Азбука веры Православная библиотека протоиерей Сергий Булгаков О первохристианстве. (О том, что было в нем и чего не было. - Опыт характеристики)

О первохристианстве. (О том, что было в нем и чего не было. – Опыт характеристики)

Источник

Содержание

1. Об историческом изучении христианства. – Задача очерка 2. Характеристика духовного состояния античного мира 3. Вступление христианства в мир. – Историческая безоружность первых его проповедников. – Сила их проповеди 4. Значение эсхатологии в первохристианстве 5. Первохристианство и языческий «мир» 6. Первохристианство и государство 7. Первохристианство и социальный вопрос, его отношение к рабству 8. Первохристианство и догматы 9. Первохристианство в отношении к иерархии и культу 10. Христианство и нравственность. – Радость в первохристианстве 11. Первохристианство и мученичество 12. В чем тайна первохристианства? 13. Первохристианство и аскетизм 14. Нормативное значение первохристианства  

 

Читано (с сокращениями) в заседании Московского Религиозно-философского общества памяти В.С. Соловьева 31 октября 1908 года

1. Об историческом изучении христианства. – Задача очерка

С любовью и почтительной пытливостью останавливается мысль на первых временах христианства. У его исторической колыбели стоит длинная, все увеличивающаяся вереница ученых и мыслителей, приносящих сюда плод своего труда, вдумчивости, наблюдательности. Стремятся запечатлеть в памяти все даже мельчайшие черты, которые только можно установить относительно истории первохристианства. Изощряются до виртуозности методы изучения. Хотят, насколько можно, узнать и описать каждый камень священной земли, в подробностях изучить ее историческую топографию, изследуя для этого и тот мир, который простирался за ее границами, окружал ее. Наш рационалистический и неверующий век в лице наиболее рационалистически настроенной западной, преимущественно немецкой исторической науки, воздвигает и отчасти уже воздвиг массивный памятник своего благочестия, своей любви к христианству, показанной не словом, а делом. Отрадно думать, что эта историческая работа, привлекающая к себе первоклассные научные силы, находится на полном ходу, и именно теперь, последние годы нашего 10-летя, по-видимому, становится еще плодотворнее, приобретает еще больший размах. Классическая филология и эпиграфика, история и археология, история религий и ориенталистская лингвистика в дружном сотрудничестве содействуют пролитию нового света на историческую обстановку первохристианства. В новейшее время совершающиеся в Египте раскопки принесли на обрывках папируса, на черепках, на металле и камне новые материалы, ждущие еще полнейшей разработки, уже давшей некоторые ценные результаты1. Изучением восточных религий, так yспешно развивающимся именно в последнее время и ставящим ряд новых вопросов о взаимоотношении иудаизма и христианства, и таинственного Востока, из которого халдеи-звездочеты пришли поклониться Божественному Младенцу, дается еще новое освещение того же вопроса. В результате историческая эпоха первохристианства, при всей скудости и отрывочности материалов, недостаточности прямых источников, принимает все более конкретные очертания, приближается к нашему глазу из. туманной дали исторической перспективы и схематической стилизации. Если мало нового можно узнать о самом первохристианстве сверх того, что мы имеем в новозаветных книгах и скудных памятниках древне-христианской письменности и что можно почерпнуть из их всестороннего изучения (хотя и здесь последние десятилетия могут похвалиться некоторыми находками), зато становится понятнее та историческая среда, в которой родилось и развивалось первохристианство, создается богатый исторический фон, на котором заново выступают отдельные черты нам уже известной картины. Я знаю, что в некоторых кругах существует недоверие к этой исторической работе, якобы в виду разрушительности для веры ее результатов, повод к такому опасению подают мнения многих ее представителей (хотя и в этом отношении нельзя не отметить за последнее время некоторого, хотя и медленного, поворота среди представителей критического направления и притом обусловленного самим развитием науки возвращения к церковной традиции. Я не разделяю этого отношения к историческому изследованию, насколько оно остается в границах строгой науки2. Конечно, чтобы без смущения для веры относиться к некоторым результатам этого изследования, нужно раз и навсегда отказаться от того воззрения, по которому весь внехристианский мир обречен на одну лишь тьму заблуждений и вся его история есть безсмысленное блуждание в ней. Для христианства, как религии богочеловеческой, естественная, человеческая сторона религиозного развития, а следовательно и исторические его пути никоим образом не должны быть игнорируемы. Христос пришел, когда «исполнились времена и сроки, когда для этого достаточно созрело историческое человечество. И, если находить черты сходства и влияния между библейскими учениями и, например, вавилонскими верованиями или, например, ищут связи между отдельными чертами иудейской, а затем и христианской апокалиптики с религиями Ирана и Вавилона, то такое сродство, это существование точек соприкосновения между христианством и «язычеством!, даже если бы оно было окончательно доказано, вовсе не подрывает религиозного значения библейского повествования и даже его «боговдохновенности», а свидетельствует лишь о том, что отдельные стороны или черты истины, соединенные, однако, обыкновенно со многими заблуждениями и извращениями, можно находить и в «естественных» религиях. Очевидно, такого рода научные открытия, поскольку они могут считаться твердоустановленными и строго проверенными, а не являются плодом поспешных и легкомысленных обобщений, подсказанных неверием, должны побудить к расширению и некоторому видоизменению наших старых представлений о религиозном пути человечества; религиозная философия истории должна уяснить значение естественного откровения, но для того, чтобы не считать их опасными для основ веры, нужно твердо помнить и самим ученым, и широкой публике о границах историзма. Историческое изследование совершенно некомпетентно дать решающий ответ о высших религиозных ценностях, составляющих содержание догматов веры. Ибо последние истины и основы веры стоят – выше или ниже, – но, во всяком случае, вне научного доказательства, а, следовательно, и исторического изследования. Ведь, например, доказывать, что Христос – Богочеловек нельзя, это может раскрыть только личный религиозный опыт, непосредственная интуиция, ибо не «плоть и кровь» открывают это по слову самого Господа исповедовавшему Его Петру. Уверование есть свободный, поистине чудесный акт, как новое рождение. А то, чего нельзя научно доказывать, нельзя и опровергать научно. И если историческая («ричлианская») школа в Германии в настоящее время отрицает Богочеловечество Христа, то не по научно-историческим, а по религиозным основаниям, вследствие своего совершенно особого понимания христианства и стоящего с ним в связи религиозного опыта. Эти границы историзма у лучших представителей исторической науки сознаются, можно сказать, чем дальше, тем отчетливее. И наиболее добросовестные и тонкие из современных историков, чувствуя эти границы, иногда и в самом научном изследовании признают недостаточность сил естественного объяснения. Верные научному долгу, они стремятся довести естественно-научное объяснение до конца, но не уклоняются признать, где оно неприложимо. В этом смысле у лучших представителей исторической науки вы встретите не раз заявление, что, хотя причины распространения первохристианства и могут быть усматриваемы в разных естественных фактах, то все же зарождение его остается загадочным и чудесным3.

Благодаря особенностями предмета, в истории христианства личная вера, личная религия, личная интуиция имеют первостепенное значение, ибо ведь в совершенно разном свете представляется вся история возникновения первохристианства для уверовавших во Христа или для неверующих в Него, но верующих только в Его Отца (современная немецкая школа ричлианского богословия), или совсем неверующих ни в Сына, ни в Отца. Этим объясняется, между прочим, поразительная религиозная слепота неверующих изследователей, которые находить возможным объяснять христианство без Христа, вообще помимо всякого влияния религиозных индивидуальностей, из каких-дибо естественных, стихийных, например, экономических факторов; это подобно тому, как если бы кто-либо стал писать историю музыки не только не понимая, но питая отвращение к музыке. Понятно, какой истории можно ожидать от такого изследователя. Здесь надлежит вспомнить прекрасные слова профессора Зона. То, что он говорит к юристам, применимо ко всем изследователям:

«Новый мир окружает юриста, мир христианской жизни по вере, мир, в котором он не в состоянии видеть что-либо глазами юриста и схватить что-либо руками юриста. Сними твою обувь, потому что почва, на которой ты стоишь, земля святая! Христианство вошло в мир сверхземное, сверхмирное. Ты никогда не поймешь этого, если сам не испил из чудесной чаши, содержимое которой утоляет жажду души. Испей, и ты не возжаждешь во веки. Испей, и ты откроешь новый мир, невидимый тобою дотоле никогда, мир духовного, покрывающий, как сводом, обливающий лучами света мир земного »4.

В основу характеристики первохристианства (Urchristentum), эпохи, охватывающей так называемый апостольский и послеапостолъский век, т.е. простирающейся приблизительно до средины II в., я полагаю не те черты его, по поводу которых ведется спор и разделяются мнения различных изследователей или различных вероисповеданий, но то, что составляет, насколько я умею судить, незыблемо установленные исторические факты, против которых сейчас не будет спорить ни историк, ни богослов. Само собой разумеется, что для того, чтобы найти такие общие черты, ощутить такие спорные точки, надо, во-первых, ограничиться немногими и суммарными штрихами, во-вторых, взять широкую историческую перспективу, при которой бы сливалось все детальное, но зато выделялось бы резкое и основное5.

Современный человек со своими вопросами и муками, тревогами и заботами стремится душою к святыне первохристианства, когда Господь быль столь близок, когда было столь обильно излияние даров Св. Духа, когда жили и учили св. апостолы, когда проливали свою кровь св. мученики, когда складывались основы церковного устройства и учения. Он стремится сюда со своими болями и своими муками, в надежде получить ответ на свои теперешние запросы. И многие верят, что там, в обетованной земле, найдут они свой золотой век, разрешение своих вопросов и успокоение от теперешних своих тревог. Первохристианство имеет для всего христианства и особенно для современного значение образца, примера, нормы, а вместе оно есть и то зерно, из которого развивается историческое растение. Чему же мы можем в настоящее время учиться от первохристианства, в чем оно еще может служить для нас образцом, а в чем, наоборот, не может? На какие запросы души найдет современный человек в нем руководящую норму, а на какие совсем не найдет? Или: что было и чего не было в первохристиансгве?

2. Характеристика духовного состояния античного мира

Одним из важнейших приобретений новейшего исторического изследования6 является то, что мы имеем теперь гораздо более полную, яркую и точную картину духовного состояния мира, в котором родилось христианство, того бродильного чана, в который была брошена его новая закваска. Теперь уже нельзя удовольствоваться упрощенным и тенденциозным изображением античного мира около Р. Хр., как изжившего свои силы, исчерпавшего своя потенции и разрушавшегося .вследствие своей гнилости. Уменьшать силы побежденного противника – ибо древний мир был все-таки побежден новой верой – вовсе не значит возвеличивать победителя, особенно если это покупается ценой исторической правды, и нельзя не быть признательным новейшим филологам и историкам за то, что их трудами древний мир принимает все более живые и значительные, отнюдь не мертвые черты. Нельзя отрицать, что в духовном отношении эта высококультурная эпоха, подобно теперешней, не отличается уже первоначальной свежестью, черты утомления и декаданса, эпигонства и уныния явственно лежат на ней, хотя это и прпложимо главным образом к высшим культурным классам, жившим своей особой, и, по-видимому, еще более чем теперь обособленной жизнью, но уже менее приложимо к тем средним и низшим классам, среди которых главным образом развивалось вначале христианство. Культура этой эпохи отличалась весьма высоким уровнем во всех важнейших областях. Правда, это была уже культура, так сказать, второго сорта, не эллинская, но эллинистическая, обладавшая уже не языком Платона и Демосфена, но значительно измененным диалектом, так называемым всеобщим, койне на котором написаны и книги Нового Завета. Зато эта койне была языком не маленького греческого государства, но всего культурного мира, спаянного Александром Македонским и снова перепаянного римскими императорами. На протяжении всего тогдашнего мира (ойкумене) был общепризнанным и общеизвестным этот язык, также как действовала одна власть, одни законы; прежние границы обособленности, партикуляризма были разрушены, и многие народы поглощены единым государством. Это внешнее объединение, улучшенные пути сообщения и пр., конечно, весьма облегчали проповедь христианства. (Сохранилась надпись на могиле одного фригийского купца, совершившего 72 раза путешествие в Рим, – явный знак, насколько были обезпечены внутренние сношения). Твердая политика императорской власти в лице Августа положила начале более спокойному и обеспеченному положению провинций, особенно монархично потому настроенных и ожививших по этому поводу старые свои воспоминания о религиозном обожании восточных деспотов, чтобы применить это к культу римских императоров7. Август, как известно, впервые называется богом и спасителем (Σωτήρ) на одной из надписей в М. Асии. Культура древнего мира тогда не достигла еще полного упадка и не сказала еще своего последнего слова, напротив, была богата творческими силами. В литературном отношении эта эпоха может назвать целый ряд выдающихся мастеров поэзии и прозы (Цезарь и Гораций, Вергилий и Тацит и др.). Литературность вообще отличает эту эпоху, создавшую и свои новые формы (между прочим философскую диатрибу); с царствования Becпасиана наступает пора, называемая теперь второй софистикой (Вендланд). Красноречие ценилось весьма высоко и ему учили в школах так же, как и риторике. «Писатель» и «оратор» было едва ли не столь же почетным званием (среди культурных кругов), как и теперь. Философия этого времени занималась вопросами преимущественно нравственно-практического характера и, наряду с легкомысленным скептицизмом и боевым атеизмом одних, порождала возвышенные религиозные настроения у других. В стоицизме мы имеем неизгладимый памятник величия духа античного человека; писания Эпиктета или М. Аврелия, Плутарха или Сенеки производят впечатление и теперь и поражают иногда своим приближением к христианской морали, признанным и отмеченным и христианскими писателями и выражавшимся иногда в прямых позаимствованиях у них. Стоицизмом выработан идеал философского праведника, аскета-служителя истины, и, несомненно, углубляя нравственное сознание, стоицизм подготовлял успехи христианства. Своей проповедью всеобщей гуманности и братства он содействовал смягчению рабства. Вместе с тем в нем обострялся и без того напряженный индивидуализм, и сосредоточивался интерес на проблеме личного я, занимавшей в то время наилучшее умы с неотразимой силой. Хотя не мало материала имеется у историков для характеристики глубокого нравственного упадка императорской эпохи и нравственных ее извращений (о чем свидетельствует в послании к римлянам и ап. Павел), однако, этой характеристике нельзя не сделать и ряда ограничений. Уже самая наличность среди римского общества столь высоких нравственных учений и основанных на них нравственных суждений и оценок заставляет считать нравственное состояние античного мира все-таки не столь безнадежным.

В это время можно встретить (например, у Сенеки) и разсуждения о вреде многознания и о безсилии науки ответить на конечные вопросы, напоминающие теперешние разговоры о банкротстве науки. Нельзя сказать, чтобы это время не знало и науки уже в виде точного, эмансипировавшегося от философии знания. В эллинистическую эпоху (в III веке до Р. Хр. в Александрии) именно точные науки достигают небывалого усовершенствования своих методов. Математика и астрономия, география, механика, оптика, медицина получают особое развитие, хотя ближе к христианской эре самостоятельное научное творчество уже ослабевает (Wendland, 26–7). О том, что мощь греческой мысли еще не была исчерпана, лучше всего свидетельствует школа неоплатонизма, достойно венчающая собой развитие греческой философии уже спустя два века после Р. Хр. Отличительной чертой настроения и мысли лучших людей этого времени было религиозное безпокойство и искание Бога. Сама философия по характеру своих проблем все более становится богословием, причем религиозная философия тогда, как и теперь, нередко оказывалась суррогатом религии. Жажда откровения, реального переживания Божества, вместо философствования о Нем, широко разливается в обществе.

Этому содействовало и состояние религии этого времени. Собственная религия Греции и Рима в значительной степени разложилась. Первоначальный политеизм под влиянием философии понемногу перерождается в монотеизм, причем боги получают символическое, аллегорическое истолкование. Наплыв культов из всех стран, вошедших в составь империи, стирает индивидуальность старых национальных богов и нивелирует их в абстрактные образы, а вместе порождает небывалый в истории религиозный синкретизм. Восточные религии и культы с их таинственными, эксцентричными, оргиастическими особенностями оказывали сильнейшее влияние: Египет (Серапис и Изида, и Анубис), Сирия (Адонис), Фригия (Кибела), Вавилон и Персия (культ Митры), передали римскому государству своих богов и свои культы. Они вели за собой свою магию, астрологию, волшебство, кудесничество8. К этому нужно присоединить еще оживление мистических течений в эллинистической религии; орфики с их таинствами, орден пифагорейцев, культ Диониса9, все это стремилось разрушить преграду между человеком и миром трансцендентным, во всем выражалась жажда откровения, спасения, искупления. В этом смысле мир готов был встретить Провозвестника вечной, безсмертной жизни, принять Искупителя.

Заслуживаете замечания, что в это же время сказал свое последнее слово культ человекобожества в виде культа императоров. Этот последний, который следует разсматривать в связи со всем воззрением древности на возможность обожествления человека, обобщает собой и резюмирует то, что разрозненно и намеками выражалось ранее. Организованное и живущее государственной и культурней жизнью человечество и государство как организация этой жизни, олицетворенное в кесарях и, раньше всего, «спасителе» Августе, – вот божество, пред которым, преклонились и принесли жертву и философ, и простец, и набожный язычник, и скептик. Императорский культ есть купол, увенчавший античный мир.

Итак, древний мир в эпоху появления христианства, хотя и был болен, но еще не собирался тотчас умирать. Напротив, многое из того, что современный человек любит и ценит в своей культуре, – литературу, философию, науку, искусство, политику, он найдет и здесь. В античной истории имеются многие основные элементы нашей теперешней культуры (кроме развития точного знания и прикладной науки и основанной на них индустрии, а, следовательно, и связанного с ней нашего социализма).

Христианство стоить перед «миром» и культурой уже с самого начала. Христианство вступило в мир в пору, когда он находился в культурном своем зените, причем античная культура стояла на плечах древнейших погибших культур Вавилона и Египта. Как же оно вступило, к чему прилепилось, на что оперлось, как самоопределилось?

