бердами и чесалками – вот убранство, украшение жилища священника! Служанки или соседки прибегают туда поработать или поболтать с хозяйкой. Раздается хохот; священник принимает участие в их веселости, в их сплетнях, рассуждает о шерсти, веретене и пряже, словом, становится бабой, живя с бабами. И когда кумушки заводят ссоры или слуга оказывает недостаточно уважения хозяйке, священник прибегает их разнимать! О! Как такая жизнь соответствует делам спасения!..

Предположим теперь, что духовная сестра богата. Тогда будет и иная обстановка у священника, новое зрелище в его жилище, новая беда. Если сестра богата, нужно, чтобы ни в чем не было у нее недостатка, потому что матроны изящного и утонченного света менее требовательны в удобствах, нежели эти сестры, – и обо всем должен предупредительно позаботиться священник. И как он хлопочет, чтобы угодить ей! Вот он бежит к серебрянику узнать, готова ли посуда или зеркало, будет ли вовремя доставлена амфора для вина или бутылка для масла. От серебряника он идет к парфюмеру, а этого рода девы страстно любят всякие притирания: они им нужны постоянно – новые и дорогие. Священник объясняет продавцу, какие именно любит его госпожа. От парфюмера – к продавцу тканей, фабриканту полотен или ковров. Священник ходит, возвращается, торгуется, спорит, пускается на всякие хитрости, которые свойственны покупателю. Такое же посещение башмачника – и вот день священнослужителя проходит в беготне из лавки в лавку, душа священника далека от церкви – она на торжище!

Но вот открывается церковь. Сколько новых осквернений и нового срама здесь нас ожидает! Священник толчется у дверей в ожидании своей дамы, и когда она является, он идет впереди ее, словно ее евнух или слуга, прочищает ей дорогу сквозь толпу и по пути вызывает общие улыбки. Случается, что вместо того, чтоб краснеть от этого, он этим кичится. Когда приближается страшная минута Таинства, священник обращает голову к присутствующей тут госпоже, он переговаривается с ней взглядом, и это все происходит перед очами Бога и верных! Наконец, женщины эти имеют страсть во все вмешиваться, решают церковные вопросы и повсюду сеют раздоры. Сколько добрых дел, сколько святых вдохновений благодаря им погублено! Кто-нибудь взглянет на них, и тотчас чело священника хмурится, злоба закрадывается в его сердце. О, прошу вас, братья, умоляю на коленях, пробудимся от этого постыдного опьянения, придем в себя: ведь мы священнослужители! Сознаем ту высокую честь, которую Бог оказал нам, соделав нас исполнителями Его воли.

Апостол Павел говорил: «Не будьте рабами человеков», я скажу вам: «Перестанем быть рабами женщин, которые влекут вас с собой к погибели». Христу угодно, чтобы рать Его состояла из воинов доблестных, борцов крепких, не падающих в борьбе – и Он одарил нас духовным оружием не для того, чтобы мы жили в услужении у презренных женщин среди веретен и шерсти. Нет, наше назначение вместе с небесными властями воевать против невидимых сил, осаждающих нас, отражать воинства адских духов. Для этой борьбы Господь препоясал наши груди броней справедливости, наши чресла – поясом правды, наши головы помазал бальзамом спасения, ноги наши обул сандалиями апостолов и сказал нам: грядите, научите все языки»...

Слышите ли вы глас трубы? Враг подступает к нашему городу, и труба зовет защитников к пролому стены. Все прибегают на зов его, за исключением воина, скрывшегося в доме своем и положившего меч свой на пол, чтобы сесть у ног женщины. Неужели вы это потерпите? Неужели не выломаете вы его двери, чтобы пронзить его мечом вашим? Вот что испытываю я, смотря на вас. Должно спешить, ибо сообщество женщины изнеживает. Самый горделивый и свирепый лев, когда остригут его гриву, вырвут зубы, обрежут когти – не более как существо постыдное и смешное, ребенок может водить его, и на его долю остаются одни бессильные рычания. Священник, облеченный духовными силами, живя с женщинами, становится сам женщиной.

Что же будет, если священник предастся любви такой девы, которая день и ночь перед его глазами, день и ночь подле него, если он чувствует ревность, если он страждет страстью, осуждаемой его долгом? А что произойдет, если в нем долг уступит страсти?» – святитель не останавливается в своих картинах ни перед какими предложениями. Следуя его собственному выражению, он разрывает все завесы, снимает все преграды, он вводит даже повивальную бабку в этот дом священника и девы.

Таков был вообще характер поучений Златоуста, его богатое воображение умело дать плоть и кровь самым суровым наставлениям, он ярко высвечивал порок, вполне обнажая его, дабы представить его отвратительным и достойным посмеяния.

