Источник

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕКАТЕРИНЫ II АЛЕКСЕЕВНЫ. 1771 год

Письмо Фридриха II к императрице Екатерине по поводу мирных условий с Турциею. – Замечания Екатерины на это письмо. – План кампании 1771 года. – Постройка судов в дунайских княжествах. – Жалобы Румянцева на неудовлетворительное состояние армии. – Мелкая война на Дунае. – Князь В. М. Долгорукий – начальник Второй армии на место графа П. И. Панина. – Сношения с татарами. – Необходимость военных действий против Крыма. – Занятие полуострова русскими войсками. – Бегство хана Селим-Гирея. – Новый хан Сагиб-Гирей. – Избавление пленных христиан. – Переговоры с ханом о независимости Крыма и об уступке крепостей России. – Посольство в Петербург брата ханского калги Шагин-Гирея и поведение его здесь. – Отношение к ногаям, кабардинцам и кумыкам. – Окончание Кавказской экспедиции. – Гр. Алексей Орлов в Петербурге. – Его возражения против приобретения Россиею острова на архипелаге. – Противное мнение адмирала Спиридова. – Орлов удаляет иностранцев из русской морской службы. – Действия флота в 1771 году. – Ответное письмо Екатерины Фридриху II относительно мирных условий с Портою. – Виды Фридриха II на польскую Пруссию. – Роль принца Генриха в разделе Польши. – Отъезд принца Генриха из Петербурга. – Настаивания Фридриха II на разделе Польши. – Отношения России к этому вопросу. – Отношения Австрии к нему. – Разговор Фридриха II с австрийским послом о разделе Польши и мире России с Портою. – Сношения России с Австриею по поводу турецкого мира. – Дело о разделе Польши в Императорском совете. – Австрия отвергает русские мирные условия. – Возражения Екатерины на австрийские объяснения. – Мнение Панина об уступке Молдавии и Валахии. – Императрица не соглашается с этим мнением. – Тревожное состояние императора Иосифа. – Отношение венского двора к вопросу о разделе Польши. – Тугутовский договор между Австриею и Турциею. – Переговоры между Австриею и Пруссиею. – Решения Совета вследствие враждебности Австрии. – Фридрих требует, чтоб Россия отказалась от Молдавии и Валахии, и внушает, что прусская доля из Польши должна быть увеличена. – Постановка прусским королем условий мира между Россиею и Турциею. – Возобновление переговоров между Россиею и Австриею. – Австрийские условия мира между Россиею и Портою. – Россия уступает требованиям Фридриха II и отказывается от дунайских княжеств. – Фридрих торопит разделом Польши. – Смена русского посла в Варшаве кн. Волконского Сальдерном. – Действия последнего. – Отношения России к Швеции, Дании и Англии.

Если раздражение, обнаруженное Фридрихом II по прочтении русских мирных условий, было неискреннее, то, наоборот, вполне искренне было неудовольствие Екатерины, высказавшееся по прочтении письма прусского короля от 4 января (н. с.) 1771 года. «Если б зависело от меня, – писал Фридрих, – я без труда подписал бы мирные условия, требуемые от Порты в. и. в-ством. В приобретениях ваших я видел бы усиление первого и самого дорогого из моих союзников, и приятна была бы мне возможность дать ему этот новый знак моей преданности. Но надобно обращать внимание на множество различных интересов в таком сложном деле, как мирные переговоры, и потому не всегда можно позволять себе то, чего желаешь. В этом положении нахожусь и я теперь. Ваше и. в-ство увидите из нового объявления Порты, сделанного мне и венскому двору, что г. Обрезков будет освобожден немедленно, как только будет принята статья о посредничестве. В. и. в-ство спрашиваете меня, каково мое мнение насчет образа мыслей венского двора. Я имею право думать, что он искренне желает возобновления мира в своем соседстве и в случае посредничества будет действовать беспристрастно, однако не согласится на мирные условия, прямо противоположные его интересам. Внушения Франции до сих пор не поколебали его системы нейтралитета; но я не поручусь за его поведение в случае продолжения войны». В мемуаре, приложенном к письму, король заявлял, что он не может сделать никакого употребления из русских мирных условий ни в Константинополе, ни в Вене из боязни повредить русским интересам. С одной стороны, новая декларация Порты доказывает неизменное решение вести переговоры только путем посредничества, до которого допускаются только Пруссия и Австрия; с другой – король видит невозможность заставить венский двор принять все русские мирные условия, король опасается, что сообщение условий побудит Австрию вооружиться против России. Турки ни за что не согласятся уступить Валахии и Молдавии, не согласятся также, чтоб чужая держава утвердилась в архипелаге; независимость крымских татар, которых хан может быть наследником оттоманского престола, встретит величайшее затруднение с турецкой стороны; и надобно бояться, чтобы Порта, доведенная до крайности, не бросилась в объятия венского двора и не уступила ему Белград и все свои завоевания в последнюю войну для приобретения его покровительства и помощи против России. Австрия скорее решится на войну, чем позволит какое-нибудь изменение в положении Молдавии и Валахии; наконец, приобретение Россиею острова на архипелаге возбудит подозрение как в Вене, так и во всех итальянских государствах. Напрасно было бы надеяться посредством самых обольстительных предложений заставить Австрию переменить свои взгляды на этот предмет. Все, что русская императрица может получить, – это две Кабарды, Азов с округом и свободное плавание по Черному морю.

Прочтя письмо и мемуар, Екатерина написала Панину: «Моим первым условием было освобождение моего министра. Я думала, что совершаю великий подвиг умеренности, предлагая план, на основании которого я хотела вести мирные переговоры, и не думала я найти в прусском короле адвоката турок. Я не говорю о венском дворе; я не могу думать, чтоб ему приятнее было иметь соседями турок в Молдавии и Валахии, чем видеть эти области в руках государя, независимого от трех империй. Было бы желательно, чтоб перестали нам постоянно показывать вооруженную или поднятую руку Австрии, ибо Россия, подвергшись нападению, сумеет защититься, она не боится никого. С другой стороны, мы ведем мирные переговоры с турками, а не с венским двором, с которым у нас нет войны. Крым дальше от Вены, чем Молдавия и Валахия, а потому о нем не может быть и речи в переговорах с Австриею, для которой, может быть, выгоднее, чтобы он не возвращался под власть турок и имел независимого владетеля. Во всех этих бумагах (письмо и мемуар Фридриха) видно большое неудовольствие, мелкая зависть и угрозы; но эти угрозы не прямо от него, а все положено на счет венского двора, но когда увидят, что угрозами ничего не выиграют, то остальное найдется само собою. Держитесь крепко, и ни шага назад; все обделается как нельзя лучше, а если увидят, что мы гонимся за миром, получим мир дурной». Относительно турецкой декларации о посредничестве Австрии и Пруссии Екатерина заметила: «Правда, Порта может объявлять все, что хочет; правда и то, что ее объявление не может и не должно предписывать законов русскому двору. Порта, например, обнаруживает высокомерие невыносимое, требуя, чтоб Россия приняла посредников именно тех, которых она, Порта, выбрала, и желает сложить вину удаления от мира на Россию, если та не примет навязанных ей посредников. Но Россия не может их принять, потому что навлечет на себя большое порицание, если не сдержит слово пред дружественным государством, пред Англиею, которая дала столько доказательств дружбы, помогая ее флотом. Однако, чтоб с русской стороны сделать еще шаг к миру, можно предложить Порте после освобождения Обрезкова условиться о месте собрания конгресса».

Такое положение дел, разумеется, должно было иметь сильное влияние на военные действия 1771 года. Ставился вопрос: мир или война? Дунай уже слыл Рубиконом, толковали, что переход чрез него поведет к продолжению и усложнению войны, и потом для перехода большого войска через Дунай нужны были средства, которых под руками не имелось; нужно было построить суда, на что требовалось время, следовательно, этим годом нечего было думать о переходе через Дунай. Еще 11 октября 1770 года в заседании Совета императрица объявила, что надобно помышлять о составлении плана для будущей кампании, и генерал-фельдцейхмейстер граф Орлов вызвался сочинить план. План был представлен Совету ровно через месяц, 11 ноября, и состоял в том, чтобы производить строение судов в обширных размерах, ограничивая военные действия одною обороною занятых областей; Орлов имел в виду употребить суда не для перехода только через Дунай, но для нападения на Константинополь, чтоб этим смелым действием принудить Порту заключить мир на всей воле победителей. Совет одобрил план и рассуждал, что «потребные по тому приготовления служат на все обороты, какие бы ни случились, и не токмо не произведут никакого препятства нынешнему состоянию дел, хотя б начались и мирные соглашения, но и могут еще способствовать ускорению оных и что по сему полезно произвесть их в действо, усилить притом армии и поставить их в лучшее пред нынешним состояние. Но чтоб не оставались оные в совершенном недействии будущего лета, Совет признавал за нужно учинить сильное предприятие на Крым, если обитающие на сем полуострове татары еще останутся в упорстве и не пристанут к отложившимся уже от Порты Оттоманской ордам». Но для похода на Крым должны были употребить Вторую армию, Первой же довольно было охранять Молдавию, Валахию и Бессарабию. Румянцеву Совет решил предписать что действия Первой армии предоставляются его собственному усмотрению: пользуясь временем, он должен снабдить войска всем потребным и привести их в состояние действовать с твердостию на будущее время; не должен допускать неприятеля переходить на левую сторону Дуная; наступательные же действия должны ограничиться посылкою за Дунай некоторых отрядов, если главнокомандующий признает иногда это нужным. Впрочем, фельдмаршалу оставляли свободные руки пользоваться всем возможным при удобном времени и случае.

Главною заботою было строение судов. Еще в конце 1770 года флота капитан Ногаткин осмотрел в Молдавии леса, годные для этого дела, и начал их рубку. Императрица писала Румянцеву в марте 1771: «Российская есть пословица: на Бога надейся, да сам не плошай. Весьма, конечно, желателен мир, но, не видав сему желанию начала, не то чтобы конец, нужно, несомненно, думать о будущем; в том разуме отправлены к вам морские офицеры для вымерения рек и осмотра лесов; но то и другое бесконечно будет, если вы да я не примемся прямо за дело. Построение судов и какие суда строить, в том большая нужда, если в 1772 году поспешить смелым предприятием конец бед рода человеческого; и для того прошу вас приказать поскорее сделать какое ни на есть положение, что строить, где, кем и из чего, – одним словом, разбудить нерасторопность господ морских, и дайте жизни и живости сему предприятию, дабы время не ушло понапрасну и чрез то мы бы не были принуждены нести еще несколько лет тягостное бремя военного пламени». В апреле Екатерина уведомляла фельдмаршала, что она советовалась насчет постройки судов с искусным человеком, который в продолжение 53 лет своей морской службы перебывал на всех морях во всякое время года с английским адмиралом Ноллисом. Искусный человек сделал чертеж нового рода судов, которые по простоте своей оснастки могут управляться почти не знающими морского искусства людьми, способны ходить на гребле и на парусах и могут поднять от 3 до 4 сот человек с провиантом и пушками. «Прошу теперь всячески стараться, – писала императрица, – чтоб к построению сих судов, коих, что более, то лучше будет, хотя б несколько десятков, или, лучше сказать, как успеют, все надобное, как леса, так и работники, доставлены были к верфям. Что же до такелажа и прочих припасов касается, то они из Тулы и Брянска доставлены будут до Киева».

А Румянцев жаловался на затруднительность своего положения, поправить которое блестящими победами вроде Кагульской не было надежды. Мы видели, что в Совете было решено поставить армию в лучшее пред прежним положение; и действительно, вице-президент Военной коллегии граф Захар Чернышев представил, что рекрут назначено почти вдвое больше, чем сколько требовалось, именно в Первую армию – более 20000 и во Вторую – с лишком 10000 человек, что провианту заготовлено на весь 1771 год, что магазины мундирными и амуничными вещами наполнены для Первой армии в Киеве, а для Второй – в Севске. Все это было прекрасно в докладах Совету, но дело было в исполнении, нужно было скорее доставить на место и рекрут, и провиант, и амуничные вещи. В апреле Екатерина писала Румянцеву: «Что еще до вас не доставлены ни амуниция, ни рекруты, о том весьма тужу. Амуниция в Киеве осенью уже была; чаю, что чума много перевозу препятствовала, а о рекрутах слышу, что их внутри нашей границы обучали и обмундировывали. К будущему году амуницию теперь уже отправляют в Киев. Я ни единого вашего письма мимо ушей не пропускаю и всякий раз, что вижу какое ни на есть от вас требование, всячески стараюсь словом и делом, чтоб вы всем удовольствованы были и все препятствия отдалены и преодолены бы были, чего и впредь не упущу продолжать». Это не были милостивые фразы с целью отделаться от докук фельдмаршала; Екатерина по своей природе не могла не стараться всячески, словом и делом, удалять препятствия; но ее воле и власти были пределы. Молдавия и Валахия не могли доставить надлежащего количества продовольствия для войска; находившиеся при русской армии отряды из турецких христиан, или так называемые арнауты, опустошали страну не менее турок, так что жители разбежались по лесам, и выманить их оттуда не было никакой возможности. Надобно было привозить запас из Польши, что сопряжено было с крайними затруднениями по недостатку перевозочных средств вследствие того же обнищания стран, занятых русским войском. Отсюда запоздалость в доставлении необходимых вещей, особенно для самого отдаленного отряда, действовавшего за рекою Ольтою; здесь генералы жаловались, что солдаты ходят без сапог, зимою в одних камзолах, им принуждены были давать половинное количество хлеба, вместо хлеба давали просо, кукурузу, часто испорченные вследствие долгого лежания в ямах. Для обоза и артиллерии недоставало лошадей; веревочная упряжь до того перегнила, что на каждых ста саженях надобно было останавливаться для исправления порвавшихся постромок. Также в печальном положении находились госпитали: здесь больные страдали от голоду и холоду вследствие дурного помещения, недостатка дров и необходимой для приготовления кушанья посуды.

Рекруты подходили медленно, у Румянцева было с небольшим 50000 войска для защиты Бессарабии, Молдавии и Валахии. Его беспокоило стягивание австрийских войск к южным границам, хотя сама императрица старалась рассеять его опасения с этой стороны. Беспокоили Румянцева слухи об уступке Молдавии и Валахии Порте при будущем мире, что ставило его в самые неприятные отношения к народонаселению этих стран. В апреле он писал Панину: «Удержание доброй к нам надежды народов, с нами единоверных, и избавление их, по-христиански разумея, должны нас влекти (влечь) больше, нежели все другие с сим несвойственные пользы». В августе он просил удаления из Ясс Господаря Гики, который отвращал жителей от русских, представляя, что они скоро опять подпадут власти турок.

В 1770 году левый берег Дуная от Килии до Виддина был очищен от неприятеля; за турками оставались здесь только две крепости – Журжу и Турно. В 1771 году русская армия была расположена тремя отделами: правое крыло под начальством генерал-аншефа Олица оберегало страну между реками Серетом и Ольтою; левое крыло под начальством генерал-майора Вейсмана охраняло течение Дуная от Прута до Черного моря; наконец, центр, под начальством самого главнокомандующего, с главною квартирою в Максименах на Серете, мог двинуться на помощь правому или левому крылу, смотря по тому, откуда явится сильное турецкое войско. Но турки не имели возможности явиться на левом берегу Дуная с сильным войском; да если бы и была возможность, то воспоминание о Кагуле отнимало охоту у визиря предпринять наступление. Понятно, что австрийский и французский посланники передавали Порте убеждения своих правительств, что успех будет на той стороне, которая долее выдержит войну, и что для этого у Турции более средств, чем у России, что не должно давать русским войскам легких побед, а надобно истомить их продолжительностию борьбы. Таким образом, Румянцев не имел средств перейти со всем войском Дунай, турки также этого остерегались, и весь 1771 год прошел в мелкой войне, в которой участвовали только оба крыла русской армии. Понятно, что правое крыло должно было прежде всего направить свои движения на Журжу, чтоб отнять у турок последнее крепкое место на левом берегу Дуная, лишить их возможности вторгаться отсюда в Валахию. В феврале Журжа была взята, но в конце мая была обратно сдана туркам по малодушию коменданта майора Гензеля, артиллерийского офицера Колюбакина и инженера Ушакова. Получив известие о потере Журжи, Екатерина провела «не весьма веселые дни». Фельдмаршал предал военному суду офицеров журжинского гарнизона, подавших мнение о необходимости сдать крепость. По этому поводу Екатерина писала ему: «В рескрипте к вам написано, чтобы вы поступали с журжинским комендантом и с ним бывшими по всей строгости законов; но сим имею вам сказать, чтоб вы их смертию не казнили; а впрочем, накажите их так строго и с таким посрамлением, как вы заблагорассудите; они всего достойны, но в смерти их обществу нужды нет, ибо поносная жизнь гораздо более наказания чувствительной душе или душам, нежели смерть». В это время вследствие смерти генерала Олица правым крылом начальствовал князь Репнин. Турки, ободренные взятием Журжи, пошли было к Бухарешту, но под этим городом потерпели от Репнина поражение и принуждены бежать к Дунаю. По этому поводу Румянцев написал Репнину (14 июня): «С приношением моего поздравления в. с-ству о победе над гордым сераскером должен я вам из обязательств человека, и премного вам преданного, изъяснить: во всякое другое время сие бы происшествие могло знаменитым быть, но теперь всяк, кто вам нелицемерно усерден, скажет, что оно подвержено критике. Случай такой редок в войнах, чтоб неприятеля заманить в непроходные пропасти, вам не только то совершенно удалось учинить по своему желанию (чем одним может только изъясняемо быть выше отступление), но еще опрокинуть и гнать. Но если вы не пользовались в уготовленной пасти заноженного неприятеля гнать прямо, если все трудные проходы пробежал он без преследования, не потеряв ни людей, ни пушек, ни тягостей своих, то вы сами вообразить можете, как должно судить такое дело со стороны распоряжения и следствий. Все будут думать, как и я мню, что, если бы в своей одержанной поверхности вы обратили войска далее вслед за опрокинутым неприятелем, он бы не только претерпел уголовную погибель, да еще в своем первом страхе оставил бы нам и Журжу. Еще я не переменяю лучших мыслей и надежды, что в. с-ство на прогнание неприятеля обратите свои действия».

Репнин отвечал письмом, в котором выражалось сильное оскорбление, уведомлял о своей болезни, заставившей его сдать команду и просить увольнения для пользования заграничными водами. На это Румянцев писал ему (21 июня): «С прискорбностию я получаю ваше уведомление о приключившейся вам болезни, и не без сожаления я был тогда, как необходимость службы и долг моего к вам усердия принудили меня сказать вам истину, которая из письма вашего, я вижу, что вас так властно огорчает, как бы нанесенное в чем-либо от меня насилие. На многие случаи и на многих приятелей моих я могу послаться, пред которыми я был иногда в подобном, как и с вами, положении, что они видели напоследок мои заключения справдившимися, которые сперва почитали себе за нападок. Трудно всякого убедить на способ, какой каждый человек свой особенный имеет рассуждать о делах, например, в. с-ство изъемлете себя отвечать за происшествие, а я, напротив, ожидать повинен, что все у вас происходящее придет на мой ответ; да если бы не долженствовать никому ответом за следствия, которые происходят от наших дел, то все бы полководцы воевали беспечно и какая нужда была бы тогда заботиться кому-нибудь о своих упражнениях? Мне чувствительно, когда я должен ваши рапорты так, как они есть, представлять двору, ибо увидят из оных, что в. с-ство в одном описываете своих войск недостатки в амуниции и провианте, в другом говорите, что в городе Бухаресте сложенная амуниция и пропитание вас отягощают».

Репнин получил увольнение за границу для излечения от болезни. Занявший его место генерал Эссен в августе подступил к Журже, но потерпел неудачу, причем почти все офицеры были убиты или ранены, нижних чинов выбыло из строя около 2000. Екатерина писала Румянцеву: «В удачных предприятиях я вас поздравляла; ныне в неудачном случае, когда генерал-поручик Эссен не успел взять Журжу, но сам с большою потерею остался, я вам также скажу свое мнение: я о том хотя весьма сожалею, но что же делать? Где вода была, опять вода быть может. Бог много милует нас, но иногда и наказует, дабы мы не возгордились. Но как мы в счастии не были горды, то надеюсь, что и неудачу снесем с бодрым духом. Сие же несчастие, я надежна, что вы не оставите поправить, где случай будет. Более всего мне прискорбна великая потеря храбрых людей: еще ни одна баталия во всю войну нам так много людей не стоила. Впрочем, стараться буду оную наградить и привести армию в наипочтительнейшее состояние, нежели еще была». Вода действительно явилась там, где была прежде: Эссен взял наконец Журжу.

Блистательнее шли дела при наступательных движениях за Дунай левого крыла. В марте генералы Вейсман и Озеров сделали очень удачный поиск на Тульчу, овладели всеми ее батареями, заклепали 23 пушки, сожгли 8 судов, убили у турок больше 500 человек, не имея при себе ни одного орудия, и с торжеством отплыли назад в Измаил на своих очень ненадежных судах. В апреле Вейсман и Озеров сделали поиск на Исакчи, также овладели батареями и сожгли большие магазины, наполненные хлебом. В мае Потемкин сжег город Цыбры, магазины, взял 14 больших и 100 малых судов. В июне Вейсман и Озеров опять отправились к Тульче, овладели всем городом, кроме замка, истребили до 2000 неприятелей. В октябре Вейсман и Озеров в третий раз приступили к Тульче и заняли замок, брошенный гарнизоном, который бежал к Бабадагу; русские пошли по его следам и, не доходя четырехверст от Бабадага, открыли обширный лагерь самого великого визиря. Удачное действие русской артиллерии заставило визиря отступить от Бабадага, который достался победителям с большими запасами и был сожжен. В то же время Милорадович взял Мачин, Якубович – Гирсово. Вейсман кончил поход взятием Исакчи. В конце октября Первая армия уже была расположена на зимних квартирах; главная квартира была перенесена в Яссы.

Мы видели, что по петербургскому плану Вторая армия должна была в этом году предпринять наступательное движение на Крым; чтобы выговорить важное условие независимости татар, нужно было принудить их отторгнуться от Порты. Еще в конце 1770 года Вторая армия переменила своего начальника. Граф Петр Панин не мог равнодушно снести неравенства славы и наград, которые выпали на его долю в сравнении с главнокомандующим Первою армиею и с начальником морской экспедиции. Имена кагульского и чесменского победителей гремели по всей России и Европе; взятие Бендер прошло сравнительно незаметно. Разумеется, Панин и друзья его считали себя вправе жаловаться, что, в то время когда главнокомандующему Первою армиею открыта была возможность переведываться в чистом поле с толпами татар и турок, причем успех европейского качества над азиатским количеством был обеспечен, главнокомандующий Второю армиею должен был осаждать сильную крепость, а было известно, как турки, не выдерживая в чистом поле против европейских войск, упорно защищаются за стенами крепостей. Но эта жалоба, на которую обращает внимание история, не имела значения для большинства современников, которые никак не могли приравнивать взятие Бендер с Кагульскою или Чесменскою победою, тем более что взятие Бендер дорого стоило и это производило печальное впечатление. Панин был заслонен Румянцевым и Алексеем Орловым, подвиг его не был оценен, в его глазах, по достоинству: его не сделали фельдмаршалом, рескрипт ему был краток и сух; Панин жаловался, что и сподвижники его не были награждены, как следовало. Панин стал толковать о своей болезни, наконец подал в отставку; если при этом он надеялся на влияние брата, на свою незаменимость, то обманулся в надежде: императрицу раздражали претензии на сравнение с Румянцевым и Орловым; у Паниных были сильные враги, которые поспешили уверить, что незаменимости нет, и просьба Панина об отставке была принята; на его место назначен князь Василий Михайлович Долгорукий. Английский посланник лорд Каткарт, надеявшийся в проведении своего дела преимущественно на графа Никиту Панина, является органом панинской партии, и потому донесения его для нас любопытны. «Ее и. в-ство и граф Панин (Никита) в настоящую минуту до некоторой степени избегают друг друга, – писал Каткарт, – так как генерал Панин по причине нездоровья подал в отставку. Генерала не произвели в фельдмаршалы. Он думает, что с армиею его дурно поступали, на его рекомендации не обращено внимания, его успехи унижены. Он горяч, враги раздражали его и достигли своей цели». Князя Долгорукого Каткарт называет неспособнейшим человеком, которого выдвинул Чернышев, чтоб поставить Вторую армию в такую же зависимость от себя, в какой была Первая, когда находилась под начальством князя Голицына; о Панине же отзывается так: «Генерал Панин, уважаемый, любимый офицерами и солдатами, по взятии Бендер, составлявшем цель похода, принужден был выйти в отставку, потому что не отдали справедливости достойным людям, которых он рекомендовал». Здесь любопытно выражение, что взятие Бендер составляло цель кампании: так обыкновенно партии не церемонятся с правдою, когда им надобно возвысить своего и унизить противника.

Новый главнокомандующий Второю армиею должен был исключительно иметь в виду Крым; но еще при Панине сношения с татарами были поручены управляющему Слободскою губерниею ген. – майору Щербинину. Для Панина, занятого под Бендерами, это было большое облегчение; но Долгорукий взглянул на дело иначе. Еще в декабре 1770 года, будучи в Совете, он заявил ему о неудобстве, какое может произойти от того, что переговоры с татарами независимо от него поручены Щербинину. Совет долго улаживал это дело, наконец решил, чтобы Щербинин производил сношения с татарами непосредственно, но, в то время когда начнутся военные действия, должен зависеть от Долгорукого. Последний не был и этим доволен, он писал Панину: «К крайнему моему сожалению, из высочайшего рескрипта усмотрел я, что сия негоциация в производство вверена Евдокиму Алексеевичу (Щербинину), и как сие почитаю я за крайнейшую немилость, и сколь много сие нечаянное приключение повергает меня в несносную печаль, что не удостоился получить от ее в-ства сей доверенности. Всепокорнейше и нижайше ваше сиятельство, как моего отменного благодетеля и патрона, прошу показать мне ваше в моей горести к утишению одолжение, чтоб сия негоциация была препоручена мне и избегнул бы я тем не только от собственных своих подкомандных, но и от целого свету нарекания; если только буду счастлив получить оное, то за верх моего благополучия поставлю и буду считать, что я получаю руководством вашего сиятельства». Об этом же писал Долгорукий и самой императрице, которая решила, чтоб Долгорукий сносился с крымцами, а Щербинин – с отложившимися от Порты ногаями, но чтоб первый имел и здесь начальническое значение. Долгорукий успокоился и писал, что сам находит нужду и пользу, чтобы Щербинин был при татарской комиссии.

Новый главнокомандующий хотел попытаться уладить дело переговорами. В январе отправился в Крым переводчик Мавроев и за отсутствием хана Селим-Гирея был принят родным братом его калгою, но потом посажен под стражу и сидел 22 дня. В советах с вельможами калга объявил свое намерение и повеление, чтоб впредь не принимать русских посланцев, которые приезжают для возмущения крымского народа, если кто будет прислан, то брать под караул и вешать на позор России, что надобно исполнить и над Мавроевым, а Джан-Мамбет-беева двоюродного брата Мелиса-мурзу и Али-агу, которые приехали вместе с Мавроевым, сжечь живых. Но один из султанов, Шагин-Гирей, потомок Хаджи-Гирей-хана, и главный из духовных Казаскер-эфенди подали голос против, говоря, что если калга своего повеления не отменит, то знал бы, что от гибели одного человека России и двоих Едисанской орде никакого ущерба не последует, но когда Крым от Турции помощи не получит, то от России нечего будет ждать милости. В случае если бы калга не отменил своего намерения, Шагин-Гирей обещал сам освободить Мавроева из-под караула и в целости препроводить до русских границ. 15 февраля Казаскер-эфенди ночью призвал к себе Мелиса-мурзу и Али-агу и объявил им, что калга приказал написать в Россию письмо, которое и написано, содержание его двоякое, т. е. чтоб России не досадить и не навести на себя подозрения Порты; но он, эфенди, не будет смотреть на такие аллегории и, как писал к Джан-Мамбет-бею, так и сделает: при наступлении весны выедет в степь и соединится с Едисанскою ордою. Через два дня после этого Мавроева выслали из Бакчисарая.

Едисанская орда весною кочевала у Конских Вод; при переходе через Днепр запорожцы не преминули ее пограбить: и, чтоб успокоить ногаев, русское правительство должно было заплатить им за пограбленное до 14000 рублей. К Джан-Мамбет-бею приехал старый знакомый Веселицкий, к которому немедленно явился приятель Абдул-Керим-эфенди и клятвенно уверял в верности и твердости всех едисанцев, буджаков и Джамбулуков; объявил, что Джан-Мамбет-бей и все благонамеренное общество очень желает выбрать в ханы, если императрице угодно, Шагин-Гирея, который перед этим был воеводою, или сераскир-султаном, над едисанцами: этот султан не только предан России и навсегда останется ей верным, но и человек он очень разумный и праводушный. Эфенди прибавил, что мурзы с крымскими татарами охотно вышли бы к благонамеренным ордам под покровительство Российской империи, но некоторые из Ширинов, прельщенные подарками и увещаниями калги, согласились с некоторыми муллами и с Джалим-беем, старшим над Ширинами, зятем нынешнего хана, чтоб перечить другим; они упирают на одну статью Алкорана, которая говорит: если мусульманский народ, не видя никакой опасности от меча и огня, осмелится нарушить свою присягу отступлением от единоверного государя и передаться иноверной державе, то навеки должен быть проклят; если же предвидится неминуемая гибель, то нужда закон переменяет и нарушить присягу позволяется. Поэтому между ними и постановлено до тех пор не отступать от Порты, пока не увидят крайней опасности от русского войска. Пришел сам Джан-Мамбет-бей и говорил то же самое о Шагин-Гирее: «Хочу к нему писать, чтобы выехал к нам из Крыму, потому что с его выездом между крымцами последует великая перемена: из всех Гиреев один этот султан всем народом любим».

