Азбука веры Православная библиотека игумения Таисия (Солопова) Жизнеописание юродивой старицы, блаженной памяти, Евдокии Родионовой, жившей в Леушинском Иоанно-Предтеченском первоклассном монастыре в начале его основания

Жизнеописание юродивой старицы, блаженной памяти, Евдокии Родионовой, жившей в Леушинском Иоанно-Предтеченском первоклассном монастыре в начале его основания

Источник

Жизнеописание юродивой старицы Евдокии Родионовой жившей при начале основания Иоанно-Предтеченского Леушинского первоклассного женского монастыря, Череповецкого уезда, Новгородской губернии.

Составила современница её и очевидица Игумения Таисия. С.-Петербуг. Синодальная Типография. 1911.

Много было во все времена христианства, от самого начала его, и поныне есть не мало тайных рабов Божиих среди современного нам, скудного благочестием мира, которых он не знает и не видит, или – вернее сказать – не хочет видеть и не может понять их сокровенной жизни во Христе (Кол. 3:3), их великих подвигов добровольного самоотвержения и изумительного терпения. Мир нередко называет таковых глупцами, юродивыми, безумными и т. под. именами, ибо они и действительно являются таковыми в глазах тех, кои сами, не будучи в состоянии вместить столь высокого образа жизни, как бы в оправдание свое называют его «сумасбродством». Однако есть единичные личности, ведущие тоже благочестивый образ жизни, которые инстинктивно чувствуют подобных себе и усматривают таковых среди хаоса мирской сутолоки и познают высокую цель их – с виду несообразных и оригинальных – действий, направленных ко благу ближних.

К числу таких безумных, юродивых, осмеянных и отверженных миром, или, как говорит Апостол, буиих мира, принадлежит и та личность, о которой предлежит нам слово. Не в похвалу ей говорится оно, ибо она в ней теперь нуждается меньше, чем когда-либо, переселившись в лучший мир и приняв венец правды (2Тим. 4:8) от нелицеприятного Судии, а в наше назидание и в прославление имени Божия и силы Его, в женской немощи совершившейся (2Кор. 12:9), ибо дивен Бог во святых Своих (Пс. 67:36), чрез коих Он являет вся хотения Своя (Пс. 15:3), открывает безвестная и тайная, что Он сокрыл от премудрых и разумных века сего (Лк. 10:21).

Все, что здесь помещено об этой замечательной старице Евдокии, не составляет конечно и сотой доли её подвигов и чудных деяний, служивших особым проявлением в ней благодати Божией. Достоверность же сего свидетельствую своею совестью. Даты о её рождении и бракосочетании сообщили мне местные священники из метрических записей; подробности же её биографии слышала от здешних старожилов, из коих и по сие время некоторые еще живы, а частью и сама, как современница её, была очевидною свидетельницею.

Леушинская Игумения Таисия.

* * *

В 1886-м году, 24-го декабря, в самое навечерие Рождества Христова, в 8 часов вечера, в Иоанно-Предтеченском Леушинском монастыре Череповецкого уез. Новгород. губ. скончалась великая старица, дивная подвижница, по имени Евдокия Родионова, или – как ее все называли просто –«Родионовна» или «Родимая», с 16-тилетнего возраста принявшая на себя крест юродства и вместе с ним ставшая, по выражению Апостола, отребием мира, попранием его, но под этой маской сокрывавшая величайшие христианские подвиги, чрез которые она сподобилась благодати Божией и дара прозорливости.

Родилась она 1803-го года, августа 4-го дня, в Новгородской губ. Череповецкого уез. Ершовской волости, деревне «Большой Новинке» вотчины помещика, тайного советника, камергера Николая Никитича Демидова. Родители ее Родион Трифонов и Екатерина Иванова имели, кроме нее, еще двух сыновей: Петра и Иоанна. В 1819-м году, когда Евдокии было лишь 16 лет от роду, воля помещика, вопреки ее личному желанию, выдала ее в замужество за крестьянского сына той же деревни, Иерофея Савинова, с которым она состояла в супружестве лишь не более 5-ти лет и овдовела, оставшись бездетной. Но и в такой сравнительно короткий срок она успела много натерпеться, настрадаться, так что из молодой, красивой, умной и удалой женщины, какой помнят ее (во время ее замужества) еще и поныне некоторые старожилы, она стала неузнаваема под маской своего юродства и под общей, данной ей ребятишками кличкою: «дура, Шаня». Из обстоятельств жизни ее в первом браке известно очень мало; из памяти уже немногих оставшихся старожил время изгладило почти все, а сама Евдокия не любила говорить о своем прошлом. Достоверно известно лишь одно обстоятельство, о котором знают и утверждают все, о котором и сама Евдокия упоминала не однажды.

После тяжелых дневных трудов однажды ночью она очень крепко уснула и не слыхала, как муж ее будил ее молотить. Свекор ее, разъяренный как бы неповиновением ее мужу и нежеланием работать, схватил ее сонную за волосы и стащил с полатей, где она спала, и, ударив ее о пол, продолжал бить и толкать ногами. От сильного испуга она не могла опомниться, а, может быть, и от тяжелых побоев не могла встать на ноги. Но обезумевший от злости свекор не унимался; ударами и пинками он протолкал ее почти в бессознательном состоянии до самого овина. Тут избитая и истерзанная Евдокия снова упала, не будучи в состоянии удержаться на ногах, и, вместо того, чтобы молотить хлеб, сама сделалась молотимым снопом для озверевших родственников, которые наконец выбросили ее в бесчувственном состоянии на улицу за овин. Когда Евдокия очнулась, в овине уже никого не было; очевидно, работа была окончена, и все ушли домой. Идти и ей домой – казалось страшнее самой смерти. Куда было деваться? – Избитая, израненная, окровавленная, она кое-как поплелась к опушке леса, чтобы хотя там дать отлежаться измученному телу, не смотря на осеннюю сырость и непогоду. С этой поры и началась ее многотрудная скитальческая жизнь. Ни темные осенние ночи среди леса, с его дикими зверями, ни голод, коему необходимо она должна была подвергаться, ничто не страшило ее так, как мысль попасть опять в руки зверя-свекра и вообще своих домашних. Она тут же решилась воспринять крест скитальчества и юродства, считая это как бы указанием свыше чрез ее страдальческую семейную жизнь. Но не подолгу приходилось ей укрываться и отдыхать душой в своих побегах: ее скоро находили, с побоями и бранью приводили домой, где повторялись самые жестокие истязания, после которых ее, полуживую, привязывали или приковывали к столбу железной цепью, или же запирали в холодный чулан, где и питали ее лишь одним черствым хлебом и то только для того, чтобы не совсем заморить голодом. Так томилась молодая страдалица, в самом цвете лет, от 17-го до 21-го года своей жизни. Наконец в 1824-м году умер изверг – свекор ее, а вскоре за ним и муж. Оставшиеся в семье женщины оказались более сострадательными и предоставили Евдокии полную свободу, тем более, что с удалением ее, они и сами избавлялись от лишнего нахлебника.

Около трех лет Евдокия была свободной; но, уже однажды приняв на себя крест юродства, она не изменяла ему. О том, где она в это время находилась, – пребывала ли в доме своих родителей, еще живших в той же деревне Большой – Новинке, или скиталась по деревням и лесам, как юродивая, – достоверно неизвестно.

