Источник

III. О. Василий Зеньковский о себе самом

Из моей жизни2

В детстве я был религиозным ребенком, ходил вместе с отцом (который был тогда церковным старостой) в церковь. Все детство – до 14 лет было освещено несколько матовым, но светлым сиянием Церкви. Дед мой был священником – и мне тогда казалось священство чем-то недостижимо высоким, чего удостаиваются немногие избранники. Из церковных переживаний одно лишь залегло в душе надолго – похороны дочери нашего священника. Все, что я видел и чувствовал, раздирало мое сердце, но я сознавал с какой-то мучительной ясностью – что похороны это проводы в другой мир. Гроб, своей бьющей по нервам «нарядностью», пение спокойное, почти торжественное, но и печальное, – все как будто говорило о том, что ныне, в час похорон, небо отнимает у людей это дитя – и делает это спокойно, почти строго, но не сердясь, а даже соболезнуя. А все кругом плакали, особенно страшно рыдал отец – и сердце мое переполнялось болью, которая с какой-то остротой врезалась в сердце. Тайна смерти на мгновение коснулась моего сердца, ужаснула, а вместе с тем внесла в душу сознание наличности иного мира – закрытого, но реального... О детских суевериях, которыми нас в обилии снабжала прислуга, вспоминать не стоит.

Когда было 14 лет, я к этому времени был уже очень развитым мальчиком. Кроме русской литературы я уже читал Шекспира, Шиллера, Диккенса. Когда мне впервые стали попадаться биографии замечательных людей (в серии, которую издавал Павленков «Жизнь замечательных людей»), попалась мне биография Белинского, написанная кем-то из его восторженных почитателей, я с удивлением и горестным недоумением узнал о том, что в последние годы жизни Белинский был неверующим человеком. Этого я никак не мог связать с тем образом идеалиста и горячего апологета человечности, каким рисовался мне Белинский. Как может умный, даровитый человек не верить в Бога, – спрашивал я себя и не мог разрешить этого недоумения.

Когда мне исполнилось 17 лет, мне попались сомнения Писарева. Я прочел решительно все – для меня наступила пора страстного, нетерпеливого радикализма: Писарев разбил мои верования и вместе с тем надолго подчинил тому самоуверенному догматизму, который отличает все научно-популярные издания. У Писарева, как известно, был первоклассный популяризаторский талант – пишет он легко и увлекательно. Более всего меня поразило учение об эволюции мира, вся величавая и удивительная картина, какую рисует наука. Писарев не просто излагает современное естественное научное мировоззрение – он вместе с тем резко и беспощадно бичует «современную схоластику». В реализме, в публицистических обличениях Писарева было много правды, которая меня не могла не увлекать. Писарев втягивал меня в новый для меня мир, где высший авторитет и главная сила – наука, где доводом является позивитистическая формула Писарева: «Слова и иллюзии гибнут, а факты остаются». Во всяком случае, мое прежнее религиозное миропонимание как бы стушевалось, без боя сдало все свои позиции. Я безраздельно подчинился «истине» научной мысли, – хотя было мне это больно и даже мучительно; но разве можно не признавать истины и жить неправдой? Религия не отвергалась прямо в том, что мне открывалось в мировоззрении Писарева, – она просто была признана умершей, ненужной «иллюзией». Я живо помню, что мне было горько и больно на душе, но что же было делать, раз мне открылось, что истина не на стороне религии?

Преподавателем «Закона Божия» был у нас в гимназии очень образованный и умный священник – о. Андрей Коровицкий. Меня чрезвычайно воодушевляли его уроки – особенно когда я проходил богослужение. Службы церковные я хорошо знал, так как был певчим; очень любил я все службы, особенно торжественные. Но когда «писаревщина» отравила мою душу, то, хотя я, конечно, продолжал ходить в церковь (будучи в пансионе при гимназии, я не мог уклониться от службы), но уроки Закона Божия сразу потеряли для меня всякий интерес. Я не доверял никому, а тем более священнику, своих религиозных сомнений и отрицаний, выполнял все, что в отношении Церкви требовалось, но с каждым месяцем я все более отдалялся от религиозного мировоззрения. Когда мне было 16 лет (я был в 6 классе гимназии) мы стали изучать физику, и в талантливом изложении нашего учителя физики (Г.Н. Флоринского) я находил все более вдохновения, чтобы радикально уходить в сторону атеизма. В этом же году я читал бойко написанную книгу Дренера – «История умственного развития Европы», Бокля («История цивилизации») и проникался все более мыслию о «реакционной» и «ретроградной» природе всякой религии... В этом же году я писал драматические этюды. Одна драма в 4-х актах имела своим героем профессора физиологии, который теряет веру благодаря ее несоединимости с наукой, но чрезвычайно страдает от этого, скорбя, что наука изгнала из его души религиозный мир...

Увлечение системой научного миросозерцания не помешало мне задумываться над вопросом, который меня начал тогда сильно занимать, а именно: как объяснить возникновение сознания? Еще не зная психологии, но понимая, что на основе материализма трудно раскрыть именно тайну сознания, я много размышлял на эту тему и написал целый этюд, цель которого состояла в том, чтобы «вывести» сознание из чисто физиологических процессов.

Мне было 17 лет, когда в мои руки попала замечательная книга Геффдинга «Очерки психологии». Этой книге, которую я не просто читал, но можно сказать – изучал, я считаю себя в разных отношениях чрезвычайно обязанным. Прежде всего, она пробудила у меня вкус к психологии, который, как я отметил, у меня уже проявлялся раньше, но был чрезвычайно неправильно ориентирован в тонах материализма. Серьезные и глубокие анализы Геффдинга, вся система психических функций, так тонко и по-настоящему анализированная, – все это дало мне неизъяснимое наслаждение. Навсегда полюбил я науку, исследование, как таковое, полюбил точный, кропотливый, но доходящий до последних глубин анализ. Геффдинг вместе с тем радикально излечил меня от материализма и сделал возможным критицизм в отношении скороспелых естественно-научных построений; подготовил почву для философии. Когда же я прочел с чрезвычайным вниманием оба тома Ланге «История материализма», – во мне началось духовное освобождение. Я понял, что построения материалистического характера не могут быть удержаны, а с этим падали те самые идеи, которые вытесняли во мне религиозный миp. Там же я познакомился впервые с учением Канта, с указанием на то, что наука и религия, находясь в разных планах духовной жизни, никогда не могут противоречить одна другой. Я еще не окончил гимназии, когда во мне это духовное освобождение стало приносить свои плоды. Детская вера не возвращалась, но уже не было того угнетенного состояния, которое было раньше. Душа моя всецело увлекалась науками и философскими интересами, но к религии была равнодушна, словно утеряла вкус к Церкви. К этому присоединились, кроме того, что было в сфере «ума», иные причины – первая «личная» драма, охладившая душу, но факт состоял в том, что религиозная сфера меня не интересовала, что вся страстная и напряженная работа души уходила в научно-философскую, отчасти морально-общественную область.

