Источник

Е. В. Апушкина

I

Трудно начать говорить о самом дорогом. Боишься и того, что память – неверный свидетель.

Начну с себя. В силу многих условий в ранней юности я почти потеряла веру. (Господь все же с детства посылал людей, которые поддерживали во мне ее искру.) В то время мне казалось, что в Церкви нет ничего «интересного», все это старо. Раз в год говела Великим постом, но «ради мамы». Впрочем, это иногда приносило большую радость, которой не понимала, и удивлялась себе самой.

После окончания школы поступила в университет, думая найти в философии смысл жизни. Мне казалось, что можно всю жизнь работать и на неинтересной работе ради хлеба насущного, но заниматься следует, чтобы увидеть истину. В университете многое меня интересовало, но с точки зрения смысла жизни философия разочаровала. Душа не находила ничего прочного, ничего вечного, а у философов было «столько голов, сколько и умов».

Помимо университета посещала разные лекции и диспуты, ходила во Дворец искусств, в Вольную академию духовной культуры. Вячеслав Иванов своим курсом «Мистические культы Древней Греции», хотя и чисто внешне, заинтересовал церковным богослужением и вообще христианством.

Я стала чаще бывать в церкви. Настоятель нашего приходского храма6 отец Александр Добролюбов на исповеди отнесся ко мне очень тепло. В храме увидела знакомые лица Тани и Жени – наших институток, старших меня. Мы стали бывать друг у друга. Таня заинтересовалась философским отделением (до того она училась живописи во Вхутемасе) и поступила в университет. Вместе посещали лекции, вместе готовились к зачетам (помню, первый был по логике – по Гуссерлю), но больше разговаривали, чем занимались. Разговоры были самые горячие. Таня рассказывала о себе, о церковной жизни Пензы, откуда только что приехала. Постепенно я познакомилась со многими ее тамошними друзьями и загорелась желанием поехать на каникулы вместе с Таней. Осуществить это не пришлось, так как я не смогла достать командировку, а в те годы иначе нельзя было никуда поехать.

В этом году мы уже вместе с Таней говели, вместе читали книгу епископа Михаила о Таинствах. Впервые я исповедалась сознательно, до глубины, рассказала о самом больном. Впервые причастилась с верой и пониманием совершающегося.

Однажды в раздевалке Психологического института мы сидели с Таней на подножии пустых вешалок. К нам подошел один из студентов (которого мы считали большим чудаком в особенности потому, что иногда он почему-то ходил в университет босой) и сказал нам: «Мне кажется, что мы с вами одного духа». Он пригласил нас на свой доклад о русской культуре, который должен был состояться в частной квартире где-то на Пречистенском бульваре. Мы пришли. Студент, пригласивший нас, Володя Чертков, сделал доклад, содержания которого теперь уже не помню, но который начинался эпиграфом «У лукоморья дуб зеленый...» Мне доклад не понравился, да, видно, и у других присутствующих он не вызвал большого интереса, потому что хотя и говорили, что надо еще собраться, но так и не сделали этого до следующего года.

Но через год интересы у нас были другие. Может быть, и другие чувствовали недостаточность философии, и все сошлись на том, что необходимо изучать религиозный опыт святых отцов, что только здесь найдем прочное, вечное, насущно необходимое. Пробовали раза два собраться на квартире у Тани, но разговоры пошли заумные об отрицательном богословии, о «Божественном Ничто», что очень напугало нас, в особенности Женю. Мы поняли, что нам нужен в этих занятиях знающий и опытный руководитель.

Володя к тому времени бывал иногда на Маросейке (хотя был духовным сыном отца Владимира Богданова), знал и отца Сергия Дурылина и отца Сергия Мечёва. Мы с Таней уже отчасти знали Сергея Николаевича Дурылина по его выступлениям в Вольной академии, и нам он казался подходящим для этой роли. Володя вызвался побывать на Маросейке и попросить батюшку отца Алексия помочь нам. Батюшка направил его к сыну. Тот горячо отозвался на нашу просьбу, говоря, что это дело его жизни, и назначил день, в который хотел встретиться с нами и познакомиться с каждым.

Этого дня мы ждали с нетерпением. Наконец открылась дверь, и вошел высокий и худенький молодой священник, подстриженный, темноволосый, с живым взглядом больших темных глаз. На рясе был прикреплен университетский значок, что нам с Таней не понравилось: мы боялись университетской учености, заумности. Мне он показался строгим, и я сразу начала его бояться.

Отец Сергий стал говорить о двух путях, а затем начал расспрашивать всех по очереди, чего каждый ищет в жизни, каким путем желает идти, чего ждет от занятий. Все отвечали, только я одна так и не смогла открыть рта, стеснялась и пряталась за чужие спины.

Со следующего раза стал говорить отец Сергий. Трудно передать, с какой радостью мы его слушали. Казалось, он открывал совершенно новый мир. Это были не отвлеченные университетские лекции, это была сама жизнь, это был хлеб насущный. Мы жили от одного понедельника до другого, едва могли дождаться, когда пройдет неделя. Помню, первая беседа была о церковном понимании слова «мир», об отвержении мира как греха. Затем были беседы о Церкви, о молитве, о страхе Божием, о совести, о рассудительности, о выборе духовного руководителя. Вся жизнь озарилась новым светом.

Не все остались в нашем кружке, кое-кто ушел. Но оставшиеся почти все стали духовными детьми отца Сергия. Всем казалось: куда еще идти, когда тут тот, кто открывал нам Христовы глаголы жизни вечной (ср.: Ин. 6:68). Я же все еще боялась и стеснялась отца Сергия, не умела с ним разговаривать и чувствовала, что не в силах пойти к нему, хотя он был и дорог душе. Что же делать? Я надумала обратиться к его отцу – батюшке Алексею. (Отец Александр, у которого исповедовалась до того, был арестован по делу об изъятии церковных ценностей, да и чувствовалось, что он не даст душе того, чего она просила.) Батюшка принял меня. Кроме понедельников, я стала посещать беседы отца Сергия в церкви. Батюшка благословил меня записывать их, а позднее мы с Таней записывали и проповеди отца Сергия во время богослужения. Учение, которое мы слышали от отца Сергия, и жизнь под руководством Батюшки слились для меня в одно целое. Отца Сергия я по-прежнему боялась и не умела ни разговаривать с ним, ни исповедоваться у него. Батюшка, впрочем, и не позволял этого. «У них, у молодых, свои методы», – говорил он. Даже когда Батюшка был болен и находился под домашним арестом, он не позволял мне исповедоваться ни у кого. А я писала исповеди и время от времени, крадучись, попадала к нему.

Но вот Батюшка стал все чаще говорить о своей приближающейся кончине (день смерти отца Лазаря; день ангела Батюшки),

а в день Святой Пасхи, когда мы тайком рано утром пришли к нему христосоваться, он прошептал мне, когда я наклонилась к нему: «Теперь исповедуйся у отца Сергия». Я горько заплакала, поняв, что Батюшка уходит. Еще несколько раз пришлось мне повидать Батюшку, но наступило 9 22 июня, и его не стало. Горе, огромное горе, но и необъяснимую радость переживали мы на батюшкиных похоронах. Это переживание еще больше сплотило нас друг с другом и отца Сергия в единую и горячо любимую семью.

На отца Сергия свалилось бремя, превышающее человеческие силы. Что было ему делать? Принять на себя, на свои плечи всю духовную семью Батюшки – как это можно? Батюшка имел силы, превышающие силы обычного человека, он имел любовь Божию, видел душу человека и видел, как надо ее вести к Богу. Что ж тут было делать молодому и еще неопытному священнику? Но ведь мы любили Маросейку всей душой, любили батюшкин храм, нашу семью, видели в отце Сергии батюшкиного сына, были напитаны через него святоотеческим учением. Мы не могли никуда уйти. Не мог же и отец Сергий прогнать нас – ведь мы стали ему родными.

