Азбука веры Православная библиотека епископ Сергий (Соколов) Московский благовещенский священник Сильвестр, как государственный деятель

Московский благовещенский священник Сильвестр, как государственный деятель1

Источник

Протоиерей придворного собора, пришелец из великого Новгорода, овладевает царем и царством, царем-чудовищем зла, одно имя которого наводило на всех ужас, царством, только что сплоченным из разных уделов, расстроенным 10-ти летней почти анархией; целые 13 лет (с 1547–60 г.) заправляет царем и царством, становится гением, ангелом-хранителем царя и возводит царство на высоту, какой оно не достигало в течение всей предшествовавшей исторической жизни. Явление беспримерное в нашей истории! По одному этому Сильвестр – великая нравственная политическая сила. Но во всей своей славной деятельности он старался держаться в тени, вдали от своего державного повелителя, предоставляя во всем честь самому царю, разным соборам, «судьям правдивым», избираемым по воле царя. Как будто щадя его скромность, история, к сожалению, ничего почти не говорит ни о предшествовавшей его появлению при дворе жизни, ни о последующей по удалении от двора. Одного не скрыла она, что он «бысть, яко вся могий и вся его послушаху»2; но нельзя обезличивать и другие доблестные личности. Какие ж славные дела принадлежат ему, какие этим личностям, этого не выделила история. Таким образом, наш знаменитый деятель является в истории каким-то таинственным светилом, которое, внезапно появившись на политическом горизонте, то скрывало свой свет, то затмевало собой всех; таинственное и недоступное простому взору во время яркого своего свечения (казавшийся для современников человеком высшего благодатного помазания) оно стало еще более загадочным для них, когда, совершив свой славный путь, исчезло с политического горизонта. Отзывы о нем позднейших историков чрезвычайно разноречивы. Для одних (например, Погодина и Костомарова) он лицо бессмертное не только в истории нашего отечества, но и в истории всего человечества, творец самой важной эпохи не только в царствовании Грозного, но и во всей древней истории, светлая высоконравственная личность, не омраченная ни одним пятнышком, исключая некоторых оттенков суеверий (?) своего века и узости взгляда своего общества. Но они, возвышая Сильвестра, унижают Иоанна, отнимают у последнего всякое право на славные дела его царствования. Для других, впрочем очень немногих писателей, (в роде, например, Сергея Горского), Сильвестр есть не более, как ловкий узурпатор, партизан, искусно воспользовавшийся обстоятельствами и лицами 3. Нам предстоит нелегкая задача определить истинную меру величия одного (Сильвестра) без унижения другого деятеля (Грозного), оградить безупречную личность от незаслуженных нареканий, а также выделить изо всей массы событий рассматриваемой эпохи те крупные деяния, которые несомненно принадлежат Сильвестру и ярко характеризуют его политическую деятельность, и затем в изучении характеров того и другого отыскать ключ к разгадке их отношений 4.

В историческом исследовании, или в политической характеристике нет нужды вдаваться в отдельную литературную характеристику каждого письменного памятника; мы должны смотреть на литературные произведения самого характеризуемого лица и современных ему писателей, как на вспомогательные средства, для составления политической характеристики. Для нас важен вопрос, как верно ведут нас эти средства к нашей цели. Памятники и пособия, с которыми мы должны иметь здесь дело, суть: письма Грозного, сказания Курбского и сочинения самого Сильвестра. Письма Грозного – слишком ненадежное пособие. При всех счастливых умственных дарованиях и огромной, по тому времени, начитанности своей, Грозный был самоучка, и, как у всех самоучек, формы языка, на котором он читал и учился, имели для него чересчур большое, подавляющее рассудок значение; без изучения особенностей этих форм, при подавленности умственных способностей чересчур развитым воображением, нервной чувствительностью, страстностью природы, порывами истерического самолюбия, он не мог совладеть построением речи, накидывал слова, предложения без связи, бросался от одного предмета к другому, не кончивши одного, начинал другое. Оттого на основании одних и тех же слов его историки делают выводы совершенно противоположные и заключают к событиям совершенно разнородным. К тому ж он пишет о нашем деятеле под влиянием страсти, как нервный недотрога, в порывах личной ненависти, что называется, с пеной во рту, и потому желчные отзывы его о Сильвестре не заслуживают почти никакого доверия. В сказаниях Курбского больше ясности, стройности и спокойствия в изложении, и хотя он пишет в духе кружка Сильвестра, но его похвалы Сильвестру далеки от обычных предрассудков партии и страдают очень небольшими преувеличениями. Курбский имел личные причины хвалить и хулить Сильвестра: знаменитый своим происхождением, образованием и заслугами, Курбский не мог вспомнить равнодушно, что поповичи, «писарки не из шляхетского благородства» возвышались государем и получали важные государственные должности;5 но пред обаянием Сильвестра смолкла его сословная неприязнь; он сам заискивал чести попасть в Сильвестров кружек, и, по падении своего вождя, когда исчезла всякая надежда на восстановление его и на получение чрез него каких-либо милостей от царя, сохранил о нем самые светлые воспоминания: не знак ли это, что в своих похвальных отзывах о нем писатель не мало руководится уважением к беспристрастной истине и несомненным доблестям? Гораздо более беспристрастными историческими свидетельствами должны оставаться для нас писания самого Сильвестра как те, которых он был только издателем и собирателем, т. е. обширный Домострой, так и собственные произведения его: наставление от отца к сыну, челобитная его к Московскому собору 1554 г. и послания его к Шуйскому-Горбатому, воеводе сопредельного Архангельской области царства Казанского. Те и другие сочинения, как увидим из подробного анализа их, служат живым отражением личности Сильвестра, верной меркой умственного его уровня, высоты и гуманности политических его воззрений, его интересов, стремлений, целей и средств, на которые опиралась его политика. По ним-то главным образом мы и будем определять дух и характер политической его деятельности.

I

В самом начале литературно-политической характеристики пред нами сами собой встают вопросы: 1) как широко было умственное образование этого даровитого от природы человека, и 2) где он получил такую подготовку, выработал такой такт, что сразу же забирает к себе в руки самых лучших людей времени и сразу же является замечательным политическим деятелем? На первый вопрос дают нам ответ его сочинения и преимущественно его послания. Из них видно, что он был хороший знаток Св. Писания, усвоивший себе его дух, склад речи. Его риторика была, так сказать, библейская; речь его простая и вместе величественная, теплая, задушевная, дышащая высоким, искренним благочестием, и на современников, должно быть, производившая чрезвычайное впечатление. Видно также, что он был очень начитан из патериков и других подобных произведений, бывших в обращении между грамотными людьми того времени. Он обнаруживает, наконец, знакомство с изречениями древних языческих мудрецов, например, Демокрита, и со многими сведениями из Римской и Греческой истории. Если присоединить сюда, что он хорошо знал греческий язык, любил читать и переводить с греческого духовные книги, – что видно из оставленных им в Кирилловом монастыре греческих книг (псалтири, апостола и проч.), 6 то и по этим уцелевшим данным можно смело сказать, что он был на целую голову выше современных ему соотечественников, и что разве один Курбский, (и то впоследствии, когда довершил свое образование в Литве) мог помериться с ним. Сам Грозный, «великий словесные премудрости ритор», многими своими сведениями и навыком писательства обязан был Сильвестру. В этом-то умственном превосходстве и заключается одна из главных причин обаяния, какое он производил на народ и самую интеллигенцию общества. Что касается до предварительной его подготовки к государственному служению, то на этот вопрос можно отвечать лишь догадкой. Очень может быть, что еще в родном Новгороде он приобрел интерес следить за управлением и порядками общественными, и что новгородское самоуправление было школой для развития правительственных его способностей. В бытность же свою протоиереем Московского Придворного Собора, сблизившись с боярами и семейством царского брата Владимира, (за которого он еще в 1542 г. является ходатаем при дворе,) имел полную возможность всматриваться в положение и нужды государства, и, недовольный настоящим порядком дел, наверно задавал себе разные думы и вопросы, как бы поправить настоящее положение дел, вовсе не подозревая, что судьба готовила им обширнейшее практическое применение.

Сильвестр был одна из тех необыкновенных личностей, которые, во время обычного, покойного течения дел, остаются мало замеченными и которые во время общественных переворотов и катастроф всплывают на верх политической деятельности. Такой катастрофой был для него страшный московский пожар 1547 г. Когда разъяренная чернь, расправившись с царской родней, угрожала жизни самого царя, скрывшегося в это время в селе Воробьеве, и когда пред пробудившейся по этому случаю совестью его восстали страшными призраками все прегрешения распутной юности и бедствия безумного правления, – вдруг, как небесный вестник, является пред ним Сильвестр. В потрясающей речи, как на картине, он изобразил пред царем отчаянное положение государства, указал, что причиной всех несчастий – пороки царя, что небесная кара висит уже над ним в образе народного бунта, громил, увещевал и ободрял, брал на свою душу все грехи царя и вызвался быть его руководителем и спасителем. Набожный, впечатлительный Иоанн, обыкновенно искавший укрыться от беды под кровом веры, весь отдается ее пламенному служителю: привыкшему думать и говорить от Писания, настроившему воображение библейскими образами, Иоанну показалось, может быть, что пред ним, как пред древними царями Израиля, стоит, в лице Сильвестра, посланник Божий, подобный древним пророкам, которые в минуту общественных бедственных переворотов, вдруг из простых смертных становились вестниками неба, спасителями царей и царства7. Прежнее знакомство с Сильвестром, как с человеком, служившим вблизи двора, уважение к его уму, дару слова, испытанной нравственности могло лишь усилить в сердце царя веру в его высшее помазание, в его необыкновенные правительственные способности, в высокое административное призвание. Молодой царь очутился, таким образом, под крепкой опекой Сильвестра не только в частной нравственной жизни, по и во всей государственной деятельности. Оставляя до времени разъяснение причин сближения его с царем, обратим внимание на то, как последовательна и целесообразна становится его политика на первых же шагах. Так как государство больше всего страдало от вкравшихся в доверенность царя временщиков и их рассеянных повсюду слуг и клевретов, то благодетельные свои реформы он начинает сверху, с постепенного замещения злых временщиков и их клевретов людьми способными и благонамеренными. Дело велось чрезвычайно тонко, дальновидно и мудро. «Усвоив царю в дружбу» постельничего Алексея Адашева, которого Иоанн знал и прежде с самой лучшей стороны, и князя Дмитрия Курлятева, человека с родовыми преданиями и личными высокими достоинствами, Сильвестр собрал около трона кружок князей и бояр, более других отличавшихся широким взглядом на вещи и любовью к общему делу. Нельзя определенно сказать, из каких именно лиц состоял этот кружок, но судя по тому, кто были главными деятелями Сильвестровой эпохи, можно с вероятностью полагать, что в нем блистал ряд имен: Курлятевых, Куракина, Михаила Репнина, Турантая, Пронского, Кашина, Воротынских, Одоевских, Дмитрия Палецкого, Курбского, Петра Шуйского, Сабурова, Горбатого, Шереметевых, Морозовых. «Одни из них, по словам Курбского, были старцы, украшенные благочестием и страхом Божиим, другие люди среднего возраста, предобрые, прехрабрые, искусные в военных и земских делах; все были мужи разумные и совершенные, и все вошли в такую приязнь и дружбу к царю, что без их совета он ничего не мог ни устраивать, ни мыслить»8. Похвала Курбского едва ли преувеличена: это были, действительно, мужи совета и доблести, орлы своего века, блистательно оправдавшие выбор своего вождя. Курбский собирает всех их под одно имя «избранная рада»; но едва ли можно разуметь здесь официальную раду, или боярскую думу; скорее это был интимный неофициальный совет, служивший планам Сильвестра и Адашева. Многие из этих советников заседали и в боярской думе и проводили в ней взгляды своего принципала. Нельзя не подивиться кроткой, мудрой и выжидательной политике, с какой он, забирая к себе в кружок членов боярской думы, постепенно переделывал ее на свой лад: государственное высшее учреждение, имеющее за себя свою историю, новый скромный властитель державы сразу не ломает, не уничтожает, или, говоря нынешним языком, не переменяет министерства; но, постепенно вербуя в свой интимный кружок думных бояр и князей, кротко, любовно склоняя их к своим политическим убеждениям и планам, он, не меняя много лиц, изменяет дух учреждения и, при его посредстве, осуществляет свой политический идеал. Другой бы на его месте гордо отвернулся от всех вельмож, которые, видя невозможность действовать самостоятельно, спешили примкнуть к числу его советников; а он сам шел на встречу им, зная, что они уже составили себе имя в истории и теперь должны быть твердой опорой для него. Может быть, он действовал тут по прежним отношениям и связям; например, удельный князь Владимир Андреевич, князь Курлятев были давнишние знакомцы и друзья его; но и тут ум и заслуга его в том, что и до приближения своего к трону он умел составить связи с такими почтенными фамилиями, и, по возвышении своем, не только не забыл прежних своих друзей, как это делают достигшие своих целей проныры и выскочки, но и доставил в них государству бесспорно полезных деятелей. Все старые и новые знакомцы, думные бояре и частные почтенные лица охотно шли в его кружок потому, что вслед за царем верили в высшее его помазание, склонялись пред необыкновенным умом и нравственным авторитетом. И действительно, удивительный этот человек, в течение нескольких лет, умел всех примирять, соглашать и направлять к цели; умел в значительной степени умерять обычный эгоизм личных побуждений, издавна лежавший в нравах знатных родов.

Окружив трон славными родом и заслугами советниками, преобразовав незаметным образом состав, или лучше, дух высшего государственного учреждения, Сильвестр стал извлекать из толпы людей незнатных, но честных, приближать их к царю и поверять им разные должности в государстве. Дело происходило так. При выборе какого-либо духовного сановника, царь поручал Сильвестру испытать нравы и разум его. Адашев имел такое же влияние при определении на гражданские должности, но все делал с согласия всемогущего Сильвестра. Мало-помалу все должности при дворе, в войске и областях замещены были людьми, преданными их идеям и интересам; паразитство и неспособность прогнаны, заслуга и достоинство вознаграждены.9 Для последней цели, – для вознаграждения достойных служилых людей, Сильвестр и Адашев воспользовались прежде существовавшим обычаем раздавать поместья и вотчины. В этих распоряжениях иные хотят видеть искусно рассчитанную политику партии, взявшей себе в образец практику партий, бывших в малолетство Грозного, из которых почти каждая старалась заместить своими приверженцами все должности в областях и войске, и раздавала им земли. Но... сходство здесь совершенно внешнее. Теперь (в 1550 г.) земли во множестве раздавались только тем боярским детям, которые не имели своих вотчин, и это делалось для того, чтоб заменить доходы «кормления» дачей земельных угодий. Мера эта значительно увеличила военную силу. Она совпадает с образованием стрельцов из прежних пищальников. Заподозрить раздавателей этих земель в корыстных сделках с получателями, какие, например, существовали во время боярского правления, по меньшей мере, странно: ни одна летопись не заявляет о том, и из современников никто не смел заикнуться против бескорыстия новых полновластных правителей. Равным образом можно ли допустить, чтобы люди отменно благоразумные, если бы они задумали играть в партии и раскидывать сети их по всему государству, стали составлять партии из таких пестрых рядов, из всех сословий? Наконец, партии, интрига и другие недостойные средства и силы разве могли бы преобразить расстроенное правлением боярских партий государство в державу сильную и благоустроенную? Нет, наши славные деятели служили делу, а не лицам, и только единство возвышенных целей и общего блага, на служение которому они были призваны, а больше личное обаяние этого удивительного человека, Сильвестра, могло примирить и вновь поднятых худородных людей и знатных потомков древних удельных князей и надолго успокоить сословную гордость последних. Характеристичен рассказ одного летописца о силе этого влияния: «Сильвестр был у государя в великом жалованьи и совете духовном и думном, и бысть яко вся могий и вся его послушаху, и никто же смеяше ни в чем противитися ему. Указываше митрополиту и владыкам, и архимандритам, и игуменам, и чернецем, и попом, и бояром, и приказным людем и, спростарещи, всем владеяше, обема властьми и святительскими и царскими, якоже царь и святитель, точию имене и седалища не имеяше, но поповское имеяше; токмо чтим добре всеми и владеяше всем с своими советниками»10.

Учредив высшую избранную раду, рассадив по всему государству новых должностных лиц, снабженных от него инструкциями, Сильвестр, со свойственной ему постепенностью и последовательностью, устанавливает между новым правительством и народом новые взаимные отношения, призывает лучшие народные силы для дружественного содействия новому правительству в благоустроении государства. Для этого созывается земский собор, или земская дума (в 1550 г.) из выборных людей всей Русской земли. Явление совершенно новое в истории! Правда, и доброе старое правительство не смотрело на народ, как на вещественную массу, из которой оно брало бы только войско или деньги, и прежде во всех областях существовали когда-то веча, с которыми совещался князь и в которых выражалось тогда отношение и соприкосновение власти государственной к мысли народной; но эти веча существовали в землях по одиночке, никто не додумывался до великой мысли собрать одно вече всех Русских земель, вече веч: раздоры между князьями и землями не допускали до этого. Теперь, когда государство стало единым над единой Русской землей, и государь великий князь московский стал царем всей Руси, не было ничего естественнее и целесообразнее, как обратиться единому государству к единой Русской земле и созвать ее всю на совет: чрез это только что собранные и объединенные земли должны были сплотиться в неразрывный союз как между собой, так и с самодержавной единой властью. К сожалению, история не знает не только подробностей, но даже главных черт этого знаменитого события. Неизвестно, как избирали выборных, кого выбирали и с какими полномочиями посылали, – пред нами только блестящая картина народа, собранного на Лобном месте, и образ царя, стоящего посреди народа и духовенства, под осенением крестов и хоругвей, и в своей трогательной речи кающегося перед народом, умоляющего народ оставить ненависть и вражду, обещающего быть отцом и судьей подданных и т. д. Известно также, что правительство и народ, царь и земля в первый раз здесь увидались, обнялись друг с другом и между ними установился свободный союз, утвердились новые отношения: правительству предоставлена сила власти, земле – сила мнения, торжественно признаны две силы, согласно движущие Россию: власть государственная и мысль народная. Союз этот должен быть тем теснее и плодотворнее, что новое правительство, – не то, что было при боярском правлении, – не становилось отдельным лагерем от народа, – оно вышло из среды народа, из всех его сословий, и должно было нравственно служить народу, а не народ ему, должно было радеть народу, а народ ему. Спрашивается, насколько принадлежит Сильвестру честь созвания собора, участия в ораторской декламации, слышанной на соборе, и установления прекрасных отношений двух великих политических сил? Думают11, что юный царь, который не мог еще собрать собственных мыслей в голове, у которого свой ум далеко еще не царь в голове, – ему тогда было 17 лет от роду, – не мог сам прийти к великой мысли о созвании собора, что произнесенная им здесь речь целиком была написана ему Сильвестром, и что установление новых отношений между государством и землей было исключительным делом Сильвестра. Отдавая полное уважение счастливым дарованиям Иоанна, которые в этом возрасте, при известной доле его раннего самообучения, не могли не проявить себя, но с другой стороны не веря в их необычайную талантливость, мы склонны думать, что прекрасная речь его написана им самим, но не без содействия и поправок Сильвестра: Иоанн, всегда любивший порисоваться нарядным словцом, если когда, то особенно теперь, в пору ранней юности, при первом представлении народу в роли публичного оратора, не мог обойтись без поправок и указаний своего ментора, за которым все признавали большие ораторские таланты. За верное можно выдавать, что обнаружившиеся в речи знание общественных недостатков и нужд, государственные гуманные стремления он почерпнул от Сильвестра: потому что Иоанну до сих пор намеренно закрывали глаза, чтоб не видеть ему ран и язв общественных и воспитывали его в удалении от дел государственных. Далее, так как Иоанн, с детства воспитавший в себе высокие понятия о царственном достоинстве, считал ниже своего достоинства обращаться за советом к боярам, и так как подобные понятия были правилом всей его жизни и деятельности, вдохнули силу и энергию его характеру, который в 17-ти летнем возрасте должен был предъявить уже свои властолюбивые права, то смело можно полагать, что обращение за народным советом, или соборным мнением было не в его понятиях, не в его характере. Только Сильвестр, гражданин того великого города, общественная деятельность которого вся вращалась некогда около народных веч, для которого они были идеалом, залогом всего лучшего, мог убедить царя обратиться к народному вечу. Но и он, подлаживаясь под настроение и характер Иоанна, уступая его заветной идеи самодержавия, должен был дать строй новому собору во вкусе юного самодержца, должен был предоставить собору одну чисто нравственную силу мнения, безо всякой примеси внешней принудительной силы, которую позволяли себе иногда древние областные веча. Силу эту сами выборные выразили пред царем так: «как поступить в этом деле, государь, это – твоя воля, а наша мысль такова».

