Предисловие к Русским песням
(Из собрания И.В. Киреевского, напечатанным в Московском Сборнике 1852 года)
Археологически разыскания обращают на себя в наше время внимание учёного мира. Германия, Франция, Англия отыскивают следы своей древней поэзии и памятники своей прежней жизни. Земли Славянские следуют тому же примеру. Разумеется, что на сей раз подражательность, которая так часто вводит нас в ошибки, навела нас на направление полезное. Действительно, археологические исследования, бросившие столько света на древнюю историю и историю средних веков Европы, оказавшие столько пользы землям Славянским, в которых они укрепили ослабевшую национальность, должны быть и будут много полезнее у нас, чем где-либо.
Конечно, нельзя отрицать великого поэтического достоинства в песнях о Нибелунгах и о сильных богатырях древней Германии, нельзя спорить об историческом достоинстве произведений народной поэзии, собранных трудолюбием таких людей, как Фориель; но до́лжно признаться, что, обогащая мир художества и науки, они не вносят ничего живого в самую жизнь. Язык Немецкий или Французский не примет уже в себя новых животворных стихий из языка Труверов или поэм о Гудруне; мысль не получит нового настроения; быт не освежится и не окрепнет. Minimi Кентских Саксов, товарищей мифического Генгиста, груды каменного угля, открытые в Римских плавильнях (открытие удивительное, при молчании Римских писателей о каменном угле), вдохновенные песни Аневрина или Лливарк-Гена, неожиданные следы великого значения Басков в Южной Франции, любопытные рукописи средневековых монастырей, сказки Вандеи или Бельгии (которых значение ещё совсем не оценено), все сказочные или исторические песни о богатырях или героях Германии, все миннезингеры и певцы городские принадлежат к тому же разряду приобретений, к которому относятся камни Ниневии, иероглифы долго безмолвствовавшего Египта, утешительные для учёного, поучительные для пытливого ума, почти (и, можно даже сказать, вполне) бесполезные для бытового человека.
Особенное значение русской археологии
Иное дело археология в землях Славянских. Тут она явилась силою живою и плодотворною; тут пробудила она много сердечных сочувствий, которые до тех пор не были сознаны и глохли в мёртвом забвении; возобновила много источников, занесённых и засыпанных чужеземными наносами. Чех и Словак, Хорват и Серб почувствовали себя родными братьями-Славянами; с радостным удивлением видели они, что чем далее углублялись в древность, тем более сближались они друг с другом и в характере памятников, и в языке, и в обычаях. Какая-то память общей жизни укрепляла и оживляла много страдавшие поколения; какая-то теплота общего гнезда согревала сердца, охладевшие в разъединённом быте. Шире и благороднее стали помыслы, твёрже воля, утешительнее будущность. Важнее же всего та истина, добытая из археологических исследований, истина, ещё не всеми осознанная и даже многими оспариваемая с ожесточённым упорством, что вера Православная была первою воспитательницею молодых племён Славянских, и что отступничество от неё нанесло первый и самый жестокий удар их народной самобытности. Полное и живое сознание этой истины будет великим шагом вперёд: оно не минует. Богатые плоды уже добыты наукою для современных Славян; но впереди можно смело ожидать жатвы ещё богатейшей.
Что же сказать об археологии России? Разумеется, она принесла и приносит нам ту же пользу, которую она принесла нашим южным и западным соплеменникам; но этим не ограничивается её действие. Нет, она сама изменяет своё значение и получает новое, ещё высшее: она не есть уже наука древностей, но наука древнего в настоящем она входит, как важная, как первостепенная отрасль, в наше воспитание умственное, а ещё более сердечное. Наши старые сказки отыскиваются не на палимпсестах, не в хламе старых и полусгнивших рукописей, а в устах Русского человека, поющего песни старины людям, не отставшим от старого быта. Наши старые грамоты являются памятниками не отжившего мира, не жизни, когда то прозвучавшей и замолкнувшей навсегда, а историческим проявлением стихии, которые ещё живут и движутся по всей нашей великой родине, но про которые мы утратили было воспоминание. Самые юридические учреждения старины нашей сохранились ещё во многих местах в силе и свежести и живут в преданиях и песнях народных36.Наука о прошедшем является знанием настоящего и, углубляясь в старину и знакомясь с нею, мы узнаём современное и сживаемся с ним умом и сердцем. За то и труды археологические, начатые у нас подражателями Западного мира, сделались теперь по преимуществу достоянием людей, связанных глубокою и искреннею любовью с нашею Святою Русью.