Другой язвой, разъедавшей константинопольский клир, было чревоугодие, сластолюбие, страсть к пиршествам; словом, как колоритно выражается латинский язык, gula – обжорство. Священники и дьяконы вели в этом роскошном и жадном к наслаждениям городе жизнь самую изнеженную и пышную, по большей части они походили на того римского церковника, упоминаемого Блаженным Иеронимом, который, будучи рожден в крестьянской семье и вскормлен в своей деревне простой кашей и просом, надев рясу, получил талант узнавать по вкусу сорт поданной к столу сои, отличать колхидского фазана от египетского, рыбу из Британского моря от каспийской. Неумеренные издержки, которых требует обжорство, были причиной третьего бича – жадности, потому что трудности в содержании собственного стола побуждали священника или дьякона для удовлетворения этих чувственных привычек посещать дома знати. Златоуст изображает, как переходили они из одного богатого дома в другой в поисках обедов, роняя достоинство своего духовного сана низким угодничеством. В порыве священного гнева он уподоблял их блюдолизам и плутам из комедии, приводя им в пример собственную суровую воздержанность. Они же отвечали ему клеветой, придумав свои «циклопические оргии».

Воровство было четвертой и самой смертельной язвой развратного клира. Когда законных доходов недоставало для потребностей клириков и их духовного сожительства, то, обыкновенно, они запускали руку в церковное имущество, которым злоупотребляли и которое грабили друг перед другом наперебой. Церковники и даже епископы привыкли считать церковное имущество своей собственностью. История Соборов преисполнена важных обвинений в этом отношении. За обманным пользованием церковным достоянием следуют другие присвоения: оттягивание у семейств их наследств, наконец, похищение сборов, доверенных священникам в пользу бедных. Последнее из этих преступлений было особенно непростительным в глазах Иоанна Златоуста, он смотрел на него, как на святотатство, покушение против самого Бога, потому что обкрадывать бедных, по его словам, значит обкрадывать Иисуса Христа. Блаженный Иероним, описывая то же зло в клире римском, воскликнул красноречиво: «Законы правоверных императоров сделали для нас невозможным получать пожертвования и наследства. Жрецы идолов, проститутки, конюхи цирка их получать могут. Мы же, христианские священнослужители, лишены этой возможности. Я не жалуюсь на то, но я краснею, потому что мы того заслужили». Златоуст пошел далее: он советовал богатым самим раздавать милостыню, минуя руки духовенства, и громко осуждал богатую дьякониссу Олимпиаду, его «дорогую госпожу и почтенную дщерь», когда она щедро рассыпала свои несчетные богатства в руки церковников и епископов. Этот мужественный поступок чуть не возбудил целую бурю в духовных сферах, даже среди их сановников, а так как это коснулось корня всех зол, «метрополии пороков», по выражению Палладия, то всяческое зло соединилось для отмщения. Мщение было настолько жестоко, насколько неожиданно, и – кто бы мог думать? – этого сурового человека, столь красноречивого проповедника бескорыстия и бедности, обвинили самого в скупости и хищничестве!

Что касается вопроса наследования архиепископского престола в пользу блестящих сановников, каким был, например, Нектарий и которые внесли сюда привычки и роскошь градоначальников, то Златоуст видел делом своей чести уничтожение с самого же начала всей этой пышности. Не было видно более на нем ни шелка, ни золотой парчи, не было видно багряниц на его свите: самые простые ткани на свите и род монашеского одеяния на самом архиепископе – вот неожиданная новость, которая поразила весь Константинополь. И тут же раздались крики о скаредной скупости Златоуста, о том, что если он и запрещал щедрость своей духовной дочери Олимпиаде в отношении других, то это лишь для того, чтобы самому пользоваться ею. А он хотел придать украшениям церквей ту же простоту, какой отличалась одежда и его собственная, и его причта. Он приказал продать шелковые и золотые украшения, покрывавшие по его прибытии алтари церквей, пурпуровую обивку, богатые церковные одеяния. Отделка из великолепного мрамора и цельные колонны, приготовленные Нектарием для церкви св. Анастасии, лежавшие на земле в ожидании архитектора, были также проданы с аукциона. Не осталось ничего, не исключая и весьма ценных сосудов, – он желал сохранить вещи лишь самые простые. Наконец, он продал и небольшую земельную собственность, сохранение которой в церковном имуществе ему казалось затруднительным и убыточным. Рука об руку с переменами материальными в Церкви шли перемены в личном составе епископского дворца. Златоуст отстранил эконома, объясняя, что эти люди умеют только воровать и что, будучи священниками, они посвящают кухонным счетам время, нужное для дела Божия. О столе его заботилась Олимпиада, никаких официальных приемов в его доме не было, И все-то это послужило пунктами обвинения его в сребролюбии и хищничестве:

«Куда дел он церковные деньги, вырученные за святые чаши, ткани, ковры и украшения, за все предметы, изъятые им из обращения? Он, который проповедовал бедность пустынножительства, кормится из рук Олимпиады, изгнал из своего епископского дома не только обстановку, нужную для приличной жизни епископа, но даже самое гостеприимство, которое есть его неоспоримая обязанность в отношении к своим сослуживцам и пастве, – куда употребляет он всю эту экономию? Он, конечно, скрыл ее в каком-нибудь углу своего дома, где копит мало-помалу несметные сокровища...» Эти обвинения стоят впереди других в процессе, который затеял против него клир перед двумя Соборами. Доносы даже от его священников, имевшие личину правдоподобия, доходили до дворца и до тайных сборищ его врагов.