Заручившись нравственным содействием народа, вероятно, с ведома и разума земского собора, Сильвестр начинает ряд реформ, обнимающих все отрасли государственной, общественной, церковной и частной жизни: новым лицам даются новые законоположения. Прежде всего Сильвестр со своими мудрыми советниками озабочивается преобразованием судебных, административных и земских учреждений. Плодами этой заботливости являются Судебник и Уставные грамоты. В следующем году поступают к преобразованию церковного управления и церковно–общественной жизни. Для этого созывается Стоглавый собор. Многопопечительная заботливость реформатора проникает и в семейную жизнь и, вероятно, около этого времени, как наилучшее средство к благоустроению семьи, появляется знаменитый Домострой.

В частности о Судебнике с достоверностью можно полагать, что к составлению его решено приступить на земском соборе: на этом соборе, как известно, избраны «судьи правдивые», а это и были, по всей вероятности, составители будущего Судебника. За это дело раньше других принялись потому, что требовались самые неотложные и систематические меры против произвола правителей и судей и всякого рода насилия, грабежей и разбоев. Нельзя указать, когда, как и кем составлялись законоположения Судебника и Уставных грамот: нам остались только редакция Судебника и несколько грамот. Но достаточно вникнуть в общий строй законодательной деятельности этого времени, чтобы видеть, в какой мере отразилось на ней всемогущее влияние Сильвестра. В первых опытах этого законодательства резко поражает нас развитие двоевластия и двое–судия, элементов государственного и земского: как на соборе обнялись, сдружились и установили между собой деятельный союз две великие политические силы – правительство и земство, так и по Судебнику Иоанна IV являются взаимодействующими две отличные силы: государство и земщина; это совершенно в духе Сильвестра. Не касаясь установленного Судебником государственного судебного механизма, существенно не отличавшегося от прежнего, а лишь давшего ему более определенности, сложности и централизации, бросим беглый взгляд на выборный народный судебный механизм. Представителями последнего явились в городах городовые приказчики и дворские, а в волостях – старосты и целовальники. Старосты были двоякого рода: выборные, полицейские и выборные судебные. Старосты судебные и целовальники, а также городовые приказчики и дворские, которые должны были заседать на суде наместников и волостелей, имели право и обязанность оберегать народ от произвола последних. У них были свои земские дьяки и подьячие, записывавшие для себя разбиравшееся на суде дело особо от коронных дьяков и подьячих. Полицейские старосты оберегали народ от притязаний полицейских властей. В видах предоставления народной громаде возможно больших льгот, общества разделены были на сотни и десятки, и имели право выбирать себе блюстителей порядка: старост, десятских и сотских, которые распоряжались к тому ж раскладкой денежных и натуральных повинностей, и вели для этого разметные книги. Все это – благодетельные законоположения Судебника. Что намечено было Судебником, то развивали уставные грамоты. Судебник пока только вводил двоесудие: уставные грамоты дали перевес на суде выборному началу и мало–помалу управление наместников и волостелей заменили народным самоуправлением: к концу 1555 г. жителям всех уездов предоставлено право за взносимую в царскую казну, как бы отпускную сумму оброка, управляться и судиться посредством выбранных ими излюбленных голов, или земских старост, имевших право суда и смертной казни; а для предотвращения злоупотреблений должны были выбираться целовальники, заседавшие в суде, участники суда и свидетели. Внутреннее управление в стране поручалось сотским, пятидесятским и десятским, которые обязаны были наблюдать за благочинием, хватать подозреваемых и отдавать их суду излюбленных голов, или судей. Все члены общества обязаны были принимать деятельное участие в благоустройстве суда и управления; для этого на так называемые сходбища они отправляли своих выборных (от каждого сословия), которые указывали на лихих людей и предлагали меры к их обузданию. Вообще характер законодательной деятельности рассматриваемой эпохи отличается духом общинности, намерением утвердить широкую общительность и самодеятельность русского народа, и дать возможно большие льготы, способствующие его благосостоянию и благоденствию. Этот дух и благотворный принцип, по всей вероятности, сообщены законодательству Сильвестром. Мнение это подтверждается историей грамот. Первая грамота, заменившая царских наместников и волостелей выборными народом старостами, была дана в 1552 году земле Важской. Жители этой земли просили дозволить им избрать 10-ти излюбленных судей, которые бы вместо наместников судили как уголовные дела (в душегубстве, и татьбе, и в разбое с поличным, и с костырем), так и земские, и за это жители ежегодно обязывались платить в царскую казну оброку 1500 руб. Грамота, данная Важской земле, удовлетворяла эту просьбу вполне. Без сомнения, жители Важские земли хорошо знали то, о чем они просили, а просить они не могли каких-либо новых, никогда неслыханных и нигде не существовавших льгот; так как их земля была исстари землей Новгородской и понятие о выборном начале распространено было здесь более, чем в других местах, то они просили, наверно, тех льгот и прав выборного начала, какие в зерне существовали некогда в Новгороде и их собственной земле. Из этого можно заключить, что сущность того устройства, которое дано грамотой точь в точь по их просьбе, еще ранее существовала в землях Новгородских. И так как такое же устройство, по почину Важской земли, введено и во всех других уездах, то значит все делалось здесь по инициативе новгородской; но кому же лучше знать новгородские порядки и в духе их вводить порядки во всей Русской земле, как не новгородцу Сильвестру? Предположение это подкрепляется еще тем соображением, что многие существенные принадлежности нового судопроизводства, бывшие во всей силе в правление Сильвестра и Адашева, по падении их отменены. Так при Сильвестре обыск имел существенно-важное значение: он определял собой способ суда над подсудимым и в значительной степени вытеснял из употребления поле или судебный поединок; но впоследствии, когда уже минуло господство Сильвестра и Адашева, значение обыска совершенно упало, хотя форма его не уничтожилась. Например, в эпоху Сильвестра пытка допускалась только в том случае, когда приговор по обыску признавал подсудимого худым человеком, – если не причислять к пытке правежа: после ж Сильвестра, и одобренных по обыску предавали пытке и подвергали смертной казни на основании обвинений, добытых пыткой. Что же отсюда следует? То, что с течением времени, с облагораживанием нравов и возникающей отсюда потребностью ослабления пыток, узаконивания, направленные против последних, должны бы получить большую силу и развитие; но если этого не было на деле, то, кажется, ненависть к изобретателям отвергает их, и таким образом честь введения этих законоположений остается за Сильвестром. Наконец, то обстоятельство, что во всем законодательстве и учреждениях не видно аристократического направления, ничего такого, что клонилось бы к исключительным выгодам знатнейших родов, а, напротив, виден господствующий дух уравнения, стремление дать народной громаде льготу и благосостояние, – это обстоятельство приводит к той мысли, что все исходило от тогдашних печальников народа – Сильвестра и Адашева, и что пособники их, принадлежавшие большей частью к знатнейшим родам, смотрели на все глазами своих вождей.

Нужно ли распространяться о том, как важны, гуманны и для того времени либеральны подобные начала и направление рассматриваемого законодательства? Важная его заслуга еще в том, что оно осталось верным земским преданиям древней удельно-вечевой Руси, подавленным последующими историческими обстоятельствами, но еще несовершенно исчезнувшим из народной жизни и сохранившимся преимущественно в Новгородской и Псковской землях. Далее, в новых учреждениях важно то, что везде принимались во внимание внешние условия, права и обязанности, чрезвычайно разнообразившие отношения жителей как к государству, так и взаимно между собой (например, между крестьянами, населенными в вотчинных землях монастырей, церковных властей и частных собственников введение выборного самоуправления с разными отличиями зависело от их местных владельцев). Одним из главных благодеяний выборного судопроизводства была отмена судных пошлин: правосудие уделялось прибегавшим к нему безденежно. Но наиболее возвышает его широкое развитие духа общинности, самодеятельности и самоуправления. Нам кажется, что этот принцип и построенные на нем многие учреждения легли в основу судебных и административных реформ, составляющих славу минувшего и настоящего царствования: прототип последних не столько в западных законодательствах, сколько в нашем родном, и именно в рассматриваемом достославном времени. Так, присяжные заседатели наших окружных судов то же, что и прежние целовальники – свидетели и участники суда; праветчики (взыскатели), недельщики, (посылаемые от суда с разными поручениями), то же, что наши судебные приставы мировых съездов и окружных судов. Судебное и административное деление областей на уезды, состоявшие из города и волостей, разделение уездов в полицейском отношении на станы очень похоже на теперешнее их деление. Этого мало. Выборному началу, или народному самоуправлению предоставлены были такие широкие права, каких поискать и в настоящее время: выборные излюбленные головы, или земские старосты, ведавшие все уголовные (даже разбой и душегубство) и земские дела, уполномочены были такими правами, каких не дано в настоящее время выборным мировым судьям и какими наделены лица, служащие по назначению от правительства (члены окружных судов), или будут наделены проектируемые уездные исправники-судьи; обвинительную власть составляли выборные от всех сословий, тогда как нынешняя обвинительная власть – от короны. Говорить ли о том, как важно было для умственного и социального развития народа такое смелое введение народного самоуправления в духе общинности и самодеятельности? Достаточно заметить, что за модными этими началами, и в настоящее время, признается главная возбудительная сила, неудержимо движущая умственное и нравственное развитие общества, что в древних «общественных сходбищах», отправляемых в уездах с целью принятия мер общей безопасности, и много напоминающих наши земские уездные собрания, князья, дети боярские, крестьяне всех ведомств, в качестве выборных, могли и должны были говорить, судить и требовать, чтоб дьяк записывал их речи. Все очень либерально и гуманно! Но вопрос в том, созрело ли тогдашнее общество для такой автономии? По времени ли она? Опыт показал, что под бдительным надзором и мудрым руководством Сильвестра и Адашева и их верных повсеместных слуг дела шли удачно, тем более, что с «лихими людьми» и их судьями-потатчиками не церемонились: например, за злоупотребление при производстве обыска назначена была смертная казнь наравне с разбойниками. Следствием всех распоряжений было то, что, по выражению летописца, «покоилась земля много лет». Не следует, наконец, забывать, что мудрость и гуманность нашего законодателя, во многом, так сказать, предупреждавшая время, делала и уступки времени; так пытки и правежи не отменены совершенно по тому единственно, что во всей Европе то было время костров, плах и пыток. О многих законоположениях, о разделении всех подданных на служилых и неслужилых, служилых на различные классы, о правах и преимуществах их, о мерах к охранению личной чести, о наложении податей и повинностей на имущества и доходы, а не на лица, об обязательстве службы для всех владельцев боярских вотчин и поместьев, о всех подобных постановлениях не говорим потому, что участие нашего деятеля в издании их прямо не может быть доказано. Но не можем пройти совершенным молчанием распоряжений, клонившихся к уменьшению числа холопов, таковы например: отмена древнего правила, по которому поступивший к хозяину на должность без ряды(кабальных холопов) делался его холопом, затем, предотвращение случаев, когда человек в нужде делался рабом, например, запрещение отдаваться в холопство за рост долга. Меры эти, нужно полагать, истекали от самого Сильвестра, который, как увидим, в принципе и лично на деле отверг рабство. Нельзя не отдать в них должной справедливости той мудрой и настойчивой постепенности, с какой он начал подкапываться под ненавистное для него, но узаконенное вековым обычаем рабство-крепостничество. К сожаленью, он не мог сладить так удачно с предрассудками своих советников относительно уничтожения местничества, а были попытки и в этом роде: в 1550 г. было постановлено, чтобы «в полках князьям, воеводам и детям боярским ходить без мест и чтобы первый воевода большего полка считался выше всех, а остальные равны между собой», и ,вообще, в господство Сильвестра местничество было несколько ослаблено, но после него водворилось в прежней своей силе. Представленным очерком законодательной деятельности Сильвестра и краткой оценкой ее мы и закончим характеристику его политики в области гражданского законодательства. Посмотрим, насколько послужило его политическим планам предпринятое вслед за тем на Стоглавом соборе исправление церковного устройства.

Что исправление церковного устройства и само созвание Стоглавого собора (в 1556 г.) сделаны были и в интересах политических, это видно из того обстоятельства, что на соборе занялись прежде всего «исправлением всякого земского строения и царского благозакония». «Державный самодержец, прекроткий царь Иван Васильевич», сказано в описании деяний собора, за год пред тем благословившийся у митрополита исправить Судебник, теперь первым долгом представил новый Судебник и уставные грамоты на рассмотрение собора, сказав: «прочтите и рассудите и, если это дело достойно, подпишите Судебник с грамотами. Рассудите и утвердите по правилам св. апостолов и св. отец и по прежним законоположениям родителей наших, чтобы всякие обычаи строились по Боге в нашем царстве, по благословению вашего святительства, а при нашей державе. А которые обычаи поизшатались или по небрежению ослаблены, о всем том посоветуйтесь довольно и возвестите нам»12. Очень вероятно, что после такого обращения царя к собору, отцы собора приступили прежде всего к рассмотрению и утверждению Судебника и уставных грамот, а также «к советованию и утверждению по Бозе» обычаев и законов гражданских. Переходя к церковно-общественным делам, царь дал собору «два писания руки своея», заключавшие в себе 69 вопросов. Собственно это были не вопросы, а длинный список беспорядков в церкви, против которых требовалось принять на соборе надлежащие меры. Спрашивается, кому принадлежит составление этих вопросов и вообще инициатива созвания собора? Вопросы называются «царскими» не потому, что они составлены были царем, а потому, что изложены были от имени царя и им предложены собору. Сами отцы собора говорят: до слуха боговенчанного царя дошло, что во многих церквях чины церковные совершаются не по уставу, и он, боголюбивый царь, вскоре повелел написать о тех чинах, совершаемых не по уставу. Да и трудно поверить, чтобы молодой царь, какие-нибудь четыре года занимающийся правлением царства, мог обладать такими обширными сведениями, какие замечаются в вопросах, о мельчайших подробностях богослужения и обрядов, о многих местных обычаях, суевериях и беспорядках в разных городах, селах и монастырях. Еще труднее поверить, чтобы юный царь с высоты трона мог усмотреть те бесчисленные потаенные беспорядки, о которых идет речь в вопросах: все безобразие бесчиния, производимого в церквях, мздоимства, самоуправства, распутства разных членов духовенства, ханжеской их эксплуатации общества, тунеядства, ростовщичества и т. п. Все эти затаенные бесчисленные беспорядки могло знать лицо из среды самого же духовенства и, пользуясь близостью к государю, описать их пред собором. Таким лицом мог быть или Сильвестр или митрополит Макарий: никого более из духовенства мы не видим вблизи трона. Но митрополиту Макарию, как и всем членам собора, речь царя с ярким описанием церковного этого нестроения, представляется совершенно новой и неожиданной, и «он, как и все отцы собора, видя царскую душу, совокупльшуся с церковным устроением, испусти слезы». 13. При том, если бы сам глава церкви вздумал заявлять собору об этих беспорядках, то он сделал бы это прямо от своего имени и от своего же имени, хотя, конечно, не без соизволения царя, созвал бы собор: недавно же, в 1547 и 49 годах он сам собирал два собора для канонизации российских угодников и чудотворцев. Другое дело Сильвестр! При незначительности степени, занимаемой им в иерархии, он имел причины опасаться, как бы не поднять против себя всеобщей бури и на соборе, и в духовенстве, и в обществе, свыкшемся с обличаемыми беспорядками и злоупотреблениями, и как бы не испортить задуманное доброе дело. По этой простой причине и еще для того, чтобы придать делу больше важности и силы, он грустную свою картину церковно-общественных недостатков и пороков представляет на позорище собора от имени самого государя; между тем как митрополиту, являющемуся на соборе судьей над самим царем, не из-за чего было прикрываться именем государя. Живое и непосредственное участие Сильвестра в описании беспорядков и в составлении вопросов для собора подтверждает косвенным образом сам царь, когда сознается, что свои вопросы он подготовлял, начиная с 1547 года, т. е. с того времени, как он подпал под непосредственное руководство Сильвестра14, или когда, описывая разные беспорядки, противополагает им, как образец для подражания, порядки новгородские (напр., христиане приносят в церковь сыр, яйца, рыбу, печенья, калачи, пироги, блины, караваи и всякие овощи: и в Новгороде и Пскове устроен для этого кутейник во всякой церкви15. Итак, составление царских вопросов для собора и созвание самого собора смело можно приписать Сильвестру. Да и в самой речи царя, произнесенной пред открытием собора, веет дух благочестия, свойственный полным благодатного помазания посланиям Сильвестра, слышится его своеобразная, не лишенная красоты и картинности риторика, ощущается вообще его стройный тон и направление. Раскройте, например, те места, где царь исповедует свои грехи, свое смирение, обещает беспрекословное повиновение собору святителей, или где описывает свои впечатления по поводу московских пожаров: («посла Господь на ны тяжкие и великие пожары: от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моя, и смутихся дух мой и познах свои согрешения... »16. Такой откровенной исповеди, такого смирения и беспрекословного повиновения не услышишь от самого Иоанна, надменного в самом смирении и исповеди, и всегда сваливавшего свои грехи на других; должно быть, слова этой исповеди, смирения вложены в его уста его наставником и руководителем. Впрочем, в знаменитой этой речи мы готовы признать собственного авторства Иоанна несколько больше, чем в речи, произнесенной им год тому назад на земском соборе, больше настолько, насколько он мог развиться за год и, нужно заметить, год самых лучших отношений его к наставнику, и следов. самый благоприятный для умственного развития.

