Генерал Врангель
Я озаглавливаю эту главу именем одного человека потому, что он был действительно центральною личностью, воодушевлявшей «белое движение» под его управлением. Был до него генерал Деникин, но то время, гораздо более продолжительное, не было окрашено его именем. Говорили: «деникинцы», «белые», «кадеты», но редко «генерал Деникин». А здесь про все движение обычно говорилось кратко: «генерал Врангель» или, еще проще, «Врангель».
Как помним, читатель, мы оставили его отправившимся в изгнание в Константинополь, где он и жил до отречения от власти генерала Деникина. В приказе об избрании ему преемника бывший главнокомандующий Вооруженными силами юга России сам указал и имя генерала Врангеля, который должен был возвратиться на выборы из ссылки. Англичане дали миноносец, но была такая качка, что сердцу Врангеля грозила опасность, и миноносец вернули обратно, а повезли его в Крым на крейсере или дредноуте. То был конец Великого поста, за неделю до Пасхи 1920 года.
К этому времени Белая армия потерпела полное крушение, и остатки ее в несколько десятков тысяч человек кое-как перебрались на Крымский полуостров. Невольно приходит на ум известная сказка о старике Мазае, который спасал на лодке зайчиков с затопленного весенним половодьем островка. От огромнейших пространств, занятых белыми, остался теперь только маленький квадрат Крыма по двести верст в длину и ширину. Недаром у нас ходил анекдот, будто Троцкий пренебрежительно так отозвался о нем: «И что такое Крым?! Это – маленький брелок от цепочки часов на моем животе! Не больше!»
Но не так думали мы, белые, то есть многие из нас. Казалось бессмыслицей продолжать проигранную борьбу, а ее решили опять возобновить. И мало того, еще надеялись на победу. Мечтали, и среди таких наивных был и я, о Кремле, о златоглавой Москве, о пасхальном трезвоне колоколов Первопрестольной. Смешно сейчас и детски наивно. Но так было. На что же надеялись?
Оглядываясь теперь, двадцать три года спустя, назад, я должен сказать – непонятно! Это было не только неразумно, а почти безумно. Но люди тогда не рассуждали, а жили порывами сердца. Сердце же требовало борьбы за Русь, буквально «до последней пяди земли». И еще надеялись на какое-то чудо: а вдруг да все повернется в нашу сторону?! Иные же жили в блаженном неведении – у нас еще нет большевиков, а где-то там они далеко. Ну, поживем – увидим. Небось?.. Были и благоразумные. Но история их еще не слушала: не изжит был до конца пафос борьбы. Да и уж очень не хотелось уходить с родной земли. И куда уходить? Сзади – Черное море, за ним – чужая Турция, чужая незнакомая Европа. Итак, попробуем еще раз! А может быть, что и выйдет? Ведь начиналось же «белое движение» с 50 человек, без всякой земли, без денег, без оружия, а расползлось потом почти на всю русскую землю. Да уж очень не хотелось уступать Родину «космополитам-интернационалистам», «евреям» (так было принято думать и говорить про всех комиссаров), социалистам, безбожникам, богоборцам, цареубийцам, чекистам, черни. Ну, пусть и погибнем, а все же – за родную землю, за «единую, великую, неделимую Россию». За нее и смерть красна! Вспомнилось и крылатое слово героя Лавра Корнилова, когда ему задали вопрос:
– А если не удастся?
– Если нужно, – ответил он, – мы покажем, как должна умереть Русская армия!
Исторические события, как большого, так и малого размера, двигаются, по моему мнению, не столько умом, сколько сердцем, стихийно. А когда этот дух испарится, движения умирают. Так бывает в жизни каждого человека, так же совершается и в жизни народа. А разве малая пташечка не бросается безумно на сильную кошку, защищая своих птенчиков? У нас еще есть клочок земли, есть осколки армии, и мы должны бороться! Мы хотим бороться! Мы будем бороться! И притом ясно, что наше дело хорошее, правое, святое, белое дело! Как не бороться за него до последней капли крови?!
И снова вспоминается мне та кучечка безусых юнцов аристократов у костра возле Перекопского вала, которые с грустью и явным уже маловерием спрашивали меня во тьме ночной:
– Батюшка, неужели мы не победим? Ведь мы же за Бога и за Родину!
– Победим, победим, милые! – утешаю их я, и сам не вполне уже веря в нашу победу.
Одно было ясно: победим или не победим, но белую борьбу нужно довести до конца, а он еще не наступил. И только после потери этого последнего клочка родной земли один корреспондент при армии И.Раковский напишет книжку «Конец белых».
И пусть этот конец оказался печальным, пусть белые даже не правы исторически, политически, социально. Но я почти не знаю таких белых, которые осуждали бы себя за участие в этом движении. Наоборот, они всегда считали, что так нужно было, что этого требовал долг перед Родиной, что сюда звало русское сердце, что это было геройским подвигом, о котором отрадно вспомнить. Нашлись же люди, которые и жизнь отдали за «единую, великую, неделимую»... Не раскаивался и я, как увидим дальше.
Много было недостатков и даже пороков у нас, но все же движение было патриотическим и геройским. Не случайно оно получило имя «белое». Пусть мы были и сероваты, и нечисты, но идея движения, особенно в начале, была бела. Христиане мы плохие, христианство – прекрасно.
Для конкретного примера расскажу сейчас, как и почему оказался в рядах «белого движения» лично я. Тогда читателю яснее будет психология всего движения.
...Еще в Москве, во время Церковного собора, многие (большинство членов и я) радовались так называемому корниловскому движению, когда он с армией шел при Керенском на Петроград. И мы молча печалились, когда дело кончилось провалом, а генерал Корнилов заключен был в Быховскую тюрьму, откуда и бежал под видом текинца на Дон к генералу Алексееву.
Потом я втайне сочувствовал и подпольному набору добровольцев, пробиравшихся туда же. И в глубине сердца я уже беспокоился, что стою в стороне от этих героев. Но никто меня не принуждал принимать участие в начавшемся движении, и по человеческой немощи я, как и очень многие военные, интеллигенты, духовные, укрывался за словом «нейтралитет». Кроме того, слишком уж несравнимы были силы: вся Советская Русь и горсточка храбрецов. «Безумству храбрых поем мы славу!» – писал Максим Горький в «Буревестнике» о погибших революционерах. Однако пусть «красный» читатель отнесет эти слова Горького и к белым безумцам, тогда лишь он может понять и врагов.
Про себя же лично скажу еще, что меня всегда тянуло к народу, простому народу. Среди моих приятелей на Московском Духовном соборе были почти все крестьяне, которые иногда избирали меня выразителем своих проектов (например, против умножения поводов к разводу), сочувствовали мне два-три матроса и солдата, представители фронта.
Понятно, что и я пошел по более легкой дороге, пассивной и даже не совсем искренней, вынужденной лояльности к новой власти. Так прошли 1917-й, 1918-й и 1919-й годы. Совесть все больше и больше начинала беспокоить меня:
– Что же я сижу мирно в тылу? Братья мои, русские, сражаются, борются, жертвуют жизнью, а я отмалчиваюсь? Пусть не правы те или другие, или все, но не хуже ли мне отсиживаться в тылу, по пословице: «Моя хата с краю, ничего не знаю». Конечно, хуже, бессовестней. Да, я как-то должен принять участие.
В это время большевики ушли из Крыма, после моего ареста и освобождения. Но я совершенно искренно могу сказать, что и тогда, и после «чрезвычайка» не имела ни малейшего влияния на мое решение. Не только не было мысли о мести красным, но я даже считал, что они были правы, подозревая в контрреволюции и посадив меня в «чеку». противника своего. И только совесть все тревожила и толкала душу; ты должен что-нибудь делать!
И тут подвернулось, по пословице «На ловца и зверь бежит», небольшое событие, подтолкнувшее меня на решение. В Ялте, во время одного моего посещения, пришел ко мне содержатель кинематографа и автор одной картины под заглавием «Жизнь – родине, честь – никому». Он попросил меня посетить его театр и посмотреть эту картину, которую он поставил специально для меня одного. Взяв с собой протоиерея Александро-Невского собора (чудной архитектуры и росписи!) о. Н.Владимирского, я пошел. Потушили огни, началось представление. Там изображалась борьба белых против красных. Разумеется, красные изображались бандитами (а красные всегда называли противников белобандитами, как известно): пьянство, разврат, дебош, жестокости, кощунства – вот облик красных. Наоборот, белые изображались благородными героями, бескорыстными патриотами, жертвенными мучениками, религиозными борцами. Вот, помню, представляется красивый барский особняк в цветущем саду. Нежная мать, кажется, вдова. У нее оправляется от ран после немецкого фронта молодой, красивый, нежный, милый сын. Никто их еще не трогает, но душа его рвется на борьбу за родину. И старушка-мать соглашается. Они молятся перед иконами. Она со слезами благословляет единственного сына на крестный путь. Он тайно пробирается на белый фронт. Переплывает под пулями красных большую реку с каким-то важным докладом к генералу Алексееву. Потом сражается с беззаветной храбростью. Не помню уже, убивают ли его или он продолжает борьбу, но только я в темноте почти все время плакал. Слезы лились дождем. Сладкие слезы. И тогда у меня остро встало решение: грешно и стыдно сидеть мне в тылу! Я должен принять участие! Я приму его!
Через несколько дней я был в Симферополе на каком-то банкете военных. И там, вместо речи, рассказал про кинематограф, закончив заявлением, что и я решил работать с ними активно, но еще не вижу, как.
Всякому понятно, что я встал на сторону белых, а не красных. Все белое было мне знакомым, своим прошлым, а главное религиозным. Прошло еще с полгода, пришел к власти генерал Врангель, и он сам просил меня возглавить духовенство армии и флота Русской армии. Мое желание сбылось: я вошел активным членом в белую семью героев. Я тоже не думал о конце или победах, как и другие, а шел на голос совести и долга. И в этом душевном решении не раскаиваюсь и теперь. Пусть это было даже практической ошибкой, но нравственно я поступил по совести. И мне тут не в чем каяться.
Подобным образом, вероятно, и даже много лучше, чувствовали и рассуждали вожди и прочие добровольцы. Потом в армию влились уже и политические противники коммунистов, и насильно мобилизованные крестьяне, и обозленные корыстные защитники старых привилегий, и просто охотники, каких немало бывает во время революций. Но первоначальники белые были люди долга и чести. Ну, конечно, не святые. А разве на другой стороне были святые? А разве третьи, нейтральные, были лучше этих грешников, но жертвовавших собой?
Мы все это еще увидим скоро на деле.
Итак. Врангель на английском дредноуте спешит к берегам невольно покинутой земли, а Деникин через тот же Константинополь отправляется, кажется, сначала в Англию, а потом и во Францию, где и сейчас еще живет под немецкой пятой. Остатки Белой армии перебрались в Крым. Первая моя встреча с ними была, к сожалению, очень болезненная. Опишу ее, как было. Тут все характерно!
Это было под Вербное воскресенье, кажется, 21 марта по старому стилю. По заведенному старым и опытным благочинным о. прот. Баженовым обычаю вербы раздавались не на самой всенощной, после чтения Евангелия, а перед службою. Это делалось для того, чтобы избежать беспорядка, шума и толкотни при раздаче освященных верб. В Симферополе, в соборе, наоборот, намеренно устраивали шумное торжество: священники священные вербы пучками бросали в толпы народа на все четыре стороны, и там поднимался радостный шум, все бросались получать святую свежую веточку. Не знаю, откуда такой обычай на Юге? Не от греков ли?! Но размеренный, аккуратный, спокойный о. Баженов не выносил никакого, даже и святого, беспорядка и установил совершенно произвольно крестный ход вокруг храма, когда тихо и мирно раздавались всем вербочки, а потом начиналась также спокойно служба. Так было и на сей раз. Я, как архиерей, прибыл уже после этой раздачи, и началась всенощная. Вдруг в храме раздались невероятные крики, вопли, точно произошло землетрясение или иная какая катастрофа. Женщины и дети от западной стороны храма бросились в диком смятении вперед, иные вскочили в безумном состоянии даже в алтарь, через царские врата. Никто ничего не понимал, только все дико кричали. Я вышел на архиерейское возвышение посредине храма и потребовал замолчать. Раз, два, три; стало тише. «Совсем перестать!» – грозно потребовал я и запел «Царю Небесный». Народ подхватил и успокоился. Службу продолжали. Я зазвал в алтарь церковного старосту: в чем дело?
Оказалось, там, при входе, разыгрался следующий скандал: два офицера-добровольца тоже пришли в храм, но они были совершенно пьяны. При входе они увидели, что все стоят с вербами, а на ступеньках сидел нищий без вербы. Спьяна они обиделись за него: почему не дали ему вербу? Что им объяснил нищий, не знаю, но защитникам чести и правды показалось, что тут виноваты старшие – духовенство и староста. Не смея потребовать отчета от священнослужителей, офицеры направились к свечному ящику, где стояли староста и помощник его: «Почему нищему не дали вербы?»
Что уж староста ответил им, не знаю. Может быть, он, видя их пьяными, сказал им что-нибудь горькое или даже замечание. Но только они вынимают из кобур свои револьверы и угрожающе направляют их на старосту и других лиц у ящика будто с намерением тут же расстрелять их. Эту картину увидели ближайшие богомольцы и пришли в неописуемую панику, которая передалась немедленно всем.
А офицеры уже ушли.
Я написал официальную жалобу на такой дебош и послал старшему генералу Драгомирову. Ответа не последовало.