Вскоре очень хорошо узнали, и в особенности те, кто мог наблюдать архипастыря вблизи, что никто в мире не был так бескорыстен и прост, как он. Ни один епископ никогда не был благотворительнее Иоанна Златоуста, и никогда что-нибудь низкое не касалось его сердца. Выручку от тех продаж, которые вменяли ему в преступление, употреблял он не только на милостыню, в которой считал себя вправе никому не отдавать отчета, но и на благотворительные учреждения всего города. На свои епископские доходы он учредил в Константинополе больницу для горожан и еще одну – для приезжих.

И в проповедях, и в частных обращениях, и собственным примером он непрестанно побуждал благочестивых богачей учреждать благотворительные учреждения. Он желал, чтобы весь Константинополь был одним большим странноприимным домом, и чтобы каждый в своем доме имел комнату, предназначенную для странников и нищих. До нас дошла его проповедь, где он обращается к своей пастве со следующими трогательными словами: «Христос у дверей ваших, отворите Ему, вы обязаны Ему отдать лучшую комнату, а Он просит у вас только угла! Поместите Его, где хотите, в задних комнатах с вашими слугами, в сараях, конюшнях с вашими ослами и лошадьми, – но только примите Его».

Преобразование клира, чтобы быть полным, должно было коснуться и дьяконисс, составлявших часть клира: дело щекотливое, потому что эти женщины имели в Церкви некоторую силу. Златоуст исполнил этот долг с той своей обычной решительностью, которая подчас вредила лучшим его начинаниям. Большая часть дьяконисс жила очень суетно, стараясь, сколько возможно, соединить служение Богу и Ваалу, многие оскверняли святое место постыдным поведением. Собрав сведения о каждой из них, грозный судья призвал их для объявления приговора. Вначале он отрешил наиболее виновных, сказав им: «Я возвращаю вам свободу: вы хорошо сделаете, если вновь вступите в брак». Такое же наставление мы помним в словах Апостола Павла (1Кор. 7:9): «Лучше женитися, нежели разжигатися». На тех же, которые еще заслуживали снисхождения, он наложил строгую епитимию и предписал им правила дисциплины вполне монастырские. Едва ли последние были ему более благодарны, нежели первые.

Таково было положение Иоанна Златоуста с первых же шагов его епископства и еще более ухудшилось, когда озлобление нашло опору в императрице, питая надежду на его низложение. Каково же было положение Златоуста в отношении населения и, в особенности, христианской паствы второго Рима, не заключавшей в себе, в противоположность пастве первого Рима, ни одной сколько-нибудь знатной семьи, которая не исповедовала бы религию императора? Что до язычников, то они с любопытством наблюдали зрелище этой возгоравшейся войны. Не очень-то расположенные к Евдоксии, но еще более недоброжелательные к архиепископу, строгий характер которого оскорблял их, они всегда были склонны принять сторону, ему враждебную, в делах, которые притом были им чужды, – и они исполнили это в своих отзывах о нем на страницах истории.

Златоуст, и то было основой его характера, всецело проникнутый евангельским милосердием, предавался невольным порывам чувства, возмущенного общественным неравенством. Он любил народ любовью истинного пастыря. Не порицая богатства, он, однако же, понимал его не иначе, как даваемое Богом средство заменять Его при распределении даруемых Им благ. Богач, нечувствительный к страданиям бедности, был в его глазах нечестивцем, святотатцем, обкрадывающим самого Бога, повинным в тщеславии своими усладами, в наглом чванстве имущего перед неимущим и в нарушении законов Божественных и человеческих. Он ставил тщеславие богатством на одну доску с жестокосердием и преследовал как то, так и другое своим язвительным словом. Биограф его называет это «погружением бритвы в сердца богачей, дабы вырезать из них нарыв гордости». Он непрестанно возвращался в своих проповедях к грозному вопросу о нищем и богаче, по крайней мере, о богаче немилосердном, который отказывает Лазарю в крохах со стола своего. Не одно ростовщичество было ему ненавистно: он метал проклятия и на те бесполезные траты, которые расточаются на празднествах, во дворцах, в театрах и свидетельствуют о голодании бедных. Со времен Спурия Кассия, громившего лихоимство патрициев перед римскими плебеями, и со времен Гракхов, провозгласивших аграрный закон, слух человеческий не поражался подобными речами. Одна из главных черт христиан состоит в покровительстве бедным и в увещевании богатых к милосердию – честь и слава той Церкви, которая это обратила в общее место своего проповедования. Проповеди же Иоанна Златоуста были более страстными и требовательными, нежели обычные предписания евангельского милосердия. По крайней мере, так судили о них его современники, и даже в наши дни многие из его проповедей изумляют нас своей смелостью.

