Источник

Т. И. КуприяноваИз дневника Е. В. Гениевой

Воспоминания о маросейке и маросейцах

Е. О. Костецкая

<...>

Летом 1936 года, когда отец Сергий был в лагере, я жила с его семьей в деревне Селехово вверх по Волге. Я знала, что в Рыбинске вместе со своей семьей в данное время находится Шура Цурикова, которой я четыре года тому назад привезла от отца Сергия благословение на брак.

Однажды Ика и Алеша поехали в Рыбинск и были у Шуры. В тот же вечер отец Сергий немного встревоженным тоном сказал мне: «Что за чудак этот Федя. Прислал мне с ребятами епитрахиль, напрестольный крест и Евангелие. Где их хранить? Пожалуйста, завтра утром съездите в Рыбинск и верните ему все».

На другое утро я села на пароход и через час была в Рыбинске. На пароме я переправилась на левый берег, представлявший собою настоящую деревню. По сильной жаре, утопая ногами в песке, я добралась до Северного переулка. У недостроенного дома я увидела очень худую старушку, держащую за ручку маленького мальчика с живыми глазками: это была мать Шуры Вера Романовна с внуком Колей. Я изложила ей цель моего неожиданного посещения и отдала пакет с церковными предметами. Ждать, пока чета Семененко вернется с работы, и терять тем самым целый день, мне не хотелось. Но с другой стороны, не повидать Семененко было как-то неудобно, а потому я приняла предложение Веры Романовны пройти в сопровождении домработницы Даши на комбикормовый завод, где работали Семененко.

Оставив меня на дворе завода, Даша пошла предупредить Шуру о моем приезде. Вскоре я увидела быстро идущую по направлению ко мне молодую женщину в летнем платье с пестрыми цветочками по черному фону. За ней следовал очень высокий и очень худой молодой человек в толстовке из сурового полотна: это были Шура и ее муж Федор Никанорович. Я в точности передала им слова отца Сергия, которые, как мне показалось, несколько смутили Федора Никаноровича. Поговорив с Семененко немного, я отправилась в обратный путь.

Следующим летом, когда я жила с детьми отца Сергия на Сходне, я однажды застала отца Сергия читающим какое-то письмо. «Подумайте, – сказал он мне, отрываясь от чтения, – у Феди было кровохарканье». «У какого Феди?» – спросила я. «Ну, точно вы не знаете? У мужа Шуры Цуриковой. Поехал в командировку в Воронеж, а там и случилось. Бедные они», – озабоченно прибавил он. И зимою в одном из своих писем он почему-то опять упомянул о болезни Феди.

Летом 1938 года я только что приехала на дачу недалеко от Калинина, как отец Сергий послал меня в Рыбинск просить Шуру найти помещение для отца Бориса Холчева. Приехав утром в Рыбинск, я решила ждать, пока вернутся Семененко, у них же на дому. Коле было уже три года, а на руках у Даши была семимесячная Катя. Квартира, которую занимали Семененко, состояла из двух комнат – одной большой, где помещалась Шура с детьми и бабушкой, и маленькой, служившей спальней Федору Никаноровичу. «Он ведь у нас туберкулезный, а потому его приходится отделять от детей», – объяснила мне бабушка, открывая передо мной дверь в маленькую комнату. Меня поразило обилие икон, висящих совершенно открыто на стене над маленьким столиком.

Когда Семененко вернулись с работы, мне предложили пообедать вместе с ними, а затем пойти поискать помещение для отца Бориса, которое вскоре было найдено. Перед моим отъездом Федор Никанорович дал мне маленький круглый предмет, тщательно завернутый в белую бумагу, и попросил передать его отцу Сергию: сразу было видно, что это просфора. Я, конечно, догадалась, кто передо мной, но не показала и виду. Не сказала я ничего о моей догадке и отцу Сергию, вручая ему просфору, из боязни как бы он не рассердился на меня за мою проницательность.

Лето 1940 года я проводила в Рыбинске и бывала у Семененко. Теперь они жили на улице Коллективизации ближе к Волге. У них тоже было две комнаты (о расположении которых я скажу ниже), но в комнате Федора Никаноровича на стенах уже не было икон. Этим летом я смогла убедиться, что мои догадки относительно священства Шуриного мужа оказались правильными.

Накануне дня Казанской Божией Матери ко мне пришла Шура и по желанию отца Сергия, который должен будет служить у нее на следующий день литургию, пригласила меня к себе. На другое утро я рано пришла к Шуре. Когда я вошла на кухню, она мне сказала: «Пройдите к Феде». Я открыла дверь и остановилась: передо мною в голубом шелковом подряснике стоял... отец Федор и надевал поручи. Вскоре пришел отец Сергий, и началась литургия, во время которой старшему сослужил младший.

Отец Сергий просил Шуру приглашать меня на богослужения, и я раза три-четыре бывала у Семененко, когда служил отец Сергий. На Преображение я впервые присутствовала на литургии, которую отец Федор совершал один, и с благословения отца Сергия причастилась у отца Федора.

У Семененко я увидела отца Сергия в последний раз в моей жизни, когда он 29 августа 1940 года служил утреню на Погребение Божией Матери.

* * *

Поздней осенью 1940 года отец Сергий сломал ногу и получил инвалидность. По не зависящим от него обстоятельствам он принужден был покинуть Рыбинск и жить в разных местах. В начале лета 1941 года он поселился в одной деревне на Волге.

Около Троицына дня я приехала из Ленинграда в Москву в краткосрочную командировку. Меня спросили, не могу ли я каким-нибудь образом посодействовать переселению отца Сергия в более благонадежное место. Тогда у меня зародилась мысль с наступлением каникул, то есть после 1 июля, поехать к отцу Сергию и предложить ему одному или вместе со мною отправиться в Среднюю Азию к моей сестре и тем самым хотя бы на некоторое время исчезнуть с горизонта. Но война, начавшаяся 22 июня, разрушила эти планы. Сначала я довольно долго не могла получить отпуск (в связи с войной отпуска были отменены) и добилась его только потому, что весною этого года перенесла серьезное сердечное заболевание. Затем и при наличии отпускного свидетельства я никак не могла выехать из Ленинграда, так как немцы стремительно шли вперед, движение поездов нарушилось. Из Ленинграда жителей выпускали только эшелонами в товарных поездах, но эти эшелоны как нарочно через Рыбинск не проходили.

Наконец, 15 июля я узнала, что на следующий день будет эшелон в Западную Сибирь, проходящий через Рыбинск, и что меня по знакомству смогут с ним отправить. 16 июля вечером я пошла на вокзал, взяв с собою не свыше 16 килограмм багажа. С одной из моих студенток, которая надеялась как-нибудь пробраться к родителям, жившим в Ростове-на-Дону, я расположилась на верхних нарах товарного вагона. По дороге все время ждали налета немцев, но все обошлось благополучно. Ехали мы почти четверо суток, и наконец, в воскресенье 20 июля, во втором часу ночи я выгрузилась в Рыбинске.

Дождавшись утра, я сговорилась с человеком, который с вокзала доставил мои вещи на пристань. Узнав, что местный пароход, на котором можно было ехать к отцу Сергию, отходит в 14 часов 30 минут, я сдала багаж на хранение, чтобы налегке пойти к Семененко и узнать у них подробно, как можно добраться до отца Сергия.

Навсегда мне останется в памяти прекрасное солнечное воскресное утро, когда я на пароме переезжала Волгу. В течение всего путешествия из Ленинграда в Рыбинск я не чувствовала никакого волнения за исход моего предприятия, хотя и сознавала, что еду на нечто неизвестное. Мне важно было только доехать, увидеть отца Сергия, а остальное он решит уже сам. И при одной мысли, что сегодня вечером буду у него и смогу в какой-то степени быть ему полезной, я бодрыми шагами и с легким сердцем подымалась от перевоза до улицы, где жили Семененко. Рядом с их домом находилась школа, и на школьном дворе домработница Даша в тот момент вытаскивала из колодца ведро воды. Увидев меня, она бросилась ко мне и стала причитать: «Засадила я ее, окаянная». Рыдания мешали ей говорить. Ничего не понимая, но очень встревоженная, я вошла в большую комнату, где на кровати, хотя уже и одетая, лежала бабушка. От нее я узнала, что вскоре после объявления войны Дарья вечером включила электричество на кухне, позабыв предварительно сделать светомаскировку. Хотя окошко было очень узкое, милиция все же заметила свет и арестовала Шуру, которая уже около месяца находится в Рыбинской тюрьме.

«А ведь у нас еще другое большое несчастье», – добавила Вера Романовна. «Что же еще могло случиться?» – со страхом спросила я. «Взяли дядю Пая». Я почувствовала, что у меня подкашиваются ноги. «Когда? Где?» – «Недели две тому назад, а где – неизвестно. Пройдите к Феде, он вам, может быть, расскажет более подробно».

Когда я вошла к отцу Федору, он служил литургию. По окончании ее он мне подтвердил, что отец Сергий действительно арестован. Это случилось 6 или 7 июля. Отец Сергий по своим делам из деревни, где он жил, поехал в Рыбинск. Предполагают, что его взяли на обратном пути. Где он находится сейчас – пока никто сказать не может.

Что же мне было теперь делать? Куда деваться? Отец Федор предложил перенести мои вещи с пристани к ним и временно остановиться у них, а о дальнейшем поговорить с отцом Борисом (Холчевым). На другой день я пошла к отцу Борису и сказала ему, что мне хотелось бы остаться в Рыбинске до выяснения судьбы отца Сергия. На это отец Борис ответил, что я могу пожить в Рыбинске до конца отпуска, а потом обязательно должна вернуться в Ленинград.

Срок отпуска истекал 1 сентября, следовательно, мне нужно было снять помещение приблизительно на месяц. Я остановилась на первой же комнате, которую мне указали и которая мне очень понравилась. Она находилась на песчаном берегу высоко над Волгой, в нескольких шагах от Семененко. Хозяйка, жившая всегда зимою в Ленинграде и приезжавшая в Рыбинск только на лето, сразу согласилась взять меня к себе.

У Семененко я бывала часто. Отец Федор рано уходил на работу и возвращался поздно, так как после работы обычно отправлялся хлопотать об освобождении Шуры. Дома у него было невесело. Бабушка, когда не занималась хозяйством, лежала в полной прострации, предаваясь грустным мыслям, а шестилетний Коля и Катя, которой не было еще и четырех лет, часто бывали предоставлены сами себе. Однажды я увидала их одних на берегу Волги барахтающихся в воде и привела домой.

Отец Федор по субботам и воскресеньям служил. Я с его разрешения обычно присутствовала на этих службах, и меня очень трогала его горячая, но вместе с тем какая-то смиренная молитва о заключенных протоиерее Сергии и Александре. Я видела, с какой заботой он готовил передачи и сам в выходной день ходил, взяв с собой Колю, под окна тюрьмы, где сидела Шура.

* * *

Однажды в конце июля или в начале августа, зайдя утром к Семененко, я застала там Анастасию Ивановну, постоянно проживавшую в Новгороде. Весною 1941 года отец Сергий отправлял меня к ней с каким-то поручением. Это была благочестивая женщина, у которой отец Сергий останавливался, когда ездил осматривать памятники новгородской старины. Анастасия Ивановна всеми силами старалась помогать заключенному или бедствующему духовенству. Она была знакома со многими епископами и священниками, но своим духовным отцом считала отца Сергия. Теперь Анастасия Ивановна принуждена была бежать от немцев. В Рыбинск она попала проездом, несколько раз в пути подвергаясь обстрелу, а из Рыбинска намеревалась на следующий день выехать пароходом до какого-то пункта на Волге, откуда рассчитывала опять же поездом пробраться к дочери в Среднюю Азию. Она совсем не была знакома с Семененко, но П. В., который в то время оставался еще в Новгороде, дал ей их адрес. Анастасии Ивановне хотелось перед длинным и трудным путешествием поисповедоваться и причаститься у отца Бориса. Когда отцу Борису было сообщено о желании Анастасии Ивановны, он дал знать, что просит ее прийти к нему вечером после 10 часов, но причащаться она должна на другое утро у отца Федора. Этим распоряжением отца Бориса Анастасия Ивановна осталась не особенно довольна.

После работы отец Федор в обычное время домой не вернулся. Анастасия Ивановна начала волноваться, что, уйдя к отцу Борису, она вдруг не увидит отца Федора и не сможет попросить его причастить ее на следующее утро. Тогда я сказала ей, что дождусь возвращения отца Федора и скажу ему о распоряжении отца Бориса. Отец Федор пришел домой в двенадцатом часу ночи, измученный бесплодными хлопотами по Шуриному делу. Я сказала ему о том, что ему предстоит причастить Анастасию Ивановну по желанию отца Бориса. «Хорошо, я причащу ее», – усталым тоном ответил отец Федор и ушел в свою комнату.

На другой день я пришла к Семененко к 10 часам утра, чтобы проводить Анастасию Ивановну на пристань. Отец Федор был уже на работе. Анастасия Ивановна сидела за чайным столом с радостно-умиленным выражением лица и заявила мне, что она очень довольна тем, что причастилась у отца Федора. Пока мы шли на пристань, она несколько раз повторяла это и вдруг, остановившись на мгновение и пристально глядя на меня, прибавила: «Скажите, пожалуйста, отцу Федору, что я очень бы хотела иметь его своим духовником». – «Что вы, Анастасия Ивановна, – удивилась я, – да разве он может кем-нибудь руководить? Ведь для этого он слишком молод и неопытен». – «Господь часто умудряет младенцев» (см.: Пс. 18:7), – ответила Анастасия Ивановна. И, стоя на палубе отходящего парохода, она несколько раз столь убедительно просила меня передать отцу Федору свое желание, что я обещала сделать.