Но после и я подумал, что не нужно было мне поднимать эту историю. Тут не было злого умысла или сознательного кощунства, а просто все случилось по пьяному делу. В басне Крылова про повара-грамотея тоже было сказано: «Он набожных был правил, а в этот день по куме тризну правил», а по сему случаю напился пьяным. Но он делал выговор коту совершенно приятельски, не пугая кота, так что тот продолжал и при поваре «убирать» курчонка. А тут устроили целый скандал. Разве что одно можно было поставить в извинение добровольцам – они потеряли почти все! Армия, вооружение, конница, завоеванные области – все, все было утеряно. Поневоле можно было придти в отчаяние, а отсюда очень близко и до безобразий: «Э-э! Все равно теперь!» Но и тут они, однако, не забыли Бога, а пришли-таки в храм, завтра большой праздник!
Какая путаница в душах! Но нельзя не сознаться при сем извинении офицеров: в этом дебоше проявилось, несомненно, и моральное разложение, и дерзкое своеволие, и неуважение к святыне, и пренебрежение к простонародью. Даже сама защита будто бы обиженного нищего является не чем иным, как озорством. Пословица говорит недаром: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».
И невольно вспоминаются другие подобные случаи, о которых говорилось раньше: и пьянство Май-Маевского в Харькове, и избиение редактора «Прибоя» в Севастополе, и курящие штабные барышни в кожаных тужурках, и кража одеял женского училища, и 119 убитых! Нет, в описанном церковном скандале отразилась какая-то внутренняя гнилость добровольцев – «белое» оказывалось не везде и не у всех чистым, на это движение легло уже много пятен. Можно ли еще их отмыть? Генерал Врангель попытается... Он уже прибыл в Севастополь.
Не помню, в то же Вербное воскресенье или в понедельник было собрание высших военачальников под председательством, кажется, генерала А.М. Драгомирова. Всего было, помнится, 18 человек. Просился даже и я, чтоб мне позволили принять участие для поддержки генерала Врангеля, но мне правильно отказали. Они не хотели давать повода к идее о всяких выборных началах, о демократических новшествах. Им был ближе и понятнее старый порядок – назначение, особенно в военных делах. Говорили, будто некоторые из состава собрания протестовали даже вообще против всякой выборности, и только указ генерала Деникина вынуждал их принять этот путь. Такая психология характерна, она показывает, как крепки еще были старые порядки в душах Белой армии. Разразившаяся революция не сломила их.
На собрании генералов присутствовал, конечно, и генерал Врангель. И я, на всякий случай, привез из монастыря ту самую икону Божией Матери, которую обещал дать ему, когда он возвратится в Севастополь. В это время у меня в севастопольском доме присутствовал архиепископ Полтавский Феофан, о котором не раз упоминалось выше. В Крым съехалось тогда несколько архиереев-беженцев. Все они разместились по монастырям: Херсонскому, Георгиевскому, Инкерманскому.
Вдруг слышу, к архиерейскому моему дому (теперь я уже жил не у Пономаревой, а в приходском доме при Петропавловском соборе) подъезжает фигура генерала Врангеля с его адъютантом И.М.Покровским.
Кто не видал его, тот не может представить себе исключительной силы впечатления, производимой его фигурой и внутренним духом. Необычайно высокий и необыкновенно тонкий, в кубанско-казацкой черкеске, перетянутый поясом, с рукой, покоящейся на кинжале, в мягких длинных сапогах, он сразу приковывал к себе внимание Умные глаза, спокойное открытое уверенное лицо (совсем бритое), естественность поведения дополняли доброе и сильное впечатление. Но самое главное, что особенно важно было нам потом, это его способность воодушевлять и подбадривать своих сотрудников. Не раз, бывало, перед лицом неудач мы опускали головы. Помню, на заседании совета министров, в котором принимал участие и я от имени Церкви, мы все были чем-то подавлены. Но вот приезжает с фронта Врангель и прямо на то же заседание. Мгновенно у всех поднимается дух, мы снова начинаем верить в успехи, уже улыбаемся: «Все идет отлично».
Но на этот раз генерал приехал без улыбки.
Поздоровавшись с нами обоими по установленному обычаю, то есть приняв благословение, он повел такой разговор (припоминаю мысли, а отчасти и слова по возможности точно);
– Владыки! Я приехал к вам как архиереям. Прошу вас высказать ваше церковное мнение. Сейчас во дворце идет заседание генералов по вопросу о выборе главнокомандующего. Назвали мое имя. Я соглашаюсь, но при условии представления мне широких полномочий ради пользы дела. Они же хотят каких-то ограничений, совещаний. Я заявил, что не согласен на это, встал и вышел с заседания, предоставив им одним договариваться. И вот решил использовать этот промежуток времени для визита к вам. Но сначала узнайте положение вещей. По человеческим соображениям, почти нет никаких надежд на дальнейший успех добровольческого движения. Армия разбита. Дух пал. Оружия почти нет. Конница погибла. Финансов никаких. Территория ничтожна. Союзники ненадежны. Большевики неизмеримо сильней нас и человеческими резервами, и военным снаряжением. Что вы скажете?
Несмотря на такую безотрадную картину, мы оба без колебания ответили ему, что нужно брать командование, делать что можно, а в остальном положиться на волю Божию. «Ну, хорошо!» – подкрепил он наш ответ.
Тогда я напомнил ему, что обещал преподнести икону, она здесь. Он стал на одно колено по военному обычаю, а архиепископ Феофан, как старший, благословил его. Генерал поцеловал икону, передал ее на руки впущенному теперь адъютанту Покровскому и стал прощаться с нами. Но перед самым выходом в коридор он неожиданно снова остановился, обратился к углу, в котором висел образ Спасителя, и, подняв к Нему лицо свое и устремив взор, начал молча молиться: перекрестился раз, помолчал, перекрестился другой, тоже задержался, третий так же. А потом сказал вслух: «Ну. Господи, благослови!»
И, провожаемый нами, вышел к автомобилю. На меня эти три креста его произвели большое впечатление. Благословение иконою было обычным приемом, а эта его собственная молитва говорила о его личной вере, просьбе о помощи Божией и предании себя и всего дела в руки Промысла. Спустя два-три месяца я говорил в Мелитополе речь на площади и рассказал об этом случае. Стоявший рядом пожилой бородач-крестьянин перекрестился и сказал: «Ну, слава Богу!»
Тем временем собрание генералов согласилось на условия Врангеля, и он стал главнокомандующим.
25 марта (если не путаю дней), в день Благовещения, был парад войскам. Отдохнули, подчистились, они производили бодрящее прекрасное впечатление. Генерал, стоя у подножия памятника адмиралу Нахимову, произнес воодушевленную речь, начав ее словами: «Орлы!»
Говорил и я о вере в победу и об избранности генерала Петра Николаевича Врангеля. Настроение у всех было приподнятое. Снова загорелась надежда.
Главнокомандующий пожелал, чтобы на место возглавителя духовенства армии и флота вступил я. До меня эту должность исполнял еще бывший при царе военный протопресвитер отец Г.И.Шавельский, который к этому времени успел уже разочароваться в успехах движения и высоком уровне добровольцев, и его необходимо было заменить иным лицом, с верою в лучшее будущее.
Наш архиерейский Синод согласился на желание генерала и назначил меня епископом армии и флота. Это был первый случай за 220 лет (со времени Петра I), что во главе духовенства стал архиерей. Государственные военные власти прежде не хотели этого потому, что с протоиереем легче было обходиться, чем с архиереем. Тут сказался и дух господства государства над Церковью. Но избрание меня архиереем армии и флота тоже не означало улучшения церковных воззрений теперешнего правительства. Это было личным делом главнокомандующего, по личной симпатии ко мне. Важно отчасти было и то, что я пользовался любовью севастопольцев, а это весьма нужно было и для военного дела. Так судьба меня поставила очень близко к самому центру «белого движения» в последний период его.
Потом, как я уже отметил, я был избран представителем от Церкви и в совет министров. Мое положение там было особое: я, когда это было нужно, высказывал мнение Церкви, не будучи обязан даже голосовать с прочими министрами. Председателем совета министров был потом Кривошеин, бывший министр земледелия при царском правительстве.
После Пасхи войска сразу стали готовиться к наступлению. А я перед этим поспешил познакомиться с ними на фронте. И в первый раз попал в гущу военной среды. И глубоко разочаровался. Даже был потрясен вскрывшейся передо мной действительной картиной.
Впрочем, я был предупрежден об этом еще раньше одним из добровольцев. В день парада 25 марта ко мне приезжал с визитом генерал Богаевский, редкой духовной красоты человек, скромный, умный, деликатный, выдержанный, но и храбрый в деле. Светлое впечатление оставил он после себя и таким был в эмиграции до самой смерти. Он был одним из первоначальников «белого движения» и сначала командовал партизанским отрядом, состоявшим из адвокатов, инженеров, журналистов, а главным образом, из учащейся молодежи, студентов, гимназистов и кадетов различных военных корпусов, отчего и пошло название Добровольческой армии – кадеты.
А вскоре после него ко мне заявился совершенно необычный визитер в офицерской форме и с большой растрепанной темно-русой бородой, что теперь почти не встречалось у военных, не в пример эпохи царя Александра III, вводившего русский стиль и в бороду.
Пришедший сначала обратился в угол, где висела икона, и наложил три размашистых, до самых плеч, креста... Наши офицеры никогда этого не делали, как известно. Но не успел я удивиться, как гость бухнулся мне в ноги. Что такое? Офицер – существо обычно щепетильное, и вдруг кланяется в ноги духовному лицу, которое никогда не пользовалось особым почетом и любовью у военных или аристократов! Тут опять невольно сказывался принцип господства государства над Церковью: первое – выше второй, военные и дворяне – представители государства, и потому им не пристало выражать свое уважение низшему классу, попам, а уж унизиться до крестов при входе и земных поклонов – дело почти неслыханное в истории за сотни лет! Говорю без преувеличения. Со времени Димитрия Донского, просившего коленопреклоненно (думаю, так часто рисовали его) благословения у святого Сергия на рать с Мамаем, я решительно не помню ни одного подобного факта. Ни одного.
Обычно в военной среде офицеры называли полковых священников фамильярным именем «батя»: «Ну, как, батя, дела?» Или во время игры в карты: «Эй, батя, ходи». В лучшем случае, если священник держал себя независимо, относились к нему корректно, но холодно. И таких не любили. Я совсем не думаю осуждать офицерство за такую вольность. Осуждать людей – самое неумное занятие, будто бы на их месте мы были бы лучше. Всему в истории есть свои глубокие длительные причины. И офицерские привычки не со вчерашнего дня появились, нужны были два столетия со времен Петра Великого, чтобы они воспитались и укрепились. Но к чести офицеров нужно сказать, что они очень редко были безбожниками, хотя это было скорее доброй традицией и законом военного достоинства, атеисты – это революционеры, социалисты...
Я, удивленный, в замешательстве, поднимаю гостя, и он рекомендуется умело: «Владыко! Я не принадлежу к господствующей Церкви! Я старообрядец. Но я почитаю и православную иерархию. Благословите! Моя фамилия Рябушинский».
Известные московские богачи. Ученые купцы.
Тут я понял все – он неправославный офицер. Старообрядцы же твердо хранят религиозные устои пусть даже внешне, но держат их, а этим держат и свое старообрядчество, не сливаясь ни с православными, ни тем более с безбожной интеллигенцией. В последние десятилетия и у них пошло разложение, но не так, как у наших интеллигентов. Я совсем не хочу ставить старообрядчество выше православия по существу, наоборот, я на опытном знакомстве с ними убедился, что у них мало благодатного духа любви, смирения и много самомнения, осуждения и даже озлобления. И вообще, их благочестие – внешняя скорлупа. Например, помню такой случай. После объявления свободы вероисповедания в 1905 году, теперь, после долгого времени запрещения, были открыты в Москве старинные храмы Рогожского и Преображенского кладбищ староверов, как обычно, и неверно, называли их в народе. Я зашел посмотреть одну из этих церквей. Высокие ступени вели в нее. Многоглавый, ярко-красного цвета храм со старинными темными иконами понравился мне. Но внутри я, странно, ощутил какую-то духовную мертвенность и потому недолго задержался там. Выхожу обратно и вижу на паперти древнюю-древнюю, маленькую, сгорбленную, худенькую старушечку лет 75–80. Мы все любим детей и стареньких. Я невольно улыбнулся ласково и, помню, сказал ей: «Здравствуй, бабушка». Я был одет в рясу и клобук православного покроя. Для нее я был никонианин, по имени патриарха Никона, преследовавшего старообрядцев. Никонианин же – это почти слуга антихриста. И понятно, что вся моя ласка была для нее хуже пули, это – искушение. И она, взглянув на меня с неприкрытой злобой, не ответив ни слова, повернулась задом и пошла внутрь храма. «Боже, какая она жалкая и бесплодная!» – подумал я.
Да, всякий раскол оставляет в уме страшные следы отчуждения, злобы и вражды. Раскол по природе своей есть дело нелюбви и плод гордости! Так было всегда, так это же самое мы видим и на современных раскольниках-эмигрантах, отделившихся от Русской Матери-Церкви из-за большевиков. И все расколы, как коренящиеся в глубине души, изживаются ведь трудно и долго. Через 28 лет будет 300 лет, как отделились старообрядцы, и пока мы не видим признаков примирения. Правда, и наши отцы 300 лет тому назад поступили круто и недостаточно любовно и осторожно, что не были снисходительны к обрядам, вещи второстепенной. Легко разрушить, разбить единство, а как трудно восстановить его!