Являя против высших классов общества строгость, порой безмерную, он, быть может, переступал пределы в выражении любви к классам низшим. Он не только любил народ, но любовался им; он предполагал в нем всяческие добродетели, какое-то особенное могущество. Когда землетрясение поколебало Константинополь до основания и потом вдруг прекратилось, Златоуст сказал в своей проповеди, что «грехи богатых навлекли это бедствие, возбудив гнев Божий, но молитвы бедных отвратили его». В другой раз он говорил: «Славу моего города составляет не то, что в нем есть Сенат, консулы и другие подобные учреждения, но то, что в нем есть народ верный». «Войдите в церковь, вы увидите там наше истинное величие – бедных, внимательных к слову Божию, стерегущих святое место от полуночи до утра, не изгоняемых отсюда ни сном, ни нуждами бедности». Он прибавлял о богатых: «Я желал бы знать, где теперь те, кто нас смущал недавно, потому что их присутствие в этом месте беспокоило и тревожило нас. Очень желал бы я знать, что они делают, и какое лучшее занятие могут избрать они, нежели прийти сюда, как пришли другие. Мне хорошо известно, что у них нет никакого занятия и что их отсутствие есть следствие их чванства и спеси. Скажите мне, прошу вас, какое имеете вы основание так величаться и думать, что вы очень нас обязываете, когда приходите сюда слушать истины, необходимые для нашего спасения? Для чего же показывать столько высокомерия? Не потому ли, что вы богаты и одеты в шелк? Но не должны ли вы рассудить, что эти ткани дело червей, которые спряли их, и изобретение варваров, которые их соткали? Не должны ли вы рассудить, что и блудницы, и бесчестные люди, преданные всяческим мерзостям, и воры, и самые грабители могил имеют так же, как и вы, шелковые одежды. Спуститесь же с блестящей высоты, куда вознесла вас надменность сердца, и подумайте о вашей низости, о ничтожестве природы вашей. При всей вашей гордости вы не более, как рабы, рабы грехов ваших. Вы походите на того, кто, будучи у себя дома ежедневно бит своими слугами, величался бы, прохаживаясь по площади, тем, что имеет толпу слуг и власть над своими согражданами. Желаю, чтобы власть ваша над ними была только от Бога и даже чтобы вы рассудительно признали некоторое равенство с подвластными вам».

Достаточно раскрыть сочинения Златоуста, чтобы видеть, с какой смелостью порой громил он, по поводу немилосердных богачей, это неравенство состояний, составляющее основу гражданского общества. Однажды с кафедры он рассказал следующий случай: «Город наш, – сказал он, – поразило однажды великое бездождие, посеянные семена не могли прозябнуть. Каждый молил Бога отвратить бедствие и рассеять общее горе, но зло продолжалось, и, согласно древнему пророчеству Моисея, медяные небеса оставались недвижимо распростертыми над головами нашими. Приближался голод, его предвидели, ожидали, а с ним угрожала и смерть самая жестокая. Милосердый Бог сжалился над городом – медяное небо внезапно растопилось, собрались тучи и вдруг отверзлись, и полился дождь столь обильный, что все сердца исполнились радостью. Опьяненные счастьем жители бросились на улицы, как избежавшие смерти. То был всеобщий праздник, восторг невыразимый. Среди этих ликований один только человек шел печальный, унылый и как бы угнетенный великим горем. То был один из богатейших жителей города, и когда его спросили, почему он один печален среди всеобщей радости, он не мог скрыть в глубине души причину своего горя, и подобно тому, как внутренняя болезнь вырывается наружу со всей силой, язва этого человека раскрылась перед всеми во всей своей мерзости. «Я накопил, – сказал он, – 10 тысяч мер пшеницы – и теперь не знаю, куда деваться мне с ней». Вот что было причиной его скорби! Скажите же мне, прошу вас: счастье этого богача состояло ли в том, что он мог держать такие речи, за которые достоин был быть побитым камнями как существо, более бесчеловеческое, нежели дикие звери, и как общественный враг? Что ты делаешь, несчастный? Ты скорбишь о том, что люди не погибли и что ты потерял случай собрать золото, которого алкал? Разве тебе не известны слова, некогда сказанные Соломоном: «Кто поднимает цену на хлеб, будет проклят народом»? Ты проходишь стогны града как враг плодов земных, как нечестивец, восставший против щедрот Бога для всех человеков, как слуга и раб мамона! Не следовало ли вырвать бы твой пагубный язык, задушить это сердце, порождающее столь гнусные мысли? О, вы видите: богатство не дозволяет человеку оставаться человеком, оно обращает его в зверя и дьявола, ибо, что может быть гнуснее богача, просящего у Бога голода для умножения своего богатства? Эта страсть к золоту извращает все его желания. Вместо того чтобы возрадоваться изобилию хлеба, он в самом этом изобилии находит причину скорби. Его огорчает само его богатство!..

При виде предводителя разбойников, убивающего на дорогах, ставящего прохожим западни, похищающего то, что находит на полях, скрывающего золото и серебро в пещерах и ямах, расхищающего стада, рабов, домашнюю утварь, назовете ли вы его счастливым, по причине богатств, им накопленных, или несчастным, по причине ожидающей его казни? Вот жребий богатых и скупых. Это воры, облагающие дороги, грабящие прохожих, собирающие на своих полях, как в пещерах и ямах, чужое имущество, ими накопленное. Разбойник не может избежать казни, ускользнуть от рук человеческих – богач не уйдет от десницы Божией. Богач будет ввергнут в геенну, Лазарь возляжет на лоно Авраамово. Священное Писание учит нас, что вор не только тот, кто похищает чужое имущество, но и тот, кто не раздает того, что имеет».