Слова Анастасии Ивановны глубоко поразили меня. Я знала, что она человек очень серьезный, неспособный воспламениться ни с того, ни с сего. Кроме того, имея постоянно дело со священниками, она, несомненно, должна была в них разбираться. Любопытно было бы узнать, чем мог отец Федор до такой степени тронуть ее душу?

Вечером я постучалась к отцу Федору. Как сейчас, вижу его сидящим на кровати, прислонившись к стене. Коля и Катя прижимаются к нему, а он ласкает их с грустно-задумчивым видом. «Отец Федор, Анастасия Ивановна просила непременно передать вам, что она хотела бы иметь вас своим духовником», – весьма непринужденным, почти развязным тоном заявила я. «Отказать, отказать», – смеясь, ответил он, жестом как бы отклоняя мои слова, и сразу же перевел разговор на иную тему. Я вдруг почувствовала себя крайне неловко и быстро ушла. Мое любопытство так и осталось неудовлетворенным.

* * *

Несмотря на то что я была отпущена до 1 сентября, я все же решила узнать заранее насчет возможности получения билета на Ленинград и 13 августа отправилась на вокзал. Каково было мое удивление, когда там сказали, что пассажирское движение на Ленинград временно прекращено. На мой наивный вопрос: «А когда же оно возобновится?» – получила ответ: «Зайдите узнать через неделю». Я тотчас же сообщила об этом отцу Борису. Он продолжал настаивать на моем возвращении в Ленинград и говорил, что я должна взять там теплые вещи на случай, если придется эвакуироваться дальше Рыбинска. Он обещал поисповедовать и причастить меня перед отъездом. Кроме того, он сказал, что мне нужно обязательно пособороваться, но об этом я должна от его имени попросить отца Федора. Последнее показалось мне несколько странным, но протестовать я не смела и принуждена была передать отцу Федору просьбу отца Бориса. Отец Федор согласился, но явно нехотя. Через два дня отец Борис прислал сказать, что он пособорует меня сам, и я облегченно вздохнула: мне было неприятно заставлять человека делать что-нибудь по принуждению, да и кроме того в глубине души (стыдно теперь об этом вспоминать) я в то время не была вполне уверена, сумеет ли отец Федор посо- боровать меня так, как полагается.

20 августа, на другой день после Преображения, отец Борис пособоровал и причастил меня, и я снова отправилась на вокзал. Оказалось, что на Ленинград пассажирский транспорт не возобновлялся и не было надежды, что он возобновится в ближайшее время. Тогда я решила ехать до Череповца водою, а там пересесть на поезд Вологда-Ленинград. С железнодорожного вокзала я отправилась на речной. Там в справочном бюро сказали, что до

Череповца пароходы ходят, но в Ленинград я все равно поездом не попаду, так как Тихвин уже в огне. «Неужели вы хотите возвращаться в Ленинград? Это безумие с вашей стороны. Ведь немцы подступают к Детскому Селу», – сказала мне дежурная по справкам. Теперь я поняла, что попытки попасть в Ленинград сопряжены со смертельной опасностью и что нужно быть готовой зимовать в Рыбинске. Движимая каким-то инстинктивным чувством, я тут же с речного вокзала прошла в ближайшую сберкассу и подала заявление о переводе мне из Ленинграда в Рыбинск академической пенсии, полученной мною накануне отъезда из Ленинграда.

Узнав о том, что я не уехала в Ленинград, а осталась в Рыбинске, отец Борис разволновался и успокоился немного лишь тогда, когда я ему сказала, что, несмотря на все препятствия, я все же буду делать попытки вернуться в Ленинград при первой возможности. В тот же вечер я рассказала о своих злоключениях отцу Федору. Он успокоил меня, сказав, что необходимо ждать, не падать духом и принимать все, что бы со мной ни случилось, как волю Божию.

Так как в общем я была свободна, то по желанию отца Бориса и отца Федора съездила на станцию Струнино к С. Хотя он и москвичи знали уже об аресте отца Сергия, необходимо было сообщить им более детальные сведения, которые были получены к тому времени, а также узнать, что делается в Москве. Поезда из Ярославля ходили только до Александрова, так что до Струнино мне пришлось идти 10 километров пешком, но я благополучно выполнила все данные мне поручения.

27 августа произошло радостное событие. Накануне Успения я пришла к Семененко с целью присутствовать на всенощной, но вышло так, что вынуждена была уйти к себе домой перед самым ее началом. С грустью открыла калитку на улицу Коллективизации и остановилась в изумлении: по дороге к дому шла Шура с вещами – ее только что выпустили из тюрьмы. Все мы восприняли это как особую милость Матери Божией, освободившей Шуру в день Своего праздника.

Согласно обещанию, данному мною отцу Борису, я решила в средине сентября сделать еще попытку проехать в Ленинград, на этот раз через Москву. Мне все-таки казалось, что если доехать до Александрова, то местным поездом можно будет каким-нибудь образом добраться до Москвы, откуда меня как коренную ленинградку пропустят в родной город. Но на Всполье, забитом беженцами из разных районов, сказали, что сейчас на въезд в Александров нужно иметь разрешение из Иванова как областного центра. Мне ничего не оставалось, как ехать туда. Путешествие было полно различных приключений. Пришлось потерять в Иванове трое суток, пока я после истерики, разыгранной мною перед комендантом города, наконец не получила, как беженка, разрешение на поездку к родственникам в Александров. Но когда я доехала туда и пошла в кассу за билетом до Струнино, мне сказали, что мой пропуск действителен только до Александрова, и билета не выдали. Поэтому я должна была, крадучись вдоль полотна железной дороги, пробраться к Сергею Алексеевичу, у которого прожила около недели, виделась с некоторыми москвичами и выполнила все поручения, данные мне в Рыбинске на тот случай, если мне придется вернуться обратно в Рыбинск, не попав в Ленинград. После этого путешествия я пришла к убеждению, что вернуться мне в Ленинград в условиях военного времени не суждено.

* * *

Вернувшись в Рыбинск, я стала думать, каким образом налаживать жизнь для зимовки. Денег у меня оставалось немного. В сберкассе не могли сказать, когда мне переведут пенсию из Ленинграда. Кроме летнего пальто и шерстяного костюма, легкого одеяла, подушки-думки и небольшого количества белья и платьев у меня никаких принадлежностей туалета не было. Хотя я и старалась оптимистически смотреть в будущее, все же передо мной вставали перспективы голода, холода, одиночества. Но тут отец Федор и Шура приняли в моей судьбе трогательное участие и оказали мне огромную поддержку как в моральном, так и в материальном отношении. Они предложили на время моего вынужденного пребывания в Рыбинске приходить к ним столоваться и проводить у них весь день. А чтобы я этим не смущалась, они сказали, что я могу быть им полезной по присмотру за детьми и тем самым помогать бабушке. Это предложение было сделано столь просто и задушевно, что я приняла его как от родных и близких мне людей. Отец Федор отдал в мое пользование хранившийся у них в подполье чемодан с некоторыми вещами отца Сергия, среди которых я нашла две подушки и ватное одеяло. Шура обещала дать мне на зиму свое старое теплое пальто и валенки, так что морозов я могла не бояться.

Хозяйка моя Маргарита Ивановна охотно оставила меня у себя на неопределенное время. Она тоже не могла вернуться в Ленинград и принуждена была зимовать в Рыбинске. Это была интеллигентная женщина, больная, очень нуждающаяся, брошенная мужем с тремя детьми, которых она подняла с большим трудом. В настоящее время сын ее работал инженером на авиазаводе, но матери не помогал; вскоре он эвакуировался вместе с заводом в Уфу. Старшая дочь Вероника (уменьшительное – Верося), студентка Ленинградского института журналистики, поступила в редакцию «Рыбинской правды», а младшая, Виолетта, которую дома звали Лялей (крещена же она была Верой), решила кончать 10-й класс. Девочки были очень хорошие, и со всей семьей я дружно прожила в течение двух лет. Чтобы оправдать мои длительные отлучки к Семененко, а также частые ночевки у них, я сказала Маргарите Ивановне, что помогаю Александре Александровне, моей дальней родственнице, в занятиях с детьми и по хозяйству, так как сама Александра Александровна очень часто ездит в командировки, а потому за детьми следить не может, бабушка – стара и больна, а домработница у них такая, что на нее положиться нельзя.

Отец Борис, к которому я зашла сразу по возвращении из последней поездки, к этому времени убедился в том, что я застряла в Рыбинске не по собственной воле, но сказал, что впредь я ходить к нему не должна, так как окружающая обстановка очень опасная, а я – человек внешне очень заметный. Я все же попросила разрешения хотя бы раз в два месяца приходить к нему исповедоваться. «Зачем? – ответил он. – Вы это вполне можете делать у отца Федора». Не ожидавшая подобного, попробовала протестовать, отец Борис остался непреклонен.

Я ушла от отца Бориса возмущенная до глубины души. Почему это вдруг он посылает меня, пожилую особу с большими духовными запросами (!), к молодому неопытному священнику, любящему пошутить и посмеяться, ведущему светский образ жизни? Ведь исповедь у отца Федора будет для меня не разовый, но, ввиду неопределенности общего положения вещей, мне придется исповедоваться у него, может быть, в течение довольно длительного времени. Следовательно, я волей-неволей встану по отношению к нему в положение известной духовной зависимости. Ну, а этого я в моей гордыне и представить себе не могла. Я решила как можно дольше не разговаривать с отцом Федором на тему моей исповеди у него, но все же через некоторое время мне пришлось скрепя сердце это сделать. Втайне я надеялась, что отец Федор категорически откажется меня исповедовать, и тогда я попрошу, чтобы он уговорил отца Бориса принимать меня на исповедь хотя бы изредка. Я заметила, что по лицу отца Федора пробежала тень. «Вот-вот, он сейчас откажется», – подумала я. Но после некоторого молчания отец Федор сказал: «Не понимаю, почему отец Борис отсылает вас ко мне. Но если он находит это нужным, пусть будет так. Только, пожалуйста, не ждите от меня каких-либо советов или наставлений, я ведь вам ничего дать не могу. Кроме того, предупреждаю вас, что вам со мною будет трудно, так как я очень капризный». «Со всеми вами нелегко», – вместо благодарности, необходимой в этом случае хотя бы из приличия, неожиданно выпалила я. Но в душе я подивилась какому-то внутреннему смирению отца Федора: это был на моих глазах уже третий случай, когда он наперекор своему желанию подчинялся воле отца Бориса, как младший воле старшего.

* * *

В воспоминаниях об отце Сергии я говорила, что после того, как увидела его у Семененко, служащего утреню на погребение Божией Матери, в душе моей появилось чувство, что я вижу его в последний раз. Но когда мне стали говорить, что отцу Сергию необходимо уехать куда-нибудь подальше, я как-то словно забыла об этом чувстве и думала только о возможности ему помочь. И теперь, находясь среди людей, надеющихся на то, что его рано или поздно выпустят, я тоже стала жить этой надеждой. В середине ноября 1941 года неожиданно появилась в Рыбинске Лиза Б. Оказалось, что она только что вышла из Ярославского НКВД. Приехав в июне с отцом Сергием в деревню на Волге, она была взята сразу после его ареста. Просидев четыре месяца с лишним, она была выпущена вчистую. Лиза сказала, что отец Сергий в данное время еще находится там же, где была она.

Мы все воспрянули духом. Раз Лизу выпустили, значит, следствие закончилось, и мы, может быть, в довольно скором времени увидим отца Сергия, но необходимо до этого передать ему теплые вещи и какие-нибудь продукты. 19 ноября Лиза отправилась в Ярославль с передачей, и я тоже поехала с ней. Но в вагоне, еще до отправки поезда набитого пассажирами, мне сделалось нехорошо, и я принуждена была выйти из вагона на рыбинской товарной станции. Тем самым я отстала от Лизы, которой после некоторых приключений в дороге удалось передать все посланное. Лиза собиралась оставаться на зиму в Рыбинске, чтобы продолжать возить передачи. Но уже вторую передачу, отправленную с Лизой в конце декабря, не приняли. Это означало, что отца Сергия в тюрьме больше нет.

Теперь Лиза могла возвращаться в Москву. Мы подумали, что отец Сергий переведен в какое-нибудь другое место заключения. Обстоятельства складывались так, что в ближайшее время никаких справок о нем наводить было нельзя. В последующие годы делались попытки справиться об отце Сергии в тюрьмах Рыбинска и Ярославля, а также в областной прокуратуре, но они оказались безуспешными. А нам все же никак не хотелось верить, что отец Сергий никогда не вернется. В этом мы убедились лишь зимой 1949 года, когда было получено сообщение о кончине нашего отца в последних числах декабря 1941 года.

<...>

Времена были тяжелые. Все сильнее и сильнее разгоралась война. Куда ни взглянешь – сплошные страдания. Толпами ежедневно приезжали беженцы. Многие из них находились в последнем градусе дистрофии и сотнями умирали на эвакопунктах или не успевали добраться до последних. Рабочих и служащих в сорокаградусные морозы гнали на рытье окопов – разутых, раздетых, плохо снабженных необходимыми инструментами; многие из них возвращались домой с отмороженными конечностями. В каждой семье кто-нибудь был на фронте; только и было слышно, что ранили этого, убили того-то. В нескольких десятках километров от Рыбинска немцы жгли железнодорожные станции и населенные пункты, зверски с самолетов обстреливали мирных жителей и угрожали самому Рыбинску. Когда стали готовить к эвакуации в Уфу авиазавод, немцы начали с самолетов разбрасывать листовки со словами: «Вы собираетесь в Уфу, а мы сделаем из вас уху». До этого дело не дошло, но осенью и в первую половину зимы 1941/42 года было совершено на Рыбинск несколько налетов, причинивших разрушения. До весны налеты прекратились, но в ночь с первого на второй день Пасхи вдруг снова был налет, за которым последовали и другие. Поблизости от нас в Парке культуры были установлены зенитки, которые усердно палили. После налетов ребята во дворах и на улицах десятками и сотнями подбирали осколки снарядов...

