В.М. Скворцов

Источник

Серафим Саровский и Лев Толстой. Свящ. Н. Ремеров

Да не оскорбится чувство православного христианина таким сопоставлением личностей, в сущности, несравнимых, но резко собою различающих две грани Боговедения, хотя также несходные, но для нашего времени поучительные.

Из многих направлений человеческой мысли, чувства и жизни, в настоящее время у нас, в России, очень видно обособляются православие и толстовство, и сродный последнему религиозный либерализм. Чувствуется, что в настоящий момент все помыслы православных русских людей всецело обращены к преподобному Серафиму, Саровскому Чудотворцу, а помыслы «толстофильствующих» и модных религиозных либералов перепутанными своими корнями ютятся около Льва Толстого. И вот, невольно напрашивается в душу сопоставление между собою преподобного Серафима и Льва Толстого, тем более что тот и другой стремились к Боговедению, хотя и различно понимали его. Но именно это-то различие и стремления, и понимания Боговедения и занимает нас в данный момент.

К Богу и Божественному преподобный Серафим начал стремиться с самых ранних лет своей юности, и всю свою великую жизнь до самой кончины, глубоко-трогательной, он неугасимо горел этим жгучим и пламенеющим Богоискательством. Это было великое Богоискательство, несравнимое, как бы ангелоподобное. Вся жизнь – одна воплощенная добродетель, одна чистота и святость мысли и чувства, была посвящена ему – этому Богоискательству. Это был всецело вдохновенный и всецело напряженный подвиг, колоссальный труд, огнестремительный и всепоглощающий, увлекающий и в своих границах необъемлемо-свободный.

В этом Богоискательстве преподобный Серафим показал и выразил все, что может ограниченный человек сделать для своего Боговедения, только им одним занятой и ото всего отрешенный. Пред нашим взором, как бы в светлом и лучистом спектре, переливаются в преподобном Серафиме и благочестивое детство, и пылкая юность с ее стремлением к Богу, и великое монастырское послушничество, и иеродиаконство с его Боговедением, и отшельничество иеромонаха с его величайшим пощением, с его величайшим молитвенным подвигом, и затворничество и молчальничество с их всецелым Богомыслием, и великое старчество, с его высокою любовью к страждущему человечеству, – и все это было единым подвигом неутомимого Богоискательства и жажды Боговедения.

И это постоянное самоуглубление и само сосредоточение на Боге, и это совершенное изучение священного Писания и великих отцов Церкви и их творений, и это высоко-благоговейное отношение к слову Божию, и этот аскетизм и неподражаемая церковная уставность для Бога, и это воплощение Боголюбезности человечества, – увенчали труды преподобного Серафима высшими плодами Боговедения, которые только возможны для ограниченного человеческого существа, и какие являл и являет в себе преподобный Серафим.

В своем Богоискательстве преподобный Серафим раз и навсегда отбросил от себя все низменные стороны человеческой природы – и всякий грех, и всякие страсти, как совершенно несовместимые с областью Боговедения, и отбросил с самых ранних лет своей жизни. Через это преподобный Серафим воспитал в себе светлый ум, отеческое чувство и крепкую волю, и их-то всецело вложил он в свое Богоискательство, в неутолимую жажду Боговедения. И весь в Боге и Богом облагодатствованный, он все стремится к Нему, все ищет Его и этим проявляет высший идеал Богоединения и высшего отношения конечного к бесконечному, ограниченного к Безначальному, твари к Творцу ее.

Такою жизнью в Боге все время жил преподобный Серафим, был всецело предан Богу и горячо верен был тому, что Богом дано человечеству в Откровении; потому-то и на самом закате своей земной жизни он восторгался и упивался Воскресением Христовым, пел пасхальные песнопения, услаждался плодами Воскресения и как бы изживал и почувствовал то, в чем одном только и заключается вся радость и все утешение человечества. И уходя в горний мир, преподобный Серафим всею великою своею жизнью изобразил в ярких красках нам ту вечно-тревожную для пытливого ума нашего истину, что вся широта Богоискательства и необъемлемая область истинного Боговедения и свободное выражение в них человеческого духа заключаются в приобретении человеком свободы навыка в Богопреданности в Боговоспитанности всех человеческих сил: и разума, и сердца, и воли через откровенное Божественное учение, в единении человеческой мысли, чувства и хотения с Божескою мыслью и волею через неприкосновенность и незыблемость содержания откровения Божия, и через всецелое послушание ему, и как бы в «плавании» в нем (Откровении) человеческого ума, как выразился преподобный Серафим.