Таким образом, для отторжения крымцев от Порты нужно было показать им опасность от меча и огня, нужно было предпринять поход во внутренность их полуострова. 25 мая Вторая армия собралась при речке Маячке и 14 июня овладела Перекопскою линиею, которую защищали 50000 татар и 7000 турок под начальством самого хана Селим-Гирея. Хан ушел, и крепость Перекоп сдалась. По словам Долгорукого, русские овладели линиею почти без урона. Кн. Щербатов взял приступом крепость Арабат; Козлов был занят без сопротивления. К крымцам был отослан знатный пленник Эмир-хан-ага с увещательным письмом. 22 июня, когда Долгорукий стоял уже на Салгире, Эмир-хан возвратился вместе с двумя крымскими вельможами ширинского поколения и привез ответное письмо за рукою и печатью пяти ширинских князей, 14 знаменитой породы дворян и троих главных духовных лиц. Они просили пятидневного перемирия; Долгорукий согласился. В четвертый день срока под вечер приехал от дворянства Азамет-ага с просьбою, чтоб позволено было им выслать турок из Кафы без всякого для них вреда от русского войска, чтоб настоящий хан остался в своем достоинстве и чтоб русские войска после подписания татарами акта о вступлении в дружбу с Российскою империею выступили из Крыма; но Долгорукий, приметя, что эти их новые затеи употребляются только для выиграния времени, чтобы дождаться из Анатолии вспомогательного войска, отвечал, что от данного слова не отступает и что если завтра сановники не приедут с подписанным актом, то он ударит на турецкое войско при Кафе, а с татарами будет поступать без пощады, как с неприятелями. Сановники в срок не приехали; приехали два простых татарина с письмом от ширинских князей и духовенства, которые объявляли готовность вступить под покровительство императрицы. На вопрос, для чего к сроку не присланы сановники, посланцы отвечали, что опасались турок и хана, который с небольшим числом преданных ему татар и Ширин стоит у реки Меньшой Карасу. Долгорукий велел их спросить: какую надежду полагают они на хана Селим-Гирея, который старается повергнуть их в крайнее несчастие, советуя не вступать в союз с Россиею, и может ли он им благодетельствовать по освобождении из турецкого подданства, когда все его семейство и имение находятся в Румелии? Не могут ли они из Гиреев найти другого достойного? На это посланцы отвечали, что часто по году и больше Крым управляется Ширинами и прочими чинами до утверждения Портою нового хана, следовательно, и теперь на первый случай они могут обойтись без хана. Долгорукий дал еще 4 дня срока для приезда депутатов и аманатов с подписанным актом союза.

Но в это время главнокомандующему донесли, что к туркам под Кафою прибывают подкрепления; Долгорукий при таких обстоятельствах не счел возможным дожидаться татар: 29 июня он пошел на турецкий лагерь и овладел им, после чего город Кафа сдался; турки при этом потеряли более 3500 человек. Турки, находившиеся в Керчи, узнав об этих событиях, поспешили отплыть на судах; и русские заняли Керчь беспрепятственно; то же случилось и с Еникале. Тут явились крымские посланцы и были приняты холодно. Они наведывались: если изберут хана, то может ли он сменяться или останется ханом на всю жизнь, и когда все крепости и пристани заняты будут русскими гарнизонами, то остальная русская армия останется ли в Крыму? Им отвечали, что хан будет бессменный, что же касается армии, то это зависит от императрицы. 7 июля приехал к Долгорукому в лагерь под Кафою знатный татарин Мустафа-ага с письмом от ширинского князя Джахан-Гирея и Богадырь-аги, которые уведомляли, что крымское начальство, видя несклонность хана Селим-Гирея к их доброму намерению, по общему рассуждению и согласию избрало их обоих главными начальниками во всем крымском правлении до возведения нового хана по высочайшему одобрению императрицы. Мустафа-ага, который был сын Богадырь-аги, оставался заложником до прибытия послов и аманатов. 9 июля эти послы и аманаты приехали, приехали и двое депутатов от владетеля Таманского острова Ахмет-бея, который также отдавался в покровительство императрицы. Хан Селим-Гирей прислал также письмо с объявлением, что намерен вступить в дружбу с Россиею; князья, аги и духовенство прислали письмо, в котором уведомляли, что положили иметь ханом того же Селим-Гирея, который желает союза и дружбы с Россиею; что же касается бывших при нем султанов, то они, не соглашаясь на русский союз, сели на суда и отправились в Царьград. Но хан Селим-Гирей не дождался ответа на свое письмо: сведав о приближении к Бакчисараю русских войск, назначенных для занятия гаваней Балаклавы, Бельбека и Ялты, и вообразив, что под видом этого занятия скрывается намерение схватить его, побежал из деревни Альмы к Ялте, где стояли заготовленные для него суда, сел на них со всеми своими и отплыл в Румелию. Этот отъезд хана дал возможность Джахан-Гирею и Богадырь-аге отправиться в Карасу-Базар, созвать всех Ширин, чиновников, дворянство и духовенство для подписания и утверждения печатями присяжного листа и для совещания об избрании хана. 27 июля приехал к Долгорукому из Карасу-Базара ширинский мурза Измаил, объявил об утверждении вечной дружбы и неразрывного союза с Россиею и подал подписанный 110 именами присяжный лист; а на другой день приехали два знатных татарина и объявили об избрании в ханы Сагиб-Гирея, а брата его, известного Шагин-Гирея, – в калги, племянника их, Батырь-Гирея, – в нурадин-султаны; посланные от имени всего общества ручались за верность избранных как не имеющих никакой привязанности к Порте, от которой вовсе отторглись, что подтвердили клятвою пред целым обществом, с Русскою же империею вступили в вечную дружбу и неразрывный союз под высочайшую протекцию и ручательство императрицы. Посланные при этом объявили Долгорукому: на кубанской стороне есть 12 разных родов татарских между черкесами, абазинцами и ногаями, которые роды издавна зависели от крымских ханов и теперь обещали остаться нераздельными собратиями, почему крымское правительство намерено отправить послов для склонения их к вечной дружбе с Россиею. Некрасовцев, которые, без сомнения, не откажутся соединиться с ними же, просили оставить в прежних местах и под крымскою властию. Долгорукий обещал.

Екатерина была очень довольна действиями Второй армии, которые напоминали прошлогодние блестящие действия Первой армии и флота. Радость императрицы видна в письме ее к Долгорукову. «Вчерашний день (17 июля) обрадована я была вашими вестниками, кои приехали друг за другом следующим порядком: на рассвете – конной гвардии секунд-ротмистр кн. Иван Одоевский со взятием Кафы, в полдень – гвардии подпоручик Щербинин с занятием Керчи и Еникале и пред захождением солнца – артиллерии поручик Семенов с ключами всех сих мест и с вашими письмами. Признаюсь, что хотя Кафа и велик город, и путь морской, но Еникале и Керчь открывают вход г. Синявину водой в тот порт, и для того они много меня обрадовали. Благодарствую вам и за то, что вы не оставили мне дать знать, что вы уже подняли русский флаг на Черном море, где давно не казался, а ныне веет на тех судах, кои противу нас неприятель употребить хотел и трудами вашими от рук его исторгнуты». Долгорукий получил Георгиевский орден первой степени, 60000 рублей денег, табакерку с портретом императрицы; сын его произведен в полковники.

Легкое дело – покорение Крыма – было кончено, начиналось самое трудное – утверждение так называемой независимости его. Несмотря на то что хищнические набеги крымцев на русские и польские, т. е. тоже русские, окраины, по-видимому, прекратились, в Крыму томилось в неволе немало русских людей, число их увеличилось после татарского нашествия в начале войны; кроме русских были христианские рабы из других народов. Торжество русского оружия в Крыму, разумеется, должно было сопровождаться немедленным освобождением русских и вообще христианских рабов. Князь Долгорукий потребовал этого освобождения; но, чтоб не возбудить негодования черни, общество главнейших Ширин, знатное дворянство и духовенство взялись из общих земельных доходов заплатить за пленных христиан: за мужчин – по 100, а за женщин – по 150 левков. Посредством такого выкупа в армию приведено было мужчин и женщин 1200 человек; многие солдаты, особенно из поселенных гусарских и пикинерных полков, нашли между ними своих жен и детей. Но как скоро между рабами пронеслась весть, что их освобождают, то не стали дожидаться определенного для выкупа срока и бросились бежать к войску; таких беглецов в августе месяце при армии было уже до 9000 душ. По уговору с крымцами русский главнокомандующий велел поднять кресты на 12 греческих церквах в Кафе и снабдить их колоколами: также по всем городам и селам начали поправлять греческие церкви. Но легко понять, какими глазами должен был смотреть на все это татарин.

Немедленно же начались столкновения и с новым ханом. Князь Долгорукий уведомил Сагиб-Гирея, что в крымских крепостях останутся русские гарнизоны для защиты от турок и что крымцы должны доставлять этим гарнизонам топливо. Хан отвечал, что Крым от Порты отторгся, следовательно, сам должен защищаться от нападения, и притом в нынешнем году никакой опасности от турок ожидать нельзя, потому что время корабельного хода миновалось; Крыму без русского войска была бы лучшая вольность, а на будущий год, если станет грозить опасность, хан даст знать о ней главнокомандующему; крымский народ и без того разорен и безденежно не может давать русскому войску отопления. Долгорукий отвечал: «Хотя до апреля, месяца никакой опасности с турецкой стороны ожидать нельзя, однако я гарнизоны вывести власти не имею, ибо оные введены в силу повеления моей государыни, а вашей великодушнейшей покровительницы и щедрейшей благодетельницы». Относительно отопления главнокомандующий распорядился, чтоб солдаты были размещены в христианских домах, где будут пользоваться теплом сообща с хозяевами; где же нет христианских домов, то в порожних магометанских, и только в этом случае татары должны доставлять им топливо.

Русским поверенным в делах при хане назначен был известный нам канцелярии советник Веселицкий. Он должен был вручить Сагиб-Гирею акт, в котором говорилось, что Крымская область учреждается вольною и ни от кого не зависимою, и так как это сокровище получено единственно от человеколюбия и милосердия ее и. в-ства Великой Екатерины, то Крымская область вступала в вечную дружбу и неразрывный союз с Русскою империею под сильным покровительством и ручательством ее самодержицы. Хан обязывается не вступать с Портою ни в какое соглашение. Веселицкий должен был требовать подписания этого акта и также требовать просительного к императрице письма, чтоб приняла под свою власть города Керчь, Еникале и Кафу. Назначенные для переговоров с Веселицким вельможи отвечали на последнее требование: «Какая же будет свобода и независимость, когда в трех главных местах будет находиться русское войско? Народ наш всегда будет беспокоиться насчет следствий этой уступки, опасаясь такого же угнетения, какое мы терпели во время турецкого владычества в этих городах». Веселицкий представлял, что это делается для их благоденствия, что от Порты надобно всегда и всего опасаться и будут они подвержены гибели вследствие отдаленности своей от русских пределов; спрашивал, могут ли они защищаться собственным войском. Татары все это выслушивали без возражений, но отвечали просьбою, нельзя ли их избавить от этой новости, как они выражались. Тогда Веселицкий объявил им, что если они этого требования не исполнят, то он не приступит ни к чему другому. Хан созвал всех старшин для совета об уступке Керчи, Еникале и Кафы. Совет продолжался пять дней сряду, и 7 ноября присланы были знатные люди к Веселицкому с объявлением, что духовенство находит эту уступку противною их вере, и так как русское правительство объявило, что оно не будет требовать ничего противного мусульманской религии, то они на отдачу городов согласиться не могут. Веселицкий отвечал, чтоб они пункты веры оставили, потому что содержание Алкорана и христианам известно: избавители от порабощения, доставившие совершенную вольность и спокойствие целому обществу и земле и остающиеся их защитниками, признаются и по Алкорану действительными благодетелями. Татары по обстоятельствам не могли возражать, но тем более раздражались напоминаниями о непрошеных благодеяниях, они упорно оставались при своем; и Веселицкий должен был уступить, согласился, чтоб они отправили к императрице просьбу о нетребовании у них городов, заметил, однако, при этом, чтоб они пеняли на себя, если разгневают государыню, которая может сделать ногаев вольными и независимыми и дозволит им выбрать себе особого хана. «Если б, – писал Веселицкий Долгорукому, – у меня знатная денежная сумма была, то все бы затруднения, преткновения, и упорства, и самый пункт веры был бы преодолен и попран, ибо этот народ по корыстолюбию своему в пословицу ввел, что деньги суть вещи, дела совершающие, а без денег трудно обходиться с ними, особенно с духовными их чинами, которые к деньгам более других падки и лакомы. Хан, все старшины и большая часть чиновных людей благонамеренны и весьма преданны в нашу сторону, но за духовенство я не ручаюсь, которое разве подарками денежными может быть преклонено».

Но еще прежде отсылки этой просьбы о нетребовании городов в Петербург отправился из Крыма послом калга Шагин-Гирей. Его приняли очень любезно, как человека, известного своею преданностию к России, назначили по 100 рублей в день на содержание. Но и с этим преданным татарином не замедлили обнаружиться столкновения. Шагин потребовал, чтоб граф Панин, первенствующий министр, как он назывался, первый сделал ему визит. На это не соглашались, видя в Шагине посла от татарского улуса; но калга не считал себя простым послом. Любопытен разговор, происходивший по этому случаю между Шагин-Гиреем и приставленным к нему чиновником Иностранной коллегии Пинием. Шагин: Действительно, Всероссийская империя сделала вольным народ татарский, бывший в зависимости от Порты Оттоманской по причине Мекки и Медины; и народ татарский надеется от Всероссийской империи, что она его возвысит, а не унизит, не сделает презренным. Чтоб не сравнивали меня с министрами других держав, я не министр и не отправлен ни от хана, ни от народа татарского, но приехал добровольно, чтоб наиболее распространить и крепче утвердить дружбу. Пиний: Пример других министров представляется единственно в доказательство наблюдаемого в империи правила; оно наблюдается с министрами, представляющими персоны государей их, и потому не может нанести чести вашей ни малейшего повреждения. Шагин: В воле вашей делать то, что за благо признаете; я не что иное, как глыба земли; однако я древнего поколения Али Чингис-хана, а при Порте Оттоманской верховный визирь ханам делает первое посещение. Пиний: Ханам так, но не султанам; это я наверное знаю, живши столько лет в Константинополе. Шагин: Так, визирь не делает первого визита султанам, но трехбунчужные паши делают. Пиний: Большая разница между трехбунчужным пашою и верховным визирем, с которым совершенно в одном положении находится граф Панин, первенствующий ее и. в-ства министр. Шагин: Хорошо, я с этим согласен, однако прошу, чтоб мне уступлены были эти два пункта: один, чтоб мне сделан был визит, а другой, чтоб не принуждали снять шапку, когда буду иметь аудиенцию у ее и. в-ства. Пиний: Первенствующий министр велел мне решительно дать знать, что это невозможно. Шагин: Очень хорошо, в воле их делать, что хотят; я прошу, чтобы эта честь мне была оказана; в моем кармане лежит и в моей силе состоит все то, что касается татарского народа.

После этого разговора калге было прислано письменное объявление: «Российский императорский двор с удивлением примечает упрямство калги-султана в исполнении обязанностей характера его по церемониалу и обрядам, всегда и непременно наблюдаемым при высочайшем дворе. Гость по справедливости и по пристойности обязан больше применяться и следовать обыкновениям двора, при котором он находится, а не двор его желаниям или прихотям. Все делаемое министром и послом других держав относится к их государям, лицо которых они представляют. Калга-султан принимается в таком же характере и получит честь быть допущенным на аудиенцию ее и. в-ства как посланник брата своего, хана крымского, т. е. верховного правителя Татарской области, имеющий от его имени просить о подтверждении в этом достоинстве, которое он получил хотя и по добровольному всего татарского общества избранию, однако пособием ее и. в-ства. Итак, он, калга-султан, может почитать себя только посланником хана, своего брата; а если бы не так было и приехал он не в таком значении, то здешний двор не мог бы его иначе принять, как частного человека, с уважением только к его происхождению».

Шагин-Гирей отстал от своего требования относительно визита гр. Панина, но по-прежнему не соглашался снимать шапки; он говорит, что этого не позволяет магометанский закон; он умолял пощадить его от поступка, который нанесет крайнее бесславие на все остальные дни жизни его, и если будет приневолен снять шапку, то просил пожаловать ему пропитание и позволение остаться навсегда в России, ибо нельзя ему будет возвратиться в отечество, не подвергаясь всеобщему порицанию, а может быть, и ругательству. Тут должны были ему уступить. Совет решил позволить калге не снимать шапки и послать ему шапку в подарок с таким объявлением: ее и. в-ство, освободя татарские народы от зависимости Порты Оттоманской и признавая их вольными и ни от кого, кроме единого Бога, не зависимыми, изволит жаловать им при дворе своем по особливому своему благоволению и милости тот самый церемониал, который употребителен относительно других магометанских областей, то есть Порты Оттоманской и Персидского государства, и по этой причине жалует калге шапку, позволяя в то же время и всем вообще татарам являться отныне везде с покрытыми головами, дабы они в новом своем состоянии с другими магометанскими нациями пользовались совершенным равенством, тогда как прежде турками только унижаемы были.

Мы видели, что о Шагин-Гирее отзывались очень хорошо ногаи, и потому естественно было иметь его в виду как будущего, независимого от Крыма ногайского хана. Кн. Долгорукий, познакомившись с ногаями, писал о них императрице: «О Едисанских и Буджакских ордах осмеливаюсь доложить: они в таком положении, а особливо знатные мурзы, что с крымцами никакой почти разности я не почитаю, и, чтоб они прежде данную присягу, пока Всевышний не увенчает армию в. и. в-ства победою над Крымом, вспомнили, того я от них не ожидаю; и когда крымское войско против меня будет сопротивляться, то не сомневаюсь я, чтоб и они в том им не участвовали». Потому в Совете была предложена мера отделить ногаев от крымцев под особое управление: пусть ногайцы изберут себе другого хана или останутся под властию настоящего своего правителя Джан-Мамбет-бея. «Хотя будет хлопотливее иметь дело с двумя такими соседями, – говорилось в Совете, – однако все же спокойнее вследствие слабости их, происходящей от разделения; можно бы постараться также, не удастся ли отделить еще часть от ногаев и поселить на пустых местах». Но гр. Панин был против этой меры: он боялся и огорчить крымского хана, и встревожить европейские дворы, как будто последние можно было успокоить, не отделяя ногаев от крымцев. «Неизвестно, – говорил он, – пожелает ли хан лишиться ногаев, составляющих большинство подвластного ему народонаселения; теперь нужно в этом деле сообразоваться с обстоятельствами и сделать, что можно будет; таким поведением можем привязать татар к себе и успокоить дворы, встревоженные нашими приобретениями». Совет согласился с первенствующим министром.

Еще в феврале кн. Долгорукий и Щербинин доносили императрице, что Джан-Мамбет-бей неотступно просит позволить ему с своими ногаями перейти на Кубанскую степь, когда уже несколько единомышленных с ним едичкулов перешло из Крыма чрез Еникале; он обещал переманить к себе и остальных едичкулов и даже некоторых из крымцев. В Петербурге нашли возможным дать это позволение, и провожать ногаев назначен был подполковник Стремоухов, который писал Щербинину: «В Джан-Мамбет-бее замечается колебание, где расположиться. Некоторые из стариков влекут его в соседство к Дону, ибо в тех местах удобнее могут они голь свою в продолжение зимы пропитать; а ему самому и другим сильно хочется на Кубань как место своего воспитания, но боится горцев, чтоб не стали по прежнему обыкновению похищать у них скот и даже людей и продавать последних кабардинцам. Я остаюсь при прежних своих похвалах усердию и доброму сердцу Джан-Мамбет-бея; я и теперь вредных для нас мыслей явно в нем еще не примечаю и утверждаю, что он человек не коварный, но слабость его безмерна, тупость же и безрассудное ко всем и всякому из своих легковерие, ежечасно обращающие его на все стороны, дают мне основание сомневаться в нем при всяком и малейшем искушении. До Миуса, когда все шли розно по своей воле и он не имел от меня никакой, кроме потчивания, докуки, он был человек бесценный, а как я стал от него требовать нужных распорядков, то и открылась вся его слабость». Одною из главных причин неудовольствия ногаев было лишение христианских рабов, которые бежали теперь от них к русским и находили безопасное убежище. Джан-Мамбет-бей стал требовать возвращения беглецов, на что, разумеется, русское правительство согласиться не могло, но, не желая раздражать ногаев, определило давать им деньги за всех убегающих от них христиан, кроме русских подданных, которых они должны были освободить всех без выкупа.

То же требование относительно работ предъявили и кабардинцы. В Петербург приехали два их владельца для засвидетельствования подданства своего народа императрице и с просьбою, чтоб город Моздок был уничтожен, а бегающие от них природные уздени и рабы возвращались, несмотря на то что будут изъявлять желание креститься; а за освобождение христианских рабов давать господам их деньги. Иностранная коллегия подала императрице доклад, что Моздок уничтожить нельзя: чем населеннее будет Кизлярский край, тем удобнее не только кабардинцы, но и другие соседние варвары будут удерживаться в повиновении. Что же касается рабов, то вышедшие до сих пор в Моздок из Кабарды тамошние уроженцы и крестившиеся – по большей части люди подлые и ненадежные, не имевшие никогда случая получить понятие о законе христианском и употребившие его только средством к освобождению своему от природного рабства или от надлежащего по своим продерзостям наказания; а многие из них по соглашению со своими прежними господами, обокрав моздокских жителей, назад уже сбежали. Успокоение народа, в своей стороне довольно значительного, кажется, достойно того, чтоб и навсегда решиться бегающих от кабардинских владельцев рабов не принимать при здешних границах, а возвращать обратно как не могущих желать принятия христианского закона по внутреннему убеждению, а единственно из посторонних и по большей части с святостию закона несовместимых побуждений; а предоставить только свободу самим владельцам и узденям выходить в Моздок и Кизляр для житья и крещения; за освобождение же христианских невольников платить по 50 рублей, так же поступать и относительно кумыков. Императрица утвердила доклад.

Мы видели странные явления в русском войске за Кавказом, видели также, что императрица решилась отозвать оттуда графа Тотлебена, считая его неспособным к главному начальству при тамошних условиях. Ему на смену отправлен был генерал-майор Сухотин, который сначала писал о склонности царей Ираклия и Соломона исполнить волю императрицы, но в конце года писал, наоборот, о противном поведении царей и князей грузинских и о своем неудачном покушении овладеть крепостью Поти по причине усиления в его войске болезней, в заключение и сам просил позволения ехать лечиться на воды. Тогда Совет признал бесполезным держать долее русское войско за Кавказом. Императрица согласилась, но прежде увольнения Сухотина вовсе от службы велела рассмотреть его поведение во время начальствования закавказским войском. Царь Соломон прислал письмо с жалобами на Сухотина и с просьбою дать ему пороху и пушек; Совет решил, что так как русское войско возвратится из-за Кавказа, то можно оставить Соломону лишний порох и ядра, но пушки надобны будут войскам и при их возвращении.

12 ноября 1770 года граф Алексей Орлов сдал команду над флотом адмиралу Спиридову и отправился в Ливорно, но там не остался, а отправился в Петербург. 8 марта 1771 года он приехал в заседание Совета вместе с императрицею. «Генерал граф Орлов, – сказала Екатерина, – сделал нам о всем том, что происходило после Чесменской победы, обстоятельное описание, о осаде Лемносской и о снятии осады по причине турецкого сикурса, пришедшего к осажденному городу из Дарданелл, после самовольного оставления контр-адмиралом Елфинстоном блокады сего прохода. Елфинстон посадил на мель на Лемносских мелях и потерял тут же свой восьмидесятный корабль. Генерал граф Орлов, видев, что большая часть кораблей без починки не могут выдержать зиму на море, почитая же за нужное, чтоб нас уведомить о всех бывших происшествиях и требовать дальнего повеления, а притом был болен сильною лихорадкою и имев многих больных на своем борте, пошел к Паросу, где и ныне еще находится адмирал Спиридов, из Пароса же в Ливорну, откуда намерен был отправить генерал-поручика графа Федора Орлова, при котором вся канцелярия находится, сюда с рапортом и с требованием повеления; но долговременный карантин и болезнь задержали в Мессине генерал-поручика графа Орлова, что видя, генерал граф Орлов, и опасаясь, чтобы по причине приближающейся весны не опоздать, взял намерение и сам поехал сюда, дабы за неимением при себе письменных дел сделать обо всем словесное объяснение; сделав же оное, требует повеления на будущую кампанию и колико ему надобно будет соображать его предприятия с прочими поступлениями к сокрушению силы Оттоманской империи. Совет имеет, обслушав наперед генерала графа Орлова, постановить общий с ним план действиям Средиземного моря экспедиции на будущую кампанию и представить нам оный на утверждение».

Когда Екатерина перестала говорить, начал свою речь Алексей Орлов, объявил, что флот находится теперь у острова Пароса и может в будущем мае начать кампанию, что ни малейшего недостатка в пропитании не предвидится; потом Орлов рассказал прошлогоднюю кампанию и покинутие Лемноса, описывал нравы архипелажских жителей и как мало на них можно полагаться, описывал. выгодное положение островов, с которых можно получать все пропитание, и заключил представлением, что надобно проучить рагузинцев за то, что суда их были в турецком флоте во время Чесменского боя.

14 марта в Совете в присутствии Орлова читали изготовленные к нему рескрипты: один о действиях флота в будущую кампанию, а другой о заключении мира с Портою, если случай представится. Первый заключался в следующем: 1) держаться, сколько возможно, пред Дарданеллами и запирать тамошний канал, чтоб не допускать подвоза съестных припасов в Константинополь «и тем самым умножать в тамошнем народе разврат, волнение и огорчение противу правительства за продолжение ненавистной ему войны»; 2) когда русский флот будет держать таким образом все острова архипелага позади себя, то Константинополь будет считать их для себя потерянными, по крайней мере на все время продолжения войны, и лишится собираемых с них податей и других поборов. Относительно мира говорилось, что Орлов при первом удобном случае может внушать туркам, с которыми ему приведется иметь сношение, что он, зная человеколюбивые чувства и сильное желание императрицы видеть конец пролитию крови человеческой, охотно взялся бы положить начало мирному делу. Тут Орлов потребовал, чтоб ему предписаны были необходимые условия мира, и, зная, что в условиях, принятых Советом, заключается требование уступки одного из архипелажских островов, вооружился против этого требования, представляя, что из-за него продолжится война с турками и Россия вовлечется в распри с христианскими государствами; притом в архипелаге нет острова, которого бы гавань не требовала сильных укреплений и средств для его удержания; укрепления эти будут стоить больших денег, которые не вознаградятся торговлею, ибо торговля также выгодно может производиться Черным морем в Константинополь. После долгих споров Панин написал последние условия мира: независимость татар; независимость Молдавии и Валахии; или в случае их возвращения Порте последняя должна вознаградить Россию деньгами за военные убытки; свободное плавание по Черному морю; Кабарда по-прежнему остается независимою от обеих империй.

В заседании Совета 17 марта Орлов в присутствии императрицы повторил свои возражения против приобретения архипелажского острова. Екатерина отвечала, что приобрести остров она желает более для того, чтоб турки имели всегда перед глазами доказательство полученных Россиею над ними преимуществ и потому были бы умереннее в своем поведении относительно ее; с другой стороны, для установления нашей торговли там и также для доставления пользы нашим мореплавателям; однако она не хочет, чтоб эти ее желания были препятствием к заключению мира. Стали перечитывать сообщенные берлинскому двору условия мира и примечания на них, также последние условия, написанные Паниным в заседании 14 марта, причем императрица заявила, что лучше желает избавить христианские княжества Молдавию и Валахию от ига, нежели, возвратив их, получить от турок денежное вознаграждение за военные убытки. Наконец постановлено: непременно добиваться признания независимости от Порты татар, Молдавии и Валахии, свободного плавания по Черному морю, острова в архипелаге, если это не встретит больших препятствий, Кабарда же остается по-прежнему независимою, если турки признают Очаков вольным городом.

Адмирал Спиридов не разделял мнения Орлова насчет невыгодности приобретения острова на архипелаге. Уведомляя Орлова о принятии в подданство более 20 архипелажских островов, Спиридов писал: «От нынешнего подданства оных греков, кажется, нам пользы никакой нет, а состоят еще и убытки в прокормлении бедных, но польза выйдет сия, ежели мы острова за собою до мира удержим: за нынешний год мы получим от них добровольно десятую часть всех их продуктов, в натуре или за оные деньгами, также исподволь и за прошедший год, чего они туркам не заплатили». По мнению Спиридова, при заключении мира надобно было выговорить уступку острова Пароса. «Ежели бы, – писал адмирал, – англичанам или французам сей остров с портом Аузою и Антипаросом продать, то б, хотя и имеют они у себя в Медитерании свои порты, не один миллион червонных с радостию бы дали». В конце июня приехали на флот оба брата Орловы, Алексей и Федор, и первым делом графа Алексея было избавиться от приведшего новую эскадру контр-адмирала Арфа, датчанина, как избавился от Эльфинстона. По поводу увольнения Арфа Орлов писал императрице: «Если в. и. в-ству благоугодно будет повелеть отправить сюда из России новую эскадру на место обветшалых кораблей, приемлю смелость всеподданнейше просить от в. в-ства ту высочайшую милость, дабы таковая эскадра состояла из российских матросов и офицеров и не иностранцам, но российским была поручена командирам, ибо от своих единоземцев не только с лучшею надеждою всего того ожидать можно, чего от них долг усердия и любви к отечеству требует, но еще и в понесении трудов, беспокойств и военных трудностей довольно уж усмотрено между российскими людьми и иностранцами великое различие, а притом и неразумение иностранного языка делает невинное несогласие и затруднение».