Известно лишь из метрических записей Ершовской Воскресенской церкви, что по воле того же помещика, тайного советника, камергера Николая Никитича Демидова, «в 1827-м году, января 21-го дня, Евдокия Родионова вступила во второй брак с крестьянским сыном той же вотчины, деревни Быкова, Емельяном Ивановым». От этого брака у нее были трое детей: сын Иоанн и две дочери – Екатерина и Агриппина. О жизни Евдокии во втором браке неизвестно ничего, кроме того только, что она по-прежнему убегала в лес, притворялась глупой, скрывалась не только от своих односельчан, но и от всех людей, что впрочем не надолго удавалось ей. Ее всегда находили, возвращали домой, где всякий раз подвергали новым и жесточайшим наказаниям; но ничто не могло отвратить ее от раз намеченной цели. Ни голод и холод, претерпеваемые ею в лесу, ни поругания и истязания, преследовавшие ее дома, ни брань и насмешки, которыми не наделял ее только тот, кто не хотел, не сильны были поколебать в ней решимости нести свой тяжелый крест. На ней сбывались слова Апостола: Кто нас разлучит от любви Божией? скорбь ли, или теснота, или гонение, или глад, или нагота, или беда, или мечь? якоже есть писано: яко Тебе ради умерщвляеми есмы весь день; вменихомся якоже овцы заколения (Рим. 8:35 – 36). Невозможно предполагать, чтобы эта овца стада Христова не добровольно отдавала себя на истязания и на всякого рода злострадания. Ясно, что она убегала в лес не от побоев, которые именно и сыпались на нее вследствие ее побегов в ее власти было избавиться от них, если бы она, оставаясь дома, принимала участие в обычной мирской жизни; но, раз уклонившись от нее, она уже не хотела вернуться. С другой же стороны, разве не изведала она опытом тех бесчисленных страхов и лишений, коими сопровождались ее укрывательства в лесах? Она терпела и голод, который ничем не мог там быть утоляем, и холод в дождливую, бурную, ненастную погоду, не говоря уже о зимних морозах, ибо не могла же она уносить с собою теплого платья, a убегала как и в чем приходилось, лишь бы не быть пойманной и задержанной; a дикие звери – волки и медведи, столь изобильные в здешних лесах и поныне, – конечно наводили на нее страх, – чего естественно нельзя отрицать. Но во всех сих, как продолжает Апостол, препобеждаем за возлюбльшего нас Христа (Рим. 8:37), ибо ни самая смерть не сильна разлучить нас от любве Божия, яже о Христе Иисусе Господе нашем (Рим. 8:38 – 39).

Около 20-ти лет продолжался такой образ жизни Евдокии Родионовны, пока наконец домашние ее и муж не убедились, что все старания их не приведут к желаемой цели водворить ее хозяйкой в семье. Они стали наконец привыкать к этой мысли; да и дети уже подросли настолько, что сами могли хозяйничать в доме. Вследствие всего этого сродники ее не стали так тщательно разыскивать ее в ее побегах и силою привлекать домой. Заметив это, Евдокия стала чаще и смелее появляться в селениях, где находились добрые люди, подававшие ей кусок хлеба, а иногда и ночлег, которым, впрочем, она пользовалась только в зимнее холодное время, а летом редко расставалась со своим любимым лесом, куда она, где бы ни находилась днем, всегда возвращалась к ночи. Многим поселянам, коим случалось бывать по какому-либо делу в лесу ночью, приводилось видеть ее там бродящей с палкой в руке. У кого, бывало, останется на ночь в лесу лошадь или корова и он, отыскивая ее, случайно встретит Евдокию и спросит – не видала ли она искомую, то она всегда точно укажет направление, где действительно находилась потерявшаяся. Впрочем, она это делала всегда как бы юродствуя, сурово, как будто негодуя, что ее беспокоят; «а ну тебя», скажет, и махнет рукой именно по тому направлению, куда следует идти искать; или скажет: «почем я знаю? я не пастух, лес велик, – ищите» и укажет рукой по надлежащему направлению.

При появлении ее в деревнях, ее окружали ребятишки, всегда в изобилии толкущиеся на улице; они со смехом и с криком: «дура, дура» скакали около нее, дразнили; которые посмелее, дергали ее за лохмотья одежды, иные даже бросали в нее камушки; а она, делая вид, что обороняется от них палкой, неизменной своей спутницей, махала ею в воздухе, приговаривая: «вот я вас ужо, вот я вам задам» и т. под.

Ребятишкам было это забавно, и потеха эта шла нередко по всей деревне из одного конца до другого, пока кто-либо добрый человек не разгонит ребятишек, строго прикрикнув на них, или кто не пригласит «дурочку», или – как ее обычно называли – «Родимую» (от ее прозвища «Родионовна»), поесть хлеба-соли. Не часто, да и не ко всякому заходила она в избу; иногда, поблагодарив, присядет лишь на завалинку к избе, или на скамейку, и попросит приглашающего вынести ей туда «кусочек чего-нибудь». Получив этот «кусочек», она не сразу съедала его, а по большей части выжидала какого-нибудь бедняка, сироту и, подметив такового в числе окружавших ее детей, старалась отдать ему, но, чтобы не было понято ее доброе намерение, она бросала кусок ему в руки, или как попало, приговаривая: «на, ешь, коли хочешь, чего глядишь-то». Так под маской юродства она скрывала великие добродетели поста и милосердия, не говоря уже о терпении. Так ходила мнимая «дура» из деревни в деревню, из села в село. Случалось ей заходить и в свою родную деревню Новинку, где был ее родительский дом, в коем жили два ее брата Петр и Иоанн, оба женатые и семейные, но еще не разделившиеся. Один из племянников Евдокии, сын старшего брата, Михаил выказывал большую, против других, привязанность к тетке, которая и сама отдавала ему преимущество против других.

На дворе их был большой камень, лежавший у колодезя; на этот камень всегда присаживалась «Родимая» при посещении родного дома; она всегда называла и камень и колодезь своими, говоря: «мой камень, мой колодезь». Однажды, когда она сидела на сем камне, к ней подошел Михаил и сказал: «Вот, тетушка, скоро будем делиться, – кому-то достанется этот камень, твой любимый, и колодезь?» – «Тебе, дураку Мишке, тебе; береги их, смотри, не запускай колодезя, и камня-то никуда не выворачивай; много слез на нем пролито твоей теткой-дурой», сказала она и с этими словами быстро встала и пошла, вытирая рукой лицо, по которому потекли обильные слезы, как заметил Михаил. Хотя прошло немало времени до раздела семьи Родионовых, по причине женитьбы детей обоих братьев, но предсказание Евдокии сбылось в точности, и ветхий родительский дом с его колодезем и камнем достались Михаилу.

К этому же периоду времени жизни «Родимой» относится и еще одно обстоятельство из жизни ее родственников. Уже весьма многие стали замечать в ней дар прозорливости и убеждаться в том, что она вовсе не «дура», каковой ее считали, а лишь притворяется юродивой, добровольно приняв на себя этот подвиг. Многие, не только деревенские жители, но и городские, и помещики, и даже священники стали искать совета и благословения ее на какие-либо исключительные события своей жизни. Два брата ее, жившие еще вместе в своей деревне Большой Новинке, через которую и посейчас лежит большой тракт между городами Череповцом и Вологдой, держали земскую станцию. За смертью содержателя почтовой станции в том же селении, они вознамерились снять и таковую, и послали о том прошение в Новгород. Долго не было никакого ответа, а вакансия содержателя почтовой станции оставалась все еще свободной, что, как обычно в деревнях, порождало немало толков. Находясь по этому поводу в затруднении по безвестности решения своей судьбы, от чего зависело дальнейшее устройство семейной жизни, братья послали своих жен к сестре своей «Родимой», чтобы посоветоваться с ней, – как быть: ждать ли ответа, да еще и последует ли таковой, или уже, отложив попечение, устраивать свои семейно-хозяйственные дела. Эти вопросы тесно связывались между собою по той причине, что, если бы последовало разрешение на содержание почтовой станции, то семейный раздел Родионовых не должен бы быть допускаем, в виду сложности и ответственности станционного дела и необходимости при нем хозяйского надзора. Долго пришлось двум снохам искать «Родимую», постоянно переходившую из одной деревни в другую и не имевшую определенного места. Дело это было зимой, в Рождественском посту. «Родимая», сидевшая в одной избе, вдруг соскочила с места, быстро побежала на улицу, захватив с собою откуда-то колокольчик, и понеслась, позванивая по улице деревни, разгоняя всех встречных криками: «сторонитесь, почта едет, почта едет, аль не видите». Таким образом, она пробежала и между двумя своими снохами, входившими в эту деревню, ударив одну из них колокольчиком, повторяя те же слова. С ними не остановилась Родимая, но, пробежав между ними, направилась далее по дороге и скрылась, так что им не пришлось ничего говорить с ней; но им больше ничего и не надобно было, так как они поняли из ее поступка и слов все, что им было надо и что не замедлило оправдаться. В конце декабря месяца было получено разрешение Родионовым содержать почтовую станцию с начала следующего года.