Когда я окончил гимназию и поступил в Университет (на «естественное» отделение), в течение летних каникул я по одному случайному поводу начал писать небольшую работу о Гоголе. Я перечел все его сочинения, – и в его знаменитой «Переписке с друзьями», его Исповеди и теоретических отрывках, а потом в изучении его переписки передо мной открылся впервые мир русских религиозных исканий. Небольшая работа о Гоголе, которая легла в основу моих будущих занятий им, приближала меня к религиозному миру, во мне еще ничто не дрожало, еще оставалось закрытой, замершей моя душа в этом отношении, но объективная ценность религии, уважение к ней все громче рисовалось передо мною.

В Университете я с головой ушел в научную жизнь, был всецело поглощен ею. Освобождение от «личной» драмы шло медленно, но душа моя больше и глубже отходила от всяких «чувств».

На Пасхе 1903 года – мне было уже 22 года, я был уже на 3-м курсе естественного факультета – брат мой Александр привел к нам в дом некоего Влад. Ник. Лашнюкова, сослуживца его по одному учреждению. Лашнюков заговорил со мной о значении и смысле Пасхи, – и на мое скептическое отношение к реальности Воскресения Христа – стал развивать апологетические идеи в защиту его реальности. Слушая его, я должен был добросовестно признать, что мое небрежное и равнодушное отношение к Христианству было несоединимо с научной совестливостью, – я признал, что я должен, если хочу остаться при своем отрицании, тщательно изучить всю литературу о Христе, что религия не может быть просто «терпима», что она связана слишком глубоко с самыми важными сторонами духа, чтобы я мог оставаться при прежнем отношении. Я без колебания отдался изучению Христианства, на что у меня ушло около двух лет непрерывной и неустанной работы – я отдавал решительно все свободное от студенческих занятий время изучению основ христианства, истории Церкви и т.д.

Новый мир открылся передо мной. Я не только принял в себя умом всю истинность и силу христианства, не только в чтении Св. Отцов проникся тайною церковного разума, но я без колебаний принял центральность религиозной сферы, центральность для мировоззрения, для души. В завершении всей этой работы я имел возможность прочитать все сочинения Влад. Соловьева, который имел на меня тоже громадное влияние – и по четкости разных богословских его формул, по его всепроникающему и универсальному историзму и, наконец, по его философской широте и основательности. Переход на сторону религиозного мировоззрения во мне совершился до конца, безраздельно.

Хочу еще отметить одно литературное мое переживание, имевшее тоже немалое влияние на эмоциональное восприятие христианства – я имею в виду книгу ”Les Miserables» В.Гюго. Это было в 190 году. Я жил в качестве репетитора в семье И. недалеко от Днепра. Это была старинная прекрасная усадьба с превосходной библиотекой; в усадьбе, кроме моего ученика и его матери, высокоинтеллигентной женщины, никого не было. Здесь я нашел ”Les Miserables”, которых никогда раньше не читал; впечатление, произведенное на меня этой книгой, было поистине исключительное. И образ еп. Бьенвеню, и самого Жана Вальжана, бесчисленные и часто очень глубокие, и часто очень удачные по форме размышления на религиозные темы самого В. Гюго – все это падало в душу и что-то зажигало в ней. Я был больше чем взволнован – я был потрясен и часто чувствовал, что глаза наполняются слезами. На всю жизнь осталась в душе моей благодарная память о В.Гюго, имя которого я люблю поминать среди тех умерших писателей, которым я чувствую себя обязанным.

На этом кончается первый период в истории восстановления у меня религиозной жизни. Перехожу ко второму периоду.

Я считаю вторым периодом в своей религиозной жизни то время, когда я стал уже литературно выражать свои религиозные убеждения. Надо, однако, заметить, что в то время, как интеллектуальная преданность христианству определилась у меня очень рано, отношение к Церкви еще долго оставалось вялым и неопределенным. И даже странно: я ходил в Церковь как бы украдкой, не желая обращать на себя внимания. Не думаю, что это зависело от какой-либо незаконченности или нерешительности в религиозных убеждениях. Не думаю этого потому, что, например, отчетливо помню, что до моего знакомства с С.Н. Булгаковым (см. ниже) я чувствовал к нему некоторое отталкивание – за то, что он на одной лекции, на которой я был, как бы игриво или легкомысленно отозвался о церковности... Может быть, я был и неправ о нем, но тогда мне почувствовалась эта черта, и она меня оттолкнула от него. Не думаю, что если бы у меня самого была какая-то нерешительность к Церкви, что я мог бы иметь такие чувства к Булгакову. Насколько я себя знаю, думаю, что мне не хотелось тогда другим открывать то, что пока творилось внутри, что я тщательно избегал того, чтобы быть вместе с теми, кто афишировал свое отношение к Церкви.

Лашнюков после упомянутой выше беседы стал часто приходить к нам в дом и беседовать на религиозные темы. Он, будучи сам журналистом (и поэтом), и зазвал меня в «литературную работу». Он предложил мне принять участие в еженедельной газете «Юго-Западная Неделя» и вести там религиозно-философские «фельетоны», и давать библиографические заметки. Журнальчик этот успехом не пользовался – его религиозное направление никого не увлекало. Сам Лашнюков был, бесспорно, талантливый человек, его статьи (и стихотворения) были часто очень хороши, но журнальчик расходился очень плохо и через полгода кончился. Лашнюков и сам пристроился, и меня позвал в Харьковскую газету «Юго-Западный Край», где мне отводили под философский фельетон место раз в неделю. Я приобрел вкус к литературной работе и писал там больше полугода; из статей мне запомнилась лишь статья о книге Шестова «Апофеоз беспочвенности». Статья моя называлась «На скользком пути»; она очень понравилась моему учителю, проф. Г.И. Челпанову, дала мнее тогда же случай близко познакомиться с самим Шестовым.

Между тем у Лашнюкова зимой 1904/5 г. зародился новый план – издания христианской газеты. Это было уже во время «весны», провозглашенной кн. Святополк-Мирским. Лашнюков сговорился с С.Н. Булгаковым (который до лета 1905 г. оставался в Киеве) и настоял на моем знакомстве с С.Н. – это было приблизительно в феврале 1905 г. К этому времени у меня уже сложились знакомства с профессорами Киевской Духовной Академии, особенно с П.П. Кудрявцевым и В.И. Экземплярским. Встречи с Булгаковым шли довольно интенсивно; было решено, что Б. привлечет Московскую группу (Флоренского, Эрна, Свенцицкого, Волжского); Волжский переехал на время в Киев, и я узнал его тогда ближе. Газета, для которой мы придумали название «Народ» – должна была быть ежедневной. Издателем брался некий Винокуров (к литературе не имевший решительно никакого отношения – его увлек тот же Лашнюков, уговоривший его для начала вложить 10 000 руб.), официальным редактором значился Лашнюков. В газете этой каждый день появлялись и мои статьи (я помню только об одной под названием «Либерализм и социализм»), мы втроем (Булгаков, Лашнюков и я) были внутренно ответственной группой. Газета расходилась недурно, но средств, отпущенных на нее Винокуровым, явно не могло хватить, – и мы сознательно берегли газету, имевшую яркий «христианско-социалистический» характер. Газета, действительно, на 8-м номере была закрыта, что выводило нас из необходимости самим, из-за отсутствия денег, прекратить издание. Булгаков был до крайности возмущен – не Винокуровым, на которого и рассчитывать нельзя было, а Лашнюковым, который решительно утверждал, что за деньгами дело не станет. Выписка Волжского и Свенцицкого одна чего стоила! Вообще Лашнюков показал себя в этом деле достаточно легкомысленным.