Но вот случилось нечто, положившее конец всем раздумьям: еще на половине батюшкиного сорокоуста отца Сергия забрали. Это показалось ему ответом на недоумение, на его молитву: значит, Господь снимает с него непосильный крест. В ночь, кажется, под сороковой день со смерти Батюшки, отец Сергий в тюрьме почувствовал присутствие Батюшки. Он не видел его, но всем существом ощутил, что Батюшка приласкал его, как бывало в детстве, когда, уходя из дома рано утром, он подходил к спящему сыну, крестил его и совал ему под подушку яблоко или пряник. Очнувшись, он долго чувствовал светлую радость. Он подумал, что его сегодня, вероятно, выпустят на свободу и что это будет знаком того, что он должен взять на себя Маросейку. Но день прошел, ничего не случилось... Освободили отца Сергия только месяца через полтора в день памяти преподобного Феодосия Тотемского и в день рождения его покойной матери. Из Бутырок отец Сергий поехал на Лазаревское кладбище (где его встретил К. А., бывавший там почти ежедневно). Домой он ехал с чувством, что хоть его и освободили, но теперь все равно с Маросейкой все покончено, – в тот решительный, «батюшкин» день он не был освобожден. Дома дверь ему открыла тетка, Ольга Петровна, среди первых восклицаний радости напомнившая ему, какой это был день, дорогой для Батюшки. На душе отца Сергия все переменилось – его освободили все-таки в «батюшкин» день, и этим Господь подтвердил, что он должен принять батюшкино наследство.

Наследство было нелегкое. Уходить никто не хотел, но мы не понимали, что нельзя требовать от отца Сергия того же, что давал Батюшка, что он располагает только естественными человеческими силами. Там, где Батюшке довольно было одного взгляда, ему нужны все усилия ума, все напряжение молитвы. А молиться было некогда: за всенощной, за литургией шли исповедники, дома всегда толпился народ, так что некогда было побыть с семьей, некогда даже изредка выспаться, поесть не на ходу. Наконец, хотя отец Сергий был батюшкин сын и стремился каждого вести по намеченному батюшкой пути, но сам-то он был другим человеком, и у него были «свои методы» (по выражению Батюшки). А духовные дети приходили со своими требованиями, обидами, с ревностью друг к другу за то, что другим уделяется больше времени.

Мы находились в тяжелом положении: знали, что надо проверять свою совесть, что все надо делать с благословения, обо всем спрашивать – это была наша обязанность. Вместе с тем вопросы, связанные с ежедневной жизнью и требовавшие немедленного разрешения, накапливались и носились в душе неделями и даже месяцами. Получалось так: «Хочу поступить так, как надо, а это оборачивается виной», не хватало разума найти правильный выход в молитву, к Богу, а терпения не хватало, душа разрывалась. Это было очень тяжело и безысходно. Конечно, не всегда. Если удавалось добиться беседы, она приносила удовлетворение. Советы отца Сергия бывали мудры не только духовно, но и с житейской точки зрения. Он всегда старался найти «меру» данного человека, и не помню случая, когда бы я ушла от него с неудовлетворенной совестью. Совести он придавал огромное значение, требовал от духовных детей, как и от самого себя, крайней честности, искренности, правды. Говорил, что если рассудок и совесть вступают в конфликт, то следует предпочесть голос совести.

По-прежнему необыкновенно содержательны были его проповеди. Каждая из них давала что-то новое для духовной жизни и для понимания церковности. Время от времени отец Сергий собирал нас в храме во вне богослужебное время, читал (помню: жизнеописание митрополита Киевского Филарета [Амфитеатрова], Паисия Афонского и даже выдержки из Тома Сойера) или беседовал с нами. Он старался донести до нас, каким путем он сам хочет идти и каким призывает идти нас. Он не раз говорил, что путь, близкий его душе, не путь Исаака Сирина, не путь обличения других, но путь Пимена Великого, который находил нужным успокоить заснувшего на бдении брата и положить его голову на колена свои, лишь бы не осудить, не обличить и не войти самому в грех. Отец Сергий предупреждал, что если мы не захотим работать на этом пути, то, может быть, настанет время, когда мы с ним перестанем понимать друг друга. Он не только руководствовался примером преподобного Пимена, но и ввел припев ему при окончании вечернего богослужения после тропаря Божией Матери «Под Твою милость», наряду с другими почитавшимися на Маросейке угодниками – святителями Николаем и Алексием, преподобными Сергием, Серафимом, Феодосием, святым Алексием, человеком Божиим, и впоследствии Феодором Студитом.

Отец Сергий считал, что в отношениях с духовными детьми важно исходить из потребностей своей внутренней жизни. Никогда не забуду, как однажды увидела, что он поклонился в ноги одной из наших капризниц, прося прощения. А ведь отец Сергий был человеком горячим, вспыльчивым. Многие, может быть, не понимали его труда над собой – кто злоупотреблял этим, а кто и осуждал его, не понимая его пути.

Характерным для него было отношение к духовным детям как к младшим друзьям. Наиболее выдающиеся из них по духовному росту, по уму и сердцу, по доброй воле и преданности Господу и семье стали более близкими друзьями, но и ко всей пастве он относился так же. Сознавая невозможность заменить Батюшку, он хотел идти к Богу вместе с духовными детьми, находил нужным открывать им вехи личного пути, советоваться с ними. Старался делиться тем, что ему было дорого, раскрывал в проповедях то, что особенно трогало его при чтении святых отцов. Непонятно, когда он мог читать и готовиться к проповедям. Внешне его проповеди были часто не отделаны, но в них всегда присутствовала новая живая мысль. Часто, слушая его слово, человек понимал, что это говорится лично для него.

Отец Сергий любил «красоту церковную» во всех ее проявлениях. Любил и понимал древнюю иконопись и старался нас просветить в этом отношении: объяснял сам, посылал на выставки и лекции о древней иконе, которые в то время читались Грабарем и Анисимовым. Организовал обучение иконописи сначала Марии Николаевны, а потом и некоторых других. Любил он и старинные красивые облачения, хотя в будни чаще служил в легких холщовых.

Не признавал отец Сергий «нотного» пения за богослужением, говорил, что оно мешает молиться, затягивает и обезличивает богослужение, развлекая «оперными» напевами, изобретенными зачастую неверующими композиторами. На Маросейке пение было простым: на гласы и старинные напевы (Херувимская песнь – Скитская, Софрониевская, Симоновская); затем, в последние годы, стало вводиться пение стихир на «подобны» Оптинского распева. Богослужение не было растянутым, но по возможности полным. «Не по-монастырски служим, а так, как полагается по богослужебным книгам», – говорил он. Пение с канонархом помогало глубже понимать стихиры и чувствовать их.

О маросейском богослужении можно было бы написать много, но как передать то, что оно давало? В праздники маленький храм был набит битком – было жарко, не хватало воздуха, но люди не уходили, а стояли и молились до самого конца, потому что радость молитвы все преодолевала. Каждый чувствовал, что здесь не просто пели и читали и вычитывали положенное, здесь жили богослужением, воспитывались на нем. В основе лежала молитва батюшки отца Алексея, но и горячая любовь и проникновенное понимание отцом

Сергием церковной красоты довершали чудное здание. Не хватает слов благодарности и Богу, и отцам нашим, которые так много нам дали. И сейчас при воспоминании душа горит.

Отец Сергий любил богослужение, понимал его красоту, вечное значение – старался и нас приблизить к этой любви и пониманию. Когда он служил, то, входя в храм, в самом низу лестницы (храм на втором этаже) можно было почувствовать, что служит он: так торжественно и проникновенно было и праздничное, и будничное богослужение. Чтение было особенно внятным, пение более стройным. Все подтягивались, и вместе с тем души молящихся влеклись к Богу через молитву служащего, становились благоговейными через его благоговение.

Одною из любимых мыслей отца Сергия была мысль о приобщении через богослужение к вечной жизни, о том, что служба праздника не есть воспоминание, но как бы окно в вечность. Оно – самое празднуемое событие, в котором могут участвовать в меру своего духовного возраста верующие всех времен.

В связи с таким пониманием богослужения объясняется и отношение отца Сергия к церковному календарю. Он считал не случайной и не условной связь между празднуемыми событиями и теми сроками, которые были установлены для них Православною Церковью. Богослужение связано не только с вечностью, но и с жизнью мира – вся тварь участвует в нем, но приносится тварью через высшую ее точку, через венец творения, через человека, через церковное богослужение. Во всяком случае, только вся Православная Церковь в целом, а не одна Поместная могла решить вопрос об изменении календаря. Вся Церковь в целом должна одновременно и согласно участвовать в вечных событиях нашего спасения (вопрос этот более сложен с технической стороны, чем кажется с первого раза, так как на протяжении двух тысяч лет воспоминания [дни памяти] более ранних святых меньше отставали от григорианского календаря, чем более поздних, а кроме того новый стиль не идеально точен с точки зрения астрономии).