Вот изображение богача немилосердного; «Что может быть срамнее и бесстыднее, более похожего на пса, нежели лицо этого отверженца? Самый пес стыдлив более, нежели скупец, похищающий у всех имение. Можно ли представить себе что-нибудь постыднее этих рук, все загрязняющих, этих уст ненасытных? Лицо и глаза немилосердного богача нечеловеческие. В людях он не видит людей – в небе не видит неба, он не возводит своих взоров к Богу как к верховному владыке всего сущего, для него все заключается только в золоте и серебре. Если взор человека упадет на бедного, преданного скорби, сердце его смущается, слезы текут из глаз, в самом себе он ощущает видимую бедность, но, когда на бедняка взглянет такой богач, он от того становится только более жестоким, и его бесчеловечие возрастает. Человек не считает чужое имущество своим, он свое имущество считает чужим; он лишается себя ради нуждающегося. Богач не имеет ничего, если не обладает всем, ибо он не человек; самое лицо его свидетельствует о зверстве его природы. Но и самые звери менее безжалостны, их когти менее губительны. Когда медведь или волк насытятся, они прекращают погоню за добычей – богач никогда не насыщается. Бог одарил нас руками, дабы мы поддерживали ближнего при его падении, а не для того, чтобы мы подставляли ему западню и роняли его. Если таково употребление, которое мы делаем из рук, лучше бы у нас их не было вовсе или же нам отрезали бы их из сострадания. Вам жаль, когда вы видите зверя, терзающего овцу, когда же вы терзаете сами кого-либо из себе подобных, связанного с вами узами самой природы, то вы не видите в этом ничего недостойного, и еще хотите слыть за людей! Милосердие отличает человека, а жестокость – зверя. Человек помогает – зверь терзает, пасть скупого свирепее пасти зверя, потому что одно его слово приводит к смерти. Бедняк же, напротив, настолько же великодушен и доблестен, насколько богач труслив и жесток, в душе бедняка мир, взор его божественный, богач уже на земле предан аду.

Бедный, свободный от привязанностей, делающих из богача скорее раба, нежели господина, подобен льву, извергающему из ноздрей пламя. Нет ничего, чего не предпринял бы и не исполнил бы во благо Церкви он, воспитанный выше мирских забот. При крайних испытаниях и гонениях за Христа – что воспрепятствует ему исполнить свой долг верного христианина? Он презрел жизнь. Каких же лишений может он еще устрашиться? Богатства? – Но он ничего не имеет. Отечества? – Но вся земля – его отечество. Клиентов? Свиты? Наслаждений? – Он не знает ничего этого. Его дружество – с Небом, его воздыхания – о блаженстве иной жизни. Если нужно лишиться этого бренного существования, если нужно пролить кровь, о, пусть придет гонение! Он готов, и вот это-то и делает его могущественнее целых народов, всего человечества!

Дабы вы узнали, что эта речь моя нельстивая, я покажу вам, почему один только бедный свободен. Обратимся к истории. Вот гнусный Ирод. Сколько было в его время могущественных и богатых людей, а между тем, кто же осмелился противостоять ему? Кто препоясался мужеством, чтобы обличить этого презрителя нравственных законов, этого нарушителя велений Бога? Богач? – Нет! Бедный, неимущий, не имевший ни одра, ни стола, ни крова, где преклонить свою голову, Иоанн, сей славный гражданин пустыни, не скажу первый, но единственный, кто, приступив к тирану во дворце его, сказал ему: «Ты живешь в кровосмешении с этой женой, и Господь осуждает тебя моими устами». Прежде него великий Илия, все имущество которого заключалось в овечьей шкуре, один осмелился осудить Ахава, этого нечестивого и преступного царя. И что же, кроме бедности, может придать мужества в опасностях, святую решимость, делающую человека непобедимым перед злом, ибо, презрев настоящую жизнь, ставит ни во что саму смерть? Человек, в столь доблестном состоянии, ничего не имея и иметь не желая, может оказать Церкви более услуг, нежели богачи, вельможи и цари. Богачи и цари – ничто без своей земной власти, но и эта их власть ограничена. Для человека решительного, презирающего смерть, возможно, все полезное, необыкновенное, великое, чего бы он ни пожелал, а так как в его глазах золото уступает в цене крови, то человек, который так судит, несравненно благороднее и сильнее, нежели все богачи вместе».

Каждому было ясно значение подобных речей, понятны намеки, заключавшиеся в них. Иоанн, бичующий Ирода, Илия, произносящий приговор преступлениям Ахава и нечестию Иезавели, – это был сам Златоуст, и он дерзал на это, ибо был беден.