Короче говоря, и жители Рыбинска находились несколько раз под угрозой вражеского окружения, ранений, смерти. Было с чего прийти в полное уныние и поникнуть духом. А я как-то мало реагировала на творившееся вокруг, и если бы не мысли о родных, оставшихся в Ленинграде, которым я была бессильна чем-нибудь помочь, я чувствовала бы себя совершенно спокойной и удовлетворенной внутренне. Это можно объяснить только следующим: я имела то, чего в это время было лишено большинство православных христиан, – у меня была возможность посещать храм и приступать к Таинствам. Но поскольку эта возможность всецело зависела от контакта с семьей Семененко, я должна подробно остановиться на внешней обстановке и условиях быта, в которых жила эта семья.

* * *

Дом, где Семененко снимали квартиру, находился, как я уже сказала, на улице Коллективизации (бывшем Пошехонском шоссе). Направо от этого дома (если стоять к нему лицом) находился тоже жилой дом; налево вплотную к забору примыкал двор нового здания школы-десятилетки, за которым тянулись огороды, принадлежавшие совхозу имени Тимирязева. Через дорогу стояло несколько домов, а за ними начинался Парк культуры и отдыха, окружавший бывшую помещичью усадьбу, в которой располагалось педучилище. В течение недели ничто не нарушало тишины парка, но в выходные дни он оглашался звуками плохого оркестра и криками гуляющей публики. От «Пошехонки», как продолжали местные жители называть улицу Коллективизации, до перевоза через Волгу было всего несколько минут ходьбы.

Сам дом стоял на довольно обширном дворе, в глубине которого помещались еще один маленький домик, колодезь и различные хозяйственные постройки. На Пошехонку дом выходил одним из своих боковых фасадов, перед которым был палисадник. В доме, кроме Семененко, жили еще две семьи. Мужья были на фронте, а дома оставались жены с детьми. Одна из соседок, которую звали Агриппина Васильевна, занимала помещение по боковому фасаду, выходившему на Пошехонку; квартира другой соседки, Сусанны Григорьевны, находилась на противоположном фасаде, выходившем во двор. Входные двери обоих помещений вели на галерею, проходившую по главному фасаду. С галереи по ступенькам спускались во двор. Между квартирами Агриппины и Сусанны, стена в стену, жили Семененко. К ним можно было попасть либо прямо с Пошехонки через калитку рядом с палисадником Агриппины Васильевны (она бывала по большей части заперта), либо войдя через ворота во двор и обогнув весь дом мимо палисадника под окнами Сусанны Григорьевны. Здесь была тоже калитка, которая обычно запиралась только по вечерам и во время богослужения. Между обеими калитками, находящимися одна против другой, был крошечный палисадник с несколькими кустиками цветов и скамеечкой под окном.

Через дощатые сени с широкими щелями и крохотную кухню проходили в большую комнату, где помещались Шура с детьми и бабушка. Эта комната тремя окнами, расположенными в одну линию, выходила на галерею. Окна были завешены тюлевыми занавесками; вечером, когда зажигали свет, задергивали еще белые плотные занавески. Выхода из комнаты на галерею не было, но по галерее с утра до вечера сновали соседки, их дети и гости. Соседки постоянно заглядывали в окна и переговаривались с Шурой и бабушкой через открытую форточку.

Из кухни направо вела дверь в комнату отца Федора. Она была очень мала. Единственное окно выходило в палисадничек, принадлежавший квартире Семененко. Напротив входа у стены – маленький квадратный столик, донизу покрытый белым чехлом. Над столиком – белый аптечный шкафчик, по сторонам столика, в правом и левом углах, – по плетеному креслу, выкрашенному белой масляной краской. У левой стены, изголовьем к двери, кровать, покрытая белым пикейным одеялом. Над кроватью – фотография Шуры еще до замужества и большое примитивно исполненное масляными красками панно с изображением Красной шапочки в лесу. В ногах кровати – высокая тумбочка с квадратным верхом, на которую обычно ставят вазы или горшки с цветами. Над тумбочкой – маленькая полочка с различными мелкими предметами. На правой стене рядом с окном – полка с книгами под красной занавеской. Здание школы-десятилетки находится как раз против этого окна, сплошь задернутого тюлевой занавеской.

Жизнь в квартире Семененко протекала следующим образом: по рабочим дням каждое утро в девятом часу отец Федор и Шура отправлялись вдвоем на комбикормовый завод, где отец Федор занимал должность начальника планового отдела, а Шура – начальника отдела снабжения. Возвращались они домой около шести часов вечера. По всякой погоде приходилось идти пешком около трех километров в один конец.

После обеда отец Федор обычно возился с детьми, но иногда сразу же ложился в постель, так как работа на заводе сильно утомляла его. У него зачастую подымалась температура, несколько раз при мне показывалась кровь горлом, к счастью в небольшом количестве. Он состоял на учете в городском тубдиспансере и имел инвалидность 2-й группы.

Шура, придя домой с работы, совершенно не знала покоя, так как на ней всецело лежало добывание продуктов для всей семьи. Она не была избавлена и от забот по домашнему хозяйству, так как бабушка, хотя и очень энергичная для своих 70 с лишком лет, не могла нести эти заботы целиком, Даша из-за умственной неполноценности не справлялась со своими обязанностями, а я, несмотря на искреннее желание помочь, при моей хозяйственной неприспособленности реальной помощи оказать не могла.

В общем можно сказать, что с внешней стороны жизнь семьи Семененко мало чем отличалась от жизни всех советских служащих, обремененных материальными заботами в обстановке военного времени (на трудностях морального порядка, которые приходилось преодолевать отцу Федору и Шуре, я остановлюсь особо). Но в конце недели жизнь этой семьи резко изменялась и принимала совершенно необычайный характер.

* * *

Каждую субботу отец Федор служил всенощную, а каждое воскресенье – литургию. Помешать его служению могла только вспышка его болезни, требующая постельного режима, или какое-нибудь постороннее событие. Накануне двунадесятых и больших праздников отец Федор служил всенощную, а в самый праздник – литургию, если только его физическое состояние было удовлетворительным. Ведь приходилось начинать очень рано, чтобы успеть закончить богослужение до того времени, как нужно будет идти на работу, а это значило жертвовать необходимым отдыхом. Иногда и в будни отец Федор служил вечерню. На Страстную неделю он оба года, когда я жила в Рыбинске, брал бюллетень из тубдиспансера.

Сначала у отца Федора были облачения из парчи и шелка, а также настоящие дорогие предметы богослужебного обихода. Но в силу внешних обстоятельств, осложнявшихся все более и более, ему пришлось с огромной болью в сердце их предать уничтожению и заменить такими, которые ни при каких обстоятельствах не могли бы привлечь внимания посторонних лиц. Все было упрощено до крайности. Для совершения всенощной отец Федор облачался полностью лишь в особо торжественные дни. Обычно он возлагал на себя только епитрахиль и поручи. Ими служили ему либо шелковые ленты, либо полосы темно-синего бумажного репса, выкроенные из его же рясы, которую пришлось распороть на отдельные части. Ленты и полосы, служащие поручами, завязывались у запястья. Для совершения литургии требовалось полное облачение, хотя бы и упрощенное. Отдельные части его нарочно хранились в разных местах и никогда не оставались в комнате отца

Федора. Подризник из белой бельевой ткани лежал в бабушкиных вещах и мог при случае сойти за бабушкину ночную рубашку. Фелонь – обычная из бумажного репса кремового цвета – представляла собою прямоугольный кусок материи, покрывающий спину и плечи и соединяющийся на груди посредством маленьких перламутровых пуговичек, вдевающихся в незаметные воздушные петли. Сложенная, эта фелонь имела вид скатерти и хранилась в нижнем ящике шкафа, стоящего в большой комнате, правая половина которого предназначалась для платья, а левая – для посуды. Праздничная фелонь была также сделана вышеуказанным образом из настоящей белой обеденной скатерти. Праздничная епитрахиль имела вид столовой дорожки, с вшитыми в нее квадратами из русского кружева, а поручи походили на сложенные пополам салфеточки с мережкой, между столбиками которой продевался шнурок или узенькая ленточка.

Перед литургией отец Федор сам снимал с верхней полки шкафа небольшой стеклянный бокал, служивший Святой Чашей. Было всем известно, что никто другой, кроме отца Федора, к этой полке прикасаться не может. Богослужебные книги лежали в сенях в глубине на полке рядом с различными съестными припасами. Некоторые же книги, употребляющиеся только в определенное время церковного года, как, например, Минея месячная и Триодь Цветная, хранились в подполье, в ящике, зарытом в песке, и извлекались оттуда только по мере надобности: по миновении же последней они закапывались снова. Рядом с книгами, лежащими на полке, стояла, обернутая белой бумагой, литровая банка с просфорами. Их обычно заготовляла я, что, с одной стороны, было для меня источником большой радости, а с другой – волнения, так как часто по моему неумению они выходили неудачными.

* * *

Я не буду описывать богослужения, совершаемого отцом Федором, так же как я не описывала богослужения отца Сергия. По моему глубокому убеждению, словесное выражение богослужебных переживаний может легко превратиться в профанацию их. Скажу только, что во время богослужения маленькая комнатка отца Федора со всей ее скромной обстановкой как бы исчезала и на ее месте появлялся большой прекрасный храм Всех русских святых. Шкафчик становился иконостасом, столик под ним превращался в престол, а тумбочка во время литургии делалась жертвенником. Примитивное облачение казалось сшитым из дорогих материалов, а пение в четверть голоса воспринималось как звучание мощного хора.

К сказанному могу добавить еще следующее: мне всегда хотелось увидеть воочию, каким образом в алтаре священник совершает Таинство. Хотя я несколько раз присутствовала на литургии, которую отец Сергий служил в домашней обстановке, мне и в голову не приходило рассматривать то, что происходит у престола, но я объясняла это тем, что просто я боялась отца Сергия. Когда же я получила разрешение присутствовать на литургии в храме Всех русских рвятых, я сказала себе, что теперь увижу и узнаю все, что меня интересует, так как Таинство будет совершаться у меня на глазах. На самом же деле, хотя в течение двух лет я почти регулярно присутствовала на литургии, совершаемой отцом Федором, я не обогатилась никакими новыми богослужебными познаниями. Начиная с литургии верных, я никогда не осмеливалась и глаз поднять на то, что по церковным правилам должно было оставаться для меня сокровенным, и даже иногда отходила подальше к самой двери. Помню, что если мне приходилось во время просительной ектеньи перед «Отче наш» подавать отцу Федору горячую воду для теплоты, то у меня дрожали руки и я боялась выронить из них маленький голубой молочник, специально приспособленный к литургическим целям.

Итак, я не даю описания моих впечатлений от тайных служб отца Федора не потому, что не хотела бы этого сделать: я просто чувствую свое бессилие выразить эти впечатления словами. Но все же позволю себе остановиться на некоторых моментах (не относящихся к литургии верных), которые поразили меня.

Проскомидия у отца Федора длилась очень долго, так как он очень тщательно поминал всех членов маросейского братства и других близких или знакомых ему людей. Поражала его молитва на сугубой и заупокойной ектеньях. Он произносил большое количество имен совершенно неизвестных мне живых и умерших лиц, а мне начинало казаться, что я их всех знаю и что я тоже должна участвовать в молитве за них. Обычно за всенощной на литии я скучала, когда начинали поминать бесконечные списки имен различных святых. А при поминовении их отцом Федором эти святые словно оживали для меня и верилось, что весь их бесчисленный лик воссылает свои молитвы к Богу вместе с молитвами грешных людей. Правда, сначала мне казалось, что отец Федор недостаточно придерживается хронологической последовательности при призывании отдельных святых, но потом я осознала, что поскольку для Бога не существует ни времени, ни пространства, то нет особой беды, если какой-нибудь святой Древневосточной Церкви будет упомянут рядом со святыми Русской Церкви ХVIII-ХIХ веков.

Так как мне часто приходилось исполнять обязанности чтеца, то я имела полный доступ к богослужебным книгам и могла подробно ознакомиться со служебными различными праздниками и святыми, тем более что отец Федор служил, насколько это было возможно, достаточно полно. Так, например, я впервые прочла в Цветной Триоди каноны Андрея Критского на воскресных утренях и поразилась их красотой и глубиной, в особенности канона в Неделю святых жен-мироносиц.

Дети обычно не присутствовали на богослужении целиком, но их приводили на наиболее торжественные моменты. Очень было трогательно видеть, как за воскресной утреней к Евангелию первой подходила крошка Катя. Рассыпая во все стороны белокурые локоны, густо покрывавшие ее головку, она с сосредоточенным видом клала земной поклон и, серьезно взглянув на отца, спрашивала: «Еще кланяться?» «Еще», – отвечал отец, едва сдерживая улыбку. Положив второй поклон, она снова задавала вопрос: «А теперь довольно?» – и, получив утвердительный ответ, брала благословение, складывая, как взрослая, свои ручонки.