Отец Сергий рассказал, как он, смущенный вестью, что Русская Церковь изолированно перейдет на гражданский календарь, прибежал к Святейшему Патриарху Тихону, высказал свое смущение, прося прощения, что душа его не принимает перехода, и прося не считать его бунтовщиком. «Да какой же ты бунтовщик, – ответил ему Святейший, – я тебя знаю». Переход так и не совершился, и, может быть, в этом была «капля меду» и отца Сергия. Кое-кто говорил, что если перейти на новый стиль, то у нас будут праздники Рождества и Крещения, которые тогда считались по новому стилю, неприсутственными днями. «Уверяю вас, скоро они не будут праздноваться ни по какому стилю!» – ответил отец Сергий.

Так и вышло. Вскоре была введена пятидневка, затем шестидневка, затем непрерывка, или скользящая неделя.

Отец Сергий делился с «покаяльной семьей» взглядами на церковные события, потому что они были для него вопросом совести, жизни его души. Он старался, чтобы мы его поняли, но никого не принуждал следовать ему. «Если вы не разделяете моего пути, идите своим, но я не могу идти по-другому». Отец Сергий никогда не «отделялся», не осуждал «инакомыслящих», но душа его не принимала того, что казалось ему противоречащим его взглядам на существо Церкви, он ссылался на свою «немощную совесть». А как он болел и мучился этими вопросами, знали только близкие люди. Для него даже в мелочах неприемлем был компромисс – душа его не переносила и тени неискренности, он не мог быть другим. Многие хорошие, можно сказать святые, люди шли другим путем, многие осуждали отца Сергия, многие считали его бунтарем. Но это не так. Это был протест не гордости, но чуткой совести, протест души, бесконечно преданной Христу и Его Церкви, горевшей любовью к Ним.

Он находил поддержку в житии преподобного Феодора Сту- дита, молился ему и присоединил его имя к числу всегда поминавшихся на отпусте. К последнему дню его ангела, который отец Сергий проводил с нами, ему подарили икону преподобного Феодора с житием, написанную Марией Николаевной. Подарок чрезвычайно его обрадовал. Вскоре он был арестован, и после непродолжительного заключения его выслали из Москвы в день памяти преподобного Феодора. Для него это было утешением и ободрением (а одна простодушная духовная дочь сказала по этому поводу: «Так вот почему Мария Николаевна написала ему эту икону, а мыто и не знали!»).

У меня был знакомый, который знал меня с детства и в свое время был послан Господом, чтобы поддержать во мне веру в то время, когда дома я не могла получить многого в этом отношении. Он был человек церковный, глубоко верующий и, можно сказать, поплатившийся здоровьем и жизнью за свои убеждения. Он мог бы стать преподавателем, но, не желая входить в конфликт с совестью, стал простым санитаром. До того в Гражданскую войну он попал в плен к полякам, которые выбили ему зубы, морили голодом и невыносимым обращением довели до туберкулеза гортани. Когда мы встретились после продолжительной разлуки, я уже была на Маросейке. Однажды Е. В. выразил желание побывать там. Обстановка ему не понравилась, он всегда отзывался о Маросейке с иронией, в особенности в связи с церковным направлением: «Все вы там хотите быть уж очень святыми».

В 1929 году в моей жизни произошло много тяжелых и внутренних, и внешних событий, я доходила иногда до изнеможения – все валилось из рук. Наш врач, не зная того, что у меня происходило, счел меня душевнобольной и послал лечиться в амбулаторию в Донскую лечебницу. На Донской жил Е. В. с женой и сестрами. Я зашла к ним. Е. В. сидел за столом. Он рассказывал мне о своем здоровье, о загадочности своей болезни, о том, что у него не нашли туберкулезных палочек (туберкулез у него «вышел наружу», на шее образовались опухоли), собирался лечиться... Наряду с этим говорил совсем о другом: просил меня позаботиться о его жене, о близких, просил их не забывать, навещать. Как будто в душе его жило два человека: один еще держался за этот мир, а другой уже смотрел из другого, уходил... Поделилась и я с ним своими бедами и самым большим из них – разлукой с духовным отцом: «Вы ведь знаете, какое это для меня горе!» И вдруг, к великому моему удивлению, Е. В. ответил мне очень торжественным, шедшим вразрез с его обычной насмешливостью, тоном: «Это потеря не для вас только, но и для всей Церкви, ведь отец Сергий – столп Церкви!» Я не нашлась, что ответить, – настолько это было неожиданно. Когда пришла в следующий раз и узнала, что Е. В. умер на другой или на третий день после моего посещения, я поняла, что это был голос из другого мира, эта фраза была сказана Е. В. не от своего земного «я».

Долго дожидалась я возможности поехать к духовному отцу. Несколько раз поездка назначалась и отменялась, и я почти отчаялась. Наконец пришел долгожданный день. При моей неприспособленности многое мне далось трудно. Просили подъехать к дому в темноте, но ямщик не слушал, спешил, и приехала я среди бела дня. Не помню, как встретил меня отец, я была смущена невольным непослушанием.

У него гостили тогда младшие девочки и при них Маня К. Бросилось в глаза, что он был непокоен духом – видно, страдала душа, он куда-то ходил гулять и мало разговаривал со мной. А у меня душа была утеснена давно лежащей на ней печалью, которую хотелось снять через исповедание, но приступиться было трудно.

Наступил вечер. Отец Сергий облачился, встал в красный угол. Началась вечерня. Пели мы вдвоем. Маня и девочки присутствовали. Чудная служба, любимые стихиры, которые не раз переживались дома, но окамененная душа молчала. Кончилась вечерня.

Отец Сергий поставил аналойчик с иконой Спасителя, подошли девочки, поклонились отцу, ласково благословил он их, отпустил спать. Маня пошла их укладывать. А мне дал в руки поминание и велел медленно читать вслух. Я сначала не поняла зачем и стала читать имена подряд. Он остановил меня и велел читать каждое имя отдельно. И вот каждое имя он повторял за мною – каждого, казалось, видел перед собою, каждому имени кланялся до земли, как бы живому человеку, каждого благословлял как присутствующего. Некоторые имена он произносил с ласковым эпитетом: «Володя, дорогой», «Танюша...» Многие произносил со слезами. Казалось, вся семья была здесь с ним и каждое имя вспоминалось со всеми скорбями, со всеми переживаниями человека, которому принадлежало. Казалось, что время и расстояние не существовали в этот момент. Даже окамененная душа моя не могла не поддаться и не раствориться в атмосфере великой любви, преодолевающей человеческую ограниченность. Прочитано последнее имя. Отец в последний раз поклонился иконе Спасителя. После вечерни стали ужинать. О чем-то я его спросила, но он не в силах был ни о чем говорить, хотя видно было, что тоска рассеялась. Он был полон вечерней, «свиданием» с семьей, молитвой о ней.

Мне посчастливилось прожить у отца Сергия целую неделю. Видно, Господь дал мне это перед тяжелым испытанием, чтобы запастись силами, освободиться от душевной тяжести. Вдвоем прочитали мы все службы первой седмицы от «а до зет», как он говорил шутя. Вместе пели ирмосы Великого канона по привезенным мною нотам. Напевал он и выучил меня одному подобну: «Тридневен воскресл еси, Христе, от гроба». Беседовал со мною об особенностях службы нашей чтимой чудотворной иконе Божией Матери Феодоровской (канон обращен к Спасителю), говорил, что икона Божией Матери есть всегда вместе с тем икона Спасителя. Диктовал толкование великого повечерья постного.

Приезжала в эту неделю на короткое время Кира В., бывшая в то время «на сносях». Он о ней тревожился, уложил ее спать на свою кровать, а сам лег чуть ли не на полу. (Потом воспоминание о совместном пребывании у отца Сергия очень нас сблизило.)

Проходила неделя, а я еще не поговорила с ним о своей душе, о грехах и скорбях. Он сказал, что пора уезжать. С трудом я сказала, что еще не говорила с ним. Он как будто этому удивился. Наконец разговор состоялся. Трудно было его начать, но он был очень нужен – казалось, что душа сожжена скорбью. То, что я говорила казалось, было новостью для него. Слушал меня с большой любовью, состраданием, и эта жалость ко мне осталась у него до конца жизни, точно я ему стала ближе. Он старался не дать моей душе ожесточиться, а идти путем любви, путем духовным. И действительно, душа моя наконец ожила. Я уезжала от него другой. Все это было так необходимо – суждены были мне новые скорби, новые испытания, встречи с чужими людьми и разлукас дорогой семьей.