Легко себе представить действие на народные толпы подобных речей, исходящих из уст красноречивых. Когда архиепископ собирался проповедовать, особенно о таких предметах, в церкви становилось тесно от стечения слушателей, вокруг его кафедры была такая давка, что там можно было задохнуться. Это заставило перенести кафедру, как было сказано выше, с возвышения ниши на амвон, откуда голос его был слышен повсюду – с галереи до нефа. Многие нотарии и скорописцы записывали эти проповеди, нередко прерывавшиеся восторженными рукоплесканиями, а когда Иоанн отвергал эти светские знаки одобрения, обращавшие дом Божий в театр, то клики удваивались в гуще несметной толпы. Вне церкви толпа сопровождала его, принимала на себя его охрану и не раз держала стражу у его дверей, если считала его жизнь в опасности. Обращения Златоуста к народу, когда он хотел отблагодарить его за эту любовь, переполнены такими выражениями: «Я люблю вас так же, как вы меня любите. Что был бы я без вас? Вы мне заменяете отца, мать, братьев, детей, вы для меня всё на свете. Нет у меня ни радости, ни печали, которые не были бы и вашими, и когда один из вас погибает, погибаю и я». Впрочем, не только этот пламенеющий народ, опьяняемый его видом и трепещущий от его речи, стекался слушать его. В эту толпу вмешивались и просто любопытные, и шпионы, враги, спешившие разносить малейшие его намеки, ядовито перетолковывая их. Двор смотрел на него как на мятежника, и среди высшего константинопольского общества распространилось мнение, что архиепископ желал истребления богатых.

Как ни далеко расстояние этих сцен от времен Сатурнина и Гракхов, но, в сущности, это те же сцены. Времена меняются, века со сменой познаний приносят новые формулы, но общественные нужды изменяются мало: страсти, обязанности, опасности остаются одними и теми же. Если формула лучшего распределения материального благосостояния между различными классами общества теперь не была уже той, как во времена борьбы патрициев и плебеев, во времена Кассия и Гракхов, то нужды и страсти все же не угасли. Только нелегко было бы Кассию и Гракхам узнать здесь эти народные массы, которые они некогда возбуждали и идолами которых они были. Церковь стала теперь форумом, церковная кафедра – трибуной, епископ – трибуном, а преданность народа этому заступнику, взывающему во имя милосердия, не была менее преданности к тем, кто говорил во имя равенства прав в республике.

Во всяком случае, эта горячая, безграничная преданность не послужила на пользу христианскому трибуну более, нежели провозгласителям аграрных законов. Одним из обвинительных пунктов против Златоуста на осудивших его Соборах было возбуждение народа к восстанию – к этому придворная злоба присоединила обвинение в оскорблении Его величества.

III

Не должно буквально понимать свидетельство современника, что весь константинопольский клир был против Златоуста – в «Содоме» было более одного праведника, но большая часть робких людей была запугана всеобщими криками, и только гонение, воздвигнутое на архиепископа, открыло их доблестную преданность. В числе их история упоминает дьякона Гераклида, привязанного к личности архиепископа; Прокла, обязанностью которого было допускать до епископской аудиенции; аскета Филиппа, бывшего, как передают, учителем, т.е. правителем школ, где воспитывались дети духовенства; пресвитера Германа, его неизменного спутника как в бедствиях, так и в радостях; весьма ученого дьякона Филиппа из Сиды и многих других лиц Восточной Церкви. К ним следует присоединить молодого человека, вышедшего из сирийских монастырей, которому было предназначено стать большим светилом на Западе. Это был дьякон Кассиан, который прибыл в Константинополь, чтобы слышать Златоуста, отдался служению ему и, воспитанный таким учителем, впоследствии основал в Марселе знаменитую обитель Святого Виктора. То были истинные друзья, разделявшие с архиепископом его строгую жизнь и учение и не менее горячо к нему привязанные, хотя во всем безусловно с ним и не соглашавшиеся. Они подчас пытались смягчить обстановку вокруг святителя, впрочем, без большого успеха, потому что горячая ревность была в природе Златоуста, считавшего недостойным принимать меры осторожности в делах, которые он почитал своим долгом. Их мудрые советы не всегда принимались во внимание, а те, кого он слушал, были советниками решительными, одобрявшими все его действия без исключения. История называет двух таких друзей его: дьяконов Серапиона и Тигрия, которым она приписывает значительную долю «виновности» в бедствиях этого непреклонного духом человека.

Серапион был египтянин. Благодаря сходству в характерах, доставившему ему влияние на архиепископа, Серапион стал его единственным доверенным лицом в щекотливых обстоятельствах. Златоуст однажды председательствовал в церкви на собрании своего клира, где обсуждался какой-то зажигательный вопрос реформы. Когда речь Владыки была встречена ропотом и гнев проступил на его лице, Серапион, встав со своего места, приблизился к нему и сказал так, что окружавшие могли его слышать: «Что медлишь, епископ? Вооружись духовным жезлом и сокруши этот люд одним ударом». Таков был наиболее доверенный советник Златоуста, нередко говоривший от его имени перед клиром и даже перед его товарищами-епископами.

Таков же был и дьякон Тигрий. Собор объявил его одним из злых гениев, которые возмутили Восточную Церковь, побуждая архиепископа к решениям, переходящим всякую меру.