По окончании богослужения отец Федор медленно разоблачался и так же медленно убирал все богослужебные предметы: он словно не хотел спускаться с неба на землю. В эти минуты мне было жаль его до слез: «Аль сокола крылья связаны, аль пути ему все заказаны», – мелькало у меня в голове. Неужели же светильник так и заглохнет под спудом? Неужели же ему суждено всегда служить в подполье? Неужели же он никогда не выйдет на открытое служение? Но тут же в душу мне закрадывалось сомнение: да сможет ли он по немощи своей природы дожить до этого желанного момента? Если же он доживет до него, то будет ли он в состоянии обслужить даже скромный по своим размерам приход?

А как будет у отца Федора с голосом? Он у него очень приятный, но болезненно слабый. Ведь его не хватит даже на небольшой храм.

Сам отец Федор в то время при мне не выражал желания стоять во главе большого количества молящихся. Когда я однажды полушутя заметила, что в моем лице слово «паства» является не именем собирательным, а именем нарицательным в единственном числе, он ответил: «Владыка А., посвящавший меня, сказал мне после рукоположения: „Будет ли у вас паства – благодарите Бога, не будет – тоже благодарите Его”».

Каким образом этот, по своему темпераменту вечно юный жизнерадостный человек, мог решаться подъять тяготу священства, да еще в столь опасное время? Полных и подробных сведений я об этом не имею, но вот то, что я в разное время и урывками узнала от самого отца Федора и близких ему лиц.

По словам отца Федора, любовь к церкви появилась у него еще в детстве под влиянием матери, очень религиозной женщины, хотевшей, чтобы ее сын стал священником. Будучи подростком, отец Федор помогал убирать храм в одном из монастырей Одессы. Монахи обращались с ним ласково, и мальчику так нравилось бывать в монастыре, что он решил со временем стать монахом.

В 1914 году однажды, когда в монастыре должен был служить архиерей с соборным причтом, оказалось, что заболел соборный алтарный мальчик. Монастырское духовенство решило, что его может заменить 12-летний Федя. Его одели в стихарь, отчего отрок пришел в необычайный восторг. Когда нужно было снять стихарь, он поцеловал рукав и сказал, что хочет умереть в стихаре. Этот стихарь был первым «облачением» отца Федора. После архиерейской службы мальчика взяли прислуживать в одесский собор. В алтаре собора он проводил свободное от учебы в гимназии время. Он любил подавать нищим, и однажды, когда он подал копеечку какой-то старухе, та воскликнула: «Батюшка» – и стала целовать ему руку, словно предсказывая будущее.

Взрослым юношей отец Федор жил в Москве и бывал в различных московских церквах. На Маросейку он стал ходить незадолго до ее закрытия, когда были арестованы все маросейские священники. Он был, по словам покойной Ал. Ив., одним из самых деятельных чтецов и певцов.

В 1932 году отец Федор женился на Шуре Цуриковой. Отцу Сергию очень хотелось, чтобы свадьба их была до Успенского поста, а после нее сразу же совершилось бы и рукоположение отца Федора. Но свадьбу пришлось отложить да 16 октября. Горя желанием поскорее осуществить свою заветную мечту, отец Федор вскоре после свадьбы поехал на Украину, чтобы получить рукоположение от одного архиерея, о котором он слышал от многих. Но этот архиерей внушил отцу Федору мало доверия, и он решил вернуться в Москву. По дороге на одной железнодорожной станции он был арестован и просидел около трех месяцев в тюрьме. Но, приехав в Москву после того как его выпустили, он по совету отца Сергия счел нужным переменить на некоторое время климат и уехал в Среднюю Азию, куда за ним переехала и Шура.

После двухлетнего пребывания в Средней Азии Семененко вернулись в Москву, и в воскресенье второй недели Великого поста 1935 года отец Федор был рукоположен во священника епископом Афанасием. В начале следующего года он был принужден вместе с Шурой, годовалым Колей и бабушкой уехать из Москвы. По совету епископа Афанасия, Семененко поселились в Рыбинске, где у епископа Афанасия были знакомые. Как только изгнанники устроились на новом месте, отец Федор стал продолжать свое служение Богу, начатое им в Москве. На этом этапе священнической деятельности я и застала отца Федора.

* * *

Наряду с усердным служением Богу меня в отце Федоре трогала его доброта и благорасположение к людям не только близким, но и совершенно посторонним. Может быть, именно этой добротой и объясняется его искренняя и горячая молитва за живых и мертвых во время литургии, о которой я говорила выше и которая так поразила меня.

Верося, старшая дочь моей хозяйки, работавшая корреспондентом в местной газете, в поисках подходящего материала зашла как-то раз на комбикормовый завод. Вечером того же дня она рассказала мне, что познакомилась с Федором Никаноровичем, мужем Александры Александровны, что он исчерпывающе ответил на все ее вопросы и обещал написать ей статью в газету. Через некоторое время у Вероси вследствие плохого питания началась куриная слепота, так что она по вечерам не могла совсем работать. Врач сказал, что ей необходимы жиры. Маргарита Ивановна была в отчаянии: какие бы то ни было жиры, продающиеся на рынке, были для нее совершенно недоступны по ценам; и [она] сказала мне: «Я слышала, что Александра Александровна зарезала поросенка. Спросите ее, пожалуйста, не продаст ли она нам хоть 200 грамм сала». Я ответила, что Александра Александровна держит поросенка не для продажи, а исключительно для нужд своей семьи, в особенности для Федора Никаноровича, который без жиров не мог бы существовать. Но Маргарита Ивановна продолжала столь настоятельно просить меня, что я согласилась передать ее просьбу Александре Александровне. Последняя отказала по тем же мотивам, которые я приводила Маргарите Ивановне. Каким-то образом отец Федор, хотя его и не было в большой комнате, услышал мой разговор с Шурой. По окончании вечерни он спросил меня, не могу ли я зайти к нему около десяти часов. Я не вернулась домой, так как мне было жаль огорчать Маргариту Ивановну отказом, а пошла бродить по Парку культуры. Когда же я в десятом часу пришла снова к Семененко, то у них было тихо: дети угомонились и уже засыпали, бабушка отдыхала на своей кровати, Шуры не было дома, а отец Федор был у себя. На мой стук он вышел в сени, взял с полки пакет, завернул его еще в газету и, быстро проговорив: «Это для Вероси, только Шуре ничего не говорите», – ушел обратно в свою комнату, затворив за собою дверь. Придя домой, я передала пакет Веросе, и, когда она его развернула, в нем оказалось два килограмма свежего высококачественного свиного сала.

По отношению к людям отец Федор исполнял свой священнический долг даже тогда, когда его и не просили. Как-то раз отец Федор и Шура очень долго не возвращались со службы, так что бабушка начала беспокоиться. Когда же они наконец пришли, отец Федор сразу заявил: «А мы с Шурой сейчас крестили ребенка». Оказалось, что у одной служащей завода, где работали Семененко, заболел новорожденный ребенок. Отец Федор и Шура решили ее навестить. Когда же они вошли в квартиру, то увидели, что состояние ребенка крайне тяжелое, и уговорили мать пойти за врачом, пообещав ей посмотреть за ребенком. Хотя эта женщина и не выражала беспокойства о том, что ее сын может умереть некрещеным, отец Федор окрестил ребенка, названного Василием. Через несколько дней мальчик умер. Вечером того же дня отец Федор сказал мне: «Помогите мне отпеть младенца». Отпевание было совершено полностью. А мать так и не догадалась о том, что ее сын окрещен и отпет.

Тот факт, что в течение почти десяти лет (с 1936 по 1945 год) буквально на глазах у всех могла существовать домовая церковь и регулярно совершалось богослужение, является, конечно, непостижимым. Объяснить его можно в первую очередь неизреченной милостью Божией, на каждом шагу охранявшей отца Федора и его семью. Несомненным проявлением этой милости было то, что в устройстве Семененко в Рыбинске приняла неожиданно участие одна тамошняя жительница по имени Анна Ивановна. Эта Анна Ивановна была очень близка к матери Ксении, старой слепой монахине, большой молитвеннице, обладающей даром прозорливости. Мать Ксения не по своему желанию проживала вблизи одной из станций за Рыбинском, доступ к ней был затруднен. Через Анну Ивановну у Семененко завязались сношения с матерью Ксенией. Однажды отец Федор послал ей с Анной Ивановной мандарин. Анна Ивановна передала этот мандарин матери Ксении и была крайне удивлена, услышав от нее: «Что это ты мне просфору принесла?» Затем, очистив мандарин, мать Ксения разделила его на дольки и раздала их присутствующим со словами «это просфора».

Ни отец Федор, ни Шура никогда не видели матери Ксении, никогда не были у нее, но она проявляла большое участие ко всему, что делалось у них, давала через Анну Ивановну советы и предупреждала о возможных неприятностях. Как-то раз, когда отец Федор захотел обновить только что сшитое пальто, неожиданно в дождь приходит Анна Ивановна и говорит: «Матушка прислала меня сказать: „Пусть он не носит нового пальто, а ходит зимогором – на работе у него много завистников”». Забегая вперед, скажу, что когда Семененко были даны чистые паспорта и они думали о том, чтобы переехать под Москву, мать Ксения прислала им сказать, что отец Федор и его семейство записаны в книге жизни, лишь бы только «черный ворон не клюнул». Однажды отец Федор видел во сне, что он держит в руках Святую Чашу, а мать Ксения подходит к нему причащаться. Наутро появляется Анна Ивановна и говорит, что мать Ксения скончалась и что сегодня ей девятый день. Таким образом мать Ксения показала свое несомненное покровительство отцу Федору. Может быть, ее молитвы и помогли сохраниться ему во время пребывания в Рыбинске от различных «навет вражиих»?

Несомненно также, что и болезнь отца Федора была про- мыслительной. Самое важное то, что она избавляла его от военной службы. Затем, благодаря ей он мог, не возбуждая ни в ком подозрений, вести образ жизни, отличающийся от образа жизни обыкновенных советских граждан. Понятно, что он имеет отдельную комнату, так как ему, больному туберкулезом, необходимы изоляция и покой. Естественно, что он, несмотря на веселый и общительный характер, принужден вести замкнутую жизнь. Шура тоже должна сидеть дома, так как серьезно больной муж требует постоянных забот и ухода. Но кроме помощи свыше отца Федора спасло еще то, что и он сам, и Шура вели себя с бдительностью и мудрой осторожностью.

Внешность отца Федора не возбуждала никаких подозрений. Кто бы мог подумать, что этот всегда гладко выбритый, очень моложавый на вид человек – священник? В комнате у него, как видно из вышеприведенного описания, не было ни одного подозрительного предмета. Поведение как его, так и Шуры относительно окружающих, несомненно, располагало в их пользу. Они всегда бывали со всеми ласковы и приветливы. К ним постоянно заходили соседки

то попросить чего-нибудь, то посоветоваться о чем-нибудь, а то и просто поговорить о том о сем. Дети их обожали «дядю Федю», который часто с ними шутил и играл, и в любую минуту прибегали к нему то за книжкой, то за цветными карандашами и бумагой.

В часы, когда Шура бывала на работе, соседки часто приходили поболтать с бабушкой, но бабушка на все расспросы отвечала очень тонко и политично, так что они от нее ничего узнать не могли. Коля и Катя, несмотря на свой малолетний возраст, уже прекрасно понимали, что в комнате у папы совершается нечто, о чем никто из чужих не должен знать, и, играя на дворе с детьми соседок, никогда ни о чем не проговаривались. Даша, с одной стороны, была очень предана семье, а с другой – плохо соображала и с трудом выражала свои мысли, следовательно, она также не могла служить источником информации. Кроме того, поскольку жизнь семьи протекала у всех на виду, то никто и не мог подумать, что какие-нибудь стороны этой жизни скрываются от посторонних взоров.

Однажды я приготовляла тесто для просфор, как обычно, на обеденном столе, стоявшем в большой комнате у самых окон. Входная дверь оказалась незапертой, и кто-то из соседок или знакомых вошел в тот момент, когда я рюмочкой вырезала нижние части просфор. «А вы что тут стряпаете?» – поинтересовалась вошедшая. «Это она решила сегодня угостить нас печеньем», – заявила бабушка, прежде чем я успела опомниться. Это объяснение было принято как вполне правдоподобное.

Но хотя соседи и знали, что отец Федор болен и должен беречь себя, нельзя было совершенно отмежевываться от них. Поэтому иногда, в особенности в советские праздники, отцу Федору и Шуре приходилось принимать участие в вечеринках, устраиваемых всем домом; правда, под предлогом болезни отца Федора они могли долго не засиживаться. Сослуживцам тоже нужно было показывать вид, что чета Семененко не чуждается советских удовольствий. Поэтому, хоть и крайне редко, они бывали в театре. Помню, как однажды, когда в Рыбинск приехала на гастроли труппа украинских артистов, они присутствовали на «Наталке-Полтавке» и отец Федор на другой день рассказывал на заводе о своих впечатлениях от этого спектакля.

Но, несмотря на предпринимаемые меры предосторожности, опасность быть застигнутым во время богослужения все время висела над отцом Федором. Приходилось прислушиваться к малейшему шуму или шороху. Часто Шура принуждена была в самый торжественный момент выходить на кухню или во двор только для того, чтобы с любезным видом дать одной из соседок какой-нибудь просимый ею хозяйственный предмет или просто ответить на какой-нибудь совсем пустой вопрос.