Так или иначе, существование газеты оборвалось, с чем кончилось и мое литературное «исповедничество» и открылись новые пути. Я сблизился за это время не только с Булгаковым, но и с профессорами Киевской Духовной Академии (ее «левой» частью), и осенью 1905 г. мы решили открыть в Киеве Религиозно-философское Общество. Булгаков еще летом переехал в Москву (с этого времени у меня началась с ним постоянная переписка, иногда чрезвычайно оживленная и объемистая. У меня хранилась очень большая пачка писем Булгакова ко мне, – но все это погибло, когда в 1919 г. мне пришлось спешно уезжать из Киева заграницу) .

Первым председателем Рел. Фил. Общества в Киеве был В.И. Экземплярский, я был товар. Председателя, хотя был еще только студентом Университета. Но к этому времени у меня уже стало складываться научное имя (еще с 1902 г. я стал печатать статьи по психологии и философии – в «Педагогической Мысли» – ее издавал прив. доц. И.И. Челпанов). У меня уже была переработана в большую книгу моя прежняя небольшая работа о Гоголе; я ее читал в ряде рефератов у проф. Н.П. Дашкевича, который мне ее очень хвалил и брался через Овсянико-Куликовского пристраивать ее в «Вестник Европы». Но Овсянико-Куликовский, хотя и дал хороший отзыв о работе, но требовал, чтобы я ее разбил на ряд отдельных этюдов, что тогда было для меня неинтересно, и я отказался от его предложения. Доскажу кстати историю этой моей работы. В 1910 году Булгаков предложил мне переработать мою книгу для серии биографий, которые издавало упомянутое выше Московское издательство «Путь». Я охотно согласился и переработал, несколько сузив работу (она должна была быть посвященной только религиозному пути Гоголя). Но и тут меня ждала неудача – я мог вместить мою работу лишь в 2 тома. Булгаков и Бердяев оба решительно настаивали на том, чтобы я сократил книгу вдвое. Я никак не мог согласиться на это и разорвал соглашение с ними... Позже, когда в 1915 г. Экземплярский (уже тогда уволенный из профессуры в Киево-Дух. Академии – см. об этом дальше) вместе со всеми нами (деятелями Рел.-Фил. Общества в Киеве) стал издавать журнал «Христианская Мысль», то там было напечатано первые три или четыре главы моей книги (около 10 печатных листов). Это – единственное, что вообще увидело свет из всей моей работы о Гоголе.

Итак, в 1905 году мы открыли Рел.-Фил. Общество имени Влад. Соловьева в Киеве. Я вместе с другими делал часто доклады; очень помню историю, связанную с одним моим докладом, который носил название «Об историческом христианстве». Он был по существу направлен против моих друзей по Дух. Академии: их критицизм в отношении к церковной традиции (мои все друзья принадлежали к церковным радикальным кругам) возмущал меня давно, – и я решил однажды выступить прямо и решительно против того, что я называл – «церковным нигилизмом» (в резком отвержении церковного радикализма тогда чрезвычайно со мной сходился Булгаков). Доклад мой был принят не холодно, а болезненно – но надо сказать, что с того времени у моих друзей много в их высказываниях стало носить другой характер.

В 1911 или 1912 г. «Путь» решил издать сборник, посвященный религиозным взглядам Л.Н. Толстого (под названием «Религия Толстого») – я туда дал статью под названием «Имперсонализм в религии Толстого». Дал туда статью и Экземплярский, который в статье сравнивал этический радикализм Толстого с воззрениями И. Златоуста. После этого Св. Синод, давно негодовавший на Экземплярского за его решительную борьбу с защитниками смертной казни, нашел в этом сравнении достаточный предлог, чтобы уволить Экземплярского. Тогда же всем профессорам Дух. Академии официально было запрещено принимать участие в Рел.-Фил. Обществах. Экземплярский отказался от звания Председателя Рел.-Фил. Общества (хотя он был уже уволен от профессуры), и мне пришлось быть его Председателем (с 1911 г.). Я к этому времени уже окончил Университет и готовился к магистерскому экзамену.

Кроме публичных собраний Р.Ф. Общества, в которых профессора Дух. Академии могли принимать участие лишь по особому приглашению (как приглашение лектора, не как члена), у нас каждые 2–3 недели устраивались в частном доме (обыкновенно у А.Л. Иваницкой, позже монахини в Пюхтицком монастыре под Нарвой, ныне живущей в Америке). Эти собрания очень много давали мне потому, что в них говорили «до конца», не стесняясь. Здесь окрепло мое отношение к церковным проблемам; я во многом принял формулы наших академических профессоров.

Теперь совсем вкратце расскажу о том, что считаю дальнейшими фазами в моей религиозной жизни.

Другое, что должен помянуть, – это все, что религиозно было связано для меня с падением монархии, большевизмом и затем участием моим в украинском правительстве. Об этом я достаточно рассказал в своих мемуарах (под названием «Пять месяцев у власти»), которые находятся в Архиве русском в Праге.

Отъезд из России, встреча с русской молодежью в Белграде, возникновение Русского Христианского Студенческого Движения, мое участие и работа в нем, – все это рассказано мной в воспоминаниях, касающихся Р.С.Х. Движения.

Остается досказать то, что началось с 1/1 Х 1939 г.

***

Но тут мне хочется остановиться и поговорить о другом – о своих ошибках, – не грехах, о чем здесь неуместно писать, а именно об ошибках. Сейчас, когда я это пишу, мне «стукнуло» 75 лет – как раз и время оглянуться.

Ошибок, конечно, было у меня без конца, впрочем, если бы я начал заново жить, некоторые ошибки я все равно повторил бы – настолько они вытекали из самой души моей.

Первой крупной ошибкой моей жизни было то, что я потратил на Университет 9 лет. Я не мог не поступить на естественный факультет по окончании гимназии – я был тогда зачарован еще позитивизмом, успехами естествознания... Но уже в конце первого года, когда я стал посещать семинар Т.И. Челпанова, а особенно после 2-го года, когда мои философские интересы выступили на первый план – зачем я кончал естественный факультет? Думаю, что здесь проявилась и широта моих научных интересов и неумение трезво учитывать условия моей жизни. Достаточно сказать, что уроки я давал все время от 4-х до 8-ми часов в день в разные годы (это было неизбежно по условиям моей семьи); при этих условиях ненужной и вредной роскошью надо признать пребывание в Университете 9 лет! И ненужно было так углублять знания, которые потом забылись (электрохимия, электрофизиология и т.д.), – сколько я читал, сколько изучал тогда! На филологическом факультете – тут уже ничто не пропало, так как историей, литературой я занимаюсь доныне.

Тут была еще другая черта, которая есть, конечно, слабость во мне – я не строю сам свою жизнь – я строю планы, то, что дается легко, я и делаю, но не более. Почему я не женился на Э., которая любила меня? Она с семьей уехала в Орел, а я так и не «догадался» поехать в Орел, зафиксировать с ее родителями наши отношения до времени, когда я кончу Университет. Э. меня ждала 5 лет! Но когда из писем она узнала, что я перехожу на другой факультет, т.е. что надо ждать еще 4 года, ее уверенность в том, что мы повенчаемся, растаяла, – она, не без влияния родителей, приняла предложение одного человека, полюбившего ее. Но вот что странно: не женился я по какому-то пассивному отношению к своей судьбе, а вышло (оглядываясь на все годы назад), что это не было глупой случайностью, но что это было связано с таинственным логосом моей жизни. Не случайно еще два моих романа, глубоких и сильных, кончились вничью...