* * *

На Маросейке каждую среду пелся на два хора параклис Божией Матери «Многими содержимь напастьми». Первый раз он был совершен по следующему поводу. Бремя батюшкиного наследства иногда становилось для отца Сергия непереносимым. Он изнемогал и физически, и нравственно, отдавая все силы, а многие были недовольны им. Наконец он стал думать о том, что его ангел преподобный Сергий, когда возникло недовольство в монастыре и братия избрала игуменом его брата Стефана, тайно ушел и основал новый монастырь. Отцу Сергию показалось, что он нашел указание на то, как ему надо поступить (между прочим он всегда говорил, что, когда хочется уйти от трудности, кажущейся непереносимой, важно сначала найти свою вину и уйти с чувством покаяния, а не своей правоты). Для окончательного решения вопроса он поехал к отцу Нектарию, но из-за каких-то путевых неурядиц не сумел добраться до старца. Просидел долго на железнодорожной станции и, обдумав все еще раз наедине, решил, что не имеет права уйти от батюшкиного дела. Батюшка «вымолил» его, чтобы он пошел в священники и принял потом его паству. Он понял, что не найдет покоя, если уйдет от своей семьи. С этим он вернулся ко дню нашего храмового праздника – осенней Казанской. Вечером в день праздника был совершен параклис перед иконой Феодоровской Божией Матери, которая была вынесена на середину храма. Затем он собрал нас в храме, рассказал о своих переживаниях и о решении остаться. В память пережитого решили совершать параклис каждую среду. Раньше же, еще при Батюшке и после него, канон и параклис читался на молебне у Феодоровской иконы Божией Матери в субботу после всенощной.

Всенощные отец Сергий служил по пятницам и воскресеньям вечером. Это были тихие, сосредоточенные службы, в особенности покаянная служба под понедельник. Непомерные труды сказывались на его здоровье, и без того не богатырском. Сначала он пробовал освободить от исповеди всенощную и воскресенье вечером, но хотя это и удалось и предоставило возможность помолиться, нужен был и физический отдых. Тогда отец Сергий взял свободный день (кажется, понедельник). Не все этим были довольны, так как попасть к нему становилось все труднее.

Особенно подкосилось здоровье отца Сергия после того, как в лесу под Барвихой на него напали хулиганы и ударили по голове, отчего он серьезно заболел и долго не восстанавливалась способность поддерживать равновесие.

Ольга Петровна, сестра его матери, рассказывала, что здоровье у отца Сергия слабое с детства, так как он родился недоношенным семимесячным ребенком. Она рассказывала, как трудно было его выходить.

Каждое воскресенье перед всенощной отец Сергий совершал панихиду на могилке Батюшки на Лазаревском кладбище. С тех пор я особенно полюбила канон «Отверз уста моя, Спасе», и до сих пор в нем звучит для меня голос отца Сергия.

В свободные дни, особенно на второй день «нового Рождества» (память пяточисленных мучеников), и в другие удобные и подходящие дни иногда на Маросейке совершались всенощные богослужения, начинавшиеся часов с 10 вечера и продолжавшиеся до ранней обедни. Они были введены при Батюшке, но совершались и после него. На них целиком пелся псалом 103 и хвалитные псалмы с припевом «аллилуиа».

Отец Сергий заказал для всех по иконочке ангела хранителя и благословил читать ему ежедневно по одной песне канона, а в понедельник две, так как понедельник посвящен небесным силам.

При наступлении Великого поста отец Сергий каждый раз давал нам какое-нибудь маленькое дополнительное правило. Один раз это была молитва «Премудрости наставниче», в другой – стихира Великой среды, творение инокини Кассии «Яже во многие грехи впадшая жена», в третий – «Покаяния двери отверзи ми, Жизнодавче».

Когда я впервые пришла к Батюшке, он сказал: «Я по своим знаю, что напрасно заставлять молодежь заниматься не тем, чего она хочет». Так было и с отцом Сергием. Батюшка очень любил сына и всегда желал иметь его наследником и преемником. Но отец Сергий, хотя и любил Церковь и богослужение, прислуживая Батюшке в храме, стремился к светскому образованию и окончил университет. Священником он стал после поездки в Оптину.

Когда отец Сергий впервые приехал в Оптину, там было два старца: отец Нектарий и отец Анатолий. Отец Сергий с первого взгляда выбрал отца Анатолия. После смерти отца Анатолия он обращался и к отцу Нектарию и даже хоронил его по его завещанию, на что очень обиделись оптинцы.

Разницу между старцами ярко охарактеризовал один духовный сын отца Нектария. Приезжавшие в Оптину приходили на благословение к обоим старцам, на совет шли к тому, к кому душа лежала. Отец Анатолий принимал всех просто, радушно: обласкает, снимет тяжесть с души, даст совет (мне думается, что он был похож на нашего Батюшку), отпустит пришедшего с легкой душой. Если же кто впервые попадал к отцу Нектарию, проходил испытание. Вместе со всеми приходил в «хибарку», его обещали принять, но он тщетно ожидал приема до вечера. Выходил послушник старца с сообщением, что батюшка больше сегодня принимать не будет и надо прийти завтра. Назавтра повторялась та же картина – и так несколько дней. Люди недостаточно терпеливые возмущались и уходили к отцу Анатолию; другие же оставались ждать, постепенно вживаясь душой в молитвенную атмосферу хибарки. Им уже не хотелось уходить. Вот тогда-то отец Нектарий принимал терпеливого и вознаграждал «великим духовным утешением».

Приходилось слышать, что отец Нектарий не боялся ставить человека в труднейшие положения и полагать на его пути большие испытания, находя это полезным. Был случай, когда отец Сергий приехал к отцу Нектарию (а ему нелегко было выбраться), а старец его не принял и только вслед благословил из окна. Может быть, и завещание о похоронах было подобным испытанием и отцу Сергию, и оптинцам.

Вспоминается один случай. Отец Сергий обычно при чтении Евангелия пропускал родословную Спасителя. Однажды он приехал к отцу Нектарию, а тот и попросил «отца протоиерея» прочитать ему именно это место из Евангелия.

В нашем храме хранился ковчег с мощами преподобных Феодосия и Сергия. В 1918 году он был украден. И Батюшка и отец Сергий почитали этих угодников. В Сергиевом Посаде Батюшке дали новую частицу мощей преподобного Сергия, а до Тотьмы (куда раньше Батюшка ездил) добраться было трудно.

Господь послал отцу Сергию частицу мощей преподобного Феодосия необычным чудесным путем. Никогда не забуду, с каким непередаваемым благоговением и торжественностью, бывало, выносил отец Сергий крест с мощами. Чувствовалось, что присутствовал сам угодник Божий. Я ни у кого и нигде больше не видела такого отношения. Преподобный Феодосий был особенно близок отцу Сергию. В последнее свидание с духовной дочерью он сказал ей: «До сих пор вы просили меня молиться за вас, а теперь просите преподобного Феодосия. Он всегда был скоропослушлив к моим просьбам. Верю, что и вас, духовных детей моих, не оставит своей помощью».

У меня неожиданно возникла живая связь с преподобным Феодосием, хотя даже его жития долго не знала. Однажды я расстроила отца Сергия своими «откровениями». Он с горечью сказал мне: «Ну, спасибо!» – и отказался меня благословить. Мне показалось, что он неправильно понял меня, и мне было очень тяжело. Расстроенная и до изнеможения усталая пришла с работы в храм ко всенощной под праздник преподобного Феодосия. Служба еще не началась. Я подошла к иконе, и в душе сказалось: «Преподобный Феодосий, ты видишь, как я устала. Но помоги мне все же помолиться тебе и помири меня с отцом Сергием!» Я встала на клирос. Так хотелось спать, что перед глазами стоял туман. Глаза закрывались, и не знаю, как не падала. Но на сердце стало хорошо, и хотя не понимала стихир полностью, но в каждой из них звучал для меня лейтмотив: «Преподобный Феодосий все оставил ради Христа»! И этот мотив наполнял душу светом и радостью. Когда же после Евангелия мы пошли прикладываться к иконе преподобного Феодосия и ко кресту с его мощами, то отец Сергий, помазуя мой лоб елеем, наклонился и, заглядывая мне в лицо сбоку, весело сказал: «С праздником, Ляля!» Преподобный Феодосий исполнил обе мои просьбы и с тех пор стал дорог мне. И после, в тяжелые для меня годы, он вмешался в мою жизнь.