Молва о жизни и прозорливости Родимой быстро распространялась по всей окрестности и за пределами ее. Все искали ее видеть и считали за счастье принять ее в дом и успокоить. Только сама-то она не искала себе покоя, предпочитая ходить по улицам, не разбирая ни ненастья, ни грязи, которых она даже, казалось, искала, заграждая тем себе лишние приглашения домохозяев. Надобно сознаться, что, не смотря на все усердие покоить в своем доме эту рабу Божию, дело это было нелегкое: всегда грязная, в лохмотьях, наполненных массой насекомых, всегда с палками и с узлами всякого мусора, всегда ворчащая про себя какие-то несвязные слова, отрывки которых иногда выкрикивала, с почти постоянно суровым видом, она была даже страшна для видевших ее в первый раз. Входя в избу, она всегда располагалась в переднем углу; тут она раскладывала все свои пожитки, состоявшие из обрывков тряпок, бумажек, песку, камней и буквально всякого мусора, и Боже сохрани, если кто предложит «выбросить эту дрянь за дверь». Тотчас она притворится гневной, пустит в ход все свои палки и камушки, или же сряду соберет все свои эти сокровища обратно в мешок или в подол, и со страшной воркотней уйдет из дому. Впрочем, бывали случаи, когда она, вероятно уже сверх силы утомленная своими подвигами, оставалась в доме и по нескольку дней. Очевидно, что такая оригинальная гостья не всегда была желанной, что доказывает следующий пример.

Однажды пришла она в село «Спаса на Мяксе» (Мякса – маленькая речка). Это село стоит на самой границе Ярославской губ. с Новгородской, на большой дороге, ведущей в Пошехонье. В этом селе нередко бывала Родимая, имея там как бы друзей своих – семью Никиты Сергеева Беляева, выдававшегося во всем селе и благочестием и внешним достатком; он же был и церковным старостой в течение многих лет. Зашед к ним, она почувствовала себя изнемогшей и замедлила у них несколько дней, не изменяя, конечно, своему обычному образу жизни, юродствуя и грязня везде без разбора. Наступали дни праздничные, и хозяйка, на ответственности которой лежит весь домашний обиход, наскучив беспрестанной уборкой за Родимой, подумывала о том, как бы отправить ее куда-нибудь. С этою целью она приговорила своего односельчанина притвориться едущим по своему делу в Новинку и придти к ним в дом – предложить Родимой, не захочет ли она, чтобы он по пути довез ее домой, т. е. к ее родным. Эту свою затею хозяйка Беляева держала в строгой тайне, наказав и нанимаемому отнюдь не выдавать ее, потому что муж ее Никита Сергеев крепко почитал Родимую и никто из семьи никаким намеком не смел оскорбить ее, не только таким насильственным поступком, какой она придумала. Пока шло у нее это совещание, остальные члены семьи и сам Никита сидели все вкупе в избе, каждый за своим делом; с ними была и Родимая, лежавшая на печи. Вдруг она заговорила громко и связно: «вот так гостенька!.. до чего догостила, – спроваживать собираются; вот так догостилась, дождалась». Присутствовавшие стали переглядываться между собою и предположили, что она бредит во сне. Каково же было их удивление, когда Родимая, уже слезавшая с печи, повторяла все те же слова! Усевшись на лавку, она громко расхохоталась, продолжая: «ан не поеду, не поеду, сама уйду»... Вдруг растворилась дверь, и вошел (нанятый) крестьянин; не долго думая, Родимая подошла к нему и, прежде чем успел он что-либо сказать, обратилась к нему со словами: «прыток ты, парень, – да невпопад; сани готовы, лошадь впречь не долго, а кучер-то не готов еще, не исправен; поди-ка, парень, прежде исправься, а там и повезешь меня». Он хотел что-то произнести в свое оправдание, но она продолжала: «ладно, не мели более», а затем, подошед к нему, шепнула что-то на ухо, после чего он совсем растерялся, упал ей в ноги и молча удалился. Почти вслед за ним и Родимая, забрав свои палки и черепки, вышла, низко поклонившись хозяину, все еще сидевшему в каком-то оцепенении от недоумения о всем происшедшем, сказав ему: «спасибо тебе, Никитушка, за хлеб – за соль, прости Христа ради, что гораздо уж надоскучила». Между тем вернулась и хозяйка, но уже после ухода Родимой, и застала всех в какой-то грусти, словно растерянных. Так как они и сами ничего не понимали, то и могли передать ей лишь слова Родимой, затем разговор ее с парнем и быстрый ее уход от них. Как ни страшилась выговора от своего мужа хозяйка, а не могла утаить от него всего случившегося, в чем она горько раскаивалась и со слезами, просила прощения. Они разослали по всем направлениям искать Родимую, чтобы упросить ее вернуться к ним, но нигде не могли найти ее. Heмало смущались о сем все Беляевы и не могли успокоиться, особенно хозяин с хозяйкой, которая считала себя погрешившей против Бога, оскорбив Его избранницу, и боялись они, чтобы не наказал их за это Господь. Всем своим односельчанам рассказывали они «свой грех», как они выражались. Не молчал сам о себе и парень Сергей, нанятый обманом увезти Родимую: он, не скрывая, признавался, что она обличила его в его тайном грехе, от которого он положил твердое намерение исправиться.

Впрочем, незлобивая Евдокия не замедлила снова посетить своих Спасских друзей.

Раз вечером, когда все они сидели вместе за ужином, услышали стук в двери, которые были еще не заперты, почему этот стук и удивил их. «Разве кто чужестранный к нам идет на ночлег и не смеет войти? выйди, Сеня», сказал отец сыну. Но Родимая, услышавши эти слова, отворила дверь и, приветствуя всех, сказала: «это я – чужестранная; Никитушка, батюшка, прими Христа ради!» Напрасно было бы и упоминать о том, с какой радостью приняли они рабу Божию, с каким чувством просила у нее прощения добрая хозяюшка! Но Родимая притворилась, что ничего подобного она не помнит и не знает, что ничего такого никогда и не бывало; так все и кончилось. Только потом, ложась спать на печку, она подозвала к себе хозяйку и тихонько сказала ей: «как тепло у тебя на печке, хозяюшка; а как бедным-то зверям в лесу холодно, – ветер-то воет, у-у-у… как холодно», и она вся съежилась. – «Разве ты в лесу была, Родимушка?» спросила та. – «В лесу, голубушка, в лесу», отвечала она, «как же, – грехи-то свои замаливала; ведь в лесах угоднички живут»; а затем стала говорить что попало, прикрывая тем таинственное значение своих слов. Вот какова была Евдокия Родионовна, и как высока была ее внутренняя жизнь!