Неумение и потому нежелание «строить свою жизнь» (что не означало во мне неумения принимать большие решения) так и до настоящего времени типично для меня. В общем, если мне все удавалось (в внешнем смысле слова) в жизни, то это меньше всего зависело от моей активности – я только не мешал своей «судьбе» рисовать рисунок моей жизни. Без всяких шагов с моей стороны я был оставлен А.Н. Гиляровичем для подготовки к профессорскому званию. Без малейших усилий с моей стороны я попал в 1913 и 1914 г. заграницу (Германия, Италия, Австрия). Независимо от меня я сразу по выдержании магистерского экзамена получил обязательный курс в Университете. Мне везло в внешних путях жизни, – я не противился своей судьбе, но и не делал ее сам.

Когда я вошел в состав преподавателей Института дошкольного воспитания, через 2 года меня неожиданно выбрали в Директора его. Я не противился; у меня и тогда и никогда вообще не было ни честолюбия, ни тщеславия, но я не противился особенно ничему. Выбрали директором – хорошо, пусть будет так... Но это накопляло мой общественный опыт. Когда Экземплярский отказался от Председательствования в Рел.-Фил. Обществе в Киеве – я не противился, когда меня избрали Председателем.

Но вот, что уже было настоящей и ненужной ошибкой в моей жизни, очень много создавшей мне позже осложнений – это непротивление деятелям Украинского Народного Университета, когда меня упросили читать (по-русски! по-украински я никогда не умел говорить) лекции по истории философии.

Правда, у меня были некоторые «мотивы» для этой «ошибки»: отец мой, принадлежавший к так называемым «украинофилам» (он входил в группу проф. Антоновича), заложил у меня любовь к украинской песне, отчасти к поэзии. В дошкольном Институте девицы украинки (шел 1916 г., с украинцами правительство заигрывало) просили разрешить устроить детский сад «на мове». Я разрешил; мне, либералу, каким я был тогда (да и теперь я все тот же) , казалось, что свобода есть волшебный ключ, отворяющий самые замечательные проблемы...

Вот я и стал профессором Украинского Университета. А когда собрался первый всеукраинский съезд духовенства и мирян и меня устроители позвали туда – я пошел. Так как у меня уже было имя, то естественно, что меня выбрали в епископский Совет. А при созыве отдельного украинского Собора (с благословения Патриарха) меня выбрали в Товарищи Председателя. Я и здесь не отказался... Отказался только выставить свою кандидатуру в Украинские Митрополиты (что и было просто благоразумно). Но моя украинская «карьера» этим не окончилась, – попал я, совсем уже против своей воли, в Министры исповедания при Гетмане. Но друзья по Духовной Академии и Рел.-Фил. Обществу настаивали – я не сумел противиться. Увы! Ни честолюбия, ни славолюбия у меня не было, но я видел (насколько тогда вообще что-либо можно было видеть) , что я нужен действительно, что с моими данными я, может быть, смогу что-нибудь сделать для церковного мира. Этот мотив победил мое сопротивление.

Я кое-что и сделал – но за свое украинство я и пострадал – мне пришлось покинуть родину, свою маму, уехать заграницу... И снова – мое «непротивление» оказалось как бы провиденциально ценным, вся моя работа (единственное, чем поистине могу похвалиться) с молодежью, т.е. создание Русского Студенческого Христианского Движения – как бы показывает, что именно так и нужно было, чтобы я был выброшен заграницу. Я не делаю никаких мистических обобщений из этого, но правда, странно все это: оглядываясь на прожитую жизнь, я вижу в ней какую-то логику, рисунок которой был создан не мною, но выявлению которого содействовало мое пассивное отношение к судьбе.

Но вот в 1920 г. я в Белграде. Меня считают другие русские профессора правым, левые мне не дают никакого места в Университете. Я терплю, – но все же когда меня позвали в преподаватели русской литературы в Сараевский Кадетский Корпус, я воспротивился – уж очень было грустно расстаться с университетской «карьерой». «Случай» меня вскоре выручил, я получил сразу приглашение на два факультета в Белграде – на богословский и философский, сам не приложив к этому никаких усилий.

Когда образовался в Белграде первый православный кружок из студентов, они, знавшие меня уже по лекциям, пригласили быть членом его. Я пошел – и опять без всякого желания что-либо предпринимать со студентами. А все же получилось огромное дело из этого моего сближения со студентами.

В 1923 г. мой брат, живший тогда в Праге, добился моего приглашения в вновь организованный Русский Педагогический Институт (он встретил сопротивление со стороны его Директора С.А. Острогорского). Я переехал в Прагу не по свое инициативе... Мне было грустно, тяжело покидать Белград, моих юных друзей; если бы они сказали мне тогда решительно, чтобы я оставался, я бы остался. Но они не настаивали, и я сам... отдался снова течению событий, не мною создаваемых. И снова оказалось – из этого случайного факта, из этого моего непротивления вышла (снова не по моей воле) новая работа. Русское Студенческое Христианское Движение именно в Праге чрезвычайно выросло, организовалось, – и не будь я там, это утверждаю решительно, не было бы того, что было (ибо главные года, помимо меня «деятели» – Никитин и Липеровский, хотя и были сами людьми православными, но держались направления «интерконфессионального», – с которым православным людям не по пути. Среди вещей, которые я могу считать своей заслугой – это утверждение православного типа работы в нашем Движении).

Я не считаю поэтому «ошибкой» то, что я покинул Белград, – а если вспомнить, что через несколько лет вспыхнула распря между т.наз. Карловацкими архиереями и м. Евлогием (на стороне которого были все мои симпатии), то ясно, каким счастьем обернулось для меня то, что события, помимо меня сложившиеся, увели меня из Белграда в Прагу...

О. Василий Зеньковский. Очерк внутренней моей биографии3

(Отрывок)

…Отъезд из Белграда не разорвал моих новых связей с молодежью на религиозной почве: в том же 1923 г. состоялся в Чехии съезд русских религиозных кружков, молодежи из всех стран рассеяния. Я принял живое участие в этом съезде, который положил начало Русского Студенческого Христианского Движения (председателем которого я состою до сих пор). Эти три новых дела – ведение Педагогического Бюро, лекции в Педагогическом Институте и ведение Русского Студенческого Христианского движения заполнили меня совершенно. Я не бросал научной работы, но мое время и моя душа были преимущественно отданы этим делам. Уже в эти годы (как и в дальнейшие) я много ездил по всем собраниям русского рассеяния (от Финляндии до Болгарии). Но в 1926 году чешское правительство прекратило свою субсидию Педагогическому Институту, и я, воспользовавшись предоставленной мне Рокфеллеровской стипендией, поехал в Америку со специальной целью – изучить постановку религиозного воспитания в Америке.