Отец Сергий всячески заботился о благолепии храма. Все иконы были промыты и отреставрированы, защищены стеклами. Только на Светлой неделе стекла снимались, а храм убирался гирляндами искусственных цветов, хорошо сделанных. В таком виде храм фотографировали. Вид был очень праздничный.

В последние годы отец Сергий взялся за реставрацию нижнего этажа храма. Оттуда были выселены жильцы, была восстановлена опытными мастерами древняя архитектура здания, откопаны ушедшие в землю нижние ряды камней, восстановлены старинные окна и наличники. Он собрал много старинных икон и в подвале устроил храм-музей – старинный иконостас с деревянными Царскими вратами, престол. Может быть, он задумал это, чтобы спасти храм от закрытия, но это не помогло, и впоследствии было [все] разрушено. Но этот нижний храм пригодился отцу Сергию. Он освятил его малым освящением и совершал там с кем-нибудь из певчих по очереди тихие вечерние богослужения. Там он укрывался от приема людей, сосредоточивался, отдыхал душой в молитве.

Там же бывали у нас спевки и совершались общие исповеди сестер перед ранней обедней в праздники.

II

Была весна, ранняя, солнечная, теплая. Казалось, что все кругом воскресает, радуется и живет. Хотелось сбросить печаль и радоваться вместе с оживающей природой, но нерадостно было на душе. Эти солнечные ясные дни как будто еще больше подчеркивали мрак, окружающий Олину семью. От Оли получали письмо за письмом, но одно из них печальнее другого. Она чувствовала себя очень плохо, а кроме того физическая работа отнимала последние силы. Все ее родные ходили мрачные, как тени. Казалось, что какая-то туча нависла над всеми. При встрече один вопрос не сходил с уст каждого, в надежде услышать что-то утешительное: «Что нового?» – спрашивали, но ничего утешительного не было. Казалось, что не теплая и ласковая весна кругом, а глубокая, серая, хмурая осень надвигалась все больше и больше.

Еще зимой я получила разрешение в отпуск поехать к Оле. Отличаясь горячим характером, я готова была бросить все и ехать к ней, чтобы хоть чем-то помочь. Но могу ли я ей помочь – об этом я не думала. Чувствовала только, что хочу помочь, но как и чем не знала.

Кончился Великий пост, самое благоприятное время для покаяния и молитвы. Как хорошо бы припасть ко Христу и просить о помощи и прощении, но от печали уста сомкнулись – нет молитвы, душа молчит. Только могла иногда, закрывшись в своей комнате, долго смотреть на образ глазами, полными слез. Приходила в себя от вопля, вырывавшегося из груди: «Господи, помоги ей! Ведь скоро у меня отпуск! Если можно, удостой меня помочь! Но да будет воля Твоя!»

Так проходили дни, и Пасха не рассеяла этой тяготы.

За несколько дней до моего отпуска получили от Оли письмо из Плесецкой. Она у Клавдии Тимофеевны и ждет нового направления. Снова волнение – неужели не попаду к Оле? «Господи, – молилась я, – помоги мне, только помоги провести отпуск с пользой для самой себя и, если возможно, кому-нибудь еще принести какую-либо пользу. Так хотелось бы помочь Оле, но да будет воля Твоя».

Я оттягивала отпуск, насколько было возможно, а от Оли нового адреса не получали. Отпуск начался с 13 мая, 17-го было Вознесение, и в этот день я должна была уехать из Москвы и вернуться в тот же день. В тот день, когда уезжала, получили от Оли письмо, где она сообщала, что живет сейчас в Архангельске, имеет отдельную комнату и по делам службы бывает в городе. И написала, что если кто приедет, чтобы остановились у сестры Клавдии Тимофеевны. Я по горячности готова была отложить все дела и тотчас ехать к Оле, но нужно было повиноваться. Я задержалась и приехала в Москву 18-го в 3 часа дня, а вечером в 11 часов уже ехала к Оле. Почти двое суток в вагоне промчались быстро, я не могла ни о чем думать. Просто отдыхала от переживаний и волнений.

20-го рано утром мы подъезжали к Архангельску – в вагоне народу оставалось немного, и никто не знал точно, когда будет город. Поезд остановился, все говорили, что следующая остановка Архангельск. Я потихоньку стала укладывать вещи. Поезд стоял, все сидели на своих местах. Вдруг вошел проводник и говорит: «Что же вы сидите, поезд уже пустой, дальше не пойдет». Все заволновались, стали выходить из поезда, а я поскорее постаралась сложить вещи и последняя вышла из вагона.

Меня беспокоило, что запоздала. Таня Куприянова говорила, что важно быстрее выйти из поезда, чтобы попасть на первый пароход, который перевозит на ту сторону реки, где расположен город, потому что следующий пароход придет только через полчаса. Я нагрузилась вещами – два огромных узла через плечо, сверток и чемодан в руках, – вышла из вагона и пошла по направлению к пристани. Первый пароход «Москва» уже ушел, народ ожидал следующего. Но пароходов теперь было больше, и через 10 минут должен был прийти «Коммунар», на котором могли поместиться все.

Погода была свежая, с реки дул холодный ветер. За эти 10 минут я продрогла, но вот прибыл «Коммунар», и через 15 минут мы были в городе. Было около семи часов утра. Я поехала к сестре Клавдии Тимофеевны. В восьмом часу пришла к ее дому и не знала, стучать или нет. Набралась храбрости и постучала. Открыла дверь

женщина среднего роста, очень худая, взглянула на меня, и улыбка скользнула у нее на лице, как будто она меня узнала. Но вдруг лицо ее изменилось, стало грустное, и она сказала: «У нас такое горе – умерла моя дочь неожиданно, в один день», и слезы появились у нее на глазах. Я сразу попала в тяжелую обстановку.

В комнатах было грязно, не убрано. Несмотря на то, что было очень рано, народу толпилось много. То начинали говорить о своем горе, то старались позаботиться обо мне, то снова вспоминали об умершей только вчера. Танечке было 16 лет. Кончала школу. Перенесла на ногах грипп. Должно быть, от переутомления и гриппа произошло осложнение – кровоизлияние в мозг. Сейчас ее тело в больнице, на вскрытии.

Оля просила, если кто приедет, прислать с Колей, младшим сыном Софьи Тимофеевны, маленькую посылочку, и тогда она, как освободится, придет. И они радовались, что придет Оля и немного утешит их. Я сделала бутерброд с маслом и сыром, положила две свежие плюшки, утром купленные в вагоне-ресторане, положила цветочки, незабудки и ландыши, которые прислала Катя, и отдала все Коле. Коля ушел. Обстановка тяжелая. Никто не может опомниться от неожиданного горя – каждый старается успокоить другого и сам не выдерживает и начинает плакать. Постоянно приходит народ, снова рассказывают о случившемся, ахают, плачут. А я сижу, вижу их горе, но оно не касается глубин моей души. Иные мысли роятся в голове. С нетерпением жду встречи с Оленькой. Иногда эта обстановка действует так, что невольно сжимается сердце от жалости, а потом опять мысли переносятся к Оле. Приходит Коля и приносит обратно мой сверток и две открыточки – Лешину и Икину, – их отдали и сказали, что Оля поехала в Холмогорский район.

Опять препятствие – неужели не увижу ее? Я не могла усидеть на месте. Что делать? Нужно ехать дальше, но куда? Мне сказали, что у их родственницы там живет муж и можно узнать дорогу. Но мне не сиделось. Я решила, что ехать надо скорей, и стала укладывать уже разобранные вещи.

На мое счастье эта родственница пришла узнать о смерти Тани и все рассказала. Если ехать до Усть-Пинеги, то потом идти обратно восемь верст, а можно, не доезжая, выйти на маленькой пристани Ровдино и переехать реку. Так и решила. Пароход идет в час дня, сегодня уже не успею. «Коля билет возьмет, – сказали мне, – не ходи сама». Я понадеялась на Колю, а сама вместе со всеми пошла в больницу к Тане, нужно было ее одевать. Это был канун Николина дня. Дорогой вспомнила, что не повторила Коле название пристани, в суматохе только сунула ему деньги. Огорчилась, но билет можно взять завтра утром, подумала я и успокоилась.

Мы приближались к больнице. (Я шла с Клавдией Тимофеевной.) Мысли не могли удержаться на том, что происходило вокруг, – они были с Оленькой. За эти дни я кое-что узнала о том, какая она была, когда приехала в Архангельск.