На утро, вышед на улицу села, она увидела проходившего юношу, лет 18-ти, по имени Федора. Поравнявшись с ним, она передразнила его походку и сказала: «ишь идет, – голова к верху, кудрями помахивает, ряса шуршит; я-ль не я-ль, думает; а думай, не думай, а Федосьем будешь». Лет через пять Федор действительно поступил в число братии Пошехонского Адрианова монастыря, где при пострижении дано ему было имя Феодосия.

В этом же селе, встретив однажды мальчика лет 12-ти, Родимая подозвала его и дала ему 12 медных пуговиц, сказав: «вот тебе; когда будешь солдатом – пригодятся». Мальчик отвечал, что его не возьмут в солдаты, потому что он единственный сын у своей больной и бедной матери. «Увидишь», возразила Родионовна, «увидишь; спрячь, говорю – пригодятся!» И действительно, чрез 12-ть лет он добровольно пошел в солдатскую службу, так как мать его умерла, оставив его совершенно сиротой.

Верстах в 13-ти от гор. Череповца есть небольшая деревня Починок, расположенная на том же Вологодском тракте близ большого и богатого села Воронина, лишь в одной версте от него. На самом краю этой деревни со стороны села стоял маленький домик, окруженный огородом и простой деревенской изгородью. В нем жили несколько немолодых деревенских девушек, не принимавших никакого участия в обыденной деревенской жизни; они почти безъисходно пребывали в своем домике, вели свое скромное хозяйство с помощью разрабатываемого ими огорода, а более – доброхотных подаяний, получаемых ими за чтение по усопшим и на домах и в своей келье, или за шитье и др. услуги. В свой Воронинский приход они неопустительно ходили к Богослужениям и вообще проводили благочестивый образ жизни. Хозяйка этого домика, пожилая деревенская девица Агафья Викторова (ныне умершая монахиня Леушинского монаст. Агния), была между ними старшая и вела весь домашний обиход. Евдокия Родионова часто посещала этот домик, нередко оставалась у них и по нескольку дней. Они тоже привыкли к ней и считали ее как бы членом своей маленькой семьи, хотя Евдокия и не жила у них, а только иногда гостила, отдыхала у них, и затем снова уходила на свои подвиги юродства, продолжая, на сколько позволяло ей здоровье, свой бродячий, многотрудный образ жизни. Агафья Викторова, хотя и очень любила и уважала Родимую, но, состоя лицом ответственным за все свое сборное общество, как-то смущалась и страшилась отчасти этой близости к ним Родимой, зная ее странное и безбоязненно-смелое поведение по отношению ко всем и каждому. Притом же, не только для людей непросвещенных, но и для духовно-образованных, Родимая оставалась личностью загадочной. Агафья искала, с кем бы посоветоваться относительно ее, чтобы успокоиться. С этою целью она пошла в гор. Мологу (Яросл. губ.), где в то время жила великая подвижница, старица Досифея, бывшая в тайном схимническом постриге и проведшая много лет в Муромских лесах пустынножительницею, но за последнее время, по благословению ли старческому, или по распоряжению начальства, вернувшаяся в свой родной город Мологу, где и поселилась под своим от св. крещения данным ей именем Евгении, по паспорту приписавшись вновь к городу. Жила она там совершенно уединенно со своей келейной товаркой, выходила лишь в храм Божий и вообще продолжала в тайне свою келейно-подвижническую жизнь. Все ли в городе знали о ней, или нет, того нам неизвестно; но люди благочестивые, ревновавшие о духовной жизни, не только ближние, но и дальние, знали и почитали ее. В числе таковых была и Агафья Викторова, отправившаяся, как сказано, посоветоваться с нею относительно Родимой. Старица Досифея (Евгения) вполне успокоила Агафью, назвав Родимую «великою подвижницею», и даже просила не оставлять ее, в виду ее преклонных лет, исполненных многотрудных добровольных страданий и подвигов. «Впрочем», прибавила она, «уж недолго и Родимой и вам самим придется пожить в своей хатке; вам готовится уже новое место и новый образ жизни». Эти пророческие слова Евгении сбылись в свое время. Успокоенная же Агафья Викторова вернулась домой и еще с большим радушием стала принимать и покоить Родимую.

О какой-то, будто бы имеющей скоро открыться в недальнем от Починка расстоянии, обители давно уже поговаривала и Родимая; но слова ее оставались без внимания, как бы и не замечаемые, ибо тогда ничего подобного и не предвиделось; «мало ли что городит юродивая», порешали слышавшие, на том и толки кончались.

В 1868-м году, в 40-ка верстах от гор. Череповца, Ольховской волости усадьба помещика-инженера Н. Каргопольцева продавалась с торгов. Задешево купил ее с.-петербургский купец И. Максимов, по рекомендации и совету одной знакомой монахини Сергии, посещавшей эту усадьбу в бытность свою на родине, неподалеку от нее, для поклонения местночтимой там иконе Богоматери, находившейся в церкви, выстроенной помещиком Каргопольцевым для своих крестьян деревни «Леушина», весьма нуждавшихся в церкви, коей у них не было ближе, как на расстоянии 12-ти верст, и то отделяемой непроходимыми в осеннее и весеннее время болотами. Трудно предположить, на основании последствий, выяснивших дело, чтобы купец М. руководствовался чисто благочестивыми целями в покупке усадьбы ради учреждения в ней монашеской обители; но так или иначе, – Бог весть, ибо никтоже весть от человек, яже суть в человеце, точию дух человека, живущий в нем (1Кор. 2:11), – а только Максимовы соделались главными виновниками возникновения Леушинской общины, ныне уже вполне окрепшего и процветшего монастыря. Купив усадьбу, они не могли оставаться в ней сами и искали, кому бы вручить наблюдение за всем, находившимся в ней, равно и ведение хозяйства. Им указали на упомянутых Воронинских девиц, коих собралось там уже около 8-ми человек. Им и предложили Максимовы переселиться в усадьбу при селе Леушине, для положения начала предположенной женской обители. С ними переселилась туда и Родимая, уже значительно слабевшая силами, но все еще не изменявшая своему бродячему образу жизни и юродствованию.

Впрочем, не так скоро сдались на лестную приманку умные и строгие к себе девицы; только в 1872-м году они оставили свое родное малое гнездышко и переселились в Леушино, чтобы там положить начало новому обширному и святому делу.

Евдокия Родионова, или «Родимая», не переставала, как сказано, и с переходом в новую общину бродить из деревни в деревню, из села в село; но все же время от времени возвращалась в общину и иногда подолгу оставалась в ней, целыми днями и ночами бродя по улице, или в лесу, или в полях; так как никакой ограды вокруг общины тогда еще не было, то ей был полный простор во всякое время. Как бы юродствуя и дурачась, она нередко поддерживала сестер, обличая их тайные помыслы и никому не ведомые проступки, но делала это так осторожно, что понимала ее обличения только та из сестер, к которой они относились.

Так, однажды пришла она рано утром в поварню, где молодые послушницы чистили картофель на трапезу. «Мир вам, и я к вам», приветствовала она их обычной своей поговоркой. Усевшись между ними, она, как и всегда, колотила о пол своей палкой, бормотала что-то себе под нос, время от времени хватая из чугуна, еще горячего, нечищенную картофелину и съедая ее. Вдруг она подняла голову, грозно взглянула на одну из сестер и сказала: «ой, дева, дева, не ладно ты задумала, не ладно!» Так как все смотрели себе в руки, в которых держали картофель, то не могли заметить, к кому эти слова относились; обличенная же поняла их значение, но, конечно, не подала вида. Все переглянулись, как бы ища, между собою ту, по адресу которой они были сказаны, а Родимая вскоре потом ушла. Окончив это послушание, сестры пошли на молитву, начинавшуюся у них в 5 час. утра. Родимая, стоявшая в дверях, увидев шедшую обличенную ею, на ухо шепнула ей: «слышь, дева, – поняла ты?» Та со слезами отвечала ей: «поняла, Родимая, помолись за меня!» Таким образом, сестра, и поныне живущая в обители, была удержана в ней в то самое время, когда уже решилась уйти, никому не сказавшись, что сама она впоследствии многократно рассказывала.