Я пробыл в Америке 9 месяцев и вернулся в Париж летом 1927 г. – где уже и остался как профессор Богословского Института. С 1927 г., в мою жизнь вошло еще одно дело – Религиозно-Педагогический Кабинет. С этого же времени началось усиленное мое участие в различных международных экуменических комиссиях и съездах. Это же связало меня и с православными странами на Ближнем Востоке. Описать все то, что приходилось мне делать и писать за это время не могу, – это потребовало бы слишком много места.

Жизнь текла густым, непрерывным потоком. В 1938 г. я был на съезде в Швеции и оттуда проехал в Финляндию, чтобы навестить о. С. Четверикова, жившего тогда в Валаамском монастыре. На несколько дней погрузился я в тихую жизнь монастыря, – это было видение старой России в ее монастырском лике. А в 1939 г., вспыхнула вторая мировая война, – и за день до объявления войны французские власти арестовали меня и вместе с другими «suspects» отправили в Sante (1) . 40 дней прожил я в одиночной камере, не был ни разу допрошен. Священника со св. Дарами допустили ко мне впервые через 3 недели... А через 40 дней пребывания в Sante отправили на юг в лагерь Vernet. И там меня не допрашивали, но жилось легче там – я был среди людей, мог работать (много писал). Американские друзья устроили мне возможность уехать в Америку; все было готово, но за несколько дней до отъезда я, по приказу немецких властей, был вызван в Париж, как «свидетель» по неизвестному мне делу. Немцы охотились за одним человеком, бывшим в лагере, но хотели прикрыть этот вызов одновременным вызовом по фиктивному делу других лиц, в число которых попал и я. Так кончился мой арест (длившийся в целом 14 месяцев), я был возвращен к своей обычной деятельности.

Пребывание в одиночке в Sante, а затем в лагере привело меня к решению принять священство. Митрополит Евлогий рукоположил меня (в марте 1942 г.). Еще до войны я был приглашен к участию в Епархиальном Совете (как мирянин), после рукоположения остался в составе Епарх. Совета; после 1953 г., пришлось стать председателем Еп. Совета, от чего я смог освободиться лишь в сентябре 1957 года...

В последние годы я усиленно работаю над выработкой основ христианской гносеологии. В целом книга моя написана, но я без конца продолжаю перерабатывать текст. Надежды напечатать эту книгу нет, – поэтому где могу, печатаю отдельные главы.

О других многочисленных статьях, написанных за последнее время, упоминать не стоит. Пора бы все собрать в цельном издании, но эта задача в условиях эмиграции неосуществима.

Моим друзьям4

Я пишу эти страницы для моих друзей, мнением которых я дорожу, но ошибочные суждения, которых обо мне меня часто ранят. Но я не могу и осуждать их за это – я обязан, однако друзьям и только друзьям – объяснениями тех разных моих дел и отношений, которые они, не зная всех фактов, неправильно (с моей точки) освещают. Я вовсе не хочу этим сказать, что я всегда был прав – расхождение в оценках фактов почти неизбежно даже среди самых близких людей. Но дело идет не об оценках, а о фактах.

Если бы ошибочные суждения обо мне касались только моей личности, моего характера и т.д. – это было бы только неприятной стороной моей жизни. Но как раз именно то, что я хочу здесь осветить, связано с теми или иными сторонами моей деятельности, т.е. входят составной частью в суждения о тех явлениях и фактах, которые были связаны с моим участием в них. Тем самым ошибочные суждения обо мне получают неизбежно иной уже характер, отражаются на понимании ряда явлений общего и даже исторического характера.

Однако я все же занят на этих страницах освещением моего участия в разных событиях. Я дважды уже писал кое о чем: 1) Первый очерк «Пять месяцев у власти» (касающийся моего участия в Гетманском Правительстве на Украине) находился в Праге в Русском Архиве – но оттуда в 1947 г. был передан в Публичную Библиотеку в Петрограде. Недоступность для моих друзей этого очерка заставляет меня – хотя бы очень коротко – вновь записать самое главное из этого эпизода моей жизни. 2) Второй очерк – о моем участии в жизни Русского Студенческого Христианского Движения, написанный мной лет 5 назад, находится среди моих бумаг – поэтому этого эпизода моей жизни я здесь не буду касаться (1).

Зачем будут написаны дальнейшие страницы? Прежде всего, чтобы помочь моим друзьям (насколько они этого хотят) понять разные факты из моей деятельности. А затем – и это гораздо важнее – помочь им в том, чтобы у них было, что сказать моим хулителям. Таковых не очень много, но они есть...

I

Я хочу начать с того, что мне в моей жизни было всего дороже, что непрестанно и доныне действует во мне – о моей научной работе. Я ненасытимо люблю мир идей, люблю изучать разные отрасли знания; моя последняя специальность – философия – это как бы большая узловая станция, где скрещивается много разных путей. Потребность изучать, исследовать у меня сильнее, чем потребность синтеза, – и всегда у меня такая arriere pensee, что для синтеза еще не пришло для меня время. Ход моих всех внешних движений быстрый, но темп работы моей мысли не быстрый. Часто мне нужны дни и недели, чтобы я мог «поймать» свою мысль, формирование которой я в себе чувствую. Ужасно не любил я всегда, не люблю и ныне, тот тип мыслительной работы, когда сразу, так сказать, по горячим следам какого-либо события или доклада, формулируют свое отношение. Это совсем вроде того, чтобы при варке варенья интересоваться только пенками, а не самим вареньем. Эта медлительность в самом формировании моих мыслей меня самого не раз шокировала; я знал и знаю, что очень часто, почти всегда, мое «настоящее» мнение, моя оценка тех или иных событий или построений сложится у меня «с опозданием». Даже более: с каким-то ревнивым чувством я оберегаю именно мою самостоятельность, когда у меня окончательно кристаллизуется мое мнение. Я не хочу сказать этим, что я претендую на «оригинальность»: в сфере идей оригинальной продукции вообще мало; я только хочу, чтобы иметь возможность выразить то, что именно я думаю.

Еще при писании моей диссертации в Киеве («Проблема психической причинности») я работал таким образом. Занятый вопросом, в какой мере и в какой форме закон причинности может быть применим к пониманию психики, я, после общего изучения главной литературы о проблеме причинности, написал первый очерк книги. Там было едва ли больше 6–8 печатных листов (около 100 печатных страниц), но когда этот очерк, в котором уже было изложено все основное, было написано то, что составило суть книги, то тогда я стал «бронировать» этот очерк, тщательно обрабатывая каждый параграф. Должен тут же заметить, что моя мысль яснее всего развивается во мне либо когда я читаю лекции (тогда я словно двигаюсь по какой-то дороге, перспектива которой все время раздвигается), или пишу – вне вообще выражения в слове (устном или письменном) я мыслю туго и неясно. Тут есть, впрочем, несколько исключений: мысль моя достигает необыкновенной для меня ясности в дороге (в поезде) – особенно если я могу лежать. С другой стороны, мысль моя мне особенно ясна или ночью (когда не спится) или утром перед вставанием. Но часто – я начинаю писать в одном направлении (которое казалось мне ясным), но уже при самом писании направление мысли порой совсем меняется – и притом «бесповоротно».