Как-то в воскресенье, чувствуя себя не совсем здоровым, отец Федор спал дольше обычного и начал литургию довольно поздно. Вдруг послышался стук в дверь. Это была одна знакомая с детьми. Шура ввела гостей в большую комнату и сказала, что Федор Никанорович почувствовал себя накануне вечером плохо, а потому еще не вставал, и принялась готовить угощение для гостей. Между тем отец Федор окончил литургию. Я, которая на ней присутствовала до конца, накинув на кухне пальто, вышла во двор и постучалась, как будто только пришла с улицы. Приведя все в своей комнате в обычный порядок, отец Федор вышел к гостям и поздоровался с ними, затем подошел ко мне, и я протянула ему руку, словно видела его в это утро впервые.

В другой раз дело могло кончиться хуже. В один из будничных дней после Пасхи отец Федор служил вечерню. Я была с ним, а Шура что-то спешно стирала на кухне у самой двери в комнату отца Федора, причем дверь не была изнутри заперта на ключ. Неожиданно во время стихир на «Господи, воззвах» в сенях постучалась соседка Агриппина Васильевна. Когда Шура впустила ее на кухню, она сказала, что пришла пригласить Шуру и Федора Никаноровича прийти к ней вечером в гости. Шура ответила, что Федор Никанорович плохо себя чувствует, но Агриппина этим не удовлетворилась. «Федор Никанорович, можно к вам?» – раздалось за дверью. Я, схватив богослужебные книги, лежавшие на кровати, так и присела с ними на пол в ногах кровати у тумбочки. Отец Федор, сняв епитрахиль, стоял ближе к окну. «Нет, простите, Агриппина Васильевна, я в постели». – «Ну, так что ж из этого? Ведь вы, небось, под одеялом?» «Вот сейчас войдет, –думалось мне, – Господи, сохрани и помилуй». «Нет, Агриппина Васильевна, я только под простыней», – невозмутимо отвечал отец Федор. «А ну вас, лежите на здоровье, но как только отлежитесь, вечером обязательно к нам». И Агриппина Васильевна, поговорив еще несколько минут с Шурой о вечернем угощении, вышла из кухни, а отец Федор спокойно докончил вечерню. Впрочем, вечером попозже он с Шурой счел все же нужным побывать у Агриппины.

В некоторых случаях, к счастью редких, приходилось по соображениям самосохранения жертвовать богослужением. На заводе появился новый директор, очень несимпатичный и самонадеянный еврей, и обстоятельства сложились так, что отец Федор и Шура должны были пригласить его с женой на обед и устроить этот обед накануне выходного дня в субботу. Одновременно была приглашена и прокурорша Рыбинского суда – молодая бойкая особа. Перед моими глазами и сейчас еще встает такая картина: директор, толстый, красный, с всклокоченными черными волосами, вздымающимися словно рога над лбом, сидит после сытного и вкусного обеда на сундуке у одной из стен большой комнаты. Он бесцеремонно широко расставил ноги в огромных валенках и перебирает струны гитары, а перед ним прокурорша с платочком в руках выделывает па «русской». «Черт играет, а ведьма пляшет», – подумалось мне, и я, взяв детей, ушла в комнату отца Федора. Невольно вспомнилось мне, что сегодня должна быть служба 3-го гласа. «Да веселятся небесная, да радуются земная», – прозвучало в душе, и мне стало невыразимо грустно. А каково было отцу Федору? Вместо того чтобы служить всенощную, он принужден был находиться среди нечестивых и разыгрывать роль любезного хозяина. Конечно, и обедня пропала на следующее утро.

Думается, что сказанного довольно, чтобы назвать жизнь отца Федора в описываемое время трудным и тяжелым подвигом. Несомненно, что за ним и Шурой, как приехавшими в Рыбинск не по собственной воле, была установлена слежка. Эта слежка должна была усилиться, после того как Шуру связали с делом отца Сергия, и ей пришлось неоднократно подвергаться очень сложным и неприятным испытаниям, благополучное окончание которых можно приписать помощи Божией, но также ее смелости, находчивости и умению обращаться с людьми. Если бы при этом еще открылось, что отец Федор – тайный священник и служит на дому, то его сразу бы обвинили в различных государственных преступлениях, и расправа была бы коротка и ужасна.

В лице Шуры отец Федор имел достойную сподвижницу. Ведь она вполне сознавала, что если возьмут отца Федора, то и ей несдобровать. А что станется с детьми и бабушкой? На что они будут обречены? Было бы естественно, если бы она, как любящая жена, мать и дочь, употребила все усилия, чтобы заставить отца Федора хотя бы на время отказаться от совершения богослужения. Но она, ставя священническую деятельность отца Федора выше всего на свете, наоборот, всячески поощряла его к ней и всеми силами старалась создавать подходящую богослужебную обстановку.

В заключение мне хотелось сказать о моем отношении к отцу Федору как духовнику. Оно сложилось далеко не сразу. Сообщив отцу

Федору о том, что отец Борис велел мне исповедоваться у него, я всячески оттягивала самый момент исповеди. Но все же этого нельзя было делать до бесконечности, и в конце концов я должна была заставить себя обратиться к отцу Федору. Сначала мне с ним было очень трудно. Отец Федор сильно подчеркивал, что никакой ответственности он на себя за меня не берет. Он точно боялся, что я буду спрашивать у него каких-нибудь духовных советов. Я же сперва не знала, что мне говорить, и он, видя, что я молчу, начинал читать перечисление грехов по какой-то маленькой книжке. Когда же он произносил разрешительную молитву, то вместо слов «да простит ти, чадо Елена», он говорил «да простит ти, раба Божия Елена», что меня внутренне как-то обижало. Но ведь и сама я была хороша, давая понять отцу Федору, что прихожу к нему только по принуждению.

Не могу припомнить точно, когда и каким образом отец Федор сделался для меня на исповеди заместителем отца Сергия. Это случилось постепенно и, без сомнения, под впечатлением от его служб. Я перестала его стесняться, подобно тому как больной не стесняется врача, лечащего его, а главным образом смирилась перед отцом Федором и чувствовала только, что он как «власть имущий» может снять с меня бремя грехов. Постепенно отец Федор изменил самую «технику» исповеди (думаю, отчасти оттого, что мое отношение к исповеди у него изменилось). Он выслушивал меня всегда очень внимательно, иногда сам задавал какой-нибудь вопрос, и если находил нужным, то и выговаривал, причем я ясно сознавала, что именно это и является для меня нужным. Наступило время, когда из рабы Божией я стала «чадом».

Нельзя сказать, что в наших отношениях всегда все было гладко. Случалось, что, если отец Федор считал меня в чем-нибудь виноватой, он не звал меня к себе на богослужение, и это было для меня тяжелым лишением. Но такие случаи бывали редко. Гораздо чаще я видела со стороны отца Федора проявления внимания и заботы.

С конца декабря 1942 года, несмотря на мои частые письма, я не имела от моей сестры Зинаиды из Ленинграда никаких известий. Наконец в начале марта 1942 года я получила письмо от моей племянницы Марины, написанное 10 февраля. На конверте стоял штамп какой-то станции Кировской железной дороги. Марина сообщала мне, пользуясь любезностью знакомого военного летчика, обещавшего отправить письмо при первой возможности, что ее мать – моя сестра – скончалась в Ленинграде 7 февраля.

Когда отец Федор и Шура пришли с работы, бабушка сказала им, что я получила известие о смерти сестры. Отец Федор не произнес ни одного «сочувственного» слова, но после обеда позвал меня к себе и сразу начал служить панихиду. Я была уверена, что мою сестру не отпевали, и сказала об этом отцу Федору, на что он ответил: «Завтра суббота. Мы ко всенощной присоединим парастас, а в воскресенье после литургии совершим отпевание». Когда я собралась идти домой, он пошел за мной на кухню и тихо сказал: «Причаститесь завтра, вам будет легче». Ни в одной из ленинградских церквей не могли бы отпеть мою сестру так полно и торжественно, как отпел ее отец Федор в храме Всех русских святых.

После смерти сестры я начала думать, что нужно как-то определить мое дальнейшее существование. Не следует ли мне попытаться проникнуть к племянницам в Ленинград, а оттуда вместе с ними отправиться в Среднюю Азию к моей сестре Ольге? (Я как-то не представляла себе невозможность в ту пору подобного предприятия.) Хотя я всю зиму не имела лично никаких сношений с отцом Борисом, я все же считала себя в какой-то духовной зависимости от него, а потому решила написать ему обо всех волнующих меня вопросах. В ответ я получила от него краткую записку, в конце которой стояло: «А по вопросам Вашего дальнейшего устройства Вам следует обращаться к Вашему «directeur de conscience“».

Раздосадованная подобным ответом, я прочла записку отцу Федору. Он очень рассердился: «Что я за „директор”? Сам с собой справиться не умею, а тут еще и других учи?» Но я знала, что, если мне будет нужно, он всегда придет мне на помощь. И в настоящем случае он дал мне мудрый совет сидеть пока на месте и ждать.

С течением времени я так привыкла открывать свою душу отцу Федору, что никакого другого духовника мне не было нужно. Когда на следующий год окружающая обстановка несколько смягчилась и отец Борис стал изредка по вечерам в темноте приходить к Семененко исповедовать бабушку, Шуру, Колю, которому уже минуло 7 лет, а также и отца Федора, то отец Федор, прежде чем самому идти на исповедь, каждый раз говорил мне: «А теперь идите вы», – на что я каждый раз отвечала отказом. Я это делала не потому, что чувствовала обиду на отца Бориса за то, что он год тому назад отказался меня исповедовать, и не потому, что боялась быть неделикатной по отношению к отцу Федору. Я просто была вполне удовлетворена исповедью у отца Федора и считала излишним обращаться к кому-нибудь другому.

Ко всему сказанному о моем отношении к отцу Федору в течение моего пребывания в Рыбинске прибавлю еще рассказ об одном случае, навсегда врезавшемся мне в память.

Это было, кажется, на второй год. В течение Рождественского поста я не говела. Мне, прежде чем поисповедоваться, надо было о чем-то серьезно поговорить с отцом Федором, а он, несмотря на мои неоднократные просьбы, упорно уклонялся от всякого разговора со мной. Правда, он все это время чувствовал себя очень плохо физически. Наступил Рождественский сочельник. Утром, прежде чем отец Федор отправился на работу, я спросила его, когда он думает начать литургию в самый день праздника. Мне это было необходимо знать, для того чтобы, если он начнет служить очень рано, я должна, выдумав правдоподобную причину, пойти предупредить мою хозяйку о том, что я буду ночевать у Семененко. На мой вопрос отец Федор ответил мне очень сухо, что, возможно, он совсем не будет служить литургию по состоянию здоровья. Очень огорченная этим ответом, я решила, что предупреждать Маргариту Ивановну не буду, а после всенощной (если она только состоится) пойду прямо домой. Целый день, чтобы отвлечься от грустных размышлений, я придумывала себе различные занятия с детьми и по хозяйству.

Вернувшись с работы и пообедав, отец Федор пошел к себе в комнату, не сказав мне ни слова, и вскоре начал всенощную, на которую меня позвала Шура. По окончании утрени Шура вышла, и отец Федор велел мне читать первый час. После отпуста отец Федор тихо и мягко сказал мне: «Давайте исповедоваться». «Я не могу», – ответила я. «Почему?» Надо было придумать какую-нибудь причину, так как о настоящей причине моего отказа говорить было неуместно. «Я очень устала». – «Почему вы так устали?» –- продолжал упорно спрашивать отец Федор. «Я сегодня весь день была занята по хозяйству». Ничего глупее, конечно, придумать не могла. Отец Федор рассердился, быстро вошел в большую комнату и обрушился на ни в чем не повинных бабушку и Шуру за то, что они загружают меня хозяйственными делами. Будучи не в силах присутствовать при подобной сцене, я быстро надела пальто и отправилась домой. На душе было скверно: рассердила отца Федора, неожиданно подвела бабушку и Шуру, всем испортила праздник и сама останусь завтра без литургии. Погруженная в свои грустные мысли, я сидела в своей комнате. Вдруг застучали во входную дверь. Это была работница Даша: «Вам записка от Федора Никаноровича», – сказала она, подавая мне конверт. Я разорвала его. Вот что стояло в записке (привожу текстуально): «Родная Елена Осиповна, простите меня во всем! Не могу так завтра встать рано – не сердитесь. Буду крепко Вас помнить, если Вы и не придете рано. Предполагаю встать как можно раньше. Приходите в любое время, после же праздника наладим Ваш режим». Всякие комментарии к этой записке излишни. Понятно, что я до сих пор храню ее как реликвию...

* * *

Видя, что война затягивается и что пора мне из иждивенки снова становиться советской служащей, я решила в начале лета

1943 года постепенно приискивать себе на осень какую-нибудь педагогическую работу. Я подала заявление в дошкольный техникум на должность преподавателя немецкого языка. Этот техникум находился в Парке культуры вблизи от дома моей хозяйки. Я хотела получить место в каком-нибудь учебном заведении на левом берегу Волги, так как мне было бы трудно ежедневно по всякой погоде переезжать на пароме на правый берег, где находилось большинство учебных заведений города. Селиться же на правом берегу не хотелось, во-первых, потому что я привыкла к Маргарите Ивановне, а во-вторых (и это, конечно, было главным), я была бы отдалена от Семененко и не могла столь часто присутствовать при богослужениях.

Заведующая дошкольным техникумом сразу же согласилась принять меня в качестве преподавателя, но сказала, что мое утверждение зависит от ОблОНО, находящегося в Ярославле. Она была уверена, что меня утвердят быстро, но в течение всего лета никакого ответа не последовало. Я начала уже терять терпение, как вдруг, на другой день после Преображения, получила официальное приглашение от заведующего учебной частью Ярославского пединститута на должность заведующего кафедрой иностранных языков. Как я узнала впоследствии, заявление, поданное мною в дошкольный техникум, каким-то необыкновенным образом попало на глаза одному доценту Московского университета, систематически приезжавшему в Ярославский пединститут для чтения лекций по древней истории. Прочтя мою автобиографию, он сообщил заведующему учебной частью пединститута, что я могла бы быть подходящим человеком при организации вновь открывающегося отделения французского языка на факультете иностранных языков.