После революции 1917 года одно время наметилось (по слухам) сближение старообрядцев с православными, потому что и те, и другие оказались гонимыми и страдающими; по учению старообрядцев, антихристова церковь, то есть православная, должна быть не гонимой, а господствующей, как и было при царях. Это перепутало все понятия у старообрядцев: раз обе гонимые, так, значит, обе истинные, следовательно, нужно бы соединиться теперь. И будто бы были какие-то попытки или сдвиги в душах, но ничем не кончилось. Я давно спрашивал митрополита Сергия, справедливы ли эти добрые слухи. И он ответил, что пока все остается по-прежнему, мира нет, живут братья по вере чужими друг другу. И я думаю, что главнейшая причина этой отчужденности лежит в духовной области, безблагодатности отклонившихся раскольников от истинной Церкви! Как бы ни были мы, православные, плохи сами по себе, но Церковь наша истинна, и в ней живет Святой Дух. Когда же раскольники отходят от нее, то они лишаются и той малой благодати, того оздоровляющего действия, какое есть в истинной Церкви, а потому болезнь раскольников не излечивается, а все больше углубляется. Поэтому та древняя старушка не может прямо посмотреть на истину, как не может уже выпрямиться ее старенькая сгорбленная спина. Она легко может отвернуться даже от искренней улыбки вашей, но не в состоянии даже улыбнуться в ответ, какая грусть!
Может быть, Мать-Церковь что-то должна еще сделать, чтобы растопить этот леденящий холод их. Не знаю. А давать легкомысленные рецепты лечить долголетнюю болезнь могут лишь всезнайки: сельские фельдшеры. Остается, кажется, лишь молиться о соединении всех да кротко переносить будущие страдания, это скорее сблизит нас. А если и это не поможет – буди воля Божия! «Не я управляю миром» – еще и еще раз вспоминаются слова на горе около сельского храма при виде «иллюминации» помещичьих усадеб.
В заключение этих дум о старообрядчестве вспомню интересные наблюдения над ними Алексея Ухтомского. Я еще был студентом Петербургской Духовной академии и познакомился с ним в квартире ректора епископа Сергия (ныне митрополита Московского). У него, как и у брата его, тогда уже епископа, Андрея (епископ Андрей и после революции все путался в этом увлечении людьми старой веры, кончил чуть ли не отрывом от Церкви) была странная симпатия к старообрядцам. Есть, говорят, люди, которые любят будто бы есть приготовленную дичь, уже немного начавшую гнить. И в нашем высшем обществе давно наблюдалось такое тяготение к чему-нибудь оригинальному, стремление к мистицизму. Он – в здоровом виде – был и есть в православии, даже является сущностью нашей веры. «Стяжание благодати Святого Духа», как говорил современник тех движений преподобный Серафим Саровский. Но высшим классам подай что-нибудь иностранное, заманчивое, обольстительное, особое! Отсюда увлечение мистиками западными: Сведенборгом, Эккартехаузеном и др. Отсюда полухлыстовские кружки Татариновой времен Александра I. После, при Александре II, увлечение английским сектантством лорда Редстока, после – Фесслера и т. д. Сюда же относится и Распутин. От этого же и увлечение Бонч-Бруевича (при Ленине) сектантами вообще.
Вот подобным образом у некоторых аристократов-народников была тяга и к старообрядцам. И Алексей Ухтомский, он был ассистентом на кафедре (кажется) физики в Петербургском университете, чувствовал к ним сентиментальную нежность, не видя их. Митрополит Сергий, как человек духовно здоровый, угощая его чаем, благодушно при нас, студентах, вышучивал его. Ухтомский мило улыбался и повторял свое. Но однажды он решил проверить свое увлечение. Отправился в Керженские леса и стал обходить раскольнические скиты и беседовать со старцами.
Когда он возвратился в Петербург, посетил митрополита Сергия и сообщил ему свои выводы о них. Первое: при всей строгости и внешней уставности он не нашел там внутреннего благодатного духа благочестия А второе, если же он встречал подобных благочестивых старцев, то они оказывались более или менее кроткими и уже теряли всякую вражду и нетерпимость к господствующей Церкви, даже, наоборот, относились к ней с любовью и почитанием. Алеша, так называли мы его, отрезвел от увлечения.
Вот такой же отчасти был и Владимир Павлович Рябушинский, посетивший меня в день парада, 25 марта. После благословения он сел и сразу, без всяких предисловий, каким-то срывающимся голосом сказал:
– Владыка! Мы погибаем! Мы погибаем!
И мгновенно разрыдался громко, с надрывом. Слезы вообще трудно выносить, А когда здоровенный бородатый мужчина рыдает неудержимо, становится даже жутко. Будто бы дикий буйвол плачет.
– Что с вами? Что с вами? – утешаю я его.
А он рыдает и рыдает. Слезы обильным градом катятся по его щекам и бороде, но ему не до них. Он лишь повторяет безутешно:
– Мы погибаем! Мы погибаем!
– Расскажите, в чем дело? – недоумевающе спрашиваю я.
– Владыка святой! Мы такие же большевики, как и они! Только они красные большевики, а мы белые большевики́!!
И он опять рыдает. Я тогда еще верил в «белое движение» и что-то утешительное стал говорить ему, но мои слова не запали ему в душу. Я ведь не знал еще белых, а он проделал с ними все кампании и видел все в натуре. Немного успокоившись. Владимир Павлович начал мне вскрывать темные стороны белых. Что я мог возразить ему?! Сейчас я не помню ни одного слова моего, так они были пусты и бесцветны.
Но он сам все же искал утешения или оправдания и потому в заключение беседы сказал, но не твердо, а вопросительно, будто не веря самому себе, а лишь желая верить:
– А как вы думаете? Может быть, мы еще можем покаяться? Вот у меня есть друг, тоже офицер, профессор университета Даватц. Он все говорит: «Да, мы тоже разбойники, как и те, но только мы висим на правом кресте от Христа и можем раскаяться, а они, левые хульники, – непокаянные! Вы думаете, мы раскаемся?»
Я совершенно не помню, что ответил ему. Что-нибудь пустое, бледное. Мы распрощались. После я встречался с ним в Париже. Он оказался прав – «белое движение» погибло. Занимался он там выставкой икон и проч., но уже был оторванным листком, как и другие эмигранты. Одет был в красивый светлый костюм, бородка была расчесана (а может быть, и подбрил он этот «образ Божий», как иногда выражаются старообрядцы про брадобреев?), весь он был чистенький и даже улыбался любезно. Но мне был дороже тот мужиковатый русский растрепанный человек, который рыдал, как вол, опечаленный и уязвленный в сердце. А сердце его было русское, народное.
Но странно, его признание Белой армии гибнущей не вошло в мою душу. Человек всему учится опытно.
После Пасхи я выехал на фронт. Мне для этого был дан специальный вагон маленького размера, которым я мог пользоваться в любое время, стоило лишь сказать по телефону начальнику станции Севастополь, и его прицепляли к нужному поезду. И это радовало меня и моего секретаря – отдельный вагон. Боже, какие мы дети и в сорок лет! А еще думали сломать ход истории.
Приехал я, с пересадкой на лошадях, к Перекопскому валу Был вечер. Я посетил штаб Корниловской дивизии, командиром которой был высокий отчаянный молодой генерал Туркул. Походил по избам близлежащей деревушки (имя ее позабыл), разговаривал с солдатами, а особенно с офицерами. И сразу я был поражен духом добровольцев. Да, это были действительно отчаянные герои! Да, они любили Россию и безумно складывали за нее свои буйные головы! Да, я могу представить их в так называемой психологической атаке, когда они шли церемониальным маршем, без единого выстрела, против вдесятеро сильнейшего неприятеля, который терял мужество перед бесстрашием офицеров и иногда бежал в панике от них!
И на этот раз они говорили о своей бесстрашной решимости. Один полковник, командир танка, совершенно спокойно рассказывал, что он был ранен уже четырнадцать раз, а завтра выйдет на сражение первым. И улыбался, куря. Он был почти уверен, что погибнет. Действительно, после я узнал, что в его танк попал снаряд, и он с другом сгорел в нем. И такие герои были почти везде!
Но он в этот же вечер, накануне смерти, совершенно открыто, почти цинично, насмешливо заявил мне, что ничуть не верит в Бога. Бывшие тут с ним другие офицеры нимало не смутились его заявлению, будто и они так же думали.
Я, по новости, пришел в ужас. Тогда чем же они отличаются от безбожников большевиков? Выхожу на улицу. Встречается в военной форме солдат – мальчик лет 13–14. Были и такие. С кем-то отчаянно грубо разговаривает. И я слышу, как он самой площадной матерной бранью ругает и Бога, и Божию Матерь, и всех святых! Я ушам своим не верю. Добровольцы, белые – и такое богохульство! Боже, неужели прав Рябушинский? «Мы белые большевики, мы погибаем!»
Хожу дальше. Слышу почти анекдот, но так запомнилось. Одна женщина потеряла корову и пожаловалась начальству. Искали ее и не нашли. Оказалось, ее спрятали не то в чулан, не то даже в ванную комнату! Потом зарезали. Я и сам сейчас не верю этой басне, но вот рассказывали же такое...
После, когда наша армия заняла северную часть Таврической губернии, я невдалеке от фронта, под прекрасным зеленым бугорком сидел с одним весьма благочестивым офицером с чистой бородкой золотистого цвета. Мы, конечно, говорили о том, что же будет?
И вдруг он сказал такую фразу, я запомнил ее точно; «Где же нам, маленьким бесенятам, победить больших бесов – большевиков?»
И это сказано было не для красного словца, а спокойно, с глазу на глаз.
Сам Врангель в приказах твердил, что «святое дело нужно делать чистыми руками». Значит, была же нечисть!
Везде матерная брань висела в воздухе. Несколько позже я обратился к главнокомандующему с настойчивой просьбой принять решительные меры против этой разлагающей гнусности.
– Хорошо! Заготовьте об этом приказ по армии от моего имени.
Я поручил написать проект моему помощнику по флоту, протоирею о. Г. Спасскому, человеку талантливому и давно знавшему военную среду. Приказ был написан сильно и коротко. Последние две строчки приблизительно говорили: «И пусть старшие показывают добрый пример младшим в решительном искоренении этого ужасного обычая!»
Понес его генералу. Прочитал, согласился.
– Только вот, – говорит, – не лучше ли выпустить последние строчки?
– Почему? – возражаю, – ведь это же правда, что и они ругаются похабно?
– Да! Но неудобно в приказе говорить это о командирах, подорвется дисциплина.
– Хорошо, выпустите.
Он зачеркнул эти строки. Осталось ему отдать в печать и распространить по армии. Жду неделю, другую. Нет моего приказа. Иду к председателю совета министров А.В. Кривошеину.
– В чем дело? Почему нет приказа против матерщины?
– Провалили наш проект,
– Как провалили? Кто?
– Генералы! – был короткий ответ его.
У меня даже захолодело в душе. Генералы говорили, будто бы без этой приправы не так хорошо слушают солдаты их приказания. Да и привычка въелась глубоко в сердце и речь. Одним словом, провалили. И будь же тому, что вскорости после этого, не знаю как, по радио, что ли, дошли до нас слухи, будто Троцкий издал строжайший приказ по Советской армии – вывести беспощадно матерщину!
Такое тяжелое впечатление получил я от первого знакомства с нашей армией. И только одно светлое воспоминание унес я от Перекопа – ту группочку безусых розовых мальчиков, которые у тлеющего костра спрашивали меня ночью:
– А что? Мы победим? Ведь мы за Бога и родину.
Когда я вернулся с фронта, то доложил нашему Синоду, а потом и генералу Врангелю буквально так:
– Наша армия героична, но она некрещеная! Вывод, в сущности, ужасный.
Что делать? Синод, архиереи – мы были бессильны и совершенно неавторитетны в глазах военных.
– Э-эх! Ну, что там говорят попы! – сказали бы нам в ответ. – Одной бесплодной проповедью больше, и только!
Авторитет, а он действительно был тогда, имел лишь Врангель, его любили, ему верили, его боялись. Разложение духа было уже глубокое. Так мой наивный вопль замер в воздухе и после этого первого доклада, а потом и в случае с бранью. Через несколько месяцев я подведу итог и письменно доложу о нем совету министров. Но будет уже поздно. А точнее сказать, было еще слишком рано.
Что это? Отдельные ли незначительные случаи? Или вырисовывалась уже общая картина? Мне бы хотелось верить первому, хотелось верить в чистоту белых риз. А иначе на что мне надеяться? Сил военных – горсточка, всего 15–20 тысяч! Что это такое перед миллионами Советской страны? Да еще после страшных поражений и бегства добровольцев со всех фронтов, когда авторитет и страх перед белыми пропал? Невольно начинало закрадываться в душу сомнение: не конец ли приходит? Не последняя ли страница пишется белыми?
Этот итог и пришлось мне, уже в июле, выслушать в откровенной форме от писателя Ивана Александровича Родионова. Имя этого человека не всем известно, а между тем от него осталась поразительно сильная книга, изданная около 1907–1908 годов, «Наше преступление». Казак родом, он имел поместье в Псковской губернии и описал нравы местных крестьян. Там есть такие потрясающие картины морального разложения и совершенно невероятных форм богохульства крестьян, что я, читая лекции в Петербургской академии, для характеристики современной нашей паствы не мог пред взрослыми студентами цитировать некоторые страницы с кощунствами. А то была фотография с подлинных фактов.