Возвращаюсь к моей диссертации. У меня от моего пребывания (в течение 4-х лет) на естественном факультете сложилось некое, тогда до конца не осознанное, но имевшее всегда огромное влияние на ход моей научной работы представление о правильном типе научной жизни. А именно: самое главное в научной работе – избегать оригинальничания. Это значит неверно и недостойно излагать свои мысли только как свои: надо непременно связывать их с тем, что было добыто или сказано до меня. Никто так не интересуется историей своей науки, на мой взгляд, как естественник (как любопытны в отношении статьи по истории естествознания Вернадского В.И.!): может быть, тут есть и некое тщеславие – как понимали раньше какое-нибудь явление и как теперь, в свете «моих» наблюдений и опытов надо его объяснять...

Так или иначе, но придавая своей книге ее окончательный вид, я считал долгом своей научной совести не забыть никого, кто когда-либо по тому или иному вопросу высказывался (если это, конечно, имело отношение к моей теме). Я никогда не забывал тут же дать характеристику работы того, на кого я ссылался («прекрасный анализ», «замечательное исследование» и т.д.).

Но я должен признать, что сам старательно отодвигал себя в книге моей на задний план. Это не излишняя скромность – но здесь было больше заботы о «торжестве» той или иной идеи, чем заботы о своей «славе». В действительности – именно теперь, через 35 лет после того, как книга моя была написана, – я с большей силой, чем раньше могу сказать: в книге моей было всюду рассыпано очень много и новых, и оригинальных мыслей. Пока она все же остается и самой сильной, и самой удачной, философски содержательной книгой из всего, что было мной написано. Увы, я сам очень виноват в том, что этого не заметили мои читатели.

Моя приверженность к темам психологи – и в специальных ее ответвлениях и в общих ее проблемах – оставалась реальной до середины 30-х годов ХХ в. – когда главный интерес у меня переместился в сторону богословия. Все же я написал большую книгу по Психологии для детства – в ней дан синтез всего существенного в той области (к 1922). В известном смысле я остался верен изначальным своим интересам и тогда, когда обратился к темам педагогики (см. мой курс «Педаг. псих.»), и тогда, когда обратился к христ. антропологии. Конечно, я сильно сейчас отстал от современной психологии, которой больше не занимаюсь (приблизительно с 1936–7 г.), и конечно, жалею об этом, – если бы творческой силы и жизни хватило у меня, я осуществил бы план большой книги по фил. антропологии, где во 2-м томе были бы трактованы проблемы психологии.

Еще в 1922 г. по предположению сербской писательницы Исидоры Секулич (она, очевидно, хотела оказать форму материальной помощи мне) я читал (по-русски, но для смешанной русско-сербской публики) серию лекций на тему «Критика европейской культуры у русских мыслителей» – из чего вышла изданная на эту тему небольшая сербская книжка (перевод Ис. Секулич), а потом вышла и по-русски (в YМСА Press) та же уже большая книга («Русские мыслители и Европа»). Собственно историей русской философии я занимался еще в России, и у меня было два шкафа недурно подобранных главных сочинений русских мыслителей...

Однако интерес к русской мысли у меня оставался все время. После издания (по-сербски) книжки о «Русских мыслителях и Европе») Цитрон (издатель моей книги «Психология детства» и сборника, вышедшего под моей редакцией «Православие и культура») предложил мне составить план издания в нескольких томах «Истории русской философии». Я составил план на 3 тома с расчетом привлечь к написанию отдельных глав разными, проживавшими тогда заграницей, русскими учеными (Е.В. Аничков, Д.И. Чижевский, Е.В. Спекторский, Ф.В. Тарановский и др.). Этот план почему-то расстроился (кажется, нужно было слишком много денег, которых тогда мало было у Цитрона), но этот же план неожиданно вспыхнул в 1946 году. История этого несколько любопытна, и я ее расскажу.

В этом году я почему-то задумал прочесть 4-му курсу Богословского Института курс Истории русской философии (на этом курсе были (о.) Шмеман и Андроников). Андроников (и Шмеман) затеяли издание некоторых лекций (о. Киприана, Карташова, моих), – и действительно я для них начал писать полный курс Истории Русской Философии. Андроников, который тогда работал в издательстве Aubier, предложил мне перевести на французский язык мою книгу «Русские мыслители и Европа». Я согласился и был приглашен Aubier на завтрак, чтобы обсудить подробнее весь план. Во время этой беседы сам собой встал вопрос о желательности появления на французском языке полной истории русской философии, – и Aubier тут же заключил со мной договор, дал мне 5000 фр. аванс. Я начал писать свою книгу для французского читателя, – этим кое-какие особенности ее и должны быть объясняемы. К сожалению, Андроников, который должен был переводить мою книгу на французский язык, в чем-то разошелся с Aubier и помимо меня сговорился с Gallimard, (что в том отношении меня устраивало, что у Gallimard, a секретарем является хороший мой знакомый Parain (женившийся на дочери моего учителя Т.И. Челпанова). В общем, я потратил на писание моей книги (2 томов) около 4 лет – и скажу откровенно, что я очень устал от этой работы – и потому, что ужасно трудно было раздобывать книги и потому, что часто из-за какого-нибудь не очень важного предмета приходилось бегать по библиотекам... К числу особенностей моей научной жизни принадлежит то, что если я пишу какую-нибудь работу, то я, можно сказать, «одержим» этой работой – ничто меня не занимает, а скорее все раздражает, ибо отнимает время от главной работы.

Я сознаю, что 2-ой том мне меньше удался, чем 1-й – я много раз перерабатывал главы 1 тома, давал им «вылежаться» раньше, чем отдавал печатать на машинке, – когда же я писал 2-ой том, то некоторые главы написаны так, что я теперь бы сам их переделал (напр., главы о Соловьеве, о Бердяеве, может быть, о Карсавине). Меня упрекнули однажды в пристрастном отношении к Бердяеву и о. С. Булгакову; возможно, что это и верно, но если бы я теперь написал указанные главы, я едва ли изменил что-либо, кроме формы и порядка изложения.

***

Бегло коснусь других моих научных занятий и работ.

Я очень много отдал (и отдаю) времени и души занятиям по истории религии, – прежде всего в подготовке лекций по истории религии. Конечно, это столь обширная область, что никто не может почитать себя знающим весь материал, но если я почти во всех отраслях этой дисциплины не работал по первоисточникам, то монографий и специальных исследований я прочитал (да и теперь читаю) очень много. Две популярно написанных брошюры (Мистерии и христианство; О тотемизме) – это все, что я писал в этой области, но мне очень бы хотелось написать несколько этюдов по этой науке – особенно в защиту того, что я называю «христоцентрическим пониманием истории религии». Не меньше сил и времени взяли (и берут) у меня занятия по апологетике, – очень мне хочется издать свои «Чтения по апологетике» в Богословском Институте.