При самом начале Леушинской общины, хотевшие поступить в число ее сестер принимались не иначе, как с вкладами в пользу ее или денежных сумм, или каких-либо хозяйственных принадлежностей, так как, по новости и скудости общежития, оно во всем нуждалось и терпело крайние лишения. В числе поступивших была одна молодая девица, по имени Евдокия, из деревни Иванцева, принесшая с собою в виде вклада 50 руб. С самого начала поступления ее, Родимая, вопреки своему обычаю, ни разу не приласкала ее добрым словом, всегда была к ней сурова. Вдруг однажды является Родимая в трапезу во время обеда сестер; молча подошла она сзади к Евдокии, вырвала у ней из рук ложку, которую бросила к порогу двери, а Евдокию так крепко дернула за косу, что она перегнулась всем корпусом назад. «Ишь ты», закричала Родионовна: «принесла пять красноголовых змей, да и тех назад тащит; я тебя утащу, я тебя утащу!» Действительно, Евдокия все время жила в общине уклончиво от послушаний, была ленива к молитвенным стояниям и, как сама высказала после одной сестре, все время собиралась уйти из общины, взяв и свой внесенный ею вклад 50 руб., состоявший из пяти красных десятирублевых кредиток, что вскоре и исполнилось. Все эти пять красных кредиток были ею утаены, или, просто сказать, украдены в родительском доме, как сама же она призналась, удивляясь прозорливости Родимой. Оставив общину и вернувшись обратно в мир, Евдокия однако не могла успокоиться духом и, прожив года два в деревне, снова стала проситься в общину, куда и вторично была принята. Сестры между прочим сказали Родимой, что «вот Евдокия опять вернулась в общину». – «Что ж», отвечала Родимая, «доживет до копны, да и скопнается». Разумеется, такие слова ее никем не могли быть поняты; но как буквально оправдались они в свое время и даже весьма скоро! Евдокия вернулась в общину великим постом. Когда наступило время сенокоса, все сестры общины занимались уборкою сена, в том числе и Евдокия. День был прекрасный, солнечный; во множестве подкошенное сено все было распущено для сушки. Вдруг стали появляться на небе облачка, угрожая дождем; все засуетились, заспешили собирать сено в копны; едва успели сделать это, как хлынул дождь, и сестры, кто куда поспел, попрятались в кусты, под телеги и проч. Ливень скоро прошел, и все стали выходить из своих засад и собираться вместе. Собравшись, все заметили, что недоставало лишь Евдокии; предположив, что она ушла в обитель, ее не искали. Каково же было всеобщее удивление, когда и в общине ее не оказалось и скоро стало известно от встретившихся с нею на дороге, что она прямо с сенокоса, пользуясь всеобщей суматохой, незаметно ушла домой в свою деревню! А осенью уже стало слышно, что она вышла замуж. Так буквально сбылись слова Родимой: «доживет до копны – и сама скопнается».

Другая сестра, по имени Екатерина, лет 15-ти, приведенная вместе со своей младшей сестрой Таисией, лет 7-ми, отцом их Максимом, поселившимся в общине в качестве сторожа, тоже тяготилась жизнью в обители. Нрава она была веселого, открытая, прямая, добродушная, весьма способная и к пению и ко всякой работе; она была всеми любима, хотя и не скрывала ни от кого, что живет не по желанию, а по сложившимся обстоятельствам и по желанию отца-вдовца. Одно только удерживало ее – сознание своей бесприютности; чтобы поступить в услужение, необходимо было прежде подыскать подходящее к ее юному возрасту место, что не так легко и не всегда удается. В общине все ее любили, жалели и признавали ее способности к клиросному делу, так как она, по тогдашнему времени, лучше всех и читала и пела на клиросе, ибо тогда, по новости общины, по малочисленности сестер и по неопытности в сем деле самой начальницы общины –монахини Сергии, службы церковные выполнялись без всякого особого в них обучения, по мере сил и возможности. Родимая тоже очень любила Екатерину, нередко посещала и, вероятно, влияла на нее; она называла ее: «Катька, разудалая головушка». Надобно заметить, что Родимая всегда всем давала свои прозвища и притом так метко, что приходилось удивляться ее проницательности. Сколько ни боролась Екатерина с мыслию оставить общину, однако не чувствовала себя в силах победить искушение и, если и скрывала до времени свое бесповоротное решение уйти, то только во избежание уговариваний и назиданий, которые только томили ее и даже надоедали. Наступила Пасха, в тот год поздняя, а с нею открылась и навигация, вносящая обычно большое оживление в здешние края, по отдаленности их от железнодорожных путей, отрезанные зимою от сообщения с другими местностями.

В то время в Леушинском монастыре в числе сестер проживала одна молодая крестьянская вдова, по имени Ирина, из деревни «Шалуха» Муравьевского прихода, весьма недалекого от монастыря, лишь верстах в 10-ти. Эту вдову Ирину (ныне уже монахиня Исидора) очень любила Родимая, называя ее прозвищем ее деревни «Шалуха», и часто приходила к ней. И вот, на третий день Св. Пасхи, во вторник, часа в 3 утра, Ирина услышала сильный стук в двери, который и разбудил ее. Испуганная, соскочила она с постели, едва могла найти платье свое, дрожащими руками кое-как стала одеваться, а стук в двери все сильнее и сильнее. Наконец, подошед к двери, она спросила: «кто там?» – «Отворяй скорей», послышался произнесенный писклявым голосом, совсем не похожим на голос Родимой, ответ: «мы тут оба со старичком замерзли, вишь какое холодное утро, – отворяй». Услышав слова: «мы оба со старичком», Ирина еще больше испугалась и переспросила снова. Тогда Родимая ответила уже совсем обычным ей тоном: «отвори же, Шалуха», отвори скорей, пусти». Отворив двери и впустив в келью Родимую, Ирина стала искать глазами старичка, о котором упоминала Родимая; а та, между тем, пробежала прямо в передний угол и стала ставить к иконам образ прп. Феодосия Тотемского, приговаривая: «Бедненький старичок! озяб, замерз; ишь Катька-то заморозила его, загрязнила; я насилу отняла». Ирина обиделась на нее, сказав: «тебе все шутить да блажить, Родимая; дождалась бы дня-то, чего полохать людей? ведь как ты меня напугала! я думала – пожар или что случилось; и к чему же ты наврала, что какой-то старичок с тобой? да и пищишь-то не своим голосом!» – «Не бранись, Шалуха», отвечала та, – «не видишь разве старичка-то, Федосья? он к тебе пришел от Катьки, не захотел больше у Катьки жить, больно уж ему там холодно». Оказалось, что Катя, Максимова дочь, имевшая особую веру к преподобному Феодосию Тотемскому, в то утро уехала на пароход, который и увез ее из обители навсегда.

Накануне, поздно вечером, приходила к ней Родимая и, сняв со стенки икону преподобного Феодосия, унесла ее со словами: «пойдем отсюда, батюшка, здесь ты больше не нужен».