В этих столь необычайно складывающихся для меня обстоятельствах было, несомненно, видно действие Промысла Божия, направлявшего меня после двухлетнего перерыва на привычную для меня и любимую мною работу. Через несколько дней я съездила в Ярославль, договорилась с директором и заведующим учебной частью пединститута и в конце сентября переселилась в Ярославль, чтобы к 1 октября 1943 года наладить работу на кафедре иностранных языков и организовать отделение французского языка.

Я пробыла в Ярославле пять лет и с удовольствием вспоминаю о моей работе в тамошнем пединституте. Но, конечно, я жила от и до моих поездок в Рыбинск. Ездить туда мне удавалось приблизительно раз в два месяца, а иногда и чаще. В пединституте знали, что у меня в Рыбинске находятся родственники и что я время от времени их навещаю. Расписание моих занятий со студентами составлялось так, что суббота всегда была у меня свободна и я всегда могла уехать в пятницу днем после лекций. Шура, приезжая в Ярославль в командировки, часто (в особенности первое время) ночевала у меня, так что связь между Семененко и мною не прекращалась.

Бывая в Рыбинске, я всегда заходила к отцу Борису, который летом 1943 года переселился на улицу, проходившую между улицей Коллективизации, на которой жили Семененко, и берегом Волги, на котором жила я. Не помню, по какому поводу направил меня к нему отец Федор, но только отец Борис отнесся ко мне очень хорошо. Я возобновила с ним контакт в том отношении, что спрашивала его совета по разным вопросам, так как считала его заместителем отца Сергия в деле руководства братством. Но на богослужении у него я не бывала и продолжала исповедоваться и причащаться у отца Федора.

* * *

В январе 1944 года на Рождестве я ездила в Рыбинск дня на три. Отец Федор чувствовал себя плохо и служил через силу. Спустя некоторое время я узнала, что он слег и находится в стационаре при тубдиспансере.

Однажды около середины Великого поста я занималась с моей группой студентов в общежитии во дворе пединститута. Так как больше половины институтского помещения было отдано под военный госпиталь и не хватало аудиторий, то я предложила заниматься со студентами в пустой комнате рядом с моей. В самый разгар занятий вдруг приоткрылась дверь и в комнату заглянула какая-то совершенно незнакомая мне женщина. Я тут же вышла в коридор и спросила женщину, что ей нужно. «Александра Александровна просила передать, что если вы хотите застать Федора Никаноровича в живых, то приезжайте немедленно», – без всяких предисловий ответила она. Это была одна из низших служащих завода, на котором работали отец Федор и Шура, приехавшая в Ярославль в однодневную командировку. Я тут же договорилась с ней, что поеду вместе на следующий день. Кое-как закончив занятия, я быстро отправилась в учебную часть, чтобы отпроситься на три дня в Рыбинск по семейным обстоятельствам. Не помню, каким образом мне удалось устроить замену моих занятий со студентами, но только на другой день вечером я была в Рыбинске. Шура встретила меня спокойно; в ней чувствовалась полная покорность воле Божией. Она мне сказала, что отец Федор очень плох, температура больше месяца свыше 39°. Несколько раз так сильно шла горлом кровь, что были даже пятна крови на полу.

Переночевав у Шуры, я отправилась часам к пяти вечера в тубдиспансер. Отец Федор лежал в палате, в которой находилось еще несколько больных. Кровать его стояла у стены, противоположной двери. Напротив него, налево от двери лежал больной, по-видимому тяжелый. Остальные кровати были пусты, так как больные сидели у окна. Я подошла к кровати отца Федора и села на табурет в ногах. Отец Федор лежал с термометром, укрытый по горло одеялом. Меня сразу поразила в нем какая-то перемена, и не потому, что за его пребывание в стационаре у него отросли усы и небольшая борода. Нет, эта перемена была внутреннего характера. Выражение лица отца Федора казалось напряженно-сосредоточенным. Он, который всегда приветливо встречал приходящих к нему, за то короткое время, что я просидела в палате, ни разу не улыбнулся. На мои вопросы о состоянии его здоровья и о лечении он отвечал почти лаконически, никак не реагировал на то, что термометр, который он при мне вынул, показывал 39,4° – как будто ему и дела не было до собственной температуры. Хотя он и поставил мне несколько вопросов относительно моих занятий в пединституте, но было видно, что он точно не слышит моих ответов. Разговор велся с большими паузами и все время обрывался. Мне становилось как-то не по себе. Больной на кровати против отца Федора начал беспокоиться и тяжело застонал. «Это парикмахер. Он очень плох, вероятно, умрет», – объяснил мне отец Федор. Наступило длительное молчание. И вдруг я почувствовала, что и отец Федор в данную минуту находится на грани жизни и смерти и что он сам вполне сознает свое положение. Я поняла, что я только мешаю ему при переходе в потусторонний мир и все, что бы я ему ни сказала, будет неуместным и ненужным. Конечно, люди скептически настроенные, могут сказать, что все это – моя фантазия. Отец Федор неохотно разговаривал со мною просто потому, что чувствовал себя плохо, измученный такой высокой температурой в течение столь долгого времени. Возможно, что ему хотелось спать или ему надоели вопросы относительно его самочувствия. Не знаю, может быть, это и так, и что настроение отца Федора при моем посещении объясняется исключительно его физическим состоянием, но у меня тогда появилось непоколебимое чувство, что отец Федор уходит и нельзя отвлекать его или удерживать земными разговорами.

Нужно было кончать мое посещение. Но как уйти, не получив благословения в последний раз? Я оглянулась кругом. Наступали сумерки, в палате стоял полумрак, света не включали. Больные у окна не обращали на меня никакого внимания, парикмахер казался в забытьи. Не вставая с табурета, я низко наклонилась к кровати, почти касаясь лбом одеяла. Отец Федор выпростал правую руку, молча широким благословением осенил мою голову, и я на мгновение приложилась к этой исхудалой до предела, пылающей от жара руке. Потом встала и быстро вышла из палаты. «Я его больше не увижу, но надо принять это как волю Божию и быть спокойной, раз он сам так спокоен», – думалось мне дорогою. Когда я пришла на улицу Коллективизации, Шура спросила меня, как чувствует себя отец Федор. Я ответила, что он поразил меня своим необычайным спокойствием. Шура сказала мне, что в данное время это его обычное душевное состояние.

Но Господь на этот раз, как и во многие другие, воздвиг отца Федора от одра болезни. Через некоторое время я получила известие от Шуры, что он начал поправляться. Когда я приехала в Рыбинск в Фомино воскресенье, я застала отца Федора еще в стационаре, но уже встающего с постели. С трудом держась на ногах, он прошел со мною в кабинет заведующей, в котором в то время никого не было, и вполголоса пропел «Христос Воскресе».

Так как поправка шла очень медленно, было решено весною послать отца Федора на все лето в санаторий Витово, находящийся на берегу Волги вниз от Костромы. Когда Шура везла его на пароходе мимо Ярославля, я пришла на пристань, и он пригласил меня навестить его в Витове. Я тогда не приняла этого приглашения всерьез и никак не думала, что мне придется ездить в Витово раз в месяц в течение лета.

В конце мая за несколько дней до моих именин, которые в этом году должны были быть в канун Троицына дня, я получила от отца Федора поздравительную открытку. В ней он звал меня приехать в Витово 3 июня: «Если вы хотите, то я могу угостить вас обедом», – стояло в самом конце открытки. Я, конечно, поняла, что кроется за этими словами, и обрадовалась возможности причаститься, которой вследствие болезни отца Федора была лишена с Рождества.

2 июня вечером я села на пароход, который рано утром пришел в Кострому, откуда на местном пароходике через час доехала до Витова. Несмотря на холодную и сырую погоду (мне было не жарко в меховом пальто), на пристани меня встретил отец Федор и повел не по лестнице в гору, где находился санаторий, а берегом Волги прямо в лес, примыкавший к парку. Вдали от людей, среди густых зарослей мы расположились на старых пнях, покрытых мхом, и тут отец Федор поисповедовал и причастил меня. Затем он той же дорогой отвел меня на пристань и усадил на обратный пароход. Все мое пребывание в Витове продолжалось не более полутора-двух часов, но лучше провести свой день ангела, чем я провела его в этом году, я, конечно, не могла бы.

Питание больных в санатории бьио далеко не идеальным, а потому я решила в июле по собственной инициативе съездить в Витово и отвезти отцу Федору кое-что из продуктов. Конечно, о моем приезде я предупредила открыткой. Я думала, что отец Федор встретит меня на пристани и мы опять посидим где-нибудь в лесу (погода на этот раз была настоящая летняя), но на пристани его не было. Я стала взбираться по крутой лестнице, примитивно сложенной из камней, ведущей от берега к самому зданию санатория. На средине ее меня встретил отец Федор. Он чувствовал себя в это утро плохо, далеко в лес не повел, а сел со мною на скамейке позади здания санатория. В разговоре он вдруг спросил меня: «Вы ели что-нибудь сегодня?» – «Нет». – «Так я могу вас причастить». – «Но я не готовилась». – «Вот вам книжка, читайте правило, а я скоро приду». И, вынув из кармана молитвенник, который я постаралась взять незаметным образом, – по дорожке мимо нас все же изредка проходили люди, – отец Федор пошел за Святыми Дарами. Как он мог выслушать мою исповедь и спокойно причастить меня на открытом со всех сторон месте, для меня до сих пор непонятно!

Вскоре после Преображения вошла ко мне Шура, очень встревоженная. Она сказала, что получила телеграмму, вызывающую ее в Витово, так как отцу Федору очень плохо, и предложила мне ехать с ней. Не помню почему, но из Костромы Шура выехала в Витово с утренним пароходиком, а я должна была ехать туда дневным. Мы условились, что Шура встретит меня в Витове на пристани, если все обойдется благополучно. С замирающим сердцем сошла я на берег – Шуры нет. «Значит, все кончено», – подумала я. Вдруг вижу, под накрапывающим дождем быстрыми шагами идет Шура и еще издали кричит: «Жив, жив!» С нею вместе я поднялась в здание санатория и вошла в палату отца Федора. Он был на ногах, но очень слаб. Оказалось, что у него опять пошла кровь горлом, а санаторный молодой неопытный врач так неудачно сделал отцу Федору какое-то внутривенное вливание, что он мгновенно ослеп на оба глаза и в течение двух дней ничего не видел. В настоящее время зрение к нему вернулось, но самочувствие продолжало быть плохим.

Убедившись, что опасность миновала, Шура и я отправились на пристань, на этот раз под проливным дождем. Но мы его не замечали, так как были счастливы тем, что наши опасения не оправдались. На пароходе Шура сказала мне, что необходимо подкармливать отца Федора до его отъезда из Витова. Но так как она, связанная службой, не могла больше отлучаться из Рыбинска, то предложила мне проехать в Рыбинск с тем, чтобы взять необходимые для отца Федора продукты и везти их в Витово. Я была еще в летнем отпуске, и сделать это мне было нетрудно.

Проведя праздник Успения в Рыбинске, я снова села на пароход. Со мною была корзина с сотней сырых яиц и другими продуктами для отца Федора. Приехав в Кострому, я к ужасу моему узнала, что летнее расписание местных пароходов отменено и неизвестно, будет ли пароход в Витово в этот день. Я не знала, куда мне деться с продуктами. Да и отец Федор, который был поставлен в известность о моем приезде, не увидев меня вовремя, будет волноваться. В горестном раздумье о том, как мне теперь поступить, просидела я несколько часов на пристани, как вдруг среди дня подали какой-то пароходик и стали на него сажать пионеров, возвращающихся из лагеря. Так как оставались еще свободные места, то объявили, что будут брать и постороннюю публику. Но когда я подошла за билетом к кассе, то узнала, что пароход до Витова не дойдет, а только до первой пристани после Костромы, находящейся на противоположном от Витова берегу Волги. «Все равно поеду, а там – что Бог даст». Вскоре пароход подошел к какой-то небольшой пристани. Сначала высадили пионеров, а за ними начали выходить и остальные пассажиры. Я шла одна из последних, осторожно ступая по мосткам. Я внимательно смотрела себе под ноги, боясь уронить мою драгоценную корзину, как вдруг почувствовала, что кто-то берет ее из моей руки и окликает меня. Я подняла глаза и застыла в изумлении: передо мной стояла Зинаида Ивановна С., преподавательница основ марксизма-ленинизма в Ярославском пединституте и ведущая там большую партийную работу. Это была, в общем, очень славная молодая женщина, с которой я постоянно встречалась, так как она занимала в общежитии комнату недалеко от моей. Я знала, что Зинаида Ивановна на конец лета получила путевку в Витово, но совершенно забыла об этом. На мой вопрос, каким образом она пришла встретить меня столь неожиданным образом, она ответила, что познакомилась в санатории с Федором Никаноровичем и прониклась к нему симпатией. Так как в санатории было известно об изменении расписания пароходов, Федор Никанорович выразил беспокойство, что он по состоянию здоровья не сможет переехать через Волгу, чтобы меня встретить. Тогда Зинаида Ивановна предложила заменить его в этом отношении. Сойдя с мостков, Зинаида Ивановна и я сели в переполненную народом большую лодку и поплыли через Волгу. День был ясный, но по-осеннему холодный и очень ветреный. Волны подымали лодку и бросали ее из стороны в сторону, в днище была сильная течь. Сидящие в лодке забирались с ногами на скамейки, кричали, ругали перевозчика и чуть было не опрокинули лодку на самой средине Волги. Одним словом, переезд, хотя и недолгий, был не из приятных. Наконец лодка остановилась на расстоянии приблизительно километра от пристани Витово. Пришлось прыгать прямо на прибрежный песок (хорошо, что Зинаида Ивановна до самого санатория не выпускала корзины из рук). Шли мы с ней лесом, причем Зинаида Ивановна очень интересовалась моими отношениями с Федором Никаноровичем и его семьей. Я ей рассказала, что, принужденная остаться в Рыбинске в начале войны, я встретила там своих дальних родственников, и они буквально спасли меня от голодной смерти. Зинаида Ивановна вполне удовлетворилась данным объяснением: «А, понимаю, значит, долг платежом красен!»