Родионов говорил, что это наше интеллигентское преступление, мы внушали народу безбожие и прочее!
После он написал еще книгу «Жертвы вечерние», как дети-кадеты в Белой армии отвечали своими поздними жертвами за ранние грехи своих отцов. И еще написал стихи про Москву белокаменную.
Генерал Врангель вызвал его из Турции, предложил ему стать во главе печатного дела. Он отказался. По прежнему еще знакомству, с 1906–1907 годов, по делу Распутина, он зашел ко мне с визитом. Я угостил его обедом. С жалостью спрашиваю, почему отказался.
– Видите, – ответил он, – чтобы победить большевиков, нужно одно из двух: или мы должны задавить их числом, или же духовно покорить своей святостью. Еще лучше бы и то и другое. Вы здесь хоть и благочестивы, но не святы. Ну, а о количестве и говорить не приходится. Поэтому дело наше конченное, обреченное. И я отказался от напрасного подвига.
Я ему что-то говорил об успехах армии. Тогда белые разбили Жлобу с его частью Красной армии. Но Родионов не придавал этому эпизоду никакого значения.
Сам он был человеком крутого нрава, железной воли и даже физической силы. Вероятно, подковы легко мог гнуть и ломать. При этом был глубоко религиозным и церковным христианином, даже приучился к непрестанной молитве Иисусовой.
После разгрома белых, когда я тоже приехал в Константинополь, его уже не было там, он перебрался в Берлин. Я написал туда ему письмо: «Вы-де оказались пророком о Крыме, а что же теперь думаете о дальнейшем?» Он отвечал: «Много дум в голове, но писать не буду, потому что люди учатся лишь опытом, и притом собственным!»
После он приезжал в Париж, там исповедовался и причащался. Все больше молился. Скончался, кажется, в Германии, оставив одного или двух сыновей, не знаю – от первой или второй жены. С первой он разошелся из-за своего тяжелого характера.
Но мы еще верили в успех. Еще не изжит был дух борьбы у белых. И нужно было довести дело до последнего конца. Начались военные операции.
Говорить много о военных действиях нет нужды. История Добровольческой (со времен генерала Врангеля ее стали называть Русской) армии в этот последний период «белого движения» отнюдь не определялась сражениями. Правда, в Сербии мне пришлось слышать доклад одного из добровольцев-офицеров, Туган-Барановского, который объяснял неудачи наши именно какими-то неверными военными действиями: вот если бы не так, а так... да если бы не то, а это... тогда бы... Скучно все это было. И Родионов был прав, когда говорил о массивных фундаментах движения: или колоссальной армии, или каких-либо духовных причинах, способных воздействовать на массовую психологию миллионов земли русской. Потому и я, лишь для красочности моих записок, вспомню о нескольких моментах, оставшихся в моей памяти.
Впервые мне пришлось отведать огня при посещении мною штаба одной из дивизий. Только я вошел в сельский домик, где был штаб, как через каких-нибудь пять минут раздался страшный взрыв на том дворе. Мы выскочили. Оказалось, снаряд влетел сюда и несколько лошадей, стоявших тут, были разорваны. Моя лошадь стояла на улице и осталась цела. Немедленно, признаюсь, со страху, мы с секретарем вскочили в нашу телегу и рысью обратно, подальше от фронта! Но снаряды ложились то слева, то справа, поднимая десятисаженные взрывы земли. Было жутковато. Однако уцелели. Две-три сажени левее, и весь штаб дивизии со мною был бы убит. Случайность?..
В другой раз генерал Врангель поехал на Джанкойский фронт, ближе к Азовскому морю. Красные наступали тремя цепями. С левого боку от них и значительно впереди шел бронепоезд. Все это было нам видно. Наши наступали тремя цепями, и тоже с бронепоездом, шедшим впереди.
Друг друга угощали гранатами. Генерал Врангель и мне предложил прогуляться. Сказали мы краткие речи и пошли. Прошли третью цепь, потом вторую. То слева, то справа рвались гранаты. Еще издалека слышался визжащий лет: «Гу-у!» И не знаешь, куда она угодит. Вдруг справа «Ба-ах!» между рядами. Идем дальше, еще: «Гу-у-у, ба-а-ах!» Я никак не могу удержаться, от страха непроизвольно вскрикиваю и непременно пригибаюсь к земле. «Ну, как вам, владыка, не стыдно кланяться всякой гранате?» – шутит Врангель, быстро шагая на своих длинных ногах, так что мы едва успеваем скоренько следовать за ним.
Сам он шел совершенно спокойно. Также спокойно, по видимости, вели себя офицеры и ряды солдат. Привыкли, что ли, они? Или скрывали чувство страха? Вероятнее, привыкли. Прошли мы и первую цепь. Впереди, довольно далеко, был наш бронепоезд, а навстречу ему двигался красный. Точно два быка впереди своих стад, сходились они в бой. Генерал Врангель хотел пройти и туда. Но генерал Слащев очень ласково, но твердо отрапортовал, что Врангель у нас один главнокомандующий и рисковать собою не имеет права. Врангель послушался. Вот в этот раз я и видел Слащева в валенке на одной ноге и в сапоге на другой. Но все же он был красив и привлекателен!
Мы воротились. Не знаю, чем кончилось это сражение войск. Потом белые прорвали фронт красных и отогнали их за Днепр на западе, за Александровск (после) на севере и до Азовского моря на востоке. Чем объясняется такое отступление Красной армии, не могу понять. Кажется, в то время советские войска были заняты войной с поляками и не могли выделить больших сил на юге.
Один раз в поле белые войска очень искусными маневрами разбили наголову кавалерийскую армию, в тысяч 18 шашек, предводимую каким-то Жлобою, едва ли не простым матросом. И об этом говорили как о большой победе.
Была одна высадка на Кубань возле Таманского полуострова. Разведчики обещали, что казаки поддержат теперь, они-де увидели, что такое большевики. Но это оказалось почти провокацией – никакой поддержки не было, лишь погибли тысячи добровольцев и отступили обратно. Но об этом молчали у нас.
Взяли к осени и г. Александровск. Но я не чувствовал в народе веры в нас. Например, в этом городе я служил в соборе литургию. В конце я предложил кому-либо из местного духовенства прочитать воззвание нашего Синода. Но батюшки, смиренно и робко улыбаясь, просили меня самого прочитать. Я понял, что они боялись остаться без нас, когда мы снова откатимся назад. Они, ясно, не верили в нашу победу. После литургии устроили крестный ход. Народу с нами шло немного, а по бокам стояли рабочие, явные враги наши. Они не снимали шапок перед крестным ходом и открыто злобно улыбались по нашему адресу: «Подождите-де, и вам скоро придет конец!» Я это читал на их лицах совершенно отчетливо. Да, народ тут не с нами опять!
А в это время из-под Днепра или с Запорожской Сечи изредка летели снаряды, разрываясь очень высоко в воздухе и оставляя после себя беленькие облачка. Враг был рядом. И притом он мог постоянно грозить нашему левому флангу, отрезав его от основной базы в Крыму.
Еще помню службу в одном большом селе Мелитопольского уезда. Только мы начали служить молебен о победе нашей армии, как вдруг поползли слухи: красные окружают село. Наспех кончили молитвы. И я – на повозку. А Дроздовская дивизия совершенно спокойно стала готовиться к сражению. Генерал Витковский, весьма симпатичный и, казалось мне, мягкий, с женственным лицом человек, давал нужные приказания своей части для отражения врага. Я тогда удивился его непостижимому для меня спокойствию, точно на парад он шел.
Вот и все, что я помню о военных действиях за 5 месяцев. В сущности, почти ничего. Победа над Жлобою была случайным успехом. Меня больше интересовали общие настроения народа. Я не в территориальные успехи верил, а в народ: если бы он повернулся стихийно, тогда иное дело! Как же он чувствовал? И что мы давали ему?
Всего легче это можно и нужно было бы видеть из трех деклараций, которые обыкновенно пускались среди народа пришедшею властью. Как Деникин, так и Врангель выпустили такое обращение: «ЗА ЧТО МЫ ВОЮЕМ?» Оно было краткое, строчек в двадцать. Не помню сейчас, что там говорилось вообще. Лишь два пункта запомнились. Первый о вере, второй о Хозяине.
Как помнит читатель, генерал Деникин отклонил пункт «за веру», чтоб быть искренним. Генерал Врангель снова вставил его. Не потому, чтобы он был более религиозен, чем тот, а потому, что этот пункт теперь казался и более патриотическим, и отличал белых от красных безбожников, и более привлекал народ. А еще была и одна случайная причина. Какими-то путями к генералу Врангелю прошел один крестьянин Костромской губернии. Ему был показан проект обращения. Крестьянин сей удивился, что ни слова не сказано о вере, и дал совет непременно внести этот пункт. После этот крестьянин посетил и меня. Не он ли сам рассказал мне об этой подробности? Как сейчас помню его скромное лицо с русой бородой, серыми спокойными глазами, коричнево-серый пиджак и русский картуз. Симпатичный.
Но в декларации не сказано было о православной вере, потому что в Крыму было много татар-магометан и других. Отразилось ли это обращение на массах? Не думаю. К этому пункту привыкли еще в дореволюционное время и не обращали на него особого внимания.
Гораздо более тревожно встречен был другой пункт – «о Хозяине». Декларация по вопросу о будущем политическом строе стояла на «непредрешенческой» позиции. И генерал Врангель заявил, что этот пункт решит «Хозяин земли русской». Но кто он такой? Сразу всякому бросалось в глаза, что тут разумеется царь. Да и слово «хозяин» печаталось с большой буквы. Откровенно сказать, я и сам думал так же точно. Дело в том. что тогда была у многих вера в царя. Нам казалось: стоило лишь ему стать во главе – и все как-то волшебно устроится. Будто вся беда лишь оттого, что царя нет. Таково уж было обаяние его за 300 лет. Но и вообще люди истосковались по единой сильной власти.
Что думал сам Врангель, не знаю и сейчас. Может быть, и он мечтал о его возвращении? Не знаю, но почему-то думаю, это было у него. Некоторые (например, митрополит Антоний Киевский) открыто потом высказывали мне враждебные подозрения, будто Петр Врангель с моей помощью стремился в бонапарты под именем Петра IV. А мне и в голову это не приходило. Не верю, чтобы генерал мечтал о такой карьере. Кажется, митрополита Антония разжигали крайне-правые, Марков-второй и другие, которые очень не любили генерала Врангеля за его широкую позицию. После в Сремских Карловцах в Сербии, на лекции К., выбывшей недавно из России, когда зашла речь о династии Романовых, генерал Врангель в последовавшем обмене мнениями бросил горячую фразу, которая страшно поразила даже его сотрудников-генералов; «Россия – не романовская вотчина!»
Нужно, впрочем, сказать, что Врангель всегда был шире и свободнее многих сотрудников своих, но разумел ли он в 1920 году под Хозяином царя, не могу сказать. Когда же неопределенное слово вызвало разнотолкования в обществе и армии, то он вынужден был дополнительно разъяснить в печати, что под Хозяином разумеется сам народ земли русской. На этом и успокоились.
Что касается прочих пунктов воззвания, то они не остались в моей памяти. Думаю, потому, что не были яркими и оригинальными. Кажется, был и нравственный пункт, что святое дело освобождения Родины нужно делать чистыми руками.
Доселе я, как епископ Севастопольский, считался народным архиереем. Но как только я выступил сотрудником «белого движения», тотчас же на меня посыпались с разных сторон обвинения: он ушел от нас к ним! Я должен был говорить по этому поводу специальную проповедь с крыльца Александро-Невского храма на Корабельной стороне. «Для Церкви, – разъяснял я, – и белые, и красные, если только они верующие, одинаково приемлемые, а следовательно, я, работая с белыми, не ухожу от народа». Но, по-видимому, мое толкование не успокоило сомнений.
Другой случай. Я сам с печалью видел, что вокруг генерала Врангеля собрались бывшие высшие классы: министры, губернаторы, генералы, сенаторы, аристократы, немного промышленников и членов Думы и... никто из крестьян и рабочих. И я прямо высказал свою печаль и опасение генералу Врангелю, а потом и Кривошеину. И быть же тому, что как раз после этого моего доклада премьер-министру входит его секретарь Котляревский, ничего не знавший о содержании нашей беседы, и сообщает, что сейчас по радио передавалась агитационная речь Троцкого по этому же вопросу: «Всем, всем, всем! Кто собрался вокруг Врангеля? Графы, князья, помещики, генералы, нет народа», и т. д.
Нас всех поразило такое совпадение: белый архиерей и красный комиссар говорили одно и то же. Да, безусловно, нужно сознаться, что «белое движение» было в конце концов движением классовым, а не всенародным (не рабоче-крестьянским). Я это говорю не для того, чтобы винить кого-нибудь, – историю винить легко, но не всегда это умно и справедливо, – а лишь чтобы объяснить процесс «белого движения» и отношение к нему со стороны народных масс.
Для этого я сейчас расскажу об одном характерном случае обращения с этим самым народом.
Однажды в мой дом в Севастополе пришла группа селяков, человек 15. Это были простые землеробы. Но во главе их были какие-то интеллигентные братья Акацатовы. Кто они такие, я и по сие время не знаю. Слухи об одном из них ходили разные. Человек на многое способен, говорили потом о нем. Но мне это совершенно не важно. Такая большая группа не вмещалась в мою приемную комнату, и я попросил их в столовую, где было больше места и стульев. Сели. Характерно при этом, что каждый из них хотел занять место как можно более укромное, в уголку, а сесть – на краешке стула. Увы! Так приучены мы были все в бедности и бесправии. И я сам, когда уже был ректором семинарии, все опасался ходить в парадный подъезд по зеленому ковру лестницы. Тем более мужички. Этот «хозяин земли» своей.