В июле граф Орлов созвал военный совет, которому предложил для отвлечения турецких сил от Дуная, чем облегчится положение гр. Румянцева, пройти со всем флотом около морских берегов, потревожить и разорить жителей. Военный совет определил начать военные действия от острова Негропонта вдоль всего румелийского берега до Дарданелл, а потом вдоль азиатского берега, проходя Тенедосским, Мителинским и Хиосским каналами; а чтоб не оставить неприятеля безопасным и в южной части, то отправить особую эскадру под начальством гр. Федора Орлова к острову Родосу и вдоль короманского берега. Предприятие было приведено в исполнение: русские высаживались на берега, овладевали хлебными и лесными магазинами, жгли деревни, брали маленькие крепости, бросали бомбы в большие, составляли карты и планы местностей, на острове Мителине сожгли адмиралтейство с строившимися там кораблями. В конце ноября по окончании похода гр. Алексей Орлов уехал опять в Ливорно.

Ему не представлялось случая сделать туркам мирные внушения. Мы видели, какое неприятное впечатление произвело на Екатерину письмо Фридриха II о ее мирных условиях с Турциею. Австрии эти условия могли не понравиться; но Екатерина очень хорошо знала, что Австрия без Пруссии не в состоянии упорствовать, очень хорошо знала, что Пруссии надобно заплатить за союз с Россиею, условливающий бездействие Австрии, знала, в чем может состоять вознаграждение для Пруссии, готова была на это вознаграждение; готова была вознаградить и Австрию за согласие на русские мирные условия с Портою, но при оставлении этих мирных условий в целости. 19 января 1771 года она написала ответное письмо Фридриху, указывая прямо, что при заключении мира на его интересы будет обращено надлежащее внимание, но за это он не должен быть адвокатом турок и находить тяжкими для них условия, которые она находила очень умеренными. «Я начну, – говорилось в письме, – с объявления Порты. В. в-ство знаете закон, который я себе предписала, – не выслушивать никакого мирного предложения, прежде чем мой министр не будет освобожден и ко мне не явится. Вверяю в. в-ству мое решение, что никогда я не буду вести переговоров в Константинополе и даже нигде, прежде чем Обрезков ко мне не возвратится; его освобождения я требую безусловно, а после этого освобождения, если они предложат конгресс, я буду согласна. Что касается мирных условий, то я не требую никаких приобретений собственно для своей империи. Обе Кабарды и Азовский округ принадлежат, бесспорно, России; они так же мало увеличат ее могущество, как мало уменьшили его, когда из них сделали границу; Россия чрез возвращение своей собственности выигрывает только то, что пограничные подданные ее не будут подвергаться воровству и разбоям, что стада их будут пастись спокойно. Свободное плавание по Черному морю есть такое условие, которое необходимо при существовании мира между народами. Россия согласилась на ограничение этой свободы, уступая из любви к миру варварским предрассудкам Порты, но мир нарушен с презрением всех обязательств. Если я имею право на какое-нибудь вознаграждение за войну, столь несправедливую, то, конечно, не здесь я могу и должна его найти. Я могла бы быть вознаграждена уступкою Молдавии и Валахии, но я откажусь и от этого вознаграждения, если предпочтут сделать эти два княжества независимыми. Этим я доказываю свою умеренность и свое бескорыстие; этим я объявляю, что ищу только удаления всякой причины к возбуждению войны с Портою. Венский двор не понимает своего прямого интереса, позволяя себе так живо обнаруживать зависть относительно этой статьи. Я не отодвигаю своих границ ни на одну линию; я остаюсь в прежнем расстоянии от его владений; если венский двор доволен тем, что имеет в турке такого слабого соседа, то должен быть еще довольнее соседством маленького Молдо-влахийского государства, несравненно более слабого и равно независимого от трех империй. Если положение турок таково, что они должны получить мир только с уступками, то они поступят очень странно, если уступят Белград, которым спокойно владеют, а не уступят княжеств, которые уже более не их и возвращение которых будет всегда зависеть от жребия войны. Притом это еще вопрос, чьи владения им желательно увеличить, русские или австрийские. Но установление независимого княжества вопрос решает. Я знаю, что венское министерство по нынешней своей системе много настаивает на равновесии Востока, которое до сих пор не являлось еще с таким блеском в интересах западных государей и выдумкою которого мы, быть может, обязаны союзу Австрии с Франциею; я, впрочем, готова уступить этому политическому равновесию; но кто определит, что баланс верен, когда границы турецких владений простираются до Днестра, и что баланс нарушен, если эти границы находятся на Дунае? Жалко положение Востока, если от такой разницы в расстоянии может зависеть его разрушение! Дело освобождения татар есть право человечества, которого требует целая нация; я ей не могу отказать в помощи. Восстановление независимости татар не уменьшает ни в чем могущества Порты и не увеличивает ни в чем могущества России, но отстраняет только пограничные неудобства последней. Венский дворяне имеет татар своими соседями и потому не имеет никакой причины беспокоиться. Остров, требуемый мною в архипелаге, будет только складочным местом для русской торговли. Я вовсе не требую такого острова, который бы один мог равняться целому государству, как, например, Кипр или Кандия, ни даже столь значительного, как Родос. Я думаю, что архипелаг, Италия и Константинополь даже выиграют от этого склада северных произведений, которые они могут получить из первых рук и, следовательно, дешевле. Надеюсь, в. в-ство согласитесь наконец, что если Молдавия и Валахия будут провозглашены независимыми, то в этом одном острове будет заключаться все мое вознаграждение, и что, отказываясь от него, я откажусь решительно от всего». Защитив таким образом свои мирные условия, Екатерина в заключении письма дает знать, что входит в непосредственные объяснения с венским двором из боязни, что его предубеждения против России еще более усилятся вследствие молчания последней. Показав издали эту грозу, Екатерина, оканчивает письмо ласковыми внушениями, чтобы Фридрих содействовал делу мира, и намекает, что за содействие будет вознаграждение: «Прошу в. в-ство содействовать мне к устранению всех препятствий; я не получу доброго мира, если не вооружусь против гордости турок и пристрастий, которые их поддерживают. Но я льщу себя успехом, если в. в-ство будете смотреть на мои дела с тою же дружбою и с тем же интересом, и, будучи убеждена, что по требованию обстоятельств я не пренебрегу ничем для успеха ваших интересов, я с тем же доверием обещаю себе, что никто не поколеблет вашей доброй воли и не замедлит ваших добрых услуг».

Написание этого письма совпадало с отъездом принца Генриха из Петербурга. Но Фридрих на другой день его отъезда отправил к нему письмо в ответ на известие о готовности некоторых русских вельмож разделить польские земли и что в Совете по этому поводу несогласие, а впрочем, король не рискует ничем, если захватит Вармийское епископство. Так как Фридриха сильно раздражало мнение Панина, что можно легко уладить дело с Австриею посредством вознаграждения ей из турецких земель, то король прежде всего и вооружается против этого мнения, желает показать, что сближение между Россиею и Австриею невозможно. «Смею вас уверить, – писал Фридрих, – что решительно невозможно осуществить идеи графа Панина относительно Австрии; тайная ненависть, которую питают в этой стране против русских, превосходит всякое вероятие, и смею сказать, что только я стараюсь препятствовать взрыву этой ненависти. Что касается занятия Вармийского герцогства, то я от этого дела удержался, потому что игра не стоит свеч. Доля так ничтожна, что не вознаградит за крики, которые возбудит; но польская Пруссия стоит труда, даже если Данциг не будет в нее включен, ибо у нас будет Висла и свободное сообщение с королевством, что очень важно. Если потребуются деньги, то стоит их потратить, и даже много потратить. Но когда очень охотно хватаются за пустяки, то это имеет вид жадности и ненасытности, а я бы не хотел, чтоб мне приписывали в Европе эти качества больше, чем сколько уже приписывают».

Очень может быть, что в последнее время пребывания своего в Петербурге принц Генрих говорил и с самою императрицею, и с влиятельными членами Совета о том, что ввиду новой войны с Австриею союзную Пруссию надобно вознаградить чем-нибудь побольше Вармийского епископства, а для избежания войны всего легче было бы оставить и за Австриею захваченные уже ею польские области, даже прибавить к ним что-нибудь еще, причем и Россия может взять у Польши, что ей удобно; очень может быть, что Генрих сильно старался убедить в необходимости такого дела и повез с собою умеренность, что в Петербурге будут согласны вести переговоры с Пруссиею на этом основании. После, когда все было кончено, Генрих писал Сольмсу: «Я имею право говорить, что пребывание мое в Петербурге ознаменовано началом сношений, поведших к теснейшему союзу между королем и Россией. Я имею доказательства более чем в 20 собственноручных письмах короля, что я поставил вопрос, который повел к соглашению. Но я не требую за это вознаграждения; я ищу только славы и признаюсь вам, что буду счастлив, получа эту славу из рук ее величества императрицы русской; желание мое исполнится, если она удостоит по случаю принятия во владение земель от Польши почтить меня письмом, которое будет служить доказательством, что я содействовал этому великому делу. Повторяю вам откровенно, что я буду смотреть на это письмо как на величайший монумент моей славы». Желание принца было исполнено, императрица написала ему: «По принятии во владение губернии Белорусской считаю справедливым засвидетельствовать вашему королевскому высочеству, сколь чувствую себя ему обязанною за все заботы, употребленные им при совершении этого великого дела, которого ваше высочество можете считаться первым виновником». Но во всяком случае вопрос мог быть только поставлен, безо всяких подробностей; Генрих мог сообщить брату только о возможности вести дело с успехом, ибо в противном случае Фридриху не нужно было бы первому делать прямые предложения и так настойчиво требовать их принятия. Очевидно, что Екатерина отделяла польский вопрос или вопрос о вознаграждении Пруссии и даже Австрии от вопроса турецкого: Пруссия и Австрия, получив вознаграждение из польских земель, должны успокоиться и не препятствовать России предписать султану мир на каких ей угодно условиях; если же Австрия станет противиться, то Фридрих должен сдержать ее или вступить с нею в войну вместе с Россиею, чего, впрочем, нельзя было предполагать. Но Фридрих смотрел на дело иначе. Прежде всего он хотел воспользоваться обстоятельствами и сделать важные приобретения для своего государства; но при этом он не хотел ни под каким видом воевать ни против кого, ни за кого, не хотел раздражать против себя Австрии и в то же время усиливать России отторжением от Порты дунайских княжеств, ибо во всяком случае, становились ли они самостоятельными или отдавались Польше, они увеличивали силу и влияние России, без покровительства которой обойтись не могли, и в этом отношении Фридрих высказался ясно в письме к брату Генриху: «Я бы сделал непростительную в политике ошибку, если б стал стараться об увеличении государства, которое может сделаться опасным соседом для Пруссии и страшным для целой Европы». Что касается условия о независимости Крыма, то Фридрих о нем мало беспокоился, предвидя в нем только затруднения для России. Наконец, Фридриху не хотелось одному получить польские области: из приведенного уже письма его к принцу Генриху мы видели, что он был готов на бесцеремонный захват польских земель, как захватил прежде Силезию, но все же он не был нечувствителен к крикам, которые раздавались против этой его бесцеремонности, и тяжесть упреков становилась сноснее, когда разделялась с другими, притом же дело было легче в настоящем и безопаснее в будущем, когда три державы вместе должны были принудить поляков к земельным уступкам и когда общий интерес заставлял их действовать сообща для сохранения своих приобретений.

Фридрих с нетерпением дожидался приезда принца Генриха, «который должен был рассказать ему многое, что нельзя было написать, должен был представить дело гораздо яснее». 17 февраля (н. с.) Генрих приехал в Потсдам, и в то же самое время, если не из рук Генриха, король получил ответное письмо Екатерины на письмо о мирных условиях с Портою. Рассказы Генриха о возможности повести дело насчет лестной добычи не позволили теперь Фридриху делать сильных возражений на объяснения русской императрицы; но, с другой стороны, он не мог смотреть равнодушно на упорство петербургского двора оставаться при прежних мирных условиях с Портою, и потому Фридриху оставалось одно старое средство – склонять Екатерину к смягчению условий напугиванием Австриею, ее вооружениями. Не касаясь нисколько русских условий, Фридрих писал, что венский двор собирает две армии в Венгрии и что работают над экипажами императора: «Ваше в-ство увидите из этого, что положение дел критическое, что горючие материалы все приготовлены и что одна искра может воспламенить пожар позначительнее настоящего. Ваша слава может только увеличиться от вашей умеренности».

Это было приготовление; потом должно было идти прямое предложение за умеренность относительно Турции вознаградить себя на счет Польши. 20 февраля (н. с.) в Потсдаме приготовлена была депеша Сольмсу; принц Генрих ее одобрил; в депеше говорилось, что австрийцы заняли польские земли на пространстве 20 миль; о целости владений республики не может быть более речи, а надобно хлопотать о том, чтобы ее нарушение не повредило равновесию между Австриею и Пруссиею. Для этого нет другого средства, как подражать примеру Австрии. Это не может возбудить никакого противодействия: поляки, которые одни имели бы право восстать против этого, не заслуживают никакого внимания, и, если государства будут согласны друг с другом, мирное дело не встретит никаких препятствий. Чрез несколько дней новая депеша: опять указание, что Австрия смотрит на занятые ею польские земли как на свою собственность; это заставляет короля думать, что он и Россия должны воспользоваться благоприятным случаем и позаботиться о собственных интересах. Для России все равно, откуда она получит вознаграждение, на которое имеет право за военные убытки, и так как война началась единственно из-за Польши, то Россия имеет право взять себе вознаграждение из пограничных областей этой республики. Король также никак не может обойтись, чтоб не приобресть себе часть Польши. Это послужит ему вознаграждением за субсидии и за другие потери, которые потерпел он во время войны; король будет очень рад возможности говорить, что новым приобретением он обязан России, а это еще более укрепит союз его с нею и даст ему возможность быть полезным для России в другом случае.

Внушения принца Генриха в Петербурге не остались без действия. Вспомним слова принца, что в Совете разногласие: партия, противоположная Панину, желает, чтоб Россия взяла свою долю из Польши вместе с другими; но видимый глава этой партии был граф Григ. Орлов, хотя бы за кулисами и двигал машину Чернышев. В заседании Совета 7 февраля генерал-фельдцейхмейстер предлагал, что весьма было бы полезно, если б границу нашу с Польшей составляли протекающие близ нее реки. В Совете по этому поводу были многие политические рассуждения. Но если нравилась мысль Генриха о разделе, то не могли не быть удивлены предложением, что этот раздел, в котором Пруссия и Австрия будут участвовать даром, без пожертвований с своей стороны, для России должен заменить выгоды мира с Турциею, купленные тяжелою во всех отношениях войною. Панин, которому Сольмс сообщил королевские депеши, сказал прусскому послу, что план раздела Польши не встретит в Совете большого противоречия, ибо часть его членов давно уже смотрит на него благоприятно, но для осуществления его находятся большие затруднения. Императрица так часто давала торжественные обещания сохранить целость Польши, что нарушение этого принципа произведет повсюду самое неблагоприятное впечатление. Панин настаивал, чтоб дело велось сообща с венским двором. Это настаивание понятно, ибо тогда являлась возможность соединить польское дело с турецким, которое для русского двора стояло на первом плане, являлась возможность уладить с Австриею насчет Турции, с которою Россия заключит мир на всей своей воле при помощи Австрии, последняя получит вознаграждение из турецких владений. Но Фридрих этого не хотел, и гр. Сольмс передал Панину объяснительную записку, в которой говорилось: «Прусский король думает, что австрийцы вооружились для придания вида своим переговорам. Он думает, что они никогда не согласятся на отторжение Молдавии и Валахии от Порты. Он думает, что приобретение Азова и торговые выгоды, выговоренные Россиею для себя, не встретят никакого затруднения. Он думает, что татарское дело может еще уладиться согласно желанию России. Вот почему король предлагает, что для вознаграждения России за военные издержки она должна получить кусок Польши по своему выбору; быть может, можно будет заставить турок прибавить еще некоторую сумму денег. Если Россия хочет получить вознаграждение в Польше, то король ручается, что это приобретение будет сделано без пролития крови».

Записка не могла ускорить дела. Тяжело, оскорбительно было предложение прусского короля – взять вознаграждение в Польше для удовлетворения чужим интересам и возвратить туркам Молдавию и Валахию, где жители уверены, что этого возвращения не будет; на независимость татар еще подается надежда; но христианские княжества должны снова подвергнуться варварскому игу, ибо так хочет Австрия. Понятно, что на прусское предложение не могло быть скорого ответа. Прошел март, апрель, наступил май. Сольмс пишет Панину: «Осмеливаюсь напомнить о деле, которое касается особенных интересов короля, моего государя, равно как и особенных интересов России. Король горячо заинтересован этим делом, не отступится от него, и если я не буду в состоянии дать ему скоро положительных удостоверений, то навлеку на себя жестокие выговоры и, сверх того, не ручаюсь за решение, которое его величество примет по собственному усмотрению. Он руководится следующим: так как в этом деле будет только подражание примеру другого, то этот другой не может вооружиться против нас, дело идет о приведении в исполнение уже решенного. Умоляю в. с-ство не отлагать решения здешнего двора». Отлагать было нельзя. Для петербургского Кабинета дело состояло в том, чтоб войти с Пруссиею в переговоры о польских землях, удовлетворить Фридриха в этом отношении и отделить это польское дело от турецкого. В конце мая Панин объявил Сольмсу, что императрица поручила ему покончить дело; и немедленно начались рассуждения о том, какие земли брать у Польши. Фридрих был в восторге, когда получил от Сольмса известие, что желанное дело началось; он отправил ему свои требования относительно польских земель, что же касается русской доли, то объявил, что предоставляет России самой назначить и соответственно своим интересам и своему желанию. По-видимому, согласием удовлетворить желанию прусского короля относительно приобретения польских земель Россия достигла своей цели; Фридрих писал Сольмсу, что нечего опасаться Австрии, писал, что гр. Панин отлично поступил, сообщивши австрийцам свои мирные предложения и не упомянув при этом ни слова о Польше и ее разделе, ибо, прежде чем давать венскому двору новые предложения, надобно подождать его отзывов насчет мира. Фридрих теперь находил, что после таких успехов в войне с турками русские условия умеренны и, поступая с твердостию, императрица вообще может выйти с успехом из дела, но надо приготовиться к затруднениям. Австрия не может рассчитывать на помощь Франции, которая находится в страшном истощении; если бы даже венский двор и хотел войны, то захочет ли он ее объявить России и Пруссии вместе без надежды иметь какого-нибудь союзника. Это дело невероятное, и потому России и Пруссии нечего бояться за проект приобретения польских земель. Они взаимно гарантируют свои новые владения, и если австрийцы найдут свою долю в Польше малою сравнительно с русскою и прусскою, то стоит только предложить им часть венецианских владений, отрезывающую Триест, и они успокоятся, а если бы и стали сердиться, то тесный союз между Россиею и Пруссиею заставит их делать все, что угодно этим державам. В том же тоне писал Фридрих брату Генриху: «Если соглашение с Россией состоится, то нечего обращать внимание на австрийцев, которые, не имея помощи от своих союзников, будут принуждены делать все по-нашему». Взгляд был совершенно верен, и, начавши противоречить ему, начавши опять требовать от России, чтоб она отказалась от своего условия относительно Молдавии и Валахии, грозя в противном случае войною с Австрией, Фридрих прямо заявлял, что это требование делается в его собственных интересах. Бывают минуты, когда самый хитрый и осторожный человек не выдерживает; не выдержал Фридрих в минуту восторга при виде исполнения пламенного желания, проговорился насчет истинного положения дел, но скоро одумался и заговорил другое, не заботясь о противоречии.

В Вене также верно смотрели на свое положение, т. е. что одной Австрии нельзя вооруженною рукою препятствовать успехам России в Турции. Если Фридриху II для исполнения своих замыслов нужно было тесным союзом своим с Россиею ободиночить Австрию и заставить ее соглашаться на все распоряжения Пруссии и России, то венский двор точно так же хотел ободиночить Россию соглашением своим с Пруссиею, заставить эту союзницу России вырвать у последней плоды побед, как бы это мог сделать только злой враг. В Вене очень хорошо понимали, что Фридриха II заставить сделать это нельзя даром, одним внушением, что могущество России так же опасно и ему, как Австрии, если еще не больше; Фридриху надобно было заплатить, и дорого заплатить. Но разумеется, Австрия из своего не намерена была произвести этой уплаты, не намерена была и усиливать страшной Пруссии, не усиливая в то же время и саму себя для поддержания равновесия; заплатить должна была Польша; и мы видели, как старый Кауниц строил план уступкою Пруссии польских земель возвратить Австрии Силезию. Но если бы даже эта заветная мечта и не осуществилась, Австрия готова была делить Польшу с Пруссиею, с Россиею, лишь бы только последняя не посягала на целость Турции, особенно не приобретала земель и даже влияния на Дунае, по соседству с монархиею Габсбургов, по соседству с православным народонаселением ее. Повторяя упрек прусскому королю, что он хочет ловить рыбу в мутной воде, венский двор спешил в этом отношении предупредить, превзойти своего соперника, ставшего образцом. Он прежде всего воспользовался смутными обстоятельствами и выловил несколько польских земель, но этого было мало; на отношениях турецких построен был другой план земельного приобретения в важной области Дуная. Решено было вступить в соглашение с Портою, предложить ей помощь или войском, или доставлением выгодного мира и за это вытребовать земельную уступку. Помощь в войне должна была ограничиться одним обещанием, разве Пруссия также объявит войну России, но этого ожидать было трудно; гораздо скорее Пруссия, не могшая сочувствовать усилению России, убедит последнюю ограничиться ничтожными выгодами при замирении с Портою; Австрия будет помогать здесь Пруссии, упорно отвергая русские условия, грозя своими вооружениями, и таким образом приобретет себе право потребовать от Турции вознаграждение за помощь.

Интересы Австрии и Пруссии расходились в том отношении, что для Австрии на первом плане были русско-турецкие отношения, ей прежде всего нужно, чтобы Россия не могла заключить выгодного мира с Турциею, тогда как для прусского короля на первом плане был раздел Польши, а помеха выгодному миру России с Портою – на втором; да и тут Фридрих не считал возможным отвергать почти все русские требования, как то делала Австрия. «Наши интересы, – говорил он австрийскому послу фан-Свитену, – не совсем одинаковы. Видите ли, я союзник России и много ей обязан, она первая покинула страшный союз против меня, и я должен ее щадить. Притом для меня не так важно, как для вас, что Россия будет делать завоевания на вашей стороне; если турок перестанет быть для нее страшным соседом, она найдет других, которые ее сдержат». «Государь, – отвечал фан-Свитен, – на какой бы стороне Россия ни делала завоеваний, верно одно, что ее сила увеличивается, и если она их делает и сохраняет по своим широким планам, то станет страшною поочерёдно всем своим соседям со всех сторон, а ваше величество один из этих соседей, и самых близких. Общее правило между нами то, чтоб не допускать усиления России ни с какой стороны. Вы союзник России, и мы не хотим отторгнуть вас от этого союза; но этот союз не должен увлекать вас к излишнему угодничеству, пагубные последствия которого вы почувствуете, без сомнения, прежде всех». «Справедливо, – сказал король, – у меня нет на это возражений; но постараемся же заключить мир по крайней мере на сносных условиях, например на уступке России Азова и свободы мореплавания и торговли на Черном море. Я велел попытать турок насчет мирных условий вообще; кажется, они могут согласиться на уступку Азова и плавание по Черному морю, но они и слышать не хотят о независимости татар... Надобно обходиться умеренно с Россиею, надобно помогать мирным расположениям министра (Панина) и его партии. Три самые тяжелые из своих мирных условий русские оставляют (?!), но еще остается одно – независимость татар, на которой они настаивают; они выставляют, что татары требуют освобождения из-под турецкого ига; но я с трудом этому верю, и брат мой также, он думает, что только две или три орды заявили подобное требование. Я хорошо понимаю, что на это условие трудно согласиться, но надобно его смягчить, равно как и другие, посредством переговоров; не надобно забывать, что эти люди – победители и нельзя не уступить им некоторых выгод; думаю, что если бы они захотели удовольствоваться Азовом и торговлею на Черном море, то надобно на это согласиться; надобно соблюсти справедливость: разве можно требовать, чтоб они помирились безо всякой выгоды?.. Я вам говорю прямо, что хочу мира. Ваши военные приготовления – дело хорошее: они заставят призадуматься русских, которые не могут воевать в одно время и с турками, и с вами; однако ведь это одна демонстрация, и мы должны хлопотать о мире. Разумеется, ваше решение быть в готовности на всякий случай благоразумно, я не могу его не одобрить. Если бы эти люди перешли Дунай, то вы не могли бы этого потерпеть». Тут фан-Свитен схватился за последние слова и попытался в исполнение своих инструкций вырвать у Фридриха обещание оставаться спокойным зрителем, если Австрия начнет войну с Россиею. «Государь! – сказал он. – Предположим, что Россия заставит нас вступить с нею в войну в каком бы то ни было месте, лишь бы только не в Польше: дадите ли ваше в-ство честное слово, что не вмешаетесь в эту войну ни прямо, ни косвенно и не нарушите с нами мира и доброй дружбы?» «Такого случая еще нет, – отвечал король, – вы увидите, что эти люди подольют воды в свое вино, и я доставлю им воды для этого в изобилии; я уверен, что они потребуют вашего посредничества, и тогда дело пойдет иным путем».

В разговоре с фан-Свитеном 27 апреля (н. с.) Фридрих высказался о разделе Польши. Повторив о возможности скорого мира между Россиею и Портою, король прибавил, что Россия всего бы лучше нашла себе удовлетворение и вознаграждение на счет Польши; что для вознаграждения Польши петербургский двор предлагает отдать ей Молдавию и Валахию, которые, впрочем, будут иметь особого князя подобно Курляндии; но что он, король, не считает этого предложения удобоисполнимым, и было бы лучше, если б Россия получила часть Польши, Австрия удержала бы за собою те земли, которыми уже овладела, причем и Пруссия будет также искать своих выгод. Когда фан-Свитен заметил, что Австрия имела старые права на занятые ею польские земли, то король сказал: «Велите-ка поискать в своих архивах, не найдется ли там еще каких-нибудь прав на другие польские области; надобно пользоваться случаем, я также возьму свою долю, а Россия свою. Наши государства от этого значительно не увеличатся, но это нас уладит; и так как ваш двор и я хотим успокоить Польшу, то эти новые приобретения дадут нам возможность наблюдать за спокойствием республики и содействовать ему». Фан-Свитен обещал донести об этом своему двору, но не удержался, чтоб не заметить: неужели король смотрит равнодушно на увеличение России в такой близости от него? Фридрих отвечал, что требования России не могут возбудить в нем слишком большого беспокойства: она желает получить маленькую частицу Ливонии, которая еще остается за Польшею. Чтоб покончить преждевременное разглагольствие, Фридрих сказал посланнику: «Прошу вас донести об этом своему двору; у меня здесь одна цель – соблюсти в точности катехизис, данный мне кн. Кауницем». Как скоро король упомянул о знаменитом катехизисе, где различались большие приобретения от малых, то фан-Свитен счел совершенно удобным осведомиться, как велика будет доля Пруссии при разделе Польши. «Я возьму часть Померании или польской Пруссии, – отвечал король, – это дурная область; но она даст мне сообщение с моим прусским королевством и доступ к Висле; впрочем, Данциг не отойдет к моим владениям».

Между тем русский двор вошел в непосредственные сношения с венским по поводу мира с Турциею; русские условия были сообщены. До получения ответа из Вены в апреле гр. Панин попытался выведать у австрийского посла в Петербурге князя Лобковича, знает ли его двор о плане раздела Польши, как смотрит на него и нельзя ли склонить венский двор к соглашению насчет Турции. Для России так же, как для Пруссии и Австрии, были возможны только два пути: или тесным союзом с Пруссиею, удовлетворяя требованиям последней, ободиночить Австрию и заставить ее согласиться на русские распоряжения относительно Турции, или, наоборот, войти в тесный союз с Австриею, ободиночить этим Пруссию и заставить ее согласиться на все распоряжения императорских дворов относительно Турции. Мы увидим, как впоследствии вторая система сменит первую; но теперь до этого было еще далеко, и прежде всего по вине Австрии, которая не хотела обратить должного внимания на русские предложения. Панин в разговоре с Лобковичем обратил внимание на вооружения венского двора. «Настоящее положение трех дворов, – сказал он, – образует для меня лабиринт комбинаций, откуда я не вижу выхода, не могу я поверить, чтоб цель вашего двора состояла в поддержании Турции, которая всегда будет самой опасною вашею соседкою; неизменное правило вашего интереса этому препятствует; и кн. Кауниц так ясно понимает выгоды австрийской монархии, что не может присоветовать этого. С другой стороны, прусский король также вооружается; и я не могу себе представить, чтоб он это делал в качестве нашего союзника из опасения вашего двора, ибо все доказывает Добрые отношения между ним и их император. в-ствами, все обнаруживает полную безопасность. Не видя в деле нашего примирения с турками причин вооружения соседей, я необходимо должен обратить внимание на дела польские. Если мое предположение сколько-нибудь основательно, то я бы просил доставить мне от кн. Кауница этот знак доверия, чтоб он открылся мне относительно своих видов на Польшу, заставивших его как министра присоветовать своему двору вооружения. Вероятно, здесь не пойдет речь об отдаче христианских областей под магометанское господство, но о распределении между государствами христианскими некоторых областей христианских в пользу политического равновесия для соединения интересов всех соседей и для упрочения их спокойствия. Думая таким образом об округлении границ для соседей Польши, нельзя сомневаться, что эта республика может еще существовать как государство значительное, и что касается отторгнутых от нее частей, то они, конечно, ничего не потеряют от того, что не будут более подчинены правительству, представляющему один беспорядок и смуту». Кн. Лобкович уверил Панина, что не имеет никакого понятия о видах своего двора, но что находит выслушанное мнение основательным и передаст его конфиденциально кн. Кауницу, причем будет его просить отвечать на доверие и откровенность русского первенствующего министра и надеется, что гр. Панин останется доволен его ответом. Лобкович дал также знать своему двору о внушениях Панина, что русский двор дружбе венского двора готов пожертвовать дружбою короля прусского, которым в Петербурге недовольны, находят его поведение двоедушным и подозревают в намерении взять что-нибудь у Польши, а это здесь считают для себя невыгодным. Иосиф II в восторге писал брату: «Обнаружилось, что прусский король нам солгал, представляя предложение о разделе Польши идущим из Петербурга». Но в Вене отвечали на эти внушения вовсе не так, как могли ожидать в Петербурге. Лобкович передал Панину депешу Кауница, в которой надворный австрийский канцлер уведомлял, что освобождение Обрезкова истребовано у Порты и султан соглашается вступить в мирные переговоры с добрыми услугами Австрии и Пруссии; но русские мирные условия о независимости Молдавии, Валахии и татар он, Кауниц, находит невозможными: султан на это не согласится, потому что фамилия крымских ханов должна наследовать турецкий престол в случае пресечения оттоманской фамилии; кроме того, независимые татары могут быть опасны австрийским землям. Панин возразил, что большая часть татар были сначала вольные и уловлены в подданство только надеждою оттоманского наследства; что остальные татары были русские подданные и по временам крымские ханы переманивали их с кубанской на крымскую сторону; что Россия доставлением им прежней вольности хочет положить только преграду между собою и турками; что многие из Гиреев живут в Турции, и если их не довольно для наследства, то Порта может для этого оставить у себя всю ханскую фамилию; что татары вовсе не так близки к Австрии, и если бывали они в прежние войны на ее границах, то не иначе как по приказанию Порты. В заседании Совета 9 мая Панин, рассказавши о депеше Кауница, объявил, что дело очень важно, и высказал наивное мнение, что одно средство к исполнению русских желаний и к соглашению венского двора – это убедить последний собственною его честию и славою у потомства, надобно растолковать ему бескорыстие русских намерений, растолковать, что турки сами никогда не могут возвратить себе отнятые у них русскими земли, и если другие европейские державы станут им при этом помогать, то уже сами христиане будут виноваты в том, что повергнут снова в рабство других христиан; но Россия и тогда, не будучи в состоянии исполнить своего человеколюбивого намерения, не отдаст их туркам, а отдаст венскому двору с тем, что если он не захочет спасти угнетенных христиан от порабощения, то пусть отдаст их туркам сам и тем останется в ответе перед Богом, светом и потомством. Совет одобрил мнение Панина, но некоторые члены заметили, что сходство ответов венского и берлинского дворов доказывает давнее знакомство прусского короля со взглядами венского двора.