О разных отдельных статьях и этюдах не стоит писать; в общем, если собрать все, что напечатано мной и немало готовых к печати рукописей, то вьшло бы пять больших томов (отдельных статей – и книг). В общем, я каждый год пишу и издаю от 2 до 5 печатных листов – продукция, правда, немалая. Меня не раздражает и даже не огорчает то, что у меня нет славы как у ученого, – но это как-то задевает меня, словно я мало сделал в своей жизни в сфере науки, где я все же чувствую свое главное призвание. Я чувствую упрек себе в том, что меня как ученого не ценят, хотя я все же сделал немало, – и от этого в душе остается и некая горечь, а еще больше, мысль, что я не сделал всего, что мог бы сделать. Я помню, я в Академ. Группе, по просьбе Председателя ее, на общем собрании делал доклад (Основные течения в философии антропологии нашего времени). После доклада проф. В.Б. Эльяшевич с обидным для меня удивлением сказал: «Как Вы все это хорошо знаете и хорошо излагаете, я не ожидал ...» Спрашивается, почему он (и не один он) «не ожидают» от меня, что я все же подлинный ученый? Ну, Бог с ними, я знаю только, что и сейчас, когда мне пошел 71-й год, во мне не остыли ни интерес к науке, ни склонность к новым построениям; не раз я сам себя упрекаю в том, что, имея в себе постоянно новые мысли и замыслы, я так мало их осуществляю. Увы, времени для занятий наукой всегда мне не хватало.

II

О своем участии в Р.С.Х.Д. я написал достаточно в своем специальном этюде об этом. Добавлю здесь (я не мог, конечно, в книге это писать): если я действительно сделал что-либо в данном направлении, то это связано больше с моей любовью к молодежи. Теперь у меня редко бывают вспышки «свежего» интереса – притом подлинного интереса – к молодежи, которая, в общем, сама шла мне навстречу. Но без хвастовства скажу, что я вообще люблю людей, – и люблю именно в их индивидуальности, в их своеобразии. Если угодно, это есть чутье к чужой душе, – но как раз с этим даром моим от Бога связана одна особенность в моей общественной работе, которая постоянно навлекала (и навлекает) на меня упреки – то острые и ядовитые, то более мягкие. Я имею в виду обычную характеристику для меня – что я «конечно», «всегда» – склонен к компромиссам». Я считал и считаю этот упрек и тот смысл, который в него вкладывают, совершенно мной незаслуженным, но теперь (и уже давно) я сознаю, что реакция моих знакомых и друзей на мою тактику просто связана с непониманием того, что в действительности присуще мне. Во всяком случае, я хотел бы для всех, кто хотел бы добросовестно понять меня, объяснить, как я сам понимаю в себе то, что внешне так часто казалось компромиссом. Из дальнейшего будет видно, почему я связываю это с «чутьем чужой души».

Под компромиссом имеются в виду две разные вещи: 1) равнодушие по принципиальной четкости, к верности и соблюдению принципиальных положений, – подмена подлинного служения высшей правде разного рода «тактическими» шагами, имеющими в виду внешнее соглашение, которое предпочитается внутренней чистоте идей. Этого рода компромиссы я совершенно отвергаю в себе. 2) Второй тип компромиссов можно усматривать во всякого рода реалистических предложениях, как раз имеющих в виду осуществление высшей задачи в данных конкретных условиях жизни. Этот тип компромиссов совершенно противится всякому максимализму, противится всякому отвлеченному радикализму, противится также всякой нетрезвости, неучету реальных последствий тех или иных шагов. Этого рода компромиссы не только не означают отвержения основных принципов, но наоборот, они выражают условия их реализации (в данной обстановке). Конечно, такой «реализм» имеет свои границы, может быть спорным в своем конкретном выражении. Можно порой так склоняться на требования реальности, что самые исходные принципы оказываются часто номинальными, уже никакого отзвука в жизни и практике не имеющими. В каждом отдельном случае можно и должно ставить вопрос – допустим ли (с точки зрения верховных принципов) данный «компромисс», но сама идея компромисса, как учета реальных условий осуществления принципов, мне просто дорога.

С самых первых дней моего вступления в работу кружков (до их объединения в «Движение») у меня установилась позиция «старшего, которого готовы выслушивать младшие». Так было уже в Белградском кружке (зима 19, 21–22, 1922–23 года), где я никогда не командовал, даже не вел «кружка, а был его рядовым членом». Конечно, вполне естественно, что и мой возраст (мне было уже 40 лет, а молодым членам кружка от 18 до 23 лет), и мое положение профессора (на 2 факультетах в Белграде – богословском и философском) и, конечно, мои знания, опыт жизненный, философские навыки, – все это создавало мой «авторитет. Но я боялся всегда т. сказ. «пускать в ход» эту мою «авторитетность». А когда создалось (в 1923 году после съезда осенью в Пшеров) Движение, и я был избран Председателем (Движения и Председ. Бюро), то я понимал свою задачу не в тонах «начальствования», а того, что я называю «соборованием». Я считал своей задачей учить молодежь осуществлять постановления задачи так, чтобы получалось всегда внутреннее единство. Это внутреннее единство не может и не должно покупаться насилием «большинства» над меньшинством, поэтому во всех наших заседаниях не было голосования, а я, как Председатель, стремился найти формулировки, которые могли бы всех объединить. Надо было учить вслушиваться в чужие мысли (а не только слова); часто бывало, что члены собрания неуклюже и неясно выражали то, что думали, – и я за них формулировал «суть» их мыслей (за что меня часто благодарили неумелые ораторы), освобождая их мысли от острых и потому мешающих достижению единства выражений. Думаю, что не погрешу против истины, если скажу, что я учил молодежь точности и корректности в выражениях: как известно, разногласия и споры (в семьях, в общественной работе) вспыхивают часто не вокруг существа мнений разных людей, а именно вокруг того, как эти мнения выражены. Есть натуры, которые любят именно «сильные» выражения – и когда я стремился в «резюме» (над которыми обычно подсмеивались, но которые на самом деле вели к тому, чтобы в итоге длинных споров обнаруживалось достаточное единство). Сглаживать резкие выражения, заменяя их конкретными (но точными!) установлением существа высказанных на собрании мыслей, тогда оказывалось, что уже не нужно и голосования, ибо в моем резюме оказывались в мирном и по существу приемлемом сочетании элементы разных мнений. Такова вообще задача и функция председателя собраний, а в Движении, которое, организуя кружки молодежи, имело в виду объединить всех вокруг Церкви, это особенно важно. Но когда доходило до принципиальной стороны дела (если этого требовала жизнь, а не просто радикальная постановка вопроса), то я никогда не стремился «замазывать».

Должен тут же заметить, что моя долголетняя практика общественной работы постоянно убеждала меня в том, что из-за словесных расхождений упускают существо дела, но и в том, что постоянно забывают (особенно в церковных делах) самый смысл «соборования». «Общее решение» не есть какое-то mixtum comportum, не есть «арифметическое среднее» всех высказанных суждений, – оно «добывается» через откровенное и искреннее раскрытие разногласия и восхождение (в духе) на ту плоскость, в которой может быть найдено отвечающее данному положению решение.

В моем священстве (которому идет, когда я пишу эти строки, уже 10-й год) есть некоторые черты, которые иных огорчают, других раздражают. Насколько я отдаю сам себе отчет в этом, хочу их изнутри объяснить.