– Чем могу служить? – спрашиваю.
Акацатовы могли бы, конечно, говорить. Вероятно, они были наняты селяками как их адвокаты. Но они предпочитали, чтобы народ сам заговорил первым. Известно, что они чрезвычайно стеснялись выступать. Наконец кто-то начал. Оказывается, они ходоки по общему делу землеробов. И все добиваются дойти до самого Врангеля, но им это никак не удавалось до сих пор. Вот кто-то и направил их к архиерею как к приятелю генерала.
– А в чем дело ваше?
Они туманно мне начали объяснять что-то о хлебе, о мануфактуре, о валюте. Я невежда в этих делах, а они неважные ораторы. Так я почти ничего и не понял.
– Чего же вы желаете от меня?
– Так что нам бы повидать генерала Врангеля. – Хорошо, я попрошу его.
У меня был правительственный телефон, как епископа армии. Звоню. Отвечает главнокомандующий. Объясняю ему, что группа делегатов от крестьян хочет иметь у него прием. Генерал отвечает, что очень рад, но у него все время расписано по часам. Вот только завтра, в воскресенье, он может видеть их во время обедни. Благодарю и вешаю трубку. Объявляю просителям решение. Но они еще не собираются уходить, точно чего-то дожидаются. Видно, во время телефонного разговора они о чем-то еще уговаривались.
– Ну, вот и все. Завтра в Малом дворце в 10 часов утра, будьте там.
Сидят. Смотрю на них недоуменно.
– А еще мы желали бы просить вас...
– О чем?
– Не можете ли вы завтра вместе с нами быть у генерала Врангеля?
– Зачем?
Улыбаются стеснительно. Потом объясняют, что со мною они были бы как-то спокойнее и смелее у главнокомандующего. Милый, милый и смиренный народ! Ах ты, «хозяин земли»! У себя на родине всех боишься, как заяц!
– Но ведь я ничего не понимаю в ваших делах!
– Нам это и не нужно. Вы только с нами там постойте. Нам с вами легче.
– Хорошо. Но только у меня завтра в этот самый час литургия в соборе. Я служу.
Они заминаются. Понимают трудность моего положения, а у Врангеля им бы со мной было «способнее». Я быстро соображаю, что должен помочь народу. «Вместо поздней литургии отслужу раннюю в 6 часов утра и к 10 часам утра буду свободен», – подумал я про себя.
– Но я должен опять попросить разрешения у главнокомандующего быть с вами.
– Уж попросите.
Звоню. Генерал отвечает мне:
– Владыка, вы знаете, я всегда рад видеть вас. Это верно, он всегда бывал любезен со мною, кроме одного раза, о котором расскажу после, как знаменательном и поучительном случае. Однажды при своей жене, прекрасной умной женщине, Ольге Михайловне, родившей ему троих детей, генерал с улыбкой говорит:
– Владыка, что вы так редко захаживаете ко мне?
– Знаете, премудрый Соломон давно сказал: «Не учащай и к другу».
Я воротился в столовую и порадовал своих гостей. На другое утро, без пяти минут десять часов, мы встретились около Малого дворца и через крыльцо все вместе вошли в небольшую приемную. Год тому назад с этого самого крыльца меня выводили из «чрезвычайки» напоказ народу. Но странно, я в тот раз даже не вспомнил о ней, и лишь теперь она пришла мне на ум. Народ тогда поддержал меня, а теперь я хлопочу за него. Прежде я боялся, а теперь селяки боятся. Как меняются времена в жизни!
Небольшая приемная помещалась налево от входного коридора. Как только мы вошли в нее, селяки в своих кожухах и свитках устремились в задний угол. Все, бедные, стесняются везде и чувствуют себя неловко, будто всем мешают. Да, да, читатель, это все было, было! Нечего нам, господам, возразить против факта.
Я тоже пошел с ними в угол. Но на полдороге остановился. В зале, в правой стороне, уже ждали приема несколько военных, может быть, полковники, а то и генералы. Вообще, начальство, господа. Я сделал им общий поклон. И вдруг мне стыдно сделалось, что я иду к мужикам, а не к этим чистым панам. Я задержался в середине приемной с намерением подойти к военным, заговорила совесть: «Если же и мы, духовные, оставим народ свой, то к кому же ему кинуться? Начальства он боится, неужели бросить его и нам?» И усилием воли, да не сразу, я решительно повернул себя к селянам, вошел в их группу и стал о чем-то говорить с ними. Им сделалось легче.
Через пару минут из двери направо, где был кабинет главнокомандующего, стремительно вышел к нам генерал. В своей обычной казачьей черкеске и на этот раз с белой папахой в руках, высокий, он стал перед народом. Без всякого преувеличения можно сказать, что он тогда для своих гостей был то же, что и царь. Не в имени же дело. А они подданные. И подданные лояльные. Никакого революционного запаха не было в этих свитках. Старая, смиренная, покорная Русь стояла опять с мятыми шапками в руках и просила. Только просила. Не грозила, не ставила ультиматума, только кротко просила. А ведь уже был четвертый год революции! И все же они были мирны. Эти «хозяева земли»...
Генерал, по обычаю, подошел ко мне, как к архиерею, под благословение, щелкнул громко верхушкой правой руки о левую ладонь, а после моего благословения он не донес даже до уст своих благословляющей моей руки. Опять не в осуждение говорю, а жизнь была такой: все одна форма, внешность, а внутренне сознание превосходства светской власти над Церковью.
Затем он стал обходить всех селяков и энергично здороваться с ними за руку. А я думал: «Это совсем не необходимо». Народ наш разумный, он знает цену начальству и потому не огорчился бы ничуть, если бы обошлось и без рукопожатий. Даже наоборот: эта лояльность не полезна ни начальству, не нужна и народу.
Вспоминается анекдот про А.Ф.Керенского. Входя в царский московский дворец, он будто бы тоже подал руку швейцару в знак равенства, но тот не знал потом, что же ему теперь делать с ней? И, кажется, сразу же потерял уважение к всероссийскому правителю – нет, это не настоящий!
В это время в коридоре мимо входной двери проходил секретарь по гражданским делам Котляревский, о коем я уже упоминал при рассказе о радио Троцкого. На одну или две секунды он задержался против приемной, увидел эту картину «здорованья», как говорили в залах, и улыбнулся. А я случайно поймал эту улыбку и понял ее так: «Гляди-кось! Залетели и вороны в барские хоромы! И зипуны тут же, где и паны!»
Грустно стало мне. Боже, Боже! Мы еще до сих пор не понимаем, что ведь вся сила в народе: будет он с нами – и мы спасемся, не будет – мы без него нули. А ты улыбаешься!
А Котляревский промелькнул и исчез. Не нужно думать, что он был какой-нибудь дурной человек. Наоборот, и тогда, и сейчас я вспоминаю о нем как о симпатичном и порядочном чиновнике, знающем свое дело. Но такое уж было время, господствовали господа. А «хозяин земли русской» не знал, куда руки свои девать! Не случайно произошла революция. Это не «бунт презренной черни», как любят иногда ссылаться правые деятели на Пушкина, а кончилось терпение народное. Всему мера, и она переполнилась, вероятно. Вспоминаются слова другого писателя, Тургенева: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись».
А Россия – это по преимуществу простой полуторастомиллионный народ. Мы – господа, интеллигенты, духовенство – лишь тоненькая корочка на этом огромном пространстве, занимающем шестую часть земли. Но странно, эта корочка считала себя хозяином. Мне и прежде не очень нравилось, когда царь говорил; «мой народ», «мои подданные», «моя армия». Будто бы действительно все это принадлежало ему. А уж теперь, после революции, и вовсе не место было старым воззрениям на народ. Но не скоро выдыхается прежний дух, складывавшийся веками. Не будем винить, а лишь поймем все.
Поздоровавшись со всеми, генерал Врангель, точно извиняясь, обратился ко мне со словами:
– Вот, владыка, собирался в церковь пойти, а тут все дела.
– Эти дела сейчас – ваша служба, а в церкви мы молимся за вас.
Тогда он обратился к селянам с обычным вопросом, просто, но энергично и с властностью, ему свойственною:
– Чем могу служить?
Они совершенно растерялись. Повторяю, перед ними стоял такой же царь. Да если и не царь, а генерал, – все равно высокое лицо. Большая же часть просителей прошли солдатскую школу, а для них генерал – это недосягаемая величина. И буквально не могли начать ни слова, точно онемели.
Он спрашивает их снова. И опять тягостное молчание.
– Владыко! – обращается он ко мне. – В чем дело?
– Я хорошо не знаю, они сами объяснят. А я лишь привел их к вам.
– Так объясните же, что вам от меня нужно? Тогда уж один из них, помоложе, розовый блондин, с великим трудом стал объяснять суть их просьбы. Она заключалась в следующем. Армия, как это и понятно, брала от крестьян продукты принудительно, но на все были установлены твердые цены. Народ понимал неизбежность такого порядка вещей и не возражал. Но установленная такса была слишком низка, по их мнению, Я уже не помню цифр, но что-то за воз пшеницы они могли купить лишь пять аршин ситца (тогда уже был недостаток в мануфактуре) вместо 50–100 по прежним расценкам. Но не в цифрах дело. Я пишу о настроении, и мне не важны точные данные.
Главнокомандующий понял, что дело идет о валюте, и обратился к селянам с вопросом:
– А вы были у моего министра по финансовым делам Колбанцева?
– Были-и! – грустно ответили они.
– Что же он вам сказал?
– Говорит, так что иначе нельзя.
– Ну, если он сказал вам это, что я могу сделать?
Эти слова окончательно подбили крылья селянам: как нельзя? Ты же глава! Ты царь сейчас, а говоришь: не можешь? Это не вмещало сердце верноподданных, всегда веривших в силу и правду царя-батюшки. И я также подумал: никак нельзя было подрывать главнокомандующему собственный авторитет подобным «не могу». Но слово было уже сказано.
Однако чуткий генерал понял, что он обескуражил селяков, и решил поправить ошибку:
– Ну. хорошо, я узнаю, в чем дело, и если что можно будет, то прикажу!
Но было уже поздно, и притом опять с «если». А им? Им теперь оставалось уходить домой без валюты и без надежды. Генерал снова начал жать им крепко руки. Последним оказался я. Как сейчас помню, мне хотелось выйти с огорченными селянами, точно и от меня отбирали задешево пшеницу. Но генерал остановил меня:
– Владыка, зайдите ко мне!
И я, не простившись с моими друзьями, повернул за ним в кабинет. Там за столом сидел генерал П.Н.Шатилов, друг и наперсник главнокомандующего. Это хороший человек, честный, способный, преданный России и Врангелю. Он курил папиросу. Главнокомандующий был некурящий. Мы поздоровались. (Кажется, через рукопожатие.)
– Садитесь.
Я сел против них.
– Ваше высокопревосходительство, разрешите мне сказать!
– Пожалуйста!
– Вы знаете, кто у вас ныне был?
Он вопросительно посмотрел на меня.
– У вас ныне было все ваше мужицкое царство. Вы думаете, было лишь пятнадцать человек, нет! Крестьяне думают в общем, как один, так и все. И эти пятнадцать разнесут по всей занятой вами Тавриде о нынешнем приеме. Что же они скажут своим землякам? То, что вы пожали им руки? Поверьте, это совсем было необязательно. И не это ценят практичные мужички, а дело. Что же вы им обещали? Сказали сначала, что ничего не можете, а потом пообещали рассмотреть вопрос и, может быть, что-нибудь сделать. Но вы сами видите, как ваши подданные пошли понуро: они шли с надеждой к вам, а ушли разочарованные. Прежде они боялись вас.
– Чего бояться?
– Боялись начальства. И не только они, а вот и я боюсь. Не вас, правда, боюсь, а вот и Павла Николаевича боюсь, и других ваших генералов боюсь.
– Да что вы, владыка? Пашу боитесь? А, Паша! Тот, покуривая, улыбался неопределенно.
– Да, и его боюсь. Боюсь потому, что не знаю, что именно думает он не только обо мне лично, но и вообще о всем духовенстве, о всей Церкви. Ведь высшие классы привыкли свысока смотреть на духовенство, это мы всегда чувствуем. Мы лишь внешне признаемся. Вы лично иное дело. Но прочие не знаю, как смотрят на нас. А уж если я, архиерей, боюсь вас, то что же говорить о мужиках? Потому ведь они и попросили меня сопровождать их к вам. И вот печальный результат – и генерал не помог! Простите, ваше высокопревосходительство! Но я много раз говорил вам: вас знает и любит армия, вас немного видели горожане, но вас совершенно не знает народ, и вы ни разу еще не встретились с ним с глазу на глаз. А что мы без народа?
Он выслушал без всякой обиды и сказал:
– Хорошо, владыка! Вот как-нибудь поедемте с вами по селам. Подождите, посмотрим на расписание дел: понедельник – занят, вторник – занят, среда – тоже. Вот в четверг свободен сравнительно. Поедем!
– Слушаюсь!
Увы, прошел один четверг, второй. пятый, десятый, так он и не собрался повидаться с народом, «хозяином земли русской». Такое было время, таково было «белое движение». История сразу не меняется.