Благодарение им! Они помогают нам совершить великий шаг в своём перевоспитании; они обогащают нас источником благородных и душевных наслаждений. Многого лишало нас ложное направление нашего просвещения. Введением стихий иноземных в языке и быте оно уединило, так называемое, образованное общество от народа; оно разорвало связь общения и жизни между ними. Вследствие этого у нас составился, сперва искусственный книжный язык, чёрствый и педантский, испещрённый школьными выражениями, холодный и безжизненный. Мало-помалу он стал изменяться. Место школьной пестроты заступила пестрота слов и особенно оборотов, взятых из современных языков иностранных: чёрствость, тяжёлая важность и пышная растянутость заменились вялою слабостью, ветреною лёгкостью и болтливым многословием; но и прежняя книжность не вполне потеряла свои права, украшая новую лёгкость старою неуклюжестью и слабую пошлость школьною важностью37. Наконец, вся эта книжная смесь уступила место новому наречию. Созданное в гостиных, в которых недавно ещё говорили только по-французски и теперь ещё говорят наполовину не по-русски, обделанное и подведённое под правило грамотеями, совершенно незнакомыми с духом Русского слова, похожее на речь иностранца, выучившегося чужому языку, которого жизни он себе усвоить не мог, мёртвое и вялое, оно выдаёт себя за живой Русский язык: воздушная и нарумяненная кукла, подделанная под одушевлённого и здорового человека. Но вот раздаётся песнь народная, сказывается старо-Русская сказка, читается грамота прежних веков, и слух почуял простое слово человеческое, полное движения и мысли, и на душу повеяло дыханием жизни. Таково на нас действие старины; но почему? Потому что у нас долго не было старины, потому что её действительно нет и теперь. Шла жизнь простая и естественная, волнуясь, борясь и изменяясь в некоторых формах, но сохраняя свой коренной и основной тип средь борьбы, волнений и изменений, – и вдруг, так сказать, в один день она сделалась стариною вся, целиком, от одежды до грамоты, от богатырской сказки и весёлой присказки до той духовной песни, лучшего достояния Русского народа, которая дарит свои высокие утешения сельской хате и смеет явиться в городские хоромы только в печати, как любопытное воспоминание об утраченном настроении Русской души. Но к счастью нашему, то, что называем стариною мы, заговорившие на всех иностранных наречиях и на все иностранные лады, не для всех сделалось стариною: оно живёт свежо и сильно на великой и святой Руси. Мы, люди образованные, оторвавшись от прошедшего, лишили себя прошедшего; мы приобрели себе какое-то искусственное безродство, грустное право на сердечный холод; но теперь грамоты, сказки, песни, языком своим, содержанием, чувством, пробуждают в нас заглохнувшие силы; они уясняют наши понятия и расширяют нашу мысль; они выводят нас из нашего безродного сиротства, указывая на прошедшее, которым можно утешаться, и на настоящее, которое можно любить. Обрадованное сердце, долго черствевшее в холодном уединении, выходит будто из какого-то мрака на вольный свет, на Божий мир, на широкий простор земли родной, на какое-то бесконечное море, в котором ему хотелось бы почувствовать себя живою струёй. Благодарение археологической науке и её труженикам!
Две песни и две сказки, которые здесь напечатаны, записаны со словесного предания в разных местах России. Они далеко не равного между собою достоинства; но все четыре заслуживают внимания.
Добрыня Никитич
Первая песня, названная разбойничьею, очевидно принадлежит к эпохе довольно поздней. Предполагая даже, что слова кареточка, дорога Петинская и Петербургская могут быть сочтены за вставки и искажения, критика должна признать, что самый предмет, весь характер и многие слова указывают на произведение XVII века. Трудно сказать, к какому именно разряду удальцов до́лжно приписать разбойника, о котором говорит песня: к тем ли разбойникам, которые, вследствие своих собственных пороков, а отчасти общественных неустройств, нарушали все законы и грабили по большим дорогам и рекам России, нападая на сёла и даже на маленькие города со смелостью, часто безнаказанною; или к тем удальцам, менее преступным против законов отечества, но не менее виновным перед законом веры и совести, которые, оставляя в покое своих сограждан, довольствовались грабежом областей, пограничных с Россией. И о тех и о других сохранились песни. Иногда довольно трудно различить между удалым казаком и смелым разбойником; но в прилагаемой песне, кажется, умирающий разбойник принадлежит к худшему разряду преступников. За всем тем, песня, замечательная по живописности языка, заслуживает внимания в том отношении, что показывает, как чувство веры часто ещё сохранялось даже в разгаре самых злых страстей. Черта важная, хотя принадлежащая не одной России; черта в одно время утешительная, ибо указывает на возможность исправления и покаяния, и в то же время крайне печальная, ибо обличает неясность понятий и запутанность мысли, при которых страсти и обстоятельства завлекают так легко человека в самые тяжкие преступления.