Сильвестру не только принадлежит честь созвания собора, но и весьма немаловажная заслуга в деяниях и постановлениях собора. Какая ж именно заслуга, и чего он мог достигнуть через собор в политических своих видах? Правда, не видно непосредственного участия Сильвестра ни в заседаниях собора, ни в редакции его постановлений, но в коллегиальном деле доро̀г почин, составление программы действий; а этот-то почин и составление программы, и притом самой обширной, обличающей в составителе глубокий и всесторонний взгляд на потребности церкви, общества и государства и были делом Сильвестра. Программа эта – те же царские вопросы. Скажем более. Созвать собор, важнейший изо всех, какие только были в русской церкви, и, указав для него предметы занятий, дать ключ к ведению их, гораздо важнее, чем участвовать в совместном решении вопросов на заседаниях. Говоря, что наш мудрый составитель вопросов указал собору и ключ к решению их, мы, надеемся, не сказали ничего преувеличенного. Летописец свидетельствует, что Сильвестр «указываше и митрополиту, и владыкам, и архимандритам, и игуменам, и чернецам, и попам»; но, постоянно находившийся при особе государя, весь погруженный в дела правления, где и когда он мог давать от себя этим лицам руководящие указания, как не на соборе? А умение повести дело так, чтобы ни в ком не возбудить открытой зависти и раздражения, и всех «небопарных орлов», слетевшихся со всех концов России, дружно направить к одной великой цели? Конечно это было делом благоразумия достойного председателя собора. Но митрополит, бывший искренним другом и споспешником Сильвестра, действовавший на соборе по плану и «указаниям» Сильвестра, держался его политики соглашения. Протоиерей имеет такое влияние на такого просвещенного и первоверховного архипастыря, как митрополит Макарий, и сохранить с ним навсегда дружеские отношения, не возбуждая в нем ни малейшей к себе зависти, – дело чрезвычайного искусства, доказательство несравнимого всепобеждающего умственного и нравственного обаяния его! Важность Сильвестрова влияния на дела собора всего очевиднее открывается из того обстоятельства, что все достойные наивысшего уважения постановления собора, которые жили и действовали целые полутораста лет17, а, может быть, и более были ответами на так называемые царские, или, что то же, на Сильвестровы вопросы; напротив, постановления, недостойные собора, сделавшиеся впоследствии семенем раскола, выходили из круга предложенной программы. Первого рода постановления, вызванные Сильвестровой программой, имели в виду обновить всю русскую церковь и общество, указать им пути для правильного развития всех отраслей жизни, содействовать искоренению суеверий, улучшению нравов и обычаев, семейных и общественных, как в духовенстве, так и в народе, определить отношение церковной власти к гражданской и самому государю. Государственное значение этих постановлений само собой очевидно, но оно становится еще важнее, если обратим внимание на меры, на которые опираются постановления. Меры эти суть: разные увещания, рассуждения и наставления, основывающиеся на правилах апостолов, соборов и св. отцов, меры самые действительные, так как зло, против которого они были направлены, состояло в нарушении этих правил, в забвении их и пренебрежении ими; эти-то меры, испытанные веками, и могли освободить церковь от вкравшихся в нее недостатков и беспорядков и вывести ее из худшего состояния в лучшее. По поводу тех же царских или Сильвестровых вопросов сделано было на соборе не мало постановлений чисто гражданского свойства, таковы, например, определения: о заведении училищ18, об устройстве богаделен19, о выкупе пленных20, об отчуждении в царскую казну некоторых монастырских имуществ21, о привлечении на государеву службу детей и слуг боярских, (которые только знали «зернью играть, пропиваться, грабить, разбойничать и душегубствовать»22, об очищении дальних стран от скоморохов, (которые огромными ватагами, человек в 100, ходили по деревням, силой ели и пили у крестьян, из клетей хлеб высыпали и по деревням людей разбивали23. Предоставив исполнение этих постановлений царской заповеди и грозе, собор требует здесь мер внешних, административных, полицейских. Но и на этот раз он не забывает обратиться с своими увещаниями и убеждениями то к духовенству, то к народу, угрожая за ослушание церковными епитимиями, судом Божиим и т. д. Этих-то прещений, убеждений и вообще мер нравственных, исходящих от высокопоставленного и священного учреждения, и нужно было, чтобы вырвать с корнем то зло в общественной и государственной жизни, против которого гражданские полицейские меры бессильны; совокупность соборных мероприятий, постановлений, долженствовавшая обновить церковно-общественную жизнь, должна была обновить государство с самой внутренней, существенной стороны, оживить государственный организм в самом сердце, жизненной артерии. Это именно имел в виду сам царь, когда, при открытии собора, говорил: «многие грады рассоришася и великие царства опустеша за гордость людскую, братоненавидение, насилие, любодеяние, Содомский грех... Мы же, всех сих убоявшеся и ум свой собравше, размыслим, не вся ли та в нас суть злодеяния, и не за грехи ли послал нам Бог различные испытания и казни, мне сиротство и царству вдовство... Дабы спаслось царство российское от разорения и достигло могущества и славы, царь просит отцов собора исправляти и утверждати в людех св. веру христианскую»24. И вот, когда собор узаконил надежные меры к устроению церкви и царства, царь рассылает постановления собора по частям, в виде отдельных наказов и наказных грамот, вызываемых тем или другим случаем. Вообще, в виду того, что в созидании нашего государства, в течение всей его исторической жизни, главной силой была церковь, что гражданские узаконения, опирающиеся на соборные церковные определения, получают высшую неземную санкцию, не было ничего целесообразнее и плодотворнее, как действовать гражданской власти в союзе с церковной, передавая на ее соборное утверждение уже состоявшиеся гражданские узаконения (например, Судебник и уставные грамоты), издавая вместе с ней некоторые новые и разделяя исполнение их между духовными и мирскими людьми.

Оценим с этой точки два, три постановления. При тогдашнем экономическом положении государства, при самом тесном союзе общества и государства с церковью, что могло быть лучше постановления касательно устройства во всех городах богаделен, или по-нашему богоугодных заведений на таких началах, чтобы для всех больных, престарелых и неимущих устроены были богадельни за счет казны царской, содержались доброхотными подаяниями, управлялись целовальниками и городскими людьми, «а священники приходили бы к престарелым и больным, поучали бы их страху Божию, чтоб жили в чистоте и покаянии»? При тогдашнем церковном характере русского образования, очень естественно было предоставить решение вопроса о народном образовании тому же собору и поверить устройство училищ во всех городах избранным духовным, «которые должны были открывать училища в своих домах и приглашать православных христиан отдавать к ним детей в обучение грамоте, письму и церковному пению». Собор понимал образование по своему, но Сильвестр понимал его несравненно глубже: он чувствовал необходимость сблизиться с Европой и усвоить ее культуру; в этих видах, в первый же год его всемогущего влияния на царя (в 1547 г.), поручено было одному саксонцу Шлитте, знавшему по-русски, вызвать из Немецкой земли разного рода умелых людей: ремесленников, художников, медиков, юристов, аптекарей, типографов и даже богословов. Поручение это не удалось по зависти Ганзейского Союза и Ливонского Ордена. Эта неудача вынудила нашего просветителя народа оставить училища при прежнем строе и программе; но в тогдашнее мрачное время и то уже было светлым, отрадным явлением, что училища распространяются по всем городам, а не остаются, как было прежде, исключительной принадлежностью епископских кафедр и некоторых монастырей. Далее, против разных суеверий и вредных обычаев, принимавших самые ужасающие размеры и одинаково вредных как для церкви, так и для государства, он сделал, можно сказать, все, что только мог сделать политик-моралист, разумеем вызванные им моральные меры против, например, лживых пророков, старых мужиков, баб и девиц, которые, нагие и босые, отрастив и распустя волосы, бродили по погостам, волостям и селам, тряслись, убивались и от имени являвшихся будто им св. Анастасии и Пятницы заповедали христианам в среду и пятницу никакого дела не делать, а иные заповедали богомерзкие дела творити25: меры эти (увещания, прещения от Божеств. писаний и призываемые в помощь наказы от имени царя) – какая отрадная противоположность кострам и плахам, которые в просвещенной Европе употреблялись тогда, как надежнейшее средство против еретиков и суеверов. Не лишне, наконец, указать, что рукой самой же духовной власти Сильвестр нанес чувствительный удар церковным вотчинам26: благодаря уклончивой его политике, вопрос, стоивший церкви и государству стольких споров, смут и волнений, начинает получать разрешение мирное и благоприятное для государственных интересов. Вообще это редкое и беспримерное достоинство политики, что один незнатный ни родом, ни саном человек из всех земских и церковных людей, созванных на соборы, выделяет самые лучшие силы, собирает весь цвет государства, примиряет партии и страсти, обращает деятельность умов на предметы отменной и неотложной важности, и направляет ее к одной великой цели, к созиданию государства; как неусыпный практический деятель, сам ничего не пишет, не узаконивает, а всех, – все мыслящее и благонамеренное нудит, возбуждает, руководит и направляет, и с ними и чрез них все преобразует в государстве. Вот сколько самых крепких и плодотворных сил умела двинуть и вести за собой эта великая политическая сила своего времени! Вот какого существенно важного обновления государства достиг Сильвестр через обновление церкви на соборе!

Обновляя религиозную святыню, – церковь с ее отношениями к государству, перестраивая государственное здание внутри и извне, сверху и с боковых сторон (т. е. преобразовывая царскую думу, судебные и земские учреждения и т. п.), и вводя в новое здание новых хозяев и распорядителей, – новых должностных лиц, мудрость и последовательность нашего реформатора не могла не коснуться семьи, этого первоначального и коренного основания, на котором зиждется все государственное строение. Не будь семьи, не было бы ни общества, ни государства. Но если где наш строитель не любил ломки и разрушений, то это особенно при перестройке мирного семейного очага; если при всех земских и церковных преобразованиях он призывал к содействию собственные силы народа и через них, при полнейшей свободе их действий, достигал своих целей, то тем более при обновлении тихого семейного очага он должен был обратиться к доброй воле и разумению народа. Он не предписывает, не заказывает произвести спешные разрушительные перестройки в семейном быту, – он советует, просит и убеждает саму же семью произвести исподволь поправки и улучшения во всех частях и потаенных уголках ее быта, совершая все с Божьего благословения, во имя всего нравственного и святого, и, таким образом, закладывает новый прочный фундамент под новое государственное здание. С этой, главным образом, целью издан им Домострой. Несмотря на свой частный утрированный характер, Домострой имеет для нас важное политическое значение уже потому, что он вводит нас в семью, где росла русская мысль, зрело русское чувство, где воспитывался русский человек и гражданин.

В первой части Домостроя, в так называемом духовном строении скрываются такого рода политические тенденции. Обязанности в отношении к царю и предержащим властям, с особенной выразительностью и настойчивостью, излагаются тотчас после обязанностей Богопочтения, прежде обязанностей к родителям, благодетелям; земного царя заповедуется чтить и любить, как царя небесного; свящ. особа его окружена ореолом небесного величия27. Мужу и жене, всем чадам и домочадцам вменяется в непременную обязанность молиться за царя каждое утро и вечер, при всяком общественном и частном богослужении, при домашнем ежедневном отпевании утрени, вечерни и полунощницы28. Вообще Домострой очень озабочен тем, чтобы русский человек весь был проникнут идеей Бога и царя, чтобы чувство преданности православному царю, также как и чувство благоговейной зависимости от Бога руководили всем поведением русского человека, чтобы дети восприняли это чувство вместе с молоком матери, и с возрастом более и более возращивали и развивали его в себе. Внушения эти имели особенную важность для того времени, когда чувство царелюбивости в русском народе, равно как теоретическое сознание значения царской власти в самих государях были не очень сильны. Политические намерения и цели обличают в составителе Домостроя те еще места29, в которых он восстает против различных суеверий и пороков, этих гибельных семейных и общественных язв, к которым не может быть равнодушно ни одно благоустроенное государство. И замечательно, здесь в большей мере, чем в постановлениях собора виден мудрый политик, вооружающийся против зол, имеющих корень в свободе и убеждении – мерами, рассчитанными на свободу воли и убеждения совести, а, именно, изъяснением нравственной вменяемости этих зол, раскрытием мутных источников, из которых они проистекают, гибельных последствий, к которым они ведут, и, наконец, наставлениями, подкрепляемыми примерами из жизни святых и определениями соборов. Сюда же принадлежат исполненные разных обетований и угроз наставления, направленные против преступлений вопиющего насилия и захватов, с которыми не могла справиться самая бдительная государственная власть30. Самую характеристическую политическую сторону Домостроя составляет любовь его к слабым, низшим и подчиненным, и заботливость о них не лицемерная, не формально-чиновническая, не риторическая, не педантская, а простая, сердечная, истинно-христианская. В нескольких местах 31 составитель трактует о справедливости к слугам и подчиненным, формулирует обязанности их, выставляет возвышенные побуждения к исполнению обязанностей. Видно, что он особенно тронут и занят был этим вопросом и, за невозможностью предпринять радикальные государственные меры, ограничивается частными нравственными: «как свою душу любить, поучает он, так следует кормить слуг. Пусть хозяин и хозяйка всегда наблюдают и спрашивают слуг об их нуждах, о еде и питии, об одежде и всякой потребе, о скудости и недостатке, об обиде и болезни; надо помышлять о них, пещись о них, сколько Бог поможет, от всей души, все равно как о своих родных.» Не ограничиваясь этим, он увещевает заботиться об их нравственном и отчасти об умственном развитии как «о чадах и домочадцах». Похвальна также его заботливость о том, чтобы слуги, с своей стороны, содействовали миролюбивым отношениям своих господ, не вынося, что называется, сора из избы, чтобы честным исполнением скромных своих обязанностей, всегдашней услужливостью, исполнительностью предоставляли господам полную возможность отдаться всецело своим более важным делам. Вообще, несмотря на мелочность своих предписаний и правил (излишних, собственно говоря, для нашего, а не для того времени), несмотря на узость взглядов, в которых автор является истинным сыном своего общества, несмотря на поклонение старине, заведенному порядку, обычаю отцов и дедов, Домострой проникнут благородным стремлением, сколько возможно, глубже напечатлеть в сознании каждого высоко и низкопоставленного члена общества его религиозно-нравственные, гражданские и семейные обязанности, так чтобы они всюду преподносились взору каждого члена общества, чтоб он жил и дышал ими, чтобы все действия его исходили от них и направлялись к ним. Пусть упрекают Домострой за то, что он проповедует суровое и грубое под час обращение с детьми32, что женщина-мать стоит у него не на первом плане33, что он не дает ей никаких нравственных развлечений, средств к образованию, что она не спасена от жестокости мужа; поспешные эти порицатели забывают, для какого времени все это написано, не вникают достаточно в скрывающиеся за мелочами дух и принципы, которые для того времени были довольно идеальны и либеральны. Семья, приближавшаяся к идеалу Домостроя, могла давать и действительно давала обществу и государству превосходных граждан. Искусно скрывая за религиозно-нравственной регламентацией свои государственные виды и гражданские обязанности, указывая для исполнения этих обязанностей высокие, исходящие из религии, побуждения и вменяя их в непременный долг каждого, как бы св. дело веры и нравственности, Домострой мог достигнуть самых счастливых политических результатов в той общине, где св. вера составляла душу и жизнь государственного организма, основную стихию народной жизни: проникнутые такой санкцией наставления и увещания о гражданских обязанностях скорее могли привиться к народной жизни, чем сухие гражданские кодексы, остающиеся в большинстве случаев мертвой собственностью канцелярий. Но между тем как одни безжалостно упрекают Домострой за деспотизм, узость взглядов, другие считают его чересчур идеальным, мечтательным, и утверждают, что (восхваляемые нами) внушения и предписания его не могли осуществиться в действительности и привиться к общественному сознанию и жизни, потому что Домострой есть сборник наставлений и советов, а советы и наставления суть изображение того, что должно быть, а не того, что есть; это идеальные представления самого советчика, его pia desideria, которые всегда остаются выше действительности, и потому ни одна семья не могла будто бы устроиться по идеалу Домостроя. Так мотивирует себя приведенное возражение. Положим, что Домострой, имеющий целью образовать для государства наилучшего христианина, семьянина и гражданина, не представляет поразительно-верной картины тех добрых граждан, которых действительно воспитал Сильвестр по идеалу своего Домостроя, потому что идеал вполне не осуществим; но так как идеал Домостроя не сказочный и романический, а действительно – жизненный, исторический, так как главные черты для него взяты из народной жизни, и изображен он был не для того, чтобы глядеть и любоваться на него, а для того чтобы жить, и поступать по нему, и так как средства для исполнения его предлагались самые обычные и подручные, от высоких нравственных принципов спускавшиеся до очень обыденных мелочей, – то в Домострое можно видеть не только идеальные желания и представления того, как и каких граждан должна была приготовлять, по его образцу, всякая семья, но как и каких она действительно давала ему, хотя, конечно, в разной мере и степени приближались ее питомцы к своему идеалу.

Что касается второй части Домостроя, домашнего строения, то, поставляя себе задачей водворить в доме материальное благосостояние, довольство, изобилие, он вместе с тем имеет в виду улучшить материальное благосостояние государства, которое слагается из того же частного материального блага. Не в духе ли это московских государей, хозяев-скопидомов, которые накоплением домашних богатств обогатили государственную казну и увеличили материальные силы государства? Действительно, мы видим здесь отдельные наказы о том, «како всякому человеку, богату и убогу, велику и малу и приказному человеку, сметя себя по государеву жалованью, по доходу и поместью, двор себе держати, и всякое стяжание и всякий запас»34.Вслед за наставлениями «как и какие яства и пития приготовляти» мы встречаем внушения и указания, как домашнюю хату превратить в мастерскую разных золотых и серебренных дел, прядения тафты и камки35. При иных домах Домострой хочет завести группу заводов (например, пивоваренных) и мастерских (железных, платейных, сапожных, кузнечных, металлоплавильных)36. Не попечение ли это о развитии разного рода промышленности, искусств и ремесел, о чем заботится и что поощряет всякая государственная власть? И это – не случайное совпадение частных забот и мероприятий с правительственными. Как ни широко было участие духовенства в государственном строении, но (с самого появления Русской правды) оно не выходило из области строго-нравственных духовных отношений к народу и правительству: ни прежде, ни после оно не выступало на дело государственного строения с сочинениями подобными Домострою. Другое дело теперь. Духовное лицо, ставшее во главе гражданского управления, привыкшее действовать на массу убеждениями, хочет провести правительственные мероприятия тем же нравственным путем. Да как иначе было поступить благоразумному политику? После злосчастного опыта вызова в Россию иностранных художников и мастеров, правительству оставалось предоставить развитие промышленности исключительно самому народу, склоняя и располагая его к тому. Но это расположение возможно было не через искусственные государственные законы: грозный и повелительный тон их слишком тяжел для частной мирной жизни; они остались бы мертвой буквой, пустым звуком для общества, да и само правительство, если не считать в нем Сильвестра, созрело ли для таких законодательств? Несравненно скорее должны были достигать своей цели частные задушевные наставления, авторизованные таким высоким лицом и имевшие религиозно-нравственную окраску. И вот не в замен ли разных строительных торговых и податных уставов мудрый политик наш, строго соображаясь с потребностями и средствами народа, обнародывает, между прочим, наставления о том, «како дом строити, или лавку, или амбар, или деревню37, како всякий товар купити заморский и из дальних земель38, како дворовое тягло платити и с лавки позем, или с деревни подать?» Не в духе ли администратора, любящего порядок и приличие в костюмах, он предлагает наставления о том, «како что скроити» и старается установить порядок и приличие в одеждах мужских и женских, не стесняя их однакож формой, а больше заботясь об убранстве их39. Наконец, не с административной ли целью развития в народе огородничества, садоводства, скотопромышленности, лесной, заводской и других отраслей промышленности излагаются указания о том, «како огород и сад водити40, животину всякую дома водити, пиво варити, мед сытити и вино курити»41. Пусть все эти наставления и указания не имеют неизменной точности и непреложной общеобязательности законов. Но... разные торговые и другие мелкие уставы нашего времени разве бо̀льшую имеют твердость, устойчивость и общепригодность? Они, так сказать, отстают от идущей вперед жизни и являются в ней аномалией, анахронизмом. Между тем Домострой со всеми своими мелочными, утрированными предписаниями долго жил в народной жизни; несмотря на крайнюю дороговизну переписки, то и дело был переписываем и, в течение столетий, переходил из рук в руки, как заветная священная хартия. Был ли Сильвестр составителем, значительно исправившим, дополнившим и акклиматизировавшим на московской почве новгородский Домострой, или просто издателем и собирателем разрозненных частей издавна ходившего по рукам московского Домостроя, для нас все равно; но то обстоятельство, что его произведение или издание так сочувственно принято было публикой что народное сознание увековечило за ним имя Сильвестра, показывает, как метко угадал он нужды и потребности общества, как широк, а главное благотворен был политический план его, – широк и многообъемлющ, как широки и многочисленны те сферы и изгибы семейной и общественной жизни, которые все он улучшает и усовершенствует, чтобы преобразить и улучшить государственное здание.

Нет сомнения, что советы и правила своего Домостроя особенно из духовного строения Сильвестр внушал и самому Иоанну. И если бы царь XVI века усвоил себе дух Домостроя, отбросив его мелочи и частности, и его образец приложил к государственному строению, то он был бы идеалом своего века, мог бы стать виновником благосостояния и счастья своего народа. Если бы Иоанн правила религиозно-нравственного содержания постоянно прилагал к своей нравственности, от которой зависели или, по крайней мере, с которой тесно связаны все поступки его в области самодержавного правления, то он навсегда остался бы трезвым, нравственным, деятельным и благодушным государем, – идеал, до которого хотел довести его Сильвестр при помощи своих советников. Влиянию подобных правил и внушений в духе Домостроя надо приписать обнародование Иоанном тех распоряжений, в которых видно желание дать народу как можно больше льгот, свободы и средств к благосостоянию.