Одна сестра, при начале общежития проходившая послушание пекарки, по имени Татьяна, впоследствии Леушинская монахиня Илария, бывшая потом настоятельницей Успенского монастыря в Демянском уезде, Новгородской губернии, подверглась однажды тоже публичному обличению Родимой. Дело было так:

Однажды по ошибке она растворила теста больше потребного; усмотрев это, она вздумала испечь пирожок для певчих сестер, что и исполнила. Никто, конечно, этого не знал, и сама Татьяна должна была тщательно скрывать свою контрабанду, как запретное дело, совершенное без благословения начальницы. Она уложила его на полку в шкаф, покрыв большим блюдом, чтобы и не заметно было; управившись с делами, заперла келью на ключ, положив его на обычное место, и пошла в церковь к обедне. Вдруг, о, ужас! растворяется с шумом дверь паперти, входит в церковь Родимая, неся на обеих руках пирог, покрытый полотенцем, и направляется с ним прямо к столику для благословения хлебов. Татьяна, стоявшая у самой двери и видевшая все это, так растерялась, что не могла и с места сдвинуться, тем более что начальница монастыря Сергия уже стояла на своем обычном месте на левом клиросе (так как пели тогда лишь на одном). Заслышав шорох, она обернулась; но Родимая так ловко стала на стороне столика, что совсем заслонила его собою, так что мать Сергия не могла ничего разглядеть. Когда, по окончании литургии, начальница и большая часть богомольцев вышли из церкви, Родимая взяла свой завернутый в полотенце пирожок, понесла на клирос и, показав певчим, подразнила их сказав: «что? – по усам текло, а в рот не попало!» – и с этими словами выбросила его за окно. Затем, вернувшись к выходным дверям, у которых стояла пекарка Татьяна, не без трепета наблюдавшая за всем происходившим, сказала ей громко: «а ты вперед не хитри, царское добро береги, всякая крошка в обители свята, потому что дана в святую обитель». Татьяна поняла свою вину, просила прощения у Родимой, у которой никак не могла допроситься, равно как не могла понять сама, откуда и каким путем могла Родимая узнать тайну этого злосчастного пирога, о котором никто кроме нее не знал. Если предположить, что она, отыскав ключ, отворила келью, затем шкаф и там нашла покрытый блюдом пирог, – то как же могла она прознать, что он предназначен именно для певчих, которых она и поддразнила им, а не для кого-нибудь другого? Ясно, что это не есть дело обычного человека.

Слух о прозорливости Родимой и о чудной жизни ее в новой Леушинской обители, из коей она, впрочем, иногда и отлучалась на некоторое время, распространялся быстро и широко. Все искали видеть ее, конечно не из простого любопытства, что доказывается тем, что многие не предпринимали никакого более серьезного дела, не посоветовавшись с Родимой. И делали это не одни простолюдины, что могло бы быть отнесено к их простодушию и невежеству, но и люди весьма образованные и даже духовного сана. Таковы, напр., многие помещики, священники, купцы, люди разных сословий, пола и возраста. Священник села «Любецъ», о. Василий Преображенский, всегда и во всем спрашивал совета Родимой, вероятно опытом изведавши пользу сего. У него была дочь невеста, которую сватал в замужество один окончивший курс семинарист, выходивший на место священника в село. О. Василий соизволял этому браку, равно как и девица; но он приехал в Леушино спросить: «что скажет Родимая, – благословит ли?» –«Нет», сказала она, «это, батя, не жених нам, – больно уж черен? найдем побелее». О. Василий пробовал было возражать: «что ж, что черен? за то не пьяница, человек хороший». – «Не пьяница, так пьявица», отвечала она: «впрочем, мне-то все равно, как хочешь, твоя дочь; – я почему знаю?»

Как ни хотелось о. Василию выдать дочь за этого «подходящего» человека, тем более что тот поступал и на хорошее место, но все же побоялся сделать это, и свадьба не состоялась. Казалось бы, странно священнику слушать каких-нибудь бредней юродивой полудурьи-крестьянки, как тогда многие и говорили; но бредни эти не замедлили оправдаться. Подруга дочери о. Василия, сделавшаяся вместо нее женой молодого священника, неоднократно говаривала ей: «какая ты счастливая, что Господь отнес тебя от этого брака».

Все семейство о. Василия имело большую веру и расположение к Родимой; если сама она долго не приходила к ним, они посылали за ней лошадь и просили посетить.

Родимая, однако, как уже и сказано, не переставала юродствовать, пребывая верною своему подвигу до конца своей жизни. Этим отчасти она прикрывала свою прозорливость и, делая кому-либо предостережение или обличения, делала это иносказательно и незаметно, даже так, что ее, бывало, и побьют, и выгонят.

Так однажды, пребывая у этого о. Василия в селе Любце и пользуясь тем, что все, будучи заняты своими делами, не обращали на нее внимания, она стала вдруг все выносить из комнат и складывать под березу в их огороде. В это время о. Василий, отлучавшийся куда-то, входил на крыльцо и, увидев Родимую, выносящую вещи из дома, сказал ей: «что ты это делаешь? куда и зачем уносишь из дома?» – «А туда, куда и сам понесешь», отвечала она. Он, разумеется, остановил ее работу и младшей дочери своей, которая сидела, углубившись в шитье себе платья, и не замечала, как Родимая стала из других комнат выносить вещи и мебель, велел обратно принести их. Пока дочь исполняла это приказание, оставив свое шитье на месте, где сидела, Родимая вдруг схватила его и, не говоря ни слова, бросила все в топившуюся печь. Оскорбленные таким поступком, и дочь и отец стали бранить Родимую и грозили выгнать ее. «Сама уйду, сама уйду», закричала она и, выбежав за дверь, притопывая и махая руками, пошла вдоль села, выкрикивая громко: «поп горит, Любец горит, все горит! у, страсти какия» и проч. Так оставила она село в страхе и ужасе; все верили словам Родимой и ожидали чего-то недоброго. Это было в августе месяце, около Успеньева дня. Время проходило, наступил и сентябрь, за ним и октябрь; страшное предсказание не сбывалось и мало по малу стало изглаживаться из памяти. 22-го октября в селе Любце храмовый праздник Казанской Божией Матери, по случаю которого бывает ярмарка. Все шло обычным порядком, все были веселы и гуляли по улице, как вдруг пламя обхватило со всех сторон деревянную церковь и смежную с ней колокольню, под которой загорелась лестница. Против самой церкви стоял дом священника, отделяясь от нее лишь проездной дорогой. Пламя так быстро перешло на дом о. Василия, что не только «платья», но и вовсе ничего не успели вынести, кроме железного стола, в котором вероятно хранились кой-какие сбережения о. Василия, стоявшего теперь с поникшей главой, в слезах, под той самой березой в огороде, куда все снашивала Родимая, – и караулил тут под березой свой единственно спасенный столик. Все сгорело у него: и дом и вся хозяйственная постройка. Та же участь постигла и всю половину села, расположенную по ту сторону; уцелел только скот, находившийся в поле. Тогда все с трепетом вспоминали слова Родимой, особенно любимец ее о. Василий, который после этого случая возымел к ней еще большую веру.

Нередко приезжая к ней в Леушинский монастырь, он однажды сказал ей: «Когда ты, Родимая, почувствуешь приближение своей смерти, пришли за мною, я приеду напутствовать тебя». – «Нет», ответила она, «не ты, олень (так называла она его), напутствуешь меня, а Покровский». Так называла она священника Покровской Логиновской церкви, о. Евгения Брянцева. Всем показались слова эти странными, потому что ничего общего у нее с этим селом не было; разве только можно было предположить, что последние дни своей жизни она намеревается провести в селе Логинове; но случилось совсем иначе. О. Евгений Брянцев, выслужив себе пенсию, сдал место свое дочери, вышедшей в замужество за А. Светловского, а сам вышел в заштат и переселился, по приглашению Леушинской игумении Таисии, в сей монастырь, в помощь бывшему тогда, лишь одному штатному священнику. Таким образом, и эти слова Родимой сбылись в свое время: ее напутствовал священник «Покровский».