Клавдия Тимофеевна живет на Плесецкой. В один прекрасный день вдруг появилась проездом Оля, зашла всего на несколько часов. На Шелексе ее вдруг сняли с работы и отпустили одну на Плесецкую. Там решили, что ее отпускают домой. На Плесецкой ее по старой специальности фельдшера направили в Архангельск. Она нервничала, не понимая, что означают эти перемены. В Архангельске на левом берегу, куда приходит поезд из Москвы, ей дали работу фельдшера. Поселили ее в отдельной комнате, и по делам службы она бывала в городе. Была несколько раз у Софьи Тимофеевны. Первое время приходила страшно измученная – сядет за стол, возьмется руками за голову и долго-долго сидит так или вдруг скажет: «Сотням людей давала советы, теперь не могу решить, что лучше для меня». Она была взволнована этими изменениями. Прошла здесь комиссию, получила третью категорию. Хотела пойти к психиатру, жалуясь на переутомленность, и постоянно что-то мешало в груди. Все это проносилось в голове, и было бесконечно жаль дорогую Оленьку. Казалось, побежала бы к ней, но сколько преград. Так хотелось, чтобы около нее был постоянно близкий для нее человек. И вдруг очнулась от всех этих мыслей. Мы приближались к больнице. Рядом со мной шла Клавдия Тимофеевна, вздыхала и по временам шептала: «Господи, помоги мне! Помоги мне не растеряться! Помоги мне взять себя в руки, не плакать, не рыдать при виде дорогой Тани».

Тело лежало в покойницкой. Я впервые попала в такую обстановку – поневоле пришлось пережить все, что окружало меня. Около дверей столпилось много народу; в больших сенях стоял гроб с покойником, убранный цветами и слегка прикрытый крышкой. Напротив здания – мастерская, где приготавливали гроб, обивая белой материей. Мы вошли в соседнюю комнату. Таня лежала спокойная, накрытая простыней, около нее сидела мать. Кругом на двух больших скамейках лежали трупы, все прикрытые простынями, виднелись ступни ног. У меня мурашки пробежали по коже; воздух был тяжелый, пахло дезинфекционными средствами. Я старалась смотреть только на Таню. Долго ждали, когда приведут в порядок гроб. Потом омыли тело, одели, положили в гроб и пошли домой.

На улице было очень холодно. Хотели поехать в церковь, но так все прозябли, что вернулись домой одеться потеплее. Я уезжала из Москвы в жару и духоту. Ничего лишнего старалась не брать, а потому пришлось одеть все, что было, – два платья, две пары чулок, вязаную жакетку и пальто. В церковь успели к концу всенощной. Я чувствовала, что нужно излить кому-то свою скорбь. Воспользовалась тем, что много было народу, отошла в сторону, встала на колени и выплакала Господу свое беспокойство. Просить о себе не могла – я просила, чтобы ради Оленьки можно было поскорее к ней попасть. «Но да будет воля Твоя, Господи!»

После всенощной отслужили панихиду по Тане и пошли домой. Коля был дома. Конечно, билета он не взял, потому что не знал названия пристани. Касса открывалась в 12 часов. В справочном бюро узнала, что пароход на Ровдино идет только в 8 часов вечера. Это поразило, как гром. Я не выдержала, не могла удержать досады и излила на Колю, мальчика 14 лет. Столько раз дома говорила себе, что нельзя надеяться на других. Нужно было вчера пойти самой, и могла бы уехать. Сегодня день святителя Николая, и такая неудача, могла бы сегодня же быть у Оленьки. Но по своему нерадению и халатности теряю дни отпуска. «Святитель Николай, неужели так нужно? Не для себя я это прошу. Почему все так сложно? Помоги мне принять все спокойно». В душе все перевернулось от нетерпения и досады на себя. В 3 часа будут продавать билеты на этот пароход. Мы вернулись домой, и я написала Кате письмо, полное негодования на себя. В час дня мы с Колей опять пошли на пристань, а оттуда должны были пойти в церковь. К этому времени должны были привезти туда Таню.

За билетами была большая очередь. Снова волнение. Касса открылась раньше, и билеты уже продавали. Мне достались плацкартные 3-го класса, 2-го уже не было. Отсюда пошли в церковь. Таня уже была там. Отслужили панихиду и вернулись домой. Попили чаю. Собрала вещи, и мы с Колей пошли на пристань. Народу было очень много, но с хлебом (у кого было очень много) не пускали. Много народу осталось, и на пароходе было не так тесно. Я выбрала нижнюю полочку поудобнее около окна и со сплошной стенкой. Много полок оставалось свободных. Взяли обед в столовой в пароходе – по 40 копеек – суп и каша пшенная, посыпанная сахаром, без масла. Но есть не могла, выпила чаю и легла спать. Плыли спокойно. Пароход шел плавно, не качало, а публика кругом была шумная: были и бутылочки, и песни, и гармошка, но все это под утро. Темно в это время не бывает, потому что начались белые ночи. Пароходишко был неважный – то дверь упала в воду, и пришлось возвращаться назад – ловить ее и ставить на место, то приставали к берегу, нагружали дрова и лишь в начале седьмого часа утра прибыли к деревне Ровдино, пристали к берегу, – не было ни пристани, ни баржи. Вышли с парохода, поднялись по крутому берегу вверх и пошли деревней. Нам повезло – оказалась попутчица на другой берег – крестьянка из той деревни, которая недалеко от совхоза, в котором была Оля.

У крестьянки была своя лодка, которая встречала ее вчера, а сегодня мы оказались без лодки – в деревне не было никого, кто мог бы перевезти: все были на работе. Мы вернулись к берегу уже втроем (меня провожал Коля, потому что было много вещей, и крестьянка). Пошли по берегу, где был перевоз. Вверху между холмами еще лежал снег. Мы сели на берегу. Крестьянка пыталась кричать, чтобы приехали за ней, но все безрезультатно.

Утро было солнечное, но холодное. Двина неспокойная, серая, бурливая, неприветливая, так и плескала волнами на берег, а ветер дул немилосердно. Я замерзла окончательно. Взяла одеяло, укуталась, собрала щепочек, дощечек, положила их на землю, чтобы сидеть не на голой земле. Поставила вещи стеной, чтобы они хоть немножко защищали от ветра, села, завернулась в одеяло и приготовилась сидеть до вечера, потому что лодки не было видно. Томительная тоска наполнила душу. Видно тот берег, виден и дом •с флагом, где нужно брать разрешение – все это недалеко, а в то же время не попадешь. У меня была служба святителю Николаю, я прочла вечерню и прочла акафист. Время тянулось медленно, день казался бесконечным. Крестьянка, сопровождавшая нас, спала, лежа на голой земле. Пришел мужчина, желающий переехать на тот берег, он тоже лег на землю и уснул. Глядя на них, и я свернулась клубочком и, согнувшись над своим чемоданом, незаметно для себя заснула.

Проспала с полчаса и, проснувшись, никак не могла понять, где нахожусь. Вспомнив свое путешествие, старалась молиться, но было трудно, приходилось сдерживать внутреннее нетерпение.

В 3 часа дня показалась лодка, которая собиралась плыть на тот берег. Люди были из того совхоза, в котором жила Оленька. Сразу все оживились, сели в лодку, но, прежде чем переправиться на тот берег, нужно было отвезти лодку вверх по течению, иначе отнесет течением далеко от того места, где нужно приставать. Трое вылезли из лодки, шли по берегу, таща ее за собой на канате, а мы, веслами опираясь на дно, помогали попасть на более глубокое место. Так прошло, наверное, с полчаса, а потом все уселись в лодку и переправились на тот берег. Мы с Колей пошли с крестьянкой, с которой встретились на том берегу. Оставили у нее вещи, попили чаю и пошли за разрешением. Место красивое: крутой высокий берег тянулся большими холмами далеко-далеко. Мы прошли два таких холма, и Коля остался, а я пошла одна. Нужно было пройти еще один холм, на котором стоял трехэтажный недостроенный дом, не покрытый крышей, а еще дальше в стороне большая палатка, покрытая брезентом. В овраге между холмами работали несколько человек.