Первая сказка о Ваське Казимировиче своими анахронизмами, так же как самым именем богатыря, обличает или довольно позднее её сочинение, или значительные искажения, введённые переходом сказки из уст в уста. По всей вероятности, оба предположения справедливы. Сказка же сама весьма замечательна по необыкновенно живому языку и бойким его оборотам, по блистательной лёгкости рассказа и по какой-то особенной весёлости, весьма редкой в рассказах и поэзии многострадальной земли. Несмотря на то, что рассказ носит имя Васьки Казимировича, действительный герой сказки – Добрыня Никитич. Он является лицом второстепенным, как и в большей части старых сказок, лицом весёлым, беззаботным, ветреным, бесхитростным, но за то и нисколько не разумным. Если бы можно сравнивать поэтические циклы, совершенно различные по характеру, то критику позволительно бы было найти сходство между Добрыней и старшим сыном Эймона. Добрыня Никитич принадлежит, очевидно, к княжескому родству; в этом отношении сказка верна истории. Отчество всегда сопровождает его имя, самое имя редко является в виде сокращённом или уменьшительном. Дружинник высокого происхождения, пользуется он особыми правами. Разгул его свободен и ничем не стеснён. Добрыня любит роскошь, к которой приучило его княжеское родство. Он ищет приключений, ради самых приключений, готов всегда драться, ради потехи боевой. Более смелый наездник, чем сильный воин, он всегда подвижен, всегда молод; но Русское чувство (не в укор будь сказано некоторым, впрочем, весьма достойным, писателям, говорившим о наших сказках) дало беззаботному богатырю мягкость и человеколюбие, которое резко отделяет Русского от Татарина, равно жестокого, как к иноплеменным, так и к своим товарищам и подданным. Сказка в высокой степени замечательна.
О святочной песне и об её достоинстве говорить нечего. Едва ли найдётся такой читатель, который бы не понял простую прелесть её языка, чувство любви и благоговения, которым она вся проникнута, то Эллинское поклонение красоте, которое служит ей основою, и благоуханную грацию всех её подробностей; но так как мы отвыкли от смелых и сжатых оборотов народной поэзии, я считаю необходимым сказать, что выражения: Не заря ли тебя молодца спородила? и т. д., выражения, принадлежащие к языческому миру, значат просто: не пришлец ли ты с неба, не принадлежишь ли к сонму богов? Эти выражения показывают, что язычник-Славянин верил возможности общения с миром небесным и явлению богов на земле, приписывая им сверхъестественную красоту. Читая Русскую песню, надобно всегда помнить способность и склонность народа выражаться сжатостью, для нас почти недоступною; его понятливость не нуждается в многословии. Так, например, говоря, что кудри завиваются серебром, золотом и жемчугом, песня не думает сравнивать волос с металлами или с камнями, а говорит: волосы завивались в кудри дорогие, как серебро, золото и жемчуг. Таковы смелые обороты нашего народного языка; вялое наречие наших гостиных не смело бы их употребить, и наше обленившееся воображение едва ли бы их приняло.
Бесспорно, изо всех четырёх стихотворений, здесь напечатанных, первое место занимает сказка об Илье Муромце. Эта сказка носит на себе признаки глубокой древности в создании, в языке и в характере. Самый важный эпический тон соединён в ней с теми лёгкими сатирическими намёками, которые так свойственны народной поэзии. Простота и живописность соединены в равной степени; ни один анахронизм, ни одно явное искажение не нарушают художественного наслаждения.