Еще могу припомнить о смертной казни. Временами арестовывали большевиков и после суда иногда расстреливали их. Было несколько случаев, когда обращались к моему посредничеству. Однажды, буквально в полночь, прибежали две молоденькие женщины, жены схваченных большевиков, и с рыданием, просили моего заступничества. В другой раз днем пришел высокий корявый рабочий-старик лет 65, ломая над головой свои мозолистые руки, с каким-то отчаянным воплем молил меня за арестованного сына и все повторял: «Да что это такое? Что это такое? О-ой! Что такое делается! Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!?»
Обычно я утешал их, обещал хлопотать, на другой день шел к генералу. И были случаи помилования. Но однажды он в присутствии своей жены Ольги Михайловны сказал нам в полушутку:
– У меня два главных врага: это жена и владыка. Вечно просят за каких-нибудь мерзавцев. Да поймите же сами, что не для удовольствия же я утверждаю смертные приговоры. Необходимость заставляет. Если не казнить сейчас одного, потом придется казнить десять. Или они нас будут казнить в случае их успеха.
Скоро был издан специальный общий указ: впредь не обращаться к главнокомандующему с просьбой о помилованиях. Там, конечно, не упомянуто было ни обо мне, ни о жене. Но, кажется, указ был направлен больше всего против меня.
Думаю, едва ли этот указ можно считать народным актом. Разумеется, без этого никогда не обходилось ни одно правительство, в частности, а может быть, в особенности, и советское. Но казнимы были преимущественно рабочие, и, следовательно, они могли эту тяжелую долю власти ставить в вину белым. Впрочем, рабочие хорошо знали, что и красные были не более снисходительны и нежны. Лично я думаю, что не было бы большой беды, если милость к виновным была бы щедрой, особенно по просьбе архиерея.
Таково было отношение к народу.
Возьму теперь политико-экономическую сторону. О монархизме я уже говорил. В некоторых кругах была вера в царя. И я сам считал это признаком хорошего нравственного тона. Иногда даже и в проповедях упрекал «благочестивых» братьев и сестер, что они настолько еще слабы, что даже не смеют думать о восстановлении монархии, а не только говорить. А у меня был свой печатный орган – «Святая Русь»: правительство оплачивало его издание, а редактором я назначил ученого священника о. Нила Малькова, годом моложе меня по Петербургской академии, а потом бывшего там профессором по апологетике. В этой газете мы с ним и начали пропускать иной раз статейки за царя и монархизм. Как-то однажды я описал встречу мою в Крыму с бывшим министром юстиции, кажется, Добровольским, и высоким чиновником при Св. Синоде Остроумовым. Оба уже беленькие старички, они сидели у меня тихо, мирно, деликатно. А я смотрел на них и умилялся – отмирающие осенние листья. Хорошие были люди. Жалко их было. Умирающие могикане – смиренные, послушные, почтительные, идейные, кроткие, о них я поделился своими впечатлениями в газете.
Через несколько дней меня вызывает по телефону главнокомандующий и довольно сурово приказывает, чтобы впредь не писать о монархии. Оказалось, когда наша газета попала на фронт, то среди белых инородцев поднялся сразу протест: «Опять назад, опять старый режим?» А красные тотчас же воспользовались нашим монархизмом и повели пропаганду против нас. Пришлось свои умиления сократить, а монархические статьи и совсем прекратить. Пробный шаг показал, что на монархизме играть положительно невозможно и даже опасно.
Какова же была наша политическая программа? Неизвестная! Сначала победить большевиков, а там сама страна решит этот вопрос. Значит, предполагалось нечто вроде Земского собора времен воцарения Михаила Федоровича Романова. Об Учредительном собрании говорить было нельзя. Это – революционный термин, а мы в общем правые, антиреволюционеры. И говорить за Марусю Спиридонову или Чернова с Керенским было дурным тоном, опасным делом – это все очень сродни большевикам, против которых боролись белые.
В этом отношении времена Врангеля были значительно правее деникинских. Там имели силы некоторые кадеты, а у нас октябристы были на подозрении. Единственным человеком из левых кругов был шумевший прежде член Думы от Саратовской губернии Аладьин. Сам генерал Врангель настолько был широк, что искренно допускал всякое сотрудничество с попутчиками, невзирая на их прошлую революционную деятельность. Но кажется, сей знаменитый Аладьин, с которым встретился однажды я (он понравился мне), был среди нас как белая ворона. Разумеется, и он ничего не сделал, как и все мы. Потом как-то сплыл с горизонта без особенной нашей печали о нем.
Близким сотрудником главнокомандующего по иностранным делам был действительно известный человек, Петр Бернардович Струве, бывший марксист и пропагандист социализма, а теперь противник Ленина и коммунизма. Вот и все либералы. За границей мы нашли неожиданную поддержку в лице революционера и разоблачителя провокаторов (Азефа и др.) Бурцева. В своем парижском органе «Общее дело» он горячо ратовал за поддержку генерала Врангеля в борьбе против большевиков, пока мы сами не пожаловали к нему в тот же Париж.
Итак, в политике мы хотели сделать последнюю ставку на царя. Думали, что народ теперь захочет восстановления монархии. И жестоко ошиблись в нем. Лично мне самому пришлось это услышать от одного, притом бывшего богатого землероба. Как-то мне нужно было выехать на фронт. Крестьяне поставляли нужные подводы. Трясемся мы с одним эдаким рабом Божиим, лет пятидесяти, на телеге. Лошадкам все режимы одинаковы: трусит не спеша.
Дай, думаю, заговорю с ним о царе. Мы одни в поле. Он наверное, не побоится сказать слово за монархию. Мужичок, по всему видно, богобоязненный. Спрашиваю: «Что думаешь про царя? Не лучше ли было при нем?»
Он немного помолчал. Ясно было, что я подсказываю ему ответ – за царя. Но, к моему удивлению, «хозяин» после раздумья сказал, что у него нет охоты на это. Я увидел какое-то полное равнодушие к вопросу. Он не только не защищал монархию и царя, но и не спорил против них, точно это был прошлогодний снег. Было и прошло, и быльем поросло! Куда ж делось мнимое царелюбие нашего народа? И было ли оно?..
Мне показалось, что народ наш смотрит на дело совсем просто, не с точки зрения идеалов политической философии славянофилов и не по рецептам революционеров, а также и не с религиозной высоты догмата Церкви о царе-помазаннике, а с разумной практической идеи – пользы. Была бы польза от царя, исполать ему! Не стало или мало – пусть уйдет! Так и с другими властями – кадетскими, советскими. Здоровый простой взгляд.
Мой возница, видимо, не ожидал теперь этой пользы от царя и без борьбы и сомнений теперь легко выбросил сей пункт из своего сердца и ума. Пришлось мне спросить в другой раз у рабочего:
– А что ты думаешь о царе?
Он тоже совершенно хладнокровно ответил:
– А что мне царь? Вот я остался после родителей сиротой, и никто не подумал обо мне. И ни школы никакой мне не дал он, ни мастерству не научил. С малолетства пришлось идти на работу к еврею, девятнадцать лет у него прожил. Хороший был человек.
А рабочий был и остался хорошим прихожанином Церкви, даже долгое время был председателем одного церковного общества. Вот поди и пойми царелюбца, как мы представляли себе обычно крестьянина. Совершенно так же, думаю, практически, расценивает он и всякую другую власть, в частности советскую: полезна – поддержит, нет – и от нее отойдет в удобный момент. После Смутного времени нужны были Романовы, призвал их, даже на «вечные времена», в письменной грамоте клялся им в верности и за себя, и за потомков. Наступили другие условия – он отказался от них, а о клятве 1613 года даже и не слыхал. Знал присягу, но и ее порвал. А царь Николай II добровольным отречением за себя и наследника, а потом и Михаил Александрович своим отказом от короны сняли с народа и эту последнюю присягу.
И сего возницу интересовал несравненно больше совсем другой вопрос. Какой же? Забыв сразу о бывших царях, он стал мне с добродушным юмором рассказывать по-украински о современных трудностях. Я запомнил доселе такие слова его: «Вот сначала помещиков-богатеев обобрали, духовенству трудно стало, потом дошли и до нас, зажиточных селяков. У меня было десять пар волов (пять или десять, не помню уж я. – Авт.), лошадей, всякой худобы (скотины. – Авт.) там. И тоже отняли. Вот осталась лошаденка да пара волов. Ну, а теперь и до бедняков добрались».
И он благодушно, совсем без злобы на обобравших его, улыбнулся. Потом, подумав немного, добавил: «И гляжу я, гляжу на все теперь и думаю: вся премудростью, Господи, сотворил еси!»
А пока генерал Врангель предложит ему свою крестьянскую реформу. Напишу об этом.
Там, где восстанавливалась власть белых, тотчас же механически восстанавливалась и частная собственность, как старая хозяйственная система, противоположная большевистской. Такое сравнение было не в пользу добровольцам. Но при генерале Деникине еще неясно было, в какую сторону склонится борьба? И потому народ держался осторожной позиции: при красных пользовался землей, при белых возвращал ее собственникам. Но когда Добровольческая армия была разбита на всех фронтах и у белых остался лишь крымский клочок, когда ясно наметилась победа Советов, то волей-неволей пришлось думать о земельной реформе в радикальном смысле, чтобы соблазну большевистских даров противопоставить выгодные обещания со стороны белых. Генерал Врангель созвал для этого специальное совещание в Малом дворце. Кроме него были и другие военные. Между ними выделялся смелыми суждениями начальник штаба генерал Махров.
После, во Франции, он открыто печатно защищал Советскую армию и говорил о силе, технической оборудованности и дисциплине ее. Главным докладчиком был Глинка, бывший товарищ министра земледелия при А.Б.Кривошеине. Был и я, и еще один адвокат, представитель Крестьянского союза. Начались длинные нудные обсуждения вопроса. Генералы Врангель и Махров настаивали на радикальной форме его разрешения, к ним присоединились и мы с адвокатом. Но милый и благочестивый старец Глинка упорно и методично восставал против этого. Его мотивы были такие: во-первых, «собственность священна», и Добровольческая армия, как стоящая на моральной основе, не может ступить на путь принудительной экспроприации и «черного передела»; во-вторых, насильное снятие собственности есть большевистский способ, а белые – противники их; в-третьих, будто и сам народ считает такой путь и греховным, и государственно беззаконным, и просто непрочным. Иное дело – приобретение этих земель в собственность за установленную цену при легких условиях выплаты ее. Говорилось даже, будто мужику нужна бумага на владение землею за печатью.
В результате остановились на последнем проекте как компромиссном. Заявлялось, что земля переходит во владение народа на правах частной собственности, само государство выплачивает владельцам ее стоимость, народ имеет дело уже не с частными собственниками, а с правительством. владение закрепляется государственными актами.
Так мне вспоминается суть этой реформы. Закон о ней был быстро отпечатан и помещен по всей Тавриде.
Я немедленно поехал по северным хлеборобным уездам, чтобы узнать, как понял народ эту реформу. И воротившись, доложил Врангелю, что народ отнесся почти равнодушно. Никакого подъема и движения я не увидел, И понятно: реформа была компромиссной и запоздалой. Будь она дана царем в 1903–1905 годах, когда в Думе, как я писал, обсуждался кутлеровский проект о принудительной передаче земли крестьянам, народ ухватился бы за нее обеими руками. А теперь, когда крестьяне фактически уже владели ею, когда помещики разбежались, когда советская власть утвердила землю за обрабатывающими ее, теперь подобная реформа по существу своему не могла, конечно, вызвать восторга.
Ко всему этому нужно еще прибавить великое сомнение народа в успехах последних остатков белых армий. А если так, то много ли стоили все наши обещания в глазах тех, кому мы дарили то, чем сами еще не владели крепко? Всякому было понятно, что наши реформы больше отзываются пропагандой, чем государственным актом.
А это уже было к осени. Наш фронт начинал снова гнуться и трещать под натиском красных. В тех же северных уездах в эту самую поездку я узнал, что в некоторых пунктах казачьи части отступали пред противником. Я сам видел на железнодорожных станциях нервность и растерянность молодых военных комендантов, грозивших жестокими мерами за непослушание им. При этом они хватались уже за револьверы, висевшие на их поясах.
«Ну, опять началось!» – подслушал я нечаянно разговор между двумя машинистами. И тон этих ни в чем не повинных людей был недружелюбный к белым.
И какой мог быть подъем от нашей реформы? Когда же я прямо ставил этот вопрос селянам, то они сначала хмуро отмалчивались, а потом отделывались какими-нибудь неопределенными отзывами. Ясно, что земельная реформа наша провалилась. А скоро развалится и военный фронт.
Ни о каких других реформах я не помню, потому что их и не было, возвращались к старым привычным формам жизни – это было гораздо легче, но бесплодней.
Дальше я могу сказать несколько слов об иностранной политике нашей. Конечно, я не специалист и тайн закулисных не знал, но кое-что доходило и до меня.
Поездка нашего министра Струве в Париж, к президенту Мильерану, противнику Советов, кажется, увенчалась успехом: нам была обещана помощь.
Англичане продолжали понемногу снабжать армию вооружением, как и при генерале Деникине.