Но совершенно другой дорогой пришел к своему туманному, беспросветному, безотрадному и мучительному Боговедению граф Лев Толстой. Этот замудровавшийся мудрец всею могучею своею гениальной натурой удалился на склоне дней своих в Богоискательство. От суетной, шумной, чувственной, греховной жизни он все взял и все пережил; отпил из чаши гнетущего Соломонова счастья и пресытился; все жил и услаждался внешностью жизни, блеском своего ума, мишурой славы, честолюбия и самодовольства, пока не добрел до той поры своей жизни, пока всею силой великой души своей прозрел всю неудовлетворенность жизни.

Но он не воспитал себя в религиозных покаянных чувствах, или, быть может, не хотел их знать, и остановился разочарованный и разбитый в своих чувствах, и в нем закипели и озлобление, и ненависть, и мучительная боль, и страшное ощущение неудовлетворенности. И вот это – единственная, главная и страшная подготовка была к тому Богоискательству, которое проявил в себе Лев Толстой.

Он не пришел к этому Богоискательству путем евангельского мытаря или Марии Египетской, а сразу набросился на него со стогнов шумной жизни со всею душевною распрей. Он не смутился своим недостоинством пред величием Божиим, непокаянным чувством смирения начал он искать Бога, а с какою-то надменностью ума, дерзновенно и самоуверенно начал рыться в Божественном Откровении. Он был какой-то ураган, мятущийся и разрушающийся. Он хотел быть полным православным христианином, но это скоро наскучило ему и было ему не по характеру. Он стал изучать и священное Писание, и православное богословие и учение отцов Церкви, но это изучение не перенес на жизнь свою, не пережил, не перечувствовал, не вдохновился им, не усвоил его сердцем, а лишь коснулся его леденящим умом, и как какую-то научную и недоказанную аксиому искал в нем Бога, но Бог не являлся его холодному разуму, а он мутился, мутился, не удовлетворялся, но не хотел понять, почему же не удовлетворялся он, или, быть может, уже не в силах был остановить в себе разрушительный поток своих мыслей и чувствований. Теперь ему ничего уже не оставалось, как только один свой разум вложить в Богоискательство и им проложить себе дорогу к Боговедению. Но на его стремительном пути лежало Божественное Откровение, которое было так не по плечу ему, так не ладило с его ураганом.

И вот, не задумываясь, разметал он Откровение, раскромсал самое Евангелие, и в результате у него ничего не осталось, – ни православия, ни личного Бога во святой Троице, ни самого великого и утешительного христианского догмата – Воскресения Христова.

Но ему страшно тяжело было без Бога, мучительно и ужасно, и он как-то непроизвольно своим великим умом создает, вместо личного Бога, какое-то общее пантеистическое божество, самообожание своего человеческого духа, ищет какую-то разлитую во всем человечестве темную божественность, и только ею услаждается, как бы каким то самоуслаждением ума своего. Он создал себе своего особого бога, общего во всем и всему, вклеил в него и человека, как некую неопределенную частицу Его.

Чтобы не страшно и не жутко было душе его рыться в этом беспросветном пантеизме, Толстой наделил свое нагроможденное божество общим свойством и именем «Бога-любви», а особенным отношением к нему человека, чуть не случайным, поставил эгоизм скопления человеком возможно большей любви для общего блага. Но в то же время, чтобы не затеряться через то в этом неопределенном общем благе, – он создал этот хаос Боговедения и Богоотношения и, как малый ребенок, поверил в него своим кощунственным умом, потерявшим всякую меру своего ограниченного ведения, и будто бы утешился и успокоился, что нашел такую границу своего Боговедения, какую только мог понять. Как будто существо Божие определяется и устанавливается детским и наивным человеческим разумением.

Таким образом, Богоискательство Льва Толстого было безверное, гордое, страшное, кощунственное, хулительное, крушительное, греховное и озлобленное; оно по этому самому не привело его к истинному Боговедению; оно не было даже искренним и сердечным Богоискательством, а скорее надменным и безверным умозрительным ищейством в Божественном Откровении и озлобленным в нем реформаторством. Лев Толстой вовсе не пришел к Боговедению: Бог скрылся от него навсегда, как хулителя Своей откровенной воли. Лев Толстой избрал для себя новый и само измышлённый путь своего отвлеченного и безжизненного верования, а за ним, с легкой руки его, расплодились у нас другие новые либерально-религиозные пути религиозного декадентства.

Таким образом, из сопоставления таких несравнимых между собою личностей, как преподобный Серафим и Лев Толстой, вытекает сама собою вся огромная разница Богоискательства каждого из них, вся несовместимость и необъемлемая несходность их Боговедения.