Показав светлые стороны Домостроя в его влиянии на народ и отчасти на самого царя, раскроем и теневые его стороны, насколько они нужны для нашей цели. Какое бы доброе дело ни указывал он, сейчас же, как руководящий мотив и конечная цель добра, выставляется и материальная его польза: «богатство в дому, похвала от людей, благословение от священного чина и благоволение от Бога». Самые возвышенные добродетели, всепрощающее, например, терпение, предлагаются, как средство для приобретения тех же стихийных благ. Утилитаризм сумел здесь все небесное обратить на службу земного, все святое и идеальное пустить в оборот на практике материализма, чтоб получить как можно больше процентов. Скромный, вежливый, мягкий, уступчивый утилитаризм, прикрывшись наружным смиренномудрием, стремится лишь к тому, чтобы обделывать свои дела потихоньку от других, решая все келейно, у себя в доме, и заботясь только об одной гласности, – о доброй славе. Угодливость и заискиванья, основывающиеся на христианской заповеди, доведены до того, что позволяется бить своего слугу тогда, когда он прав, лишь бы не было убытка и вражды. А к чему, говорят, этот мрачный аскетизм и бесконечный обрядовый формализм, превращающие дом в монастырь и воспитывающие одних пустосвятов, ханжей?...

Такое смешение небесного с земным, духовного и идеального с мирским обыденным не набрасывает ли тени на светлую личность Сильвестра, как человека и политика, не придерживается ли он втихомолку иезуитской политики, и не разрушает ли он одной рукой то, что созидал другой? Нет, в приведенной теории нет ни малейшей лжи, лукавства и двоедушия, ни малейшей примесиполитики иезуитизма. Иезуитизм не знает ни дружбы, ни верности, ни чести; он даже готов отказаться от Бога, если через это хоть на шаг подвинется к своей цели; но здесь в Домострое дружба, верность и честь возведены в перл, в идеал, служат оплотом общественной и частной нравственности; искреннее благочестие и набожность началом и концом ее. Для иезуитизма нет пи семьи, ни дома, ни отечества; иезуит может быть фанатиком и вольнодумцем, моралистом и обманщиком, гуманистом или благодетелем и хладнокровным беспощадным мститилем или убийцей; ничего похожего на такой разврат мысли, такой космополитизм и попрание нравственного чувства нет в Домострое. Его мораль не есть сознательная эксплуатация иезуитизма, не разбирающая никаких средств, а искреннее смиренномудрие, пассивный скромный протест, неудовлетворенного личного и общественного чувства, ищущего как бы получше устроиться дома и в обществе. Это русское смиренномудрие было таким же протестом и реакцией против русского кулачного права и грубости, каким были рыцарство и песни трубадуров против грубости, чувства и обычаев тогдашней Европы. Разница в том, что рыцарский протест, шел путем отрицаний, разрушений, был ересью, подкапывавшей основания католицизма, тогда как русский протест вступает на путь примирений, уступок, успокаивает себя не лирой и песней романтизма, а религиозными думами и упованиями, опирается на христианскую мораль, хотя больше придерживается пленяющей воображение христианской внешности и обрядности, добродушно полагая, что он вместе сохраняет христианскую сущность. Причины такого расположения и настроения нашего протеста были самые естественные, исторически необходимые. Среди царившего всюду кулачного права, насилия и произвола успешная борьба за свое нравственное и материальное существование и положение в обществе возможна была одним путем – уступкой. Одна уступка приносит выгоду, только ей смягчается сила и лихой человек не делает лиха. В удалении от зла и семейном лишь обособленности оказывается надежное убежище от повсюдной вражды и злобы. Оттого в уютной семье появляется аскетизм в мягкой форме, не запирающий человека в монастырь, а собственный дом превращающий в монастырь, откуда семьянин робко выступает на общественную и государственную деятельность не за тем, чтобы эксплуатировать других, а лишь бы самому не быть эксплуатируемым другими.

Задняя мысль, личный расчет, которые приплетаются сзади семейно-общественной морали Домостроя, объясняются той же невольной данью его духу времени и потребностям общества. Когда с одной стороны ощущался невыносимый гнет, и не видно было никакого другого права, никакого общественного отношения, кроме удовлетворения себя за счет другого, а с другой, когда христианская нравственность запрещала всякое насилие, всякий активный протест и требовала душу свою отдать за ближнего, и когда, наконец, практика говорила, что единоличная борьба бесплодна, тогда общественная мораль в какой иной форме могла явиться, как не в форме компромисса, который спасает и интерес лица и во имя того же интереса заставляет делать добро так, чтобы сделаться угодным Богу и людям. Но если бы Домострой не сделал ни одной внешней уступки из строгой христианской морали, то, при тогдашней жесткости и грубости нравов, никто не послушал бы этого «слова жестока». Не нужно забывать, что гражданские законы нашего времени, берущие себе принципы из христианства, значительно ослабляют их у себя применительно к духу времени и обычаям общества, и иногда дозволяют то, что решительно возмущает нравственное чувство. Но разве лучше было бы, если бы наш общественно-семейный законодатель (Домострой) вместо уступок и соглашений обратился к чувствам разрушения и борьбы? Живой пример на это католицизм. Не известно, имел ли католицизм свой Домострой, и как он думал в практической жизни примирить небо и землю, душу и тело; известно то, что католицизм, давший Европе жизненное содержание, сообщил средним векам и даже новому времени воинственный характер: повсюду слышишь его воинский клич, его призыв на брань, точно он служит неумолимому Иегове, а не всепрощающему Богу христианскому; повсюду он организует восстания против светской власти. И что же? Подавленному личному чувству верующих нисколько не становилось оттого легче, от общественного гнета неурядиц они не облегчены. У нас же, когда христианство и государство действуют заодно, когда (чрез духовное лицо, поставленное во главе светского правления) христианская мораль делает незначительную уступку духу времени и обычаям общества, результаты достигаются более утешительные. Совсем не то становится и у нас, когда явился на нашей почве свой Гильдебрант в лице патриарха Никона, – единственного лица из нашей истории, который по гражданскому своему полномочию может быть поставлен в параллель с Сильвестром, и по тому же полномочию и непреклонности характера с папой. Никогда неудовольствие народа не было так велико, никогда не было такого разъединения между высшими и низшими, никогда гнет не доходил до такого размера: вот что значит не знать никаких соглашений и уступок! Без них великий государственный муж, высокий подвижник и первосвятитель, помимо собственного намерения производит раскол да вражду, о которые разбиваются самые лучшие политические его идеалы. При сравнении с этой замечательной личностью, за нашим государственным мужем, державшимся политики примирения и уступок, тем более должно быть признано заслуг, чем удачнее и спокойнее достигала она своих целей, чем охотнее ее мероприятия принимались общественной средой.

Но это кроткое смиренно мудренное примирение противоположностей личности, стремившейся к свободе, с гнетом царившей кругом неурядицы, личной и материальной могло быть больше внешним, без резких потрясений установившихся государственных порядков. Может быть Сильвестр готов был стать на высшую точку зрения, и додумался сам до того же, до чего и гуманист его века Башкин, который освободил всех своих кабальных, (потому что дочитался, что это хорошо), и с которым он ничего более не имеет общего; но идеи равноправности и равного достоинства людей никому, кроме самих немногих избранных, не были доступны. Весь государственный и общественный строй держался на идее рабства, кабалы, продажи, закрепления и эксплуатации. Восставать против этого порядка вещей и развивать свои заветные думы значить придти к социальной революции и в конце концов все-таки претерпеть полнейшее поражение. И вот практическая мудрость находит безобидный для всех компромисс, – освящает существующую практику, связывает человека смиренномудрием извне, обещая за то материальную выгоду, закрепляет, хотя и облагораживает, принцип всеобщего послушания и уступки.

Но перед нами стоит еще вопрос: каким образом Сильвестр мог примирять столь противоположные интересы и партии, и при незначительности средств достигать таких громадных результатов, с помощью, например, Домостроя своего перестроить семью и общество и обновить государственное здание в его первоначальной основе; в силу какого магического обаяния высокие его идеи всюду проникали: в мирную семью и официальные сферы, на верху, при дворе и области церкви? Чтобы, по возможности, разрешить этот вопрос и чтобы оценить чистоту побуждений и целей, и безукоризненное с нравственной точки достоинство его политики, ее характера и направления, надобно очертить личный нравственный его характер. Источником для этой характеристики служит (составляющее последнюю главу Домостроя) поучение Сильвестра к сыну его Анфиму. В поучении этом или вернее завещании, очень напоминающем собой завещание Мономаха, Сильвестр обнаруживается весь, как в зеркале, потому что завещание его – заветное слово искренней души к нежно любимому сыну излившееся в тот момент, когда она представляла себя разлучавшейся с здешним миром и когда поэтому она чувствовала потребность раскрыться и высказаться во всей полноте и откровенности; словом, это – предсмертная семейная исповедь. (Общеизвестность этого завещания заставляет нас быть особенно краткими в изложении его содержания). О. Сильвестр благочестив и набожен до того, что дом его сделался домашней церковью, настоящим монастырем. Советник и сотрапезник царя, он был собеседник и утешитель всех скорбящих и гонимых, друг и питатель всех нищих и бедных, открывавший и в доме своем всегдашний приют для всех несчастных и разыскивавший их, подобно древнему Товиту, по улицам, в темнице, в домах, в торгу, на пути и в церкви. Любитель церковного чина, посетитель всеми чтимых святынь, он чужд был монашеского затворнического благочестия, паломничеству и умерщвлению плоти предпочитал дела любви и благотворительности, вкладам в монастыри и церкви – жертвы на благотворительные учреждения. Трезв, воздержен, искренен, правдив, незлобив, как ангел, – истинный исполнитель евангельской заповеди о любви ко врагам! Добрый семьянин, верный супруг, прекрасный отец, отличный хозяин, он умеет всю семью и прислугу занять постоянным почти делом, по возможности отыскать для них невинные и приятные развлечения, устроить полезные знакомства. Но, что всего замечательнее, истинный гуманист, каких поискать было па Западе, он, предупреждая, так сказать, время, сознал мерзость рабства и сам лично отрешился от владения рабами. И не только свои рабы отпущены им на волю, превосходно устроены, водворены, но и чужих рабов, пленных и должников он выкупает из неволи и также прекрасно водворяет. Этого мало: для тысячи сирот и бедняков дом его служил воспитательным и странноприимным заведением, школой ремесел, искусств, промышленности и торговли, грамотности и науки, поставлявшей для государства лучших дьяков, подъячих и всяких чинов, для церкви священников и диаконов. И сколько при этих воспитательных трудах понесено лишений и жертв, сколько нравственных потрясений и пыток! Но никто от него не слыхал про то, а знал все один Бог и «все исполнил!»

А гостеприимство и странноприимство, «жившее на соседстве и с знакомыми о хлебе, о соли, о доброй сделке» и всякой бескорыстной ссуде, не скупившееся на поминки (подарки) недорогие, при отправлении в гости, и не жалевшее для своего гостя никакого «питейца доброго»! Кому еще удастся так уклониться от всякой ссоры и свары «па пиру, в торговле, на пути», предотвратить всякое неудовольствие из-за ссоры слуг, не запутать ни с кем никаких сплетней и распутать те, в которые невольно вплетает нас людская молва и злоба, всем уноровить, всем угодить? Кто, наконец, сумеет при обширных таких хозяйственных и торговых сношениях с соотечественниками и чужестранцами, в течение целых 40 лет, обойтись без суда и тяжбы, «без остуды и кручины, все помирить хлебом да солью, да питьем, да подачей, да своим терпеньем, да милой лаской?» Вот светлый идеальный образ личности Сильвестра, как он сам изображает его перед сыном! Присоединим сюда умственное превосходство его пред всеми, отнюдь однако ж не засматривающееся на свои достоинства, любезную общедоступность его для всех, нисколько не тщеславящуюся своим высоким положением, увлекательный дар слова, мастерское уменье придать самой обыкновенной речи глубокий, живой интерес и религиозно-нравственный колорит, – и нам понятно будет, почему современники верили в высшее благодатное его помазание и каждое слово его считали священным, почему идеальная личность его преподносилась пред всеми, как заветная святыня, пред которой все, что было честного и непредубежденного, преклонялось, молилось, почему, говоря без всякой образности, все склонялись пред его воззрениями и убеждениями, жили и поступали по ним.

Как честна и безукоризненна была собственная его придворная служба и вся политическая деятельность, о том он не высказывается прямо, но о том говорит образ жизни и отношений его к другим, о том говорят прекрасные задушевные наставления, которые он дает своему сыну относительно служебных его обязанностей: «чадо мое единородное и любимое, пишет он в том же предсмертном завещании, со слезами молю тя: Господа ради памятуй царское наказание, како послужити (на службе он состоял в царской казне у таможенных дел); служи верой да правдой, безо всякие хитрости и безо всякого лукавства; во всем государском другу не дружи, недругу не мсти, и волокита бы людем ни в чем не была; все бы у тебя государское было в счете, и в смете, и в письме, и приход и расход. К казначеем буди послушен, с товарищами советен, а к подъячем и мастером и сторожем грозен и любовен, и ко всем людем приветен». Далее заповедуется суд творити скорый, правый и милостивый, быть другом и утешителем несчастных и т. п. Не знаем, каков был сын, выполнил ли он эти прекрасные наставления, а отец был образец служебной честности, исполнительности, аккуратности, обходительности. О строго нравственном направлении политической деятельности Сильвестра, о величии начал, высоте целей и разборчивости средств, о прекрасных отношениях его к служилым людям свидетельствуют отысканные в бывшей библиотеке Новгородского Кафедрального собора (в рукописном сборнике конца XVI века) послания его к казанскому воеводе князю Александру Борисовичу Шуйскому-Горбатову 42. По важности этой находки, обратим на нее особенное внимание.

Шуйский-Горбатов был один из бесчисленных почитателей Сильвестра. В первый же год по назначении своем (в конце 1552 г.) в казанские воеводы, этот «благочестивым царем прославленный и всеми людьми удивляемый по достоинству праотечества своего, а наипаче но своему благодарованному разуму» князь-наместник смиренно просил у Сильвестра как духовных советов, так еще более административных указаний и наставлений, просил не для себя только, но и для всех подчиненных ему властей и частных людей43. Сильвестр под скромным именем пастырского послания шлет целую политическую программу как бившему челом князю, так и всем государским воеводам, советникам главного воеводы, священному чину, христоименитому стаду и т. д. Что же это за программа, каковы ее дух, цель?

Как подобает истому патриоту и слуге царскому, воспев достойный панегирик царю и изъяснив, что главной целью политики государя по отношении к только что завоеванному бусурманскому царству и вместе проводником цивилизации для него должна служить религия, Сильвестр внушает представителю царской власти в крае верно служить высокому этому религиозно-политическому плану. Избегая всякого вмешательства во внутренния дела воеводского управления, которое (вмешательство) могло бы набросить тень, пылинку на свойственные священному сану отношения к другим, и предоставляя воеводе действовать «по царскому наказу и благодарованному своему разуму», Сильвестр старается придать его распоряжениям и мероприятиям нравственную силу и устойчивость, проникнуть и одухотворить их религиозными началами: «ты же, любимче велемудро и благопослушне, проси у Бога, чтоб Он даровал тебе храбрость Иисуса Навина, кротость Давида, мудрость Соломона, терпение Иовле, страннолюбие Авраамле, смирение самого Христа». Между прочим предостерегает от господствовавшего недуга сребролюбия и взяточничества: «сребролюбивый князь Бога не боится, святителей не чтит, чад не жалует, челяди не милует и своего живота не управит». Начерчивая таким образом возвышенный идеал князя по сердцу Божию, провозвестника и устроителя в земном царстве царства Божия, пастырь-политик вменяет воеводе в непременную обязанность наблюдать, по изданной собором книге правил, за церковным благочинием и поведением священнослужителей. Иные хотят видеть здесь захват чужих прав, разрешаемый будто бы по собственной склонности Сильвестра к всевозможным захватам. Напрасно: чрезвычайное полномочие это вызвано чрезвычайными обстоятельствами, тем, что в Казани в это время не было правильно организованного церковного управления, не было ни поповского старосты, ни епископа44.

Но если Сильвестр расширяет права гражданской власти на счет прав духовенства, то в свою очередь и духовенству он предоставляет высокое право печаловапия, заповедует ему «молити и всячески увещевати земных властей о победных, и о повинных, и об обидимых, аще же не послушают ино обличити и запретити, якоже и Златоуст Иоанн пострада за вдовицу». В наставлениях Сильвестра воеводам, судьям и стратилатским чинам нет ни малейшего намека на то, чтобы посаженные им на свои места чины постарались вознаградить его личным угодничеством или служением в духе партии, нет и тени личных корыстных счетов, искательств и интриг. Но будь за ним подобные грешки, (которые неведомо откуда так любят откапывать писатели пессимистического направления), – они непременно высказались бы в тонких полунамеках или с их, или с его стороны. Случай для того был самый удобный. Князь-воевода и все подручные ему власти, в благодарность за свое возвышение готовые все сделать для своего патрона, просят и ждут его указаний; но, зная чистоту и прямоту образа действий его, возвышенность и благородство его характера, не смеют и заикнуться о каких-либо сделках с ним, хотя сами, может быть, не прочь тайком от него преследовать личные свои цели. А он? Всемощный министр юного государя, он является пред ними в скромной роли пастыря-учителя, человеком не от мира сего, действующим в мире во имя своего великого принципа; его принцип – все, а сам он ничто! И как безмерно возвышается он над теми политическими деятелями, которые поставляют себе главной задачей перехитрить всех и как бы самих себя, которые, прикрывшись именем религии, выступают на арену политических страстей, всевозможных интриг и вместо обещаемого мира и порядка вносят лишь раздор и нестроение! Стоя выше всех партий и политических страстей, наш политик следит неусыпно за всеми недостатками и нестроениями, доискивается до их нравственного первоначального источника и принимает против них не внешние, паллиативные меры, но внутренние, моральные, стараясь вырвать зло в самом корне. У него и речи нет о тех мелочных полумерах, бюрократических предписаниях, в которых одни фразы, посулы, либо угрозы и ничего руководящего, устойчивого, и от которых на деле так же скоро отказывается сама законодательная власть, как скоро измыслила их в кабинете. Нет тут ничего похожего на ломку и перетасовку мест, чинов, на резонирующее разъяснение обязанностей подчиненных. Никого он не вертит, но поправляет, не задергивает, не регламентирует, а, входя в дух обязанностей должностных лиц, старается поставить их на высоте их призвания, обращая их деятельность на предметы наивысшей важности и предостерегая их от тех пороков, с которыми он борется внутри царства, но которые заносятся и в новые окраины государства. И как все у него мудро, кротко и честно? Все во имя Бога, религии, в духе религиозно-политического идеала! То и дело взывает он к православному патриотическому чувству, поднимая знамя веры и народности пред бесчисленными инородцами и иноверцами на недосягаемую высоту. В том и достоинство его политики, что в его время, в его положении, когда он мог располагать средствами самыми неразборчивыми, употребить натиск внешней грубой силы и безграничного произвола, он не только не ополчается мерами репрессивными, но (как и в наставлениях к самому князю) сторонится от всякого вмешательства в чуждые права и дела; с нежностью отца напоминает, умоляет, убеждает, никого даже не обличает. Выдвинутый силой событий и своими талантами на верх могущества и славы, он как бы сам не рад своему возвышению; к нему власть идет сама, пред ним все смиряется, ищет его руководства, а он бежит от предоставляемой чести, и, верный своему призванию светить миру светом высших неземных идей, он как самого царя, так и обращающихся к нему властей хочет вести по пути добра, хочет, чтобы все одушевлены были теми животворными высоко-нравственными началами, которых носителем является он сам, чтобы в отправлении обязанностей всякого звания царил нравственный элемент. Выписываем несколько мест из послания Сильвестра, в которых веет этот умиляющий и проникающий до глубины души дух морали: «промышляйте, пишет он городским воеводам, о благодарованном граде сем и о прочих градех, печалуйтеся об общем народе, печалуйтеся о странах и селах Господнего ради страха, всяким сообщением, и миром, и любовию, и совещанием, работающе благоверному царю нашему по всей воле его и по повелению его, еже о людех общия пользы: понеже бо от неверных мнози суть борющиеся и сопротивляющиеся и обидящии нас». Судей множеством искусно подобранных мест писания убеждает творити суд правый, нелицеприятный и немздоимный, «чтоб не было сраму от неверных», и делает предостережение весьма необходимое для того и очень неизлишнее и для нашего времени: «сильнии и властителие да не пьют и да не забудут премудрости и не возмогут право судити худых». Воинов поучает никого не обижать, не обманывать, быть довольными царскими дарами и уроками, жить от своих праведных трудов и стяжаний: «наипаче же в нынешнее время, господие мои, сугубы труды подвигов ваших полагайте и чистоту телесную вельми храните: чистотой бо воины на ратех храбре показуются и сопротиввым страшни». Предостережения самые благовременные особенно в виду того, что воины позволяли себе в покоренной стране насилия, грабеж и разврат с черемиссками, «ихже ради многие и брады своя клали под бритвы». Собирателям царских даней, которые, подобно древним мытарям, дозволяли себе самоуправство, истязания и собирали больше в свою пользу, дает наставления «не брать больше надлежащего, ни кого не обижать, ни у кого ничего не отымать».