У здания санатория нас встретил отец Федор. Он чувствовал себя немного покрепче, с тех пор как я его видела в последний раз. Так как по новому расписанию пароходы в Кострому выходили из Витова в пять часов утра, а вечером пароходов не было, то отец Федор сговорился с одной из санаторных фельдшериц о том, чтобы она пустила меня к себе переночевать. Вечером он отвел меня к ней, а на другой день, несмотря на ранний час, проводил меня на пристань. Зинаида Ивановна все время сопутствовала нам. Интересно было видеть, как эта партийная деятельница оказывала отцу Федору всяческое внимание, совершенно не подозревая, с кем имеет дело.

Почему я так подробно остановилась на различных этапах болезни отца Федора в 1944 году? Не только потому, что во время процесса писания я могла вспоминать различные собственные переживания, связанные с этой болезнью. Мне в первую очередь хотелось рассказать о конкретных случаях проявления по отношению к отцу Федору милости Божией, избавляющей его от смерти тогда, когда с человеческой точки зрения, казалось, все надежды на выздоровление потеряны.

* * *

Осенью 1944 года отец Федор вернулся в Рыбинск, проведя в санатории более четырех месяцев, но без какого-нибудь значительного улучшения здоровья. Я при всякой возможности продолжала ездить в Рыбинск. Вызванная в конце декабря на Рыбинский протезный завод для получения ортопедической обуви, заказанной мною еще несколько месяцев назад, я сумела подогнать свой приезд в Рыбинск к началу января 1945 года и попала к Семененко в Рождественский сочельник. Уехала я обратно на третий день праздника.

Проведя хорошо в Рыбинске Рождество, я решила обязательно провести там конец Страстной недели и первый день Пасхи (в предыдущем году мне этого не удалось сделать, так как отец Федор лежал в тубдиспансере). Когда же я вечером в Страстную Среду приехала в Рыбинск, оказалось, что отец Федор с шестой недели находится в служебной командировке в Москве, но Шура была уверена, что он вернется утром в Страстной Четверг. Каково же было наше огорчение, когда наутро была получена телеграмма, что отец Федор задерживается. Шура устроила мне возможность быть у отца Бориса на выносе Плащаницы в Великую Пятницу, а в Великую Субботу – поисповедоваться и причаститься. До последней минуты мы не теряли надежды, что отец Федор вдруг вернется к Светлой заутрене, но он приехал обратно только на пасхальной неделе. Было вполне естественно, что он постарался продлить свою командировку. Благодаря этому он мог служить все страстные службы и пасхальную заутреню для многих родственных душ, томящихся без храма. Но я, уезжая в Ярославль вечером на первый день Пасхи, была все же эгоистически очень опечалена.

* * *

Летом 1945 года в жизни семьи отца Федора и Шуры наступила перемена: они уехали из Рыбинска и поселились на станции Т. (около 15 километров за Рыбинском), где Шура стала работать в управлении торфоразработок. Отец Федор по состоянию здоровья совсем не работал. И в моей жизни тем же летом чуть было не произошло перемены. В мае окончилась война, а в июле, как раз в то время, когда Семененко перебирались на станцию Т., я решила съездить в Ленинград, чтобы повидать родственников. Там я зашла в тот вуз, в котором преподавала до войны. Меня сразу же стали уговаривать взять на себя заведование кафедрой. При этом обещали казенную квартиру (свою прежнюю жилплощадь я потеряла, так же как и обстановку) и все возможные блага. Я была уверена в том, что, как только я покажусь в Ленинграде, мне будет сделано подобное предложение, и решила ни за что не принимать его. Но так как я в дороге схватила очень серьезное желудочно-кишечное заболевание и за все время пребывания в Ленинграде чувствовала крайнюю слабость и недомогание, я не проявила достаточно стойкости и дала уговорить себя.

Вернувшись в Ярославль, я стала просить увольнение из пединститута к наступающему учебному году. Но мне не суждено было вернуться в Ленинград. Хотя занятия в Ярославском пединституте должны были начаться с 1 ноября, у меня на кафедре не было двух преподавателей, которые, несмотря на своевременное приглашение, никак не могли выехать из Сибири, куда они были заброшены в эвакуацию, и мне пришлось заменять их вплоть до декабря. Когда же они наконец прибыли, мне пришлось вводить их в работу. Затем началась подготовка к зимней экзаменационной сессии, сама сессия, потом я заболела, а выздоровев, должна была организовать работу кафедры к началу второго семестра. Кончилось тем, что в ленинградском вузе, прождав меня более полугода, пригласили другую заведующую кафедрой, а я осталась в Ярославском пединституте, чему была очень рада. Я собиралась перебираться в Ленинград без всякого энтузиазма, да и в скором времени обнаружилось, что условия жизни были бы там для меня совершенно неприемлемы. Раза три за осень и зиму 1945 и 1946 года я ездила на станцию Т. Отец Федор исповедовал меня и причащал, но при мне ни разу не служил литургии.

* * *

В начале 1946 года поднялся вопрос о том, чтобы отцу Федору и Шуре перевестись на работу на комбикормовый завод под Москву за Б. В марте отец Федор уехал туда один, а Шура с детьми и бабушкой осталась временно на станции Т. Для меня переезд отца Федора под Москву был очень огорчителен. Ведь в те годы, когда я жила в Ярославле вдали от него, он продолжал быть для меня самым заботливым духовным отцом. Не взирая ни на какие внешние обстоятельства, ни на плохое состояние здоровья, кроме только тех случаев, когда ему был предписан строгий больничный режим, он, как видно из вышеизложенного, всегда и везде находил возможность поисповедовать и причастить меня, и делал это по собственной инициативе. Просить его или напоминать ему было не нужно.

В апреле 1946 года у моих студентов началась педпрактика, так что я могла спокойно взять себе двухнедельную командировку в Москву и уехала туда на Страстную и Пасхальную недели. Отец Федор знал о моем приезде и встретился со мною у одних знакомых в Страстной Четверг (вероятно, у него был бюллетень, так как он всю неделю мог служить). Он мне сказал, чтобы я вечером в Великую Пятницу была бы у Александры Ивановны. Он служил у нее утреню Великой Субботы с погребением. Утром в Великую Субботу он служил литургию. За этими службами, кроме Александры Ивановны и меня, присутствовала Лиза Булгакова. Все мы трое исповедовались и причащались. Это была последняя тайная литургия отца Федора, на которой я присутствовала. И я была очень благодарна за то, что мне было разрешено быть на литургии Великой Субботы, которую я ждала в течение целого года.

Во время моего пребывания в Москве в церковной жизни произошло одно знаменательное событие – открытие Троице- Сергиевой лавры, совершившееся в Страстную Пятницу. Я поехала в Лавру на второй день Пасхи к литургии и после нее разговаривала с наместником Лавры архимандритом Гурием, с которым была знакома в прежнее время в Ленинграде. Он мне рассказал, как он был вызван из Средней Азии Патриархом Алексием для налаживания в Лавре монастырской жизни. К осени он должен будет отсюда уехать, так как намечается его хиротония во епископа Ташкентского.

* * *

Летом 1946 года, съездив недели на две в Ленинград, я проводила отпуск в Москве и один раз была у отца Федора. Завод, на котором он работал, находился за станцией Б [олшево], на 6-м километре, на второй остановке по узкоколейной железной дороге. Жил же отец Федор на третьей остановке от Б [олшево], на 9-м километре. И хозяйка, и помещение заставляли желать лучшего. Плюсом, конечно, была близость к Москве и возможность общения с близкими для отца Федора людьми.

В десятых числах августа мне как-то было передано, чтобы я на другой день утром в определенный час была бы на Ярославском вокзале и села бы во второй вагон с конца электропоезда. В вагоне я увидела отца Федора, который ночевал в Москве, а теперь ехал на работу. Доехав до Б [олшево], мы пересели на «кукушку» и доехали до 6-го километра. Сойдя с поезда, мы углубились в лес на противоположной стороне от места работы отца Федора. Усевшись на траву, отец Федор сразу, без всяких вступлений, сказал мне, что ему положение тайного священника больше невмоготу и что он решил выходить на открытое служение: не могла бы я ему устроить встречу с архимандритом Гурием, наместником Троице- Сергиевой лавры? Хотя с изменением общего курса церковной политики можно было ожидать, что у отца Федора рано или поздно появится подобное желание, я все же была очень поражена и в свою очередь поставила отцу Федору вопрос: не следует ли прежде всего сообщить о его намерении Шуре и отцу Борису? Причем тут же предложила отцу Федору послать меня с письмом от него в Рыбинск. Отец Федор возразил, что действовать необходимо крайне быстро, так как хиротония архимандрита Гурия может произойти неожиданно, после чего новый епископ сразу уедет в Ташкент, и я не успею обернуться. Я все же продолжала настаивать на своем

предложении. Под конец, недовольный мною, отец Федор сказал, что если я не хочу ему помочь, то он пойдет иными путями.

Через несколько дней после этого разговора, 14 августа, в день Первого Спаса я поехала к обедне в Лавру. Почему-то я была уверена в том, что встречу там отца Федора. Народу в Успенском соборе было очень много. Еще до начала обедни, стоя у столба с правой стороны, я захотела рассмотреть какую-то деталь стенной живописи храма и надела вторую пару очков. И вдруг я увидела, что с левой стороны через толпу продвигается М. Н., а за ней – отец Федор. Дойдя до солеи, у которой Мария Николаевна остановилась, отец Федор что-то сказал ей, поднялся на левый клирос и через северные двери вошел в алтарь. Я так и замерла на месте: «Он сейчас откроется архимандриту Гурию», – мелькнуло у меня в голове. Никогда, кажется, я не была еще в таком нервновозбужденном состоянии. Меня трясло, как в лихорадке. Я понимала, что сейчас в алтаре должно совершиться нечто такое, что на веки решит судьбу отца Федора.

По окончании молебна и водосвятия я встретилась с отцом Федором и Марией Николаевной у северной стены Успенского собора снаружи его со стороны здания Духовной академии (тогда ее еще там не было). Отец Федор сказал, что в алтаре он напомнил архимандриту Гурию, что познакомился с ним когда-то в Ленинграде через Н. Н. Урванцева, и просил его помолиться за иерея Федора и его семью. Больше отец Федор ничего не сказал, но у него с собою было уже готовое письмо к архимандриту Гурию, которое он прочел Марии Николаевне и мне, и попросил Марию Николаевну передать его архимандриту как можно скорее. Я не помню точно содержания этого письма, но оно касалось возможности для отца Федора выйти на открытое служение. Мария Николаевна, бывавшая у архимандрита Гурия в связи со своими работами для него, тотчас же отправилась к нему на квартиру, которую он занимал вблизи Ильинской церкви, а отец Федор и я тоже пошли по направлению к этой церкви. Присев на бревна в церковной ограде, мы стали с волнением ожидать возвращения Марии Николаевны. Она пришла к нам не скоро, так как архимандрит Гурий был занят и не смог сразу принять ее. Ответ был устный: архимандрит Гурий очень приветствовал намерение отца Федора и просил передать, что когда он станет епископом и обоснуется в своей епархии, то он постарается взять отца Федора к себе. Окрыленные надеждой, мы пошли на станцию. Обратно я ехала с отцом Федором вместе до Москвы, где он должен был пересесть в поезд на Б[олшево]. Он сразу как-то успокоился и просветлел. Усталый, голодный (ведь целый день он ничего не ел), он принялся с аппетитом закусывать баранками – это было единственное угощение, которое я могла ему предложить.

Вскоре после этих событий я ездила в Рыбинск, чтобы сообщить о них Шуре и отцу Борису, но у меня совсем не осталось в памяти, как они в то время реагировали на совершившееся.

Архимандрит Гурий рассчитывал явиться в Ташкент в сане епископа ко дню Успения, храмовому празднику тамошнего собора. Но он заболел, и хиротония была отложена, так что праздник он провел в Лавре. Мне хотелось в день Успения причаститься, но, зная по опыту, что исповедь в Лавре в то время была очень плохо налажена, я решила поехать поисповедоваться к отцу Федору. Я знала, что он болен и лежит у себя на 9-м километре. Когда я за день до Успения приехала к нему, ему было лучше и он уже вставал. Любопытствующей хозяйке было сказано, что я – коммунальный врач, и поэтому она нас не беспокоила. Я могла спокойно поисповедоваться. Это была моя последняя исповедь у отца Федора – тайного священника.

Вследствие своей болезни отец Федор не присутствовал на хиротонии епископа Гурия и не виделся с ним перед его отъездом в Ташкент, который последовал сразу же после Успения. В последних числах августа к отцу Федору приехала вся семья. Шура тоже стала работать на заводе, Коля и Катя поступили в школу, и начался кратковременный подмосковный период жизни Семененко.