В заседании 16 мая Панин в первый раз сообщил Совету о предложении Фридриха II приобрести польские области. Когда в Совете заметили, что хотя и невероятно, чтоб искренние и справедливые требования ее в-ства не произвели у венского двора желаемого действия, однако в противном случае военный пламень может распространиться по всей Европе, императрица вышла из Совета и граф Панин начал говорить: «По случаю известного захвата венским двором пограничных с Венгриею польских староств король прусский отозвался здешнему двору, что он не намерен быть спокойным зрителем такого поступка со стороны соседей, что имеет и он также права на смежные с его владениями польские земли и намерен взять их себе; что и Россия, если имеет такие же требования и хочет пользоваться удобным случаем, сделала бы с ним общее дело. Это представляет мне, – продолжал Панин, – такой случай, о котором всегда помышляли для исполнения всеми желаемого: теперь удобно отделить себя от Польши реками. Хотя Россия и не имеет никакого права на польскую Лифляндию, однако я намерен вывести права на оставленные за Польшею 10 заднепровских полков и требовать их возвращения, тем более что Польша не исполнила обещаний, данных за оставление ей этих полков. Согласившись на уступку присвоенных австрийцами и требуемых королем прусским польских земель, исключая Данцига, можем мы получить польскую Лифляндию и желаемое разграничение реками, а Польше отдать взамен отбираемых от нее земель княжества Молдавское и Валашское; удовлетворив таким образом венский и берлинский дворы, скорее можно будет заключить предполагаемый мир с турками и успокоить польские замешательства; и если Совет на все это согласен, то я стану над этим трудиться и, отозвавшись слегка князю Лобковичу, приготовлю двор его к такой сделке». Совет согласился. Но когда Совет таким образом соглашался отдать Молдавию и Валахию Польше, иначе решали дело представители Австрии и Пруссии в Петербурге. Сольмс препроводил к Панину записку, в которой излагал разговор свой с Лобковичем. Последний спросил его, не считает ли он удобным отдать Молдавию и Валахию принцу Генриху прусскому. Сольмс отвечал отрицательно. Лобкович заметил, что и Австрии нельзя взять себе что-нибудь из этих земель, хотя бы ей и выгодно было занять часть Валахии до реки Алуты. «Я, – продолжал австрийский посол, – понимаю, что неловко возвращать этих земель Порте, но, мне кажется, трудно решить, кому их отдать, потому что такими большими владениями нельзя увеличивать Польское королевство». Мы видели, что и Фридрих II в разговоре с фан-Свитеном находил неудобным отдать дунайские княжества Польше, а в Петербург писал, что лучшее средство решить трудный вопрос о Молдавии и Валахии – это отдать их Польше.

В июне от русского посланника в Вене кн. Дмитр. Мих. Голицына пришли подробные известия о том, как там смотрели на русские условия. Кауниц говорил Голицыну, что, рассуждая беспристрастно, не может он себе вообразить, чтобы русское министерство по просвещению своему не предвидело затруднения, которого в Вене надлежало ожидать в принятии такого проекта. Этот проект основан на одних для русского императорского двора выгодах. Голицын заметил, что и для венского двора может некоторым образом последовать польза от освобождения Молдавии и Валахии и от их независимости. Кауниц отвечал, что не предвидит от этого никакой пользы для своего двора, который, впрочем, не желает и намерения не имеет что-либо для себя при этом случае приобрести с нарушением чести и верности своих обязательств. Порта никогда не согласится на предосудительный и бесславный для себя мир, она еще может продолжать войну; и венский двор должен употребить надлежащие предосторожности для сохранения благосостояния собственных земель и равновесия европейской политической системы. Возражения против русских мирных условий были развиты Кауницем со всею подробностию в записке, носившей название «Словесный ответ на конфиденциальное изложение русской императрицы о мире с турками и на дальнейшие сообщения, сделанные князю Лобковичу». Надобно, говорилось в записке, прежде всего исследовать: 1) вероятно ли, чтоб Порта могла согласиться на мир, который повлечет за собою ее неизбежную погибель или по крайней мере отсрочит эту погибель только на короткое время? 2) План примирения поэтому может ли ускорить мир или, наоборот, должен удалить его на много лет? 3) Согласен ли он с будущим спокойствием и безопасностию австрийских владений? Их императорские и королевские величества не могут скрыть, что видят величайшие затруднения при его исполнении. Хотят, чтоб Порта уступила все завоеванное у нее Россиею и то, что будет завоевано в настоящую кампанию; предполагают открыть переговоры на основании «кто чем владеет» (uti possidetis), чему не было примера в истории, разве когда одна из воюющих сторон находилась совершенно без средств и не могла избежать гибели иначе как помирившись во что бы то ни стало. Отдается на собственное рассуждение императрицы вопрос: в таком ли положении находится Порта, или, напротив, она в состоянии сделать еще много кампаний, не претерпевая более существенных потерь, чем те, которые она уже претерпела? Разве Порта может не чувствовать, что независимость татар необходимо поведет к их зависимости от России; что с потерею берегов Черного моря в Европе она потеряет и отдаст России выгоду драгоценную, обладание устьями значительных рек, по которым приходят из отдаленных стран все материалы, необходимые для постройки страшного флота и снабжения армий; что Константинополь чрез это будет постоянно подвергаться опасности голода и истребления; что мир на таком основании даст Русской империи громадное могущество, а империи Оттоманской падение в перспективе более или менее отдаленное, но неизбежное. Что касается Австрии, то независимость татар совершенно несовместима с безопасностию и спокойствием ее владений; то же значение имеет переход Молдавии и Валахии под другое владычество, какое бы ни было. Венгрия будет подвержена татарским нападениям, тем более что татары могут рассчитывать на безнаказанность по местным условиям. Если Молдавия и Валахия перейдут под власть могущественного государя, то они, увеличив его силу, нарушат европейское равновесие. Если же подпадут под власть слабого государя, то не будут служить оплотом против татарских нашествий на австрийскую монархию.

Екатерина сама написала возражения на этот ответ: «Если относительно независимости татар как от меня, так и от Порты надобны другие ручательства кроме обязательств обеих договаривающихся сторон, то я готова допустить их. Свобода торговли и мореплавания на Черном море поставит обе империи в равное положение относительно выгод, и Порта будет иметь преимущества, ибо у нее уже есть флот на Черном море, а Россия, заводя его очень медленно, может только со временем войти в соперничество. Если рассмотреть положение земель, требуемых Россиею для установления мореплавания, и сравнить их с бесчисленными удобствами Порты для военного флота на Черном море, то никто не подумает, что Россия когда-либо может принять наступательное движение. Мои мирные условия ограничиваются уменьшением способов врага к новым нападениям. Когда я предлагаю открыть переговоры на основании uti possidetis, то не думаю, чтоб я была обязана более щадить врага имени христианского, тогда как я имею перед глазами недавний пример великих государств христианских: одно из них, сделавши мирные предложения на этом основании (т. е. uti possidetis), не было в более невыгодном положении, чем теперь Порта. Что касается Австрии, то очевидно, что Турция в равной степени враждебна и ей, как России; что незначительный государь, который будет царствовать в Молдавии и Валахии, может сделаться врагом Австрии, что то же самое может случиться и с независимыми татарами, – это напрасно я буду стараться опровергать. Пока не будет доказано, что силы увеличиваются разделением, я не могу предвидеть большого беспокойства для австрийских областей в новом положении Молдавии, Валахии и татар. Молдавия и Валахия, ставши независимыми, для сохранения этой независимости не могут оставаться в открытом и беззащитном положении, они должны иметь войско, крепости со стороны Турции и татар, следовательно, должны сделаться оградою австрийских владений. Что же касается того, что ими будет владеть могущественный государь, то очевидно, что об этом не может быть и речи. Я не буду оскорблять своего государства и никакого другого христианского государства, сравнивая их с Турциею относительно значения последней для равновесия между христианскими державами: политика Порты совершенно исключительная; принципы чести и достоинства не позволят никогда христианским державам допустить Порту в систему союзов (dans èI corps d'alliance), и если бы, по несчастию, она была принята, то ознаменовала бы свое вступление в систему христианских государств вероломством и гибельными ударами, которым одинаково подверглись бы и друзья и враги. Неужели хотят сделать положение Порты неслыханно выгодным? В то время как ее собственная система, не соединимая ни с какою другою системою, стремится только к истреблению христианских государей по мере возможности, со стороны христианских государей будет существовать система твердая и постоянная, в которой сохранение Порты будет служить основанием, связанным с их собственным сохранением! И каково будет положение государства, которое, как моя империя, будет вести с нею войну победоносную и справедливую? Довольное пустым блеском триумфов, оно возвратит свои войска, ограничиваясь честию, что побило и низложило врага, не смея дотронуться до его владений, потому что этот враг есть Турция. Христиане в своих войнах обходятся друг с другом менее великодушно, ибо, будучи соединены религиею, считаются всегда братьями, и только относительно вечного врага христиан должны обнаруживать все величие чувства».

Система, против которой Екатерина протестовала и за будущие поколения русских людей, утвердилась, и никакой протест против нее не может иметь силы в глазах европейских государей и министров. Возражения императрицы были переданы Лобковичу, отправлены им в Вену, но не произвели здесь никакого действия. Кауниц говорил Голицыну: «Я уверен, что Порта лучше захочет продолжать войну еще десять лет, нежели согласится на такие мирные условия; для венского двора не все равно, будут ли Молдавия и Валахия управляться господарями, зависящими от Порты, или князьями, назначаемыми Россиею по меньшей мере с ее согласия; в этом последнем случае интересы нашего двора подверглись бы важному ущербу; требуемая с русской стороны независимость татар легко может со временем обратиться в совершенное подданство и сделаться весьма предосудительною не только интересам Австрии, но и вообще равновесию Европы. Хотя изъяснения императрицы и не возбуждают сомнения в искренности и непорочности ее намерений, но императрица сама не может ручаться за преемников своих. История представляет не один пример, как народы из покровительства были приведены в подданство. Я не хочу от вас скрыть, что есть много людей, которые уверены, что прусский король от вашего примирения с турками ожидает для себя некоторого приобретения и что, по мнению тех же людей, назначена ему часть Польши». Потом Кауниц сказал с некоторым жаром: «Пора вам прекратить войну; дела ваши становятся очень сериозными для венского двора, который не может долго оставаться спокойным зрителем».

Панина встревожила резкость выражений Кауница, и он написал мнение об уступке Молдавии и Валахии: «Теперь, когда кн. Кауниц, предубедя себя и двор своей нуждою равновесия между Россиею и Портою Оттоманскою, доводит дело до крайности и до явного почти разрыва с нами, благоразумие требует уступить несколько обстоятельствам и удовольствоваться тем, что способнее одержать можно, дабы инако, гоняясь за всем, всего же и не упустить. Для этого нужно прежде всего покончить с независимостью Крыма, постановить и подписать публичный акт между Россиею и ханом, который татары должны утвердить присягою. Хотя австрийский дом все наши требования без исключения отмещет, но неможно, однако ж, думать, чтоб для него в существе равно важным была независимость татарская и отторжение Молдавии и Валахии. В первом пункте зависть против славы империи нашей остается ему одним истинным побуждением, второй же, конечно, может иметь и самый его интерес, когда взять в уважение многое число земель, с нами так, как молдавцы и валахи, единоверных, состоящих под владением его; а из сего и может сей высокомерный дом поставить себе и прямым политическим правилом, чтобы не попускать Россию освобождать своих единоверных от власти над ними, подобной турецкому насилию, ибо в самом деле и католики не лучше турков над ними владычествуют да и поставляют сие равно с теми правилом своего закона. Посему можно, кажется, полагать, что отступление наше от требования завоеванных княжеств послужит взаимно к облегчению других наших видов». Но императрица не приняла мнения первенствующего министра; положено действовать через Пруссию. Таким образом, венский двор сам оттолкнул возможность русского союза, восстановления прежних отношений, какие были при Елисавете. Решительным и жестким тоном Кауниц хотел или напугать Россию, заставить ее смягчить мирные условия, или заставить ее решительнее высказаться насчет союза с Австриею, с исключением прусского союза, но австрийский канцлер ошибся в своем расчете.

Между тем император Иосиф находился в тревожном состоянии: он боялся пропустить удобный случай для увеличения своих владений, боялся, чтоб Россия и Пруссия не сделали приобретений, обойдя Австрию, боялся успехов России, не верил Фридриху II; требовал принятия решительных мер, больших вооружений, но не с целию вступить прямо в войну с Россиею, ибо не надеялся на успех, а с целию напугать Россию или по крайней мере иметь наготове средства, смотря по обстоятельствам, или броситься на Россию, когда она ослабнет, или схватить что-нибудь и тем привести себя в равновесие с нею. «Я считаю прусского короля неизменным в своем желании скрываться и ловить рыбу в мутной воде, – писал Иосиф своему брату Леопольду. – Никогда мы не убедим этого человека, чтоб он имел к нам доверие, и никогда не побудим его к поступкам, которые поссорили бы его с русскими». Императрица Мария-Терезия имела свое мнение, что не должно никогда вести войны с Россиею, потому что турки напали на нее; русские оказывали всевозможное внимание к Австрии, притом они христиане; странно, что им позволили в Польше притеснять свободный народ, а теперь хотят помогать туркам! Иосиф был в отчаянии и писал брату: «Предоставляю вам оценить по достоинству такое рассуждение (материнское)! Каждый день промедления имеет великую важность; мы потеряем, наконец, столько времени, что волею-неволею нужно будет позволить русским делать все, что им угодно. Вы можете судить, как страдает моя ревность к государственному благу. Я не могу отказаться от своей системы; она, по-моему, хороша и верна; я или заставлю действовать прусского короля, или по крайней мере уничтожу весь его кредит при Порте. Если решатся на прямую войну, то я ее поведу, но подам письменный протест, сниму с себя ответственность за все несчастные последствия, которые, по-моему, неизбежны. Если же решатся ничего не делать, предоставив все случаю, и обнаружить свою великую слабость, то я буду вынужден засвидетельствовать перед публикою, что в том неповинен». Наконец Мария-Терезия согласилась на приготовление от 50 до 60000 войска в Венгрии, приказав фан-Свитену спросить прусского короля, даст ли он письменное обещание не препятствовать Австрии в случае разрыва ее с Россиею, а Тугуту велено войти в переговоры с сановниками Порты насчет союза и вознаграждения за него.

Но мы видели, как Фридрих отвечал фан-Свитену на предложение дать упомянутое письменное обязательство; Фридрих вместо этого предлагал делить Польшу. Совесть Марии-Терезии, по обычаю, взволновалась: она объявила, что для сохранения целости польских владений готова отказаться и от прав своих на занятые польские земли. Иосиф писал брату: «Не знаю, что выйдет из этого великодушного объявления; в крайности надобно подумать, как бы сделать наименее дурной выбор. Мне не нужно вам говорить, в какой тайне надобно держать это дело (раздел Польши), потому что разглашение его произведет страшное впечатление, особенно во Франции». Иосиф преждевременно обеспокоился великодушием своей матери. Кауниц нисколько не удивился и не огорчился предложением прусского короля, но он не поверил, чтоб Пруссия и Россия ограничились такими ничтожными долями, какие Фридрих означил в разговоре с фан-Свитеном. Впрочем, пусть доли будут и больше, лишь бы Австрия не была в убытке, – и Кауниц поднимает свой старый план: за приобретения в Польше Пруссия должна уступить Австрии часть Силезии и графство Глац. Фан-Свитену изготовляется наказ – разведать о величине долей России и Пруссии при разделе Польши и поднять по возможности самым осторожным образом дело об уступке Силезии. Совестливая Мария-Терезия на докладе Кауница написала: «Placet» (угодно). Дело шло о возвращении Силезии!

Пред глазами старого канцлера опять является очаровательный призрак; встрепенулось и сердце старой императрицы-королевы. Силезия! Но из-за Силезии нельзя забыть все другое, нельзя позволить русским раздавить Турцию и утвердиться на Дунае. Силезия будет взята от Пруссии, за которую последняя получит богатое вознаграждение в Польше: Россия также хочет иметь свою долю в разделе, так пусть же и будет этим довольна, пусть откажется от своих требований относительно Турции, от которой Австрия получит за это также земли. В Вене с нетерпением ждали известий из Константинополя. Тугут доносил, что турки в восторге от его предложения: султан готов заплатить за драгоценный союз уступкою земли между Дунаем и рекою Алутою. Возражение в диване, что закон запрещает отдавать неверным мусульманские земли, было отстранено замечанием, что в уступаемой стране нет мечетей и магометанского народонаселения. На другое возражение, что во всей истории Турции нет примера такой добровольной уступки, отвечал сам султан Мустафа, что никогда не было также примера такого великодушного соседнего доброжелательства, какое теперь оказывает Порте венский двор. Но кроме земли Австрия хотела также получить от Турции 34 миллиона гульденов. Вытребовать эти деньги Тугуту было несравненно труднее; наконец султан согласился выплатить зараз 10125000 гульденов, а остальное в известные сроки. Но что скажут в Берлине? Надобно и туда дать что-нибудь; Тугут должен был вытребовать еще деньги для прусского короля. Турки на все соглашались, но требовали, чтоб Австрия доставила им такой мир с Россиею, при котором они ничего бы не уступили. В конце июня Тугуту удалось заключить конвенцию такого рода, что Австрия обязывалась доставить Турции мир или на основаниях Белградского, или на других, соответствующих обстоятельствам, но с условиями, которые Порта могла бы легко принять. Часть выговоренных Тугутом денег уже была отправлена в Вену.

Теперь Австрия должна была хлопотать о выгодном для Турции мире. Относительно России ошиблись в расчете, оттолкнули ее, а не испугали. «Мы не позволим Австрии предписывать себе законы», – сказал Панин Сольмсу. Надобно было действовать на прусского короля; всего легче, разумеется, было действовать отказом принять участие в разделе Польши и обещанием войти в виды Фридриха только тогда, когда он согласится вместе с Австриею принудить Россию заключить с Портою выгодный для последней мир. Но Фридриха нельзя было перехитрить. Он ясно понимал преимущество своего положения: Россия, оттолкнутая Австриею, угрожаемая ею, теперь крепче будет держаться союза с ним, легче войдет во все его планы, согласится на увеличение его польской доли, умерит и свои мирные условия с турками; войны не будет, потому что Австрия поспорит и все же сдастся, возьмет долю из Польши и отступит от бессмысленного требования, чтоб Россия заключила мир с турками безо всякой для себя выгоды. «Мне очень досадно, – говорил Фридрих фан-Свитену, – что ваш двор решился во всем отказывать, и я боюсь, что это произведет дурное впечатление на русских. Эти люди горды своими успехами и имеют право гордиться; нет ничего похожего, чтоб они могли опасаться неудач. Всего лучше было, бы войти немедленно в переговоры, потому что эти люди умерят свои условия, я это знаю, но надобно их щадить, и невозможное дело заставить их отказаться от всякого вознаграждения, этого нельзя требовать». «Прочность мира, – отвечал фан-Свитен, – будет зависеть исключительно от сохранения равновесия на Востоке, а от сохранения этого равновесия будет зависеть в будущем безопасность нашей и вашей монархии, которых интересы сливаются в этом важном деле». «Но если Россия откажется предложить другие условия, – сказал король, – если она прекратит дальнейшие объяснения, что вы тогда сделаете? Независимость татар – условие важное, если бы русские добились независимости всех орд, живущих на берегах Черного моря; но если бы дело шло о двух или трех, то мне кажется, что можно на это согласиться, кроме того, можно отдать России Азов, место вовсе не так важное, как вы думаете: это плохая гавань, из которой никогда не может выйти флот. Что же касается Молдавии и Валахии, то петербургский двор не так легко от них откажется: цель его здесь состоит в том, чтоб отнять у турок средство беспокоить русскую империю посредством Польши; для петербургского двора все равно, в чьи руки достанутся эти княжества, лишь бы не оставались у турок; не можете ли вы взять их себе, как вы думаете?» Фан-Свитен сослался на письмо Кауница к Лобковичу, из которого было видно, что венский двор не намерен употребить во зло добрых услуг при мирных переговорах для обнаружения своей алчности. «Правда, – отвечал король, – вы много одолжены турками, имеете обязанности щадить их, но этому нисколько не помешает, если вам дадут Молдавию и Валахию, вы их отдадите туркам, а они за это возвратят вам Белград; эта мысль пришла мне сейчас в голову, как вы об ней думаете?» Фан-Свитен отвечал, что донесет своему двору о предложении королевском. Когда это донесение было получено в Вене, Кауниц прежде всего не поверил его сериозности. «Король хочет только получше выведать наши намерения, – писал он фан-Свитену. – Благодарить короля, но сказать, что его предложение противоречит принятой их и. величествами системе и повело бы к самым вредным последствиям для соседей России и для европейского равновесия вообще. Мы не хотим менять турецкого соседства ни на какое другое, не хотим давать Порте ни малейшего повода к упреку, что мы явились в отношении к ней неблагодарными или старались извлечь выгоды из ее затруднительного положения. Легко предвидеть, что Порта скорее откажется от Молдавии и Валахии, чем от пограничной дунайской крепости, с потерею которой откроется дорога во внутренность ее империи. Наконец, если наш двор раз позволит себе враждебные действия против Порты, Россия получит возможность без труда осуществить свои страшные завоевательные планы и достигнуть таких преимуществ, сравнительно с которыми приобретение Молдавии и Валахии можно считать ничем, наоборот, можно считать истинною потерею и первым основным камнем для будущего подчинения. Я жестоко ошибся, думая, что прошлый гор в Нейштадте осязательно разъяснил королю основания нашей политической системы и наших уже тогда принятых окончательно решений. Но он или принял мои слова за обман, или подумал, что мы такие люди, которых легко можно заставить переменить свои систематические решения. Иначе он не стал бы нам делать предложений насчет Молдавии и Валахии и не обнаруживал бы неудовольствия на наш последний ответ России, ибо этот ответ вполне согласен с тем, что я ему говорил год тому назад. Наоборот, он должен был бы нам быть благодарен, что мы одни противимся усилению России и отстраняем очевидную опасность не только от самих себя, но в равной по меньшей мере степени и от берлинского двора. Мы вовсе не презираем представляющихся случаев к приобретению существенных выгод. Но безопасность и самосохранение пребудут главным предметом нашей политики, которому жертвуем мы всеми другими соображениями и видимыми выгодами. В этом отношении наши воззрения совершенно отличны от королевских, ибо он обращает свое главное внимание на выгоды, тогда как мы убеждены, что это верное средство потерять и выгоды, и безопасность. Мы переживаем критическое мгновение, которое должно решить будущую судьбу не только нашего, но и берлинского двора; итак было бы непростительно сделать теперь политическую ошибку. Наше решение неизменно: скорей принять самые крайние меры чем нарушить навсегда свою безопасность. Будем ждать, на что решатся Россия и король прусский, чтоб принять свои дальнейшие меры, смотря по времени и обстоятельствам».

Австрия упорно, долго торговалась, как человек, который, вошедши в лавку и желая повыгоднее купить, начинает нарочно хулить товары: и тот не хорош, и другой ему не по вкусу. Но этим упорством только давалась Фридриху возможность ускорить решение своего желанного дела в Петербурге, выторговать здесь для себя новые выгоды, застращивая враждебностию Австрии, ее вооружениями, продавая дорого свой союз и в то же время заставляя для ускорения мира отказаться от Молдавии и Валахии. 2 августа в заседании Совета граф Панин читал о притязаниях короля прусского на разные польские земли, сообщил все предложения Сольмса по этому предмету, присланный из Берлина проект секретной конвенции о приобретении пограничных польских земель; Панин прочел и свой контрпроект этой конвенции с прибавлением секретнейшего артикула, заключавшего в себе обязательства против венского двора в случае, если он станет препятствовать намерению союзных дворов. Оказывалось, что прусский король желает приобресть всю польскую Пруссию, исключая Данциг с его уездом; потом часть Великой Польши, лежащую по ту сторону реки Неца, также Кульм, Мариенбург и Вармию. Видя такую значительную долю, которую назначил себе прусский король, Совет постановил внести в конвенцию, что Россия должна получить остаток польской Лифляндии, часть Полоцкого и все Витебское воеводство, лежащие по сю сторону Двины, чтобы эта река была естественною границею между Россиею и Польшею до частной границы между Витебским и Полоцким воеводствами; следуя по ней оттуда до пункта, где соединяются границы трех воеводств, Полоцкого, Витебского и Минского, русская граница должна быть продолжена прямою линиею до вершины реки Дружек, или Друец, к месту, носящему название Ордва, и оттуда, спускаясь по этой реке до ее устья в Днепр, так, чтоб все воеводство Мстиславское по сю и по ту сторону Днепра и оба края воеводства Минского выше и ниже воеводства Мстиславского принадлежали России, чтоб с устья реки Дружек Днепр служил России границею с Польшею, сохраняя для Киева и его округа нынешнюю его границу по ту сторону Днепра. В заседании Совета 22 августа Панин сообщил депешу прусского короля к Сольмсу: Фридрих писал, что он сделал венскому двору внушение насчет приобретения Молдавии и Валахии, но получил ответ, что Австрия из признательности своей к Порте никогда не согласится на ее разрушение, напротив, сколько достанет силы, будет сохранять ее и равновесие на Востоке; что теперь должен решиться жребий австрийской и русской монархий. Король заключил депешу рассуждением, что если не сыщутся способы к соглашению, то он предвидит общую войну. По мнению Панина, надобно было подождать от прусского короля ответа на посланный к нему контрпроект секретной конвенции; что как ни велика к нам вражда венского двора, однако нельзя думать, чтобы действительно захотел он воевать с нами; видя, что наши войска всюду заняты, быть может, хочет он нас принудить к исполнению своих желаний одними только угрозами, поэтому нам нужно приготовиться таким образом, чтоб сдержать его одними оказательствами (демонстрациями) или же и самым делом. Граф Захар Чернышев говорил, что надобно усилить средства борьбы и по другой еще причине: прусский король, представляя себе нас не в состоянии противиться австрийским предприятиям, опасается в объяснениях с венским двором решительно держать нашу сторону, чтоб в случае разрыва не навлечь на себя всю его силу; если же увидит нас готовыми к войне, то можно думать, что исполнит все от него зависящее по своим с нами обязательствам, поэтому необходимо иметь в Польше значительный корпус войск. Чернышев объявил, что по его распоряжениям в Польше может быть 50000 войска, на которые в первый год нужно 560000 рублей, а на следующие – по 374000. Эту новую армию думает он расположить в Литве около Бреста, чтоб можно было ее обратить по обстоятельствам или на помощь Первой армии, или против австрийцев. Совет согласился и постановил сделать рекрутский набор со ста душ. Генерал-прокурор объявил, что требуемые суммы может доставить без затруднения.