По эпохе, в которую эта сказка была сочинена, она, кажется, древнее всего собрания Кирши Данилова, за исключением, может быть, сказок о Дунае Ивановиче и о Волхве-богатыре. Ни разу нет упоминания о Татарах, но зато ясная память о Козарах, и богатырь из земли Козарской, названной справедливо землёю Жидовскою, является соперником Русских богатырей: это признак древности неоспоримой. В действии является уже не отдельный какой-нибудь богатырь, а целая богатырская застава, которой атаман Илья Муромец. Эта застава принадлежит, вероятно, княжеским пограничным стражам, хотя имя князя не упоминается нигде. Стои́т она на лугах Цицарских38, под горою Сорочинскою: оба названия указывают, если не ошибаюсь, на южные области за Киевом. Застава временно распущена: богатыри, составляющие её, разъехались по своим делам. Один только податаман Добрыня, везде сохраняющий свой характер, тешится благородною охотою за гусями и лебедями у синего моря, да атаман Илья ездит по степям, оберегая пределы своей земли. Возвращаясь с охоты, Добрыня наезжает на след богатырский и по ископыти (это слово несправедливо принято за пыль; оно действительно значит глыба, вырванная конским копытом) узнаёт след Козарского богатыря. Он собирает своих товарищей. Решаются наказать смелого пришельца; но бой должен быть честный, одиночный. Илья Муромец не советует высылать на опасный бой ни Ваську Долгополого (дьяка или грамотея) – его погубит неловкость, ни Гришку, боярского сына – его погубит хвастливость, ни известного Алёшу Поповича – его погубит алчность к корысти. Приходится отправляться Добрыне, княжескому сроднику. Добрыня, тип удалого наездника, не отказывается. Кажется, в нём воображение народных поэтов олицетворяло дружину Варяжскую, и его постоянная вражда со змием, до такой степени свойственная его лицу, что ему случается убивать трёхглавых змиев даже тогда, когда он о них и не думает (см. сказку о Ваське Казимировиче), указывает, может быть, на предание Скандинавское о Сигурде-змееборце39. Но сила Добрыни не соответствует его смелости. Он выехал в поле, в серебряную трубочку высмотрел богатыря, вызвал его на бой, но, когда увидел его страшную силу, спасся бегством от неравной схватки. Некому выручать честь заставы, кроме одного уроженца села Карачарова, старого Ильи Муромца. Он выехал на бой, также разглядел богатыря, только не в трубочку серебряную, а в кулак молодецкий; вызвал его и сразился. Долго борются соперники, равные «силою, но неловкое движение Ильи роняет его наземь. Казарин садится ему на грудь, вынимает кинжал и посмеивается над непобедимым стариком. Не падает духом Илья; он знает, что судьбы Божии не назначили ему погибнуть в сражении: он должен победить, и действительно у крестьянина Ильи «лежучи на земли, втрое силы прибыло»40. Одним ударом кулака вскидывает он противника на воздух, и потом отрубленную его голову везёт на заставу, замечая только товарищам, что он уже тридцать лет ездит по полю, а такого чуда не наезживал». Спокойное величие древнего эпоса дышит во всём рассказе, и лицо Ильи Муромца выражается, может быть, полнее, чем во всех других, уже известных сказках: сила непобедимая, всегда покорная разуму и долгу, сила благодетельная, полная веры в помощь Божию, чуждая страстей и неразрывными узами связанная с тою землёю, из которой возникла. Да и не её ли, не эту ли землю Русскую олицетворило в нем бессознательно вдохновение народных певцов? И у неё на груди, как богатырь Козарский у Ильи, сидели Татарин и Литвин и новый завоеватель всей Европы; но не так у Святых Отцов писано, не так у Апостолов удумано, чтобы ей погибнуть в бою. Была бы только в себе цельна, да знала бы, откуда идёт её сила!..
И вот кончаю я, как в старых присказках, желанием, чтобы эти произведения народной поэзии были прочтены «молодым людям на утешение, а старым на разум».
* * *
Примечание. Так, например, однажды, входя в комнату, в которой кормилица, родом из сельца Солнушкова, Московской губернии, укачивала мою дочь, я услышал тихую колыбельную песнь, которая меня удивила. Слова её мною были записаны, и вот её содержание.
Ребёнок зовёт другого ребёнка в гости играть и веселиться вместе:
Ты куколка, я куколка;
Ты маленькая, я маленькая,
Приди ко мне в гости и т. д.
Другой отвечает:
: Я радёшенька бы пошла,
Да боюся тиуна.
Первый возражает:
: Ты не бойся тиуна,
Тиун тебе не судья:
Судья нам владыка.
Замечательно такое ясное сознание подсудимости малолетних епископам, не тиунам; видно, мнимый дикарь, житель Русских сёл, прежде эпохи нашего великого просвещения, знал до некоторой степени и законы свои, и судей своих...
Разумеется, до́лжно из этого суждения отчасти исключить лучших писателей. Карамзин совершенствовался по мере того, как вчитывался в Русскую старину. Вообще язык поэзии лучше прозы; но всё-таки даже в своей чудной сказке о Золотой Рыбке, Пушкин ещё далёк от своих образцов. Из прозы один только язык некоторых духовных произведений отличается высоким достоинством.
Цицарскими землями старые летописи называют область Византийскую.
Примечание. Критика, которая стала бы сомневаться в возможности такого знакомства с сагами Скандинавскими, была бы весьма недальновидна: Новгородская летопись говорит о Феодорике Великом, называя его Дитрихом Бернским. Впрочем, сходство с Сигурдом может быть основано на причине, совершенно обратной влиянию Скандинавскому. Не до́лжно забывать, что Сигурд или Немецкий Слофрид – Гунн, из Гуннской земли, что за него мстит Этцель, царь Сузадальский, также Гунн, что род его гибнет на Востоке и что он имеет явное мифическое сходство с Ингви-Фрейром, богом Придонским.
Рекомендуем этот стих грамотеям, ищущим правила для употребления деепричастия: они, вероятно, обвинят народную сказку в галлицизме.