Благопопечительная заботливость и зоркая дальновидность нашего пастыря-политика простираются гораздо далее официальных сфер. Торговым людям, которые изнутри России нахлынули во вновь завоеванный край, и, прибрав здесь к рукам всю торговлю, превратили ее в монополию и обман, он претит страшным судом Божиим и умоляет «не иметь двух мерил малых и великих, но учредить меры, купли и мерила правые, их же положити отцы, не уповать на неправды и восхищения». Весь христоименитый народ (простой люд) убеждает к повиновению властям, «к исправлению жития и чину прибытка», богатых, бедных, мужей и жен, дев и вдовиц – всех с нежной отеческой заботливостью наставляет, предостерегает, умоляет, всех призывает к великой религиозно-гражданской миссии доброй жизнью, молитвами и увещаниями споспешествовать тому, чтоб все агаряне, черемисы составили «единомышленное гражданство, единое стадо и единую паству Христову». Так здесь все свято, возвышенно, идеально! Если бы не были известны нам повод и цель написания послания, (зачем бы без политических целей посылать в такую даль к людям всякого звания свои советы и наставления; зачем именно к нему, а не к другому обращаются за указаниями?) то можно было бы подумать, что это есть отвечающее на все потребности времени и исполненное высокого благочестия пастырское послание. Тем не менее политическая его сторона, как ни глубоко проникнута она религиозным духом, очевидна; политические черты из под религиозной окраски проглядывают очень ясно.

Разобранное послание, этот прекрасный памятник авторства и политики Сильвестра и самую политическую деятельность иные, пожалуй, обзовут идиллической мечтой, утопией, совершенно излишней там, где, по просьбе новых неопытных властей, следовало бы указать им действительные меры, как справиться с теми или другими трудностями и злоупотреблениями. Но для этих частных нескончаемых подсказок и указок есть второстепенные власти, а для полномочного сановника, «правого ока царя» важнее всего то, что он неусыпно следит за всем, что делается в отдаленной окраине, и что мероприятия его для благоустроения края исходят от верховной самодержавной власти и св. религии, в которой эта власть обретает для себя единственную незыблемую опору. И, если нравственные начала не мечта и утопия, а единственные непоколебимые основы и истинно животворная сила государства, без которой внешние искусственные учреждения суть один остов без духа и жизни и все административные наказы – один жалкий тормоз, то и опирающаяся на этих жизненных началах политика Сильвестра должна быть охарактеризована не как идиллическая мечта и утопия, но как сила зиждущая и организующая: его слово, как слово царское, (потому что утверждалось царем), было закон и закон не простой, но с высшей санкцией и потому плодотворный, непреложный. Вот в чем величие политической деятельности Сильвестра, достоинство ее принципов, целей и средств.

Мы коснулись всех великих реформ Иоаннова царствования, приписывая инициативу их Сильвестру, оценили, по возможности, значение этих реформ, истинное достоинство, начала, цели и средства политической его деятельности, но до сих пор мы вращались в делах внутренней политики, хотя под конец стали незаметным образом вторгаться и в область внешней политики. Остановимся в этой последней области. Самыми знаменитыми делами внешней политики рассматриваемого времени были покорения царств Казанского (1552 г.) и Астраханского (1556 г.). Нет сомнения, что славные эти дела занимали не последнее место в политических планах и деяниях Сильвестра: он хорошо понимал и оберегал интересы государства, зорко следил за положением дел в чужих государствах, искусно пользовался обстоятельствами времени и всевозможными случайностями. Сознать вовремя необходимость войны, привить ее к общественному сознанию, придать ей в глазах народа значение священного подвига, крестового похода, поднять дух войска, воодушевить народ к всевозможным жертвам, подвигнуть царя стать во главе общественного воинского движения – это также Сильвестрово дело. Но в самых воинских походах, в составлении стратегических планов, в ведении дипломатических переговоров он не мог принимать непосредственного участия. Возьмем, например, Казанскую войну. О построении города Свияжска (в 1550 г.), который имел весьма важное значение в наступательных и оборонительных действиях против инородцев, хлопочет больше всего Алексей Адашев. Посаждением в Казань Шиг-Алея в качестве московского подручника, упрочением его положения чрез голову Черемисинова, потом низведением Шиг-Алея и посаждением на его место князя Микулинского (с целью постепенного втягивания Казани в систему непосредственных владений России) занят тот же Адашев45. При взятии Казани, самое важное дело, которое должно было решить судьбу сражения, устройство тайного подкопа, совершает вместе с немецким размыслом опять Адашев. По взятии Казани, чтобы приучить к повиновению разнородные соседние племена, все «премудрые и разумные» (бояре Сильвестрова кружка) советуют Иоанну остаться в Казани на всю зиму, но «мудрые» советники не спрашивают Сильвестра, (его вовсе не видно в Казани). Дипломатические походы против Астрахани предпринимает Адашев... Потому только, что здесь отличаются друзья и сторонники Сильвестра, а преимущественно первый его друг и советник А. Адашев, мы не имеем права вручать пальмы первенства их вождю: это их специальное дело, в котором они знали гораздо больше его, хотя поступали не без его ведома и согласия. Равным образом какое бы важное значение ни имело покорение Казани для безопасности государства извне, для мирного развития его культуры, для движения русской колонизации вплоть до Вятки и Перми, до Камы и Дона, для торжества христианства над магометанством, Европы над Азией, наконец, какими бы выгодами ни сопровождалось завоевание Астрахани, передававшее московской державе огромные степи Поволжья и все течение Волги, открывшее ей целый мир мелких владений в Прикавказье, – но первый венок за все важные по этим последствиям победы не смеем подносить первому тогдашнему правителю царства Сильвестру: тот же дипломат Адашев и все «мудрые и разумные» не хуже его могли предвидеть все эти последствия и довести дело до верного, (например, с Астраханью мог справиться один голова Черемисинов, покоривший ее в 1556 г.). Сильвестру, по всем историческим памятникам, принадлежит честь мудрого умиротворения, внутренней организации завоеванных областей: как сейчас мы видели, от него, например, исходили кроткие и разумные меры для распространения в Казани русской народности, цивилизации, религии. Очень вероятно, что по его убеждению крестились многие из покоренных князей казанских, а также ногайских и прикавказских, которые с женами и семействами толпами шли в холопы русского государя и увеличили собой число татарских родов в московском боярстве. Религиозно-политическая мера эта была очень важна для искоренения в покоренных князьях всяких сепаративных стремлений. Но вот открылась ненавистная для Сильвестра Ливонская война. Он считал ее преждевременной. По его мнению, следовало прежде усвоить западную культуру, стать лицом к лицу с просвещенной Европой, а потом уже «задирать» Ливонию. Он резко осуждал эту войну за чересчур варварский способ ведения ее, за истребление старых и малых, за бесчеловечные муки над немцами, совершаемые татарами, распущенными по Ливонской земле под начальством Шиг-Алея, и называл Ливонию «бедной обижаемой вдовицей». При чрезвычайной своей популярности, он сделал эту войну крайне непопулярной. Хотя и здесь отличались преимущественно друзья Сильвестра, Даниил Адашев и Курбский, хотя, исполняя долг службы, они своими подвигами решали ее в пользу Москвы, и Алексей Адашев с несомненной пользой для России вел все переговоры с ливонскими послами, как при открытии войны, так и при всех перемириях, но все делалось против желания и убеждения. В самый решительный для войны год (1558), когда Ливония задумала отдаться под покровительство Польши, а Сильвестр хотел все силы России двинуть на Крым, (который от голода, мора и внутренних усобиц чрезвычайно обессилел и никогда, даже в XVIII веке, не представлял такой легкой добычи для нашего завоевания), нерасположение войска к Ливонской войне дошло до того, что у всех опустились руки. Курбский и Данила Адашев, получившие от царя повеление как можно скорее выступать в поход (из Пскова к Ренгазу и Сыренску), тронулись с места только после семи царских указов 46. Сам Алексей Адашев, посланный с войском в Ливонию, провел целое лето в бездействии, а выступив в поход глубокой зимой, погубил множество людей. Дух войска упал до того, что многочисленные полки обращали тыл пред неприятелем в несколько раз слабейшим47, и только чрез два года (в 1560), когда общественное мнение несколько примирилось с необходимостью ведения неприятной войны, неудачи эти поправлены рядом новых побед. Так сильно отзывались на военных делах взгляды, симпатии или антипатии Сильвестра. Некоторые заступники Иоанна не находят слов для обвинения Сильвестра в том нерасположении к войне Ливонской, которое он поселил в войске и народе, за ту узость взглядов, с какой он предпочитал войне Ливонской войну с Крымом, шел по старому пути, затевал религиозные войны... Но верность взглядов его оправдал злосчастный конец этой своего рода «тридцатилетней войны» для России, а позднейшие обстоятельные исторические исследования48 доказали, что всего нужнее и гораздо легче нам было тогда окончательно разделаться с Крымом, не распыляя сил в разные стороны. Не нам входить в оценку того, какой политический идеал был шире, Сильвестров ли, стоявший за Крымский вопрос, или Иоаннов Ливонский; для нас достаточно было показать, что внешняя политика была второстепенным делом Сильвестра, что его историческим призванием, главным поприщем были дела внутренние, что влияние его на внешние политические дела было нравственное сокровенное, зорко оберегавшее интересы государства и сильно действовавшее на настроение духа в народе, на подъем и упадок духа в войске.

Представляя Сильвестра главным двигателем и виновником всех славных внутренних дел Иоаннова царствования, и отводя ему второстепенное место в области внешней политики, мы не думаем, однако, отнимать у Иоанна славы этих дел; мы решительно против того мнения, будто Иоанн был слепым и бессознательным орудием в руках Сильвестра. Человек, не любивший стеснять ни чьих убеждений и свободы действий, напротив будивший и поощрявший всякое свободное движение мысли и деятельности, не только не искавший власти, но тяготившийся ей, отменно кроткий, честный, уступчивый, мог ли он посягать на свободу убеждений и действий и на захват власти вверившего ему пред Богом свою душу державного его повелителя? В воспитательных своих отношениях необыкновенно внимательный к способностям, наклонностям и положению каждого, глубоко уважавший права личности в каждом пришлом бедном питомце и воспитавший у себя в доме столько самостоятельных и полезных деятелей для государства и церкви, мог ли он в царственном своем питомце не воспитывать умного и самостоятельного государственного деятеля? Прежние недостойные воспитатели нарочно развивали в Иоанне невнимательность к государственным делам, но здесь таился хитрый расчет с их стороны: «Иоанн гонял на исках и христианом проторы учинял», а бояре-воспитатели, пользуясь его невнимательностью к управлению государством, «свирепствовали аки львове, и лгодие их, аки звери дивии»49. Ничего похожего на гнусные эти расчеты не допускавший, всецело и всемерно ополчившийся против зла, посеянного в сердце царя его несчастным воспитанием, мог ли Сильвестр не приучить его всматриваться постепенно в дела правления и вести их более или менее самостоятельно? И сам Иоанн, из детства видевший пред собой врагов, похитителей своей власти, из детства закаливший себя на борьбу с ними, борьбу, производившуюся у него в голове и сердце, но самую страшную и неуступчивую, употребивший всю свою начитанность и образование на отыскание новых средств для этой борьбы, первый из князей, выработавший в себе теоретическое сознание значения царской власти, превратившейся у него в апофеоз не только самодержавия, но и безграничного произвола, – человек такого характера и склада ума мог ли держаться в удалении от дел правления, – мог ли столько времени (13 лет) быть настолько обманут, чтобы разыгрывать из себя жалкую комическую роль царственной куклы в чужих руках? Нет. Время сближения его с Сильвестром было наилучшей порой, школой для развития его ума, характера и правительственных способностей. Взглянем на дело с чисто психологической точки. Иоанн принадлежит к числу верных, страстных натур, одаренных от природы довольно талантливыми способностями. Отличительная черта этих натур чрезвычайная чувствительность к внешним ощущениям и вследствие этого быстрая смена представлений. Неизменной устойчивости воли нет у них. Великими деятелями быть они не способны. За то сердечные движения их очень сильны, воображение пламенное. Рассудок стеснен, подавлен ими: особенно образы пылкого воображения, постоянно сменяющиеся один другим, увлекают рассудок; но и он у них сила деятельная, не знающая удержа в известном направлении. Когда страсти утихают, когда являются предметы деятельности, имеющие прелесть для воображения и умиротворяющим образом действующие на душу, натуры этого рода с жаром и энергией занимаются этими предметами; сначала действуют по толчку и напоминанию, пока пылкое воображение и взволнованный рассудок приобретут достаточную устойчивость, обильный материал; потом, постепенно втягиваясь в дело, заинтересовываясь и быстро овладевая им, скоро же являются довольно самостоятельными деятелями. Одно какое-либо господствующее представление, одна заветная цель движут с неудержимым рвением все силы их духа. Словом, такие натуры в счастливую пору умиротворения страстей развиваются очень быстро, действуют сознательно, энергично, с характером, не отступая ни перед чем в осуществлении своей жизненной идеи и цели. Но вспыхнут страсти, поднимется буря в душе, – весь запас сил, вся энергия тратятся на одну борьбу с мнимыми и действительными препятствиями, мешающими осуществлению заветной идеи и цели, и, если кипучая натура может пустить в ход насилие, произвол, то из нее может выродиться страшилище для общества. Пылкий, впечатлительный и счастливо одаренный от природы Иоанн, когда после бурной и беспечной юности очутился пред лицами и людьми, пленившими его воображение и умиротворявшими душу, весь отдается увлекающим этим лицам и делам, скоро усвояет дела, действует с энергией и постоянством, достойными сильного и многообещающего характера, и не только сознательно свободно принимает чужие мысли и деятельно стремится к осуществлению их, но и сам иногда подсказывает своим менторам и предпринимает иные полезные дела совершенно независимо, самостоятельно. Если он, по удалении своих опекунов и руководителей, является правителем вполне самодержавным, принимающим на себя не развитие только и приведение к концу, как было прежде, но и почин всякого мероприятия, если в эту же пору он заявляет себя удачным писателем, имеющим претензии на огромную для своего времени начитанность, живой увлекательный дар слова, блеск юмора, остроумия, то, конечно, свои правительственные и авторские способности, свой ум и характер он развил в себе в счастливые годы умиротворения страстей. Но вот забушевали чувственные и властолюбивые страсти, – все внутренние и внешние силы, всю энергию и деятельность отдал он одной борьбе с действительными, а больше призрачными препятствиями к осуществлению своей заветной идеи самодержавия; из него выходит чудовище разврата и произвола, каким он и был в миниатюре в отроческом своем возрасте.

Что Иоанн, так ревниво оберегавший свои права, действовал непринужденно и сознательно даже в то время, когда находился под нравственной опекой, и под час смыслил и разумел больше своего наставника, на это нет недостатка в фактах. На соборе 1554 года, созванном по делу Висковатого и Сильвестра, (которого тот обвинял, будто он заставляет иконников писать в Кремлевских храмах «образа своего мудрования»), дьяк обращается к царю, как к верховному судье, хорошему знатоку соборных правил, умеющему разрешить все спорные пункты. За вычетом всех тех процентов в прикрасах и преувеличениях на счет многознания и разумности царя, которые падают на долю верноподданнических чувств дьяка Висковатого, остается несомненным, что Иоанн принимал не пассивное участие на соборе, не поминальное, и что тем более он не был слепым, бессознательным орудием в чьих бы то ни было руках. Другой важный в данном случае факт – это представленное Сильвестром на суд того же собора учение Башкина и его единомышленника Артемия. Сын боярский Матвей Башкин был один из пытливых умов своего века. Ополчившись против существующих злоупотреблении в церкви и государстве, против господства формы над содержанием в области религии, он стремился жить в духе веры, по духу евангелия братской любви, и свои стремления оправдал на деле освобождением всех своих рабов и кабальных. Пытливый ум его сбился, наконец, с истинной дороги; он увлекся вольномыслием того кружка людей, который собирался около него, и таким образом сделался еретиком, отвергавшим равенство Сына Божия с Богом Отцом, действительность таинств Евхаристии и покаяния, видимое устройство церкви, авторитет вселенских соборов, но до впадения в ересь, когда переживал мучительное раздвоение и борьбу мыслей, он «обращался к Благовещенскому попу Семену» со «многими недоуменными вопросами» и «великими клятвами заклинал того поновить его на исповеди в великий пост». Башкин спрашивал также у попа Семена «толкования многих вещей из Апостола» и тут же высказывал и свои мнения, «толкуя однако не по существу, а развратно». Не получив ответа ни на те, ни на другие вопросы, Башкин молвил Семену: «спроси у Сильвестра, о чем сам не знаешь». Семен рассказал обо всем Сильвестру. Несмотря на то, что в народе носились самые тревожные слухи, будто на дому у Башкина «ересь прозябе и явися шатание в людех», Сильвестр не принял никаких мер единственно потому, что царь был в отлучке, в Кирилловом монастыре. Но вот приехал царь. Сильвестр с Семеном при двух свидетелях (Андрее протопопе и Алексее Адашеве) спешат все поведать ему про Башкина. Немедленно начинается ряд нравственных и вразумительных мер, истекающих от самого царя. Он повелел, чтобы «Матюша все свои речи в Апостоле изметил воском», и, когда тот представил книгу, «измененную восковыми пятнами даже до трети ея», государь сам рассматривал книгу, видел и его, слышал «всю речь и мудрование Матюшино». Уехал опять государь (в Коломну), «дело позалеглось». Приехал, и тотчас предпринимает карательные меры против еретика (Башкина с двумя братьями Григорием и Иваном, еще двумя лицами Тимофеем и Фомой; приказано посадить в подклети царских палат) и решает созвать собор. В приведенных обстоятельствах, (о которых мы не без намерения распространились), важно то, что не только в том деле, в котором замешано личное препирательство Сильвестра, в столкновении с Висковатым, но и в том, виновник которого полагался на суд Сильвестра, последний ничего не делает без государя и собора. Конечно, это делает честь его осмотрительности, благоразумию и отвращению от скорых и произвольных мер; Висковатого, громко и дико вопившего в народе на св. иконы, всемогущий Сильвестр мог бы заставить замолчать, а сомнения Башкина разрешил бы своим умом-разумом, но несомненно и то, что он все делал с доклада государю, и доклад этот был далеко не формальный. Царь верит Сильвестру не на слово, а после обстоятельного рассказа обо всем совместно с тем лицом, которое «на духу разузнало все мудрование еретика»; тут же и два другие свидетеля. Ряд приличных мер исходит непосредственно от самого царя. Государь не приказывает только или соизволяет, не подписывает лишь свое имя, но сам распоряжается, как вести дело; сам рассматривает, вникает в спорные пункты; слушает всю речь и мудрование «Матюши» и, нужно заметить, такую речь, которую все слушали с замиранием сердца, такого мудреца, который был на русской почве реформатором и рационалистом. Два раза уезжает государь и дела останавливаются. Останавливать дело было бы не к чему, если бы царь не принимал деятельного личного в нем участия; потому что, если бы дело требовало только подписи его, формального утверждения «быть по сему» или разрешения, чтобы Сильвестр делал, как сам знает, то Сильвестр сам и кончил бы дело, тем более что оно не требовало ни малейшего отлагательства, так как слухи о нем со дня на день становились все тревожнее. За подписью царя дело не стало бы конечно: борзые гонцы всегда готовы для спешных дел. Что касается до соумышленника Башкина Артемия, то, допытываясь в нем «всякого нрава и пользы духовные» при назначении его в Троицкие игумены, Сильвестр не нашел в нем ничего подозрительного и исходатайствовал ему почетное назначение. Наслышав потом об еретических мыслях Артемия, Сильвестр дважды, трижды беседовал с учеником его Порфирием, чтобы выведать от него мысли учителя. Неизвестно, что выведал он от Порфирия. Но призывает Порфирия сам государь, беседует с ним, перечитывает речи его, записанные Сильвестром и Семеном, и своим «богодарованным разумом и богорассудным смыслом ошибочное Порфириево учение и в учители его Артемии» начинает примечать. Такой интерес к догматическим тонкостям учения, такая проницательность, которая подмечает то, что укрылось от прозорливости Сильвестра, служат наилучшей апологией для ума и самодеятельности Иоанна. Замечательно еще, что Артемий поставлен был Сильвестром «во игумены ко св. Троице», а по воле Иоанна «оставил игуменство за совесть». Можно ли после этого согласиться с мнением, что у Иоанна оставалось одно имя царя, а «государился во всем Сильвестр с советники своими»?