Вторую начальницу Леушинской общины, монахиню Леонтию, Родимая всегда называла «галкою». На вопрос ее, зачем она ее так называет, Родимая отвечала: «что же? Галочка – хорошая пташечка! вишь какая: взовьется и полетит; вот, ужо, жаворонки прилетят, журавли прилетят, а галочка голубушка в свое гнездышко полетит». И эти слова Родимой не замедлили исполниться. Монахиня Леонтия управляла Леушинской общиной лишь 31/2 года; затем, в феврале 1881-го года, назначена была уже третья начальница из Новгорода, монахиня Таисия, прибывшая в Леушино в марте месяце, когда, действительно, и журавли: и жаворонки прилетают; а монахиня Леонтия, сдав ей монастырь, уехала в свое гнездышко – в свой Горицкий монастырь.

Об этой третьей начальнице, монахине Таисии, Родимая не только предсказывала много, конечно – иносказательно, но и более чем за год, назвала ее по имени. Она, «творя обычное юродство», расхаживала по монастырю со своими палками, покрикивая и припевая: «Таисья больше всех, – кланяйтесь ей! ха – ха – ха, Таисья больше всех». В то время в общине была маленькая, лет 12-ти, девочка Таисия (ныне уже монахиня); все думали, что эти слова Родимой относятся к ней, и, конечно, смеялись. Когда же, действительно, приехала монахиня Таисия, первая игумения Леушинской обители, при которой община была переименована в монастырь и весьма благоустроилась, – тогда слова Родимой стали всем понятны.

Вопрос о перемене начальницы, для каждого монастыря, есть самый живой и самый важный. Сестры Леушинской общины, истомленные частыми переменами у них начальниц, а с ними и правил и порядков, вводимых каждой по своим взглядам, нередко осаждали Родимую вопросами по сему поводу. И вот, однажды она сказала им: «А вот, коли приедет к нам начальница с колоколом, то будет нам мама, а коли без колокола будет, – обратно отошлем; нам, мол, с колоколом надо, к Благовещению звонить надо». Разумеется, такому пояснению все посмеялись, ибо кто же мог понять его; тем не менее, оно сбылось буквально. Вновь прибывшая 22-го марта начальница оказалась и по имени Таисия, согласно предречению Родимой, и прибыла она с колоколом, пожертвованным ей на пути мологской купчихой Гамулиной, и зазвонили в этот колокол в первый раз на праздник Благовещения Пресвятой Богородицы. Вот до какой степени простиралась проницательность Родимой!

Неожиданно разразился громовый удар над Россией в 1881-м году 1-го марта, около 3-х часов по полудни. Еще с раннего утра в этот день Родимая была чрез меру беспокойна, все кричала, ворчала, бранилась, била всех, кто попадался на глаза. День этот был воскресный; народу в церкви было множество. Пришла и Родимая угрюмая, сердитая, и уселась на своем излюбленном местечке, на приступочке пред местно чтимою иконою Похвалы Богородицы. Вдруг, во время уже начавшейся службы, как соскочит она и закричит на всю церковь: «Питер горит, Тятьку убили, Родного нашего убили, безбожники проклятые» и проч. Повторяя эти слова несколько раз, она не унималась, но, напротив, приходила все в большее неистовство, грозила кому-то кулаками, топала ногами и проч. Все присутствовавшие обратили на нее внимание; священник выслал из алтаря сказать, чтоб ее уняли; но ничто не помогало. Наконец ее силою вывели из церкви. На улице она продолжала неистовствовать, повторяя те же слова: «Питер сгорел, Тятьку убили» и проч., сменяя крики горьким плачем; слезы горохом катились по ее изнеможденным старческим щекам, и она не вытирала их. С растрепанными волосами, в лохмотьях, которые она еще больше раздирала, размахивая руками и притопывая, она имела страшный вид и, действительно, походила на сумасшедшую. Каково же было всеобщее удивление, когда на следующий же день дошла и до монастыря страшная весть о мученической кончине Царя-Освободителя, Отца своего народа! Вот и «Тятьку убили, и Питер горит», как предузнала великая старица Евдокия. Так открывает Господь Свои тайны буиим мира и юродивым.

Многократно Родионовна предупреждала словами имеющие совершиться события. Так, например, с самого начала общины, т.е. с 1875 го года, тем еще более до утверждения ее со времени поселения в ней Воронинских сестер с Агафьей Викторовой во главе, никто, кроме местных благочинных, не посещал общины из лиц начальствующих, частью по отдаленности ее от железнодорожных путей, частью по разным другим причинам. Максимовы, купившие ее землю, преследовали свои цели, представляли все митрополиту в ложном виде, последствием чего и была столь частая перемена начальниц. Матушка Таисия, как образованная и разумная личность, сразу поняла, какое большое и бесконечное зло заключалось бы в продолжение такой безвестности истины и настоящего положения дел общины. Она понимала, что лучше всего было бы, если бы сам митрополит Исидор, принимавший живое участие в устройстве этой общины, посетил ее и сам на месте составил о ней ясное, очевидное понятие. Но как было осуществить эту мысль? Митрополит Исидор был уже стар, чтобы совершить такой путь, который страшил и каждого простолюдина; да и на какие средства и куда принять высокого гостя? Община доходила иногда до последнего куска хлеба и с большими лишениями существовала; помещение было в ней вполне убогое; при всем этом клеветы и наветы не прекращались по адресу ее тружениц-начальниц со стороны недоброжелателей. Положение казалось безвыходным. С такими мрачными мыслями начальница Таисия стояла однажды в своей келье у стола и гладила утюгом какую-то церковную вещь, перешивая ее, так как в то время и по ризнице никто не умел ничего сшить, по новости и малоразвитости общежительниц. Вдруг она услышала со стороны парадного входа шаги Родимой, с обычным притопыванием; не замедлил послышаться и голос ее, которым она как бы отбивала такт шагам своим, приговаривая: «сам едет, сам едет!» С этими словами она подошла к матушке Таисии, которая и спросила ее: «кто едет, Родимая?» – «Говорят тебе, сам едет, сам да с усам, с бородой, да с усатыми, да с бородатыми; эх ма, встречай гостей, – лихие наехали». Затем, отодвинув из-под утюга гладимую вещь, продолжала: «не то ты гладишь, мама! вот что надо» (и подает ей длинное полотенце); «вот, гладь хорошенько, чтобы самому-то круг шеи обернуть». Матушка поняла, что под полотенцем она разумела омофор, из чего и заключила, что мысль ее о приезде архиерея, если не митрополита, не невозможна. Между тем Родимая не унималась; как бы желая пояснить, что приедет не митрополит, а архиерей, она продолжала: «что же ты, мама? встречай гостей, ведь едут ... из-за моря синего, из-за реченьки бурной, из Новграда Великаго».

Это произошло Великим постом; а 24-го июня того же 1884-го года митрополит Исидор прислал своего Новгородского викария, епископа Анастасия, в Леушинскую общину для ревизии. Это посещение положило конец всем страданиям общины; преосвященный Анастасий, внимательно и добросовестно исполнив свою миссию, донес владыке Исидору обо всем, – и в тот же год, сентября 3-го дня, община праздновала свое возведение из общины в монастырь, а 1-го октября начальница ее, матушка Таисия, возведена в сан игумении.

Однажды посетил Леушинский монастырь о. протоиерей Череповецкого собора Козьма Соловьев, имевший весьма большое доверие к Родимой и глубоко почитавший ее. Отслужив литургию, он зашел к игумении Таисий выпить чаю. Вдруг является Родимая, неся в руке замок запертый; подошед к о. протоиерею и подавая ему замок, говорит она: «а ну-ка, отвори!» – «Как же я могу отворить без ключа», отвечал он: «дай ключ – и я отворю». Она громко захохотала, приговаривая: «вот так раз! вот так протопоп! не отворить замка?! вот и попляши теперь вкруг его, и полюбуйся; и поплачешь, и поскачешь; ладно, ладно».