3. Вступление христианства в мир. – Историческая безоружность первых его проповедников. – Сила их проповеди

Христианство вступило в мир неземными путями. Оно не воспользовалось какими-либо средствами, взятыми из исторически сложившейся среды, оно явилось как совершенно новая и особая сила, внекультурная и внеисторическая, отрицающая кривые и ломаные исторические пути. Оно обращалось не к исторической оболочке человека и даже не к разуму, но к его сердцу, брало его волю, зажигало в нем новую жизнь. Слова ап. Павла о своей проповеди, что она совершается «не в убедительных словах премудрости человеческой, но в явлении духа и силы», могут служить характеристикой всей первохристианской миссии. На проповедь вышли не философы, на манер тех стоиков, которые в это время бродили с философским учением, не ученые (один только Павел был затронут раввинской наукой, но и это не было вовсе эллинской мудростью века) и не литераторы, которые ценились так высоко в этот литературный век. Нужно ли говорить много о не литературности христианства, когда известно, что апостолы были люди «некнижные и малограмотные» (как называются в Деян. Ап. апостолы Петр и Иоанн – «ἀγράμματοι ϰαί ίδιώται»), едва ли все они умели читать, эти провинциалы, выросшие в отдаленном уголке Римской империи – Палестине, которая, хотя и не была закрыта для эллинистических влияний, но все же сохранила свой особый теократический склад и среди тогдашней культуры. Около столетия прошло, прежде чем появились первые писатели в христианстве10. Священные книги Нового Завета появились тоже далеко не сразу11. Первое христианское поколение довольствовалось устным преданием, разсказами о жизни и учении Спасителя от Его апостолов. Наши канонические Евангелия возникли вовсе не как литературные произведения, но как учительные чтения для религиозного назидания. Большинство апостольских посланий первоначально тоже были частными письмами к различным общинам, лишь позднее получившим значение общецерковного достояния. Самые ранние памятники христианской письменности относятся уже ко второму веку, и надо видеть, как далеки они по своему содержанию и форме от чисто литературных произведений этого же времени, как просты, непритязательны, детски-чисты, но и детски-наивны эти писания, совершенно чуждые отношения к вопросам культуры, истории, занятые только вопросами веры и религиозного поучения. На фоне этой скромной и по количеству, и по качеству письменности еще резче выступает чудо четвероевангелия, с отразившимся в нем Ликом Христа, этим нерукотворным образом в слове, и та критика, которая пытается объяснить Евангелие без Христа, должна безсильно остановиться перед этим фактом. Образа Христа сочинить нельзя, это выше сил человеческих и уж тем более нельзя приписать этого столь скромным сочинителям, каковы были авторы новозаветных книг12. Позднее, когда христианство в лице апологетов начинает пользоваться для своей проповеди, кроме своего непосредственного воздействия на душу, еще и средствами человеческого научения, апеллировать к разуму, опираться на философию, оно заимствует эти средства из школы языческой философии, у стоицизма и платонизма, словом, берет их из окружающей, историей созданной культуры и постольку теряет свою внеисторическую самобытность, вступает в историю. ИI посмотрите, как слаба, бледна, нередко противоречива эта защита в век апологетов, вплоть до Оригена. Если бы можно было думать, что сила первохристианства заключается именно в этой философской его оправе, то можно было бы бояться, что дело его проиграно и что ему не выдержать боя с языческой философией, на которую притом оно и опирается. Читая апологетов, невольно вспоминаешь характеристику христианской проповеди у ап. Павла о том, что «сокровище сие носим в глиняных сосудах, чтобы преизбыточная сила была приписываема Богу, а не нам» (2Кор. 4:7). Наконец, и преобладающий контингент первых христиан вербовался, как можно заключить из апостольских посланий и других источников, главным образом из средних и низших необразованных классов13, лица богатые и образованные составляли меньшинство, а те языческие философы, которые теоретически как будто ближе других стояли к христианству (стоики, платоники), сначала просто его не замечали, а позднее относились к нему скорее враждебно и верили пустым и глупым басням, распространяемым о христианах. Христианство по всему своему естественному человеческому оборудованию было безсильно и безпомощно. Оно бросило вызов всему миру, пренебрегая всеми человеческими средствами и обращаясь непосредственно к сердцу с безумной, чудовищной, парадоксальной проповедью о Христе распятом и Воскресшем. Принять такого Мессию и Спасителя мира было одинаково трудно и отвратительно и иудеям, ожидавшим Meccию, но не такого, и язычникам, у которых предубеждения со стороны эстетики и философии, и национальности, и ходячей морали противились признанию в Распятом еврее Спасителя мира. Поверить во Христа было тогда так же трудно, а, если хотите, и так же легко, как и теперь, ибо слово о кресте и предлагалось, и принималось – тогда и теперь – не разсудком и не разумом, которому остается только признать совершившиеся уже факт этого принятая и так или иначе его осмыслить и оправдать, но каким-то таинственным, внутренним переживанием – неизъяснимым, ибо иррациональным, точнее, сверхрациональным, как новое рождение, как жизнь, как смерть, как любовь. Этот исключительный таинственный характер зарождения веры и это положение проповедников Христа относительно мира с его человеческой мудростью и человеческими оценками получило безсмертную, боговдохновенную характеристику в словах ап. Павла, которые Церковь читает в один из величайших моментов своего богослужебного круга на вечерне великой пятницы, когда молящееся стоят как бы перед голгофским крестом с бездыханным телом Божественного Страдальца. Вот этот торжествующий гимн победы над миром, который всегда будет находить отклик в сердцах верующих. Смотря на скромную общину, плод его проповеди в Коринфе, одном из центров тогдашнего просвещения, апостол говорит: «Христос послал меня... благовествовать не в премудрости слова, чтобы не упразднить креста Христова. Ибо слово о кресте для погибающих юродство есть, а для нас спасаемых – сила Божия. Ибо написано: погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну (Ис. 29:14). Где мудрец? Где книжник? Где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие (Ис. 33:18). Ибо, когда мир своей мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих. Ибо и иудеи требуют чуда, и Эллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Эллинов безумие, для самих же призванных, Иудеев же и Эллинов, Христа, Божию силу и Божию премудрость, потому что немудрое Божие премудрее человеков и немощное Божие сильнее человеков. Посмотрите, братие, кто вы призванные: немного из вас мудрых по плоти, немного сильных, немного благородных. Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное, и ничего незначащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, для того, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом» (1Кор. 1:17–29).

Может ли быть сделан вызов веры миру более решительный, нежели в этих словах? И после этих слов нужно ли ставить обычный теперь вопрос: как же относился ап. Павел к окружавшей его культуре, к науке, к искусству? Да никак. Достаточно только поставить этот вопрос, чтобы почувствовать, что он направлен не по адресу и что на него не может быть ответа14. Ап. Павел, а с ним и все первое христианство в религиозной основе своей стоить вне мира, вне истории, а, стало быть, и культуры. Эту его основную черту устанавливает не только непосредственное религиозное чутье, но и современная историческая наука15. Оно было исключительно и, по мнению иных, односторонне религиозно. Оно учило и интересовалось отношением не к миру, но к Богу (и лишь в Боге к миру), учило спасаться от «лежащего во зле мира» в Боге. Ап. Павел, как известно, говорил о себе, что он желает «разрешиться, чтобы быть со Христом, и только любовь и забота о пастве своей заставляет его ценить жизнь. При этой религиозной полноте, при такой реальности богообщения, заставившей однажды апостола сказать о себе, что он «не сам живет, но живет в нем Христос», скучны казались все песни земли в сравнении с этой звеневшей в душе музыкой сфер небесных. Стена между миром здешним и потусторонним была, хотя ненадолго, устранена, лестница между землей и небом, наконец, возстановлена. Для того, чтобы завоевать душу, нужно было не убедить, а лишь приобщить ее к этой благодатной жизни, не доказывать, а показывать христианство, ибо «Царствие Божие не в слове, а силе» (1Кор. 4:17). (К сожалению, мы утратили теперь эту силу и оставили себе одни только слова, оттого и мертвенность, и безжизненность современной проповеди.) Земная жизнь разсматривалась и ценилась только по отношению к «будущему веку» и сама не возбуждала самостоятельного интереса. Ее нужно было пройти, но лишь потому, что без этого нельзя было обойтись.

4. Значение эсхатологии в первохристианстве

И притом первохристиане и не верили в прочность и продолжительность этого мира, напротив, они ждали скорого, почти немедленного его конца. Вся новейшая историческая наука единогласно подтверждает исключительное значение эсхатологии (учения о конце мира) в настроении первохристианства16. Следы этого убеждения, что «конец близко» и «преходит образ мира сего», разсеяны и в Евангелиях, и в апостольских посланиях, и во всей первохристианской письменности, и то, что мы теперь, в XX веке, истолковываем в более широком смысле внутренней необходимости конца истории, медленно созревающей, тогда понималось в смысле непосредственной его близости. Вспомните, что ап. Павлу приходилось успокаивать солунян, побросавших свои занятия в ожидании второго пришествия. В Монтанистической ереси17 половины II века, в эпоху, когда эсхатологические чаяния начинали вообще уже значительно бледнеть, в преувеличенном и отчасти окарикатуренном виде отразились эти настроения: пророк Монтан с пророчицами Приской и Максимиллой ведут толпу своих последователей в пустыню навстречу грядущему Христу. Как видите, адвентисты, делавшие своей специальностью определение времен и сроков второго пришествия, отнюдь не новость в истории христианства, напротив, почти каждая значительная страница христианской истории имеет его представителей (достаточно вспомнить хотя анабаптистов, индепендентов, квинтомонархистов и т. д.). Не нужно забывать здесь и влияние исторической среды, в которой выросло первохристианство, – апокалиптических настроений иудейства. Новейшими изследованиями о религии евреев в новозаветную эпоху18 с особенной ясностью вскрыто развитие апокалиптических представлений и апокалиптической литературы в иудействе (причем не без успеха ищут здесь и следов влияния вавилонской и иранское религии). Эти представления имеют своим содержанием будущее царство Мессии, которое сначала представлялось как чувственное, земное торжество иудейского народа, то «царство», открытия которого все добивались и ожидали от Господа Его ученики не только при земной жизни, но даже и перед самым Вознесением (Деян. Aп. 1:6). С дальнейшим же развитием они утончаются и соединяются с представлением об общем конце мира, при котором произойдет страшный суд, причем Мессия будет праведным судией и откроет царство будущего века. Оба эти представления с различными оттенками в подробностями существовали рядом и давали материал для разных апокалипсисов, так что многими своими чертами и наш Апокалипсис сливается с дохристианской апокалиптикой и является .ее естественным продолжением. По историческому характеру своему это – наиболее иудаистическая книга в Новом Завете и, кроме того, что особенно замечательно, едва ли не раньше всех установляется ее канонический авторитет уже в конце I века19. Едва ли это не первая каноническая книга, и историческое место ее не в конце, а в самом начале Нового Завета, как естественной пуповины, связующей оба завета20.

Во всяком случае, как бы ни относиться к Апокалипсису и как бы ни истолковывать его, несомненно, он является и историческим памятником, свидетельствующим о настроении первохристианской эпохи. Заключительная молитва Апокалипсиса «Ей, гряди; Господи!» была, по-видимому, одною из первых молитв христианства. Об ускорении пришествия в славе молили не только те праведники, о которых говорится в Апокалипсисе (гл. 6, ст. 9–10), но и многие христиане. В одном из наиболее ранних, сохранившихся до нас, текстов молитв, приведенных в «Учении 12 апостолов», евхаристическая молитва содержит, между прочим, прошение: «да прейдет образ мира сего». По-видимому, и в слова молитвы Господней «да приидет царствие Твое» влагалось такое же содержание. Лишь у Тертуллиана в конце II и начал III века. мы находим упоминание о молитв de mora finis, т.е. о замедлении конца (впрочем, наряду с молитвой de adventu, никогда не исчезавшей из литургического употребления). Очевидно, настроение за это время успело в этом пункт уже значительно измениться. Представление о втором пришествии у одних связывалось с общим концом мира, у других носило яркие черты чувственной иудейской апокалиптики, т.e., земного тысячелетнего царства, так называемого хилиазма21. Основание для хилиастических представлений находили в словах Апокалипсиса (20:3–5) о первом воскресении и земном 1000-летнем царствии Христа, а также у ветхозаветных пророков (ср., например, толкования их у Иустина и Иренея), пока под влиянием Оригена и вообще греческого идеалистически-спиритуалистического течения в христианстве хилиастические представления не без борьбы уступили место аллегорическому толкованию соответствующего места Апокалипсиса, формулированному блаженным Августином в De civitate Dei. Впрочем, идея хилиазма никогда не умирала окончательно и в дальнейшей истории христианства. В той или другой форме, в учении ли о хилиазме, или непосредственном конце мира, но идея близкого мирового катаклизма проникает в немногочисленную христианскую литературу I–II века. В «Учении 12 апостолов», памятнике начала II века, вновь открытом только в 1883 г., заключительная глава говорить о втором пришествии, перед которым явится антихрист. «И тогда явится знамение истины: во-первых, знамение отверстия на небе, потом знамение звука трубного. и третье – воскресение мертвых, однако же не всех, но как сказано: приидет Господь и все святые с ним. Тогда увидите мир Господа, грядущего на облаках небесных22. (Здесь, по-видимому, имеется в виду так называемое первое воскресение одних только праведников для тысячелетнего царствия, хотя понимание этого текста возбуждает разногласия.) Послание Псевдоварнавы (конца I века), высокочтимое и многочитаемое в раннем христианстве, так выражает отношение к жизни: «весьма утешаюсь, ожидая своего освобождения». Оно говорит также о близости антихриста («последнее искушение приблизилось»), «о последних днях». «Близок день, в который все погибнет с нечестивым. Близок Господь и Его награда».

В 1 послании Климента, папы Римского, тоже около 100 г., в качестве мотива к увещанию быть в мире и любви говорится: «Скоро поистине и внезапно совершится воля Господа по свидетельству самого писания: скоро придет и не замедлит, и внезапно придет в храм Свой Господь и Святый, Которого все ожидаете». В Пастыре Эрма, полуапокалиптическом, полуучительном произведены середины II в., весьма читавшемся в Римской церкви и почитаемом даже как каноническое, в ряде видений автору раскрываются судьбы церкви. В одном из видений церковь изображается в виде строящейся башни, близящейся уже к концу. «Башня все еще строится... но она скоро будет окончена», и этой уверенностью проникнуто все произведение Игнатий Богоносец, в начале II в., в послании к ефесянам говорит: «уже последние времена». Те же мотивы и у ранних апологетов, сменивших в христианской письменности так называемых мужей апостольских. Иустин-философ (половины II в.) в «разговоре с иудеем Трифоном» говорит: «между тем времена приближаются к концу и уже стоить при дверях Тот, кто на Всевышнего будет произносить хульные и дерзкие слова» и т. д. В дальнейшем Иустин рисует вполне чувственную хилиастическую картину. Еще более чувственную картину тысячелетнего царства рисует св. Ириней, еп. Лионский, знаменитый своей борьбой с гностицизмом, (как известно, некоторые гностики, сильно зараженные восточным дуализмом и отрицательным отношением к плоти, именно потому враждебно относились и к хилиазму и аллегорически истолковывали соответственные места пророков и Апокалипсиса. Ириней борется с этим истолкованием.) О том, насколько «странниками и пришельцами на земле» чувствовали себя христиане, красноречиво говорит термин, употребляемый в 1 Климентовом послании при обозначении адреса общины: община странствующая (παροιϰοϋσα) в таком-то городе. Но довольно цитат. Несомненно, что всякая картина первохристианских настроений будет неверна и неполна, если в центр ее не поставить эту пламенную уверенность в близости конца, нетерпеливое и страстное ожидание его и порыв навстречу Грядущему. В этом порыве поднялось над землей и отделилось от нее первохристианство, сделало себя безразличным к земным ценностям. Все скоро сгорит, небеса прейдут с шумом, нечестивый Вавилон падет, уже звучать в небе гимн: «пал, пал Вавилон» (Апок.), надо укрепляться против последних искушений, которые, к слову сказать, не заставили себя ждать в виде начавшихся гонений. Недаром образ первого гонителя Верона находят в апокалиптическом звере и «звериное число» (666 или по другим рукописям 616) дешифрируется как сумма цифр его имени23.

Поэтому-то в представлениях первохристиан вообще не было места истории в нашем теперешнем смысле. Их представления о конце оставались внешними, а его ожидание – пассивным. Ожидая конца, они не думали, что их потомкам придется заново устраиваться и перестраиваться на этой скучной земле, и что история только начинает новую свою главу. Как в отдаленной перспективе сливаются все промежуточные точки и видны только пределы, как две горы, разделенные пропастью, обрывами, глубокими долинами, издали сливаются в одну, так и у первых христиан исторически путь человечества проецировался в одной плоскости, и благодаря этому отсутствию чувства исторической перспективы они думали, что на земле все окончено, они были уверены, что мир уже созрел для этого конца. Они впали в обман исторического зрения, должны мы сказать теперь с любящей почтительностью, но совершенно твердо. Для нас – не умозаключениями и настроениями, а непосредственным опытом XIX веков –выяснилось, что существуете. история со, своими задачами и проблемами. Мы стоим теперь под знаком историзма, и эсхатологическое мировоззрение первых христиан тоже разсматриваем исторически и потому должны учесть его во всем его весе при понимании истории первохристианства.

5. Первохристианство и языческий «мир»

Указанное выше отношение первохристиан к окружающему миру, проистекавшее из напряженности и полноты их религиозных переживаний, находит свое объяснение и в том, что весь этот мир представлялся им находящимся во власти демонов. Это был языческий мир, где царило идолопоклонство, и культура была языческой по самому своему происхождению. Христианские общины чувствовали себя островками, затерянными в безбрежном море язычества с его извращениями, утлым суденышком, носимым по волнам океана. Мир этот первоначально поэтому не мог вызывать к себе даже пытливости, а уж тем более сочувственного внимания. Нужно было заботиться о самосохранении, а для этого пришлось стать к языческому миру в положение недоверчивой и непримиримой оппозиции и борьбы. Читающему 17 главу Деян. Ап., где разсказывается о проповеди ап. Павла в афинском ареопаге и где особенно живо чувствуется непосредственное соприкосновение апостола с языческим миром, не может не броситься в глаза, какое слабое и одностороннее впечатление производит на него столица Эллады, даже развалины которой так много говорят теперь нашему сердцу. Здесь нет следов восхищения пред красотой статуй, пред изяществом архитектуры, нет, здесь говорится лишь с суровым лаконизмом: «…Павел возмутился духом при виде этого города, полного идолов» (17:16). Вся соблазнительная, чарующая красота языческого города и культа побледнела при мысли, что ведь, это – идолы, им молятся, вместо истинного Бога... Ведь даже иной из нас, при всей нашей религиозной разслабленности, потерял бы вкус к Венере Милосской или другой античной статуе, красотой, которой мы теперь восхищаемся, если бы она стояла не в музее, а в храме, и служила предметом не эстетического. созерцания, а религиозного поклонения. Можно понять поэтому и ту непримиримость и иногда ожесточение, с которыми и последующие христиане относились не только к идолопоклонству, но и к самим идолам. В то же время перед взором христианина, безоружного в человеческом смысле и сильного только своей верой да нездешнею силой, стоял этот Вавилон, сверкающий и соблазнительный, в пурпуре я роскоши, грозя поглотить новое рождение. Язычество и безбожие пропитывали всю жизнь кругом, а между тем первым христианам приходилось жить в этом мире. Он охватывал их тесным кольцом. Ведь обратите только внимание на постоянные заботы ап. Павла, чтобы уберечь свои общины от того, что вокруг было естественным и обыденным. Римские христиане окружены противоестественными половыми извращениями, в молодой Коринфской общине явился кровосмеситель, новую тревогу возбуждают смешанные браки с язычниками, употребление идоложертвенного мяса, обращение к языческим судам и т. п.24.

Не довольствуясь этим пассивным, но всегда наиболее сильным сопротивлением, язычество перешло и в активное наступление как мерами насилия – в гонениях на христиан, так и духовной борьбы. В последней области извне нападение совершали языческие писатели (Лу-юанъ – сатирой, Целъс – философией), но еще опаснее оказался враг изнутри, когда языческую сущность он прикрыл снаружи христианством, начиная уже со II века. Мы разумеем ту языческую попытку фальсифицировать христианство, оставив от него почти одну внешность, которая носить общее название гнозиса25. Страшную опасность для церкви представлял этот змеиный шепот восточного синкретизма в оправе греческой философии, несравненно большую нежели, поверхностные, не систематические, иногда жестокие, но в общем все. же не столь опустошительные гонения. Таким образом, учение о лежащем во зле мире, помимо метафизического и религиозного оправдания, имело за себя и непосредственные исторические основания, речь шла ни больше и ни меньше как о сохранении своего духовного существа от поглощения враждебной и чуждой стихией языческого мира. Такое «военное» положение, конечно, не могло остаться неизменным на все времена, этот исключительный modus vivendi с «миром» должен был измениться уже в силу простого факта количественных успехов христианства, а также и растущей уверенности в своей силе. Притом, когда христианство захотело выразить человеческими средствами свое учение, представить и формулировать его как истину разума, как философию, оно должно было обратиться к арсеналу человеческих средств, а их оно могло найти и действительно нашло в античной философии. Когда начинается эпоха развития христианского богословия, а затем и христологических, и тринитарных споров, христианская догматика в своих формулировках несомненно опирается на плечи греческой философии. Гарнак и его последователи поэтому и говорят об «острой эллинизации христианства» и видят в ней уже начало подмена и извращения первоначально простой и адогматической сущности христианства. Можно совершенно не соглашаться с этой оценкой «эллинизации» и спорить об ее пределах, но нельзя отрицать того факта, что отношение христианства к языческой философии постепенно превращается из отрицательного в положительное, доходящее иногда до прямых позаимствований у нее, начиная уже с апологетов26.

6. Первохристианство и государство

Окружающий первохристиан «мир» представлял собой организованное государство, стальным кольцом охватывавшее всю тогдашнюю вселенную. И это государство, как организация порядка, экономической жизни, культуры, религии, всего, чем жило тогдашнее человечество, как совокупность всех его ценностей, сознало и провозгласило себя высшим в мире началом, божеством. И эта религия античного человекобожества, которая в XIX веке грезилась Фейербаху27 и Конту, нашла осуществление в культе императоров. «Грандиозно содержание этой веры, – говорит новейший историк28, – ибо все дары культуры от сохранения физической жизни до высших наслаждений духа являются дарами божества, которое имманентно государству и в данный момент получает осуществление в императоре или его гении, или его судьбе... Отсюда вполне последовательно, что отказ принести жертву императору есть государственная измена, и христиане отказываются от этого в полном сознании, что отказываются от «πоλιτεία τоΰ ϰоσμου» (царства от мира сего), они чувствуют себя гражданами другого царства. Столь же последовательно, что они оказываются ἅϑεоι (безбожниками), ибо вместе с государственным культом они отрицают всех богов, которые только и существуют по милости государства. На этой религиозной, а не политической почве, и столкнулось христианство с римским государством и начало с ним неравную борьбу, окончившуюся, хотя и не победой римского государства, но и отнюдь не полною победой христианства, надевшего вериги государственности.      t

Христианство не могло признать и не признало таким высшим началом, организующим жизнь, устрояющим ее до конца и разрешающим все вопросы, государство, т.е. организованное мерами внешнего принуждения и в этой организованности самодовлеющее человечество, «царство от мира сего». Признать это значило бы преклониться перед князем мира сего за его хлебы, за власть, за знамения. Оно ответило культу государственного богочеловечества Апокалипсисом, книгой, в которой пламенными словами, в огненных образах предрекалась гибель зверя и царства его, держащегося насилием и ложными знамениями. Власти «спасителя» Августа оно противопоставляло мощь Спасителя мира, «царству» кесаря – «Царствие Божие», власти «самодержца» (автократора) противопоставляли всемогущество «Вседержителя» (пантократора), господству кесаря – власть «нашего Господа Иисуса Христа». Эсхатологическая революционность Апокалипсиса, подрывавшего самую основу языческого государства, которое осознало себя как высшее и последнее начало жизни, была, по-видимому, ясна и для враждебной стороны, ибо из второго столетия по Р. Хр. мы знаем, что власти запрещали чтение сочинений апокалиптического характера под страхом смертной казни29.

И однако, при всей непримиримости к языческому государству, как институту религиозному, как царству зверя и антихриста, первые христиане были как нельзя более далеки от революционности политической, и даже Апокалипсис призывает к терпению и воздержанию от меча и насилия и увещевает ожидать мировой катастрофы в надежде на ее близость. «Свидетельствующий сие говорит: ей, гряду скоро! Аминь. Ей, гряди, Господи Иисусе». Таков заключительный аккорд Апокалипсиса. И во всей первохристианской литературе вы не встретите чего-либо напоминающего политические утопии (правда, некоторые историки полагают, что частые призывы повиноваться властям в христианской письменности свидетельствуют именно о нервности и неспокойности политического настроения, однако заключение это является по меньшей мере спорным). Не забудем еще, что в первом веке Палестина была охвачена страстным стремлением к политическому освобождению. Мотивы эти играют роль и в Евангельской истории при осуждении Иисуса, и даже перед распятием, когда народу был предоставлен выбор, Ему предпочтен был террорист Варавва30, едва ли не политический убийца. Палестина первого века по Р. Хр. была ареной непрерывных революций, возстаний, закончившихся безпримерным истреблением евреев и уничтожением Иерусалима. Иерусалимская община христиан из иудеев, вообще близко связанная со своими соплеменниками хотя бы посещением храма и соблюдением закона, по преданию, сохраненному у Евсевия, перед революционной. вспышкой, закончившейся гибелью святого города, получив пророческое предостережение, выселилась в Пеллу, и это безучастное отношение христиан, наряду с религиозными причинами, делало их иудеям так ненавистными, что во время последнего возстания Баркохбы возставшими было перебито много христиан. Так обстояло дело в наиболее неспокойном месте, и еще более это можно сказать про другие местности Империи, где христиане были в ничтожном меньшинстве. Для тех, кто жил надеждой и уверенностью в близости величайших мировых катастроф под действием Высшей силы, политический революционизм представлялся неинтересным паллиативом. К этому надо присоединить еще и указанную выше пассивность первохристианской эсхатологии.

Однако, пока мирового катаклизма не наступило, надо было жить в государстве, от него нельзя было уйти. Первохристиане и не уходили. Они принимали государство, но не как божество, а как порядок вещей, предназначенный охранять возможность существования. Только в вопросе о принесении жертв и проповеди христианства, которое было запрещенной или неразрешенной религией, для христиан служили нормой слова апостолов, сказанные ими членам синедриона в ответ на запрещение проповедовать о Христе: «должно повиноваться больше Богу, чем человекам (Деян. Ап. 5:29) и Божьему решительно отдавали предпочтение перед кесаревым. В остальном же христиане считали себя обязанными к лояльному поведению перед властью: вносить подати, оказывать повиновение и вообще разсматривать власть в качестве орудия добра и порядка, как богоучрежденное установление, по известному определению ап. Павла (Рим. 13:1–7). Также и призывы молиться за царя и за власть, «да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте» повторяются не раз в апостольских посланиях (1Тим. 2:1–3, Тит. 3; 1Петр. 2:13–17). И это получает тем большее значение, что писалось в эпоху преследований, в эпоху Нерона, Домициана, Траяна, Адриана31.

В литературе апостольских мужей и апостолов мы часто встречаем упоминание о молитве за власти. Священномученик Поликарп, ученик св. Иоанна Богослова, только недавно проводивший на растерзание зверей в Рим Игнатия Богоносца, пишет в послании к Филиппийцам: «Молитесь также за царей, за власти и князей, даже за преследующих и ненавидящих вас и за врагов креста». А в одной из древнейших молитв римской общины в конце I века, сохраненной нам в 1 послании Климента к Коринфянам, мы видим, как исполнялось это увещание апостолов, причем надо заметить, что по времени молитва эта относится к концу царствования Домициана, ознаменовавшегося жестоким гонением на христиан. Около четверти всего довольно обширного текста молитвы относится к императору32.

Молитва за императора сохранилась и, несмотря на тяжелые испытания, которые пережила растущая церковь во II и III веках. «Мы не можем приносить жертвы перед изображениями императоров, но мы молимся об их благе», ответ, часто повторяющийся в мученических актах позднейшего времени33. Хотя свидетельства апологетов иногда несколько заподозреваются в виду специальной задачи апологии – защитить христиан от преследований, однако и их согласием с приведенными нами свидетельствами подтверждается их достоверность34.

Итак, можно сказать, что первохристиане были или, по крайней мере, хотели быть лояльными верноподданными и признавать обязанности граждан35. Но при всем том они были, конечно, плохими гражданами римского государства, и по-своему не совсем неправ был римский патриот Цельс, который восклицал к этим «анархистам»: «Если бы все поступали, как христиане, то император скоро остался бы один и изолирован, течение дел на земле скоро попало бы в руки самых диких и отвратительных варваров». Первохристианство относится к римскому самообожествляющемуся государству самое большее лишь с пассивным попустительством, но в этой пассивности безучастия оказывает ему бóльшее сопротивление, нежели прямой бунт и революция. Ибо римская государственность была религией, требовала активности воли и ума, всего человека, и для настоящего римского патриота вид «атеистов и анархистов», отрицающих религию государственности, хотя и молящихся за государя, не имел ничего привлекательного и возбуждал в нем растущую тревогу. Практическое участие христиан в государственной жизни определялось состоянием пассивного безразличия. Здесь имела силу заповедь ап. Павла о том, чтобы каждый оставался в том звании, в котором призван. История сохранила нам лишь отдельные имена государственных чиновников-христиан (самый выдающейся из них Тит Флавий Климент был обвиняем в атеизме и contemptissima inertia /созерцательная инертность/). Их и не могло быть много, ибо первоначально христиане вербовались из низшего класса и лишь позднее, в III веке, они появляются на всех ступенях общественного положения36.

Особенно интересным и жгучим является вопрос об отношении христиан к военной службе37, отягчаемой еще идолопоклонством и поборами войск с населения. По-видимому, особого «солдатского вопроса» в первохристианстве не существовало по той простой причине, что не было всеобщей, обязательной воинской повинности, добровольно же, конечно, христианину не было нужды идти на этот путь соблазна. Для тех, однако, которые принимали христианство, находясь на военной службе, сохраняло силу положение ап. Павла о том, чтобы оставаться в прежнем звании. Материал относительно христиан в войске существует лишь с 170 г., т.е. к концу нашего периода, причем присутствие многочисленных христиан в войске (именно в 12 лег. Марка Аврелия – fulminate Melitensis) является уже несомненным фактом, и увеличивающееся количество христиан в войске, по замечанию Гарнака38, решило впервые вопрос о победе христианства над язычеством и публичном признании прав христианской религии. Тертуллиан, сам свидетельствующий о наличности христиан в войске, еще возбуждает вопрос о том, может ли быть солдатом христианин и разрешает его, со своим обычным ригоризмом, отрицательно, в противоположность Клименту Ал., который остерегает христианских солдат только от исполнения предписаний, противоречащих религии. Во всяком случае, жизнь уже разрешила этот вопрос в то время в положительном смысле.

Внутреннее же отношение первохристианства к государству также определялось преимущественно скорым ожиданием конца и покорностью промыслу. «Эсхатология, – справедливо замечает по этому поводу Гарнак, – сделалась, таким образом, квиэтистическим и консервативным принципом»39. Не веря в продолжительность существования этого мира, первоxpистиане не могли особенно интересоваться и его делами, а лишь терпеливо, и пассивно несли лежащее на них бремя, как послушание. «Смотри, – предостерегает «Пастырь» Эрма, – подобно страннику на чужой стороне не приготовляй себе ничего более, как сколько тебе необходимо для жизни; и будь готов к тому, чтобы когда господин этого города захочет изгнать тебя из него за то, что не повинуешься закону его, – выйти в свое отечество и жить по твоему закону безпечально и радостно». (Подобия, под. 1-е).

Государство было для античного человека всем: домом, родиной, храмом, у христианина же оно из центра переместилось в периферию, ибо новый дом, новое жилище нашел он, и не только за пределами этого мира, но и на земле. Это – экклезия, церковь, община. Под Римом императорским создался подкапывающий его мир подземный (Roma soterranea), с этим миром связывали христианина все нити сердца. Его определения, а не государственные, имели для него решающую силу, здесь находил он высшую норму личной и общественной жизни. Родилась новая идея, новая заповедь, новый высший идеал общения людей, не в земном человекобожеском государстве, а в союзе божественном, теократическом, церковном. И до сих пор мучительно борются и сталкиваются эти два плана жизни, два порядка отношений, пронизывающих в раздирающих человеческую душу и создающих практически неразрешимую, по-видимому, проблему, – об отношении церкви и государства40. Но Провидение облегчило первохристианам эту мучительную задачу. Ведь они были запрещенной, гонимой маленькой сектой, которая не могла иметь никакого влияния на дела государства, а потому и свободна была от ответственности за него. Первохристианство не несло государства на своей совести, оно могло относиться к нему извне, как постороннему, чужому миру, то враждебно, как к апокалиптическому «зверю», то дружелюбно, как к «Божьему слуге», и во всяком случае, считая это состояние непродолжительным, переходным. И лишь когда, получив большинство в государстве, христианство было объявлено государственной религией, и само государство, если и не смогло сделаться христианским, то стало государством христиан (по крайней мере, по имени), когда эсхатологические ожидания окончательно побледнели и началась история, когда пришлось устраиваться надолго и прочно на этой грешной земле, – тогда с неотвратимой и зловещей силой надвинулся вопрос об отношении церкви и государства. Христианству пришлось принять на свою совесть и на свою ответственность облекавшую его государственность. «Мир», во зле лежащий, который первохристиане имели вне себя, теперь вошел во внутрь, и борьба с ним внутри стала отнюдь не легче, но гораздо сложнее и глубже, нежели когда он был вовне и замучивал отрицавших его жестокое иго. Первохристиане просто освобождены были от этого трагического разлада своей детской, радостной верой, что все скоро кончится и что мир не стоит забот о нем, они освобождены были от него своим положением безответственного, гонимого меньшинства. Подобно источникам в узких разселинах скал, они хранили чистыми, как дождевая слеза, свои воды, которыми и теперь утоляем мы свою жажду, но чем больше поднимался уровень их и чем большую поверхность они заливали, тем больше окрашивались они в краски окружающей среды и тем больше принимали в себя посторонних элементов. Образовалась мутная, на внешний взгляд неразрешимая почти смесь. Так остается и по сие время...

7. Первохристианство и социальный вопрос, его отношение к рабству

Перейдем к вопросу, как относилось первохристианство к социальным и экономическим нуждам своего времени. Не входя в подробности, ограничимся самыми общими чертами41. Как известно, первохристианству пришлось столкнуться с социальным вопросом в самой острой и ужасной форме, в какой только он когда-либо ставился, – с существованием узаконенного и широко распространенного рабства, этого экономического фундамента всей античной цивилизации. Хотя рабство и смягчалось под влиянием стоиков и вообще философской проповеди, отчасти же под гуманизирующим влиянием эллинизма и экономических нужд времени, однако, оно все-таки было очень сурово и, быть может, переживалось еще тяжелее вследствие обострившегося сознания несправедливости этого института42.

Возстания рабов, укрощавшиеся самыми жестокими мерами, его сопровождают43.

Излишне говорить, насколько рабство противоречит всему существу христианства, и не чуткой совести первохристианства нужно было бы это доказывать. И однако, как всем известно, первохристианство не пошло на прямую и непосредственную борьбу с рабством как институтом. Оно признало его как исторический факт, как исторически данную обстановку, с которой надо считаться, как мы теперь признаем силу факта за капитализмом. И едва ли можно себе представить столь радикальный переворот, как немедленное уничтожение рабства без грандиозной революции, которая, помимо своей безплодности (как безплодны оказывались возстания рабов), совершенно отклонила бы христианство от его непосредственной религиозной задачи. Кроме того, и на рабство оно взглянуло несколько эсхатологически-квиэтистическим взглядом: близок конец, надо претерпеть до конца. Не начинать же сложную перестройку общественного уклада, когда известно, что он все равно скоро погибнет, и не отвлекать же на это силы, направленные к одной цели, – проповеди христианства, ускоряющей наступление всеобщего избавления, конца мира. Социальный революционизм, также как и политически, оказывается не нужным и просто не интересным в виду надвигающегося эсхатологического переворота. Для непосредственной же религиозной цели, проповеди христианства, рабство совсем не представляло неодолимой преграды, оно было в религиозном смысле несущественно, как и всегда останутся несущественными всякие внешние различия перед Богом. Первохристианство обращалось не к социальному положению, не к классу, но к личности, к внутреннему человеку, и обращалось притом с проповедью немедленного личного обращения, покаяния, перерождения. Таковое доступно всем и равняет всех. «Во Христе Иисусе несть эллин, ни иудей, варвар и скиф, раб и свобод». В евхаристическом преломлении хлеба, в пророчествовании молитвенного собрания нет социальных различий. Благодать не считается с внешним положением. Рабы занимали иногда высокие места в экклезии (еп. Пий, брат Эрма, по-видимому, был рабом, римский папа Каллист был раньше рабом), из рабов выходили всеобще чтимые мученики, почитавшиеся Святыми (достаточно напомнить мученицу Бландину). Разница положения господ и рабов не составляла и не могла составить препятствия к проповеди христианства44, оно делало проницаемыми самые непроницаемые социальные перегородки. И понятно, что, не изменяя основной своей задаче чисто религиозной проповеди, христианство и не могло в то время принять на себя сложную и требующую продолжительного времени задачу коренной социальной реформы вовне. Социальный максимализм момента остался ему совершенно чужд. Социальное положение каждого человека, не случайное, а провиденциальное, разсматривалось, как налагающее свои особые обязанности. Отсюда не должно казаться странным, что в апостольских посланиях (особенно у ап. Павла) столь часто преподаются рабам советы терпеливо переносить свою горькую долю и исполнять добросовестно свои обязанности, и аналогичных же увещания – обходиться с рабами внимательно и справедливо относятся и к господам. Последние притом не увещеваются немедленно отказаться от своего положения и распустить своих рабов, а эти предостерегаются от того, чтобы пользоваться единством религии как средством для улучшения своего положения, ибо «благочестие не служит для прибытка». Такое же положение вопроса мы находим и в после-апостольский век у мужей апостольских (учете 12 апостолов, послание Варнавы, Игнатия Богоносца). И замечательно, что первохристианству, в составе которого было так много рабов, так что не без основания можно говорить о «пролетарском» его характере, совершенно остались чужды черты социально революционного движения, в русло которого так легко было ему впасть45.

И, тем не менее, христианство, конечно, имело огромное влияние на улучшение положения рабов. Ведь естественно, если раб и владелец встречались на религиозной почве как совершенно равные, это братство о Христе не могло не отразиться на их взаимных отношениях, на смягчении нравов, на сдержанном и внимательном, человечном отношении друг к другу, к которому призывают апостолы и мужи апостольские. Лучшей иллюстрацией того, как это было и могло быть, служит послание ап. Павла к некоему зажиточному колосскому христианину Филемону, с которымъ был близок ап. Павел. У Филемона сбежал раб Онисим, которого ап. Павел «родил в узах своих» во время римского заточения, и посылает хозяину с просьбой принять его «как свое сердце», «не как уже раба, но выше раба, брата возлюбленнаго». «Успокой мое сердце в Господе», молит апостол, и выражает уверенность, что «ты сделаешь и более, нежели я говорю». Эта жанровая картинка, трогательный образец апостольской любви и попечения, лучше всего свидетельствует о том, как могуче христианство должно было влиять на взаимные отношения рабов и господ, удаляя из них всю остроту. Хотя церковь не делала освобождения рабов всеобщей обязанностью, однако считала это делом похвальным46. И иногда производила это из общинной кассы, впрочем, в виде исключения (Игнатий Богоносец в послании к Поликарпу предостерегает рабов: «пусть не домогаются получить свободу на общий счет, чтобы им не сделаться рабами страсти»).

Относительно собственности и богатства первохристианство руководится такими же мотивами. Стремиться к общему переделу и равнению имуществ было противно эсхатологическому настроению первохристианства, ибо это слишком привязывало бы внимание к земле и даже предполагало бы такую привязанность. На различия в собственности и отношения к ней смотрели поэтому исключительно с точки зрения личной морали. Широкая и многосторонняя, хотя и мало систематичная благотворительность была естественным выражением взаимной любви. В отдельных случаях (как в Иерусалимской общине) это принимало формы более или менее полного общения имуществ, единства кассы в руках апостолов и диаконов, в других случаях – помощи беднейшим и добровольных сборов, о которых так трогательно заботится в своих посланиях ап. Павел. Если бедным рекомендовалось переносить терпеливо свой жребий, ибо идеал добровольной бедности и вообще высокая ее оценка были живы в первохристианстве, то богатые постоянно приглашаются делиться своим богатством, смотреть на него как на возможность помогать другим. «Не отвращайся от нуждающегося, но во всем имей общение с братом своим, – читаем мы в «Учении 12 апостолов» – и ничего не называй своей собственностью, ибо если вы соучастники в нетленном, то тем более в вещах тленных». Однако эти социалистически звучащие суждения в действительности совершенно не имеют социалистического характера, они содержат лишь увещания, обращенный к личной совести относительно правильного пользования богатством, но не совет заменить институт частной собственности институтом социалистической47. В первохристианстве есть зачатки даже социальной политики (приискание работы), но в общем вопрос о богатстве и бедности не ставился здесь иначе как в рамках личной благотворительности. А потому и толки о первохристианском коммунизме (например, у Каутскаго) основаны на недоразумении48.

8. Первохристианство и догматы

Была ли в первохристианстве выработанная, законченная догматика, в смысле определенной доктрины, состоящей из отчетливо формулированных и логически связанных между собою догматических положений и формул? Была ли богословская наука, догматическое богословие? Научная постановка вопроса об «истории догматов» составляет величайшую заслугу церковно-исторической науки XIX века, которая в лице многочисленных изследователей разных школ пролила много света в этой области (впрочем, как чаще всего бывает в исторической науке, больше наставив проблем, нежели получив ответов). Если при этом научно установляемые факты получили своеобразное «тюбингенское», «ричлианское» и под. освещение, то причина этому не только в самой истории, но и в способе ее истолкования и оценки, обусловленном философскими и религиозными, даже конфессиональными предпосылками. Как бы то ни было, вне спора стоить тот основной факт, что богословски выработанной догматики, которую можно было бы формулировать в символе веры и в катехизисе, тогда не было. Острые логические грани, отточенные определения, продуманные и проработанные до последней йоты религиозно-философской мыслью, начали изыскиваться позднее. Это была работа ряда поколений богословов, начиная с Оригена, продолжавшаяся в течение эпохи вселенских соборов и, по нашему пониманию, продолжающаяся и после них и имеющая продолжаться до конца истории. Ранние христианские богословы в своих попытках дать рациональную, более или менее точную богословскую формулировку основного догмата христианства о Богочеловечестве Иисуса Христа впадают не только в разногласие между собою, но иногда и в противоречие с позднейшим догматическим определением церкви. Пересмотрите безпристрастным глазом то, что имеется по вопросам христологическим у Иустина, Тертуллиана, Иринея и др. апологетов менее крупных, и увидите, как непосильна была для их богословской мысли христологическая проблема. По замечанию одного немецкого изследователя, «эта безпомощность» еще «неверных шагов» древнего христианства в области философской мысли содержит в себе нечто «трогательное»49. И если это приходится констатировать даже относительно позднейшей эпохи, тем большую силу имеет это суждение относительно более ранней: ни Новый Завет, ни первохристианская письменность совсем не имеют дела с рациональным богословием, они не философствуют, но установляют религиозные факты и события, благовествуют и возвещают откровение, как «Божию силу и Божию премудрость», не заботясь придавать этому философскую обработку и приспособляющую форму. И, однако, отсюда отнюдь нельзя сделать вывода, будто первохристианство было адогматично, чуждо догматов по самому существу своему, как склонны думать и современные протестантские ученые и иные морализирующие упростители и исправители христианства. В известном смысле христианство и в первые времена своего существования было нисколько не менее догматично, чем стало позднее в эпоху вселенских соборов, и никогда не было только моралью. Все те догматы или самоопределения, которые впоследствии explicite приняла церковь, implicite, в зерне, были налицо в самом раннем христианстве, начиная с того мирового дня, когда впервые раздалась в Иерусалиме проповедь ап. Петра: «Иисуса Бог воскресил, расторгнув узы смерти, потому что ей невозможно было удержать Его»... «Он, быв вознесен десницею Божиею и приняв от Отца обетование Святаго Духа, излил то, что вы ныне слышите и видите»... «Бог соделал Господом и Христом сего Иисуса, которого вы распяли» (Деян. Ап. 2:24, 33, 36). Для того, чтобы понять это, нужно только не забывать о том, что такое догмат и на что он опирается; на неправильном понимании этого покоится много антидогматических предразсудков (впрочем, не без вины не только противников, но и иных защитников догматов). Догмат есть рефлектированное, выраженное в логических или философских понятиях живое религиозное переживание, факт религиозного опыта или их совокупность, содержание живой, не теоретически только, но и практически переживаемой веры. Вера эта, собственно говоря, опирается только на самое себя, она принимает свои истины не как доказанные, но откровенные, – уверованные и опытно переживаемые. Религиозные переживания (как и всякое, впрочем, переживание) иррациональны и непосредственны, до известной степени они даже невыразимы в слове, иначе как символически; живыми они не ложатся под анатомический нож, радикализирующая рефлексия приходит уже потом. Ряд исключительных и своеобразных переживаний, связанных с рядом уверованных положений и представлений, – новое откровение, вот что, прежде всего, представляет собой новая религия независимо даже от того, как относится к ней рефлектирующий наблюдатель, т.е. видит ли он в ней иллюзию, коллективную галлюцинацию, или и сам разделяет эту веру. В этом смысле догматическое богословие есть, точнее, должно быть опытною наукой, опирающейся на данные опытного религиозного сознания и их философски анализирующей (так же, как и эстетика в этом смысле может быть только опытной наукой, основанной на переживании красоты, ибо вне его нет ее объекта). Итак, если первохристианство было адогматично в смысле отсутствия выработанной формулировки догматов, религиозной философии, то оно жизненно определялось догматами, как опытными истинами. Оно было даже догматичнее позднейшей эпохи догматического развития, поскольку оно было религиознее и, следовательно, живее, полнее, непосредственнее воспринимало жизненную силу всех догматов христианства. И если бы мы захотели проверить это положение и сличить основные черты религиозной жизни первохристианства и догматы, установленные хотя бы на 7 вселенских соборах или формулированные хотя бы в нашем Никеоконстантинопольском символе веры, то убедимся, что они решительно ничего не прибавляют к религиозной полноте переживаний первохристианства, хотя и существенно обогащают сознание христианства в его отчетливости и ясности. Ибо проповедь первохристианства была проповедью о Христе Распятом и Воскресшем, Спасителе и Искупителе, Боге и человеке, Грядущем Судии и Воскресителе. И уверовавшие в Сына, приводились тем самым к вере и в Отца, Творца и Вседержителя, волю которого творил Сын. И естественно было веровать и в Духа Святаго, обещанного Утешителя, дары которого изобильно изливались на веровавших и опытно ими осязались. Естественно поэтому, что совершенно сверхлогический догмат Триипостасности Единого Бога, Который только пытается приспособить себе и сделать самое большее не немыслимым философия, естественно появляется в самом начале христианского благовестия: «Шедше научите все языки, крестяще их во имя Отца и Сына, и Святаго Духа». Не нужно было первохристианству много рефлектировать и для того, чтобы вырабатывать учение о таинствах, о харисмах, о церкви и о церковной кафоличности. Ведь достаточно бросить беглый взгляд на то, как слагалась жизнь первохристиан, чтобы увидеть, в какой мере церковь и необходимость церковного единения для них были фактом, а не проблемой. Поэтому, догматические формулировки представляли собой только инвентарь того, что имелось.

9. Первохристианство в отношении к иерархии и культу

Первохристианство изображается иногда не только адогматическим, но и анархическим, т.е. лишенным той иерархической организации, которая несомненно устанавливается уже во II веке. Не углубляясь в этот спорный и трудный вопрос50, имеющий наиболее острое значение для протестантско-католической распри, но по существу совсем не такой жгучий, можно констатировать, что, действительно, первохристианство, по-видимому, не имело той выработанной организации клира с епископатом во главе, которая отличает церковь впоследствии. Обилие даров духовных в первенствующей церкви, по-видимому, не требовало, а, может быть, и не допускало строго регулированного клира, всецело основанного на идее харисматического преемства. Епископат, по-видимому, имел несколько иное, более служебное назначение, чем получил уже со II века (Sohm, Harnack). «Учение 12 апостолов» говорит о трех категориях харисматиков: об апостолах (причем это понятие расширяется в объеме и включает вообще профессиональных проповедников), о пророках и учителях наряду со светской должностью епископов и пресвитеров, и, по-видимому, различие между πρεσβύτεροι и νεώτεροι тогда не имело харисматического значения, а основывалось на давности принадлежности к общине и отчасти возрасте. Однако несомненно, что уже с самого начала, в соответствии своему существу, по меткому выражению одного немецкого ученого51, церковная организация стала не аристократической и не демократической, но харисматической. И естественное развитие харисматической организации скоро, уже во II веке, привело к выделению клира, облеченного особыми, священническими полномочиями, основанного на харисматическом преемстве рукоположения. Сказанное относительно организации клира должно быть применено и к порядку богослужения, которое, естественно, не могло сразу получить общего, однообразного характера. Этому препятствовала в то время и напряженность религиозного энтузиазма, находившего выражение в необычных проявлениях; внимание наше останавливает, например, так наз. глоссолалия, т.е. произнесение в состоянии экстаза слов и фраз загадочного, не всегда понятного самому лицу содержания, которое затем особо истолковывалось самими этими лицами или же другими, имевшими дар истолкования. Злоупотребления этими экстатическими речами вели иногда к замешательству, от которого остерегает ап. Павел свою коринфскую общину (1Кор. 14). Наряду с непонятной без толкования глоссолалией, обычны были «пророчества», понятные для всех. Затем в богослужение входили поучения, импровизированные молитвы, «псалмы». Чтобы получить картину свободного и вдохновенного, богатого духовными дарами богослужения, достаточно перечитать 12–14 главы 1 посл. к Коринфянам. В числе других даров, здесь упоминаются дары исцелений, чудотворений различения духов. Как бы мы теперь ни относились к вопросу о чудесах и исцелениях, но нельзя ни вычеркнуть, ни ослабить того факта, что первохристианство жило в атмосфере чуда, и еще св. Ириней Лионский (середина II века) говорит о чудесах, вплоть до воскресения мертвых, совершаемых христианами. Впрочем, следует не забывать и при самой полной вере в дары чудотворения, что понятие чудесного тогда определялось совсем иными, не столько естественно-научными, сколько религиозными критериями (и, в сущности, гораздо правильнее), чем теперь, так что, например, естественное излечение больного, совершенное с молитвой, тоже считалось, по-видимому, чудом. Чудом считалось всякое осязательное действие Божьей воли, как бы она ни проявилась. Атмосфера чудесного характеризует всю эту эпоху, «чудеса» (точнее «знамения») совершались и еретиками, например, гностиками (см. у. того же св. Иринея Лионского ) и языческими кудесниками, и христианские писатели совсем не отвергают этого, но только объясняют эти чудеса силой бесовской. Непосредственный опыт убеждал, что все христиане после крещения становятся в большей или меньшей степени харисматиками, получают духа в ощутительной степени, делаются пневматиками52. И эта воодушевленность, это религиозное вдохновение бурно выражалось на молитвенных собраниях53 то импровизированным славословием, то экстатической и иногда безпорядочной, соблазнительной для посторонних глоссолалией54, то для всех вразумительным пророчеством. Первохристианство знало два рода молитвенных собраний, одни – доступные и для непосвященных, молитвенно-учителъного характера, а другие лишь для крещеных (или «верных»), собрания евхаристические. Последние, согласно disciplina arcani, оставались тайными, чем и объясняется возможность появления нелепых басней, распространяемых язычниками относительно приобщения кровью убиваемого ребенка и свального греха, с которыми так много приходится иметь дело апологетам. Только у Иустина (около второй половины II в.) мы находим описание евхаристии (Апол. 65–67), и Тертуллиан, в числе отличий еретиков указывает, что у них «неизвестно, кто оглашенный, кто верующий». Насколько можно судить по 1 посланию к Коринфянам и «Учению 12 апостолов», совершение евхаристии совершалось первоначально в соединении с общим ужином, вечерею любви (агапою), и лишь около половины II века эти два раздельные акта стали обособляться55. В первоначальном словоупотреблении выражения «евхаристия, агапа, преломление хлебов» употребляются без точного различения.

Древнехристианская письменность, к сожалению, сохранила нам мало древнехристианских молитв. Кроме молитвы Господней, бывшей во всеобщем употреблении («Учение 12 апостолов» предписывает повторять ее трижды в день), и тех отрывков из Новозаветных книг, относительно которых легко предположить их раннее литургическое употребление56, тексты древнейших молитв нам сохранило послание 1 Климента к коринфянам, которое поднимает край занавесы над тем, как молилась римская община около конца I века, а от начала II века «Учение 12 апостолов» сохранило нам евхаристические молитвы, бывшие, вероятно, в широком употреблении. Молитвы эти представляют собой драгоценнейший перл древнехристианской письменности, в своей величественной простоте и возвышенности. Быть может, текст их даст чуткой душе лучше, чем все характеристики, почувствовать тайну первохристианства, которая так ревниво охранялась от непосвященных, вздохнуть его молитвенной атмосферой57. Если к этому прибавить еще несколько отрывков предсмертных молитв мучеников, сохраненных нам «мученическими актами» (и среди них на первом месте молитву св. Поликарпа), то мы исчерпаем весь скудный запас уцелевших письменных свидетельств о молитвенной жизни этой эпохи, воодушевление которой не знает себе равного в истории. Общее содержание христианских молитв св. Иустин в своей Апологии определяет как благодарение «за то, что мы сотворены, за все средства к благосостоянию нашему, за различные роды произведений, за перемены времен» и «прошения о том, чтобы нам воскреснуть для нетления по нашей вере в него» (I Апол. 13).

10. Христианство и нравственность. – Радость в первохристианстве

Христианство выступило в мире не с новым учением, – довольно их проповедовали философы! – но с началами новой жизни. И его победная сила могла и должна была сказаться именно в способности перерождать, вызывать к новой жизни старое, загнивающее общество. Если бы оно не проявило и не проявляло этой силы, оно показало бы себя как дело человеческое, хотя и высокое, но оно, – вопреки всем естественным расчетам, – оказалось началом обновляющим, животворящим и зиждительным58. «Новою тварью», «избранным народом», «народом Божиим», «избранными» почувствовали себя последователи нового учения, «ученики», и стали называть себя в противоположность окружающему их миру, «рабами Божиими», «святыми», «братьями», «верными», «Церковью Божиею»59. В Aнтиохии появляется впервые и имя «христиане» (Деян. Aп. 11:26), и чем больше росло внутреннее сплочение христианских общин, тем больше их чуждость себе, отталкивание от них чувствовал языческий мир, и создавалась слепая народная ненависть к христианам, готовая верить всякой легенде, винить их всякою виною. В недрах старого мира создавался и крепнул новый, не новая школа, но новые люди. «Если же найдутся такие, которые не так живут, как учил Христос, – говорит в своей Апологии св. Иустин, – те, да будет известно, не христиане, хотя и произносят языком учение Христово» (I Апол. 17). «Я могу показать вам на многих из наших, которые из «наглых и свирепых переменились, будучи побеждены или тем, что видели в спутниках чудное терпение обид, или из опыта узнали нравы тех людей, с которыми соприкасались по делам».

Внимательное изучение деталей, относящихся к жизни первохристианских общин, по памятникам первохристианской письменности и новозаветным книгам (особенно апостольским посланиям не позволяет уже нам сохранять прежнее упрощенное или, лучше сказать, сильно стилизованное изображение жизни первохристианских общин, как безупречное, ничем не запятнанное воплощение идеала христианства. Историческая конкретизация60 облекла их в плоть и кровь и тем лишила их той абстрактной, безкровной святости, ореол которой их окружал. Если собрать впечатления от всех упреков, предостережений, обличений, которые мы здесь находим, мы должны признать, что нравственная высота и им давалась не даром, не без борьбы с собою и с миром, и не без поражений в этой борьбе. И, однако, этот образ на том, довольно темном, историческом фоне, на котором он выступает и от которого не следует его отрывать, все же остается очень светлым и является живым свидетельством силы и влияния христианства. Разстояние между идеалом и действительностью оставалось и здесь, как и во всех земных делах, и однако же и высота идеала, и соответствовавшая ей высота жизни остаются исключительны. Не одним уже изследователем (Geffkeni, Wendland) было замечено, что у апологетов, при всей их философской безпомощности и несамостоятельности, места, где они – иногда и в преувеличенно светлых красках –рисуют жизнь христиан и ее нормы, отмечены совершенно исключительной свежестью и непосредственностью, и это составляет самую сильную их сторону61.

«Мы представляем мудрость, – говорит римский апологет Минуций Феликс в диалоге «Октавий», – не во внешнем виде, а в душе нашей; мы не говорим возвышенно, но живем так, мы хвалимся тем, что достигли того, чего те философы со всем усилием искали и не могли найти».

В этих словах выражен, пожалуй, основной мотив христианской апологетики, насколько она опирается не на отвлеченные соображения, но на практическую жизнь. «Вы запрещаете прелюбодеяние, но совершаете его, а мы знаем только своих жен; вы наказываете за содеянные преступления, а у нас и помышлять о них грех; вы боитесь сторонних свидетелей, а мы даже одной своей совести, без которой не можем быть. Наконец, тюрьмы переполнены вашими, а христианина там нет ни одного, кроме судимого за свою религию, или же вероотступника» (35). Какую уверенность в прочности своей позиции нужно было иметь, чтобы бросить такой вызов враждебному миру, и как низко и глубоко пали мы теперь сравнительно со светлым временем начала христианства! Можно было бы также привести длинный ряд свидетельств, касающихся строгости нравов и чистоты отношений между полами, высоты понимания брака62.

На фоне чрезвычайной половой распущенности, чистота христианской жизни выделялась очень резко. Уже в апостольский и послеапостольский век появляются аскеты и высоко ценится девственность (и, между прочим, зарождается быстро выродившийся, но интересный институт сожительства аскетов разного пола). Не имея в виду останавливаться подробнее на том, что можно было бы назвать проблемой пола и половой любви в раннем христианстве, отметим только своеобразный и специфически христианский мотив аскетизма. Это не отрицание плоти, как у гностиков и восточных аскетов, но ее высшее утверждение, признание потенциальной святости плоти, при котором аскетизм есть путь к ее освящению. Для христианина плоть – храм Божий, тело Христово, она подлежит не уничтожению, а преображению63. У Афинагора, эллина по происхождению и воспитанию, встречаем, между прочим, такую точку зрения, что мужеложество и вообще разврат «оскорбляет красивейшие и благообразнейшие тела и безчестит сотворенную Богом красоту, ибо красота на земле не сама собой происходит, но посылается по распоряжению и по мысли Божией» (Прот. 34).

Перед чистотой жизни христиан, перед их взаимной любовью, о которой столько свидетельств разсыпано у апологетов, и перед их мужеством с недоумевающим уважением останавливаются и язычники при всем своем презрении и враждебности к иудейской секте. Так, известный философ Эпиктет отмечает безстрашие христиан перед угрозами тиранов. Знаменитый врач Галет (середина II века), говоря о христианах, хочет воздать им высокую похвалу, признавая, что христиане поступают, «как истинные философы»64.

И даже сатирик Лукиан, высмеивающий и стоиков, и христиан в своем «Peregrinus», принужден признать высокие качества последних65.

Исторгнуть такие признания и оценки у лиц враждебных и предубежденных (о силе, характере и мотивах этого предубеждения наилучшее понятие дает Цельс66) значило очень много.

Мы пропустили бы весьма существенную черту в этой беглой и неполной характеристике первохристианских настроений, если бы не упомянули о религиозной радости, этом величайшем Божьем даре, который дается людям. Христиане чувствовали Бога, и воскресший Христос был их жизнью. И чувствовать Бога не есть ли высшая радость, «радость совершенная?» Вглядитесь в сияющие этой неземной радостью лики Серафима Саровского, встречающего всех ликующим приветствием: «Христос Воскресе»; Франциска Ассизского или даже меньших их, и в отблеске их радости, который засветить в вашей темной, угрюмой, «озлобленной злобой душезлобного мира» (по выражению панихидного канона) душе, вы почувствуете эту радость первохристиан. Соберите в душе своей воспоминания о коротких и быстроубегающих моментах религиозного просветления, и ваше ухо откроется, может быть, для этого гимна религиозной радости, который звенит в книге Деяний Апостольских»67.

Мир искуплен, Христос воплотился, пострадал и воскрес. За недвижной тьмою ночи прозревались огненные лучи воскресения и преображения. То, что для позднейших христианских подвижников бывало лишь плодом их долгого и сурового подвига, здесь было благодатным даром, как залог и начаток. И кто не видит и не чувствует этого в первохристианстве, кто не слышит здесь этого победного и ликующего гимна: «Христос воскресе!» тот и не поймет, почему побеждало христианство, какою верою оно покоряло: Христос воскрес, Он здесь, близ, дает осязать Себя, дает вкушать Себя, от Него любовью горит сердце. Можно ли непослушным и мертвым словом разсказать теперь о том, что переживалось на евхаристических вечерях, когда у самих участников послушное слово изнемогало, и исторгалась, как водопад, как стихия, бурная глоссолалия. Опять-таки, чтобы приблизиться к пониманию этого, следует обратиться к описаниям религиозных переживаний у аскетов, к их намекам на то, чем является живое и подлинное богообщение... Я полагаю, что раскрывать эту интимнейшую сторону, святая святых, тайну первохристианства, можно только по творениям мужей, по крайней мере, не меньшего религиозного опыта; у Макария Египетского, Исаака Сирина, Симеона Нового Богослова, у такого рода свидетелей вернее можно научиться живому пониманию живого первохристианства, его «сущности», нежели у Гарнака и других ученых, у которых мы учимся внешней его истории. Основываясь на их опыте, можно понять заповедь, данную фессалоникийской общине ап. Павлом: «Всегда радуйтеся. Непрестанно молитесь. О всем благодарите» (1Фес. 5:16–18). «Впрочем, бpaтие, радуйтесь, усовершайтесь, утешайтесь» (2Кор. 13:11), – заканчивает он же послание к коринфянам. И основное определение, сделанное ап. Павлом, гласит, что «Царствие Божие – не пища и питие, но правда, мир и радость о Духе Святом» (Рим. 14:17)68.

Указывая все значение радости в первохристианстве и вообще христианстве, я надеюсь, не вызову недоразумения в том смысле, будто здесь умаляется значение покаяния, скорби о грехах, вообще пути, по которому христианин восходит на высоты. Но там, на высоте, Бог, а Бог есть любовь, и Царствие Его – радость. И борьба с миром и стремление к Богу есть борьба с его трагическими изъязвлениями, с его скорбью, победа над миром есть прорыв к радости, не частной, опредмеченной, обособленной, но вселенской, радостью о Духе Святом. И из борьбы, поражений и побед, хотя бы кратковременных, неполных, неокончательных, но прорезающих мрак лучами своих молний, слагается религиозная жизнь.

11. Первохристианство и мученичество

Нельзя, говоря о первохристианстве, пройти молчанием мученичество, ибо церковь первенствующая есть церковь мученическая. Хотя гонения на христиан не нашли всеобщего и систематического характера (по мнению некоторых69 римская власть, благодаря этому просто проглядела и попустила христианство, хватившись, когда уже было поздно, и когда не могли помочь и более планомерные изследования), однако христиане были совершенно безправны и беззащитны и отдавались на пытку и казнь, по свидетельству апологетов, часто за одно имя. Исповедание себя христианином и отказ принести жертву изображению императора были достаточной причиной, чтобы отправить за «атеизм и анархию» на казнь.

И в тех, хотя и недостаточных и не всегда точных сведениях, которые мы имеем в так называемых мученических актах (Acta martyrii), мы узнаем, как и при этом проявлялась природа христианства. Конечно, нельзя в настоящее время ставить христианству на исключительный плюс самую наличность мучеников в его среде. По справедливому замечанию Буасье70, церковь потеряла право на это притязание, после того как сама не только имела мучеников, но и других делала ими. Кроме того, жертва жизнью из-за убеждений или ради других людей составляет хотя и не обычное, но во всяком случае широкораспространенное явление и в дохристианском, и в нехристианском мире в разные его времена: мы видим достаточно примеров политического мученичества, притом вне каких-либо религиозных мотивов, и много примеров вольных жертв своею жизнью за других дает нам каждая война, хотя бы и последняя, и притом с обеих сторон.

Не самый факт мученичества, но его психология нас здесь интересует. В этом отношении первохристианство имеет свои специфические особенности, вытекающие из его свойств. Ибо в живой вере его побеждается смерть не судорожным усилием человеческой воли, направленным к подавлению естественного страха смерти, но со всей мистической реальностью. Общеизвестно то настроение примирения и всепрощения, молитвы за врагов и за убивающих, которое свойственно только первохристианству. На переднем плане стоит залитая небесным светом фигура первомученика диакона Стефана. Он перед казнью видит открытое небо, славу Божию и Христа; побиваемый камнями, он .молится: «Господи, приими дух мой!» и умирает с молитвой на устах: «Господи! Не вмени им греха сего». В этом разсказе, благочестиво передаваемом и сохраняемом устно раньше, чем был он записан, сохранилось представление первохристианской общины о том, как свойственно умирать христианским мученикам, как умирал первый и лучший их представитель, перед смертью видевший Христа. В более определенных и конкретных очертаниях выступает перед нами другой, позднейший, образ христианского мученика, св. Игнатия, епископа антиохийского, прозванного Богоносцем. Мы имеем яркий автопортрет его в его посланиях, представляющих собою перл древнехристианской письменности. Сириец по происхождению и темпераменту, Игнатий, стоявший в непосредственной близости к мужам апостольским (например, св. Поликарпу, ученику Иоанна Богослова, а, может быть, и к апостолам), он 40 лет управлял церковью Антиохийской. Когда император Траян решил искоренить христианство и начал гонение, Игнатий, в бытность его в Антиохии, явился сам к нему с тем, чтобы или отвратить гонение, или самому удостоиться мученичества. В результате император приказал отвести Игнатия в оковах в Рим и там предать на съедение диким зверям. Путь св. Игнатия, ведомого 10 воинами, которых за жестокое обращение он называет «леопардами, от благодеяний, им оказываемых, делающимися только злее», был как бы его апофеозом при жизни. Когда он проезжал через Малую Aзию, его встретил в Смирне, еп. Поликарп и депутация от малоазийских церквей, чрез своих епископов, пресвитеров и диаконов, свидетельствовавших свою любовь к узнику и просивших его указаний и благословения. Мы имеем эти указания в виде пастырских посланий ведомого к зверям епископа, в которых он дал прекрасное выражение своей любви и заботливости о пастве Христовой. Но для нас наиболее интересно здесь его послание к римской общине, относительно которой он получил сведение, что она стремится освободить его от. мученичества. Он просить ее не лишать его мученического венца и в просьбе этой со всей страстью изливает свою душу71.

Рядом с Игнатием история нам сохранила духовный образ другого мученика, св. Поликарпа епископа Смирнского, «учителя Азии, отца христиан», сожженного в 166 году. Это менее экспансивный и не столь сангвиничный, но в простоте своего величия не менее выразительный образ72.

Можно было бы привести еще ряд однохарактерных штрихов из noвествований о христианских мучениках и мученицах, тон будет общий. Мужественные и верующие, умирали они с радостной надеждой, мученичество было для них желанным апофеозом, вернейшим путем к безсмертию. Здесь опять сказывается основная эсхатологическая черта христианства, его неудержимый и страстный порыв к иному миру. Прочтите Тертуллиана «Послание к мученикам» (217 г.) и увидите, какими мотивами он увещевает к мужеству и терпению: «Темна ли темница ваша? Мир еще более покрыть густым мраком, ослабляющим ум. Находитесь ли вы в оковах? Мир носит тягчайшие цепи, изнуряющие душу. Заразительно ли жилище ваше? Мир преисполнен вредных испарений, несравненно несноснейших: это соблазны и распутства сладострастия. Сравнены ли вы с преступниками? Мир заключает в себе более виновных, я хочу сказать, весь род человеческий…. Какое счастливое сражение предстоит вам выдержать! Бог будет вашим воздаятелем, а Дух святой руководителем. Вашими лаврами будет венец безсмертный». Победные тоны торжества и радости прорываются там, где их всего труднее ждать, – и неудивительно, если история гонений на христиан, конечно, наряду со случаями слабости, слишком естественными и понятными, знает примеры даже вызывающего поведения со стороны христиан, искание мученичества, с чем иногда даже приходилось бороться местным церквам73.

12. В чем тайна первохристианства?

Перебирая в уме основные черты первохристианства, невольно спрашиваешь себя: в чем же тайна первохристианства, в чем его «победа, победившая мир», в чем сила успеха первохристианской миссии?

На основании сказанного до сих пор можно, если не ответить, то хотя бы подойти к ответу на этот вопрос, который всегда составлял и составляет в одинаковой мере загадку для историка и проблему дли религиозного мыслителя. И, прежде всего, совершенно не надо отрицать, что существовал целый ряд естественных условий, политических, культурных и экономических, облегчавших распространение христианства. Но дело, конечно, не в них только, ибо ни одно из них в отдельности, ни все они в совокупности не способны были породить христианства, создать эту новую историческую силу. И сила эта опиралась не на какие-либо орудия земного влияния и могущества, – мы видели, как безоружно и беззащитно в мирском смысле было первохристианство, как внеисторично оно разсуждало и чувствовало, считая для себя все внешние самоопределения в известном смысле несущественными, разрешая запутаннейшие вопросы жизни с какой-то божественной, но и – не остановлюсь признать это – детски-наивной простотой, наполовину их не замечая и в них не вникая. Для нерелигиозного наблюдателя легко принять эту простоту его за элементарность, некультурность, и путь новейшим отрицателям в этом отношении проложили уже древние критики христианства, тот же Цельс или Лукиан. Нам думается, что для понимания того, чем было первохристианство сильно, а, следовательно, и для правильного научного понимания истории его мало Detailforschnng какой угодно добросовестности, ибо все это будет только добросовестная вивисекция, не приводящая к познанию живого организма; необходима еще и религиозная интуиция, основанная не только на личном опыте, но, главным образом, на историческом опыте всего христианства в его величайших религиозных представителях. И с этой стороны между первохристианством и живым христианством всех времен и народов не только нет противоположности, но неизбежно существует тождество, ибо тождествен, верен и неизменен Тот, Кто есть «путь, истина и жизнь» для христианства. Что же было, в первохристианстве такого, что не сохранилось и не могло быть передано в его письменах, что только намекается и отгадывается по краткому и целомудренно сдержанному, чуждому литературной и риторической фальши его языку? Это – то, что первые христиане имели подлинное, непосредственное переживание Божества, они чувствовали себя в реальном и непосредственном общении со Христом, они горели радостью поклонения Воскресшему... Я останавливаюсь, ибо чувствую, что подхожу здесь к границе того, что может быть выражено словом и чего позволительно касаться в литературе. Чтобы приподнять завесу и приблизить к себе то, что обычно так далеко от нас, всмотритесь внимательнее в лики тех, которые находились в живом общении с небом, в ком чувствовали вы эту непостижимую силу. В их кратких, стыдливых и сдержанных описаниях того, что они переживали, в их религиозном опыте узнаете вы силу первохристианства. И даже оставляя эти освещенные небесным светом высоты, до которых поднимаются только избранники, и обращаясь к религиозной повседневности, достаточно внимательнее оглядеться кругом себя, чтобы и здесь увидать хотя и слабые, разорванные, но все те же световые пятна. Кому не приходилось наблюдать где-нибудь в темном уголке храма, или даже в пестроте повседневности живую веру и преданность Богу в простоте, смирении и слезах. И не будет дерзостью, если даже каждый из нас, религиозно безсильных, обращаясь к скудному опыту своей жизни, выделит в ней те светлые моменты, когда и для него вера была не теоретическим постулатом, но живой действительностью, когда сердце трепетало и горело от чувства Бога. И все это, – великое и малое, сильное и слабое, святое и грешное, поскольку обращено к небу, – одно и то же, разнится количественно, а не качественно. И это есть то, чем было и первохристианство. Ни противопоставления, ни разрыва, ни какой-либо качественной разницы здесь нет и нельзя ее допустить, если только всерьез верить, что источник света один, как бы многообразны и различны ни были его преломления и отражения. Как глубока и как проста эта сущность первохристианства! Современные протестантские историки со справедливым ударением говорят о той «простоте и углублении» религии, которые его отличают (хотя сами они, в силу своего предвзятого антидогматизма, и заводят это упрощение дальше, чем следует). Об этой простоте и вместе, универсальности, всечеловечности, именно благодаря этой простоте, говорит Евангелие: «Истинно говорю вам: кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него» (Мк. 10:15; Mф. 18:3; Лк. 18:17). Слова эти, как и вся проповедь Евангелия обращены ко всем, помимо всех случайных эмпирических различий: к ученым и неученым, молодым н старым, богатым и бедным, умным и глупым. Все они должны почувствовать себя в глубине своего сердца простыми, доверчивыми детьми, если хотят придти к Небесному Отцу.

13. Первохристианство и аскетизм

Первохристиане вперяли свой взор в небо и мало замечали землю. Аскетизм ли это? В каком смысле можно говорить об аскетизме первохристианства, как и всего вообще живого христианства? Вопрос ставится здесь об аскетизме не как о начале этики (ибо. в этом смысле он кажется мне совершенно неустранимым из христианской, да и всякой вообще серьезной этики от Платона до Канта), но как о начале метафизики, о характере мироощущения. Да, в известном смысле первохристианство настроено, несомненно, аскетически. Первохристианская эсхатология своим практическим последствием имела аскетическое ослабление интереса к делам этого мира, который, употребляя вульгарное сравнение, представлялся им наподобие станции с короткой остановкой. Однако, эта острота эсхатологических ожиданий есть только особенная историческая форма того чувства непрочности и, главное, неокончательности теперешнего состояния мира, как становящегося, которое свойственно самому существу христианской религии, и из нее неустранимо. Бог, не как пантеистический, разлитый в природе разум или красота, не безличная natura sive Deus Спинозы, но живой личный Бог, Бог религии, а не одной лишь философии, науки или искусства, открывается нам только в противоположении миру и в борьбе с ним. Автономный, замкнутый в себе, самодовлеющий мир безбожен, атеизм – его естественное состояние. Это не значит, конечно, чтобы в мире не было Бога, и мир не отражал бы Его на себе, как Его творение – мы далеки от этой нелепости и кощунства – но мир автономен, ему дано самостоятельное, самозаконное, так сказать, естественно-научное существование, которое, по известному выражению Лапласа, не нуждается в гипотезе Бога, и нельзя узнать в нем личного Бога, если не придти к Нему, прорвавшись через мир (transcensus) мистическим, непосредственным путем религии, актом дерзновения веры. Лишь и тогда мир оживает, снимается его мертвая маска, законы природы становятся мыслями Творца, красота мира Его ризою, история Его живым откровением. Подняться над миром, прорваться через мир, искать чуда веры – ибо всякая живая вера чудесна,, как незакономерная, свободная – этого требует в сущности всякая теистическая религия, и этого аскетического подвига требует христианство. Нет иного пути к Богу и ко Христу, как через внутреннее мироотречение, через внутренний и совершенно интимный акт самоопределения в любви: возлюбить Христа более, чем все самое дорогое. И неумолимо звучит. суровое, ужасающее слово кроткого и любящего Спасителя: «Если кто приходит во Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены, и детей, и братьев, и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть Моим учеником» (Лк. 14:26). «Любовь к миру вражда против Бога», – «не любите мира, ни того, что в мире» (1 Ин.. 2:15), этого из христианства, конечно, никакими толкованиями не выскребешь. До тех пор, пока мир проходить теперешнюю стадию своего состояния, совершающегося, но не завершившегося боговоплощения и преображения, пока он остается, хотя и божествен в предназначении, но еще своеволен в существовании, этим мировым трагизмом вносится неизбежный разрыв между стремящимся к Богу человеком и миром и постольку обосновывается аскетизм. Трагизм этот – объективный, космический, связанный с греховным состоянием мира, при котором Бог не имманентен миру, не является, как «всяческая во всех», но трансцендентен и в этом смысле противоположен миру. И это состояние мира создает религиозную антиномию в душе религиозной личности, раздирает ее в аскетическом противоборстве миру, ради высшей религиозной любви к нему. Смысл и основание аскетизма в первохристианстве, как и в дальнейшей истории христианства, в высших точках религиозного его настроения, как и в разных проявлениях человеческого творчества, один и тот же. Не сливаться с миром до конца, до безразличия, всегда носить в сердце чувство разстояния, идти не по земле, а над землею, как ни близко к ней, но всегда над нею, – этого требует христианство. И этот объективный трагизм мира становится необходимо и трагедией личной жизни. И эта последняя, как ни благоустроена, как ни благополучна, кроме глухого и непрерывного трагического разлада, содержит одну основную дисгармонию, личную смерть, внешнюю незаконченность и внутреннюю незаканчиваемость жизни, это роковое многоточие. Но этот же мотив одновременно может быть и гармонизирующим, если окрашивается эсхатологически: за гробом ждет разрешение трагедии, за смертью следует воскресенье, личное и мировое, новая жизнь, вечная жизнь. Можно положительно утверждать, что, когда побледнела первохристианская эсхатология и притупилось чувство непосредственного ожидания мирового катаклизма, – а оно притупилось с конца II века во всем христианстве, обосновавшись только или у отдельных личностей, или в исключительные моменты истории, – тогда место эсхатологии в духовной экономии личной жизни стало играть представление о личной смерти, неотвратимой и всегда неожиданной. «Память о смертном часе» в аскетической литературе играет роль совершенно такую же, как в первохристианстве эсхатология, и, наоборот, психология атеизма ничего так не гонит, как мысль о неизбежном конце и неизбежном – хочешь не хочешь – transcensus'e к неизвестному, новому состоянию. Поэтому те, кто не любит думать об этом, стали называть христианство религией смерти. Итак, в смысле чувства внутренней чуждости миру и невозможности с ним совершенно слиться, не теряя своей религиозной личности, первохристианство было аскетично. Оно слишком ясно видело небо, по контрасту, оттенявшее резче все тени, провалы, расщелины мира. Первохристианство было аскетично, как и все христианство вообще.

И, однако, с этим аскетизмом всего менее вяжется распространенное вульгарное представление о нем, как о мрачном, злобном отношении к миру, или как о непрерывной печали. Средства и путь принимают за цель, суровый подвиг считают самоцелью, покаяние, в котором родится духовно и приходит ко Христу человек («покайтесь, ибо приблизилось Царствие Божие»), заставляет забывать о радости прощения и усыновления. И, наконец, что касается мира, бездушную пустыню и страшный механизм, в котором вращаются мертвые колеса мироздания, считают более радостной, чем космос, возвещающий славу Божию. Прорыв к Богу требует отказа от мира, но он и вознаграждается с избытком. Мир оживает, становится красотой, премудростыо, художественным произведением74. Это небо – немая пропасть, в которой вращаются мертвые миры, о, как оно страшно своей мертвой безконечностью, но как оно прекрасно, близко нам, если мы видим в нем Престол Творца. По настоящему радость мира дается только религией с ее аскетизмом, она роднит с миром, соединяет с сердцем мира. Можно было бы без труда подтвердить свидетельствами древнехристианской письменности, насколько отзывчива была душа первохристиан к красоте этого мира. А их безучастие или даже враждебное и подозрительное чувство по отношению к античному искусству, неразрывно связанному с языческим культом, имеет свои историческая причины, бегло указанные выше, и не может быть возводимо к религиозным основаниям.

Полным глубочайшего смысла историческим парадоксом и вместе апофеозом древнехристианского аскетизма является победа первохристианства над миром. Только потому, что оно так сильно чувствовало и знало небо, оно победило землю. И не только в данном случае, но и всегда в истории, лишь подъем над действительностью, аскетическое отвержение низшей действительности ради торжества высшей, самоотречение ради идеала, давало победу в истории, а не погружение с головой в мутные волны жизни. Аскетизм побеждает отрекаясь – таков закон жизни.

Христианство не могло родиться, не противопоставив себя всему миру, всей этой сложной культуре, языческому государству, всем прошлым векам и будущим, без этого сознания своей сверхмирности, без этого аскетического подвига: отвергнуть душу, чтобы спасти ее, осудить мир для того, чтобы вдохнуть в него новую жизнь, новые силы...

14. Нормативное значение первохристианства

Не из праздного, хотя бы даже и научного, любопытства припадаем мы к священной почве первохристианства, по которой ходили ноги апостолов. Нет, в нем мы хотим познать и понять себя самих, светом, зажженным от лампады, теплившейся в катакомбах, осветить сумрак нашего теперешнего состояния. Не изучение, но поучение нужно нам, и за ним приходить наше время к истокам тех вод, которые века истории так загрязнили, затянули песками и, если бы только могли, совсем бы засыпали. Итак, чему же мы теперь можем научиться у первохристианства? В чем оно остается для нас недосягаемым образцом и нормою? Каково нормативное значение первохристианства?

Первохристианство было тем зерном, из которого вырастает многоветвистое древо исторического христианства. Ясно, что хотя бы и в зародыше, в простой и неразвитой форме, но оно должно иметь в себе то, что существенно для христианской религии вообще. В настоящее время при сложности его духовной культуры, мы имеем религиозную философию, религиозную историю и безконечно разрастающуюся литературу о религии. И свое желание иметь настоящую живую религию или же свои идеи о ней, или, за отсутствием таковых, хотя бы свои слова о ней, мы часто принимаем за подлинную религию, теряя способность фальшивую ассигнацию отличить от полновесной нонеты. И сопоставление первохристианства с его простотой, но и великой правдивостью и современной философии наглядно показывает, какова разница между религиозной философией или наукой, на какой бы высоте они ни стояли, и религией, между безкровной, отвлеченной историей и живым непосредственным фактом. В зерне своем религия есть не теории, а жизнь, переживание божественного, религиозный опыт; строго говоря, этой религии нельзя научиться усвоением известных идей, ей учит только самая жизнь. Если есть это зерно, «то есть религия, есть ствол, около которого может разрастаться дерево, а нет его, то нет ничего, одни сухие листья, шумящие, но мертвые. Это личное переживание и затем соединение многих личных переживаний в коллективное, церковное, и является существенным для христианства, только это и было, но зато в высочайшей степени, в первохристианстве. И в этой религиозной непосредственности своей оно является для нас нормой, землей обетованной, радостной зарей нового дня.

Но, напротив, его историческая плоть, особенная внешняя обстановка его проявления принадлежит истории, т.е. изменяющему потоку событий, и потому не может иметь на все времена нормативного значения. Если формулировать кратко всю разницу, которая существуете здесь между первохристианством и всем историческим христианством, то она сводится к тому, что для первохристианства не было истории и не было исторической заботы в нашем теперешнем смысле, мы же чувствуем себя в истории и втянуты в круг ее задач. Мы разнимся от первохристианства, помимо всего остального, своим историческим возрастом. Более поздний час неизбежно отличается от раннего, а темь более первого часа в истории христианства. Прежде всего, эта разница касается того, что можно назвать эсхатологическим мироощущением. Оно неустранимо из христианства, как неустранима идея конца, идея цели из всякого разумного, целесообразного процесса. Молитва: «Ей, гряди, Господи!» не замолкнет, пока не исполнится. Но XIX веков жизненного опыта не прошли безследно. Пассивное ожидание конца, как внезапного мирового переворота, как deus ex machina, в значительной степени срастворилось для нас с активным чувством истории, ощущением исторического процесса и лишь через него внутреннего созревания мира к предназначенному обновлению. Если оно поблекло в яркости и непосредственности (хотя не раз в истории непосредственное ожидание конца возрождалось при наступлении исторических кризисов, так что один немецкий ученый75 справедливо назвал это чувство стрелкой на циферблате истории, зато оно сделалось для нас более актуальным. История стала в нашем мироощущении как бы мостом, ведущим из времени в вечность. Абсолютный, религиозный смысл истории, ее нумен, коего феноменальное облачение мы знаем, нам остается неведом, мы можем только гадать о нем. Но и непосредственное содержание истории захватывает нас своими интересами, мы чувствуем себя работниками на исторической ниве, несущими историческое послушание, каждый на своей борозде. Мы сознаем себя сынами своего века, народности, государства, социального строя, культуры. Мы чувствуем себя захваченными этим могучим потоком, который несет нас, но не без нашей воли и участия. И в этом наше исторически окрашенное самочувствие отличается от первохристианского. Однако и для него эсхатология не заслоняла непосредственных жизненных задач. При всей ее напряженности, первохристианство исполнило свою историческую задачу первоначальной проповеди христианства. И труд этот поражает историка своей успешностью и энергией. Первохристианская миссия, запечатленная кровью мученичества, страданиями исповедничества, трудами апостольства, есть величайший исторический подвиг. Первохристиане, столь внеисторично настроенные, и на поприще исторической работы сделали свое дело и заповедали всем грядущим пoкoлeниям следовать своему примеру, каждому на своей исторической череде.

«И приблизившись Иисус сказал им: дана Мне всякая власть на небе и на земле. Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына, и Святого Духа и уча их соблюдать все, что Я повелел вам, и се Я с вами до скончания века. Аминь» (Мф. 28:18–20). В этой напутственной заповеди Господа, данной одиннадцати ученикам, а в лице их всему христианскому миру, указана норма христианской деятельности в истории. Научение всех народов истинной вере и соблюдение повелений Христовых, внесение новой жизни и нового духа во всю жизнь – вот творческая задача христианской истории. Задача христианской миссии в собственном смысле, проповеди веры, апологетической ее защиты, относящаяся, конечно, не к одной первохристианской эпохе, но и ко всем другим, необходимо сопровождается и раскрытием истин христианства естественными силами человека, которые даны были ему и до Христа. Человеческая философия, наука, культура, как бы слепые в дохристианском мире, становятся зрячими, получают свой логос, раскрывающийся в их естественном историческом развитии, и также становятся орудием «научения». Не менее всеобъемлюща заповедь «соблюдения» повелений Христовых, ибо она открывает безпредельные перспективы как для усовершенствования личности с ее внутренним миром, так и для исправления внешних человеческих отношений, т.е. для того, что мы называем теперь политическим и социальным прогрессом. Христианство не дает программ, не указывает панацей, но в стихийные, инстинктивно слагающиеся формы жизни оно сильно вложить свое содержание, создавая нового человека. Явилась новая тема всемирной истории – человеческая личность, и всю ее можно в известном смысле разсматривать, как разработку этой темы, как искание автономной, освобожденной христианством, личностью соответствующих форм внешней жизни. Проблема свободной личности есть ось, около которой обращается мысль нового времени. По отношению к этой проблеме новейшая социальная наука, политическая экономия, государствоведение есть только техника, на основании изучения социальной материи разрешающая поставляемые ей задачи, но не имеющая самостоятельного идеала, который дается религиозным отношением к личности. Многие отреклись теперь от христианства, но никто из отрекающихся от дерева не отрекся от этого плода, на нем выросшего.

Христианство, возстановляя идеальное достоинство личности в сознании ее богосыновства, дает и высшую норму общения этих личностей в идеале церкви, внутреннего единства и братства во Христе по образу триипостасного Бога, абсолютного единения трех ипостасей, единосущной и нераздельной Троицы, во имя Которой крещаются вступающие в Церковь. Таким образом, перед христианским сознанием становится задача преемственной работы над исторической плотью человечества для преобразования ее по духу христианских настроений и заповедей, покуда ей суждено расти и зреть, до «полноты времен». Но путь, через который христианство непосредственно влияет на мир, все-таки есть внутренний человек, его сердце, живой дух. Он есть творческая энергия в истории, но не мертвые стихии природы или социального тела. В порабощении этим стихиям исторической плоти, в объязычении личности, в погружении духа в мир тварный с забвением о Творце лежит наибольшая духовная опасность нашего времени. И против этого-то оземлянения человека снова и снова поднимает свой тихий, однако слышный через дал веков голос первохристианство. Как отдаленный благовест, призывает он вверх долу поникших. В историческом потоке великого переселения народов не спаслась античная цивилизация с ее чарами и ее силами, не уцелела старая плоть истории, сохранилась лишь новая душа истории – первохристианская церковь. И эта духовная сила, зарождающаяся в недрах религиозной личности и преобразующаяся в чувствах, настроениях, делах, преобразовывает и новую плоть истории, историческое лицо мира. Об этой воспламеняющей, очищающей и перерождающей силе религиозного огня, первая искра которого зажигается в отдельных душах, но который разгорается потом во всемирноисторический костер, и говорится в изречении Господа, сохраненном нам преданием: «Кто близ Меня, тот близ огня», или же, как сказано в Евангелии от Луки: «"Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся» (12:49).

* * *

1

Си., напр., замечательное изследование Prof. A. Deissman: «Das Llclit vom Orient, 1908. Некоторые важнейшие выводы этого изследования изложены мною в очерке «Первохристианство и новейший социализм (Религиозно-историческая параллель», Вопросы Философии и Психологии, 1909 г. III.

2

Ср. об этом интересную работу Prof Ernst Troeltsch: «Die Absolutheit desChristentums und die Religionsgeschichte», 1902.

3

Вот, например, заключительные слова проф. Геффкена в его работе «Aus der Werdezeit des Cbristentums», Leipzig, 1904, стр. 135: «Аbег vielleicht ist auch alles dies nur Klügelei, und gehört der Sieg des Christentums zu den hlstorischen Wundern, deren Ursachen uns stets ein «Ignorabimus» bleiben, ein Geheimniss, immer wieder lockend, immer wieder sich verhüllend, vie das Wesen lesu Christi selbst». Cp. аналогичный отзыв проф. Добшюца в его «Ргоblemen des apostolischen Zeitalters», Leipzig, 1904, стр. 11: «Unser Problem gehört zu denen, die im letzten Grunde historisch unlöslich sind».

4

Рудольф Зом: «Церковный строй в первые века христианства», перевод А. Петровского и П. Флоренского. М., 1906, стр. 7. (В этой книжке переведена первая глава иявестного труда Зона: «Das Kirchenrecht», 1892).

5

Материалом при составлении очерка, кроме подлинных памятников древнехристианской письменности, творений мужей апостолъских и апологетов, послужила многочисленная по преимуществу немецкая новейшая литература по истории христианства. Кроме специальных монографий, цитируемых в своем месте, из общих сочинений назовем: по истории древнехристианской литературы классические труды Гарнака (по истории догматов, древнехристианской миссии и литературы) и Барденгевера, также Лоофса (истрия догматов). С. Weizsäckcer: «Das apostolische Zeitalter». Knopf: «Das nachapostolische Zeitalter». Wernle, «Die Anfänge unserer Religion», 1904. Deissmann, «Das Licht vom Osten», 1908. Heinrizi: «Daв Urchristentum», 1902. Dobschütz, «Urchristlichen Gemeinden», 1904, «Probleme des apostoliscben Zeitalters», 1904. Jülicher, Harnack, Bonweisch и др. в «Die Christliche Religion» (в издании. die Kultur der Gegenwart). Hatch: «Crischentum und Christentum». Sohm, «Kirchenrеcht», Pfleiderer, »Urchristenlum», I. Duchesne: «Hist. anc. do l'eglise», 1908, серия «Religionsgeschichtliche Volksbücher» brsg. von M. Schiele (по разным вопросам). Соответственная статья ив «Realencyklopedie für protestantische Theologie und Kirche 3-te Auflage». K. Kautsky: «Der Ursprung des Christentums», 1908, См. также русские труды проф. Спасского: «История догматических движений», проф. Гидулянова: «Митрополиты в первые три века христианства».

6

Ср. обобщающее и превосходное изследование проф. Paul Wendlan:. «Die Hellenistisch-Römische Kultur in ihren Beziebungen zu Judentum und Cnristentum. Tübingen». 1907. Ср. также 5 очерков (Корнилля, Добшюца, Геррмана, Штерка и Трёльча) в серии «\Vissenschaft und Bildung» под общим заглавием: «Das Christentum». 1908. Ср. также Ludwig Friedländer, «Darstellungen aus der Sittengeschichte Roms in der Zelt von August bis zum Ausgang der Antonine 7-te Auflage. 1902

7

Ом. Wendland, I. c., гл. VII, § 2 и сл.

8

Ср. превосходный очерк у Wеndland'а: 1. с. 77 и далее. Там же обильные библиографические указания. Ср. также Fr. Cumont: «Les religions orientates dans le paganisme romain». Paris 1907.

9

Ср. E. Rohde: "Die Psycho».

10

I Leipold:, «Geschichte des neutestamentlichen Kanons. Erster Theil. Die Entstehung». Leipzig, 1907, стр. 1 и сл..

11

Для моей цели можно не входить в разсмотрение запутанных и сложных вопросов об истории канона Новозаветных книг и так называемой «новозаветной критики». Не говоря о том, что эта работа по сложности своей требует специального изследования, она не имеет в наших глазах и того принципиалъного значения, которое все больше получает в протестантизме и особенно в Ричлианском богословии, исходящем из отрицания учения о Божестве Иисуса Христа. Лишь при этой догматической предпосылке получают аргументы «библейской» критики такую силу и решающее значение, каких они совершенно не имеют для положительного религиозного воззрения.

12

Ср. об этом. А. Ревиль: «Иисус Назарянин». Т. I. С предисл. проф. Ф.Ф. Зелинского, Спб. 1909 г.

13

Прошлым летом вышло изследование проф. Дейсмана «Das Licht vom Orient». 1908, на основании египетских раскопок и филологического анализа отрытых надписей на черепках (остраках), папирусах, меди и камне, приносящее новые доказательства относительно народного характера новозаветного языка и, косвенно, социального состава первоначальной церкви. На эту же тему («Das Unchristentum und die unttren Klasstn») Дейсманом был сделан доклад на евангельски-социальном конгрессе (9–11 июня 1908, в Дессау) и по поводу его возникли в высшей степени интересные и ожсивленные прения на тему о «народности» христианства тогда и теперь. См. «Die Verhandlungen des XIX Evangelisch-Socialen Kongresses». Göttingen, 1908. Ср. в моем очерке «Первохристианство и новейший социализм».

14

В.В. Розанов совершенно прав, что, говоря символически, ап. Павла нельзя себе представить не только в тогдашнем языческом, но и в нашем, хотя бы и Художественном театре. (Ср. его очерк «Об Иисусе сладчайшем»). Но можно ли себе представить и теперь самого обыкновенного человека в театре в такие моменты, когда его душа горит молитвой, чувством Бога, как она, по-видимому, непрестанно горела у апостола?

15

Вот для примера несколько отзывов: «Первохристианство отчужденно противостоит греко-римской культуре. Христианство и мировая культура суть величины, которые первоначально не имеют внутреннего соотношения. Почти до середины II века царить это чуждое культуре направление» (Wendland, 1. с. 127). «Если спросить себя, что является общим в выражениях христианства I века у Павла, Иоанна, Иакова, то это есть высочайшее напряжение религиозного чувства. Религия для них все. Масса вопросов человеческой жизни: проблема культуры, государства, права, науки и т. д. для них вовсе не существует... Этому первохристианскому энтузиазму присуща могучая надмирность (Ueberweltlichkeit), дажe внемирность (Unveltlichkeit)». (Dobshütz, «Ргоbl. d. apost. Zeitalters», Leipz, 1904.112–113, ср., его же в «Das Christenthum», 47).. Ср. также Knopf:, «Das nachapost. Zeitalt», 120–122. Количество этих отзывов можно значительно умножить, ибо речь идет о безспорном явлении, доступном историческому наблюдению и независимо от его религиозных предпосылок.

16

См. вообще L. Atzberger: «Geschichte der Eschatologie innerhalb dor vornizänischen Zeit.» Freiburg I. Br. 1896. Ср. также: H. Gunkel: «Die Wirkungen des heiligen Geistes nach der populären Anschauung der apostolischen Zeit etc.» Göttingen. 1899, стр. 58, H. Weinel: «Die Wirkungen des Geistes und der Geister im nachapostolischen Zeitaltcr bis auf Irenäus». Freiburg. 1899, стр. 42–43, Harnack: «Dogmengeschichte», I, 158, Его же: «Militia Christi». 1905, стр. 60.

17

О ней, кроме руководств по истории догматов (Гарнака и др.) см. Adolf Hilgenfeld: «Dle Ketzergeschichte des Urchristenthums». Leipzig, 1884.

18

Cм. Emil Schürer: «Geschichte des jüdischen Volkes, Zweiter Theil, 2te Aufl, Leipzig. 1886 и W. Bousset: «Die Religion des Judentums im neutestamentlichcn Zeitalter. 2-te Aufl. Berlin. 1906, G. Hollmann: «Welche Religion hatten die Juden, als Jesus auftrat?» Tübingen. 1906 (Religionsgesch. Volksb., I, 7 H.). Об иудейской и языческой апокалиптике см. Еще интересный очерк у Geffken: "Aus der Werdezeit des Cbristentums, гл. II.

19

Сводку соответственных текстов и свидетельств см. хотя бы у Leipold, 1. с. Их достаточно, чтобы не обсуждать апокалиптическую фантазию Морозова..

20

Заметим, что и Ветхий Завет кончается ветхозаветным апокалипсисом, возникшим, однако, уже в начале христианской эры, – неканонической 3-ей кн. Ездры.

21

Удобный обзор исторических свидетельств (впрочем, не без преувеличений в отдельных случаях) см. в статье «Chiliasmus» в Real-Enc. für prof. Theol. и Kir., 3.

22

По русскому переводу К. Андреева, сличенному и исправленному по подлиннику в издании Гебгарта и Гарнака.

23

Deissman: «Das Licht von Orient», 199–200.

24

О том, какие трудности на каждом шагу и в каждом деле встречал христианин при соприкосновении с языческим миром, красноречиво свидетельствует трактат Тертулиана «De idolatria» (203 г.).

25

О гностицизме см. историю догматов и древнохристианской литературы, особенно у Hilgenfeld'a, op. cit. Последняя монография о гностицизме принадлежит перу W. Bousset. «Hauptprobleme der Gnosis». Göttingen. 1907.

26

Специального внимания требовал бы вопрос о древнехристианском искусстве. Замечу кратко, что и здесь первые шаги, например, катакомбной живописи и орнамента, отмечены, с одной стороны, пленительной простотой содержания, а с другой –отличаются полной зависимостью от античных форм. Самая идея украшать орнаментом (цветы, гении) как места вечного покоя, так и домашнюю утварь, а равно и техника этих украшений – греческого происхождения. Античны и мотивы этой живописи: Христос в виде Орфея или жанровое изображение молодого пастуха, или дракона в изображениях Ионы (Dobschütz: «Das Christentum», 53, 63, Буасъе: «Катакомбы», 45–57). Более оригинальный и независимый характер получает с самого начала христианская символика.

27

Ср. мой очерк: «Л. Фейербах и религия человекобожества». Москва, 1906 г. Ср. «К. Маркс, как религ1иозный тип». Спб., 1907 г.

28

Willamowitz-Moellendorf: «Geschichte der griechischen Religion». 1901, цитир. у Harnack:. Mission uud Ausbreitung des Christentums», 2 Auf.., 248–249, Note.

29

Geffken: «Aus der Werdezeit des Christentums», 26.

30

Ср. текст евангельского разсказа: Mф. 27:13–17, 20–21; Mк. 15:7–11; Лк. 23:18–19; Ин. 18:39–40.

31

Проф. Вейнель видит в настойчивости этих увещаний борьбу с революционным радикализмом апокалиптических настроений (заметим кстати, что в дальнейшей истории христианства, например, в эпоху крестьянских войн в разных странах, как в Германии движение Мюндера и анабаптистов, революционных войн в Англии, в апокалиптические представления действительно облекались весьма революционные настроения). По мнению этого изследователя, увещания эти значили в переводе: «Рим все-таки не так плох: все, что угодно, только не революция». (Weinel: «Die Stellung des Urchristentums zum Staat», 1908. Его же: «Die urchristliche und die heutige Mission», 1907, стр. 12.

32

Ты, о Владыка, дал им власть царствования твоею величественною и неизъяснимой силою, дабы мы в сознании данной им тобою чести и достоинства повиновались им, ни в чем не противореча твоей воле. Дай им, Господи, здоровье, мир, согласие и постоянство, дабы они безпрепятственно выполняли врученное им Тобою правление. Ибо /Ты, небесный Владыка, Царь Веков, даешь человеческим сынам честь и достоинство, и силу над всем, что есть на земле. Ты, о Господи, направь их разум к тому, что благо и благоугодно пред Тобою, дабы в мире и простоте они благочестиво применяли данную им Тобою власть и удостоилась Твоей милости». (Th. Zahn: «Skizzen aus dem Leben der Alten Kirche», 3 Aufl. Leipzig, 190S, стр. 313.. См. текст молитвы у v. d. Goltz: «Das Gebet in der ältesten Christenheit» 1901, в приложении).

33

Knopf: «Das nachapostolische Zeitalter», 108.

34

Св. Иустин Философ (II в.) в своей Апологии говорит, например, «хотя мы покланяемся одному Богу, но в других отношениях и сами охотно служим, признавая вас царями и правителями людей и молясь о том,. чтобы вы, при царской» власти, были одарены и здоровым суждением» (Апол. 17). Особенно интересны свидетельства Тертуллиана, известного своим ригоризмом в вопросе о солдатской службе, о занятиях разными профессиями, прямолинейного африканца по темпераменту. «О здравии и благоденствии императоров мы молим Бога предвечного... От Него приемлют они и власть и жизнь... Император велик, поколику признает в Боге неба и земли своего Владыку... Чрез Него он – император и прежде нежели сделался императором, он был и есть человек. Он приял царский венец от того же Бога, от Которого получил и жизнь. Мы просим у Бога императорам благоденствия, мирного царствования, безопасности их дома, храбрости воинства, верности сената, благонравия народа, спокойствия всего мира» (30). К этому присоединяется и еще один интересный аргумент, показывающий, насколько побледнели к началу III века эсхатологические настроения и нетерпеливое ожидание конца: «нам известно, что конец мира со всеми ужасами, имеющими сопровождать его, отлагается по причине существования Римской империи. Следовательно, молясь об удалении сего страшного переворота, мы молимся и о продолжении империи Римской» (Апол. 32), .молимся об императорах, об их министрах, о всех властях, о мире, о благосостоянии всего мира, об отдалении конца, (pro mora finis)» (39). По свидетельству апологета Афинагора христиане молились даже за продолжение династии.

35

Пример ап. Павла, ссылавшегося на свои права, как римского гражданина, достаточно красноречиво говорит, что в случае нужды защищались и гражданские права.

36

В 217 г. Тертуллиан (вероятно, не без преувеличения) пишет в своей Апологии: «Мы существуем, так сказать, со вчерашнего дня и уже наполняем все: ваши города, острова, замки, пригороды, советы, лагери, трибы, декурии, двор, сенат, форум; предоставляем вам тольки храмы». В той же .Аполигии Тертуллиан защищает христиан от обвинения в том, будто они «безполезны для связей общественной жизни». «Мы не уподобляемся индийским брахманам и гимнософистам, не обитаем в лесах, не бегаем людей... Мы с вами бываем на площади, на рынках, в "банях, в лавках, в гостиницах, на ярмарках, во всех местах, необходимых для сообщения с другими. Мы с вами плаваем по рекам и морям, носим оружие, обрабатываем землю, торгуем, употребляем те же искусства» (42).

37

См. вообще Harnack: «Militia Christi», Weinel: «Das Verhältniss des Urchristenthums zam Staate», Bigelmair: «Die Beteiligung der Christen am öffentlichen Leben in vorconstantinischer Zeit». Müncben, 1902.

38

«Militia Christi», 87.

39

Ibid., 50.

40

О иррациональности отношений между церковью и государством ср. у Ernst Troeltsch: «Die Trenbung von Staat und Kirche etc.» Tübingem, 1907, стр.56

41

Ср. мой очерк «Церковь и социальный вопрос» в Вопросах религии, вып. 1. Особенно ср. очерк «Первохристианство и новейший социализм» (Вопр. фил. и псих., 1909, III).

42

Ср. Zahn: "Skizzen etc.», Paul Allard: «Les escláves chrétiens. 4-me éd». Paris, 1900, Dobschütz: «Sclaverei und Christentum (Realencykl. f. prof. Th. u. Kiг, 18), Deissmann, 1. c, Uhlhorn: «Christliche Liebcsthätigkeit in der alten Kirche», 1882, Harnack: «Die Mission etc.», Эд. Мейер: «Рабство древнего мира», Friedländer: 1. с.

43

В тот год, когда ап. Павел привезен был в Рим, один раб убил в Риме своего господина. По старому обычаю, если неизвестен виновный, должны быть казнены все рабы убитого, находившиеся под его кровом; их было 400. Но против такого кровопролития возмутился народ, дело рассматривалось в сенате, который признал необходимость репрессии, и под охраной войска массовая казнь была все-таки совершена (Zahn, 1. с. 121–122). Один римский писатель передает отзыв знатной римской дамы, по поводу высказанной ей просьбы не торопиться отсылать на казнь (обычно чрез распятие) своего раба, а вперед разследовать дело, чтобы не напрасно погубить человека: «Ты с ума сошел? Да разве раб человек?»

44

Напротив, в языческом воззрении рабы считались не имеющими религии и, во всяком случае, не допускались к отправлении культа вместе со свободными. (Хорошо сопоставлено у Allard, op. cit.).

45

Более подробное изложение этого вопроса см. в очерке «Первохристианство и новейший социализм» (Вопросы философии и психологии, 1909 г., III).

46

Ср. Harnack: «Die Mission», 1, 147–148. См. особенно Allard, 1. с, livre III.

47

Особенно ясно это у Эрма, где отношение между богатыми и бедными изображается сравнением с дубом и опирающейся на него виноградной лозой, причем один взаимно помогает другому, первый помощью и второй молитвами.

48

Впрочем, еще Тертуллиан упоминает об общении имуществ среди христиан (Апол. 39). Определенно коммунистические идеи приписываются лишь еретику-гностику Карпократу, который будто бы пытался осуществить платоновское общение имуществ (ср. характеристику разных гностических учений у Иринея, еп. Лионского).

49

Geffken: «Aus der Werdezeit des Christenthums». Отличительные черты христологии апологетов отмечены у Спасского: «История догматических движений в эпоху вселенских соборов», том I. 1906 г. Гл. I. Ср. Harnack: «Dogmengeschichte», В. I.

50

Последнюю сводку относящегося сюда исторического материала мы имеем в недавней статье Гарнака: «Kirchliche Verfassung und kirchliches Recht im 1. und 2. Jahrhundert» (в Realencykl. f. pr. K., 3-te Aufl., Bd. 20, Leipzig, 1908). Ср. также Harnack. «Die Lehre der 12 Apostel», 1884; K. Sohm: «Das Kirchenrecht»; I. Harnack: «Die Mission und Ausbreitung des Christentums in den 3 ersten Jahrhunderten»; Weizsäcker. «Apost. Zeitalter»; Knopf: «Das nachapostolische Zeitalter»; П.В. Гидулянов; «Митрополиты в первые три века христианства». Москва, 1906 г.

51

Weinel: «Die Stellung des Urchristentums zum Staat», 37.

52

Относящиеся сюда факты со всей трезвостью исторического анализа собраны в. цитир. сочинении. Weinel: «Die Wirkungen des Geistes uтd der Geister im nachapost. Zeitalt.. bis Irinäus», 1899. Также Gunkel: «Die Wirkungen des heiligen Geistes etc». 2. Aufl. 1899. Ценность обоих сочинений увеличивается и потому, что оба эти ученые принадлежат к левому крылу либерального течения в протестантской теологии и менее всего могут быть заподозрены в суеверном мистицизме. Характеристику общей веры в чудесное в языческом мире этой эпохи см. у Wendland, 1. с, гл. 6–7.

53

О древнехристианской молитве см. монографию v. d. Goltz: «Das Gebet in der ältesten Christenheit», Leipzig, 1901. См. также Weizsäcker, 1. с, Knopf, 1. с, Zahn, 1. с, Weinel, 1. с.

54

Глоссолалия также не составляла особенности одних церковных общин, по крайней мере, мы знаем глоссолалию и у еретиков. Сохранилась запись, по-видимому, глоссолалии гностиков (см. Schmidt: «Gnostische Schriften in koptischer Spracbe"». Leipzig, 1892. Цит. у Weinel, 1. c, 80).

55

Об агапах см. на русском языке изследование Петра Соколова: «Агапы или вечери любви в древнехристианском мире». Сериев Посад, 1906.

56

Таковы, например, песнь Богородиды, молитва Захарии, старца Симеона в Евангелии от Луки, или некоторые гимны и молитвы из Апокалипсиса (по мнению Вейссеккера, 5:9–10, 6:11, 5:12, 5:18, 15:3, 11:17, 12:10–12, 19:1–8), послания к Тамофею (1 Тим., 3:16, 2 Тим., 2:11 и сл.)

57

Обе молитвы относятся, очевидно, еще к тому времени, когда евхаристия и агапа совершались вместе. «А что касается евхаристии, то благодарите следующим образом. Сперва относительно чаши: «Благодарим Тебя, Отче наш, за святой виноград Давида, отрока Твоего, который Ты явил нам чрез Ииcyca, отрока Твоего. Тебе слава во веки!»: А относительно преломляемого хлеба: «Благодарим Тебя, Отец наш, за жизнь и ведение, которые Ты явил нам чрез Иисуса, Отрока Твоего. Тебе слава во веки! Как сей преломляемый хлеб был развеян на холмах и соединен во едино, так да будет соединена Твоя церковь от концов земли в Твое царство, потому что Твоя есть слава и сила чрез Иисуса Христа во веки!"».

После же насыщения благодарите так:

«Благодарим Тебя, Отец Святый, за Твое святое имя, которое Ты вселил в сердцах наших и за ведение, и веру, и безсмертие, которые Ты явил нам чрез Иисуса, Отрока Твоего. Тебя слава во веки! Ты, Владыка Вседержитель, сотворил все ради имени Твоего; пищу же и питие Ты дал людям в наслаждение, дабы они возблагодарили Тебя, потому что Ты всемогущ. Тебе слава во веки! Помяни, Господи, Церковь Твою, избавь ее от всякого зла и усоверши ее в любви Твоей, и собери ее освященную от четырех ветров в Царствие Твое, которое Ты уготовал ей, потому что Твоя есть сила и слава во веки1 Да приидет благодать и да прейдет сей мир! Осанна Сыну Давидову! Если кто свят, да приступит сюда, а если нет, пусть покается. Маранафа! Аминь». Мы уже обращали внимание на эсхатологический конец этой молитвы, признак ее глубокой древности: «Маранафа!» – богослужебная формула на арамейском Языке, употребленная еще ап. Павломъ (1 Кор., 14:22), обозначающая «Господь пришел», может при другом разделении слов значить: «Гряди, Господи!» (Zahn, 318).

58

Ср. Dobschütz: «Die urchristlichen Gemeinden», заключ. глава.

59

Сопоставление этих наименований см. у Harnack: «Die Mission etc.», Кар., III.

60

Такое детальное историческое изучение произведено было недавно проф. Добшюцем, к изследованиям которого: «Die urchristlichen Gemeinden. Sittengeschichtliche Bilder». Leipzig, 1902 и его же: «Ргоbleme des apostolischen Zeitalters», 1904, и отсылаем читателя. См. также Weizcker, op. с. и Knopf, op. с.

61

Чтобы не быть голословным, надо заставить говорить за себя самих древних христиан. Не пожалеем места, чтобы привести хотя немногое из многого. Вот Климент римский в конце I века шлет послание той самой коринфской общине, которую «насадил» ап. Павел и охранял своей отеческой рукой от многих соблазнов. Он призывает их к исправлению, напоминая, каковы они были прежде. «Все вы были смиренны и чужды тщеславия, любили более подчиняться, нежели повелевать, и давать, нежели принимать... всем дарован был глубокий и прекрасный мир и ненасытимое стремление делать добро, и на всех было полное излияние Св. Духа. Полные святых желаний, с искренним усердием и с благочестивым упованием вы простирали руки свои к Всемогущему Богу и умоляли быть его милосердным, если вы в чем невольно согрешили. День в ночь подвигом вашим было попечение обо всем братстве, чтобы число избранных Его спасалось в добродушии и единомыслии. Вы были искренни, чистосердечны и не помнили зла друг на друга. Всякий мятеж и всякое разделение было вам противно. Вы плакали о проступках близких: их недостатки считали собственными. Не скучали делать добро, готовые на всякое дело доброе» (св. Клим, к Кор. I, посл. II). Вот увещание к пастве другого иерарха начала II века, св. Игнатия Богоносца. «О неверующих и заблудшихся непрестанно молитесь. Ибо есть им надежда покаяния, чтобы придти к Богу. Дайте им научиться, по крайней мере, из дел ваших. Против гнева их вы будьте кротки, против их велеречия – смиренномудренны, их злословию противопоставляйте молитвы, их заблуждению – твердость в вере; против их грубости будьте тихи. Не будем стараться подражать им, – напротив, своей снисходительностью окажем себя братьями их, и постараемся быть подражателями Господу. Пусть кто-нибудь более потерпит неправду, понесет убыток, подвергнется уничижению, только бы не нашлось в вас плевела диавольского» (Игн. Посл. к Еф.). Один из ранних апологетов Аристид описывает жизнь христиан следующими чертами: «Христиане схоронили заповеди своего Господа Иисуса Христа в своем сердце и соблюдают их, ожидая будущего века: они не нарушают брака, не прелюбодействуют; они не дают ложного свидетельства, не присвояют вверенного им имущества и не желают чужого; они чтут отца и мать и любят ближних, они судят справедливо, идолам в человеческом образе они не поклоняются. Кто обращается с ними несправедливо, того они увещевают и делают его своим другом; врагам они стараются оказать добро. Их женщины чисты, как девушки, и их дочери целомудренны. Мужчины у них воздерживаются от всякой незаконной связи и всякого осквернения в надежде на будущий мир.. Слуг же и служанок или детей, если имеются, они убеждают сделаться христианами из любви к ним, и, раз они стали ими, они без различия называют их братьями. Они живут во всяком смирении и благорасположении, лжи у них не встречается. Они любят друг друга. Вдов они не оставляют безпризорно, сирот не обижают, кто имеет, делится охотно с тем, кто не имеет. Если они видят странника, они ведут его под свой кровь и радуются ему, как настоящему брату, ибо братьями называются они не по телу, но по душе. Отходит ли из мира один из бедных, тот, кто видит это, несет сообразно средствам расход на погребение. Если они слышат, что один из них в тюрьме или страдает за имя Христово, они все заботятся о нужном ему и, если можно, его освобождают. Если кто из них беден и нуждается, а они не имеют излишних средств к жизни, то они постятся два или три дня для того, чтобы восполнить нуждающемуся потребность в пище... Если праведный из числа их отходить из мира, они радуются и благодарят Бога, и провожают его тело так, как будто он отправляется из одной местности в другую. И если у кого-либо из них родится ребенок, они прославляют Бога, но если случится, что он умрет в детстве, они весьма славят Бога, что он прошел без греха через этот мир. Напротив, если они видят, что кто-либо умер в безбожии или во грехе, того оплакивают они горько и вздыхают, как о таком, который пошел на наказание».

62

«И жену каждый из нас, – говорить Афинагор, – которую он взял по установленным у нас законам, имеег только для деторождения. Как земледелец, бросив в землю семена, ожидает жатвы и больше уже не сеет, так и у нас мерой пожелания служит деторождение».

63

В псевдоиустиновом «отрывке о воскресении» мы встречаем такой аргумент: «если плоть не возстанет, то зачем ее обуздываем и не позволяем ей предаваться похотям, зачем не подражаем, как говорится, врачам, которые имея отчаянного больного человека, который не можете выздороветь, позволяют ему исполнять все пожелания? Они знают, что он умрет. Это же делают те, которые ненавидят плоть и лишают ее, сколько от них зависит, наследия: потому-то они безчестят ее, как имеющую быть трупом. Если же врач наш Христос, отвлекая от наших похотей, предписывает плоти нашей свойственный ей целомудренный и воздержный образ жизни, то ясно, что Он соблюдает ее от грехов, как имеющую надежду спасения, подобно тому, как врач людям больным, имеющим надежду спасения, не дозволяет удовлетворять их прихотям». В этом отрывке ясна вся разница между пессимистическим аскетизмом, проистекающим из непобежденного дуализма и вражды к плоти, и оптимистическим эсхатологически окрашенным христианским аскетизмом, имеющим основой любовь и уважение к плоти, понести и обожить которую удостоил воплотившийся Бог.

64

«Ибо то, что они презирают смерть, мы имеем перед нашими глазами, а также, что они, движимые известным целомудрием, отказываются от любовных наслаждений. Ибо среди них есть женщины и мужчины, всю жизнь воздерживающиеся от полового общения. Далее, есть и такие, которые в самообладании и господстве над своей душой и в величайшем старании об этом заходят так далеко, что не уступают истинно философствующим» (vere philosophantibus). (Цит. у Knopf: «Das nachapost. Zeitalter». Tübingen, 1905 г., стр. 132–133).

65

«Их первый законодатель вселил им убеждение, что все они братья между собою; они развивают невероятную отзывчивость; если случается что-либо, затрагивающее их совместные интересы, тогда они ничего не жалеют».

66

Ср. его весьма интересную и злобную, но, очевидно, не лишенную фактических оснований характеристику приемов христианской миссии в языческих домах (Цит. у Harnack: «Mission etc.», 248–249, Note).

67

Ср. краткий, но чрезвычайно содержательный экскурс «Lunas und die Freude» в новейшем изследовании Harnack: «Die Apostelgeschichte». Leipzig, 1908, стр. 207–210. Еще ни разу не получала столь яркого выражения тенденция научного исторического изследования к сближению с церковным преданием. Еще со времен тюбингенцев считалось признаком хорошего критического тона отвергать историческую ценность «Деян. Ап.» и возможность авторства. Луки. И вот сам маститый глава церковно-исторической науки, прежде тоже разделявший предубеждение против исторической ценности «Деян. Ап.», по чисто научным историко-филологическим основаниям, возвращается к церковной традиции и идет навстречу всему, что считалось безспорным в критической науке. Красноречивое свидетельство шаткости историко-экзегетических выводов, которыми так кичится современная церковно-историческая наука, и невозможности опирать свои религиозные мнения и верования всецело на данных этой науки!

68

Любопытно воззрение середины II века, выразившееся в «Пастыре» Эрма, что «печаль есть самый злой из всех духов и самый вредный для рабов Божиих... Всякий радующийся человек делает доброе и помышляет о добром, и презирает печаль. А человек печальный всегда зол, во-первых, потому что оскорбляет Св. Духа, который дан человеку радостный; и, во-вторых, потому, что он делает беззаконие, не обращаясь и не исповедуясь ко Господу. Молитва печального человека никогда не имеет силы восходить к престолу Божию» («Пастырь», II, заповедь вторая).

69

Ср., например, Geffken, op. cit.

70

Гастон Буасье: «Падение язычества». М., 1892.

71

«Не делайте для меня ничего более, как чтобы я заклан был Богу теперь, когда жертвенник уже готов, и тогда составьте любовью хор и воспойте хвалебную песнь Отцу во Иисусе Христе, что Бог удостоил. епископа Сирии призвать с Востока на Запад. Прекрасно мне закатиться от мира к Богу, чтобы в Нем возсиять... Просите для меня у Бога внешней и внутренней силы, но, чтобы я не говорил только, но и желал, чтобы не назывался только христианином, но был им на самом деле... Я пишу церквам и всем сказываю, что добровольно умираю за Бога... Оставьте меня быть пищей зверей и посредством их достигнуть Бога. Я – пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтобы я сделался чистым хлебом Христовым. Лучше приласкайте этих зверей, чтобы они сделались гробом моим и ничего не оставили от моего тела, дабы по смерти мне не быть никому в тягость. Тогда я буду поистине учеником Христовым, когда даже тела моего не будет видеть мир.... Теперь только начинаю быть учеником. Ни видимое, ни невидимое ничто не удержит меня придти к Христу. Огонь и крест, толпы зверей, разсечение, расторжение, раздробление костей, отсечение членов, сокрушение всего тела, лютые муки диавола придут на меня, – только бы достигнуть мне Христа.. Живой пишу вам, горя желанием умереть. Моя любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая, говорящая во мне, взывает ко мне изнутри: «Иди к Отцу». Нет для меня сладости в пище тленной, ни в удовольствиях этой жизни. Хлеба Божия желаю, хлеба небесного, хлеба жизни, который есть плоть Иисуса Христа, Сына Божия, родившегося в последнее время от семени Давида и Авраама. И пития Божия живого, – крови Его, которая есть любовь нетленная и вечная... Поминайте в молитве вашей церковь сирскую: у ней вместо меня пастырь теперь Бог. Один Иисус Христос будет епископствовать в ней и любовь ваша. А я стыжусь называться одним из ее членов, ибо недостоин того, как последний из них и как изверг. Но если достигну Бога, по милости его буду чем-нибудь...» Нам нечего прибавлять к этой речи, в которой, на фоне сирского темперамента и восточной речи, сказывается первохристианский, мученический энтузиазм.

72

Преклонный, почти столетний старец навлек на себя фанатическую ненависть черни. В виду угрожающей опасности, о которой он был предупрежден сверхъестественным путем, по настоянию близких: он оставил Смирну и удалился в деревню, где проводил время в молитве, по своему обыкновению, «за всех людей и за общины всего мира». Явились сыщики его арестовать и, хотя он мог скрыться, он вышел к ним, встретив их приветливо, велел накормить и попросил час временя помолиться. В молитве прошел не один, а целых два часа, в течение которых старец «поминал всех людей, с которыми когда-либо встречался, великих и малых, знаменитых и безвестных, и всю кафолическую церковь на земле». Приговоренный к сожжению и стоя уже иа костре, он возносит свою последнюю молитву. В ней он славить Бога за то, что Он «удостоил его этого дня и часа, что я в числе мучеников участвую в осанне Христа твоего к воскресению дня вечной жизни душою и телом»... «Потому восхваляю Тебя за все, прославляю Тебя, славлю Тебя через вечного и небесного первосвященника Иисуса. Христа (см. Zahn, 1. с, 318–320).

73

Geffken, 1. С., 31.О ненадежности «мученических актов» в качестве исторического источника см. здесь же. Но даже если допустить в них и сильную стилизацию, остается поучительным историческим свидетельством самый характер стилизации, то настроение и миропонимание, которое в ней выражалось.

74

Если хотят понять, как дорого христианству отстоять мир и плоть, пусть обратят только внимание на страшную и опаснейшую для церкви борьбу, которую ей пришлось выдержать с гностицизмом. Особенностью большинства гностических учений, навеянною, очевидно, дуализмом иранской религии, было признание творца мира Демиурга – слепым и злым орудием, творящим мир, как плен дли духа. И вот эту попытку религиозного отвержения и осуждения мира и его творца и поборало, и побороло христианство на своем пути. Тем, которые так легко и уверенно говорят о мироотрицании в христианстве, следовало бы получше вдуматься в смысл и значение этой отчаянной борьбы христианства не на жизнь, а на смерть с гностицизмом, стремившимся превратить христианство именно в тот аскетический акосмизм, который ему приписывается. Христианство отстояло «мир» против гностицизма и неоплатонизма.

75

Weingarten: «Die Revolutionskirchen Englands».


Источник: Булгаков С.Н. О первохристианстве. (О том, что было в нем и чего не было. - Опыт характеристики) // Русская мысль. 1909. Год тридцатый. Кн. V. - С. 68-92; Год тридцатый, Кн. VI. С. 97-124.

Комментарии для сайта Cackle