Во вновь открытом, упомянутом нами, 2-м послании Сильвестра скрывается очень важный для данного случая факт. Знакомый нам по первому посланию Сильвестра князь Шуйский-Горбатый во второй год своего воеводства в Казани подвергся опале от непостоянного в своем благоволении царя. «Удаленный от очей царских, изгнанный из собственного дома, лишенный праотеческого и собственного стяжания» князь «со многим молением и умилением» просил у Сильвестра духовной помощи и утешения, а главное, «чтоб он неким имущим к государю дерзновением печаловался к государю о его скорби». Сильвестр шлет ему в утешение длинное, основанное на церковно-исторических примерах, рассуждение, советуя ему утолять скорбь молитвой, постом, слезами, истинным покаянием и оставлением от всех зол, и между прочим прибавляет многознаменательное замечание: «сим бо образом умилосердишь Бога и умилостивишь душу царскую и за нужу поместейцем устроит тя и вотчинку отдаст». О просимом же печаловании замечает: «теперь не имей, господине и любимче мой, сотворити тебе что ходатайством к тому о сем». Если бы Сильвестр был таким всемогущим властелином, по одному слову или взмаху пера которого все делалось в государстве, и в руках которого царь был невольным орудием, то без сомнения он скорее восстановил друга в прежнее достоинство, чем стал бы трудиться над измышлением длинного утешительного послания; но если он не сажает друга на прежнее место, то, при безграничном доверии к нему Иоанна, он не поступает вопреки воле и убеждению последнего. Но, говорят, под витиеватым этим сплетением увещаний, обещаний и утешений скрывается намерение порисоваться своим красноречием или замаскироваться против того несчастного, который, может быть, пал по его же (Сильвестровым) интригам, и что по тому Сильвестр не думал, не хотел оказать ему свою милость; а захотел бы, – все сделал, не спрашиваясь у государя?... Правда, Сильвестр сознается: «к словоохотной страсти приплетохся аз»; но у кого есть и без того необъятное поприще для проявления словоохотной этой страсти, у того не достанет ни времени, ни охоты извиваться в суетном витийстве пред человеком совершенно загнанным, обесславленным, уничтоженным. Тем более было бы ниже его достоинства оправдываться, ханжить пред этой сделавшейся по воле судьбы мизерностью: интриган, стоящий на недосягаемой высоте, каким изображают его противники его, или с презрением оттолкнул бы от себя жертву, в изнеможении валяющуюся у ног его, или не удостоил бы ее ни взором, ни словом. И ради кого было разглагольствовать и прикрывать свои грешки в частном утешительном этом послании, когда оно, адресованное к изгнаннику, удаленному от всякого общества, должно было оставаться собственной тайной его? Да и может ли быть речь о каком-либо прикрытии интриг и козней со стороны Сильвестра, когда опальный князь, как видно из разбираемого послания, обращается к нему, как искреннему другу, единственной надежде своей, и Сильвестр принимает самое живое сердечное участие в его скорби и, посылая ему трогательное духовное утешение, обнадеживает его со временем внешней материальной, помощью: «умилостивится царская душа и за нужу поместейцем тя устроит и вотчинку отдаст»!.. В этих-то словах вся суть дела. Сильвестр тонко и уклончиво дает заметить ему, что теперь, пока не утишился гнев царский на опального, не время подействовать на государя убеждениями, склонить его к милости, а со временем, в минуты благоприятные, он надеется уладить дело. Значит, Сильвестр, при всем своем полномочии и доверенности у царя, распоряжается всем, нисколько ни насилуя убеждений и воли его, а строго применяясь ко времени, обстоятельствам и расположению державного своего повелителя.

Но как согласить с этими свидетельствами и выводами совершенно противоположные свидетельства самого Иоанна? «Вы, растленные, обвиняет он Сильвестра, Адашева и Курбского, не только не хотели быть мне повинны и послушны, но и мной владели, всю власть с меня сняли; я был государь только на словах, на деле ничем не владел». Или «что ты жалуешься, писал он к Курбскому, на отлучки с родными и отечеством, на болезни и раны, которые ты претерпел в воинских походах? Все это случилось с тобой тогда, когда вы с попом и Алексеем всем владели». В самом знаменитом деле своего царствования, в Казанском походе, он назначает себе пассивную комическую роль: «когда мы получив неизреченным Божиим милосердием победу, возвращались домой, то, как пленника, посадивши в судно, вы везли меня с ничтожным отрядом чрез безбожную и неверную землю»50 Словам этим нельзя давать веры, так как они написаны в пылу страсти, подогретом горячей полемикой и личной перебранкой. Дело в том, что Иоанн и без того мучился раскаянием, что он допустил себя быть столько лет в неволе от советников; везде видел он ковы и козни, имевшие будто бы уловить его в прежние сети, и уже положил столько жертв своей подозрительности: а тут вдруг, среди жестокой личной перебранки, он слышит дерзкое наставление, что он должен слушаться советников, «беречь их как свои уды»; ему внушают, что то время, за которое он так жестоко кается, было самым лучшим временем его жизни, самым блестящим в его царствовании. Напоминание и внушение усиливают огорчение; камень, лежавший на больном месте тронут; рана растравлена до самой жгучей боли: т. е. идея самодержавного деспотизма, не допускающего к себе никаких советников, идея, сделавшаяся целью всей жизни, превратившаяся в идею fixe, отвержена, оскорблена, поругана. Он вне себя от ярости. И вот он не находит слов для изображения вины как того, кто восстает против этой неприкосновенной идеи, так и тех, которые казались ему давнишними ее врагами и которые сделались теперь для него вдвое, втрое подозрительнее и несноснее; чем более хвалит Курбский Иоанна за доверчивость к Сильвестру и Адашеву, тем они ненавистнее для него, как коварные люди, стремящиеся тонкой сетью лести, сплетаемой их сторонником, уловить его в прежнюю невыносимую неволю, отнять у него то, что всего дороже было для него на свете, – самодержавную власть. В бешенстве и отчаянии от смертельной опасности (совершенно призрачной) он мечется, бранится на «собаку» Адашева, на «невежу жреца Сильвестра». Несколько опомнившись и желая как бы придать делу благовидность, он старается обрушить на них преступление всей его тяжестью, заклеймить их в преступном злоупотреблении его доверенностью, а из себя разыграть роль угнетенной невинности, обманутого доверчивого увлечения, сироты на троне. И вот он приписывает им преступление, тяжелее которого ничего не может быть в его глазах, – непомерное своеволие и самоуправство; говорит, что вместо его они владели царством, говорит совершенно ложно. И мало ли до чего договорился он в пылу страстного гнева, подозрительности и растерянности! Тут же сейчас он много наговорил исторической лжи, например, что Римская империя погибла оттого, что цари ее были послушны епархам и синклитам. Даже изложение прошедших событий собственного царствования преисполнено удивительных неверностей; например, он уверяет, что под Казанью с ним было только 15,000. В частности, относительно увертки, сделанной Иоанном против Курбского: «на свои раны и труды жалуйся пред теми, с которыми ты владел царством», нужно заметить, что «словесные премудрости ритор» хотел здесь щегольнуть остроумием, ловкостью в словопрении, не думая, что адвокатскую его тонкость можно будет употребить против него самого: у писателя случайного, страстного и самоучки подобных неточностей встретить можно много, но логические неточности нельзя смешивать с историческими фактами. Далее, жалуясь на то, что его, как пленника, везли с ничтожным отрядом домой, Иоанн вовсе не выказывает себя таким простаком и трусом, которого умные люди для видов государственной пользы везли туда, где ему страшно. Нас удивляет, что вышеприведенные слова выставляются во многих историях, как верх самооплевания Иоанна; из этих слов и прямого контекста речи видно, что Иоанн говорит здесь о возвратном походе домой: «когда мы, получив победу, возвращались домой, то, как пленника посадивши меня в судно, вы везли меня с ничтожным отрядом». Иоанн обижается здесь на то, что мало заботились о его безопасности, а всего более здесь скрывается обида уязвленного самолюбия, претендующего на то, что не устроили ему, как победителю, триумфальных повсюдных встреч. Но на невольный поход нигде нет ни малейшего указания; нигде он не поднимает руки на самого себя, как уверяют иные; напротив, торжественно высказывается: «мы с крестоносной хоругвию всего православного христианского воинства двинулись на безбожный язык Казанский»... По собственным словам Иоанна, подтверждаемым событиями и свидетельствами других, Иоанн предпринял поход, конечно, по мысли Сильвестра и ближайших его советников, но с полнейшим убеждением в его необходимости, подкреплялся в своей решимости религиозными воодушевлениями. И, хотя не вел себя Ахиллесом, но обнаружил довольно замечательную энергию, настойчивость, предусмотрительность. Еще за полгода до открытия военных действий, с целью постепенного подчинения Казани московской державе, он посадил туда наместником князя Микулинского, между тем как все советники и сам Сильвестр вопили, что царь послал его в опале, желая казнить. Затем предпринимает два похода, основывает город в земле неприятельской. Неудача двух походов не устрашает предпринять третий поход. Но вот новая неудача: буря на Волге потопила все суда с припасами и военными снарядами; малодушные советники считали за нужное возвратиться домой, по Иоанн решился во что бы то ни стало зимовать под Казанью. Он же, наконец, отверг совет вельмож, полагавших по случаю волнений, происходивших в Казани, совершенно покинуть несчастный этот край51. Приведенных фактов достаточно, чтобы видеть, что Иоанн вовсе не был такой личностью, которой могли бы располагать советники, как им вздумается, что в некоторых случаях он совершенно независимо следовал своей мысли, выдерживая за нее борьбу с советниками и безчисленными препятствиями.

Итак, как ни могущественно влияние Сильвестра на Иоанна в области внешней и особенно внутренней политики, но, судя по характеру и образу действий того и другого, можно установить такую меру влияния безобидную для одного и еще более делающую честь другому: инициатива всех мероприятий зависела от Сильвестра, но и Иоанн, с своей стороны, хорошо сознавал важность и необходимость их, и деятельно стремился к осуществлению их; душой и разумом политики, особенно в первые лет пять, был Сильвестр; его управление было школой для Иоанна и при том такой, что, постепенно приучаясь к делам правления, умный ученик мог скоро сравняться с учителем и иногда побеждать его. Таковы, по крайней мере, были намерения самого Сильвестра. Светлый личный свой образ он хотел отобразить, воплотить в царственном своем питомце, перенести на него все свои великие политические идеи, чаяния и надежды. Насколько осуществились высокие намерения эти, это зависело от свойства личных отношений его к Иоанну, обусловливаемых преимущественно характером последнего, к уяснению которых и переходим.

II

Попытаемся, по возможности, уяснить себе причины сближения Сильвестра с Иоанном, оговорившись предварительно, что этот факт далеко не уяснен в исторических памятниках. Чтобы сразу овладеть всей душой Иоанна, не употребил ли в дело о. Сильвестр средства недостойные, коварные, какие приписываются ему некоторыми исследователями-пессимистами? И это не совсем чистое начало не было ли причиной дурного конца как с самим наставником и руководителем, так и с царственным его питомцем? Мы видели, в какой трагический момент, в какой великой роли пророка-обличителя и спасителя Сильвестр впервые предстал пред царем. К известным нам «прещениям от Бога священными писаньями и строгим заклинаниям его страшным именем Божиим» Сильвестр присоединил еще «чудеса некие и аки бы явления от Бога поведа ему»; «не вем аще истинная, прибавляет его друг-историк, або тако ужасновения пущающе буйства его ради, и для детских неистовых его нравов умыслил был сие». Оный блаженный, льстец истинный, оправдывает его далее друг-повествователь, поступил на этот раз подобно благоразумным родителям, которые мечтательными страхами и угрозами предотвращают буйных детей от пагубных игр, или же подобно мудрым врачам, которые железом срезают сгнившия гангрены или дикое мясо52. По-видимому, Сильвестр, хорошо зная, что Иоанн был истинным сыном своего суеверного века, (что он, например, несколько дней тому назад страшно испугавшись падения колокола у Ивана Великого, счел этот случай за предвестие общественных бедствий) произвел обаяние на него ложными чудесами, видениями, суеверными мечтательными страхами: суеверие, говорят, свело его с Иоанном. Но так ли это? Припугнуть Иоанна какими-либо мечтательными страхами, вымышленными чудесами и видениями значит выказать низкое понятие об его уме и, пользуясь его набожностью, обращать в посмеяние священные чувства его сердца, профанировать религией. Но человек, всегда относившийся с уважением к личным убеждениям других и почитавший в каждом истинное дарование, как неприкосновенную святыню, в частности хорошо знавший природный много начитанный ум Иоанна и с таким уважением отзывавшийся о «благо искусном и богомудром разуме его», станет ли издеваться над высокочтимым умом этим, пугая его какими-либо вымыслами и «страхованиями»? Такой набожный, благочестивый и правдивый человек, по религиозным своим понятиям и чувствам стоявший выше своего суеверного века, строго вооружавшийся против общественных суеверий, с особенной заботливостью завещавший жене своей «не знать ни волхвов, ни кудесников, ни всякого чарования», станет ли посредством ложных чудес и видений профанировать религию и себя унижать до гнусной роли волхва и кудесника? Напрасно стали бы возражать нам, что здесь была обычная уступка из нравственных средств, подобная той, какая встречается в Домострое. Нет, там послабление или уступка, сохраняя интерес лица, не задевает ничьих интересов; обмана, лжи, коварства там отнюдь не допускается: а здесь был бы обман, задевающий самые дорогие интересы, оскорбляющий личность, ум, религиозность. За такую дерзость пред таким лицом Сильвестр мог бы поплатиться очень дорого, но человек такой дальновидный, уклончивый, всегда сторонившийся от опасности, ни с того ни с сего не ухватился бы за обоюдоострое средство, не пошел бы на встречу явной опасности. Нет, ложные чудеса и видения существовали только в воображении царя и его ласкателей, и у них самих мнение об их лживости появилось далеко не вдруг. Пока они верили в благодатное помазание Сильвестра и великие дела его принимали за чудные дары помазания, разумеется, первое необычайное дело – сближение с царем они не могли себе представить вне влияния (совершения) каких-либо необычайных знамений и чудес, каких же именно, никто себе не представляет и не высказывается. Особенно склонен был верить так сам Иоанн. В то время, когда разыгрывалась перед ним такая страшная драма: пожар бунт, умерщвление самых близких к нему людей, пламенному, расстроенному и суеверному воображению его обычные картинные изображения суда Божия, угрожающего безумным правителям в ином мире и отчасти разражающегося и здесь в видимых страшных знамениях, или бедствиях, могли показаться трогательной повестью о чудесных видениях и знамениях. В невинном этом заблуждении, распространившемся и в народе, Иоанн находился более десятка лет. Но вот злоба, сам дух злобы, нашептывает легковерному сердцу, что благодатный тот муж есть коварный чародей, все свои удивительные дела совершавший посредством чар; дивное сближение его с царем кажется последнему делом чародейства, чудесные видения – мечтательными страхами; но в чем состояли эти ложные видения и мечтательные устрашения, о том не говорит и оскорбившийся теперь ими царь, не говорит при всем усиленном желании собрать какие-либо улики на невинного Сильвестра: ясное дело, что сказать было нечего. Курбский в приведенном нами кратком рассказе, вероятно, имеет в виду оба суеверные народные понятия, из которых одно причинами Сильвестрова обаяния на царя признает истинные чудеса, а другое ложные; но, очевидно, сам он не верит ни тому, ни другому: «ложны ли, истинны ль, не вем». И так загадочно, под узлом, он выражается потому, во-первых, что описываемое событие было в высшей степени таинственно и он не знает каким именем назвать виновника события, тем более что пишет слишком поспешно, во всяком случае, величает его блаженным, истинным, благо казненным льстецом, во-вторых потому, что в истории, предназначенной для народа, не хотел колебать народной веры в своего героя, в его чудесные дары. В другом своем сочинении, где это дело разбирается подробнее, в ответе на 2-е послание Иоанна53, Курбский представляет целый ряд доказательств на то, что Сильвестр не способен ни к какому обману: «ласкателие твои клеветали на оного пресвитера, исповедника, исполненна Духа Свята, иже бы тя устрашил не истинными, но льстивыми видении». Да и к чему ложные видения, когда и без них можно было сильно подействовать на царя в тогдашних его обстоятельствах? Известно, что такие нервные натуры, как Иоанн, от неудач повергаются в прах, делаются чрезвычайно потеряны, малодушны в несчастиях. Стоит только человеку с нравственным влиянием пленить их воображение увлекательным картинным рассказом, успокоить чувствительное сердце обещанием помощи и руководства, и они бросаются в его объятия, хватаются за него, как за опору, и вверяются ему, как спасителю от гибели. Представим теперь состояние Иоанна. Перед ним бездна. Он вне себя от страха, – и вдруг является пред ним художественная картина суда и милости Всевышнего. Прежняя бездна делается еще ужаснее, а тут опытная и твердая рука, точно рука Провидения, готова отвести его от бездны: как было утопающему не ухватиться за нее? Что человек, являющийся избавителем и спасителем, не из знатного рода, племени, это тем лучше, это еще более возвышает нравственные испытанные его достоинства, еще более внушает веры в него. Самодержавная власть, недавно надевшая на себя все свои доспехи и ищущая на деле предъявить свои права, тем спокойнее может опереться на нравственную эту силу и ввериться нисколько не подозрительному человеку, что люди знатного рода были до сих пор врагами и оскорбителями священной неприкосновенной власти; люди самые близкие по родству и интересам оказываются досадителями и мучителями народа, который готов растерзать их всех. А тут еще нежный голос самого дорогого существа, царицы Анастасии, зовет на путь добра, но нежная рука не в силах удержать расходившуюся натуру; она (натура) ищет и находит опору в человеке, которого в такую благоприятную пору само Провидение призывало в спасители царя и царства.