Смутился о. протоиерей и говорит: «уж не напрасно это сдурила Родимая; что-нибудь да будет». Никакие доводы не могли разубедить его, так и уехал смущенный. И что же?

Во время его отсутствия, по недосмотру его помощника, отпели в соборе, без надлежащей предосторожности, мальчика, умершего от дифтерита; городская администрация распорядилась «запереть собор на замок», ключ от коего спрятал исправник, – и долго пришлось о. протоиерею помаяться, пока отворили собор.

Верстах в 15-ти от Леушина есть деревня Букшино; там было, и посейчас живет, семейство зажиточного крестьянина Комина. Все семейство это хорошо знало Родимую и имело к ней большое доверие и расположение. Однажды, Великим постом, хозяин его Семен Семенович со своей женой приехали помолиться в Леушинский монастырь. Стоят они в воскресенье за литургией; вдруг, уже в конце ее, подбегает к ним Родимая и, схватив лежавшую подле Семена на окне, положенную им шапку его, подает ему, говоря: «убирайся, уходи, уходи! вся деревня горит, ребятишки воют! уж я унимала, унимала, да пожар заливала, да моченьки не стало». Сказав это, она снова выбежала из церкви; Комины последовали за ней, может – намереваясь о чем-либо спросить; но она, не обращая ни на что внимания, гнала их вон из ограды, приговаривая: «уходите, уходите, уезжайте, убирайтесь», и до тех пор продолжала их гнать, пока они, наконец, наскоро запрягли свою лошадь и помчались домой.

Еще за версту до своей деревни, они увидели ее всю объятую пламенем с того конца, к которому они подъезжали. Дом же их стоял на противоположном краю последним; пламя лишь на два или на три дома только не дошло до их дома, опустошив за собою всю деревню по левой стороне. Объятые ужасом, они едва могли добраться до своего дома, около которого встретили их остававшиеся дома их дети, с воплем и слезами бросившиеся к ним. Опоздай они хотя бы на полчаса, или и того меньше, – может быть, и их дом сделался бы жертвою всепожирающего пламени; но теперь усиленным трудом они спасли его, а главное – спасли свое имущество.

Такова была Родимая, эта мнимая «дура», «безумная»!

Игумения Таисия любила и уважала ее, как великую подвижницу, часто говорила с ней по душе, но, как сама признавалась, не всегда была рада ее посещению, по причине крайней ее неопрятности, следы чего всегда оставались после ее посещений. Когда им случалось оставаться наедине, Родимая не юродствовала, но разговаривала с нею умно и усладительно. Когда игумении бывало особенно трудно и грустно, она иногда посылала за Родимой, а иногда и сама Родимая приходила к ней. Придет, бывало, да и скажет: «есть хочу, пить хочу! угощай меня, мама!» – «Угостить-то тебя я рада, Родимушка», ответит игумения, «только ты не грязни, да не плюй, а то уж очень противно». – «Не буду, мама, не буду», скажет она, а сама все свое делает. Однажды как-то игуменья спросила ее: «Родимая, говорят, что ты была замужем два раза, и что тебя очень обижали мужья». Она ответила: «ой, мама, что ты вспомнила? и не приведи Бог вспоминать; звери были они, мама, а не люди; один был Волкин, а другой Собакин». – «А я думаю, Родимая, – ты все простила им и поминаешь их на молитве?» – «Простила, мама, вестимо, простила и поминаю их, как не поминать». Это был единственный случай, что она сказала несколько слов о своем первобытном житье; обыкновенно она никогда ни с кем не говорила об этом, а если бы кто и коснулся этих вопросов, она раскричится, разбранится и убежит.

Священником в то время в Леушинской обители был о. Владимир С. Он относился к Родимой как-то недружелюбно. Он нередко приходил к матушке, причем иногда заставал там и Родимую. Вдруг, однажды, она как-то подкралась к его стулу и так ударила его рукой, что тот от неожиданности привскочил, причем его стул упал, и, увидев, в чем дело, гневно закричал на нее: «как ты смеешь, старуха, драться!» – Она, передразнив его, ответила: «а довольно тебе, рыжему, лисой-то блеять! убирайся по-добру по-здорову, не то не так тресну». В скором времени о. Владимир, сам не зная чего убоявшись, как он сам высказал, подал прошение о переводе его в приход, а на его место назначен был другой.

В этом же году 23-го апреля, в день св. Георгия Победоносца, по заведенному обычаю, благословляли и кропили монастырский скот. Для этого он выведен был на площадь, среди монастыря, куда из единственно тогда бывшей домовой церкви вышел крестный ход. Посредине, по обычаю, был поставлен столик для водоосвящения, которое и совершал о. Владимир. На столике как-то очутилась маленькая просфорка, оставшаяся незамеченной. В числе приведенных и держимых под уздцы лошадей находилась и лошадь о. Владимира, по имени «Копчик». Молебен шел своим чередом; вдруг Родимая тихонько подошла к столику, молча взяла с него ту просфорку и направилась к Копчику, которому и дала в рот просфорку, сказав: «на, поминай Леушино, не видать тебе его более, как своих ушей». Это все произошло так неожиданно, что никто и опомниться не успел, не только отнять просфорку, которая, впрочем, оказалась не вынутая и поставлена была самой Родимой. Копчик же, вместе с хозяином, оставил навсегда Леушино.

За последние годы своей жизни, Родимая стала заметно слабеть, а вместе с сим стала и меньше юродствовать, т. е. меньше бродить, ворчать и проч.; но с палками и черепками не расставалась до смерти. Еще задолго до начала постройки соборного храма, на пустой площадке, на том самом месте, где теперь – алтарь его главного среднего придела во имя Похвалы Богородицы, она садилась на траву, отдавая себя в жертву насекомым, и что-то городила из множества кирпичиков, камушков и всякого мусора, который все таскала на это место. Нередко можно было встретить ее и ночью – ходящей по монастырю с палкою в руках, но, как только заметит, что ее видят, тотчас скроется.

В конце 1886 года стало заметно, что старица Евдокия Родионовна приближается к закату дней своих. В Рождественском посту она, еще продолжая свой обычный род жизни, говела по монастырскому обычаю со всеми сестрами и приобщалась Св. Таин в церкви. Не более, как за неделю до смерти, она перестала бродить по монастырю и пребывала безысходно в своей келье, где большею частью лежала, не будучи в силах даже сидеть. Накануне Рождества Христова вечером, в 7-м часу, когда сестры были в безмолвии в своих кельях, готовясь к ночному бодрствованию, – так как утреня на Рождество Христово совершается ночью, – Родионовна попросила к себе священника для напутствования ее Св. Тайнами. Когда ей на это советовали отложить до завтра, так как завтра литургия будет весьма рано, – она отвечала: «не дожить до завтра!» Бывший тогда одним из монастырских священников о. Евгений Брянцев (которого она называла по его селу Покровским) совершил ее напутствование, после коего она и отошла ко Господу мирно и безболезненно, как бы уснула сном праведницы.

Такова была кончина мнимой «дуры», юродивой о Христе Евдокии. Буия мира избра Бог (1Кор. 1:27), и блажени, ихже избрал и приял ecи, Господи (Пс. 64:5). Молитвами их, Господи, буди милостив и к нам грешным.


Источник: Жизнеописание юродивой старицы Евдокии Родионовой, жившей при начале основания Иоанно-Предтеченского Леушинского первоклассного женского монастыря, Череповецкого уезда, Новгородской губернии / Составила современница ее и очевидица игумения Таисия. - Санкт-Петербург : Синод. тип., 1911. – 66 с.

Комментарии для сайта Cackle