По-видимому, еще в прошлом году все было покрыто лесом – на этих холмах недавно выкорчевали последние пни. Почва была неровная, вся какими-то кочками, а между кочками стояла вода. Я хотя была в галошах, но тут же галоши залило водой, хотя старалась переходить с кочки на кочку. Прошла почти половину этого холма, как пошел дождь, вмиг не осталось на мне ничего сухого. И вдруг пришла в голову мысль – пойду в приемный пункт и попрошу бинтика или ватки, но зачем? Что у меня болит? Разрежу руку или ногу – взяла ножницы и стала резать, но они такие тупые, что ничего не режут, а кругом люди ходят. Тогда стала прихрамывать и говорю, что стерла ногу, – где здесь медпункт? Мне показали – в новом доме. Пошла туда, вошла – комната в одно окно, около окна стол и кто-то у него сидел, а рядом стоял высокий мужчина. Я попросила бинтик, говоря, что стерла ногу. Они оба повернулись, но я не узнала никого. Тот, кто сидел, встал, и я увидела худое лицо, и большие темные глаза смотрели удивленно и прямо на меня. Я чувствовала, что это она, но она не узнавала меня. Я повторила просьбу, она сделала два шага вперед, и что-то дрогнуло в ее лице. Я невольно улыбнулась, но, вспомнив, что это нельзя, снова повторила свою просьбу. Она подошла и шепнула:

– Племянница.

Я сказала:

– Сестра.

– Сейчас же иди за разрешением. Если увидят, что здесь была, не дадут свидания, – и держит бинтик, а я отрезала от него клочок, – иди к начальнику.

Я пошла по коридору, опять по этой грязи через овраг и снова поднялась на другую гору к дому с флагом, где была контора и жило начальство. Для разрешения пришлось писать заявление, но я не вписала полностью имя, а только инициалы. Начальник был, хотя не очень симпатичный на вид, но нестрогий и говорил по- человечески. Показала паспорт, спросил, почему фамилия другая. Я сказала, что, конечно, другая, таким тоном, как будто не может быть никакого сомнения. Дал разрешение на два дня и сказал, что после продлит. Заявление с резолюцией нужно было передать охраннику, который находился в том самом доме, где и Оленька.

Он взял разрешение и сказал, чтобы шла в деревню и Оленька придет туда, в 7 часов кончит [работу] и в 8 придет.

Трудно было пройти мимо, не заглянув в комнату Оленьки. Очень хотелось сказать, что жду сегодня. Но ничего не поделаешь, пришлось идти мимо. Опять через эту болотистую поляну. Пришла в деревню, переоделись мы с Колей и пошли встречать Оленьку. Восемь часов, девять, половина десятого, а ее все нет. Душа моя изболелась. Томительно ждать. Тогда решила идти туда и узнать, в чем дело. Пошли опять вместе. Коля остался, а я прямо туда. Охранник, который стоял у дороги, пропустил, выслушав мое объяснение, а дальше у дома вдруг смотрю, идет Оленька, ее помощник и старший охранник. Оля всплеснула руками от неожиданности, а я испугалась, что напортила. Охранник строго закричал на меня, но, услышав объяснение, сказал: «Подумаешь, на один час опоздала, так она пришла». Оленька сказала: «Это моя сестра, – подожди там под горой, сейчас приду». Я ушла, волнуясь, что напортила и сейчас мне попадет.

Через пять минут смотрю, идет Оленька. Я подбежала к ней, прося прощения. Она сказала: «Ничего, – и добавила: – Знаете, я стала какая-то многострадальная». Это были ее первые слова: «Все, все расскажу». Тут подошел Коля. «Почему вдруг перевели сюда, не знаю, почему вызвали с Шелексы, вызвали как фельдшера, разве где-нибудь указывали на это. Узнайте это непременно. Не знала, отказываться совсем от этой специальности или нет, долго этим мучилась. И теперь, поймите, что там колония, а здесь лагерь. Там пробыла бы еще год и освободили бы».

Тут я не вытерпела: «Но в каком была бы виде через год?» «Да, это верно, – согласилась она. – Но все-таки не могу почувствовать, что так именно и надо. И чему вы радуетесь – не вижу никаких улучшений». – «Легкая работа, отдельная комната, могла ходить свободно по городу, вот что радовало нас. Какая-то туча сгущалась над нами, когда было все тяжелее и тяжелее. Покоя себе не находили, а тут какой-то просвет, вот и радуемся». – «Ну ладно, глас народа, глас Божий, приму, как вы, спокойно. Я совсем больна. Мы видели – как ты шла обратно, обернулась вдруг, посмотрела и опять пошла, – мы решили, что разрешения не дали. И я приняла это совсем спокойно, может, потом и пожалела бы, но не было сожаления, голова так устала. А потом, вот говорю с тобой, а у меня в груди что-то свое, и оно постоянно. Я не могу, когда делают что- нибудь медленно, всегда была быстрой, а теперь и хочу скорей, да не могу. Куда бы не пошли, иду всегда самой последней. Так хорошо понимаю Женю, она ведь хотела причащаться и не могла. И я почему-то не пошла к психиатру, когда была в Архангельске, как-то протянула, а теперь, может быть, и лучше было бы. Чувствуешь ли во мне все это?»

Но я совершенно искренне и откровенно сказала, что нет, совсем нет, за исключением, пожалуй, походки. Походка тяжелая – видно, что человек устал, но это, по-моему, исключительно усталость, не только физическая, но и моральная.

Мы дошли до дома. Хозяйка сварила уху из свежей рыбы. Пили чай, крепкий, сладкий, с черным хлебом с маслом и сыром. Ела она с удовольствием и все рассказывала о себе: «Если бы ты видела меня после гриппа, заплакала бы. До того была худа, что странно было видеть себя такой. А голодать пришлось по-настоящему, последний паек не успеешь убрать, как его уже нет».

Она рассказывала, а время шло. В начале двенадцатого стало темнеть, а в первом часу снова стало светло. Она говорила о себе, а я не перебивала, чувствовала, что ей нужно рассказать все. И только под утро она стала спрашивать обо всех понемножку, но нужно было поспать, хоть немного, – завтра к семи часам утра ей снова на работу.

Утром я приготовила хлеб с колбасой и сыром и дала с собой. Она была фельдшером, и в то время, когда все рабочие уходили на работу, она была свободна, поэтому сказала, что придет к двум часам и до пяти можем быть вместе. Разрешение дано на два дня, значит, этот день последний. Я сварила обед – уху, и еще осталась рыба, я ее пожарила и сварила молочный кисель. Немного поспала днем, а в два часа пришла Оленька и сказала, что нужно исповедаться. Поели, попили чаю и пошли гулять. Сидя на высоком берегу Двины на дощечках, старалась рассказать все, что накопилось за эти годы. Не готовилась нисколько, но все что наболело, вылилось в один момент. Время прошло незаметно, нужно было ей возвращаться на работу. Я пошла провожать, а потом зашла к начальнику взять разрешение на следующие дни. Начальник спросил, не соскучилась ли по Москве, но дал разрешение еще на два дня и по ошибке написал с 24-го, а на 24-е у меня было разрешение. Он подумал, написал до 27-го и сказал, что можно и 27-го. Я ушла с великой радостью на душе. 27-е был Троицын день. Мне хотелось поскорее поделиться радостью с Оленькой, потому что она накануне старалась меня успокоить, – если не дадут больше свиданий, чтобы я приняла спокойно.

В этот день она пришла очень поздно. У них было собрание, и ей объявили, что завтра будет на общих работах. Но все огородные работы были приостановлены из-за дождливой погоды и сырой почвы. Она порадовалась, что продлили свидание, и стала интересоваться всем...

На третий день Оленька пришла раньше с тяжелых работ, усталая. Я приготовила картофельный суп, пожарила картошки и сварила компот. Ела она с удовольствием. Сидим за столом, самовар стоит и всего вдоволь; она посмотрит и говорит: «Неужели я в лагере?» В этот вечер она читала все, что у меня было с собой. А я в это время старалась зачинить и подштопать все, что было, – ее непромокаемый плащ, куртку ватную – все требовало ремонта. Спали мы два-три часа, не больше. Я час спала днем, а Оленька работала, хотя в обеденный перерыв старалась съесть то, что я давала с собой, и ложилась спать. А в столовую за обедом не ходила.

На следующий вечер опять сварила суп, пожарила картошки и сварила на молоке манной каши. Но случилось несчастье – суп не вынула из печки, и он прокис – Оленька очень осторожно сказала об этом. Я чуть не расплакалась от досады, просила ее не есть больше, но она все съела. Вообще она была ласковая, мягкая и добрая, так что все жалобы, недоумения, недоразумения страшно было ей говорить. Скажешь, еще не получишь ответа и уже чувствуешь себя неправой – все это греховно, все это ничто. Ни одного упрека, ни малейшего раздражения не было в ней, несмотря на то что раньше была такая вспыльчивая. И когда нужно скорей и что-нибудь не ладится, я начинала волноваться, а она скажет тихо, спокойно: «Ничего, ничего», – и сразу в душе водворится мир.