Были возобновлены официальные сношения с поляками, чтобы вместе бороться против красных, которые тогда угрожали Польше разгромом. Представителем Врангеля туда был назначен генерал Махров, которого, кажется, недолюбливали высшие круги белых за его демократичность и самостоятельность, хотя он был одним из способнейших военных людей и живым человеком вообще. И когда генералу Врангелю некоторые говорили, что союз с поляками есть измена России, он отвечал известной формулой Кавура, с изменением конца: «Хоть с дьяволом, только бы против большевиков!» Но как только поляки, с помощью Франции и под предводительством начальника ее штаба генерала Вейгана, разделались с большевиками, то немедленно бросили и своего союзника Врангеля, которого прежде хотели использовать лишь в собственных видах. Это очень разозлило Врангеля, как припоминаю. А освободившаяся от войны с поляками Советская армия, после Рижского мира с Польшей, направилась теперь на юг, чтобы добивать белых. И это предрешило военный исход, силы были тут неравны.
Были еще какие-то заигрывания с Врангелем немцев, приславших в Крым своих тайных посредников. Я только слышал об этом. Но или условия были неприемлемыми, или главнокомандующий не верил им и не хотел продавать им Россию, но успеха они не имели. А между тем вражда против большевиков была у многих из белых такая, что они действительно были готовы дружить теперь и с немцами, забыв все прошлое, всю войну, Брестский мир и прочее. Лично я тоже не чувствовал злобы против немцев и, право, готов был опереться и на них, если бы это от меня зависело. Нужно сознаться в этом: что было, то было. Такова была тогда жизнь.
Потом, уже в Америке, мне пришлось от одного образованного русского человека, бывшего офицера американской армии, слышать, что соглашение Врангеля с Польшей было прямым предательством и, может быть, содействовало даже разгрому Красной армии. Но нужно было жить в России, а не смотреть на нее из далекой Америки, чтобы понять психологию нас, белых! Как в данный исторический момент (1941–1943 годы) всем союзникам хочется уничтожить Гитлера, так и тогда некоторые люди горели одним желанием: разбить большевиков! Припоминаю несколько фактов еще из эпохи генерала Деникина. Как известно, болгары и тогда были с немцами. Однажды я в магазине встретил болгарина офицера и говорю ему с откровенным упреком:
– Как же это вы, братушки-славяне, которых Россия освободила своей кровью от турецкого ига, теперь воюете против нас?
– Мы, – совершенно бесстыдно ответил мне по-болгарски упитанный офицер, – реальные политики! То есть где выгодно, там и служим.
Противно стало на душе от такого бессердечия и огрубелости!
При Врангеле, впрочем, была попытка организовать в Болгарии добровольческий отряд на помощь нам. Приезжали даже какие-то два ходока – военный и священник. Посетили они и меня. Но так из этого ничего и не вышло. Да были ли за ними какие-нибудь массовые силы?
Немало тогда присасывалось авантюристов или просто увлекающихся людей. Однако пусть история знает, что какие-то единицы из болгарского народа стыдились братоубийственного предательства. Известно, что митрополит Софийский Стефан протестовал против участия болгар в первой войне на стороне немцев и вынужден был удалиться за границу, в Швейцарию, до окончания борьбы. Есть слухи, что и сейчас он против соглашения с Гитлером.
Была еще горсточка галицийских добровольцев, но во главе их стоял офицер авантюристического склада, как мне показалось при знакомстве с ним в Крыму, а после и в Европе.
Не очень-то легко было Врангелю устанавливать дружественные соглашения и с домашними «иностранными» державами: с Всевеликим Войском Донским, с кубанскими и терскими казаками. Революционный центробежный откол частей бывшей единой империи изживался весьма трудно. Даже потеряв свои территории, атаманы, кроме прекрасного донского генерала Богаевского, все еще дышали ревностью по самостоятельности. Не сразу сговорились с ними. Наконец генерал Врангель по телефону попросил меня прибыть в Большой дворец и отслужить благодарственный молебен – столковались-таки! Где-то доселе хранится у меня фотография объединенных вождей. Точно где-нибудь среди индейских диких племен Америки!
Вот что значит революция! Легко разбить посуду, как трудно потом склеивать. И поймешь теперь, почему националисты-добровольцы боролись за «единую, великую, неделимую Россию». Это было здоровое течение в данном пункте. Потом и большевики пойдут по тому же пути объединения ослабевших разболтавшихся частей одного организма.
Еще мне нужно бы говорить об Украине, но тогда она была снова под советской властью, а не с Врангелем. А о временах Директории, Скоропадского и Петлюры я буду говорить в дальнейшем отделе – об Украинском Церковном соборе 1918–1919 годов.
И здесь пока этим заканчивается «иностранное обозрение».
Теперь мне нужно сказать еще о моральном и религиозном фронте врангелевского движения. Отчасти я уже говорил об этом. Не высока была и мораль: не белыми были, а серостью. Генерал старался по возможности подтягивать всех, и отчасти ему это удалось. Никаких оргий в тылу, о коих я писал прежде про деникинское время, уже не было. А если бы они завелись, то несомненно были бы подавлены Врангелем беспощадно. И здесь не может быть двух мнений, к чести главнокомандующего!
История должна сказать ему слово благодарности за это, как еще и за другое, о чем скоро будет речь.
Что касается самой Церкви, то и мы не могли сделать ничего особенного в пользу победы над красными, хотя мы и желали этого.
Авторитет Церкви вообще был слабый. Необходимо сознаться в этом. Голос наш дальше храмовых проповедей не слышался. Да и все движение добровольцев было, как говорилось, патриотическим, а не религиозным. Церковь, архиереи, попы, службы, молебны – все это для белых было лишь частью прошлой истории России, прошлого старого быта, неизжитой традиции и знаком антибольшевизма, протестом против безбожного интернационализма. А горения не было ни в мирянах, ни даже в нас, духовных. Мы не вели историю, а плелись за ней, как многие иные, потому не имеем никаких оснований жаловаться на паству, по пословице: «Каков поп, таков и приход» и наоборот.
Желая придать больший авторитет Церкви и нашему Синоду, генерал Врангель «выписал» с Афона митрополита Киевского, известного Антония (Храповицкого). Был с нами и митрополит Платон Одесский, потом уехавший в Болгарию, а оттуда вторично в Америку, и архиепископ Полтавский Феофан, и Таврический епископ Димитрий, и др. Среди членов Синода от духовенства и мирян были члены Московского собора 1917–1918 годов; известный профессор С. Н. Булгаков (бывший марксист, теперь протоиерей), граф Н.Н. Апраксин, о коем я упоминал раньше. Все люди ученые, будто бы умные. Но почти бессильные. Ни гермогенов, ни палицыных среди нас не оказалось. И выписка митрополита Антония ничуть не помогла делу. Да, мы оказались бряцающим кимвалом, которого никто почти не слышал. Нечего нам сваливать вину лишь на других.
Впрочем, за шесть месяцев правления Врангеля можно отметить несколько отдельных эпизодов или попыток Церкви тоже сделать что-нибудь внушительное, особое для поднятия духа.
Прежде всего выписали Курскую чудотворную икону Божией Матери. И с ней приехал епископ Полтавский Феофан в сопровождении монахов, прекрасных певцов. Когда пароход прибыл в Севастополь, то навстречу иконе вышел чуть ли не весь город, человек около семисот тысяч, преимущественно рабочие люди. Подъем был необычайный! За эти три года революции люди намучались и хотели чуда. Вышел навстречу генерал Врангель с Кривошеиным. Что у них было на душе, не знаю. Вероятно, не горели, не знали, собственно, что полагается в подобных случаях делать. Я тихо подсказываю генералу: «А вы бы взяли и тоже понесли икону!»
Он смиренно повиновался, с Кривошеиным взяли ее и несли в необыкновенной толчее народной массы. Сначала ее принесли к нему в Большой дворец – он же был у нас почти как царь. Тут встретил икону генерал Шатилов и другие. Почти все поклонились иконе. Многие до земли, а Паша не смирился, лишь сделал несколько спешных крестов. А он был ближайший друг генерала.
Потом начались службы по всем храмам. Это были дни торжества и религиозного подъема. Затем икону повезли в Ялту и другие города. Народ массами встречал ее везде. Была старая Русь! Затем я один повез ее на фронт в отдельном вагоне. Первым встретил меня генерал Туркул с конвоем. Был парад и молебен, стояли шпалерами войска в какой-то деревне на площади. Что было на душе у военных вождей, опять не знаю. Признаюсь: не очень я верил в их ревность по вере. Помню, как в Александровске при крестном ходе (о чем я говорил раньше) в штабе стояли офицеры за окном и небрежно курили, смотря на процессию с абсолютным равнодушием, думали, что их никто снаружи не замечает. А я отлично видел. Так и здесь: не знаю, не знаю... Кажется, что это больше делалось для того, чтобы поднять дух в солдатах, среди которых теперь были уже и мобилизованные селяки, и даже пленные красноармейцы. Дай Бог. чтобы я ошибся, но, кажется, было именно так. После падения белых икону возвратили снова в Сербию, где она пребывает и доселе. Иногда возили ее по русским колониям Европы. Репин нарисовал известную картину – встречу этой иконы народом возле Курска: впереди полицейские, потом какие-то толстые купчины, горбун на костылях, вонзившийся верующим пронзительным взором в Пречистую, несомую в раззолоченном балдахине, и народ, народ, народ... Сотни, тысячи, десятки тысяч народа... Пыль над бесчисленной толпою...
Между прочим, среди прибывших с ней монахов был казначей Курского монастыря архимандрит Аристарх. Он после жил в Сербском монастыре Петковице при моем правлении. И спокойно рассказывал, что большевики, захватив Курск, требовали от него денег. Это было в храме на клиросе. Он действительно не имел денег, о чем и заявил им. Те не верили и хотели тут же расстрелять его. Но архимандрит спокойно стоял на своем, ожидая смерти. Те отступили.
Эта Курская икона ознаменовалась уже в недавнее время тем, что когда злоумышленники под ее балдахин в монастыре подложили взрывчатую бомбу, то весь он был разрушен, а святая икона осталась невредимою.
Вторым важным событием были так называемые дни покаяния. По постановлению нашего Синода на 12–14 сентября (старого стиля) было назначено всеобщее покаяние в грехах. Там среди разных наших грехов поминалось и об убийстве царской семьи с невинными детьми. Эти три дня в городе Севастополе денно и нощно (например, во Владимирском соборе на горе) шли богослужения и исповеди. А на праздник Воздвижения Креста Господня причащались. Настроение было молитвенно покаянным. Но к концу этих дней я получил от какого-то ревнителя благочестия жалобное письмо: «Владыка, где же наше начальство? Почему никого из них не видно в храмах? Неужели лишь рабочим нужно каяться, а не им?»
И дальше в том же роде.
Я потом передал содержание письма Врангелю, да еще кажется и при жене. Он ответил нам: «Владыка! Мы тоже верующие. Но у нас иное было воспитание в семьях и школах, мы не афишировали нашей религиозности, даже стеснялись показывать ее. Нас тоже можно понять, да и дел масса».
Тут есть правда. Сам генерал – я это знаю – исповедовался и причащался. Не могу забыть и тех трех крестов его, какими он молился перед принятием главного командования.
Вот чтения этого самого послания нашего Синода и боялись духовные отцы в Александровске. Как же не бояться, если мы там каялись и в вине цареубийства! Большевики им этого не простили бы. Впрочем, известно, что патриарх Тихон отслужил панихиду по убиенной семье в самой Москве. По крайней мере, так писал о нем за границей прот. Рождественский в воспоминаниях о нем. Я не знаю этого доподлинно.
Наконец, можно было для любопытства вспомнить об одном оригинальном проекте, который молва приписывала мне. Не видя конца междоусобной резне, предложено было устроить грандиозный крестный ход, чуть не в миллион человек, и пойти с молитвами на север. И вот тогда-де проснется же совесть, и люди примирятся.
Такого детского проекта я ни тогда, ни теперь не мог бы предложить здравым людям. Но он действительно был и даже рассматривался на заседании Синода. Автором его был небезызвестный протоиерей о. Востоков, экзальтированный и самомнительный проповедник. Но, разумеется, Синод благоразумно отверг этот фантастично-сентиментальный проект. Большевики расстреляли бы этих мечтателей, и только. Да и наша власть не согласилась бы на осуществление его, будучи ответственной за народ. Однако слух об этом крестном ходе какими-то путями распространился по селам, и когда я приехал в Малую Белозерку, то селяки меня спрашивали: будет ли этот крестный ход? Видимо, намучившись, они хотели какими угодно путями добыть мир. Или хоть помечтать о нем.
В заключение характеристики «врангелевской эпопеи», как выражались некоторые о его времени, я хочу пожаловаться на общую духовную бедность нашу. У НАС ПОЧТИ НЕ БЫЛО РУКОВОДЯЩИХ ИДЕЙ, как не было их, конечно, и при Деникине.
Можно не соглашаться с большевиками и бороться против них, но нельзя отказать им в колоссальном размере идей политико-экономического и социального характера. Правда, они готовились к этому десятилетия. А что же мы все (и я, конечно, в том числе) могли противопоставить им со своей стороны? Старые привычки? Реставрацию изжитого петербургского периода русской истории и восстановление «священной собственности», Учредительное собрание или Земский собор, который каким-то чудом все-все разъяснит и устроит? Нет, мы были глубоко бедны идейно. И как же при такой серости мы могли надеяться на какой-то подвиг масс, который мог бы увлечь их за нами? Чем? Я думаю, что здесь лежала одна из главнейших причин провала всего «белого движения» – его безыдейность! Наша бездумность! Если бы мы глубоко всмотрелись в исторический процесс, изучили его, поняли – тогда?.. Тогда, вероятно, мы просто отказались бы от этого анти-исторического движения на него. Но мы не хотели думать, не могли думать: шли по инстинкту, по привычке, ощупью.