Когда остановишься на каждом из них, то вдруг сделается невольный ужас и тоска, что такой могучий ум, как Лев Толстой, через своеобразное свое Богоискательство, впал в такую бездну Богонеистовства, из которой не бывает уже возврата. И в то время, как Богоискательство и Боговедение преподобного Серафима запечатлело высокою святостью, самоотверженным аскетизмом, ревностью, веет отрадою и духовным услаждением благодати, оживляется внутренним огнем свыше, – Богоискательство Льва Толстого и его Боговедение полно греха самоугодничества и самодовольства, мрачного и разрушительного озлобления, ненависти, – мучительно, безотрадно, безнадежно и в то же время чудовищно-самопроизвольно и эгоистично.

На Богоискательстве преподобного Серафима лежит печать строгого разума и воли Божией; у Льва Толстого нет ничего подобного, на чем мог бы остановиться и успокоиться дух человеческий.

Самою высокою и отличительной чертой преподобного Серафима была его самоотверженная Богопреданность и глубочайшая, неизменная и непоколебимая вера в Божественное Откровение; а резкою и отличительной чертой Льва Толстого служит единственное доверие к своему разуму.

Отсюда-то, главным образом, и развилось все различие и вся чрезвычайная несоразмерность их религиозного разномыслия. В этом именно начало и конец поучительному явлению для каждого современного ума, занятого искренним богословствованием.

То особенно знаменательно и полно глубокого внутреннего доверия и сладостного успокоения в преподобном Серафиме для пытливого ума нашего, что на всем протяжении своего длинного жизненного Богоискательства и стремления к Боговедению он в своих мыслях, чувствах, в воле всецело неизменно и незыблемо воплотил все, на что опиралось христианство, чем оно двигалось и оживлялось, из чего оно сложилось, что имело и содержало в себе самом, в своем внутреннем и внешнем бытии и нравственно-духовном облике. Он всем своим существом реализовался в христианстве, – и христианство отразилось в нем и жизни его всем своим жизненосным величием, всем ослепительным блеском истинного Богопроникновения.

Ничего подобного не только нет во Льве Толстом, но в нем еще до боли и муки ужасает и щемит сердце страшное, какое-то демоническое Богоборство его разума в христианстве, – и это какое-то аховое отрицание личного Бога, и эта тупая и озверелая бесчувственность Воскресения Христова.

Все, чем горел всю великую жизнь преподобный Серафим, что в нем самом так ощутительно билось, – все это во Льве Толстом чадилось адским огнем.

В чаду своего отчаянного Богоискательства Лев Толстой потерял и христианского Бога, и самое христианство обезличил, исказил, обезобразил и так сузил, что в нем, тесно даже ограниченному духу человеческому, а не то что великому духу безграничного и безусловного Божества.

Что действительно Лев Толстой стал на безусловно-ложную дорогу и к истинному Боговедению нисколько не пришел, как к тому ни стремился он, и как того упорно ни добивался, – видно из того уже, что его Боговедение никаким особенным актом не выразилось в его человеческой личности. Ведь все вечно-живущее и действительно-истинное должно выражаться особенною жизненностью, а тут у Льва Толстого и нет именно этого, тут что-то единственно-замертвелое и хаотически-неподвижное, если не считать ту навязанную Толстым своему божеству общую любовь, которая вытекла не из сущности этого последнего, а лишь из как бы случайной воли существ, входящих в него какими-то неопределенными составными частями.

Мы не говорим уже о тех особенных, чрезвычайных дарованиях высшего Боговедения, которыми запечатлена личность преподобного Серафима; в этой области он несравним даже со многими святыми, да и сопоставлять его по этим качествам его Боговедения с Толстым – значит только кощунствовать.. Уже в самой человеческой личности преподобного Серафима заметна высшая идеализация: эта удивительная утонченность природы, это детское незлобие, нежное и задушевное, эта глубочайшая любовь ко всем, без различия людям, трогательная, великая и по своей простоте и размягчавшая самые каменные сердца, эта неослабевающая жизнерадостность. Все это, конечно, не было и не могло быть какою-либо исключительностью в личности преподобного Серафима, его прирожденною субъективностью, а было именно соотношением его к единственно-истинному Боговедению.

Напротив, Толстой остался в своем Богоискательстве с тем, с чего начал его; в нем осталась и известная всем злоба, и мрачные думы, и постоянная тревога и лицеприятность, его смятенный дух не очистила даже его деланная любовь для общего блага, он все такой же, каким ему никогда не хотелось бы быть, только утомившийся и парализованный в своих лучших чувствах к христианству. Его Боговедение ничего не дало ему, да и не могло дать, так как оно из него вытекло, плод его холодных умозрений, его мертвящего реформаторства.