Этой несколько печальной картине окружающих Златоуста людей противопоставим другую, более утешительную: то были его сторонницы, по большей части знатные женщины и дьякониссы, которые являлись для него и непоколебимой опорой в гонениях, и соучастницами в мученичестве. Четыре из них отличались особенной высотой заслуг и силой своей преданности: это были Сальвина, Ампрукта, Пентадия и Олимпиада – имена, чтимые Церковью и с уважением записанные историей. Рассказать здесь вкратце то, что о них известно, значит, может быть, разъяснить любопытный исторический вопрос, который касается сословия дьяконисс, имевшего такое важное значение в IV и V веках нашей эры.

Сальвина, мавританка по рождению, происходившая от древних царей нумидийских, была дочерью того свирепого тирана Гильдона, который, опустошив грабежом и убийствами римскую Африку, куда Феодосий назначил его правителем, кончил тем, что порвал узы своего подданства и отмежевался от империи. Из предосторожности, какую нередко принимал Рим относительно своих чиновников варварского происхождения, подававших повод к подозрению, Феодосий потребовал к себе Сальвину, тогда еще малолетнюю, дабы держать ее при дворе заложницей, воспитать римлянкой, выдать замуж за патриция и тем упрочить верноподданность ее отца. И в самом деле, для Феодосия, которому приходилось выдерживать большие войны на Западе, сохранение Африки было очень важно, потому что, как известно, Африка была житницей Италии. Итак, Сальвина получила при восточном дворе воспитание знатной римлянки, и, когда она достигла возраста замужества, Феодосий выбрал ей мужа в своем семействе, племянника своей супруги. Он думал, что сделал достаточно для того, чтобы привязать к себе варвара, непостоянства которого опасался, но этот союз с царским домом, повелевавшим целым миром, не сделал Гильдона ни более цивилизованным, ни более верным. Едва закрылись глаза великого Императора, как Гильдон сбросил личину и под ложным предлогом передачи Африки из власти Западной империи во власть Восточной, согласно желанию Аркадия, приказал перерезать римских переселенцев и объявил себя врагом империи. В то же время, как он сбрасывал с себя узы римского гражданства, он изменил и Церкви, обратившись в язычество, и предался всяким бесчинствам и жестокостям дикого нрава своего племени. По странной противоположности, кроткая дочь этого язычника становилась при дворе Восточной империи усердной христианкой и целомудренной супругой, и когда мужа, не долго жившего, не стало, наследнице Массиниссы и Югурты и не грезилось больших почестей, как поступить в константинопольские дьякониссы, дав обет вечного вдовства. Ни Златоуст, ни Иероним не оставались без влияния на успехи этой склонности, которая привлекла взоры всего христианства. Иероним из своей вифлеемской пещеры прислал ей красноречивое поучение, а Златоуст сочинил для нее трактат, озаглавленный «Молодой вдовице», в котором он провозглашает и славу ее союза с владыками вселенной, и преимущества призвания к мирному счастью, которого не знали ее родственники. Сальвина, будучи дьякониссой, не переставала быть очень влиятельной женщиной и сделалась покровительницей Восточных церквей при дворе Аркадия. К ней обращались со всех концов империи как к личности, имевшей большую силу у Императора и императрицы, но ее привязанность к Златоусту положила конец всему этому.

Ампрукта и Пентадия занимали почетное место между матронами города. Жизнь Пентадии была полна тревог и горя. Будучи женой консула Тимазия, благороднейшей жертвы евнуха Евтропия, сославшего его на египетский оазис по ложному обвинению в оскорблении Государя, она была замешана в деле мужа, также приговорена к ссылке и принуждена была скрываться, дабы избежать участи, еще более ужасной. Стенами и стражами этой тюрьмы был пояс горячих непроходимых песков, окружавший оазис. Ссыльный попытался бежать с помощью каравана арабских купцов, и попал ли он в сети, расставленные ему евнухом, или был поглощен песчаным океаном, который на пути своем вздымают ветры пустыни, он исчез, и никогда следы его не были отысканы. Жена его, окруженная шпионами Евтропия, меняя одно убежище за другим и наконец, увидев опасность быть открытой, скрылась в одной из церквей Константинополя – под покровительство права убежища, которое законом было даровано местам собрания христиан, но евнух на это приказал силой взять стены церкви, нарушая привилегию храма. Это было началом ужасной трагедии, развязкой которой стала смерть этого министра Императора. Архиепископ защитил свою Церковь: он вступился за Пентадию, потребовал ее выдачи во имя странноприимства Божия и так спас жизнь ее. Признательная Пентадия посвятила себя той церкви, которая послужила ей убежищем, и епископу, спасителю своему. С переменой обстоятельств покровительствуемая могла стать сама покровительницей. Златоуст писал к ней в дни собственных злополучий: «Ты умела соединить на челе своем все венцы, ты – крепость твоих сограждан в печалях, пристань для несчастных среди волн гонения».

Ампрукту мы знаем лишь по имени; но привязанность, которую, как кажется, имел к ней Златоуст, достаточно свидетельствует, что она была достойной подругой Пентадии.