Я уже упоминал, что среди интеллигентов в Севастополе образовалась какая-то группа мыслителей, которые задались прямой целью именно осмысливать исторические процессы момента. Они даже составили подробный устав о «Думной думе» и через нее представили его главнокомандующему. И тогда, и теперь мне кажется, что нужно было бы приветствовать подобное явление, поддержать этих людей, воспользоваться ими для общей пользы! И что же? Генерал, прочитав, положил краткую, но сильную резолюцию: «Не подходит»... Почему не подходит, я и доселе не понимаю. Военные всегда думали, что история на них стоит, на силе войск, на стратегии вождей. Глубочайшая ошибка! Историю двигают идеи и страсти, а пушки уже потом стреляют.
И вот теперь, когда идет Вторая мировая война, много ли задумываемся мы о коренных причинах ее? Что делается идейного для преодоления противников? Старая история... Я в Нью-Йорке несколько раз поднимал вопрос о создании кружка любителей философии и истории и всегда встречал упорную лень и нежелание задумываться над основными вопросами. А после уж бывает поздно.
Между тем среди общества времен Врангеля были не одни эти «думные думцы», а и другие. Например, через меня к нему прошло несколько проектов о спасении России. У меня даже была особая папка с ироническим (и я был подобен своей среде) названием «Спасители». Помню, один инженер или агроном доказывал в огромном докладе (смешно даже писать), что весь секрет в постройке множества элеваторов. Или мы уж тогда начинали с ума сходить? Другой «спаситель», простой рабочий с Корабельной стороны, написал с грамматическими ошибками большущий устав о социалистическом переустройстве общества и верноподданнически преподнес его через меня вождю антисоциалистического движения Врангелю. Между прочим, хорошо помню, что в этом проекте предполагалось даже особое расписание пищи, и непременно с бутылкой хорошего кваса на человека. Я не шучу. Третий убеждал надеяться на чудо! Сказано же в Евангелии, что если будешь иметь веру с зерно, то и гору можешь сдвинуть. Но в общем все мы очень мало думали про глубины исторического движения. Не думал и лично Врангель. И потому один из офицеров сказал мне про него однажды:
– Нет, и Врангель не сокол и не жених России! А мы не были даже дружками его... Беднота!
Хотя я и сам не знал несомненного выхода, но все это беспокоило меня и побудило написать доклад премьер-министру Кривошеину. В нем я охарактеризовал общее положение наше с точки зрения религиозной, моральной и народной. И пришел к выводам, что по всем этим пунктам мы не стоим на должной высоте. Народ не считает нас своими. Далее я спрашивал: можем ли мы измениться? Опыт трех лег борьбы показывает – нет!
А если так, то мы должны сознаться, что спасителями Родины быть не можем.
– Как вы думаете, – спрашивал я, – можем ли мы еще измениться? Я не надеюсь.
– Я тоже не надеюсь, – холодно и спокойно согласился Кривошеий.
– А если так, – закончил я чтение своего доклада, – то нам нужно готовиться к отплытию, а Бог будет спасать Родину какими-то другими путями,
Через полтора-два месяца мы с ним действительно плыли от родных берегов в Константинополь. События конца развернулись таким образом.
Освобожденная от борьбы с Польшей Красная армия надвинулась на нас с северо-запада, около днепропетровского села Каховки, и с севера. Белые вынуждены были отступать, несмотря на всю храбрость свою.
В тыл прошли слухи, что на фронте неладно. Архиереи, члены Синода, полушутя, но со страхом говорят мне:
– Пойди узнай у своего Врангеля: каково военное положение?
Я пошел. Генерал ходил по кабинету Большого дворца. Спрашиваю.
– Отлично! Только чудо может помочь большевикам. Перекоп и Джанкой неприступны!
Возвращаюсь к архиереям, утешаю их: все прекрасно! Они благодушно разъезжаются опять по монастырям, где жили.
Проходит еще месяц. Слухи все ухудшаются. И тут вдруг в октябре наступили небывалые на юге морозы. Наша армия не была подготовлена к ним. И пришли известия, что мы отступаем над натиском красных, которыми командовал Фрунзе.
Синод снова собирается.
– Пойди спроси у Врангеля! Иду... Ходит нервно, но сдержанно.
– Каково положение?
– Конец! Только чудо может помочь нам! -кратко отвечает генерал.
– Как же вы недавно говорили, что чудо может помочь большевикам?
– Ну, что же? Разве я буду открывать всем карты? Положение безнадежное, силы неравны. Я ожидал этого с самого начала, как помните. Теперь остается надеяться лишь на чудо. Ну, а достойны ли мы чуда, это, владыка, вам, как архиерею, лучше полагается знать, чем мне, – с ласковой шуткой сказал он. – Нужно укладываться для немедленной эвакуации, у меня уже все заранее подготовлено. Так и скажите владыкам.
Я сказал... Переполох.. Недовольство Врангелем! А в сущности, чем он виноват? Ничем. Лишь один архиепископ Феофан Полтавский улыбался загадочно. Он чтил одну больную старицу в Ялте, О., вдову священника, как прозорливую. И она предсказала ему и другим, что бежать из Крыма не придется. Двум молодым юношам, сыновьям князя Т. и С. Н. Б., предсказывала, что они даже увидят златоглавый Кремль. И они бесстрашно лезли на врагов. Но князь Т. был убит в первом же сражении за Перекоп. Искали мы среди трупов и сына С. Н. Б., но не нашли. Оказалось, что он был взят в плен и после возвратился к родителям в Кореиз, недалеко от Ялты. Архиепископ Феофан еще верил в предсказания.
Скептически настроенный к разным ясновидящим, митрополит Антоний сказал: «Ну, если пророчица окажется права, пойду пешком (30 верст от Севастополя) в Ялту и поклонюсь в ноги ей!»
Увы! Идти не пришлось. А архиепископу Феофану я все же посоветовал тоже готовиться к отъезду. И он чуть не в последний час сложился и уехал на пароход с другими архиереями.
Перед концом генерал Врангель созвал высших своих сотрудников, министров, генералов, а также и митрополита Антония со мной. Спокойным твердым тоном он сказал коротенькую речь, которую начал словами: «И для героев есть предел!»
И объявил, что все кончено. Пароходы для армии и граждан, желающих эвакуироваться, готовы, о чем он еще с июля благоразумно дал соответствующие приказания.
Нужно было мобилизовать все суда, способные плыть через Черное море. Обеспечить их топливом, водой, пропитанием и надежным составом обслуживающих лиц. Распределить суда по разным портам – от Керчи до Евпатории, заранее дать расписания военным частям, где кому садиться, и самому уехать последним. Этим заведовал, кажется, скромный генерал Шатилов.
– А теперь слово за морским министром, адмиралом Кедровым!
Он был еще молод, но умен, энергичен и знал свое дело. Тот сообщил нам еще некоторые подробности. Оставался вопрос лишь о погоде.
– По морской науке в ноябре полагается лишь два-три-четыре дня спокойных, остальные – бурные. И я за это уж не ручаюсь, не от меня зависит.
К счастью, все пять-шесть дней пути по Черному морю была неожиданно спокойная погода. И то говорили после, будто бы (не ручаюсь) два каких-то малых судна, перегруженные людьми, утонули. Дай Бог, чтобы то было неправдой!
– Куда же мы едем? – спрашивают Врангеля.
– Пока в Константинополь, а дальше – совершенно неизвестно! И я ничего не могу обещать.
Просил и французское правительство, и славян, но пока согласия на прием нас не получено.
Заседание было коротким. В тот же день началась посадка на суда. Эвакуация была проведена очень хорошо, за исключением лишь Феодосии, и то по вине воинских частей. Одна из них, которая должна была по расписанию идти к своим транспортам на Керчь, боялась быть отрезанной большевиками и потому тоже бросилась кратчайшим путем на Феодосию, где таким образом столкнулась двойная группа войск. Все не могли попасть. Часть, и большая, говорили, чуть не до десяти тысяч, осталась будто бы на берегу и ушла в горы, а потом была перебита. Во главе «чрезвычайки» тогда стоял известный жестокий Бела Кун, венгерский еврей. После он участвовал в организации революции в Будапеште.
У нас в Севастополе эвакуация прошла безукоризненно. Рассказывали, что, отходя на свой небольшой пароход «Лукулл», генерал Врангель, прощаясь на пустой Графской пристани с остававшимися, спросил, нет ли еще желающих... Ответом ему были слезы и молчание. В последние часы, уже к вечеру, ко мне стали заявляться какие-то подозрительные лица: один татарин просил простить его, другой незнакомец просил принять по «очень важному делу» и т.д. Я чувствовал неладное и отказывал. А когда уже стемнело, я, надев вместо клобука простую священническую шляпу, ушел на пристань. Меня провожал прекрасный мой духовник, архимандрит о. Дионисий, спокойно оставшийся по воле Промысла Божия.
Незадолго перед отплытием прибежал ко мне мой помощник, протоиерей Г. Спасский, за советом: не остаться ли ему в России?
– Как вы думаете и чего хотите? – спрашиваю его.
– Я-то желал бы остаться, что бы ни случилось. Но моя матушка истерически протестует.
– Послушайтесь матушки и смиренно уезжайте.
После я назначил его заведующим духовенством флота, который ушел во французскую Бизерту, имя это теперь стало известно всему миру. Потом он переберется в Париж, и мы еще встретимся с ним. И разделимся.
Когда я садился на катер, присланный за мною с броненосца «Алексеев», справа пылал огромный четырех-пятиэтажный дом со складами американской помощи, подожженный хозяином, чтобы не оставлять добра большевикам. А налево, в открытом море, высился и играл огнями броненосец, к которому прыгал по волнам мой катер.
Дул свежий ветер. Но небо было, помнится, чистое. Меня подняли на судно, потом на блоках втащили и катер. Я уходил с родины, невесть куда. Вот уже скоро двадцать три года, как я не видел ее.
Была ночь...
Перед снятием с якоря меня вызвали на палубу. Мои близкие знакомые, жена вице-губернатора О.В.О. и семья Р. с нянькой-старушкой, побоялись остаться у большевиков. Наняли за бешеные деньги (сначала были в России керенки, потом на юге России выпустили «колокольчики») лодку и подплыли к борту броненосца, ссылаясь на мое имя. Я немедленно дал распоряжение поднять их и водворил всех в мою каюту. Судно тихо отплывало.
На другое утро было лишь серо-зеленое безбрежное море и серое облачное небо. Было серо и на душе...
На палубе мне бросилась в глаза следующая картина. Какая-то красивая полная дама водила прогуливать свою собачку. Прошедший мимо матрос злобно посмотрел на эту прихоть и хотел отшвырнуть болонку ногой. Но дама подняла скандал. А я подумал: неужели и ради таких вот добровольцы проливали свою кровь? Не стоила она этого! Не любит она ни народа, никого и ничего, кроме себя самой и своих прихотей...
Еще я заметил, как увязавшаяся за нами сова то садилась сослепу на палубу, то опять с испугу поднималась и летала над волнами, потом от усталости падала в воду, с усилием вспархивала снова, снова падала... Так и пропала в волнах. И зачем она улетела из Крыма? А мы потихоньку плыли и плыли от родных потерянных берегов...
Позже, в Европе, мне пришлось услышать о некоторых подробностях вступления Советской армии в Крым.
Белые в порядке отступили в назначенные места, кроме Керчи, как я говорил. Красные нигде не наседали на них, опасаясь засад. И оружие, и кони, и все прочее брошено было на произвол судьбы. И жалко было, говорят, видеть бродивших лошадей, тоскливо ржавших по своим уплывшим временным хозяевам. Скоро найдутся иные.
Мой духовник, о. Дионисий, недолго пожил в архиерейском доме. Его, как заведующего моим подворьем, арестовали и посадили в тюрьму. Привели на допрос.
– Признаешь нашу власть?
– Всякую власть велено признавать.
– Как ты смотришь на нас?
– Как на наказание Божие за грехи наши.
– Ага! Наказание! Ну, вот и посиди тут. А в наказание чистить клозеты.
– Слушаю. Только дайте побольше тряпочек. Это все можно потом отмыть. Прошло еще несколько недель.
– А теперь как смотришь на нас?
– Не иначе как на наказание Божие за грехи наши!
– Ну, еще посиди в наказание.
И сидел смиренно старец, чистя клозеты. Увидели красные его кротость и лояльность, выпустили. А он в шестой версте от Севастополя снял в аренду дачку с землей, собрал несколько послушников монастыря и опять занялся с ними молитвой и работами на огороде. Большевики его не трогали. Может быть, все это было несколько иначе, но такие рассказы привезла одна женщина, прибывшая в Софию.
Таврический архиерей Димитрий, родом грузин, из фамилии князей Абашидзе, тоже остался, хотя ему несомненно грозила смерть. Большевики пришли к нему в Симферополе в дом. Он встретил их с повышенной храбростью. Кто-то из них угрожал ему револьвером, а архиерей, будто бы ухватившись за оружие, сказал вызывающе: «Ну, стреляйте, стреляйте!» Не тронули и его. После он ушел на покой в Киево-Печерскую лавру и принял схиму, а управление епархией передал епископу Никодиму, беженцу из Киева. Остался в Крыму и автор покаянного послания, протоиерей отец С.Булгаков. Но через два года он вместе с несколькими другими десятками интеллигентов был выслан советской властью за границу, в Европу, как вредный для Советского Союза человек. Так наступил конец белых...