Следующий день был канун Троицына дня. Мы поскорее пообедали и около десяти часов, взяв все необходимое, пошли гулять. Шел небольшой дождь. Хозяйка дала ватные полупальто, взяли плащ Оли и мой плед. Я в этот день по просьбе Оли набрала цветов: желтых бубенчиков, лиловеньких фиалочек, немного березки – все это взяла с собой. У меня была небольшая книжка – служба Троицыну дню, взяла иконку – святые Сергиево-Троицкой лавры держат образ Троицы, мой образок Феодоровской иконы Божией Матери и деревянный крестик. Мы прошли деревню, зашли на площадку. С одной стороны внизу протекала Двина, с другой, под таким же обрывом, – озеро. Мы подошли к краю обрыва у озера. На самом краю стояла большая пихта. Мы расстелили плащ, одеяло и сели, а на дереве в небольшом дупле поставили иконки, украсив их цветами. «Неужели я в лагере? – сказала Оленька, и мы начали службу. Мы пели потихоньку в два голоса. Вначале шел дождь, а потом перестал. Кругом все стихло, как будто замерло, только изредка слышался плеск весел, где-то плывет по озеру лодка, или откуда-то издалека, но очень ясно послышатся голоса людей. Тогда Оленька скажет: «Нас слышно, – помолчит немножко, добавит: – очень хочется петь», – и опять, прикрыв руками рот, поем в два голоса, то она вторым, а я первым, то наоборот.

Не было часослова, я на память не знала, а у Оли память стала хуже. Хотя и с запинками, но вспомнили шестопсалмие. Вечер был свежий, и холодно было сидеть. Всенощная была замечательная. Хотелось плакать и плакать о том, что утеряли мы богослужение, что не могли быть все вместе, что и Оленька не может быть со всеми. Но на душе было тихо и спокойно. Первый час читали по дороге к дому. Пришли, когда все уже спали. Был 12-й час. Мы выпили чаю и легли спать, чтобы рано утром прочесть вечерню. Встали часа в три. Все цветы поставили на столе, иконочки тоже. Сели за стол и начали вечерню. Я уже не пела. Оленька пела тихо, почти шепотом. Во время чтения молитв встали на колени, держа цветы в руках. Во время третьей молитвы вдруг скрипнула дверь. Мы встали, я заволновалась. Оленька шептала: «Ничего, ничего». В комнату вошла молодая хозяйка, с которой мы переезжали реку, порылась в шкафу и сказала, что у мужа в грудь что-то вступило. Оленька пошла, посмотрела его и скоро вернулась. Мы снова встали на колени и уже спокойно окончили вечерню, но у меня остановились часы, и мы не знали, сколько времени. Те дни Оленька ходила к первому звонку, а тут мы еще дома, а звонок прозвонил. Поволновались немножко и быстро пошли к совхозу.

Первый звонок в шесть часов, а в семь часов начало работы. В этот вечер Оленьку не сразу отпустили, не было на заявлении написано включительно [по] 27-е, и пришлось ходить к старшему охраннику. Потом все-таки отпустили.

Я не думала, что это был последний день с Оленькой. Мне казалось, что я осталась бы вместе с ней, не тянуло ни домой, ни к родным. Неудобства внешних условий жизни казались ничтожными. Я выстирала Оленьке носки, подштопала их, сшила три носовых платка, полотенце из тех клочков, которые захватила с собой. Оленька легла спать в двенадцать часов, а я все шила. Жаль было ее будить, но в 2 часа 30 минут разбудила. Она стала писать, а я прилегла ненадолго. Потом она меня разбудила, я приготовила ей поесть, приготовила все, что она должна была захватить с собой. Накануне я старалась приготовить всего побольше – сварила манной каши и из сухого белого хлеба сделала пудинг на молоке с яйцами, а оставшийся белый хлеб размочила в молоке и слегка пожарила, а потом сварила остатки компота. Половину каши у меня поела молодая хозяйка или ребятишки, так было обидно. Оле ничего не сказала, но всего Оленька не съела: остались и пудинг и компот. Его я перелила в банку и отдала ей с собой. А Оленька все писала и писала. Часы стояли, и времени мы не знали. Мне жалко было отпускать Оленьку, и я не могла ее торопить, но по людям, которые уже подымались кругом, видно было, что пора.

Я еще раньше написала свою исповедь (трудно о себе говорить), записала для памяти, что еще не успела спросить, но как могу отдать, когда эти крохи, что она пишет, так много доставят радости тем, кто не имел такого счастья, как я. Как могу оторвать ее от этого? Может быть, дорогой? Но дорогой некогда. Чувствовалось, что мы придем позже, чем всегда, а потом были всякие последние поручения. Она просила меня повидать Евфросинию Николаевну, дав ей телеграмму (она жила с детьми на полпути к Москве по этой же дороге). Просила дать ей телеграмму, чтобы она пришла к станции, когда буду проезжать мимо. Счастливица, говорила она мне, и я согласилась и говорила, что сейчас я счастливее всех. «Как будто кусочек Маросейки побывал у меня», – говорила она. А мы все шли, и до совхоза было уже недалеко. Вдруг звонок. Навстречу шли люди и сказали, что это был второй звонок. Оленька последний раз попрощалась со мной, поцеловала в голову. У меня только вопль вырвался из груди, но я не заплакала – волновалась, что она опаздывает. Она взяла у меня все, что я несла для нее, и пошла одна. Я медленно двигалась за ней. Поднявшись в гору, она еще раз оглянулась и скрылась среди деревьев, я осталась одна.

И тут я почувствовала, что больше ее не увижу. Я не могла сдержать слез, не плакала, а рыдала. Прислонившись к дереву, я не могла оторвать глаз от того места, где скрылась Оленька. Немного погодя кто-то промелькнул. По походке показалось – она. Я побежала вверх в гору с той стороны, где не было охраны, но там никого не было. Я чувствовала, что нужно уходить, сегодня была попутчица на Усть-Пинегу. Оленька посоветовала мне идти с ней, а не переезжать на ту сторону. Я последний раз осмотрела все кругом, последний раз прошла по той дорожке, по которой мы с ней ходили. Рыдала всю дорогу, не стесняясь. Народу никого не было, я и дала волю слезам. Мне хотелось упасть и плакать, кричать, чтобы она вернулась. Но это было невозможно. Я взяла себя в руки и пошла в деревню. Собрала вещи, рассчиталась с хозяйкой, оставила ей денег на молоко и картофель для Оленьки, зашла за моей попутчицей, и мы пошли на пристань за восемь верст вверх по Двине. Еще раз прошли мимо совхоза. Я последний раз взглянула. Оленьки не было видно. Далеко дымились костры – там, наверное, корчевали они пни. Мы спустились вниз к реке и пошли берегом около самой воды. Дорога была всякая, вода недавно отошла от берега, и песок был рыхлый, местами глина, и если встанешь, проваливается.

Местами кустарники и срубленные деревья загораживали нам дорогу. Но мне не хотелось смотреть ни на что. Мои мысли были с Оленькой. Мне хотелось плакать, но плакать было нельзя. Шли довольно быстро, только местами кустарники и деревья мешали нам. Не доходя двух верст до пристани, шагов 50 пришлось идти вдоль реки по плотам, потому что впадала какая-то речонка – неширокая, но глубокая, а моста никакого. Плоты вдоль реки приготовлены для сплава. Хорошо, что шла с попутчицей, – она впереди, а я за ней. Встанет на бревно, а оно не привязано к другим и опускается. Было очень страшно, но по молитвам Оленьки мы благополучно дошли до пристани.

Приехав в Архангельск, я дала телеграмму Евфросинии Николаевне и вечером уехала домой.


Источник: «Друг друга тяготы носите...» : Жизнь и пастырский подвиг священномученика Сергия Мечёва : в 2 кн. / сост. А.Ф. Грушина. - Москва : Православный Свято-Тихоновский гуманитарный ун-т, 2012. / Кн. 1. Жизнеописание. Воспоминания. – 548 с. ISBN 9785-7429-0424-3.

Комментарии для сайта Cackle