Однако же, слава сословия дьяконисс принадлежала не только этим благочестивым и доблестным женщинам: по признанию всех, она также была уделом Олимпиады, которая равнялась Пентадии самоотверженностью, Сальвине – общественным положением и знатностью связей. Олимпиада происходила по матери от знаменитого Аблавия, префекта претории при Константине. Предназначенная в детстве в невесты Константу, третьему сыну этого Императора, дочь Аблавия была возведена на престол Армении, выйдя замуж за царя Арзаса. Затем, во втором браке, она была замужем за благородным римлянином – князем Анисием, который и был отцом Олимпиады, – вот родственные связи будущей дьякониссы. Когда одним ударом за другим смерть похитила всех этих близких, она внезапно оказалась сиротой и обладательницей несметного богатства, а между тем она была еще едва не отроковицей. Удивительная красота, приветливый и кроткий нрав, ум возвышенный, душа, расположенная ко всему великому, побуждали многих искать ее руки. История подробно рассказывает о ее достоинствах. «Олимпиада, – говорит биограф Палладий, близко знавший ее, – обладала сердцем поистине великодушным, и кто узнавал ее и видел соединение такой красоты и прелести с мужеством и твердой смелостью духа, презирающей мелочи света, всякий страх и опасности, тот колебался бы назвать ее женщиной». Замужество Олимпиады продолжалось менее двух лет. По смерти мужа Олимпиада решилась остаться вдовой. Римские императоры, особенно в эту эпоху, присвоили себе некоторое право распоряжаться судьбой благородных и богатых девиц и вдов, которые своим состоянием были обязаны милостям государя или службе своих отцов и мужей. Феодосий, видя Олимпиаду вдовой во цвете лет, решил выдать ее за одного родственника, испанца, по имени Ельпидий. Олимпиада отказала. Но Ельпидий не прекращал своих исканий, потому ли, что действительно увлекся молодой женщиной, или же добивался только ее состояния. Оскорбленный этим отказом, Феодосий хотел употребить власть, но также безуспешно. «Если бы Бог судил мне жить в замужестве, – писала ему Олимпиада, – Он не взял бы у меня того, кого я любила. Разрешив нас обоих от ярма, под которое мы отдались добровольно, Господь указал мне истинное мое призвание, которое состоит в служении Ему во вдовстве». Император объяснил себе это решение, странное в возрасте Олимпиады и в ее положении, внушением священников, жаждавших ее состояния; он приказал секвестровать ее наследие, отдав его в управление константинопольского префекта до тех пор, пока молодая вдова не достигнет 30-летнего возраста.

Это был один из тех самовластных поступков, которые позволял себе порой великий Феодосий и в которых потом раскаивался. Олимпиада была жестоко оскорблена не только конфискацией имения, но и грубостью префекта города, решившего помочь делу Ельпидия. Она воспротивилась такому произволу и, призвав на помощь всю силу своего духа, с достоинством, присущим своему характеру и положению, написала Императору следующее письмо, дошедшее до нас:

«Благодарю тебя, августейший монарх, за то, что с мудростью и благоволением, достойным не только государя, но и епископа, ты соизволил возложить на себя управление моим имением и тем облегчил мне тяжесть земных забот. Соблаговоли увенчать твое дело, раздав это богатство бедным и церквам, как я то намеревалась сделать. Твои уполномоченные это исполнят с большим знанием дела, а сверх того ты избавишь меня от уколов преступного тщеславия, которые очень часто сопровождают благотворение».

Это письмо, в котором под столь величавым спокойствием скрывалась убийственная ирония, устыдило Императора. Он отменил распоряжение, возвратил Олимпиаде управление наследственным имением и предоставил ей полную свободу – тогда предалась она вполне подвигам христианского вдовства. Нектарий, занимавший в то время епископский престол в Константинополе, принял ее в число дьяконисс и сделал своей советницей во всех делах Церкви. «Ничего не предпринималось без нее», – сообщает Палладий. Златоуст, после Нектария, оказывал ей то же доверие и еще большее расположение, потому что имел случай испытать силу преданности этой благородной женщины. В свою очередь Олимпиада смотрела на него как на отца своего, почти как на Бога.

Она вносила утешение в исполненную всяких затруднений жизнь этого строгого и сосредоточенного в себе человека. Ежедневной ее заботой было смягчать эту строгость его характера. Она заботилась также о нуждах его материальной жизни и взяла на себя хлопоты по его столу, потому что Златоуст, малоспособный к заботам о себе самом и доводивший любовь к одиночеству до самой высшей степени, мог бы легко расстроить здоровье, уже и прежде значительно потрясенное. Гонение, воздвигнутое на этого великого человека, было для Олимпиады началом целого ряда испытаний, которые обнаружили все сокровища души ее: достаточно сказать здесь, что ее верность этому подвижнику, которого она почитала святым, не дрогнула ни перед изгнанием, ни перед мученическим застенком.

Таково было в конце 400 года (прошло немного более года после падения Евтропия) положение в Константинополе. И вот отсутствие архиепископа Иоанна, отозванного в Асию беспорядками в Ефесской церкви, дозволило его врагам обнажить оружие и начать битву.


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle