Юрий Домбровский
Домбровский Юрий Осипович (1909–1978) – прозаик, поэт. Отец – цыган, принявший иудаизм, известный в Первопрестольной адвокат, мать – русская, лютеранка, ученый-биолог. Дед Юрия Осиповича – Домбровир, цыганский «барон» (вожак рода) и конокрад, оказавшийся в 1863 году в рядах польских повстанцев, впрочем, не из идейных, а корыстных соображений: поставлял партизанам лошадей. После разгрома восстания вместе с другими его участниками сослан в Сибирь.
Домбровский начинал как поэт. Слушал лекции в ГИТИСе. В 1932 году окончил Высшие литературные («брюсовские») курсы. В 1933 году по обвинению в антисоветской деятельности выслан из Москвы в Алма-Ату. Второй арест – в 1939 году – завершился Колымой. В 1943-м досрочно, по инвалидности, освобожден. Вернувшись в Алма-Ату, сотрудничает с местным театром, читает лекции о Шекспире. Третий арест пришелся на 1949 год. Место заключения – тайшетский озерлаг. После освобождения (1955 год) жил в Алма-Ате, затем – в Москве. Всемирную известность получил как автор романа «Хранитель древностей».
Роковым для жизни писателя стал следующий его роман – «Факультет ненужных вещей», напечатанный во Франции. Из-за него Домбровский был смертельно избит неустановленными лицами и 29 мая 1978 года от нанесенных побоев скончался в больнице. Самое полное шеститомное Собрание сочинений Юрия Домбровского вышло в Москве в 1992 году.
Публикация Виталия Мухина
Амнистия
(Апокриф)
Даже в пекле надежда заводится,
Если в адские вхожа края.
Матерь Божия, Богородица,
Непорочная Дева моя!
Она ходит по кругу заклятому,
Вся надламываясь от тягот,
И без выбора каждому пятому
Ручку маленькую подает.
А за сводами низкими, склизкими,
Где земная кончается тварь,
Потрясает пудовыми списками
Ошарашенный экс-секретарь25.
И сипит он, трясясь от безсилия,
Воздевая ладони свои:
– Прочитайте-ка, Дева, фамилии,
Посмотрите хотя бы статьи!
И увидите, сколько уводится
Неугодного Небу зверья...
Вы не правы, моя Богородица,
Непорочная Дева моя!
Но идут, но идут сутки целые
В распахнувшиеся ворота,
Закопченные да обгорелые,
Не прощающие ни черта!
Через небо глухое и старое,
Через пальмовые сады
Пробегают, как волки поджарые,
Их расстроенные ряды.
И глядят серафимы печальные,
Золотые прищурив глаза,
Как открыты им двери хрустальные
В трансцендентные небеса;
Как, вопя, напирая и гикая,
До волос в планетарной пыли,
Исчезает в них скорбью великая
Умудренная сволочь земли.
И, глядя, как ревет, как колотится
Оголтевшее это зверье,
Я кричу: «Ты права, Богородица!
Да святится имя Твое!»
Колыма,
зима 1940(1953)
Убит при попытке к бегству
Мой дорогой, с чего ты так сияешь?
Путь ложных солнц – совсем не легкий путь!
А мне уже неделю не заснуть:
Заснешь – и вновь по снегу зашагаешь,
Опять услышишь ветра сиплый вой
И скрип сапог по снегу, рев конвоя:
«Ложись!» – и над соседней головой
Взметнется вдруг легчайшее, сквозное,
Мгновенное сиянье снеговое –
Неуловимо тонкий острый свет:
Шел человек – и человека нет!
Убийце дарят белые часы
И отпуск... Целых две недели
Он человек! О нем забудут псы,
Таежный сумрак, хриплые метели.
Лети к своей невесте, кавалер!
Дави фасон, показывай породу!
Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер,
Служил Вождю и бил врагов народа.
Тебя целуют девки горячо,
Ты первый парень – что тебе еще?
Так две недели протекли – и вот
Он шумно возвращается обратно,
Стреляет белок, служит, водку пьет,
Ни с чем не спорит – все ему понятно.
Но как-то утром, сонно, не спеша,
Не омрачась, не запирая двери,
Берет он браунинг – и... Милая душа,
Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!
В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,
И часовой растерянно и прямо
Глядит на неживую простоту,
На пустоту и холод этой ямы.
Ему умом еще не все объять,
Но смерть над ним крыло уже
простерла: – Стреляй! Стреляй!..
– В кого ж теперь стрелять?
– Из горла кровь!..
– Да чье же это горло?
А что, когда положат на весы
Всех тех, кто не дожили, не допели,
В тайге ходили, черный камень ели
И с храпом задыхались, как часы?
А что, когда положат на весы
Орлиный взор, геройские усы
И звезды на фельдмаршальской шинели?
Усы, усы, вы что-то проглядели,
Вы что-то недопоняли, усы!
И молча на меня глядит солдат,
Своей солдатской участи не рад.
И в яму он внимательно глядит,
Но яма ничего не говорит.
Она лишь усмехается и ждет
Того, кто обязательно придет.
1949
Солдат Заключенной
Постоять, погрустить у порога –
Много ль надо девчонке? – не много:
Посмотреть, как на западе ало
Раскрываются ветки коралла,
Как под небом холодным и чистым
Снег горит золотым аметистом –
И довольно моей парижанке,
Нумерованной каторжанке.
Были яркие стильные туфли,
Износились, и краски потухли,
На колымских сугробах потухли...
Изувечены нежные руки,
Но вот брови – царские луки,
А под ними, как будто синицы,
Голубые порхают ресницы.
Обернется, посмотрит с улыбкой,
И покажется лагерь ошибкой,
Невозможной фантазией, бредом,
Что одним шизофреникам ведом...
Миру ль новому, древней Голгофе ль
Полюбился твой девичий профиль?
Эти руки в мозолях кровавых,
Эти люди на мертвых заставах,
Эти бьющиеся в безпорядке
Потемневшего золота прядки?
Но на башне высокой тоскуя,
Отрекаясь, любя и губя,
Каждый вечер я песню такую,
Как молитву, твержу про себя:
«Вечера здесь полны и богаты,
Облака, как фазаны, горят.
На готических башнях солдаты
Превращаются тоже в закат.
Подожди, он остынет от блеска,
Станет ближе, доступней, ясней
Этот мир молодых перелесков
Возле тихого царства теней.
Все, чем мир молодой и богатый
Окружил человека, любя,
По старинному долгу солдата
Я обязан хранить от тебя.
Ох ты, время, проклятое время,
Деревянный бревенчатый ад!
Скоро ль ногу поставлю я в стремя
И повешу на грудь автомат?
Покоряясь иному закону,
Засвищу, закачаюсь в строю?..
Не забыть мне проклятую зону,
Эту мертвую память твою;
Эти смертью пропахшие годы
Эту башню у белых ворот,
Где с улыбкой глядит на разводы
Поджидающий всех пулемет.
Кровь и снег. И на сбившемся снеге
Труп, согнувшийся в колесо, –
Это кто-то убит при побеге,
Это просто убили – и все!
Это дали работу лопатам
И лопатой простились с одним...
Это я своим долгом проклятым
Дотянулся к страданьям твоим».
Не с того ли моря безпокойны,
Обгорелая бредит земля,
Начинаются глупые войны
И ругаются три короля?
И столетья уносит в воронку,
И величья проходят, как сны,
Что обидели люди девчонку,
И не будут они прощены!
Только я, став слепым и горбатым,
Отпущу всем уродством своим
Тех, кто молча стоит с автоматом
Над поруганным детством твоим.
1960 (?)
Мария Рильке
Выхожу один я из барака,
Светит месяц, желтый как собака,
И стоит меж фонарей и звезд
Башня белая – дежурный пост.
В небе – адмиральская минута,
И ко мне из тверди огневой
Выплывает, улыбаясь смутно,
Мой товарищ, давний спутник мой!
Он – профессор города Берлина,
Водовоз, бездарный дровосек,
Странноватый, слеповатый, длинный,
Очень мне понятный человек.
В нем таится, будто бы в копилке,
Все, что мир увидел на веку.
И читает из Марии Рильке
Инеем поросшую строку,
Поднимая палец свой зеленый,
Заскорузлый в горе и нужде,
«Und Eone redet mit Eone», –
Говорит Полярной он звезде.
Что могу товарищу ответить?
Я, деливший с ним огонь и тьму?
Мне ведь тоже светят звезды эти
Из стихов, неведомых ему.
Там, где нет ни времени предела,
Ни существований, ни смертей,
Мертвых звезд рассеянное тело,
Вот итог судьбы твоей, моей:
Светлая, широкая дорога –
Путь, который каждому открыт...
Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
Начало 60-х (?)
* * *
Имеется в виду Сталин. Окончательный вид стихотворение приобрело после доклада Хрущева на XX съезде КПСС.