Хотели сделать большие военные приготовления, чтоб внушить бодрость союзнику, заставить его решительнее держать русскую сторону в объяснениях с венским двором. Но верный союзник стал решительнее настаивать в Петербурге на уступку Молдавии и Валахии, начал выставлять свою слабость в войне против Австрии и ее союзников; а впрочем, эта слабость исчезнет, он станет силен, будет воевать, если Россия согласится увеличить его долю в польском разделе! На основании депеши королевской Сольмс говорил Панину, что выпуск венским двором новых банковых билетов на 12 миллионов доказывает какое-нибудь важное намерение; если произойдет новая война, то она будет соединена с великими опасностями как для Пруссии, так и для России; что прусский король для избежания новой войны, а может быть, и для достижения мира видит одно средство, чтоб Россия оставила мысль об отторжении Молдавии и Валахии от Порты; Россия этим ничего бы не потеряла, объявив уже, что не для себя желает она этого отторжения, да еще и выиграла бы, обнаружив этим неправду венского двора; потому было бы очень желательно, чтоб Россия об этом зрело подумала, ибо в случае разрыва нести всю военную тягость досталось бы ей одной с ним же одним, так как с надежной стороны известно уже сделанное Англиею объявление, что она ни во что не вступится, если только Франция ограничится дачею Австрии договорных 24000 вспомогательного войска; равным образом и на Данию полагаться нельзя, нельзя и наперед отгадать, не успеет ли венский двор добыть вспомогательное войско от имперских князей. Вслед за тем новая депеша от Фридриха Сольмсу (от 10 сентября н. с.). «Надобно думать, – писал король, – что венский двор согласно с турками будет действовать в Молдавии и Валахии для вытеснения оттуда гр. Румянцева; сверх того, составлена будет в Польше генеральная конфедерация против России, будет выбран новый король и поляки станут делать набеги в русские пределы. На это можно сказать, что при диверсии с моей стороны Россия может легко со всем этим справиться; но в таком случае обращу я на себя все силы австрийского дома, вспомогательный корпус Франции и все те войска, которые венский двор может получить для себя у мелких князей, следовательно, 200000 неприятелей. Если присовокупить к этому двухлетний сряду недород хлеба, который теперь уже не позволяет привести в движение 10000 человек, то спрашивается, при таких обстоятельствах не требует ли благоразумие испытать примирительные средства, прежде чем пуститься на крайности? Порта достаточно унижена будет другими потерями, хотя бы Молдавия и Валахия и были ей оставлены. Поэтому было бы нужно испытать противников наших, обращая всю неправду на их сторону, согласятся ли они с уступкою Молдавии и Валахии на все прочие русские требования; этою попыткою ничего не будет упущено по причине наступающей уже зимы. До сих пор нет еще у венского двора с Портою подписанного договора, но вероятно, что зимою он состоится. Если после такого с русской стороны поступка венский двор не войдет в соглашение, то надобно будет воевать. Впрочем, входя в положение венского двора, надобно признаться, что он имеет причину не желать, чтоб Молдавия и Валахия были в руках зависимого от России господаря; но, с другой стороны, нет основания для венского двора тревожиться независимостью Крыма и другими русскими условиями; это заставляет думать, не для того ли кн. Кауниц и решился во всем отказывать, чтоб только отстранить особенно противное ему условие. Так как война, – продолжал король, – заведет меня в большие расходы, то надеюсь, что в вознаграждение за них и в соответствии всем предстоящим опасностям для Клевских моих земель Россия согласится придать к моей доле в Польше город Данциг, который без великих неудобств не может быть отторгнут от той земли, к которой принадлежит. Если бы не нужно было воевать, то моя доля превышала бы мои ожидания; но так как я вижу, что дело дойдет до важной развязки, то не думаю, чтоб требование мое было чрезмерно. Если и Россия в соответствие приобретения мною города Данцига рассудит увеличить и свою долю, то я признаю справедливость этого и буду ей все без затруднения гарантировать. Главная моя теперь забота происходит от общего в Германии хлебного недостатка, который равномерно и австрийцев может заставить ждать будущего урожая для действительного ополчения. Несмотря на это, послал я в Польшу купить 7200 лошадей для ремонтирования конницы моей, да и, сверх того, буду принужден сделать еще многие другие пополнения, так что я едва ли буду в состоянии вступить в дело прежде июля или августа будущего года. Я думаю, однако, что это не будет поздно, ибо австрийцы, если бы и хотели, не могут ничего предпринять в Валахии прежде этого времени».

В октябре Фридрих дал знать в Петербург о разговоре своего министра при венском дворе Роде с Кауницем. Австрийский канцлер говорил о равновесии, которое было бы нарушено Россиею, если б ей дать волю, и наконец сказал: «Если б Россия не иначе захотела кончить войну как с великими выгодами, то было бы справедливо, чтоб императрица-королева и прусский король получили столько же на свою долю для сохранения равновесия между тремя державами». Вслед за тем от Фридриха пришли новые увещания России отступиться от Молдавии и Валахии; а если бы венский двор захотел требования свои распространить, независимость Крыма и свободное плавание по Черному морю взять предлогом разрыва своего с Россиею, в таком случае король без затруднения войдет во все виды России по точной силе и содержанию сепаратного секретнейшего артикула русского контрпроекта, принимает в полном составе секретную конвенцию, определяющую взаимные приобретения в Польше и взаимную их гарантию, готов еще определить особым артикулом помощь, подаваемую друг другу в случае нападения Австрии из ненависти за приобретения в Польше. Но город Данциг с округом должен быть причислен к прусским приобретениям, причем король вполне согласен и на то, чтоб русский двор увеличил и свою долю. Фридрих давал знать, что прежним союзным договором он не обязан давать помощь России против Австрии, ибо если венский двор теперь вооружится, то не за Польшу, а за Молдавию и Валахию; он, однако, не отказывается помогать России и в этом случае даст 20000 войска, но с тем, что может его отозвать, как скоро австрийцы объявят ему войну; тогда Россия посылает ему на помощь шесть тысяч пехоты и 4000 козаков, а по окончании турецкой войны помогает и всеми силами; но Данциг должен принадлежать ему. Фридрих сообщил также донесение своего министра из Константинополя о требовании Порты, чтоб Австрия и Пруссия подали ей помощь в случае несогласия России заключить с нею непостыдный для нее мир; по крайней мере пусть Пруссия останется спокойною зрительницею; прусский министр открыл, что это требование сделано было по наущению венского двора. При рассуждении об этих прусских предложениях в Совете граф Панин говорил, что так как польза России не позволяет уступать Данциг Пруссии, то, по его мнению, надобно предложить прусскому королю, чтоб он в случае войны с венским двором вознаградил себя за военные издержки австрийскими землями, которые Россия ему гарантирует; как будто Фридриху II можно было делать подобные предложения!

Условия мира между Россиею и Портою были давно уже постановлены прусским королем: Россия должна отступиться от Молдавии и Валахии, сохраняя остальные условия, на которые должна согласиться Австрия. Условие об архипелажном острове Фридрих отверг с самого начала, и об нем не было речи, особенно после возражений гр. Алексея Орлова. Кроме нежелания усиливать Россию Фридрих имел и другую причину настаивать, чтоб Россия отказалась от Молдавии и Валахии, ибо этот отказ прямо вел к участию ее в разделе Польши, к приобретению вознаграждения здесь. Фридрих должен был рассчитывать, что заключение мира с Портою на всей воле России может сильно охладить последнюю к соучастию в его планах относительно Польши, и ему было важно иметь Россию и Австрию соучастницами раздела, особенно первую: при таком соучастии он не боялся неудовольствия других держав и не боялся сопротивления внутри Польши, не боялся, наконец, все же неприятных, если и не опасных, криков против прусского хищничества: увидят, что не одна Пруссия поступает бесцеремонно с чужими владениями. Поэтому Фридриху надобно было уладить польское дело как можно скорее прежде турецкого, чтоб последнее не затянуло первого и не повело к перемене отношений; Фридрих желал только, чтоб Австрия явно не мешала переговорам между Россиею и Портою, чтоб эти переговоры начались для успокоения России. В Петербург он давал знать, что Австрия только тогда согласится на выгодный для России мир с Турциею, когда сама вместе с Пруссиею получит такие же выгоды для сохранения равновесия; а в Вену давал знать, что Россия может отказаться от Молдавии и Валахии не иначе как получив себе вознаграждение в Польше; что же касается независимости татар, то Россия от этого условия не отступит, потому что от него зависит будущая безопасность ее границ. «Это их государственный интерес, – говорил король фан-Свитену, – и очень возражать против него нельзя; я знаю, что вы мне станете говорить, знаю, что у вас есть свой интерес, противный русскому, я вижу ясно, к чему это поведет; это меня очень затрудняет; но эти люди не отступятся от независимости Крыма; и что тогда делать? Какая вам опасность от независимости татар или от их подчинения России, ибо я хорошо понимаю, что это одно и то же? Крымские гавани неудобны для постройки кораблей, они будут служить только для торговли; русские будут строить только торговые суда». «Кто поручится за это, – возразил фан-Свитен, – впрочем, свободная торговля по Черному морю уже одна равняется Перу». «Вы говорите, – продолжал Фридрих, – что Константинополь будет подвергаться постоянной опасности, но русские не начнут войны тотчас после мира». «Годы, государь, – это минуты в политике, и, когда хотят рассчитывать верно в этой науке, надобно считать веками», – возразил фан-Свитен. «Ну что же? – продолжал король. – Пусть они рано или поздно нападут на Константинополь, вы тогда и будете вести с ними войну». «Неблагоразумно позволить России увеличить свое могущество и тогда уже противиться ее намерениям», – отвечал фан-Свитен. Но Фридрих не отставал от своего. Он упрекал фан-Свитена в том, что венский двор так резко отозвался на русские предложения. «Надобно принять другой тон, – говорил король, – не думайте, чтоб эти люди побоялись вступить с вами в войну, они к ней готовы, и, скажу откровенно, если вы вооружитесь против них, то поставите меня в затруднительное положение: с одной стороны, у меня будет примирившийся враг (Австрия), с другой – союзник. Я от вас не скрою, я поручил Зегелину выведать в Константинополе, что там думают о русских условиях. Он мне отвечал, что на условие о Молдавии и Валахии турки никогда не согласятся по важности этих областей, но что касается Крыма, то Зегелин думает, что Россия не найдет выгоды в татарской независимости; что татары, как магометане, будут всегда привязаны к Порте, станут по-прежнему делать набеги на Россию, а когда их захотят за это наказать, то они бросятся в объятия Порты, сделают это также при первом разрыве между нею и Россиею. Взгляд Зегелина совершенно справедлив, русские составили насчет Крыма совершенно химерический план. Притом я знаю, что татары вовсе не хотят независимости и только палочными ударами заставили их принять дорогу в Петербург».

Итак, из двух самых важных условий одно прусский король совершенно отстранял, приводя это отстранение в связь с разделом Польши, другое представлял как невыгодное для России. Оставалась свобода плавания по Черному морю. «Что русские повезут в Константинополь?» – спрашивал он фан-Свитена; и когда тот отвечал, что повезут разные товары, между прочим меха, и распространят свою торговлю до Левантских островов, то Фридрих сказал ему: «О, это не ваше дело, англичане и французы этим распорядятся; я знаю, что первые вовсе не равнодушно смотрят на успехи русских; нам за этим нечего останавливаться, это интересует гораздо более англичан и французов, предоставим это им».

Фридрих брал верх в споре, противник явно ослабевал. Король видел приближение решительной минуты и был доволен. «Я сделал попытку, нельзя ли включить Данциг в нашу долю, – писал он брату Генриху 2 октября (н. с.). – Верно, что если мы не добудем этого города при настоящих обстоятельствах, то после нечего об этом и думать; теперь удобная минута окончить наши переговоры с русскими, потому что теперь очень сильны в Петербурге впечатления австрийских вооружений, да и приход 50000 русских в Польшу, вероятно, сделает австрийцев поосторожнее. Я прибавил к проекту конвенции, что каждая из договаривающихся сторон овладеет своею долею непосредственно по подписании договора, так что мы не рискуем ничем впоследствии, овладение обыкновенно решает судьбу подобных приобретений. Я думаю, Чернышев мог бы приехать сам сюда, чтоб сговориться насчет плана кампании, если австрийцы вздумают шевелиться. Я этому очень рад, тем более что это нисколько не испортит дела, хотя я и не могу вообразить, чтобы, узнав о прибытии новой русской армии в Польшу, венский двор захотел подвергаться страшным случайностям разрыва с Россиею».

В Пруссии были довольны; в Австрии, понятно, не могли быть очень довольны. Здесь видели, что не достигли своей цели, отнесшись так резко к русским предложениям. Россия, вместо того чтоб испугаться, уступить, справедливо оскорбилась и замолчала; дело перешло в руки прусского короля, а у того свои виды. Правда, он приглашает Австрию делить Польшу; но что это будет за дележ? Как будет соблюдено равновесие? Возвратить при этом Силезию – это несбыточная мечта, по убеждению Иосифа, да и Кауниц не мог много надеяться на осуществление своего плана. Пруссия непременно будет всегда в выигрыше; да и хлопотать из одного равновесия неприятно; а тут еще посыплются упреки за раздел Польши. Разумеется, надобно будет взять как можно больше, когда Пруссия и Россия возьмут; но главное, чтоб Россия не взяла еще от Турции; войну вести с нею нет никакой возможности, да и грозить долее вооружением нельзя: она не пугается, а собирает войско; Лобкович давал знать, что Екатерина решилась скорее употребить самые крайние меры, чем возвратить Молдавию и Валахию Турции, что в Петербурге не сомневаются в помощи Пруссии, если действительно дело дойдет до войны между Россиею и Австриею. Надобно войти с Россиею в непосредственные сношения, принять участие в переговорах ее с Турциею, чтоб ей дать как можно меньше, а себе приобрести и от Турции добычу. Императрица-королева Мария-Терезия ускорила дело. Вот что писал сын ее император Иосиф брату Леопольду 25 сентября (н. с.): «Что касается политических дел, то они находятся теперь в необыкновенном кризисе. Нам должно отвечать России, и этот ответ будет решительный. Кн. Кауниц не подал еще своего мнения; а между тем ее величество сыграла с нами хорошую штуку. В разговоре с прусским министром Роде она разрушила всю нашу систему застращивания России и турок, она уверила его, что не хочет войны и никогда не позволит ее начать, что обладание Крымом она считает делом очень неважным, что ей мало заботы, оставит ли его Россия за собою или нет. Хороши же мы теперь вышли! Но надобно думать о том, что предпринять, чтоб выйти из этого положения; по-моему, надобно действовать с твердостию: или восстановить все, как было до войны, или, если одна из сторон выиграет, надобно и нам с королем прусским сделать также соответственное приобретение». Для первого, разумеется, надобно было решиться на войну с Россиею; но вот что писал Иосиф о войне: «Чтоб говорить о войне, не надобно быть в таких печальных обстоятельствах, в каких находятся наши области Богемия и Моравия. Прусский король может завоевать их без сражения с 20000 войска, и вся наша армия по недостатку продовольствия и по невозможности собрать его будет принуждена спасаться на Дунай; в таком положении не время громко разговаривать. Этот один риск стоит вреда, какой принесет нам приобретение Россиею Крыма. Таким образом, должен быть мир, если он возможен, и особенно, чтоб нам не воевать». По мнению Иосифа, было три исхода из настоящего положения дел: или Россия и Турция заключают такой мир, который не доставляет ни одной из них существенных выгод. Как бы это ни было желательно, однако невероятно, можно сказать невозможно, ибо Россия никогда добровольно не откажется от сделанных ею завоеваний и не останется при опасности новых нападений со стороны Порты. Второй и самый естественный способ, чтоб Россия приобрела некоторые умеренные выгоды, а Порта, спасенная единственно Австриею от погибели, получила сносный мир. Она должна исполнить свою конвенцию с Австриею, но в Польше все должно остаться по-старому; Ципс должен отойти к Австрии. Хотя таким образом Россия и приобретет некоторое приращение, но Порта подвергается исключительному влиянию Австрии и навсегда рассорится с Пруссиею. Австрия не только увеличит свое политическое значение, но получит Малую Валахию и другие выговоренные турецкою конвенциею выгоды; Польша возвратится в прежнее состояние; прусскому королю Россия не даст более увеличивать своих владений, и он один останется с пустыми руками. Третий выход состоит в том, чтоб при окончании войны все соседние государства получили одинакие выгоды. Если Россия получит значительное приращение, то Австрия и Пруссия должны получить такое же. Тут рождается вопрос, что для Австрии выгоднее: увеличить свои владения на счет Турции или на счет Польши. Если решиться на последнее, то нет другого средства, как прямо объясниться с Пруссиею и Россиею, вместе с ними составить формальный раздельный договор и соединенно предложить его полякам и туркам.

Мария-Терезия была в восторге от второго самого естественного способа и потребовала немедленного его исполнения. Как ни тяжело было для Кауница первому начинать говорить с Голицыным о мире, медлить было больше нельзя. «Порта, – начал австрийский канцлер, – узнавши о русских условиях, призвала нашего посланника и объявила, что никогда не вступит в переговоры на основании подобного плана, и упрекала посланника за то, что по его внушениям она освободила Обрезкова. Но если бы даже удалены были затруднения со стороны Порты, все же русские условия не станут от этого удобнее к принятию. Независимость татар не может существовать в действительности. Со временем эти народы подпадут под власть России, ибо нация слабая, находясь между двумя сильными государствами, необходимо должна искать покровительства и убежища у одного из них. То же самое случится с Молдавиею и Валахиею; Австрия во внимание собственных интересов и для сохранения политического равновесия принуждена препятствовать прямо и косвенно, всеми возможными средствами этой независимости, этому раздроблению Турции и потому не может содействовать ускорению мира, а Порта объявила, что без участия нашего двора никогда не вступит в переговоры». «Я знаю, – отвечал Голицын, – какую неограниченную власть справедливость всегда имела над вами, князь. Будьте судьею нашего дела. Вы видите наши выгоды, наши успехи; разве они не дают нам права на мир полезный и славный? Какое вознаграждение вы дадите нам за то, что хотите вычеркнуть из наших условий? Мне кажется, что такого вознаграждения нет». Кауниц пожал руку Голицына и сказал с веселым и ласковым видом: «Я вам откроюсь под условием глубочайшей тайны. Их императорские величества, проникнутые удивлением к необыкновенным достоинствам русской императрицы и желая жить в добром согласии с государынею, высказывающею столько человеколюбия и величия души, постарались сами найти средний термин для соглашения интересов обоих дворов. Вот условия мира: 1) уступка России города Азова с округом; 2) обеих Кабард; 3) свободная торговля и мореплавание по Черному морю и 4) денежное вознаграждение за военные издержки. Если Россия примет эти условия, то наш двор употребит добрые услуги для ускорения мира». Голицын заметил, что в этих условиях нет главного, о чем всего больше заботится русский двор, т. е. прикрытия границ, столько пострадавших от татарских нашествий. «Вы можете, – отвечал Кауниц, – построить крепости. Впрочем, я должен вам заметить, что Австрия не возьмется содействовать миру, прежде чем петербургский двор не даст ему заверения, что не желает и не будет никогда желать раздробления Польши ни для себя, ни для кого бы то ни было; при этом, однако, их и. в-ства рассчитывают удержать 13 городов комитата Ципс как принадлежавших Венгерскому королевству; за них выплатится Польше та сумма денег, в которой они некогда были ей заложены. Что касается окончательного умиротворения Польши, то венский двор согласен, чтоб царствующий король остался на престоле и старая конституция была бы сохранена с теми изменениями, которые будут сходны с политическими интересами России и других соседних дворов».

В Вене опоздали; хотя, разумеется, если б и не опоздали с таким объяснением, то оно способно было только снова еще сильнее оттолкнуть Петербург от Вены и сблизить с Берлином. Пруссия не раздражала таким резким предписыванием мирных условий, как позволил себе теперь венский двор, прямо выставляя свои интересы и намерение препятствовать всеми средствами исполнению русских условий. И прусский король неуклонно настаивал на том, чтоб Россия отказалась от Молдавии и Валахии, но он не настаивал на другом важном условии – независимости Крыма, не приводил вознаграждения за тяжелую войну почти к нулю, а предлагал еще вознаграждение на другой стороне. Несмотря на вооружения и высокомерный тон венского двора, в Петербурге не раз убеждались, что дело не в Австрии, а в Пруссии. Но прусский король требовал настойчиво, чтоб Россия отказалась от дунайских княжеств и в вознаграждение взяла себе часть польских владений. Такая связь между турецким и польским делом не нравилась в Петербурге: отдать назад в турецкие руки две христианские области, жители которых были уверены, что такого возвращения не будет, проиграть, таким образом, во мнении христианского народонаселения турецких областей было очень тяжело. На это можно было решиться только в крайности; и осенью 1771 года эта крайность, по мнению многих, настояла. Двойная война вообще была тяжка, тем более что не были уверены в безопасности относительно Швеции. Для продолжения войны требовалось усиление средств со стороны России, а возможность усиления средств именно теперь ослабевала. Мы видели, что русское войско встретило в областях Порты врага более страшного, чем турецкое и татарское войско, встретило чуму. Но болезнь не ограничилась одним войском; она пошла дальше, распространилась по внутренним областям России, свирепствовала в Москве, где благодаря опять войне, недостатку внутренней стражи вспыхнул бунт, умерщвление архиепископа. Надобно было освободить зараженные области от рекрутского набора, и Чернышев в октябре объявил Совету, что набор может уменьшиться до 20000. С другой стороны, вследствие чумы же уменьшились казенные доходы. При таких обстоятельствах трудно было возражать людям, которые говорили: благоразумно ли отказываться от непосредственного приобретения ближайших к России областей, населенных русским народом, из-за независимости далекой Молдавии и Валахии, продолжать из-за этой независимости тяжкую войну, которая может еще усложниться, стать еще труднее?

24 октября Панин прочитал в Совете мнение свое, что при настоящем положении политических и военных дел нужно стараться о примирении с турками и для облегчения этого утвердить скорее независимость татар, чтобы это дело прежде мира всеми и самими турками сочтено было оконченным и непоправимым, а потом внушить Порте о склонности нашей возвратить ей Молдавию и Валахию: удерживая во время переговоров Бендеры как место, приобретенное великими трудами, стараться выменять его на Очаков и Кинбурн или же по крайней мере на один Кинбурн. Совет, признавши это мнение основательным и полезным, согласился поднести его императрице. Сольмс еще прежде имел возможность дать знать своему государю об этой готовности русского двора отказаться от дунайских княжеств, потому что 4 ноября (н. с.) Фридрих II говорил фан-Свитену: «Я могу вам объявить, что относительно Молдавии и Валахии дело решенное: Россия согласится возвратить их туркам; я готов за это поручиться; что же касается Крыма, то еще посмотрим. Но русские будут искать себе вознаграждения на счет Польши и потом станут требовать денег». Донося об этих словах, фан-Свитен писал Кауницу: «Из того, что король сказал мне о Крыме, я имею право выводить, что и по этому пункту может быть уступлено, как уже сделана уступка относительно Молдавии и Валахии. Итак, по турецкому делу все будет улажено; но боюсь, что потом дело пойдет о Польше; думаю, что король и русская императрица согласились взять из нее себе по хорошей доле; они не замедлят предложить и нам долю; но мне кажется, что эта доля, какова бы она ни была, по своей полезности никогда не может быть сравнена с их долями; думаю, что настоящее время может быть благоприятно для осуществления идеи возвратить графство Глац и часть Силезии».

Между тем Лобкович передал Панину записку такого же содержания, как и приведенный разговор Кауница с Голицыным, и названную, в соответствии прежнему объяснению Екатерины, мнением императора Иосифа и императрицы Марии-Терезии; предложено было также заключить перемирие для удобнейшего ведения переговоров. На мнение их величеств отвечала императрица, что из уважения к ним она готова отступить от требования независимости Молдавии и Валахии, но не может этого сделать в рассуждении татар, которым уже даны торжественные обещания. Относительно перемирия Лобковичу передана была записка, что Россия согласна на перемирие, если турки уполномочат кого-нибудь из своей армии для соглашения о том с фельдмаршалом Румянцевым. Это требовалось для того, чтобы, договариваясь о перемирии, иметь средство вступить с турками в непосредственные переговоры и о самом мире и по возможности заключить его поскорее. К кн. Голицыну в Вену Панин отправил письмо с приказанием объявить Кауницу, что если его двор представляет права на занятые им польские земли и намерен удержать их, то равномерно и Россия, и союзник ее, король прусский, могут сыскать такие же права на земли республики.

В это самое время пришло в Петербург известие о тугутовском договоре между Австриею и Турциею. Какое впечатление произвело оно здесь, видно из письма Панина к кн. Голицыну в Вену: «Независимо от вкоренившегося в князе Каунице высокомерного желания дать России восчувствовать потерю австрийского союза из ненависти к принятой ее и. в-ством политической системе имеем мы здесь вероятные и едва ли не самые подлинные сведения, что он в коварном своем кове попустился уже заключить с. Портою субсидный трактат в течение минувшего июля. Как здравая политика велит заранее готовиться на все возможные случаи, то начали уже мы здесь принимать все к первой встрече нужные меры как внутри, так и вне государства. К первым принадлежат заготовление магазинов в Литве и знатное умножение польского корпуса. Во второй класс следует распространение союза нашего с королем прусским. Сей новый в делах вынужденный оборот сделался причиною и отмены прежних ее и. в-ства намерений в рассуждении Польши и усмирения ее. Всемилостивейшая государыня изволила решиться согласно с королем прусским обратить на поляков собственную их неблагодарность и сделать на счет их пристойные приобретения как границам империи своей, так и границам союзника своего короля прусского, следуя в том примеру венского двора, который забрал в свои руки староство Ципское с окружностями его по некоторым старым притязаниям. Российский и берлинский дворы имеют довольно сим подобных притязаний, кои и они намерены употребить себе в пользу; а сверх того, мы получили еще неоспоримое право требовать себе удовлетворения и за то, что поляки подняли против нас оружие и воспричинствовали войну нашу с Портою Оттоманскою». Вместе с этим русским письмом посылалось к Голицыну письмо французское, которое он должен был показать Кауницу и в котором заключалось решение России относительно Польши; по поводу этого письма Панин писал Голицыну: «Открываюсь я во французском моем письме по пункту новых ее и. в-ства положений о Польше, дабы из того кн. Кауниц как бы неумышленно понять мог, что мы на все уже решились и что потому не лучше ли будет и для венского двора сделать из нужды добродетель и, вместо того чтоб заводить оный в неизвестную и опасную войну, увеличить без всяких дальностей часть свою на счет Польши, в чем ни мы, ни король прусский ему верно препятствовать не будем, если только он благовременно с нами и с ним снесется».

Таким образом, Австрия торопила раздел Польши обнаружением своей враждебности к России по турецким отношениям. Россия пожертвовала Молдавиею и Валахиею, чтоб не встретить препятствий к миру со стороны Австрии и не отказываться от независимости Крыма, сочла себя вынужденною приглашать венский кабинет к осуществлению плана прусского короля; но последний, видя, что польское дело задерживается турецким, что Россия хочет сопоставить участие Австрии в разделе Польши с согласием на русские мирные условия с Портою, внушал в Петербурге, что дел этих не должно смешивать, что Австрия не может помешать разделу Польши, да и сама будет согласна принять в нем участие, что польское дело надобно кончить прежде турецкого, что в Константинополе по стараниям Пруссии готовы вступить в переговоры; в то же время озабоченный мыслию, что Россия не поддастся на эти внушения, что для нее на первом плане почетное окончание турецкой войны, для чего раздел Польши служит только средством, Фридрих, с другой стороны, страстно требовал от Австрии, чтоб она не делала препятствия начатию мирных переговоров между Россиею и Турциею. Это страстное отношение Фридриха к вопросу свидетельствуется словами фан-Свитена: «Живость короля и его страстное желание мира были чрезвычайны; мои плечи и руки часто чувствовали последствия его жестов».

В Петербурге он затрагивал все струны; затрагивал гордость тамошнего правительства. «Думаю, – писал он, – что надобно бросить всякую мысль о соглашении с венским двором насчет приобретений в Польше, потому что этот двор дурно расположен к русскому; кн. Кауницу, горделивейшему из людей, считающему себя не без некоторого основания распорядителем дел Севера и Востока, нравится унижать тех, которые делают ему предложения, и решать их участь. Моя гордость не позволяет мне подчиняться суду этого министра, и не думаю, чтоб кто-нибудь в России посоветовал императрице сообразовать свое поведение с фантазиями кн. Кауница, как будто мы не можем завладеть тем, что нам удобно, без его инвеституры и одобрения. Чтоб не запутывать дел, гораздо проще овладеть нашими условленными долями, как скоро русские войска будут на Висле: 1) мы последуем только примеру австрийцев; 2) эта самая армия на Висле, произведя сильное впечатление на австрийцев, сдержит их; 3) если наши министры в Вене объявят тогда этому двору о причинах, побудивших нас к этому разделу, он принужден будет согласиться, и если он не будет доволен своею долею, то может вознаградить себя или Белградом, или какими-нибудь польскими староствами по своему благоусмотрению; 4) что касается турок, то лучше, чтоб это завладение произошло перед началом переговоров с ними, потому что в таком случае они проглотят пилюли потихоньку: им объяснят, что это вознаграждение за возвращение им Молдавии и Валахии, им укажут, что австрийцы подали пример. Что же касается поляков, то надобно ждать с их стороны громких криков во всякое время, когда бы ни случилось занятие их областей, ибо эта нация, пустая, преданная интригам, кричит всегда, но армия на Висле скоро прекратит крики». Но здесь интересы расходились: для Фридриха важно было прежде всего овладеть частию Польши, для России же прежде всего нужно было заключить мир с Портою, после чего она готова была войти в соглашение с Пруссиею и Австриею насчет Польши, и потому в заседании Совета 22 ноября по прочтении приведенной депеши прусского короля члены Совета находили удобным приступить к польскому делу после мира с турками; турки, говорилось в Совете, наскучив нынешнею неудачною войною, не захотят начать новой из-за Польши; да и австрийцы в то время, когда все наши войска будут иметь свободные руки, скорее согласятся участвовать в разделе, чем препятствовать ему. Фридрих, однако, не переставал стыдить петербургский Кабинет унижением его пред австрийским канцлером. «Князь Кауниц, – писал король, – хочет сделаться хозяином переговоров, уверенный, что превосходством гения, который он в себе предполагает, заставит русских сделать все, что ему угодно. Итак, отделим пока турецкий мир от польского дела и посмотрим, прилично ли такому государству, как Россия, защищать свои права на Польшу пред враждебным трибуналом венского двора. По-моему, надобно вступить во владение польскими областями и потом ограничиться простым объявлением, что сделано это по таким-то и таким причинам. Будет гораздо больше достоинства в таком поведении, и эта твердость тона произведет хорошее впечатление на венский двор; я прозакладываю свою голову, что из-за Польши войны не будет. Что касается перемирия с турками на эту зиму, то я не вижу в этом ничего дурного; не надобно только убаюкиваться надеждами, ибо единственная цель кн. Кауница – повелительно продиктовать условия мира; наши труды для достижения непосредственных переговоров будут потеряны, и по истечении перемирного срока надобно будет начинать новую кампанию».

Эта последняя депеша была прочитана в заседании Совета 15 декабря вместе с полученною от Сольмса депешею Зегелина из Константинополя о согласии турок послать уполномоченных на конгресс, если императрица наперед обнадежит относительно возвращения завоеванных земель, и что местом конгресса назначается город Яссы. Понятно, что депеша Зегелина, как затрагивавшая главный интерес, поглотила все внимание. Екатерина спросила: «Подлинно ли турки желают послать полномочных на конгресс?» Панин отвечал, что сомневаться в этом нельзя и надобно спешить ответом через того же Зегелина.

Таким образом, для будущего 1772 года приготовились два дела: конгресс уполномоченных для мира между Россиею и Портою и раздел Польши. Мы видели, что в последней стране слухи о разделе пошли еще в 1770 году вследствие захвата австрийцами Ципса. В самом начале 1771 года французский агент в Данциге Жерар сообщал своему двору, что когда примас, ведший переговоры с послами русским и прусским о средствах успокоения Польши, потребовал, чтоб оба двора гарантировали владения республики, то оба посла не хотели слышать о гарантии и Бенуа сказал: «Думают, что император хочет оставить за собою староство Ципс, но мой государь не станет воевать с ним из-за этого». «Всякий поймет, – прибавляет Жерар, – что прусский король оставит также за собою, что ему надобно». От 12 января Волконский уведомлял Панина, что примас с приверженными к России людьми продолжал стараться об усилении новой русской или патриотической партии; но король и его советники стараются всячески этому препятствовать. Недавно к новой партии приступили великий канцлер коронный Млодзеевский, епископ куявский Островский, маршал надворный литовский Рогалинский. Узнав об этом, король призвал к себе Рогалинского и с сердцем спрашивал, что у них за советы держатся. «И вы, – говорил Станислав-Август, – будете так же обмануты русскими, как и члены Радомской конфедерации, потому что Волконский никакого письменного обязательства вам не дал. Русские намерены уступить в диссидентском деле, я у них выхлопотал эту уступку». Примас с согласия всей русской партии хотел войти в сношения с конфедератами, потребовать у них присылки депутатов с объяснениями, чего они хотят и на какой конец продолжают изнурять отечество. Король узнал и об этом и, призвавши к себе того же Рогалинского, спрашивал: «К кому вы сбираетесь писать и что вы будете делать, если конфедераты ответят вам, что не хотят видеть меня на престоле? Вы входите в соглашения с людьми, ищущими моей погибели». «Мы, – отвечал Рогалинский, – стараемся, напротив, о вашем утверждении на престоле, о спасении отечества и не примем несогласных с этим конфедератских предложений».

Такое противодействие со стороны короля, неодобрение плана реконфедерации, полученное из Петербурга, требование бездействия, полученное оттуда же и совпадавшее с требованиями прусского министра в Варшаве, нерешительность, неясность положения – все это было очень тяжело для Волконского; он не переставал просить об отозвании; и наконец просьба его была исполнена в начале года. Преемником ему был назначен известный Сальдерн. Эта перемена должна была произвести тревогу в Польше. Было известно, что к Сальдерну имел постоянное прибежище польский резидент в Петербурге Псарский, поручая ему интересы короля и его партии. Сальдерн осуждал поведение Волконского, рассорившегося с королем и враждебно поступившего с Чарторыйскими. В этом смысле Сальдерн представил записку императрице, доказывая, что успокоить Польшу можно только противоположным способом, привлекши на свою сторону короля и Чарторыйских. Императрица, прочитав записку, осталась довольна ею и пожелала, чтобы автор сам в качестве русского посла привел в исполнение свой план. Таким образом, Сальдерн был пойман, потому что ему вовсе не хотелось ехать в Варшаву на такой трудный и неприятный пост. Он стал отговариваться; но Панин представил ему, что если он откажется от места посла в Варшаве, то может быть отправлен на турецкий конгресс в качестве младшего уполномоченного при гр. Григор. Орлове, и если откажется от обоих назначений, то навлечет на себя гнев императрицы, вследствие чего должен будет оставить русскую службу. Сальдерн принял место посла в Варшаве; но легко понять, как испугались его назначения люди, которые в последнее время окружали Волконского, как члены новой русско-патриотической партии, враждебные королю и Чарторыйским, и во главе их примас Подоский, который сохранил во всей силе саксонские привязанности и жил мечтою о низвержении Станислава-Августа и восстановлении Саксонской династии. Они вспомнили о Репнине, который оставил Польшу во враждебном расположении к королю и Чарторыйским, и эта вражда еще более теперь усилилась вследствие последней выходки Станислава-Августа и фамилии, когда Сенат определил жаловаться на распоряжения Репнина и требовать их отмены. Патриоты хотели противопоставить Репнина Сальдерну и с этою целию 13 марта написали письмо императрице, где говорили, что с сожалением расстаются с Волконским, привлекшим сердца многих кротостию и честностию, примут с удовольствием Сальдерна, заслужившего своими способностями доверие императрицы, но просят присоединить к нему кн. Репнина в каком угодно характере: он заслужил нерасположение врагов императрицы и полное доверие людей, ей преданных, доверие, которое было плодом долгого пребывания в Польше и совершенного знания страны, фамилий, их отношений, характера и свойств отдельных лиц. Письмо было подписано примасом Подоским, виленским епископом Мосальским, канцлером коронным Млодзеевским, кухмистром коронным Понинским и другими. Просьба не была исполнена, и письмо могло только послужить к ожесточению Сальдерна против патриотов.

Сальдерн приехал в Варшаву в самых первых числах апреля. Патриоты встретили его при выходе из кареты и присутствовали при его разувании; министры прусский, английский, датский и саксонский первые сделали ему визиты. Новый посол обошелся очень холодно с патриотами, дал им тотчас же почувствовать, что считает их людьми подозрительными, с которыми не намерен сближаться. В Петербург Сальдерн отправил очерки характеров друзей России, с помощью которых его предшественник хотел восстановить спокойствие в Польше: 1) примас Подоский, не терпящий короля саксонец, непримиримый враг Чарторыйских, имеющий нужду в наших деньгах, есть первый из друзей наших. У него нет ни закона, ни веры, ни кредита, его не уважает народ, его презирают сильные, его ненавидят слабые. В нем есть одна хорошая черта: он имеет честность объявлять: «Если я не могу иметь короля из саксонского дома, то всегда из благодарности буду повиноваться воле ее и. в-ства». Впрочем, он такой человек, которому никогда никакой тайны вверить нельзя, которого действующим лицом употребить нельзя и с которым ни один честный человек здесь действовать вместе не согласится; 2) епископ виленский Мосальский – человек тонкого и хитрого разума, но так ветрен, как французский аббат-петиметр, надутый в то же время своими достоинствами и дарованиями, стремящийся к приобретению важного значения в стране, желающий возвыситься с падением Чарторыйских. Надежда собрать сильную партию привлекла его к нашей стороне. Это человек лукавый, ненадежный; он имеет некоторый кредит в Литве, но и то у мелких людей. Более его кредита в Литве имеет 3) граф Флемминг, воевода померанский, единственный твердый и надежный человек; он друг России по внутреннему убеждению; 4) воевода подляшский получает от нас пенсию; деньги – единственное божество его; за деньги нам верен и добрый крикун, если нужда потребует; 5) воевода калишский, вполне предавшийся графу Мнишку, без системы и трус преестественный; 6) зять его граф Рогалинский похож на тестя и для дел наших совершенно бесполезен; 7) великий канцлер коронный епископ познанский Млодзеевский – Макиавель Польши, продающий себя тому, кто даст дороже, без уважения и кредита в государстве; 8) епископ куявский, брат познанского, во всем подобен ему, только не так умен; 9) великий кухмистр коронный Понинский получает пенсию, легкомыслен и любит играть важную роль, для вестей способен, проворен; 10) маршал литовский Гуровский – хитрый человек с разумом, но без искры честности. Я буду иметь в нем нужду для разведывания чужих тайн и мыслей.

Мнимые друзья королевские: 1) воевода русский князь Чарторыйский. Он перед всеми отличается великими качествами души. Кажется мне, что он сильно начинает упадать; несмотря на то, он управляет всеми движениями государства; это человек просвещенный, проницательный, умный, знающий совершенно Польшу, уважаемый одинаково друзьями и врагами; будучи тверд в намерениях и осторожен, он с беспримерным искусством приобретает себе сердца человеческие, хитростью разделяет, красноречием соединяет, проникает других, а сам непроницаем. Воевода русский умел заставить короля удалиться от России; король делает все, что он захочет; 2) брат воеводы русского – канцлер, человек разумный, в коварствах весьма много обращавшийся, теперь уже престарелый и служащий только орудием своему брату, впрочем, любимый народом и умевший найти себе друзей в государстве, особливо в Литве; 3) кн. Любомирский – великий маршал коронный, зять воеводы русского, человек проворный, предприимчивый, но среднего разума, действующий только тогда, когда старики его заводят, ненавидит короля, невзирая на родство, не любит России. Есть еще два человека, которых можно назвать спутниками кн. Чарторыйского, Борх и Пршездецкий: один – вице-канцлер коронный, а другой – литовский, оба ябедники, оба жалкие политики, оба без уважения и кредита. Граф Браницкий – один из друзей королевских, который говорит Станиславу-Августу правду твердо и не обинуясь. Он один, на которого я могу положиться.

Из этого очень нелестного изображения друзей России и очень лестного изображения главы фамилии уже можно было легко заключить, что Сальдерн круто повернет на дорогу, противоположную той, по которой шел его предшественник. Французский агент в Варшаве дал знать своему двору, что новый русский посол сблизился с Чарторыйскими, имел тайное свидание с воеводою русским в третьем доме. В Сальдерне с изумлением начали замечать все более и более умеренности и кротости. «Сердце короля, – писал Сальдерн Панину, – есть сердце хорошего человека, но голова его, к несчастию, испорчена; увижу, могу ли я ее поправить; трудно излечить радикально мозг, поврежденный постоянными иллюзиями. Мой план состоит в том, чтоб примирить короля и его предполагаемых друзей с императрицею и с Россиею прежде, чем думать о примирении поляков между собою. Я сделаю половину дороги, если этот план мне удастся. Королю нечего есть и нечем платить своим служителям, он живет в долг день за день. Он задолжал почти каждому жителю города, и нищета его окружает. На второй же аудиенции он меня спросил, не имею ли я позволения дать ему денег, ибо он убежден, что императрица не может оставить его при такой крайности. Я пожал плечами и скрыл свою жестокую скорбь при виде короля, который со слезами просит милостыни; я был сильно тронут, но не обещал ничего. Утром в день королевских именин граф Браницкий явился ко мне и мучил меня до тех пор, пока я не дал ему пяти тысяч червонных. Для меня необходимо такими поступками приобресть доверие короля».

10 мая Сальдерн уведомил Панина, что план его относительно короля удался. Он постарался представить Станиславу-Августу весь ужас его положения: ненависть к нему народа, отсутствие всякой помощи извне, ибо и русская императрица готова лишить его своего покровительства, если он будет поступать по-прежнему. Сальдерн объявил, что немедленно выедет в Гродно, забрав с собою войско и всех тех, кто захочет за ним следовать, и в Гродно будет дожидаться дальнейших приказаний императрицы. Испуганный король дал запись: «Вследствие уверения посла ее в-ства и-цы всероссийской в том, что августейшая государыня его намерена поддерживать меня на троне польском и готова употребить все необходимые средства для успокоения моего государства; вследствие изъяснения средств, какие, по словам посла, императрица намерена употребить для достижения этой цели; вследствие обещания, что она будет считать моих друзей своими, если только они будут вести себя как искренние мои приверженцы, и что она будет обращать внимание на представления мои относительно средств успокоить Польшу, – вследствие всего этого я обязуюсь совещаться с ее величеством обо всем и действовать согласно с нею, не награждать без ее согласия наших общих друзей, не раздавать вакантных должностей и староств в полной уверенности, что ее в-ство будет поступать со мною дружественно и с уважением, на что я вправе рассчитывать после всего сказанного ее послом». Подписано 16 мая 1771 года. Станислав-Август, король. Сальдерн с своей стороны дал королю запись: 1) кроме императрицы только два человека будут знать о записи королевской: графы Панин и Орлов; 2) Россия не сообщит об этом ни одному двору иностранному и ни одному поляку; 3) запись будет возвращена королю по восстановлении спокойствия в Польше; 4) посол будет обходиться с королевскими друзьями, которые станут на сторону России, как с друзьями искренне примирившимися; 5) посол в течение трех дней распорядится освобождением из-под секвестра имений тех лиц, список которых представит король. Уладившись с королем, Сальдерн начал думать о реконфедерации. «Поверьте мне, – писал он Панину, – что время составить реконфедерацию. Невероятно, как увеличивается число конфедератов со дня на день. Большая часть наших военных командиров заботятся об этом очень мало или вовсе не заботятся. Они хотят продолжения этой малой войны, чтоб нагревать руки грабежом, притеснениями, злоупотреблениями. Наши офицеры успеют сделать Польшу пустынею, но именно чрез это самое число конфедератов увеличится и Польша не будет умиротворена». Больше всего Сальдерн обвинял генерала Веймарна, который должен был получить теперь значение главного военного начальника, ибо Сальдерн, как человек невоенный, не мог распоряжаться военными действиями, подобно своим предшественникам-генералам. Отправляясь в Варшаву, Сальдерн представил императрице свои опасения насчет Веймарна, обвиняя его в недостатке твердости и быстроты исполнения, и Екатерина согласилась с ним. Находясь в Варшаве, Сальдерн не прекращал своих обвинений. «Веймарн столько же огорчен дурным поведением русских войск, как и я, – писал он императрице, – но что толку в его бесплодном сожалении? Он стал желчен, нерешителен, робок, мелочен. Я не смею надеяться на успех, если здесь не будет другого генерала». Сальдерн просил прислать или Бибикова, или кн. Репнина; относительно последнего он писал: «Смею уверить, что здесь мнения переменились на его счет; предубеждение исчезло и уступило место уважению, какое действительно заслуживают его честность и достоинство. Здесь начинают даже ждать его возвращения; все, кого только я видел, только от его присутствия ждут улучшения своего положения относительно русского войска». Трудно предположить, чтоб Сальдерн действительно желал присылки Репнина и считал возможным, ибо мог ли Репнин согласиться играть в Польше роль второстепенную или по крайней мере половинную? Мог ли возвратиться в Польшу после того, как недавно ее правительство отправило ко всем дворам на него жалобу? Гораздо скорее Сальдерн приведенными словами только хотел угодить Панину и уколоть врагов последнего, которые жаловались на крутость мер Репнина и требовали его отозвания, хотел уколоть преимущественно Волконского. Русского войска было тогда в Польше 12169 человек да в Литве 3818, 74 пушки и при них 316 артиллеристов. Волконский и Веймарн разделили все войско по постам неподвижным и подвижным. Под первыми разумелись городские гарнизоны и посты, необходимые для поддержки сообщений. Подвижными назывались летучие отряды, назначенные действовать против конфедератов всюду по мере надобности. Сальдерн никак не мог согласиться, чтоб было полезно ограничиться одною оборонительною войною, как было в последнее время, и употреблять на борьбу с конфедератами только четвертую часть войска, оставляя другие три части в гарнизонах. Войска, по мнению Сальдерна, портились от постоянного пребывания в гарнизонах, приучались к неряшеству, солдаты начинали заниматься мелкою торговлею, как жиды. «Я, – писал Сальдерн, – займусь сериозно установлением лучшего порядка и лучшей полиции в Варшаве и ее окрестностях, нимало не беспокоясь, будет ли это нравиться его польскому величеству или магнатам. Я выгоню из Варшавы конфедератских вербовщиков; дело неслыханное, которое уже два года сряду здесь делается! Я не позволю, чтоб бросали каменьями и черепицею в патрули русских солдат; дерзость доходит до того, что в них стреляют из ружей и пистолетов. Я не буду терять времени в жалобах на эти преступления великому маршалу, который находит всегда тысячу уверток, чтоб уклониться от предания виновных в руки правосудия. Образ ведения войны в Польше мне не нравится. Первая наша забота должна состоять в том, чтоб овладеть большими реками. Недостаток в офицерах, способных командовать отрядами или маленькими летучими корпусами, невероятен. Есть храбрые воины, но неспособные управлять ни другими, ни самими собою. Другие думают только о том, как бы нажиться. На способность и благоразумие офицеров генерального штаба положиться нельзя. Все, что делается здесь хорошего, делается только благодаря доблести и неустрашимости солдат. Исключая генерал-майора Суворова и полковника Лопухина, деятельность других начальников ограничивается тем, чтоб давать от времени до времени щелчки конфедератским шайкам. Давши один, другой щелчок, наши командиры ретируются с добычею, собранною по дороге в имениях мелкой шляхты, и, расположившись на квартирах, едят, пьют до тех пор, пока конфедераты не начнут снова собираться. Бывали примеры, что наши начальники отрядов съезжались с конфедератскими и вместе пировали». Сальдерн как будто предчувствовал, что в искусных вождях будет скоро нужда.

Сам Сальдерн скоро заметил следствия своего поведения и 19 мая писал Панину: «Мне кажется, что твердость моих речей и тайна всех моих поступков и намерений приобрели мне уважение и доверие; но меня не любят, меня боятся, и пройдет немного времени, как при моем дворе станут работать против меня внушениями непосредственными и посредственными».

Браницкий уведомил его об опасных движениях великого гетмана литовского, и посол написал последнему: «Ничто на свете не могло меня поразить так сильно, как известие, что человек, которого я люблю и уважаю более всего на свете, подозревается в желании зла своему отечеству, в желании поддержать и усилить смуты, его терзающие. Нельзя больше притворяться с вами, время скинуть маску. Если вы не скрываете в груди своей планов, недостойных вас, планов преступных, клонящихся только к бедствию вашего отечества, то я требую от вас именем моей государыни, чтоб вы приехали не колеблясь в столицу для выслушания от меня распоряжений ее и. в-ства, имеющих целию благо вашего отечества и ваше собственное». Огинский отвечал отказом приехать. Умеренность и кротость Сальдерна должны были исчезнуть и вследствие препятствия его планам от людей, с которыми он не хотел ни минуты сдерживаться.

Еще 13 мая Сальдерн выдал печатную декларацию: «Ее и. в-ство, искренне тронутая бедствиями, удручающими польский народ, решилась употребить последние усилия, внушенные ее великодушием и твердостию, для примирения умов, для прекращения смут. Императрица приглашает народ соединиться, оставя всякую частную ненависть, обеспечив себя против корыстных видов отдельных людей, и серьезно заняться средствами, как бы положить конец бедствиям отечества. Императрица дала самые точные приказания своему послу стараться об уяснении для каждого истинных ее намерений и совещаться с самим народом о средствах успокоить его относительно всех его прав. Для этой цели необходимо, чтоб все люди, благонамеренные, истинно любящие отечество, согласились с послом насчет средств умиротворить республику, искоренить все смуты мерами самыми законными. Посол употребит все, что может убедить нацию в бескорыстии ее в-ства, в том, что она никогда ничего не делала и не желала, что бы могло повредить независимости республики. Те, которые до того были обмануты насчет чувств и действий императрицы, что взялись за оружие для предохранения себя от мнимых опасностей, равно приглашаются к примирению. Кто из них возвратится в свой дом и удержится от всякого неприятельского действия, не будет нисколько обеспокоен русскими войсками». Оказалось, что декларация была написана слишком мягко: нас зовут, значит, в нас имеют нужду, значит, мы сильны и можем поднять головы, можем не пойти на зов; делай, что хочешь, что возьмешь. Сальдерн начал хлопотать, как бы поправить дело, стал повторять всем, что приехал вовсе не с тем, чтобы выпрашивать Христа ради или покупать успокоение Польши. Потом посол стал избегать разговоров с глазу на глаз с кем бы то ни было, давая чувствовать, что он сделал свое дело, перед всею Европою сказал свое слово королю и нации, теперь их черед отвечать ему. 27 мая явилась к послу торжественная депутация от имени королевского; оба великих канцлера, коронный и литовский, рассыпались в похвалах, в выражении удовольствия и глубочайшего уважения к императрице по поводу декларации. Посол отвечал, что если король хочет воспользоваться декларациею, то должен созвать всех епископов, сенаторов, сановников и шляхту, находящуюся в Варшаве, и представить им печальное состояние государства.

Король исполнил желание Сальдерна и к первому обратился к примасу Подоскому, которого спросил, что, конечно, по его мнению, реконфедерация была бы единственным средством достигнуть законной деятельности. Примас отвечал: «Не сенаторы и епископы, находящиеся в Варшаве, должны решить насчет этого дела; надобно подождать, какое впечатление декларация произведет в стране, и особенно среди конфедератов». Король сказал ему на это: «Так вы думаете, что надобно еще ждать?» Примас сделал низкий поклон и удалился. Сальдерн, узнав об этом разговоре, накинулся на Подоского, стал упрекать его в злонамеренности, в иезуитском «себе на уме», в измене своим обязательствам, в неблагодарности; объявил ему, что его интриги с саксонским министерством и со всеми конфедератами известны, а интриги эти имели одну цель – продолжение беспокойств с тем, чтоб низвергнуть короля; но как скоро интриги открыты, то пусть он, примас, не льстит себя более надеждою довести дело до того, что сама императрица увидит себя вынужденною покинуть короля. «Вы меня больше не проведете, – говорил Сальдерн, – меня не обманут ваши уверения в искренности, которой только одно имя вам известно». «Наконец, – писал сам Сальдерн Панину, – я упрекнул его во множестве маленьких мошенничеств, которые он употреблял, чтоб водить за нос этого достойного старика – князя Волконского». На все эти упреки Подоский с сердцем отвечал, что желает удалиться из Варшавы. На это Сальдерн сказал очень сухо, что даст ему ескорту, подобающую его сану, которая может заменить саксонскую гвардию, охраняющую его в столице. Надобно заметить, что прелат жил в саксонском дворце, прислуга его состояла частию из саксонцев и гвардиею служили ему два отряда саксонских войск.

Оправдывая свой поступок с примасом, выставляя его человеком самым негодным, постоянно обманывавшим русский двор, Сальдерн приводит следующий поступок Подоского. Когда написана была известная декларация, то Сальдерн показал ее прежде других примасу, и тот вызвался перевести ее на польский язык, но в переводе исказил некоторые выражения; например, в подлиннике было: «Польша, прежде этого печального времени цветущая», а Подоский перевел: «Польша при государях из саксонского дома цветущая». В подлиннике при изображении печального состояния Польши во время конфедерации говорилось:»...граждане добродетельные стенают в молчании», а Подоский вместо «в молчании» поставил «в Сибири». Когда Сальдерн показал ему эти перемены, Подоский сделал отчаянный вид и всю вину сложил на переписчика. «Из этого вы видите, – писал Сальдерн Панину, – с какими людьми я. имею дело в этой стране, куда Бог перенес меня в своем величайшем гневе». После приведенного разговора своего с Сальдерном примас позвал его на обед; тот не поехал и написал, что поведение Подоского мешает ему, Сальдерну, бывать у него. Примас был так поражен этим письмом, что занемог и разослал копию письма по всем иностранным министрам, прося сообщить ее своим дворам и рекомендовать его их покровительству. Подоский хотел уехать в Эльбинг, но Сальдерну дали знать, что на дороге он будет перехвачен конфедератами; и отряд русского войска, посланный Сальдерном, задержал примаса, который поселился в своем загородном доме под надзором русского офицера. Потом примас просил посла, чтоб этого офицера от него вывели; Сальдерн согласился, взяв с него честное слово не уезжать. Наконец примас уехал, ибо в Петербурге не разделяли мнения Сальдерна, что надобно его удержать.

Король дал знать Сальдерну, что и другой сановник сказал ему относительно декларации. Большинство объявило почти единогласно, что смотрит на декларацию как на отворенную дверь для умиротворения королевства и считает необходимым, чтоб король снесся с русским послом насчет средств привести нацию в законную деятельность. Король отвечал, что очень обрадован их словами, и советовал отправиться к русскому послу и сказать ему то же самое. Но епископ виленский представил королю, что прежде всего необходимо отправить доверенных людей в Епериес и пригласить конфедератов соединиться с остальною нациею и тогда только созвать нацию в представительный корпус для договоров с русским двором. Тщетно король указывал ему на несостоятельность его мнения, на невозможность предписать законы России – епископ остался при своем мнении. Кухмистр Понинский высказал подобное же мнение, и король, отпуская его, сказал: «Вы третий из тех, которые сняли маску, и я предоставляю русскому послу дать вам урок, который вы заслужили». Сальдерн исполнил это относительно обоих сильно и бесцеремонно, по его собственному выражению. Виленский епископ, уходя, пригрозил послу, что в Литве 52000 шляхты, тайно сконфедерованной. Сальдерн отвечал на это: «Жаль, что не вы ими командуете, ибо наш шеститысячный отряд в Литве расчесал бы вас в пух и прах». Отсылая этот разговор Панину, Сальдерн не упустил случая задеть своего предшественника: «Вы видите характер виленского епископа, который так долго заставлял верить моего предшественника, что он один из друзей России». С Понинским Сальдерн церемонился всего меньше: указав на 2000 червонных, которые кухмистр выманил у Волконского обещанием соблюдать русские интересы, Сальдерн прямо назвал его негодяем, который от него не получит ни копейки пенсии. «Он ушел от меня настоящим поляком, которому можно дать одной рукой пощечину, а другой деньги», – писал Сальдерн.

Скоро дело дошло и до прусского министра Бенуа. Сальдерн нашел, и совершенно справедливо, что Бенуа не желает успокоения Польши, интригует против того, чтобы Сальдерн не заставил Станислава-Августа действовать в пользу реконфедерации вместе с Россиею. Сальдерн прямо объявил Бенуа дни и места, когда и где он внушал, что не нужно спешить с формированием национального корпуса; Сальдерн прямо спросил прусского министра, в интересах ли его короля удалить успокоение и продолжать без конца польские смуты, прямо потребовал, чтоб министр или переменил поведение, или начисто объявил, что таковы приказания, полученные им от своего правительства. Бенуа, прижатый к стене, должен был прибегнуть к извинениям и уверениям, что впредь будет следовать за русским послом шаг за шагом; Бенуа обещал также не бывать больше у примаса. Но на прощанье Бенуа отвел Сальдерна к окну и сказал ему по-немецки: «Я хорошо знаю, что вы друг моего короля; ради Бога, сделаем так, чтоб он мог получить приличную часть Польши. Этот неблагодарный народ заслуживает такого наказания, я вам отвечаю за благодарность моего государя». Сальдерн притворился изумленным и холодно отвечал: «Не нам с вами делить Польшу».

Сальдерна раздражило также то, что поляк Сульковский, отъявленный враг короля и Чарторыйских, приехавший в Петербург еще до отъезда оттуда Сальдерна (как видно, не без связи с движениями людей, подписавших известное письмо) и нашедший доступ к Орлову, жил в Петербурге и писал оттуда в Варшаву ложные вести, которые мешали действиям посла. 4 июня Сальдерн написал Панину отчаянное письмо: «Мое здоровье так расстроено, как никогда прежде не бывало. Я страдаю от беспрерывных интриг; я окружен людьми, которые подставляют мне ногу; ни дух, ни тело мое не знают ни минуты покоя. Единственное утешение доставляли мне ваши письма, но я их не получаю. К довершению моих бедствий вы соглашаетесь не сдержать обещания, данного мне вами и императрицею, держа так долго в Петербурге Сульковского. Я вас умоляю освободить меня от этого человека; если он останется в Петербурге еще четыре недели, то я подам в отставку. Я готов ко всему, будьте уверены, что я человек твердый. Делайте, что хотите; но тяжко видеть, что мой друг готов вонзить кинжал в мое сердце».

Спустя несколько времени Бенуа сообщил Сальдерну письмо Фридриха II. «Что касается приобретений в Польше, – писал прусский король своему министру, – то я нахожусь в полном соглашении с русским двором. Тут нет более ни малейшего неудобства. Россия выставит притязания на известные области этого государства, до которых никому нет дела. Поэтому вы можете смело внушить г. Сальдерну, что мы не имеем нужды передавать венскому двору решение вопроса о наших правах, ибо этот двор уже овладел областями, на которые он имел претензии. Россия единственно для Австрии жертвует завоеванными ею Молдавиею и Валахиею. Во всяком случае я не намерен слепо исполнять желание венского двора и буквально исполнять то, что он сочтет нужным устроить по этому делу. Я поручаю вам просить посла моим именем, чтоб он не торопился в польских делах и дожидался приказаний императрицы, которые будут даны соответственно сделанным мною там предложениям».

«Итак, – писал Сальдерн Панину (15 июля), – раздел Польши – дело решенное в Петербурге и Берлине! Это не все: прусский король не хочет знать о распоряжениях Австрии в таком важном деле. Но я скажу с моею обычною откровенностию, что предприятие опасно, если не будет соглашения с венским двором». При последнем условии Сальдерн был доволен разделом Польши и только торопил свое правительство прислать ему инструкции действовать соответственно этому плану. «Что лучше, – спрашивал он у Панина, – поддерживать ли договор 1768 года, стоивший столько денег и крови для России, заключить прочный мир и предписать законы буйной республике с оружием в руках в соединении с другими державами или лучше, действуя примирительно, добиваться умиротворения, употребляя все-таки силу и тратя множество денег, добиваться умиротворения, которое все же не будет прочно и постоянно и будет гибельно для диссидентов: последние сделаются жертвой республики, не знающей ни чести, ни совести в исполнении своих торжественных обязательств? Я очень хорошо понимаю, что ни вы и никто, имеющий правила чести и добродетели, не может себе представить, до какой степени поляки вздорны и развращенны. Король есть и останется всю свою жизнь слабым, пустым и глупым человеком (imbécile); он презираем народом, и даже своими родственниками. Несмотря на то что он видит это собственными глазами, несмотря на то что я ему это повторяю беспрестанно, не раз он принужден был соглашаться со мною, что его побьют камнями, как только я удалюсь с горстью русского войска, находящеюся в Варшаве, и, несмотря на то, он, как истый Дон-Кихот, серьезно убежден, что должен искать главной поддержки своего трона среди своей нации. Можно ли представить себе подобную нелепость? Прибавьте еще, что этот государь неправдив, позволяет себе мелочности, увертки, перетолковывания. Без употребления силы нет твердой надежды на будущее; середина между мягкостию и силою решительно вредна; мягкость портит головы в Польше и несовместна с достоинством и превосходством России».

24 июня у Сальдерна была конференция с канцлерами коронным и литовским в доме великого маршала кн. Любомирского, который также принимал в ней участие. Дело шло об умиротворении Польши по поводу последней русской декларации. Поляки заявили, что, прежде чем вступить в реконфедерацию, им надобно взвесить все последствия предприятия, которое может сделаться еще более пагубным для их отечества. Поэтому им необходимо иметь в руках что-нибудь, чем бы можно было подвинуть большинство нации сконфедерованной и несконфедерованной, необходима с русской стороны новая публичная декларация, которая бы произвела большее впечатление на нацию относительно вопросов о русской гарантии и диссидентах, возбудивших в ней такой ужас. Сальдерн отвечал, что он не откажется дать письменные объяснения и декларацию, когда они дадут ему манифест в ясных и приличных выражениях, подписанный достаточно значительным числом для приступления к реконфедерации, с предложением трудиться вместе с нами для умножения этого числа. На этом конференция и кончилась и не возобновлялась более: судьба Польши решилась иначе.

Сальдерн получил от Панина письмо (от 11 июня), в котором излагался ход дела о разделе Польши. «Еще при вас, – писал Панин, – получили мы конфиденциальное сообщение первых идей берлинского двора, и вы знаете мой ответ графу Сольмсу. Потом король прусский подвинулся дальше и оказался решительнее в своих видах. Он чрез своего министра внушил, что собственный интерес союзников не позволяет им пренебречь случаем, быть может единственным, округлить свои границы со стороны Польши и твердо установить их, что они могут войти в соглашение для определения своих притязаний, причем он уверен, что исполнение этого не встретит больших препятствий со стороны венского двора. Такие расположения и требования от союзника и важность дела заставили меня поднести его на самое сериозное обсуждение ее и. в-ства. Взвесивши, с одной стороны, принципы справедливости, которыми обязано великое государство относительно своего соседа, и обязательства договоров древних и новых Российской империи с республикою Польскою, а с другой – то, что императрица обязана наблюдать относительно прав и интересов своей империи; принимая в соображение значительный убыток, проистекающий от бесполезной помощи, подаваемой соседнему государству для доставления ему благосостояния, им отвергаемого; принимая в соображение, что гарантия польских владений, которую императрице угодно было на себя наложить, была принята не как важное благодеяние, а была встречена с отвращением государством и каждым отдельным поляком; что упорствовать в навязывании Польше этого благодеяния значило бы жертвовать правами своей империи, продлить и увеличить бедствия собственных подданных; что все, что Польша по справедливости может требовать от нее, – это окончание смуты, поддержание царствующего короля на троне и сохранение внутренней формы правительства, – принимая все это в соображение и предпочитая то, что государь – отец своего народа – обязан прежде всего соблюдать в рассуждении его интереса, безопасности, спокойствия и выгод, императрица постановила войти в соглашение, предложенное королем прусским. Вследствие этого я запросил у графа Сольмса изложение видов и требований его двора, дабы, сообщив ему и с нашей стороны права и требования России, мы могли составить соглашение, где бы мы постановили насчет средств упрочения успеха дела, ибо, каковы бы ни были уверения насчет расположений венского двора, все же надобно приготовиться на случай сопротивления с его стороны или с какой-нибудь другой. Вот новая система, на основании которой вы должны соображать план ваших действий».

Летом известие о разделе, напечатанное в Утрехтской газете, распространилось по всей Польше в копиях; в польской Пруссии говорили о разделе как о деле решенном; но король Станислав и все знатные поляки явно смеялись над этими предсказаниями. «Поляки думают, – писал Сальдерн, – что не только Европа, но и три другие части света заинтересованы в их усобицах. Вот почему предложение и исполнение договора трех дворов должны быть сделаны разом. Надобно захватить поляков врасплох, надобно их оглушить в первую минуту, и ничего не будет легче, как потом их раздавить и воспользоваться их частными ненавистями, их корыстными видами и их слабостию. Каждый поляк сдастся в ту минуту, как он признал превосходство силы противника, и никак иначе. Я вижу в самом короле заметное удаление от наших интересов; он воображает, что мы нуждаемся всего более в успокоении Польши. Я вижу и слышу, что король и по его примеру князь Любомирский внушают придворным и молодежи, что их твердость в последние два или три года положила границу русским стремлениям к господству в Польше и что только эта твердость заставила Россию отступить от пунктов гарантии и диссидентов. Эти мысли вонзают кинжал в мою грудь. Примите за истину неоспоримую, что большое число польских магнатов, несмотря на то что чувствуют бедствия войны, препятствуют нашим видам успокоения по двум причинам: они ненавидят короля столько же, как и Россию, и думают вредить последней, продолжая смуты своего отечества».

13 июля Сальдерн сообщил Панину содержание письма, присланного к королю из Вены братом его генералом австрийской службы. Кауниц советовал не спешить умиротворением, которого Россия пламенно желает; король не должен бояться ничего худшего и должен проволакивать дело до получения дальнейших уведомлений из Вены; мир между Россиею и Турциею еще очень далек, венский двор находит русские требования чрезмерными. Прусский министр Бенуа показал Сальдерну собственноручное письмо Фридриха II, в котором сам Сальдерн прочел следующие строки: «Верно то, что Австрия под рукою покровительствует конфедератам, что и поддерживает упорство польских магнатов; раньше мира между Россиею и Портою соседние державы не будут в состоянии образумить поляков». 30 июля Сальдерн писал Панину: «Через канал, который у меня есть в кабинете польского короля, я знаю, что князь Понятовский писал ему с последнею почтою о неверности заключения мира между Россиею и Портою этою зимою и война, быть может общая, неизбежна. Из разговоров короля, большого болтуна князя Чарторыйского, канцлера литовского, князя Любомирского и вице-канцлера Борха очевидно, что они рассчитывают на какое-нибудь событие, для нас вредное, и, хотя я по возможности избегаю входить с ними в разговоры, им нравится делать предсказания о будущем и уменьшать языком наши выгоды в Крыму и на Дунае. Если они не имеют случая говорить этого при мне, то говорят при людях, которые, по их мнению, способны пересказать мне их речи. Мои ответы и мое поведение вообще таково, что в них выражается полное презрение к их особам и к их разговорам; я ограничиваюсь тем, что бросаю им от времени до времени едкие фразы, из которых видно, что смотрю на них как на людей неблагонамеренных относительно собственного отечества. Неуверенность в почве, на которой я стою, и страх сделать что-нибудь слишком меня убивают. Клянусь вам, что эти люди заслуживают высылки из Варшавы, ибо все зло, которое мы терпим в Польше, идет от двух негодяев – Любомирского и Борха; я буду писать императрице, чтоб мне было позволено снова наложить самый строгий секвестр на их земли, если у ее величества есть причины не желать их высылки из Варшавы».

Панин, уведомляя Сальдерна о неудовлетворительности австрийского ответа, неудовлетворительности совершенно неожиданной, писал ему от 28 августа: «Решится ли венский двор приступить к нашему соглашению с королем прусским, будет ли держать себя в стороне или формально воспротивится нашему плану, решено, что мы будем исполнять этот план. Он будет центром, к которому необходимо должны тяготеть все наши дела и меры в Польше. Ясно, что для успеха в достижении наших видов смута в Польше может быть только благоприятна для нас; мы можем оставить дела в том положении, в каком они теперь находятся, и откладывать умиротворение до тех пор, пока оно будет в состоянии нам служить или по крайней мере не будет в состоянии нам вредить. Оставляя все в настоящей запутанности, искусно проволакивая дела, вы должны успешно стараться увеличивать нашу партию как для того, чтоб произвести разделение в умах, так и для сохранения вида законности в минуту осуществления нашего проекта. По нашему соглашению с королем прусским он начнет забирать земли, которые имеет в виду, и мы со своей стороны этою осенью отделим от Второй армии значительный корпус для занятия земель, которые должны отойти к нам. Тогда вы получите декларацию, оправдывающую это занятие. Вы очень хорошо сделали, что отказали польским министрам в декларации с определением наших уступок, пока они не доставят желаемого вами манифеста. Это укрепление долго должно служить вам защитою, и если бы они его перешли, то вы должны уклониться от всякого объяснения, которое бы нас к чему-нибудь обязывало, ускоряло бы развязку дела и содействовало образованию национального представительного корпуса. До решительной минуты ваше поведение должно быть совершенно страдательное; но это не снимает с вас обязанности трудиться постоянно для поддержания в короле и в главных ваших деятелях мнения, что у вас в голове нет другого предмета, кроме умиротворения, чтоб сосредоточить в этой сфере все интриги и происки. Но главное ваше старанье должно состоять в том, чтоб овладеть известным числом людей, которых бы мы могли заставить действовать, когда придет время. Свойство поляка – предпочитать свой личный интерес всякому другому, и это свойство надобно обратить в нашу пользу. Вся эта громадная издержка на конфедерации с целью умиротворения Польши должна быть употреблена на такую конфедерацию, которая согласится на все наши требования и требования нашего союзника. Вы думаете совершенно справедливо, что многие затруднения сократятся, если венский двор будет участвовать в соглашении; мы этого желали бы и не отчаиваемся еще в исполнении нашего желания. Но если его упорство непобедимо, у нас решено обойтись и без него и ни на минуту не уклоняться от плана соображением того, что Австрия может или не может сделать. Наши интересы так тесно связаны с интересами короля прусского, что, кто нападет на того или другого, непременно будет иметь войну с обоими; и прусский король, который знает лучше всякого другого сильную и слабую сторону дела, вовсе не думает, чтоб венский двор, который по обстоятельствам Франции необходимо очутится в одиночестве, начал в таком положении войну против России и Пруссии. Разумеется, в Вене не желают нам добра, – это по всему видно, и это-то наполняет химерами польские головы, но, по всем вероятностям, одни поляки и будут здесь обмануты».

Сентябрь начал Сальдерн очень печальными известиями. Литва выставляла против русских свою конфедерацию; ее вождь литовский гетман Огинский разбил два русских отряда, почтовые сообщения были пресечены. «Не теряя головы, – писал Сальдерн, – я не знаю, однако, на что ее употребить. Большинство пробуждается от своей летаргии, нация начинает приходить в чувство, ее поджигают со всех сторон. Австрия не хочет вывести ее из заблуждения и, что еще хуже, пускает ей блоху в ухо. Она дразнит нацию тем, что горсть русских держит поляков в рабстве. Франция объявляет, что принимает более сериозное участие в польских интересах. Правда, она обманывает нацию, но иллюзия так же опасна, как и факт. Посылка офицеров и денег из Франции питает несчастных поляков пустыми мечтами. Все это увеличивает наши затруднения; прибавьте к этому восстание Огинского в Литве. Если этот огонь усилится, то мы потеряем свое превосходство. Конфедераты в окрестностях Кракова возьмут верх; Краков не продержится шести недель; прибавьте, что мы будем принуждены очистить Познань, и если весь огонь, который скрывается под пеплом, необходимо вспыхнет, то, клянусь Богом, нам останется только стыд и смущение. Время не терпит, надобно взять другие меры, меры сильные, которых никто не ожидает. Нельзя ли подвинуть прусского короля? Пусть он только отпустит несколько гусарских полков к литовским границам, пусть только он сделает вид, что хочет напасть на Литву, – это испугает. Не мое дело описывать вам жалкое положение наших военных сил. Это обязанность Бибикова сделать, когда он сюда приедет. Легион – это жалкое войско, по отзыву всех, кто его видел. Полковник Чернышев – человек без головы. Несчастие, что этот корпус был в Литве: его там презирали до последней степени. Военный дух вообще погас, исключая очень небольшое число. Оружие у наших солдат негодное, лошади у кавалеристов отвратительные, наша артиллерия плоха. Скупость, дурно понимаемая экономия – причина этого».

Успех Огинского отозвался немедленно в Варшаве: все подняли головы; Сальдерн усилил меры предосторожности. Король сначала был рад литовским событиям, но радость переменилась в печаль и сильное раздражение, когда Огинский вовсе не уведомил его о своих движениях и когда издал манифест, что присоединяется к Барской конфедерации. Сальдерн нашел короля в сильном унынии и негодовании против Огинского. Станислав-Август начал обычный разговор о шаткости своего положения, о своем окончательном разорении, ибо Литва оставалась для него единственным источником доходов; король закончил требованием от посла самых сильных мер. Сальдерн, давши ему полную свободу высказаться, запел свою песню о непоследовательности его поведения и злонамеренности его фамилии, о бессвязности всех поступков, которые король без фамилии, а фамилия без короля позволяли себе в продолжение нескольких лет. «Я, – говорит Сальдерн, – показал в настоящем свете все тайные и явные коварства, которые они себе позволяли. Я его прижал к стене, я довел его до отчаяния, заставил его повторять: «Ради Бога, что ж мне было делать? Не моя же это вина! Мое сердце было всегда за Россию. Я не мог заставить должностных лиц делать, что хочу. Я не могу ничего сделать без них"». «Единственный совет, который я могу вам дать, – сказал Сальдерн, – это успокоиться и не предпринимать решительно ничего до тех пор, пока литовский огонь не погаснет и я не получу дальнейших приказаний от моего двора». «Как! – закричал король. – Возможно ли ничего не делать в такую критическую минуту, когда дело идет о моем уничтожении? Необходимо поднять небо и землю, чтоб устроить реконфедерацию». Сальдерн, разумеется, употребил все свое красноречие, чтоб заставить короля по крайней мере на это время отказаться от плана реконфедерации; и Станислав-Август поклялся оставаться спокойным, а Сальдерн обещал ему за это употребить все усилия для потушения литовского восстания, после чего, принимая все более и более нежный тон, согласился с королем, что надобно увеличить число русского войска в Польше и что надобно протянуть несколько месяцев, чтоб дать императрице время убедиться в необходимости этого увеличения. Этим кончился трехчасовой разговор.

Опасения Сальдерна и короля относительно Огинского скоро рассеялись. Суворов, уже знаменитый победою, одержанною в июне над Дюмурье, теперь шел против литовского гетмана. С 22 на 23 сентября он напал на Огинского и уничтожил его войско, так что гетман только сам-третей убежал в Белосток. Эта победа произвела такое впечатление в Варшаве, что Сальдерн почел себя перенесенным в другую страну. Дом его наполнился самыми знатными людьми, которые приезжали с поздравлениями; являлись и люди с предложениями устроить реконфедерацию против воли министерства. Сальдерн им отвечал, что надобно подождать несколько недель, чтоб уяснить себе положение Литвы.

Между тем в Петербурге, где хотели, чтоб Сальдерн собирал как можно больше людей, которыми Россия могла бы располагать в нужном случае, в Петербурге не могли быть довольны известиями, что посол своим обхождением отогнал от себя всех, которые до тех пор считались приверженцами России. В Петербурге знали, как в Версали восхищались тем, что поведение Сальдерна в Варшаве портит русское дело между поляками, и не могли не сделать замечаний послу. 25 сентября Сальдерн отвечал Панину на эти замечания: «Я могу и хочу претерпеть все, но я никогда не позволю, чтоб Россия была унижена в то время, как я нахожусь ее представителем. Негодяи имели здесь намерение сделать из меня второго Кейзерлинга; они употребили столько средств, чтоб вовлечь меня в свои сети. К несчастию, судьба хотела, чтоб я был непосредственным преемником старой бабы, который, будучи природным русским, сносил жестокие оскорбления, хотя был не только послом, но и командиром целого корпуса русской армии. Для чести нации я буду сообразоваться с поведением покойного генерала Кейта во время пребывания его в Швеции. Твердость, сила, поведение сериозное были необходимы, чтоб заставить уважать мое звание со дня моего приезда сюда, уважать мои ответы утвердительные и отрицательные. Необходимо было приучить поляков к порядку вещей, совершенно пренебреженному моим предшественником, отучить от хаоса, намеренно произведенного известным вам интриганом. Будьте уверены, что это сочинение моих врагов, будто мое поведение отличается жестокостию. Сила великого моего врага заставила меня решиться непременно покинуть свой пост. Но теперь мне нельзя объяснить все подробности этого дела... Генерал Бибиков приехал. Вы знаете, что это не князь Репнин. Вы знаете мое мнение о нем. Я вполне убежден, что он будет добросовестно содействовать видам, касающимся личной славы императрицы, интересов и достоинства России. Я знаю, что он не принадлежит к классу плутов, гипокритов и негодяев, которые подчиняются совершенно видам адских душ. Знаю, что с ним я достигну цели всех операций, относящихся к нашей настоящей системе, во сколько это будет зависеть от него. Но в Петербурге, в Военной коллегии, сделают все, чтоб его обманывать и мешать ему. Прибавьте к этому, что я знаю отвращение Бибикова к работе и к таким делам запутанным. Он страшно ленив. Он уже скучает гнусным положением, в котором находит дела. Я знакомлю его с успешным способом ведения мелкой войны, которая страшно трудна в стране, где ее должно вести проклятою политикою, где теряют дорогу и обманываются на каждом шагу и где тяжело соединять политику с чисто военными операциями. Совершенно прерванная корреспонденция удручает нашего друга Бибикова: этот достойный человек не может приноровиться к движению ощупью, когда все зависит от дурного или хорошего поведения самого незначительного офицера».

Решение, принятое в Петербурге, – в случае нужды достигнуть своей цели в Польше и без Австрии, не смотреть на ее угрозы, не бояться и войны с нею даже и при войне польско-турецкой, – это решение казалось Сальдерну безрассудным, и он всеми средствами старался убедить Панина переменить его. «Есть ли возможность, – писал Сальдерн, – начинать новую войну, не кончивши первой? Хорошо, не будем бояться Австрии и будем презирать Польшу; но в каком положении находится внутренность нашей империи? Я боюсь, что средства ее истощены. К умножению затруднений моровая язва опустошает даже столицу. Есть ли у нас войско? Можем ли мы надеяться иметь его, пока президент Военной коллегии Чернышев, ныне царствующий, повелевает как деспот, образует войско на бумаге и громоздит иллюзию на иллюзии, чтобы заставить государыню верить, что крестьяне, нынче поставленные в рекруты, завтра будут обучены и наполнятся воинственным духом. Что, наконец, подумает народ, видя, как его братьев поведут на убой? Неужели вы думаете, что офицер и солдат еще не устали от настоящей войны, что она им еще не опротивела? Я знаю столько насчет этого, что никак уже сомневаться не могу. Я не говорю о грубости и жестокости, которыми наши генералы возбуждают к себе ненависть от первого до последнего офицера. От усталости и унижения всякое честолюбие исчезает в офицере; он оставляет службу и замещается таким, который принужден служить и все сносить по неимению других средств к существованию. Солдат устал и упал духом. Все это здесь точно так же, как и на Дунае. Охотничья собака не подвергается такой устали. Истомленные долгою гоньбою, едва дышащие, они настигают наконец неприятеля и дерутся, и такая война продолжается четыре года, теперь следствия ее сказываются, войско не может более ее выносить. Я готов верить, что новая война необходима для окончания старой. Я бы в душе одобрил ваше намерение, если бы области, которые хочет приобресть себе король прусский, были менее важны, если бы он домогался только Вармии и участка на реке Нетце, но вся польская Пруссия – это смертельный удар для Польши, да и не для одной Польши, а для всего балтийского поморья. Округление такого рода способно потрясти политическое равновесие Европы. Исполненный глубочайшего уважения и нежности к вам, я не могу от вас скрыть, что прусский король, обуянный желанием новых приобретений, видит дурно, рассчитывает еще хуже и делает ложные силлогизмы. Голова его занята одним этим приобретением, и, не имея еще на руках прямого неприятеля, он пренебрегает затруднениями, которые последуют для нас. Если этот план должен быть исполнен, то король прусский никогда не увидит ему конца. Эта война будет самая упорная в XVIII веке».

Бибиков приехал, но Веймарн не торопился уехать, и Сальдерн видел в этом интригу с его стороны. «Я знаю наверное, – писал Сальдерн, – что он с некоторыми офицерами содействовал тайно усилению конфедератов. Боюсь, что гнусная политика Веймарна удержит Бибикова еще несколько недель в Варшаве. Мне кажется, он делает это нарочно, чтоб удобное время прошло, затруднения увеличились и новые меры Бибикова не могли быть приведены в исполнение».

Положение дел в Польше, сознание, что он приехал повернуть дело к лучшему и ничего не сделал, беспокойство насчет усложнения дел по поводу раздела Польши, невозможность выполнить Панинские инструкции – ничего не делать и в то же время приобретать преданных России людей, страх пред новою войною, которую, по его мнению, Россия не имела средств вести с успехом, – все это привело Сальдерна в такое состояние, что он стал требовать увольнения из Варшавы. «Я не могу долее здесь оставаться, – писал он к Панину 8 октября, – умоляю вас как друга подумать серьезно о моем отозвании. Я готов принести вам жертву, остаться здесь зиму до первого апреля, когда я могу прямо отправиться на воды. Обещаю вам в это время наставлять Бибикова относительно наших дел в Польше, укажу ему все опасности, все подводные камни, которых он обязан будет избегать; я буду смотреть на него как на брата и сделаю все, чтоб наставления были для него приятны». Досада и раздражение Сальдерна будут еще более понятны, если мы обратим внимание на известия, что на Сальдерна при его отъезде из Петербурга возлагались большие надежды относительно умиротворения Польши, рассчитывали, что он успеет удовлетворить всех, и католиков и диссидентов.

15 октября Сальдерн счел необходимым дать знать Панину о поступках папского нунция Дурини. «Нунций, – писал Сальдерн, – есть самый опасный наш неприятель в Польше как по своим личным действиям, так и по характеру представителя власти светской и духовной вместе; его злоба к нам выразится во всей силе и выразится с успехом в минуту обнаружения наших замыслов. Он способнее всех произвести народное объединение, которое мы должны предотвращать. Неблагонамеренные поляки всегда будут употреблять его для достижения своих целей. Это крепость, за стенами которой они давно скрывают свои замыслы и интриги. Необходимо удалить нунция из Варшавы. Я знаю, что это не обойдется без шума; я бы желал пощадить себя и вас от употребления этого рода насилия, которое взволнует публику; но если он останется здесь, то чего можно ожидать от человека грубого, безумного и пьяного? Наши друзья в Польше очень удивлены, что папский нунций наносит, так сказать, публичные оскорбления польскому королю, находящемуся под покровительством России, и действует против ее войск, ибо он публично проповедует, что истреблять их есть богоугодное дело. Часто они упрекают меня за равнодушие, с каким я смотрю на безрассудство нунция». Прочтя это письмо, императрица написала Панину: «Прикажите адресоваться нашему какому-то министру к сардинскому, дабы чрез сей двор папу склонить к отзыву своего бешеного нунциюса из Варшавы и напомнить папе, что в нашей воле убавить его впредь власть в близ нас лежащих местах, и для того, чтоб все осталось в статукво; чтоб он изволил нунциюса сменить, пока время есть и графу Орлову еще остается папские порты посетить. Только напишите к Сальдерну, чтоб нунциюса сам не выслал или не арестовал, дабы нас с турками не сравняли, а требование смены нунциюса можно чрез куриера послать; сверх того, и Шувалов в Риме, то чаю, что если ему велите о сем папе говорить, то не сумневаюсь, что сделано будет, да и сардинский двор поможет».

На другие письма Сальдерна Панин отвечал по-прежнему наставлениями держать все и всех в бездейственном и нерешительном положении. Умер старик великий гетман коронный Браницкий; в Петербурге было решено оставить его место незанятым до поры до времени; король писал к императрице, прося согласиться на назначение гетманом Ржевуского; последний далеко не был приятен петербургскому двору, и на королевское письмо сочли за лучшее вовсе не отвечать. Но Екатерина отвечала на письмо Понятовского, которым он уведомлял ее о покушении на его жизнь. Сальдерну и Бибикову было приказано: не раздражая по возможности польское правительство участием в полицейских мерах относительно безопасности столицы, принять, однако, меры, необходимые для безопасности короля, собственной и войска русского, доискиваться также источников заговора, стараться открыть все пружины его и соучастников, чтоб никто из виновных не избежал кары правосудия. Эти виновники были двадцать человек конфедератов, которые в конце октября поодиночке пробрались в Варшаву с намерением похитить или убить короля. Они напали на него ночью, когда он возвращался от своего дяди кн. Чарторыйского (канцлера), ранили ружейными выстрелами несколько человек королевской свиты и самого Станислава-Августа, вытащили его из кареты, посадили верхом на лошадь и поскакали со своим пленником за город. Но, выехавши из Варшавы, похитители заблудились и наткнулись на русский пикет; они хотели убить короля и бежать; но один из них, Кузминский, уговорил их оставить Станислава-Августа на его попечение, поклявшись, что доставит его, живого или мертвого, к Пулавскому; тронутый просьбами Станислава-Августа, Кузминский отвел его на ближнюю мельницу, откуда дали знать в город, и гвардия прискакала для препровождения короля в Варшаву. После этого события Станислав-Август писал Жоффрэн: «Теперь я чаще повторяю слова терпение и бодрость! Если Богу было угодно спасти меня каким-то чудом, то ясно, что ему угодно употребить меня на что-нибудь в этом дольнем мире».

Это писалось тогда, когда по всей Польше раздавались громкие вопли против притеснений прусских войск, вошедших уже в польские области. Французский агент писал своему двору из Варшавы: «Прусские войска вошли в Польшу и возбудили своим поведением жалобы гораздо сильнее тех, которые раздавались против русских и конфедератов. Русские также недовольны поведением пруссаков, потому что последние захватывают припасы, приготовленные для русских войск, ничто не ускользает от прусского хищничества. Пруссаки берут с одной стороны, а конфедераты – с другой, и, по-видимому, между ними нет никакого несогласия». Французский поверенный в делах в Данциге писал в Версаль: «Верно, что прусский король с некоторого времени делает полякам зла более, чем русские сделали в четыре года».

По поводу этих прусских насилий Сальдерн имел любопытный разговор с Бенуа. Когда Сальдерн представлял ему впечатление, производимое на поляков поведением пруссаков, и следствия таких слишком ускоренных мер, то Бенуа, пожав плечами, отвечал: «Надеюсь, что король, мой государь, приготовился ко всем могущим произойти следствиям». Но, описывая этот разговор Панину, Сальдерн бессознательно обнаруживает, что прусскому королю нечего было бояться последствий впечатления, производимого на поляков поведением его войска: «Поляки, где бы ни собрались, ни о чем больше не говорят, как о реконфедерации. Я хлопочу одинаково об успокоении умов и разделении мнений. Счастье, что, за исключением господствующей фамилии (Чарторыйских), нет троих людей с одинаковым образом мыслей». Относительно поступков Фридриха II Сальдерн писал: «Непонятно, каким образом этот государь так спешит обнаружением своих намерений. Я не стану обвинять его в злонамеренности; но верно то, что он не соблюдает ни малейшего благоразумия и не знает меры. Теперь он занял город Познань баталионом пехоты и гусарским полком, и его офицеры живут по-братски с конфедератами. Пруссаки употребляют конфедератов чтоб силою брать на землях наших друзей все запасы. Я говорю об этом Бенуа, а он только пожимает плечами и обещает писать своему королю. Сам я больше не буду говорить, а буду заставлять говорить Бибикова всякий раз, как наши солдаты в Торне или Петрокове будут голодать благодаря пруссакам, которые даром забирают все съестное». 3 декабря Сальдерн писал: «Пруссаки забирают припасы в 10 милях от Варшавы, а нам недостанет продовольствия здесь, как недостает уже нашим отрядам, находящимся в Ловиче и Торне. Бедствия увеличивают число конфедератов со дня на день; наши друзья разорены, они вопиют, приходят, пишут ко мне вопиют к небу; но небо так же глухо, как и я. Прусский министр так же глух к этим воплям, как и я, король не пишет ему ни строки об этом. К увеличению бедствий прусский король прислал сюда с жидами два миллиона дурных талеров с изображением ныне царствующего короля».

Но Бибиков, которого Сальдерн хотел заставить объясняться с Бенуа, смотрел гораздо спокойнее на дело. «Не заботьтесь о конфедератах, – писал он Панину, – они так ничтожны, что если не помешает что-нибудь особенное, то будущею весною выживу их из тех гнезд, где они теперь величаются со всеми французскими вертопрахами, и разве одно им будет убежище – австрийские земли. Да беда моя – общий наш друг посол: такая горячка и такая нетерпеливость, что с ног сбивает. При самой пустой и неосновательной от поляков вести (а их, по несчастию, здесь много) зашумит и заворчит: вот конфедераты усиливаются, вот уже они там и сям, а мы ничего не делаем, мы пропадем, они у нас отнимут все продовольствие! Нужны бывают все мое хладнокровие и все почтение к старику, чтоб удержать в пределах его запальчивость и напуски. Но будьте уверены, что сохраню эти качества, несмотря на странность его свойств. Часто мне кажется, что он совсем не тот, которого мы прежде знали; примечаю в нем странные подозрения: между прочим, кажется ему, что я с поляками очень вежлив и на его счет хочу приобресть любовь; иногда кажется ему, что не довольно бедного посла почитаю. Нередко уж и объяснялись, и я не раз от него слышал: «Помните, мой дорогой и достойный друг, что я представитель России и ваш бедный посол». Я его иногда смехом, иногда серьезно переуверяю, что у меня и в голове нет его унижать и что я и без посольства привык его почитать, да и теперь он дороже мне как мой друг Сальдерн, нежели посол. И после этого опять хорошо идет. А когда придет подозрение на мою вежливость, то начнет говорить: «Вы меня выдаете, своего друга и посла, вы так учтивы с этими мошенниками-поляками, надобно обходиться с ними, как с канальями: они этого заслуживают». В этом случае я прибегаю к своему красноречию и шутке: со смехом стану ему говорить, что не могу так грубиянить, как он, ему, как старому человеку, больше простят, а про меня скажут: русский невежа, жить не умеет. Клянусь вам Богом, что по временам причиняет он мне больше заботы, чем все вместе конфедераты. Если здешние наши политические дела имеют по желанию нашему какой успех, то извольте почитать единственным основанием этому глупость, трусость и нерешительность поляков. Ненависть их к нашему другу невыразима, а боятся его, как пугала какого-нибудь».

Бибиков успокаивал насчет Польши; но Остерман не мог этого делать относительно Швеции и, главное, тяготил беспрестанными требованиями денег для поддержания русской партии.

1 февраля Остерман прислал из Стокгольма известие о внезапной кончине короля. Необходимым дополнением к этому известию было требование денег для поддержания «благонамеренных патриотов, устремляющихся на сохранение национальной вольности». Относительно нового короля, Густава III, Остерман писал Панину: «О вступившем на престол короле за действительным ныне его в Париже прибытием, кажется, и никакого сумнения не остается, чтоб он теперь уже сам для себя у французского двора все то не выходил, чего когда-либо от него ожидать было можно, и, судя по веселым лицам господ шляп, довольно их полагаемую на То надежду приметить можно. Которая партия на будущем сейме поверхность получит, о том еще теперь судить нельзя; верно одно, что противною партиею все удобовозможные меры к приобретению поверхности приняты, к чему здешние их креатуры банкиры и потребные первые деньги знатными суммами выдали, и всякая вероподобность есть, что фельдмаршал граф Ферзен будет молодому государю наиглавнейшим ментором». Вожди благонамеренных представили Остерману смету, во что обойдется первое составление сейма в их пользу: для этого надобно было более 250000 рублей, потому что деньги должны быть истрачены в пяти провинциях и ста шести городах кроме издержек на приезд дворянства, покупку полномочий и прочего, причем Стокгольм не шел в расчет. Остерман сильно жаловался на вздорожание дворянских полномочий: прежде платили от двух до трех тысяч, а теперь и за десять тысяч талеров едва можно было достать. Но можно было рассчитывать на то, что в королевском семействе не будет единства: вдовствующая королева объявляла постоянно, что не намерена более вмешиваться в политические дела, а брат королевский принц Карл, приобретая час от часу больше популярности, обнадеживал благонамереных в своей милости, говоря, что ему не меньше их нужно сохранение вольности.

Благонамеренные взяли верх при выборах в мещанском сословии, причем Остерманом и английским посланником истрачена была немалая сумма денег. Победа обошлась так дорого, что в апреле Остерман послал в Петербург нарочного курьера с требованием новой присылки денег, объявляя, что у него осталось не более 9000 рублей. Екатерина написала Панину: «Лучше дать денег. нежели видеть в Швеции самодержавство и с ним войну посредством французских денег и интриг; итак, старайтесь, чтоб Остерман снабжен был нужным и в пору». Это нужное состояло в 337900 рублях.

В апреле Остерман извещал о стокгольмских толках по поводу австрийского вооружения: одни говорили, что вооружения эти производятся с согласия прусского короля, чтобы заставить Россию принять предложенные мирные условия; другие, что Австрия вооружается вследствие договора с Россиею и Пруссиею для раздела Польши и завоеванных турецких областей; иные выставляли намерения венского двора принудить русские войска выступить из Молдавии и Валахии, воспрепятствовать их переходу через Дунай, вытеснить их из Польши, с тайною помощию Франции низвергнуть с престола нынешнего польского короля и возвести на его место одного из принцев австрийского дома. Разумеется, последнее толкование принадлежало так называемым неблагонамеренным. Неблагонамеренные этим не довольствовались. В издании королевского библиотекаря Гервеля «Политические рассуждения» в статье о Польше описывалась древняя история русских князей и доказывалось, что после свержения татарского ига Россия постоянно стремилась к унижению Польской республики, употребляя для этого самих польских магнатов, которые, подчиняясь русскому влиянию сами были причиною своих настоящих бедствий. Почти не было, по словам Остермана, ни одного печатного политического сочинения, где бы не говорилось о Польше, где бы не доказывалось, что и Швеция подвергнется одинаковой участи, причем Англия будет помогать России разорением всех шведских фабрик, следовательно, необходимо держаться Франции.

Англия поспешила показать, как она будет помогать России в самую критическую минуту: незадолго до начала сейма британский министр в Стокгольме Гудрик объявил Остерману, что Англия отказывается участвовать в общих издержках для противодействия французской партии, и, как нарочно, в то же время объявил, что французский двор назначил на сеймовые подкупы в Швеции три миллиона талеров медною монетою. Остерман был в страшном затруднении, ибо на присланные Даниею 10000 талеров нельзя было много сделать. Несколько утешили Остермана заявления нового прусского посланника графа Денгофа, что Фридрих II приказал ему сообразовать свои поступки с поступками русского посланника и что новый шведский король в бытность свою в Берлине дал дяде своему прусскому королю обещание не подкреплять прежнюю свою партию, а соединиться с русскою партиею. В конце мая Остерман получил из Петербурга 100000 рублей, но при этом Панин писал: «По моей беспредельной откровенности, которую я к вашему в-ству персонально как друг иметь привык, не могу не сделать некоторых замечаний. Военные наши издержки становятся изо дня в день тягостнее и потому заставляют желать, чтоб внешние издержки, сколько можно, были сокращаемы. Вы, конечно, сами постигаете всю нужду такого сокращения и, конечно, сами собою как отлично искусный министр и как истинный сын отечества будете по крайней возможности и лучшему своему уразумению стараться ограничивать денежные расходы, дабы иначе нам вдруг не остановиться на средине дороги. Не подумайте, чтоб мысли мои имели в виду неуместную экономию; отнюдь нет, ибо я весьма понимаю, да и по опыту знаю, что она, когда дело, люди и умы раз в движение и ферментацию приведены, может быть и вреднее, и бесславнее самого безмолвия и бездействия; но я хочу только дать выразуметь, что нам в рассуждении собственных наших теперь забот и упражнений в толь, жестокой и обширной войне должно довольствоваться при будущем в Швеции сейме одержанием и обеспечением одних главных наших видов коренной нашей политики и настоящего времени. Ее и. в-ство изволит под сими двумя именованиями полагать: 1) удержание в целости шведской фундаментальной формы правительства; 2) отвращение короля и нации шведских от предприятия и учинения нам диверсии в продолжение войны нашей с Портою Оттоманскою. Для первого из сих двух пунктов надобно весьма, чтоб новый король дал при коронации своей такой обнадеживающий акт, какой покойным его родителем дан был, и, когда оный в начале сейма одержан будет без всяких отмен и изъятий против старого акта, тогда и можно уже нам будет в рассуждении существа формы правления оставаться до времени покойными зрителями, а между тем с большою свободою и силою обратить главное внимание на интерес времени, т. е. на удержание шведов не только от действительной войны, но и от наружных оной оказательств, дабы иначе не могло родиться в публике сомнение и пустой страх».

С приездом нового короля началось новое движение. Сенатор граф Герне вдруг обратился к отставному сенатору барону Функу с предложением изыскать средство к прекращению раздоров между двумя партиями и к избавлению себя от подкупов иностранных дворов, прибавляя, что при известном беспристрастии нового короля можно предоставить ему посредничество в этом деле. Функ отвечал в общих выражениях, что готов содействовать такому полезному делу; но Герне этим не удовольствовался, а настоял, чтоб он на другой день дал формальный ответ, который бы он мог передать королю. Функ обещал это сделать и прежде всего отправился к Остерману за советом, как быть. Остерман отвечал, что благонамеренные должны в этом случае оказать со своей стороны всякую податливость, получивши необходимые обеспечения, именно в том, что конституция останется нетронутою, французское влияние отстранится и в Сенат будет введено некоторое число членов из отрешенных на последнем сейме, чтоб уравновесить обе партии. Когда Функ на другой день передал это Герне, то получил чрез него королевское приказание явиться во дворец. Король при этом свидании дал ему точное обещание не требовать на предстоящем сейме ни малейшего усиления своей власти, ни уплаты своих долгов и вообще никакого преимущества, ограничивая себя единственным желанием видеть прекращение междоусобия; после этого король потребовал, чтоб в тот же день после обеда назначены были от обеих партий по три особы для переговоров и соглашения в присутствии его самого. Функ представил, что нельзя сделать так скоро, но Густав (и здесь высказался вполне его характер) настаивал и согласился отсрочить начало переговоров только до другого дня. В то же самое утро, как шли у короля переговоры с Функом, генерал-фельдмаршал граф Ферзен прислал записку к русскому резиденту Стахиеву с требованием свидания в королевском саду; при этом свидании Ферзен, давая именем короля Стахиеву обещание не трогать конституции и сохранять дружбу с Россиею, требовал, чтоб Остерман и английский министр Гудрик склонили вождей благонамеренной партии к переговорам с противниками. Это требование в тот же вечер было исполнено, и со стороны колпаков были назначены губернатор барон Риддерстолпе, камергер Эссен и генерал-майор Пехлин.

Переговоры кончились только видимым соглашением, ибо французская партия и король в ее челе явно нарушили условие равенства между партиями как в Сенате, так и в сеймовых учреждениях. Остерман, предугадывая с самого начала, что предложение соглашения имело целию только помешать успеху русской партии на сейме, действовал неослабно для доставления своей партии большинства, для чего выпросил в Петербурге еще 100000 рублей. 1 июля он писал Панину: «Теперь с приобретением большинства в трех чинах вся по здешним законам сила осталась в руках нашей партии, и, сколько по человеческому гаданию предусмотреть можно, кажется, не только отвращена всякая опасность начатия с здешней стороны против нас войны, но и от ее и. в-ства зависит определение начал теснейшей связи России с Швециею».

Скоро оказалось, как искренне было хваленое королевское беспристрастие: в секретном королевском предложении государственным чинам, в статье о России, эта держава была представлена в крайнем изнеможении, следовательно, совершенно безопасною для Швеции; великие похвалы расточены были дружественным отношением Франции к Швеции, выставлено было обещание французского правительства заплатить доимочные субсидии, и это обещание было приписано пребыванию самого короля при французском дворе. А между тем Густав поручил прусскому посланнику Денгофу уверять Остермана, что он, король, никак не отступит от своего плана в соблюдении беспристрастия и чтоб Остерман не верил никаким противоположным внушениям. Остерман просил Денгофа изъявить Густаву глубокое его уважение к святости королевских уверений и в то же время переслал своему двору реляцию шведского посланника при венском дворе графа Борка от 20 июня. Борк описывал разговор свой с императором Иосифом II. «Швеция, – говорил Иосиф, – должна почитать себя чрезвычайно счастливою, получивши короля, одаренного столь великими качествами, как природными, так и приобретенными от внушений воспитателя его, знаменитого мужа графа Тессина. Жаль только, что Швеция, будучи прежде столь сильною державою, так ослабила себя внутренними партиями; надобно, впрочем, надеяться, что король успеет восстановить единодушие и открыть партиям глаза относительно опасности, какою угрожает им русская сила; надобно надеяться, что Швеция станет думать о том, как бы воспользоваться стесненными обстоятельствами России по причине настоящей разорительной ее войны с Турциею. Обратив внимание на то, что делают русские в Польше, как угнетают ее под предлогом успокоения, Швеция увидит, что и ей предстоит одинакая судьба, если заблаговременно не предотвратит опасности. Уже не говорю об известных замыслах России возвеличить себя над всеми своими соседями, которые должны противиться осуществлению ее намерений. Потому жалко видеть ослепление Дании относительно русских ласкательств и обещаний в голштинском деле. Дания имеет больше побуждений соединиться со Швецией для унижения России, нежели полагаться на пустые ласкательства последней и забавляться беспрестанными переменами в министерстве». Мария-Терезия, присутствовавшая при этом разговоре, вторила сыну, и так громко, что Борк боялся, чтоб не услыхал голландский министр, находившийся неподалеку; а голландский министр непременно передал бы слова императрицы русскому министру кн. Голицыну, находясь с ним в тесном согласии.

Сильным средством против этих внушений послужило известие из Петербурга, что там решено этим же летом отправить в Швецию хлеба на 50000 рублей. Русская партия поднялась, противники ее должны были замолкнуть, и бургомистр Сорбон подал в секретный комитет мемориал с требованием, чтоб немедленно возобновлен был союзный договор с Россиею, ибо после, когда заключен будет мир между нею и Турциею, уже нельзя будет Швеции надеяться получить от нее таких выгодных условий. Екатерина написала по этому случаю: «Я думаю, что обновление трактата служило бы много показать свету, что суперники наши не столь сильны, как об них думают, и турки наипаче увидят, коль мало они надеяться могут на басни ненавистников наших, англичанам же и датчанам приметно будет, что и без их содействований дела текут».

В сентябре русская партия получила перевес в крестьянском чину, но эта победа стоила Остерману 62000 талеров, которые он занял. В Стокгольм отправлено было еще 100000 рублей. Но в половине октября Остерман писал, что этих денег недостаточно, и Екатерина отправила Панину записку: «Если последние переведенные графу Остерману деньги недостаточны и вы думаете, что его снова снабдить нужно, то перешлите к нему столько, чтоб его труды, поныне употребленные, не остались бы втуне». Эти посылки денег в Стокгольм тем более считались нужными, что главы французской партии ободряли своих, представляя совершенное истощение средств России. Для доказательства они имели в руках письма шведских министров: из Данцига и Гамбурга писали об умножающейся с часу на час силе конфедератов и о самом дурном состоянии русской армии, претерпевающей недостаток в провианте, писали, что Россия принуждена оставить польские дела их собственному течению. Граф Борк из Вены в двух письмах точно так же описывал печальное состояние русской армии и флота, причем уверял, что венский двор, зная такое изнурение России, отнюдь не допустит, чтоб все ее требования были удовлетворены турками, что непременно будущей весною военное пламя разгорится еще с большею силою и Франция пришлет на помощь Австрии и Турции 24000 войска; шведский двор, писал Борк, должен воспользоваться такими благоприятными обстоятельствами для избавления себя от вредного влияния России.

В конце ноября Остерман получил еще 100000 рублей с увещанием от Панина содействовать скорейшему окончанию сейма. Но скоро после этого французский посол объявил вождям своей партии письменно, что по желанию короля обязывается не выдавать более денег на содержание сеймовых депутатов под каким бы то ни было предлогом. Это поставило в тупик Остермана. Сам французский посол вместе с испанским и саксонским предложили ему сделать то же самое с своею партиею, но Остерман отвечал, что подождет, как это решение будет исполнено на самом деле, ибо опыт научил его не полагаться на словесные или письменные заявления только.

Бедная средствами Дания продолжала давать кой-что на шведские издержки, имея тут одинакие интересы с Россиею. Мы видели, как в 1770 году произошел в Копенгагене министерский переворот, удаление Бернсторфа. Переворот произошел вследствие подчинения слабого короля влиянию жены королевы Матильды, которая возвысила фаворита своего придворного медика Струензе до степени первенствующего министра. В стремлении к господству Струензе не мог не столкнуться с главным авторитетом, самым видным правительственным лицом – Бернсторфом. Падение последнего, как мы видели, сильно огорчило и встревожило русский двор; это событие действительно ослабило непосредственное влияние. России, ее посланника в Копенгагене, но не повело к перемене датской политики, ибо интересы Дании были тесно связаны с русскими по отношению к Швеции; кроме того, Дания была привязана к России чрезвычайно выгодным для нее улажением голштинского дела; утверждение договора относительно Голштинии согласно с приведенным выше мнением Панина должно было последовать при совершеннолетии великого князя Павла Петровича, и в ожидании этого утверждения Дании нельзя было ссориться с Россиею. По свидетельству, иностранных дипломатов, королева Матильда питала личную ненависть к Философову за то, что тот как-то неумышленно оскорбил Струензе; при таких личных отношениях, разумеется, королеве и ее любимцу было приятно слышать возгласы врагов Бернсторфа, что этот министр рабствует пред Россиею и что для чести датского двора надобно положить конец таким отношениям. Преемнику Философова поэтому предстояла задача не давать чувствовать слишком резко влияния своего двора на отношения между правительственными лицами, избегать личных столкновений и, таким образом, не вредить союзу, крепко коренившемуся на единстве интересов русских и датских. Какое впечатление в Петербурге произведено было поведением Местмахера, можно видеть из письма Панина к нему. «Я отдаю вам справедливость, – писал Панин, – что вы умели в поведении вашем найти средину между сохранением благопристойности и твердым настоянием о всем том, что касается наших интересов. Все ваши отзывы к графу Остену так благоразумны, что, не раздражая ими этого министра, вы держите его в почтении ко двору нашему. Мне остается только сказать вам, чтоб вы при таких отзывах, наблюдая и впредь так разумно найденную вами средину между формальным требованием и снисходительным домогательством, имели в виду то, чтоб прежний совет был восстановлен и чтоб господин Шак, как нам доброжелательный и достойный человек, имел место в совете. При этом, однако, самое главное желание наше и польза дел состоит в том, чтоб видеть опять графа Бернсторфа в управлении делами. Но так как этот министр и очень стар, и очень знаменит во всей Европе, то простое его возвращение к делам не может быть ни для кого удовлетворительно и для самых дел полезно. Поэтому вы должны стараться, чтоб граф Бернсторф был призван к делам не иначе как с повышением в чин великого канцлера. Если граф Остен тут будет прямодушен и препятствовать не захочет, то и он может найти в этом свою пользу: департамент иностранных дел может остаться в его руках с его присутствием в совете, и, конечно, из кого бы королевский совет составлен ни был, но, будучи всегда окружен фаворитами, соответствующими государям своим нравами, малодушием и своевольством, не получит важного значения для сдержки их колобродства без графа Бернсторфа».

Местмахер доносил, что молодой датский король, проводя время в одних забавах и удовольствиях, передал, особенно с некоторого времени, все правление в руки рекетмейстера Струензе, который, присоединив к себе генералов графа Ранцау и Гелера, преследует прежних министров и семейства их. О своих отношениях к этим любимцам Местмахер писал: «Стараюсь в своем поведении наблюдать строжайшую скромность, убегая всякого партикулярного с фаворитами обхождения, при всех случаях, однако, оказываю им пристойные учтивости, чтоб оставить себе на будущее время свободу или ближе к ним подойти, или совсем отстать». Местмахер доносил, что не сомневается в преданности графа Остена России; что же касается его кредита при короле, то он совершенно зависит от большей или меньшей к нему благосклонности рекетмейстера Струензе, с которым он предварительно должен соглашаться по всем предлагаемым королю делам. При дворе Остен играет очень незначительную роль, боясь вступать в интриги между фаворитами, чтоб, как сам говорил, не подвергнуться когда-нибудь одинакой с ними участи.

Местмахеру поручено было объявить Остену, что императрица довольна его назначением в министры иностранных дел. Остен отвечал на это, что никогда не взял бы на себя этой должности, если б имел хотя малейшее сомнение насчет королевского желания сохранять тесный союз с Россиею. Когда Местмахер указал ему на сильных при дворе людей генерала Гелера и графа Ранцау как приверженцев Франции, то Остен отвечал на это: «Вы сами знаете хитрость и трусость первого и беспутство второго. Они не имеют участия теперь в политических делах, потому что при распоряжении военными и другими делами находятся в беспрестанных между собою ссорах, занимая Струензе нареканиями друг на друга, почему он и не может обращать большого внимания на мои дела, которые я свободно исправляю с нужным ему сообщением». «Но каков сам Струензе?» – спросил Местмахер. «Я уверен, – отвечал Остен, – что он королю и государству добра желает; но за неимением сведений в министериальных делах ни одному двору до сих пор предпочтения не отдает и, сверх того, зависит от королевы, которая, конечно, не может забыть, что она английская принцесса».

Но дела переменились к худшему по случаю смерти короля шведского. «Эта внезапная кончина, – говорил Остен, – переломила у меня и руки и ноги, ибо теперь я принужден делать пред королем по шведским делам частые и сильные представления и этим подаю графу Ранцау частые случаи истолковывать их по-своему во зло. Искренне желаю, чтоб императрица о такой нашей смуте великодушно жалела, ибо справедливый с ее стороны гнев или уничтожение голштинского дела служили бы только в пользу негодяя Ранцау, который, кроме того что французская креатура, имеет земли в Голштинии и лучше хочет находиться под общею, чем единственною, властию королевско-датского дома». В марте Местмахер писал Панину: «Продолжая со всевозможною осторожностию тайное сношение то с тем, то с другим фаворитом, стараюсь внушать, какие бедствия проистекут для Дании, если граф Ранцау долго будет делать, что хочет». 12 апреля Остену удалось настоять на решении короля, что ввиду страшного расстройства датских финансов надобно удовольствоваться переводом в Швецию задержанных за прошлый год 10000 талеров, которые и вручить в Стокгольме русскому посланнику графу Остерману. Сумма была ничтожная, но Остен радовался тому, что Ранцау не успел помешать королевскому решению. Радость, впрочем, была непродолжительна: к инструкции отправлявшемуся в Стокгольм министром Гильденкрону король собственноручно приписал продиктованную Струензе заметку, что хотя сохранение шведской вольности будет всегда существенным датским интересом, однако его величество считает для себя неприличным вмешиваться в распри и интриги между тамошними партиями, почему и повелевает Гильденкрону наблюдать совершенное бездействие (инактивность). Остен увидал здесь сильно действующие французские пружины. Местмахер увидал гораздо сильнейшее действие этих причин в следующем: датский посланник в Париже Блюм доносил о получении графом С. – Жермэном собственноручного письма от датского короля с приглашением возвратиться в Данию. Местмахер, сильно встревоженный этим известием, заметил Остену, что возвращение С. – Жермэна равно прямому объявлению, что в Дании положено настоящую политическую систему переменить и опять слепо отдаться во французские руки. Остен отвечал, что и он сильно встревожен, но думает, что фавориты сильно ошибутся, если надеются чрез С. – Жермэна утвердить свою власть: С. – Жермэн не станет повиноваться Струензе, но будет стараться его низвергнуть. На это Местмахер заметил, что не стоит для низвержения Струензе, в политических началах еще не утвердившегося, жертвовать всею Северною системою, разрушить которую С. – Жермэн поставит для себя первым своим долгом. Граф Остен сказал на это, что С. – Жермэн не противник русской системы, ибо еще во время своего выезда из Дании он писал ему, что изгнан не за то, что будто противился русскому союзу, но за то, что советовал королю не повиноваться повелениям русских посланников; притом из письма Блюма видно, что во Франции не очень довольны возвращением С. – Жермэна в Данию, из чего можно заключить о не очень большой его преданности Франции. Такое объяснение графа Остена показалось Местмахеру очень странно. Заметив это, Остен потом старался успокоить Местмахера, что Струензе объясняет дело иначе: король действительно писал С. – Жермэну письмо, где высказывал желание свое видеть его в Дании, но из этого не следует, чтоб он опять вступил в службу; приглашение сделано только для того, чтоб С. – Жермэн проживал свой пансион (14000 рейхсталеров) внутри, а не вне государства. Но Местмахер остался при своем подозрении, что это интриги Остена, который, тяготясь влиянием Струензе на иностранные дела и явным нерасположением к себе королевы, хлопочет о вызове С. – Жермэна, чтоб посредством него свергнуть Струензе; а потом самого С. – Жермэна свергнуть будет уже легко как ненавидимого всем народом иностранца. Впрочем, С. – Жермэн просил позволения отсрочить свой приезд.

Между тем народное неудовольствие на королеву и ее любимца день ото дня усиливалось и выражалось в печатных сочинениях и рукописных пасквилях. Сначала правительство смотрело на это равнодушно, но когда 12 сентября на большой площади в полдень выставлен был лист, в котором горожане и матросы призывались к спасению отечества от тиранства королевы и ее фаворита, то королева и фаворит приняли меры: для матросов за городом была устроена пирушка, кроме жареного быка каждому матросу было роздано по полбутылки рому да по две бутылки пива. На пирушке обещали быть и король с королевою, но не приехали, почему и пронесся слух, что побоялись приехать будто потому, что накануне народ уговорился по уничтожении быка просить короля выдать и фаворита. 19 сентября Остен начал говорить Местмахеру на конференции: «По своей доверенности к вам не скрою, что я сделал смелый поступок, потребовав от короля восстановления совета; настоящее здешнее положение не может более продолжаться, и потому я для спасения своего государя и отечества сделал начало». «Какой же вы получили ответ?» – спросил Местмахер. «Никакого, – отвечал Остен, – и потому завтра намерен прямо отписать Струензе, чтоб он для успокоения народного негодования потребовал увольнения от дел, и, чтоб подать ему пример, сам требую отставки». Местмахер хотя и догадывался, что этот поступок Остена сделан по какому-нибудь предварительному соглашению, однако, чтоб дать Остену побольше высказаться, выразил беспокойство, что он может получить отставку и таким образом сделается напрасною жертвою. Остен отвечал: «Я на все готов, однако не думаю, что получу отставку, ибо в прошлое воскресенье ночью я имел тайное свидание с графом Брантом и обо всем условился». «Кого же вы назначаете в совет?» – спросил Местмахер. «Графа Тота и Шака», – отвечал Остен. «Но без сомнения, будет третий?» – спросил опять Местмахер. «Нет, не будет, – отвечал Остен, – я сам намерен остаться при своем настоящем департаменте». Тут Местмахер назвал графа Бернсторфа. Остен отвечал уверениями, что всячески старается о его назначении членом совета; но Местмахер писал Панину, что Остен неохотно увидел бы возвращение Бернсторфа.

Но дело приближалось к другой развязке. Струензе совершенно растерялся. Чем несноснее прежде была его гордость, тем презреннее становилось теперь его малодушие. На последнем собрании при дворе все с изумлением увидели при всех входах расставленных часовых, по два человека драгун. Во время оперы Струензе сидел с убитым и задумчивым видом, обращался с разговором к иностранным министрам, к простым гражданам и в первый раз заговорил с Местмахером, и заговорил с величайшею учтивостию. Такое поведение Струензе ободряло против него самых боязливых придворных, а в народе усиливало выходки против него и пасквили; в одном из этих пасквилей обещали 5000 талеров тому, кто решится убить фаворита. Королева с фаворитом собиралась бежать в Норвегию, куда хотела увлечь и мужа.

От 29 ноября Местмахер уведомил Панина, что обыкновенная датского двора во всем безмерность вдруг теперь оказывается в горячем желании подласкаться к русскому двору. Граф Струензе уступил Остену всю власть по иностранным делам и сильно стал отличать Местмахера, которому Остен объявил с улыбкою, что теперь в Копенгагене все думают по-русски, и если бы петербургский Кабинет заблагорассудил оказать Струензе малейшее внимание, то мог бы иметь его совершенно в своих руках.

Дания, несмотря на все свои внутренние смуты, не отставала от союза и платила деньги на шведские издержки; но Англия, хлопоча о союзе, отказалась участвовать в шведских издержках. Это сильно раздражило императрицу; она велела Панину сказать Каткарту, что намерение английского короля ограничить свои издержки в Стокгольме принуждает ее ограничить и свои издержки, следовательно, и операционный план там. Если бы оба двора действовали согласно, с одинаковыми усилиями, то цель была бы достигнута, Швеция была бы на нашей стороне и средство обеспечить это положение дел составило бы основание союзного договора между Россиею и Англиею; а теперь ни к чему приступить нельзя, надобно дожидаться окончания шведского сейма. Со стороны Англии был представлен новый проект союза, где лондонский кабинет выговаривал себе русскую помощь в Америке и отказывался помогать России против Турции, ограничивая свою помощь только европейскими морями. Екатерина написала на этот проект следующие замечания: «Что они разумеют под европейским морем? Они не хотят давать помощи против турок и татар, хотя гарантируют мир, который мы заключим. Это противоречие. Они хотят, чтоб мы посылали свои войска и корабли в Америку, хотя прямо и не обозначают (quoiquils ne l'articule pas); но они освобождают нас от Португалии и Испании. Средиземное море европейское или нет? Также архипелаг? Первое находится между Африкою и Европою, другое – между Азиею и Европою. Они оставляют Испанию и Португалию для себя – это удобно и близко, но заставляют нас защищать английские колонии. Кроме того, с кем бы они ни вели войну, требуют от нас полмиллиона; но, когда мы будем в войне с единственным государством, могущим быть для нас страшным, – с турками, они нам не дадут ничего. Потом, я должна давать 14 кораблей, а они будут давать только 12. Думаю, что мы должны избегать случая быть вовлеченными в какие бы то ни было войны, которые нас не касаются, ибо неприятно тащиться хвостом за кем бы то ни было, как мы уже имели печальный опыт относительно венского двора».

И лорд Каткарт, не успевший заключить союзного договора, был отозван, тем более что граф Иван Чернышев, отозванный гораздо прежде, был заменен Мусиным-Пушкиным, далеко не соответствующим Каткарту по своему положению. Если Англия ни под каким видом не соглашалась включить в союзном договоре Турцию в случай союза, то легко понять, что она должна была отказаться от предложения, сделанного графом Алексеем Орловым английскому консулу в Ливорне Дику; предложение состояло в том, что императрица согласна уступить Англии какой угодно остров в архипелаге.


Источник: История России с древнейших времен / соч. Сергея Соловьева : В 29 т. - Изд. 5-е. - Москва : Унив. тип. (Катков и К°), 1874-1889.

Комментарии для сайта Cackle