Несколько лет Иоанн уважал в Сильвестре не приятного только слугу, но человека высоко-нравственного, необыкновенный умственный талант, истинного друга и отца. Сильвестр не только был руководителем его в деле совести и религии, поучал свящ. писанию и христианским добродетелям, по и предписывал ему законы в домашней жизни, назначал время деятельности, покоя, развлечений, даже «до обуща и спанья», на каждом шагу преподавая ему свои практические уроки: напоминания, увещания, а иногда преследуя его и «кусательными словесы». Нет нужды подробно объяснять, каким образом Сильвестр мог, так сказать, хозяйничать и распоряжаться в чужой, по-видимому, неприступной душе; достаточно сказать, что с одной стороны впечатлительность, набожность, никогда не покидавшая Иоанна, делали его доступным религиозным внушениям и добрым влияниям, с другой необыкновенный ум, неотразимо обаятельный характер, воплощенная нравственность и благочестие, сделавшие его всеобщим кумиром, способны были овладеть не такой натурой... В истории рассматриваемых отношений есть более важный вопрос. В виду того, что Иоанн с счастливыми своими дарованиями, но с расшатавшейся уже нравственностью и с приобретенными в детстве деспотическими замашками больше всего нуждался в добром нравственном руководстве, и что от исправления нравственности зависело, быть ли ему благодушным, честным государем, отцом и благодетелем подданных, или же превратиться в распутного и властолюбивого деспота, необходимо проследить, насколько Сильвестр успел в нравственном своем влиянии на Иоанна и какими причинами задерживались успехи этого влияния. В настоящий раз на отношения Сильвестра к Иоанну мы должны смотреть, как на чисто воспитательные, нравственные; но известно, что воспитание всякого человека, а тем более воспитание царственного юноши-мужа не может быть творчеством, пересозданием нравственной природы; оно было одним сдерживанием, временным водительством по пути добра. Причина неудачи заключается в природе Иоанна, испорченной предварительным воспитанием. Природа эта была сколько страстная, столько же и художественная. Остановимся на этой последней стороне. Иоанн понимал и чувствовал лишь ту сторону добра, какая сродна была его природе, т.е. художественную сторону, красоту раскаяния, красоту доблести; самые ужасы увлекали его своей картинностью. Это чувство художественности, не быв утверждено на нравственном чувстве, которое давным-давно в нем отравлено, растлело, делало его сколько восприимчивым к добрым влияниям, столько же бессильным усвоить себе дух и содержание их. Возьмем пример. Не редкость видеть, как иной плачет от умиления, слушая какой-либо трогательный рассказ, и в то же время мучит и терзает ближнего. И его слезы непритворны: он постигает добро с художественной стороны, он тронут им, как художник. И всякий, художественно понимающий добро и приходящий от него в умиление, чувствует, как оно изящно, услаждается его благоуханием, пленяется его прелестью. В пылу восторга он готов нравственно преобразить, переродить себя, уверяет и клянется в том. Но исчезает перед ним художественная картина, как актер сходит он со сцены, – и он забыл о своих уверениях и клятвах; эти обещания были один порыв, одна вспышка искры добра, которая остается в самой безнравственной душе, но так же скоро угасает, как скоро воспламеняется. И как ни пленяет его внешняя художественная красота добра, но самое добро для него – вещь черствая, грубая, тяжелая, она ему не по силам: оно чарует воображение, шевелит сердце, но не движет воли; внутреннее полуистлевшее зерно добра, сколько ни поливают ни удабривают его извне, не дает больших плодов. Таково было нравственное состояние Иоанна под руководством Сильвестра. Мудрый и благонамеренный наставник старается ввести его в полный свет истины, в глубину жизни, в полноту духа нравственного добра, а он художественной своей природой увлекается от одной картины к другой, от одного образа к другому, он засматривается на один внешний блеск и одну художественную красоту добра, не входя в его дух и жизнь. Так при первой трагической роли своей пред царем (во время московского пожара и бунта) Сильвестр картинным, истинно художническим изображением суда Божия на злых и обетовании благости для добрых старается расположить Иоанна к истинному раскаянию; Иоанн с неподдельным художническим чутьем постигает красоту картины, чувствует мерзость безнравственного своего поведения, поражается, мучается, терзается, но не имеет сил или лучше воли подняться и исправиться; по прекрасному выражению Карамзина, это – «угрызение совести без раскаяния». Сильвестр ведет Иоанна пред собрание всей земли. Царь всенародно сознается в темных делах юности, обещается быть отцом подданных, по в душе, на деле он не думает остаться верным торжественному обещанию. Он делает это потому, что ему нравится торжественность обстановки: приятно же глядеть на площадь полную представителей от всей земли и запруженную народом; еще приятнее стоять величественно под осенением крестов на Лобном месте, говорить с ораторским одушевлением и видеть слезы умиляюшегося народа. Высокая цель руководителя – торжественным публичным покаянием склонить впечатлительную душу к отвращению от темных дел не достигается. Царь – в собрании духовенства вместе с пестуном своим. Тот озабочен тем, как бы уврачевать язвы государства и церкви, а тот забавляется больше тем, что он опять посредине, пред собором, вопрошает, мудрствует. А как он распинается в речи своей к казанским воинам, (составленной, должно быть, не без участия ментора)! Чего и чего не обещал он им и их семьям? И что же? Год, два проходят, а он, несмотря на сторонние сильные обличения (Максима Грека), не думает осушить слезы сирот бессмертных героев. Сама религиозность и набожность его, задатки которой он получил в детстве, а полнейшего развития достиг под влиянием благочестивого руководителя, пленяли его воображение и отчасти сердце пластической стороной, художественным драматизмом культа, но сила и дух молитвы были недоступны для него. Итак, под мудрым нравственным руководством Сильвестра Иоанн оставался лишь художником, актером, игравшим в добродетель, но не жившим ей.

Так как Иоанн в глубине души оставался такой же своенравной, властолюбивой, кипучей, страстной натурой, какой он был и прежде, – зло только подавлено, сдержано чрез отвод искушений, то это давление рано или поздно должно было почувствоваться слишком тяжелым; виновник этого давления, как человек тяжелый, непотребный должен быть удален. Какие именно были причины печального этого явления? Не чересчур ли крепкие оковы наложены были на юную державную волю, и в чем состоит то стеснение, на которое так жалуется и вопит Иоанн? Стеснение это было отрицательное. Вероятно, его удерживали от многих непозволительных чувственных привычек. Вероятно, не давали воли его страстям, особенно гневу и, конечно, в таких случаях грозили душевной погибелью и разорением царства: вслед за жалобой, что ему не давали в волю есть, пить, спать, Иоанн высказывается: «аще ли же кто раздражит нас чем или кое принесет утеснение, тому богатство, слава и честь, а аще не тако, то души пагуба и царству разорение»54. Это значит, что Иоанну не давали излить свой гнев на тех, кто, по его мнению, заслуживал его. Из детства озлобленный против бояр, при малейшем поползновении их запросто обращаться с ним, при малейшем неуважении их к новому непривычному для них титулу царя, он с яростью бросался на них, но был постоянно удерживаем. После болезни (в 1553 г.), жестоко потрясшей его физически и нравственно, он чаще стал бросаться на них: мужественный печальник чаще и настойчивее должен был сдерживать его. Очень может быть, что в это время обращались с ним не с должным почтением, или не с тем благоговением, какого он хотел. Мы не думаем, однако, чтобы Сильвестр, взявшись управлять совестью и нравственным поведением Иоанна, входил в мельчайшие возмутительные подробности, излишние оскорбительные вмешательства, не знал надлежащей меры в сдерживании пылкой натуры: «вся беда, говорят, будто в том, что он воспитывал царя по всем мелочам и в суровом духе Домостроя». Нет, в Домострое допущены мелочи для мелочных людей и еще потому, что чужое полное этих мелочей сочинение не было нужды строго редактировать и очищать от мелочей. В собственных же своих сочинениях Сильвестр несравненно мягче, нежнее, уступчивее: например, сыну своему Анфиму он завещает воспитывать детей на началах весьма гуманных; об излишних стеснениях, даже телесных наказаниях, нет и помину. И тот, кто обладал неподражаемым искусством всех уноровить, и в своих официальных и частных отношениях строго сообразовывался с положением и характером каждого, ужели в отношении к одному Иоанну не умел соблюсти надлежащей осторожности и предусмотрительности? Нет, не столько излишек дозора, тягость дисциплины, сколько мучительный разрыв с закоренелыми привычками и страстями, болезненный перелом во всей нравственной природе возбудили и ополчили его против своего достойнейшего воспитателя. Присоединим сюда крайнюю запоздалость воспитания, неизмеримую несоразмерность в положении воспитателя, смиренного пастыря, и воспитанника, венценосного юноши-мужа, который, всюду преднося с собой идеальное сознание царственного достоинства, редко сознавал себя питомцем, хотя сам избрал себе скромную такую роль, и который горькие впечатления воспитательных поправок не редко принимал за оскорбление царственного величия. Тут двойное недовольство и озлобление; во-первых, ненависть своенравного, неисправимого питомца против воспитателя, постоянно будящего, нудящего и кажущегося ему отравителем его спокойствия, во-вторых, ненависть подозрительного властолюбца, которому обычный тон ментора и руководителя кажется затаенным посягательством на умаление верховной власти. Вот почему он воображает себя в полной неволе и думает, что его оскорбляют на каждом шагу, держат как младенца, нравственно мучат, терзают.

Вслушаемся в обвинения и жалобы самого Иоанна, насколько они стоят того. «От нас тайком советуются, жалуется Иоанн, считая нас слабоумными; введши в синклитью князя Дмитрия Курлятева, начали злой совет свой утверждать. Я не смей слова сказать ни одному из самых последних его советников. Изменникам нашим хорошо, а мы терпим притеснение; изменника князя Семена Ростовского, нами милостиво наказанного, начали держать в великом бережении и помогать ему всяким добром»55. С обвинениями этими разобраться очень не трудно. Обвинения на счет тайных и злых советов, стеснения личного мнения опровергаются всем образом действий и характером Сильвестра, предоставлявшего каждому полную свободу высказаться, добивавшегося от каждого мнения и совета, но, разумеется, пользовавшегося ими в своих видах и соображениях. Напраслина этого рода обвинений обличается характером Иоанна, всю жизнь мучившегося напрасными подозрениями, будто постоянно посягают на его верховные права, ни во что ставят его превыспренний ум. Самое обыкновенное дело благотворительности, оказываемое Сильвестром и духовным собором опальному вельможе, князю Семену Ростовскому, кажется Иоанновой подозрительности следствием партизанской политической стачки. Но что Сильвестр далек был от всяких политических сделок с презренным им вельможей, видно уже из того, что он не ходатайствовал даже о помиловании преступника. (Известно, что князь Семен Ростовский за непригожие речи про государя перед иноземными послами и за намерение свое бежать в Литву приговорен был к смертной казни, но митрополит с владыками и архимандритами отпросили его от казни и он сослан был на Белое озеро в тюрьму). Мы не без цели упомянули об этом факте, потому что это единственное обвинение обоснованное на факте. Во всех же прочих обвинениях Иоанн отделывается одними общими, неопределенными выражениями: в «широко-вещательном и много-шумящем» своем послании, переполненном отступлениями и эпизодами, на самый важный пункт – на обвинение его в гонении на «неповинных мучеников» он не представляет никаких фактических опровержений, никаких явных улик на Сильвестра: ясное дело, что не откуда было их взять. Как неосновательны были представленные улики, судить можно потому, что самые лучшие и благонамеренные дела Сильвестра: замещение должностных мест новыми благонадежными и несомненно полезными людьми, раздача им поместьев, ограничение местничества – все истолковано в черном, подозрительном смысле.

Не основательнее ли будет обвинение, будто бы Сильвестр «восхитившись духовной властью, начал совокупляться в дружбу с мирскими», т.е. будто бы вокруг царя, проникнутого идеей единой нераздельной самодержавной России, он хотел собрать партию бояр, стоявших за древнюю удельную дружинную Россию? В кратком опровержении достаточно показать, что обвинение это не имеет за собой ни исторического, ни логического основания. История осудила удельный порядок на невозвратную гибель. Лишь в семействе царя за двоюродным его братом Владимиром Андреевичем оставался удел, но и это был бессильный остаток разрушенного прошлого, засохшая ветвь подрубленного дерева. Что до бояр, то в малолетство Иоанна было самое удобное время для всевластных Шуйских, Бельских, Глинских восстановить древние удельные права; но попыток в этом роде решительно не видно. Напрасно стали бы объяснять это единственно недостатком корпоративного духа между боярством: теперь, в эпоху Сильвестра и Адашева, когда столько разнородных притоков прилило, когда множество крещеных татарских князей увеличило и разрознило боярские русские роды, когда столько поповичей и личностей из массы народной выдвинулось на верх и множество незнатных дворянских детей уравнено с потомками князей, – корпоративного духа еще менее стало в боярстве, и, стало быть, удельные притязания его тем менее могли быть опасны: вся Русская земля была против всякого искусственного дробления ее на уделы. Возможно ли (логически), чтобы человек такого ума, как Сильвестр, стоял за такой порядок вещей, который отжил свой век, против которого вся история народа и общественное сознание? Пусть некоторые бояре и князья обнаруживали попытки к восстановлению своего старого любимого порядка, но человек, пред нравственным авторитетом которого все преклонялось в государстве, всеми распоряжавшийся и заправлявший, мог ли быть орудием в чужих руках? И что за расчет был стоять за уделы? Священник не мог же сесть на удел. Корыстная какая-либо сделка с искателями уделов противна честному, бескорыстному его характеру, о ней не смеет заикнуться ни один его обвинитель. Для властолюбия, если б оно и было в нем, уделы также была не находка, потому что теперь он имел власть над царем и всем царством; с разделением же Руси на уделы его власть простиралась бы на один, два удела, а отнюдь не на всю Россию. Не думая окружать царя старой удельной партией, Сильвестр стремился к тому, чтобы перед царским троном стояла лишь идея дружины или совета боярского скромная, отвлеченная, молчаливая, стремился потому, что из собственного опыта видел несомненные доказательства важности и благотворности совета. Но совет, какой он хотел собрать вокруг царя, в его мыслях «не должен был держать под собой всю землю Русскую» и предписывать законы самому царю; замышлять конституцию для царя значило стеснить и собственную власть, – в конституционной какой-либо палате о. Сильвестр не мог же председательствовать! Быть орудием чужих замыслов и эгоистических интересов опять не в его уме и характере. Собираемый около царя совет, подобно как и земский собор, имел одну силу мнения. Историческую необходимость идеи самодержавия он понимал вполне и раскрывал ее во всех своих сочинениях, стараясь глубоко запечатлеть ее в сознании народа56.

Самое тяжкое обвинение, обрушившееся на Сильвестра, будто он хотел возвести, на престол царского брата Владимира, а Иоанна с детьми извести, перепутывается недоразумениями и ложью. Единственный повод к обвинению в злодейском этом намерении могло дать поведение Сильвестра во время болезни Иоанна в 1563 году. Известные обстоятельства, сопровождавшие болезнь, в существе и целях своих остаются очень малоизвестными. Чрезвычайно трудно решить, кто именно и до какой степени готовы были действительно лишить престолонаследия сына Иоаннова Димитрия. Целый день неохотно тянулась присяга Дмитрию, может быть, потому, что искали средств устроить дело так, чтобы в случае смерти Иоанна не дать господства его шуринам. Но допустим, что в день присяги Владимир раздавал деньги детям боярским, что из присягнувших Димитрию князь Палецкий обещал не препятствовать восшествию Владимира на престол под тем условием, если его (Палецкого) зятю, царскому брату Юрию, дадут удел, назначенный в завещании в. к. Василия Иоанновича, допустим, что и другие бояре начали выторговывать для себя какие-либо условия с Владимиром, но разве Сильвестр должен отвечать за все козни их! И мог ли он за день разузнать об этих подпольных сделках, когда он безотлучно целый день должен был находиться при постели умиравшего царственного друга, укрощать крик и вопли бояр, раздававшиеся над постелью больного, и, наконец, не опускать государственных дел неотложной необходимости? Скромный, безмолвный, убитый горем Сильвестр обмолвился одним словом, обращенным к раскричавшимся боярам: «зачем вы не пускаете к государю князя Владимира, – он государю добра хочет». Вот и все, что дает повод к обвинениям! Но следует ли отсюда выводить предательские замыслы против царя и его детей? По обычной своей склонности всем уноровить Сильвестр хотел помирить Владимира с братом и боярами, укротить крик и споры у постели больного. А, может быть, на случай воцарения юного Димитрия он готовил во Владимире опекуна более достойного, чем Захарьины. Как бы то ни было, но если кому, то особенно Сильвестру, который столько лет и с таким блистательным успехом потрудился над управлением царства, больно было передавать управление в недостойные руки. Не нужно опускать из виду того, что его никто не обвинил в медленной или неохотной присяге. Подозрение явилось много позже.

Итак, из разбора обвинений, возводимых Иоанном на Сильвестра, и из оценки личных отношений к нему Сильвестра за последним не открывается никакой истинной вины к разрыву дружбы; всему виной властолюбие, своенравие и злость Иоанна. Подобные личности не надолго привязываются к тем людям, которые имеют на них влияние, и вообще не любят последних. Они покоряются, воображая, что никому не покоряются, что действуют по своему усмотрению; когда ж какой-либо случай открывает им глаза, и они увидят, что их держат в узде, почуют унизительность своего положения, то ненавидят тех, которые управляют ими, и это – не та ненависть, которая в бурных мимолетных вспышках проявляется в воспитательных отношениях, но ненависть глубоко затаённая, мстительная, свойственная одному непомерному своенравию и сластолюбию. При всем внутреннем отвращении к влияющим па них людям, личности эти, по свойственной их нервным натурам слабости воли, с которой всегда соединяется подозрительность и недоверчивость, не сразу освобождаются от ненавистных им людей, но когда помогает им иное влияние, когда открывается ряд новых случаев, подливающих по пословице масла в огонь. Описанное приключение во время болезни Иоанна было первым случаем, который дал ему почувствовать тягость своей зависимости и возбудил подозрения властолюбия: не оттого ли смуты и недоброхотство ко мне со стороны самых близких людей, думал он сам себе, что я не наложил на них крепкой руки своей? Подумал да и забыл почти о подозрительном приключении; (тяготивших его лиц долго еще не удалял). Нужно было, чтобы в воображении его раздули это событие те люди, для которых оно было оппозицией; нужно было несколько новых случаев, которые бы с помощью их влияния развивали в нем сознание крайнего своего унижения и усилили в нем желание освободиться. Вот эти случаи. По выздоровлении своем царь первым долгом поехал по монастырям, заехал в Троицкую Лавру, навестил жившего здесь преподобного Максима Грека. В откровенной беседе Максим не одобрил бесконечно длинного странствования царя по монастырям, посоветовав ему угождать Вездесущему на престоле и позаботиться об устройстве вдов и сирот, оставшихся после казанского разорения, и в случае неповиновения царя доброму совету предрек смерть маленького сына его Димитрия. Так как Максима очень любили и уважали Сильвестр с Адашевым, то недоброхоты воспользовались этим, чтобы нашептать царю, что устами Максима говорит тонкая интрига Сильвестра и Адашева, желающая отклонить его от путешествия в тех видах, чтобы он не наткнулся на ненавистных им лиц, и что зловещее предсказание Максима не больше, как хитрая угроза. С новой злобой к мнимым интриганам, не дающим ему и проехаться, царь поехал далее. В Песношском монастыре Иоанн встретился с бывшим епископом коломенским Вассианом. Один из тех человекоугодников, которые умеют льстить сильным мира, Вассиан посоветовал царю: «не держи вокруг себя советников, которые мудрее тебя; ты всех лучше; если так будешь поступать, то тверд будешь на царстве, и все у тебя будет в руках». Совет попал в самое сердце. Иоанн приложился к руке Вассиана: «отец родной не мог дать лучшего совета», высказался Иоанн. Но каковы ж должны быть в глазах его те, против которых направлен был совет? Враги, предатели, которые подкапываются под расшатывающийся престол... Царю все тяжелее и тяжелее становилась его зависимость. Он не замедлил бы отогнать ненавистных людей. Но вот исполнилось грозное предречение Максима: малютка Димитрий умер. Разумеется, это должно было сильно поразить Иоанна и снова подчинить его опекунам, хотя он не переставал тяготиться ими. Странно! нынешние ненавистники Сильвестра, чересчур либеральные писатели, подобно старым его врагам считают преподобного Максима человеком Сильвестровой партии, говорившим и действовавшим по ее хитрым подсказкам. Но что сделают они с пророчеством? Они недоверчивее и подозрительнее царственного гонителя, который так сильно поражен был чудным исполнением пророчества и надолго притих в своей злобе и гонениях против неповинных людей. Между тем судьба, запутывавшая отношения между ними, захотела завязать новые не распутанные узлы. Поднялась несчастная Ливонская война: между Иоанном и Сильвестром открылась настоящая война. Сильвестр жалел о разорении Ливонии, грозил царю карой Божией за неистовства и варварства, совершаемые его воинами в несчастном крае. Случалось ли захворать царю, царице или их детям, случалась ли какая-либо неудача в войне, Сильвестр говорил, что это Бог наказывает его за Ливонию. Муж строгого благочестия, исповедовавший во всех приключениях жизни пути Провидения, говорил от чистого сердца, но голос правды и искренности и рознь в убеждениях, касавшихся таких животрепещущих интересов, должны были еще более раздражать человека непомерного своенравия и самомнения. А тут еще келейные эти нравоучения и пререкания точно ветром каким разносились в народе и войске, и дурно отражались на полководцах и воинах: «ну, если бы не это злодейское претыкание, то бы, Божией помощию, едва ли не вся Германия была за православием», говорил он в своем простодушном высокомерии, повторяя, кажется, то, что ему нашептывали враги Сильвестра. Чтобы глубже вкрасться в сердце Иоанна и вытеснить оттуда прежних друзей, враги их избрали орудием слабое и дражайшее его существо, царицу Анастасию. Неизвестно, за что опа не ладила с друзьями Сильвестра; известно только, что последние уподобляли ее всем нечестивым царицам и между прочим Евдокии, преследовавшей Златоуста, а Сильвестра сравнивали с Златоустом. С ней и ее шуринами действовали на царя и многие другие, которые не терпели Сильвестра за его проницательность, за то, что он мешал им брать посулы, извращать правосудие и умножать злыми способами свои пожитки. Злой совет их, вероятно, тот, который впоследствии приводил сам царь в оправдание своих поступков57, усилил то, что было на душе его. В довершение всего они заронили царю мысль, что Сильвестр чародей и силой волшебства опутал и держит его в неволе. Такой путь скорее всего мог поколебать душу суеверного Иоанна. Он составил себе убеждение, что тот старается во всем обманывать его. Кто вникал в душу, тот может понять, что всевозможные оскорбления прощаются легче, чем обман, потому что обманщик, очевидно, рассчитывает на слабоумие обманываемого, хочет вырвать из него что-либо выгодное для себя и в лучшем случае потешиться, поругаться над жертвой; такие покушения просто бесят чувствительную, чуткую душу, потому что оскорбляют чувство чести, достоинство личности, ни во что ставят ваш ум, эксплуатируют, выжимают по капле ваши кровавые соки. Чего и чего не передумал и не перечувствовал теперь Иоанн, когда стал смотреть на Сильвестра как на чародея и обманщика? Положение несчастного становилось невыносимым. Когда Адашев сослан был в почетную ссылку (в 1559 г.), Сильвестр поспешил удалиться в монастырь на Белое озеро. Но вот случилось новое роковое обстоятельство: в июле 1560 г. умерла Анастасия Романовна. Понятно, что с потерей любимой особы стали царю ненавистнее те, которые не любили ее при жизни, или вернее, которых она не любила. Этим воспользовались враги и начали уверять его, что царицу извели лихие люди своими чарами – Сильвестр с Адашевым. Оклеветанные просили суда над собой и дозволения прибыть в Москву для оправдания. Но враги не допустили этого: «если ты, царь, говорили они, допустишь их к себе на глаза, то они очаруют тебя и детей твоих; да кроме того народ и войско их любят, взбунтуются против тебя и нас побьют камнями. Хотя бы этого и не случилось, опять обойдут тебя и возьмут в неволю. И мало ли они держали тебя в оковах! Если бы не было их при тебе, при таком славном, мудром и храбром государе, ты бы почти всей вселенной обладал. Без них ты совсем иной; у тебя открылись глаза; ты истинно пришел в свой разум; ты сам один всем владеешь и правишь»58.