Бог Льва Толстого необъятно далек от него, нe имеет с ним никакой реальной связи, он – субстанция, не имеющая никаких жизненных соотношений даже к такой своей монаде, как сам Толстой. Поэтому, сколько последний ни стремился к нему, никакой от него милости, никаких особенных дарований не получил от него, несмотря на то, что он, вероятно, любил его всем существом своего могучего ума и из любви к нему вносил в общую сокровищницу дела своей любви. Да и этой любви он, Толстой, научился не от своего мертвого бога, а от Бога преподобного Серафима, живого и личного, и только от Него у Толстого осталось все то доброе, которым он еще по справедливости может гордиться в своей жизни и личности.

В своем Богоискательстве Толстой употребил большой, но напрасный труд; он не пришел к истинному Боговедению, а его собственное Боговедение ничего не выражает и никакой существенной правды в себе не содержит. И как высоко, небесно, жизненосно Боговедение преподобного Серафима, так, напротив, низменно, мрачно и убивающе Боговедение Толстого.

Все это потому, что Боговедение – есть дар неба, а не плод человеческого умозрения. Истинное Боговедение снизошло на преподобного Серафима в его великом жизненном молитвенном подвиге, носящем внутренний отблеск молитвенных подвигов Христа и высоко запечатлевшем все великое его, Серафимово, Богоискательство. Молитвенный подвиг был каким-то особенным дыханием и как бы животворностью Богоискательства преподобного Серафима; он восходил к живому и личному Богу, входил в таинственное единение с Ним, и через это непостижимым, сверхъестественным актом рождалось в преподобном истинное, святое и правильное Боговедение.

Если бы Лев Толстой именно подобным молитвенным подвигом начал свое Богоискательство и на нем обосновал бы свой характерный мистицизм, а не смотрел бы на молитвенный союз с Богом, как на одно лишь бесчувственное, холодное, бессердечное анализирование умом своим своих отношений к Богу, – тогда он, несомненно, не пришел бы к своему туманному и безличному Боговедению, туманному и неясному, беспросветному и мучительному.

От истинного Боговедения, которое снизошло в душу преподобного Серафима непостижимо79, Лев Толстой безгранично далек и разъединен с ним страшной хулой своею и ужаснейшим своим кощунством над личным Богом и Его Откровением; ему страшно теперь и порвать со своим Боговедением, к которому пришел он «с такими страданиями», как он сам выражается, ибо это значило бы для него отказаться от своего ума и своего мишурного величия, в которых и сам по себе, и со стороны своих поклонников, он привык видеть своего рода божество, дорогое ему и для него самое святое.

И вот ему, быть может, поневоле приходится прибегать, быть может, уже несознательно, а по увлечению, ко лживому чувству якобы спокойствия и радостного исповедания, измышленного им самим и Бога, и христианства. К тому, что мы сами выдумали и измыслили, что явилось в нашей душе как наше собственное, мы всегда особенно ревнивы и зато всегда трепетны и беспокойны; а потому у Льва Толстого не может быть и никогда не было «спокойствия и радости исповедания», тут непременно лживое и обманное чувство, – очевидное, ибо ничем свыше не засвидетельствованное, да ведь не совсем и честное, ибо не честно измышлением своего разума восхищаться.

И как несравнимо вечно-юное, детски-простое и вдохновенно-небесное исповедание преподобным Серафимом Живого и Личного Божества, как оно правдиво и как отрадно переливается в душу; между тем исповедание Толстого неестественно, непримиримо, не проникает в душу без чувств озлобления и ненависти, а потому и самое Боговедение Толстого в той же мере невероятно и субъективно.

Не даром ведь он, Толстой, почему-то чувствует себя одиноким... И так жаль, глубоко и прискорбно жаль, что Лев Толстой в своем Богоискательстве отринул такой величайший пример, как преподобный Серафим, в совершенстве знавший все Божественное Откровение и святых отцов, – этих светильников на пути к Боговедению.

И всегда, и всякое Богословие и Боговедение будет сухо, безжизненно и субъективно, если не будет проникнуто христиански-высокими чувствами, всегда и всю жизнь одушевлявшими преподобного Серафима, Саровского Чудотворца.

С. Н. Р.

* * *

79

Ведь сам Лев Толстой считает непостижимым Божество, значит и ведение может быть только особенное; непостижимо в нас нисходящее по особому Божескому изволению и влиянию Откровения, а не постижимое только одним нашим умом, как у него, Толстого.


Источник: По поводу отпадения от православной церкви графа Льва Николаевича Толстого : Сборник статей «Миссионерского обозрения» / Изд. В.М. Скворцова. - 2-е изд., (доп.). - Санкт-Петербург : типо-лит. В.В. Комарова, 1904. - VIII, 569 с.

Комментарии для сайта Cackle