После отъезда епископа Гурия в Ташкент дело о выявлении отца Федора заглохло. Правда, епископ Гурий раз прислал письмо, в котором он говорил, что может устроить отца Федора у себя в епархии, но это предложение не нашло тогда себе отклика. Очевидно, время выявления для отца Федора еще не пришло, и ему нужно было потерпеть немало всяких скорбей и неприятностей, прежде чем осуществилось его заветное желание.

* * *

В течение двух лет мое отношение к отцу Федору как к духовнику было нарушено. Из Ярославля я могла ездить в Москву не чаще одного-двух раз в год. Поэтому я приблизительно каждые два-три месяца стала ездить в Рыбинск исповедоваться и причащаться у отца Бориса, о чем его просил перед своим отъездом отец Федор.

Вскоре начали распространяться слухи о том, что сношения с Семененко небезопасны. Но летом 1947 года, живя в Москве, я все же как-то проехала к ним на 9-й километр с ночевкой. Это

было время, когда всех граждан посадили на карточки, детям давали уменьшенный паек, а иждивенцы и пенсионеры были лишены каких-либо продуктов. Семененко жилось плохо материально. Колю и Катю питания ради пришлось устроить в лагерь для школьников, так что меня встретила одна бабушка. Когда отец Федор и Шура пришли с работы, мы сели обедать; и первое, и второе блюда были приготовлены из каких-то трав и кореньев. Отец Федор выглядел совсем плохо, двигался с трудом, и на лице его было написано полное безразличие, как у человека забитого судьбой. Этот мой последний визит к Семененко с ночевкой произвел на меня самое тяжелое впечатление. Жаль было их бесконечно, но чем я могла им помочь?

Зимою 1947/48 года физические и нравственные невзгоды для семьи Семененко все увеличивались и увеличивались. Уступая просьбам своего брата, служившего в Сибири, Шура отправила к нему бабушку и Катю. Она думала, что и бабушка, и Катя смогут подкормиться, а бабушка, кроме того, отдохнет от хозяйства, которое в ту пору было очень трудно вести. Но оказалось, что обстановка, в которую попали бабушка и Катя, была для них совсем не подходящей, и отцу Федору пришлось самому поехать за ними в Сибирь и привезти их обратно. Кроме того, хотя отец Федор и не служил у себя дома, а только иногда по выходным дням в Москве и с внешней стороны его жизнь продолжала быть вполне светской, за ним, несомненно, начали следить. Поэтому он должен был на довольно длительный срок уехать в санаторий в Крыму по путевке, которую для него удалось достать Шуре. Все близкие люди прекратили с Семененко всякие сношения, причем некоторые сгущали краски, представляя опасность там, где ее не было. Мне лично, хотя я жила не в Москве, а в Ярославле, отец Борис строго-настрого запретил видеться с отцом Федором, и я, считая отца Бориса главою Маросейки за отсутствием отца Сергия, беспрекословно повиновалась.

На первой неделе Великого поста я была в Москве в командировке и, насколько помнится, не виделась даже с Шурой. Мне также по некоторым причинам было запрещено видеться и с Марусей М. Но так как мне очень хотелось знать, каково состояние ее свекрови, уже несколько лет лежащей в параличе, и вообще каковы обстоятельства ее жизни, я позвонила Марусе на службу и назначила ей свидание в церкви в Брюсовом переулке, где я должна была быть на Великом каноне. По окончании великого повечерия мы вышли на улицу, и Маруся мне сказала, что положение ее свекрови безнадежно и что она медленно угасает. Затем она неожиданно предложила мне переехать к ней после смерти свекрови.

Это предложение, если бы я его приняла, в корне бы изменило всю мою жизнь. В Ярославле мне не было смысла оставаться. Все близкие мне по духу люди были в Москве или под Москвою, пребывание отца Бориса в Рыбинске тоже нельзя было считать постоянным. В конце концов я рисковала остаться в Ярославле совсем одна, без всякой возможности духовного утешения. В Ленинград меня совсем не тянуло, и никакой необходимости переселения туда для меня не было, так как обе дочери моей покойной сестры были замужем и жили своей собственной жизнью. В предложении же Маруси я увидела как бы указание свыше и получила на переселение в Москву благословение обоих отцов.

В конце Пасхальной недели пришло от Маруси письмо с извещением о смерти свекрови и с возобновлением предложения переезда в Москву. После этого я в скором времени заявила директору пединститута о моем намерении с осени 1948 года переселиться в Москву. Но так как пединститут незаконным образом пытался меня задержать, то в конце июня я отправилась в Министерство просвещения, чтобы хлопотать о моем увольнении. К этому времени в Москву из Ташкента приехала моя сестра, работавшая в тамошнем соборе у епископа Гурия. Сам епископ Гурий был тоже тогда в Москве, вызванный на совещание Патриархом.

* * *

Поскольку запрещение видеться с Семененко продолжало быть в силе, я не искала свиданий с ними и получала сведения о них только от Александры Ивановны, которая, несмотря ни на что, ездила к ним в деревню под Б[олшево], куда они переселились с 9-го километра. Однажды я написала Шуре открытку, что я приехала в Москву и что там же находится моя сестра из Ташкента. В ответ на это Шура написала мне, что отец Федор и она очень хотели бы связаться со мной и познакомиться с моей сестрой. Отцу Федору было известно нахождение в Москве в данный момент епископа Гурия. Он хотел к нему обратиться, но не имел никаких путей, так как Мария Николаевна по известным причинам отказалась устроить ему свидание с епископом, предоставляя отцу Федору действовать самому. Единственная возможность сношений с епископом Гурием представлялась через мою сестру. Моя сестра знала, что я имею отношение к некоему отцу Федору, тайному священнику, с которым я познакомилась в мою бытность в Рыбинске. Но я не могла ей сказать заранее о намерении отца Федора и спросить через нее аудиенцию у епископа Гурия, так как совершенно не знала, как могут при этом сложиться обстоятельства.

За неделю до Казанской мне было передано, чтобы я в тот же день к шести часам вечера была в Новодевичьем монастыре, где в то время помещалась Духовная академия, и зашла к П. В., который был тогда студентом Академии, но жил не в общежитии, а снимал частную квартиру в ограде монастыря. Я почему-то почувствовала, что именно сегодня необходимо, чтобы состоялось знакомство отца Федора с моей сестрой, хотя никто не сказал мне о том, что я могу его увидеть в этот день. Я сказала сестре, что мне нужно проехать к П. В. ради покупки каких-то церковных книг, а так как она была заинтересована в приобретении таковых, то я предложила ей сопровождать меня. Приехав в Новодевичий, я сказала сестре, что пойду к П. В. одна, а потом зайду за ней в Трапезную церковь, где в это время должны были начать вечерню. Сестра моя направилась в Трапезную, а я повернула направо от ворот по направлению дома, где жил П. В. Мне не терпелось узнать, для чего я должна была к нему зайти.

Когда я проходила под окном его комнаты, мне показалось, что меня кто-то чуть слышно окликает. Я подняла глаза и увидела в окне... отца Федора; П. В. в комнате не было. Через минуту отец Федор вышел, и мы принялись ходить по дорожкам, окружающим собор и Трапезную церковь, на которых в то время никого не было. Я сказала отцу Федору, что моя сестра находится поблизости и что, если он хочет, я могу познакомить его с ней. Я ожидала, что отец Федор сразу выразит свое согласие, но вместо этого он вдруг начал крайне раздраженным тоном говорить мне, что некоторые члены братства, причем очень близкие, распространяют клеветнические слухи о том, что он ведет себя слишком неосторожно, а поэтому его следует остерегаться: «Зачем же мне выходить на открытое служение, если родные мне люди будут сторониться меня?» Говоря это, он возбуждался все более и более, как бы совершенно забывая о цели настоящего разговора со мной. У меня появилось чувство, что он может сейчас, вместо того чтобы поговорить с моей сестрой о возможности свидания с епископом Гурием, резко повернуться ко мне спиной и уйти совсем. «Господи, что же это? Теперь или никогда. Господи, измени его настроение, отвлеки его мысли от чувства обиды и сосредоточь их на том, что в данный момент является единственно для него важным». Так мысленно молилась я, слушая его гневные речи, а вслух, не одобряя, конечно, тех, кто взводил на него напраслину, настоятельно просила позволения познакомить его с моей сестрой. Я предлагала ему выйти из ворот Новодевичьего монастыря и идти вдоль стены, у которой протекает рукав Москвы- реки. Там совсем безлюдно, и туда я приведу сестру. Отец Федор сначала не хотел меня слушать и все жаловался на своих обидчиков. Момент был напряженный до крайности. Но, к счастью, искушение прошло, и Господь вернул ему душевное равновесие. Он вдруг остановился, заставив остановиться и меня. На лице его не было и следа раздражения; оно было только сосредоточенно и серьезно. Он совершенно спокойно сказал мне: «Хорошо, познакомьте меня с Ольгой Осиповной» – и быстрыми шагами вышел за ворота.

Со всей возможной мне скоростью я бросилась в Трапезную церковь и сказала сестре, что П. В. ждет нас за стенами на берегу Москвы-реки. Выйдя из ворот, я увидела высокую фигуру в демисезонном пальто и фетровой шляпе (вечер был ясный, но прохладный), медленно, в выжидательной позе идущую вдоль монастырской стены. «Оля, познакомься с отцом Федором», – сказала я сестре и стремительно пошла вперед, чтобы дать им возможность поговорить с глазу на глаз. Но сейчас на душе у меня было совсем спокойно: совершилось то, что должно было совершиться. Поговорив с сестрой, отец Федор отошел в сторону и написал письмо епископу Гурию, которое моя сестра взялась передать как можно скорее. Но епископ Гурий на эти дни уезжал куда-то, и потому письмо было передано с небольшой задержкой.

Аудиенция у епископа Гурия была назначена на Казанскую. Отец Федор и Шура отправились к нему в гостиницу к шести часам вечера. Это было мне известно, и я с нетерпением ждала результатов. Уже после девяти часов мне пришли сказать, чтобы я тотчас ехала на Ярославский вокзал и стала у станции метро со стороны двора. Едва я вышла из метро, как увидела отца Федора и Шуру, поджидающих меня. По их довольным лицам было видно, что все обстоит хорошо. Я села с ними в вагон электропоезда, и по дороге они рассказали мне о своем свидании с епископом Гурием. Он предложил отцу Федору быть священником кафедрального собора в Ташкенте и просил приехать его к Успению. Понимая, что отца Федора и Шуру могут заботить не только вопросы, связанные с выявлением отца Федора, но и вопросы переезда и устройства на новом месте всей семьи, он детально обсудил их с ними и нарисовал им картину их будущей жизни. Незаметным образом мы доехали до Б [олшево]. Отец Федор и Шура звали меня к себе ночевать, чтобы в более подходящей обстановке поговорить об открывающихся для них перспективах, но я, не желая без особой нужды нарушать не отмененного еще запрета, решила ехать обратно в Москву и попала домой, каким-то чудом проскользнув в закрывающиеся уже на ночь двери метро.

Епископ Гурий при свидании с отцом Федором и Шурой сказал, что ему нужны хорошие священники и, узнав о существовании в Рыбинске отца Бориса, изъявил желание взять его в свою епархию. Между тем отец Федор начал спешно готовиться к отъезду. Шура с детьми и бабушкой должна была оставаться в Комаровке до получения вызова от отца Федора. На заводе было сказано, что отец Федор по состоянию здоровья не может жить под Москвой, а потому переезжает в Крым.

Так как моя сестра тоже должна была быть в Ташкенте к Успению, то она предложила отцу Федору ехать вместе и взяла на себя хлопоты по доставанию билетов. Много времени должна она была потратить безрезультатно на вокзале, пока наконец она не получила два билета на 21 августа, да и то в детском вагоне, верхние полки. Но разбирать не приходилось. 21-е было крайним сроком, а не то они не попали бы к Успению в Ташкент. Накануне отъезда мне пришлось нарушить запрещение и часа на два съездить в деревню Комаровка, так как иначе могли бы выйти какие-то недоразумения со сдачей багажа. Тут я простилась с отцом Федором перед предстоящей длительной разлукой.

На другой день перед отъездом на поезд отец Федор с Шурой и Катей к вечеру приехали на квартиру Наташи Б., где кроме нее и Магд. Алекс. никого не было, так что отец Федор смог помолиться перед дорогой. Я в это время находилась у Маруси М. (к которой собиралась перебраться осенью на постоянное жительство) и помогала сестре собираться в дорогу. Оттуда поздно вечером поехала с ней вместе на вокзал. Проводить отца Федора, кроме Шуры и Кати, пришло всего несколько человек. Вспоминается мне сейчас отец Федор, стоящий рядом с моей сестрой у окна отходящего поезда и посылающий рукою прощальный привет провожающим.

Домой с вокзала я возвращалась в каком-то приподнятом настроении. У меня в душе не было никакого страха, что отец Федор едет на нечто неизвестное и что надежды его могут быть обмануты. Напротив, было убеждение, что ему предстоит нечто большое и прекрасное и что там, в неведомой стране, среди неизвестных ему людей он сможет, наконец, осуществить все те возможности, которые по особой милости Божией были заложены в нем.


Источник: «Друг друга тяготы носите...» : Жизнь и пастырский подвиг священномученика Сергия Мечёва : в 2 кн. / сост. А.Ф. Грушина. - Москва : Православный Свято-Тихоновский гуманитарный ун-т, 2012. / Кн. 1. Жизнеописание. Воспоминания. – 548 с. ISBN 9785-7429-0424-3.

Комментарии для сайта Cackle