1 . Весь сложный ритуал богослужебный есть некое «одеяние», часто тяжеловесное, порой насыщенное повторениями, риторикой. Это есть «одеяние», под которым должен биться пульс молитвенной обращенности к Богу, «стояния» перед Богом. Мы, священники, от имени церковного народа постоянно обращаемся к Богу, – именно прямо к Нему. Это есть главное, здесь и вся зиждущая сила и самый камень богослужения. Конечно, перед народом в богослужении священник всегда «действует», «возглашает» – и вся «техника» этого, требующая неукоснительного внимания может у самого священника заслонять суть и смысл богослужения, – особенно когда оно, в силу навыка, становится как бы автоматическим. Наше богослужение, если угодно, есть некая «Драматизация», составные части которой не всегда символичны, но чаще они мистичны, ибо они суть прямые и часто дерзновенно прямые обращения к Богу. Мы не можем при этом не помнить, что каждое наше движение, даже интонация при произнесении молитвы открыты, доступны молящимся, – но в то же время мы не актеры, выполняющие перед зрителями свою роль. «Драматизация» не есть еще театрализация, – мы не «играем роль священника», нам нужно самим молиться, когда от имени народа возглашаем молитвы Богу.

Фактически это часто если не забывается, то все же куда-то проваливается. Здесь выступает очень двусмысленно типиконский буквализм, строгое вычитывание всего, что полагается по уставу. Говорю, что это бывает двусмысленно, ибо формальное соблюдение устава нередко идет в ущерб живому религиозному чувству. Я лично люблю соблюдать устав, но не могу видеть в этом ничего абсолютного; я против импровизаций в уставе, всякой отсебятины, но и против чистого формализма.

Не люблю я «сослужения», которое мне кажется покоющемся только на искании пышности. Есть натуры, которых увлекает пышность облачений, торжественные сослужения, – во мне же всякая пышность вызывает и критику, и резкое отталкивание. Именно потому я никогда не надевал и никогда не надену митры; камилавку надеваю я только когда к нам в церковь приезжает епископ – ради него и народа. А «сослужение» всегда ведь фиктивно – служит всегда ведь «первый – священник, а не второй, третий и т.д.».

Очерк моей философской системы5

В ранние годы я находился под большим влиянием Вл. Соловьева и Л.М. Лопатина, но постепенно мои взгляды стали меняться, – и здесь решающими для меня были размышления над понятием «личности». Гносеологический эмпиризм, с его сосредоточением всех актов познания на эмпирической сфере в человеке, – трансцендентализм с его открытием двойного состава знания, – все это отступило перед неизбежностью построения метафизики человека.

Если человек зависит от природы, от социальной среды, то все же бесспорным является в нем факт свободы. Но акты свободы, коренясь в метафизической глубине человека, получают свою творческую силу лишь при сочетании с благодатной помощью «свыше», – без этого они бессильны и почти всегда отдают человека во власть зла. Только используя богословское понятие «первородного греха», мы можем понять одновременно наличие свободы в человеке и ограниченность ее. Раз, будучи принятым, понятие первородного греха неизбежно привело меня к пересмотру основных правил метафизики, а затем гносеологии. Без понятия первородного греха нельзя понять раздвоение познавательной силы в человеке (раздвоение разума и сердца). Учение отцов церкви о необходимости восстановления утраченного единства человеческого духа через Церковь привело меня к пересмотру всех философских построений в свете христианства, и я могу дать лишь одно наименование моим взглядам: «опыт христианской философии».

В краткой форме, не аргументируя и не обосновывая, я так могу изложить основные идеи моей философии:

I. – Вопросы гносеологии

Если процессы познания предполагают эмпирический познающий субъект, то все же познание явно не вмещается в него (благодаря наличию трансцендентности элементов). Построения кн. С. Трубецкого о «соборной природе человеческого сознания» верны, но принять его идею «универсального субъекта», при всей ценности этой идеи, нельзя по одному тому, что остается непонятным, почему познавательные процессы, как раз могут «овладевать» объективным предметом познания. «Аксиома реальности», лежащая в основе познавательной активности, объяснима лишь при предположении, что субъект познания есть и «творец» самого бытия. Разум, понятый в духе Канта (как носитель трансцендентальных функций), как бы висит в воздухе; система трансцендентального идеализма (Фихте, Гегель) не может быть удержана без метафизического истолкования субъекта познания.

Христианство учит, что истина открыта не индивидуальному разуму, а разуму церковному – в понятии Церкви и надо искать метафизической опоры познания – там познание опирается на Абсолют, который есть в то же время Творец бытия. Только так можно изъяснить реальность познания. Но понятие «церковного разума» может быть изъяснено лишь из учения, что глава Церкви есть Христос. Мы приходим к христоцентрическому пониманию знания, т.е. к признанию, что светоносная сила, созидающая разум и регулирующая познавательные процессы, исходит от Христа (согласно формуле в Еванг. от Иоанна гл. I о Христе, как свете, «который просвещает всякого человека, грядущего в мир»).

Это истолкование знания решительно отвергает принцип

«автономии» разума, что требует пересмотра всех принципов современной науки.

II.– Вопросы метафизики

Разрыв с построениями Вл. Соловьева ведет к радикальному отвержению всяческих форм неоплатонизма и к утверждению, в качестве основного принципа метафизики, учения о тварности бытия (что вовсе не означает отвержения «самодеятельности» земли, возможности ее эволюции). Законы же бытия, которые не могли бы возникнуть случайно или «сами собой», есть лишь проявления той «разумности» бытия, которая в него «вложена» творческой силой Бога. Эта «разумность» бытия определяется «идеями», положенными Богом в основу мира, но идеи в мире надо отличать от идей в Боге. Платонизм остается верным при дополнительном учении о «Премудрости» Божией, как topos noetos, от которого получают свое содержание и творческую силу идеальные начала в мире. Это могло бы привести к учению о «душе» мира, но в новой конструкции, свободной от элементов пантеизма.

В метафизике бытия невозможно использовать понятие «первородного греха» в соответствии с космологией Ап. Павла (Римл. гл.8, ст. 9–23). Учение о «поврежденности природы» впервые разъясняет страшную силу «случайности» в природе, как расстройства первоначальной ее гармонии.

III. – Учение о человеке

Человек в метафизическом освещении являет с наибольшей силой действие первородного греха. Та цельная жизнь, которая сочетает в живое естество тело, душу и дух, нарушается, но не разрушается смертью. Воскресение людей в Царстве Божием восстанавливает утрачиваемую при смерти живую цельность жизни. Путь человека на земле стоит под знаком «креста» (у каждого человека, по учению Господа, «свой» крест, что обеспечивает несравнимость и своеобразие каждой личности), т.е. внутреннего закона, по которому может быть восстановлена утраченная (хотя в основе и не разрушенная) цельность в человеке. Отсюда понятна центральность в человеке его моральной жизни, освобождение от власти «душевных» движений, одухотворение всего состава человека есть вместе с тем наша подготовка к торжеству вечной в человеке. Все педагогические усилия, какие вообще осуществимы, должны быть направлены на то, чтобы юное существо могло «найти себя», и творчески преображать свой состав, какой оно в себе находит, как взаимодействие наследственности, социальных и духовных влияний.

* * *

2

Неизданная рукопись о. Василия (1956). Печатается впервые.

3

Вестник РСХД, № 66–67 (III-IV) , 1962.

4

Находится в архиве Колумбийского Университета США.

5

Вестник РСХД, № 66–67 (III-IV) , 1962.

 

Источник: Памяти отца Василия Зеньковского / Вступит. статья Е. Н. Берга. – Париж : Изд-во РСХД, 1984. (Impr."Syntaxis"). – 124 с.

Комментарии для сайта Cackle