Вот с какой постепенностью враги Сильвестра довели Иоанна до того, что он, наконец, сбросил с себя нравственную опеку. Они затрагивали самые слабые струнки в его характере, самые раздражительные нервы в его сердце. Пререканиями по поводу войны Ливонской и суевериями царя они пользовались для того, чтобы раздразнить его властолюбие, дать ему сильнее почувствовать тяжесть того положения, которым он давно возмущался. Не говорим уже об (указанных нами) прямых набегах их на это слабое и больное место; не говорим о том, как они распаляли его злость через семейные неприятности. Зачем нужно было вести столь долгую атаку, чтобы вооружить всесильного царя на безоружного Сильвестра? Отчего Иоанн думал целые 8 лет, чтобы разделаться с ненавистным опекуном, и почему окончательный разрыв сделан было именно в это, а не в другое время? Люди такого склада, как Иоанн, сколько пылкие и своенравные, столько же трусливые и малодушные, в начале всякого предприятия, пока не уверены в удаче, бывают очень робки и боязливы. Иоанн, у которого так живо было впечатление московского пожара и бунта, когда народ, не поцеремонившись с его (царской) родней, готов был идти на него самого, не был еще уверен, что и с ним не сделают чего-либо подобного, если он пойдет разом с одного натиска против опекуна, из-за которого, по сознанию самих врагов, народ готов был побить камнями их и царя. При том Сильвестр внушал ему суеверную боязнь, имел многочисленных почитателей между боярами; тронуть его одного значило тронуть всех, а опереться было не на кого. Нужно было увериться в своей безопасности, чтобы можно было дать злобе полную волю. И вот, когда успехи Ливонской войны, падающие преимущественно на 1560-й год, польстили ему настолько, что он мог выставить за себя перед судом народа славную репутацию победителя, когда завербовал в свою партию не только прежних единомышленников, своих шуринов, но и многих бояр и духовных сановников, которые из своекорыстных видов готовы были проповедовать всякого рода деспотизм, и когда, наконец, опасный человек, которого он не знал как выжить, добровольно удалился от него, тогда только он решился на окончательный разрыв с ним. (А что дело шло к окончательному преднамеренному разрыву, видно уже из того, что Иоанн, несмотря ни на какие его просьбы, не допускает его к себе на глаза, не дает открытого с глазу на глаз суда с обвинителями). За то, чем долее боязнь заставляла его сдерживать свою страсть – месть, тем сильнее прорывается и вымещается эта страсть тогда, когда он освободился от страха, когда почуял свою силу и безопасность. Все дикие, свирепые побуждения, чем долее были сдерживаемы, тем сильнее должны были раскрыться при теперешнем удобном случае. Известно, что воздержание развлечения угашает тихие страсти, а сильные еще более воспламеняет, подобно тому, как ветер погашает свечу и воспламеняет пламя. Психологическая причина здесь та, что внутреннее неизгладимое зло, чем более было подавляемо, тем более становилось жестче, а тут еще в течение стольких лет внешние благоприятные условия раздували пламя. Равным образом нравственные узы, раз порвавшиеся и в течение столь долгого времени (с 1553–60 г.) постоянно натягиваемые, надвиваемые, должны были порваться совершенно. Наконец, когда с отвержением нравственной узды стыда значение царя слилось в сознании Иоанна с понятием произвола, сделавшегося его идеалом, целью всех помыслов и действий, тогда этот произвол превратился в полное отсутствие воли, ибо необузданная (стыдом) воля и отсутствие воли – одно и то же. И этот безграничный произвол обрушивается, вымещается первоначально на тех, кто так долго сдерживал, связывал его, и, избавившись от них, он не знает ни числа, ни меры своим прихотям и страстям. Тут оправдывается знаменательное изречение Сенеки о Нероне: «зверь, сколько ни ласкай, ни сдерживай его, все жаждет крови». Лучшие наши историки находят поразительное сходство между Иоанном и Нероном; самые сдержанные в отзывах (С.М. Соловьев) называют Иоанна человеком плоти и крови, львенком (отзыв М.П. Погодина о молодом Иоанне). Мы не сделаем преувеличения, если, склоняясь к последним взглядам, скажем, что зверские привычки, приобретенные в детстве и по освобождении от пестунства до конца жизни самым ужасным образом обнаруживавшие себя, на дне души оставались и в это доброе время, когда они по-видимому совершенно затихли, и ждали только случаев для своего раскрытия. Так, по взятии Казани, когда «молодой львенок» почуял свою силу и вырвался на минуту из рук пестуна, уже обнаруживает свою ярость: вместо благодарности храбрым воеводам он шлет им укоризны, брань. Надменный успехами в Ливонской войне, он позволяет и другим всевозможные варварства и сам лютой смертью казнит за одно противоречивое слово пленника Филиппа Ландсмаршала. Наконец, когда сторонние влияния и случаи распалили зверские привычки и, когда осмотревшись кругом и заручившись надежной партией, он уверился, что смело можно производить нападения, он бросается на самого близкого человека, кусает руку, столько лет ласкавшую и водившую его за собой, кусает, что называется исподтишка, изредка, но тем больнее и язвительнее, так что несчастный спасается от дальнейших угрызений добровольным бегством. Зверь, растерзавший многих в своей свирепости, не чувствует угрызения совести, но Иоанн был человек дошедший до зверства и не сделался чудовищем зла, вторым Нероном, под каким бы то ни было влиянием христианской православной религии, благочестия, набожности. Как ни бушевали в нем страсти, как ни опустошали они души его, но их еще сдерживала религия, и над мрачной бездной все еще светился луч природного ума, предносились нравственные понятия, требовавшие оправдания его по крайней мере пред судом общественного мнения. И вот он назначает суд над Сильвестром и Адашевым, но это лишь для того, чтобы отвести глаза народу, чтобы беззаконию придать вид закона, произволу – форму суда, потому что на суде говорила одна обвинительная власть, не могшая, однако, представить никаких улик, а обвиняемой стороне не дали слова, не дозволили и явиться на суд. На заявления митрополита, что нельзя же судить людей заочно, что следует выслушать их оправдания, судьи вопили: «нельзя допускать видимых злодеев и чародеев; они околдуют царя и нас погубят». Понятно, что эти судьи были личные враги, завистники Сильвестра, или же угодники власти, выказавшие себя противниками павшего любимца потому, что это угодно было царю. А может быть эта пародия суда была придумана в расчетах злобы и коварства, которые, мучась славой отшельнических подвигов страдальца на Белом озере, хотели заточить его куда-либо подальше. И вот царственный друг и советник, всевластный повелитель и вдохновитель царства, после того блеска и славы, какие окружали его при дворе, забрасывается судом на ледяной остров далекого севера, в глушь дикой Лопи, где в суровой одежде инока среди тяжелых аскетических подвигов стремится к высшему званию, к неземным почестям.

Печальный конец участи Сильвестра был достойным завершением славной политической его деятельности. Он был жертвой тем высоким идеям, которым была посвящена вся его жизнь и деятельность. Его нужно было ожидать, судя по всему ходу великой этой деятельности. Неизвестный пришелец, без рода, без заслуг, сила нравственная для толпы недоведомая, сразу становится на недосягаемую высоту, затмевает собой всех вельмож, покоряет себе все, что было мыслящего, доблестного, славного родом и разумом, всем и всеми распоряжается на царстве. С помощью лучших сил, выбранных из народа, пересоздает весь государственный строй, обновляет церковь и общество посредством новых законов, перестраивает семью по своему Домострою, по-видимому, тихо, незаметно, вкрадчиво; новые учреждения отличаются удивительной прочностью и долговечностью: церковь и отчасти государство жило ими более столетия; семья в течении веков устраивалась по образцу Домостроя. Но, при всей своей зиждущей и благоустроящей силе, перевороты во всех учреждениях, перелом во всем государственном организме, перемены переустройства во всех соприкосновенных сферах: в мирной семье, в замкнутом обществе, в обветшалом церковном устройстве не могли совершиться без всеобщих потрясений, без бурь и волнений. А тихая, глубоко обдуманная и неустанная борьба против царившего всюду произвола и насилия, против всего низкого, корыстного, пошлого и безнравственного? Людская злоба и зависть никак не могли простить ему беспримерного возвышения, узкий своекорыстный эгоизм вооружился за свои темные интересы, слепая косность, нелюбовь к новшествам воюет за свою неподвижность. И все эти темные враждебные силы ополчаются против одной великой честной силы. Но эта сила непредубежденному общественному сознанию казалась неземной, чудо творящей; потом, когда страсть и невежество не взлюбили ее, она обозвана чародейской, вражеской. Чтобы сломить опасную могущественную эту силу, все враждебные силы вооружают против нее того, чьим именем она творила чудеса и к кому судьба приставила ее в гения – ангела-хранителя. Зная, что человек, вверенный попечению его, сделался чудовищем зла не от природы и что, напротив, природа вложила в него сильные умственные способности, гений ангел-хранитель его все силы ума и сердца посвящает на то, чтобы исправить, преобразить его и вместе с ним совершить ряд блистательных и благодетельных дел, но темные борющиеся силы силятся похитить его из-под охраны, разжигают в нем затихшие было зверские и деспотические склонности и натравляют его на того, кто был его вождем и спасителем. И что было бы с несчастным гонимым, если бы он за сотни миль не поспешил уйти от злобы врагов? Наверно то же, что и со всеми приближенными к царственному мучителю, которые все замучены были самым бесчеловечным образом, хотя против многих из них мучитель не был разъярен другими. Вдали злоба, по крайней мере, не растерзала, не разорвала его на куски, но она гналась за ним и туда и загнала в отдаленнейший пустынный край. Сколько драматизма представляет личная судьба удивительного этого человека! Из великого Новгорода в первопрестольную Москву, из Москвы в отдаленный монастырь, из монастыря на северный остров, или от алтаря к трону, от трона в келью, из кельи в пустыню перебрасывала его испытующая судьба. Он исчез в такой же безвестности для истории, как и появился на сцену славной политической деятельности. Исчез..., но светлый, нравственный и политический его образ восстает пред нами все более и более в яркой красѐ. Исчез, но его идеями и учреждениями жила Россия более века и живет отчасти и теперь. Честь и слава России за таких бессмертных деятелей! Они светят нам из сумрака отдаленных веков, из глубины нашей истории пророчат собой великую будущность России.

* * *

1

В Чтениях Общества Истории и Древностей Российских 1874 г., кн. I «о Благовещенском иерее Сильвестре и его писаниях» напечатано исследование о. архимандрита Леонида. В 1875 г. в «Сборнике государственных знаний», т. II помещена рецензия на этот труд; значительные выдержки из него помещены в Московских Ведомостях 1888 г., № 79. Наша статья, во многом согласная с монографией почтенного о. архимандрита Леонида, чужда преувеличений и крайностей, какие подметила в ней означенная рецензия, и старается установить средний, примирительный взгляд на дело.

2

Царственная книга, стр. 342.

3

Книга его «Жизнь Курбского и его историческое значение». Изд. Казан. 1858 г. Больше ничего выдающегося не встретили мы в литературе о «Сильвестре».

4

Духовное лицо мы изображаем с политической стороны потому, что о чисто духовных келейных его подвигах ничего не говорит нам история: по дошедшим до нас памятникам, это был человек не столько аскетических подвигов, сколько общественных добродетелей, весь св. самозабвение в заботах о других, самоотвержение в бескорыстном служении общественному благу. Его светлый, нравственный, идеально-духовный облик, все величие возвышенного благородного характера открываются в общественной и политической деятельности, которая, при необыкновенном природном уме, многосторонней опытности, такте, редком организаторском даре, вся опиралась на религию, проникнута великими религиозно-нравственными принципами, в которых и заключается тайна ее величия, силы и жизненности. Вся жизнь и деятельность о. Сильвестра, все полные таинственности и окруженные ореолом величия отношения его к Грозному до того проникнуты, одушевлены религиозным этим духом, животворной всеобъемлющей силой веры, что, изображая его с политической стороны, имеешь дело как бы с религиозным и церковным деятелем. Но главное, эта бессмертная в истории, но малоисследованная наукой личность имеет интерес для церковно-исторической науки: на ней (личности) мы видим, что может сделать Церковь на службе государству и как много сделала она в государственном нашем строении, с ее всесозидающими животворными началами, с ее неземными, всеустрояющими силами и воздвигаемыми ей вождями и просветителями общества. Умер он в изгнании, страстотерпчески мученически – на «Русском Афоне», в Соловецком монастыре «Архангельской области». И потому «сей пришелец из Новгорода Великого», откуда шли в нее христианство и гражданственность (цивилизация) еще с XII века, «изгнанник из царственного града Москвы», из которой да из Казани постоянно приливали к ней притоки новой православно-религиозной и русско-народной волны, великая историческая личность вообще, Богомудрый о. Сильвестр рано или поздно должен быть причтен к «сонму подвижников крайнего Севера и всея России» и для первого исследование о нем имеет особенный местный интерес научный, исторический, жизненный.

5

Истор. Иоанна, стр. 49, сочин. Курбского издан. Устряловым.

6

Истор. Руск. Дух. Литер. Филарета, архиеп. Чернигов. т. 1., стр. 198.

7

В настоящем разе Сильвестр очень напоминает собой старшего своего современника, бессмертного Иеронима Савонароллу, вдохновленное слово которого производило такое изумительное действие на сильных земли.

8

Истор. Иоан., стр. 11 и 12.

9

Истор. Иоанн. соч. Курбск., стр. 11, 12 и 150.

10

Царств. кн., стр. 342.

11

Статья Погодина: Иоанн Грозный, помещенная в Библиотеке для Чтения за 1834 г.

12

Стогл. гл. 4, изд. Казан. 1862 г.

13

Стогл. 3 гл.

14

Стогл. 3 гл.

15

Стогл. 13 гл.

16

Стогл 3 гл.

17

Извлечения из них встречаются в царских указах и грамотах 1646, 1651 и 1677 гг. Акты Экспед. т. IV, №№ 35, 174, 327.

18

Стогл. гл. 27.

19

Стогл. гл. 83.

20

Стогл. гл. 82.

21

Стогл. гл. 101.

22

Стогл. гл. 41,отв. на воп. 20.

23

Стогл. гл. 41, отв. на воп. 19.

24

Стогл. 3

25

Стогл. 41 гл., отв. на воп. 21.

26

Таковы, например, постановления: 1, о возвращении государю всех сел, волостей, рыбных ловель и всяких угодий и оброчных деревень, отданных боярами разным монастырям в малолетство Иоанна; 2, о том, чтобы без государева доклада вотчин в монастыри по душе не давать, а если отдадут, то брать вотчину у монастыря безденежно на государя; 3, о том, чтобы земли, отнятые владыками и монастырями у боярских детей под предлогом долгов, возвращены были прежним их владельцам (101 гл. и 85).

27

Домострой гл. 7, изд. Голохвастова.

28

Домострой гл. 10 и 12.

29

Домост., гл. 13, 22, 23 и 36.

30

Домост., гл. 24.

31

Домост., гл. 22, 35, 59.

32

гл. 17 и 38.

33

гл. 20.

34

гл. 27.

35

гл. 29.

36

гл. 32.

37

гл. 61.

38

гл. 40 и 41.

39

гл. 30.

40

гл. 45.

41

гл. 42 и 47.

42

Христианское Чтение за 1871 г., март, стр. 1–40.

43

Замечательно, князь – воевода обращается за указаниями не к митрополиту и не к высшему гражданскому сановнику, а к протоиерей Благовещенского собора: значит этот смиренный пастырь в глазах народа стоял выше всех духовных и светских властей, всех затмевал своими талантами и заслонял полномочной властью.

44

Послание писано в конце 1552 г.

45

Последнее распоряжение принадлежит больше самому Иоанну.

46

Древн. Вивлиофика, т. 13, стран. 272.

47

История Иоанна Курбского, стр. 69.

48

Личность Иоанна Грозного, ст. Костомарова в Вестнике Европы за 1871       г., кн. 10, стр. 503–517.

49

Псков. лет., стр. 304. Истор. Гос. Росс., т. 8, прим. 153.

50

Ответ Иоанна кн. Курбскому, стр. 188–190.

51

Сказания кн. Курбского 32 и 214.

52

История Иоанна, стр. 9 – Сказания Курбского.

53

Стран. 229–230.

54

Отв. Иоан. кн. Курб., стр. 189.

55

Отв. Иоан. кн. Курбскому, стр. 188–191.

56

В этом отношении важно 2-е послание к Шуйскому-Горбатову, где Иоанн воспевается, как царь превознесенный Богом, предержавный, перед которым нельзя помыслить никакого супротивного помысла. В искренность выраженных здесь чувств тем охотнее можно верить, что это была частная, интимная переписка, которая велась без всяких расчетов на то, чтобы она приняла огласку и дошла до слуха царя.

57

Отв. Иоанна Курбск., стр. 172–3.

58

Истор. Иоан., стр. 79.


Источник: Московский благовещенский свящ. Сильвестр, как государственный деятель / [Соч.] Еп. Сергия (Соколова). - Москва : Унив. тип., 1893. - 75 с.

Комментарии для сайта Cackle