Письмо № 155. Н.С. Фуделю
[Около 1963, Покров] 1036
Милый и дорогой Николаша.
С робостью приступаю я к выражению своего мнения о твоей литературе.
Всякий автор ищет одобрения. И я огорчаюсь, когда не понимают моего «Достоевского» 1037. Но я же знаю по опыту, что иногда после огорчения и даже после долгой борьбы и отпора чужому (якобы) «непониманию», потом вдруг что-то внутри смиряется и тогда тотчас же светлеет и начинается благодарное понимание правды, хотя бы неполной, того, что было высказано критиком. Может быть, и в данном случае будет так. А, кроме того, какая же между нами дружба, если она не выдерживает дружелюбного порицания?
Дело в том, что я хочу тебя порицать, и в связи с этой вещью 1038 сказать тебе вообще мое мнение о твоем писательстве. Большого художественного дарования у тебя, по-моему, нет и не было. Конечно, оно еще может быть, но я этого не знаю и говорю о том, что есть. Всякий хочет быть «Пушкиным», но, может быть, лучше для дела осознать себя в «пушкинской плеяде». Может быть, ты и мог бы со временем стать Баратынским в прозе.
Что же нужно для этого крошечного «бы»? Мне кажется, прежде всего нужен отказ от мысли, что в литературе автор повествует о себе, прежде всего нужен отход от себя. Можно писать без блеска Голсуорси, но все-таки так, чтобы читатель воспринял написанное как «свое», как общечеловеческое, как какой-то диалог душ или пересекающиеся диалоги многих душ. Читатель ищет не автора и не «от автора», он ищет мира. Дело совсем не в том, чтобы никогда не давать автобиографических черт или событий. Но у тебя 60 страниц философской автобиографии. наполняющей содержание не одного кого-нибудь, а почти всех. Ведь и Северин, и Герасимыч, и Кронин, и Костров 1039 – все наполнение повести – ведет все тот же самый монолог в комнате с пустыми пол-литрами: все, сговорившись, раскрывают авторские переживания. А это очень утомительно читать в разных людях один и тот же текст. Немного отдыхаешь только на «дяде», где, наконец-то, начинается какой-то диалог, где автор забыл о себе и открыл под лысым черепом профессора иной человеческий мир, и открыл очень человечно (во второй сцене).
Монологизм вещи только поддерживается всеми ее деталями, природой, бытом, случайными репликами (Краус с супругой и пр.). Все написано в унисон. т<о> е<сть> также, например, как «Записки из подполья» 1040, – вещь, которая не имела будущего. Надя 1041 дана как будто как раз для диалога, но она совсем эпизодична, не выявлена и больше похожа на стенку, о которую дети ударяют мяч, чтобы он отскочил к ним обратно. Разговор она не ведет (это не воспринимается); в отношении ее очевидным автор сделал только то, что ей хочется целоваться. Эротизм повести очень сдержан, но все время чувствуется, что эта сдержка только «в силу кантовского императива», а если бы не он («чтоб ему не ладно»!), то автор и еще бы прошелся по «твердым губам» и «круглым плечам». Неужели, правда, нельзя без «острого запаха духов» и «крепкого тела»? Я думаю, что можно, вспоминая Генри, Лондона, Э. По, Ибсена, Диккенса, прозу Пушкина, Достоевского, Солженицына и других. Ведь что нового и что нужного может дать автор, сползая в эту тему? Весь мир уже тысячелетия. начиная, кажется, с «Золотого осла» Апулея, по уши погружен в литературное боспроизведение половых ощущений и, кроме острой банальности, здесь ничего не дашь ни в событиях, ни в эпитетах. Эпитеты-то здесь больше всего и подводят. Я, кажется, уже рассказывал тебе, что один предреволюционный роман начинался буквально так: «Михайлов повалил ее на кушетку» 1042. Коротко и ясно. А дальше шла, помню, какая-то философия в стиле тогда модного Ницше.
Я не говорю, что и у тебя кушетка («тахта» все же есть), но я предостерегаю, что это очень портит восприятие новизны и свежести, которые есть в рассказе во фронтовых деталях и в некоторых сценах. Лучше ничего не писать, чем прибавить свои «сто грамм» к колоссальному чану литературно-полового сусла. Да тебе, как человеку, это совершенно и не свойственно. Это только все та же твоя литературная (неосознаваемая) несамостоятельность, чье-то веяние в то время, когда ты пишешь.
Вот еще несколько мелких заметок.
1) Жук в часовом механизме (или коробке) уже был в рассказе Генри 1043.
2) Фамилия «Кронин» для врача, тем более хирурга, режет ухо, т<ак> как есть роман Кронина о врачах-хирургах («Цитадель») 1044.
То же и «Борн» для физика. Уж лучше просто «Эйнштейн». Ведь Борн это тоже физик.
3) «Надпись 15-века» в сцене с Крониным совсем не звучит как надпись древняя, да и вообще как вполне осмысленная. «Братьям о Христе» никто не стал бы писать такую элементарность.
4) Не вполне убедительна мотивировка гонения за «дальнего
родственника».
5) Псалтирь по-русски никто, особенно из матерей, не читает, просто потому, что в переводе нет и половины ценности подлинника (по-славянски). Совершенно понятно, что ты даешь по-русски, опасаясь, что современная молодежь не поймет по-славянски, но то, что это «совершенно понятно», и обнаруживает слабость этого места: «понятно», что автор вешает здесь нужную ему этикетку, нажимает на какую-то октаву регистра. А в вещи никаких ниток и швов не должно быть видно. Даже слезы и кровь автора не должны ощущаться, как его, автора, слезы и кровь. Опасение твое неправильно: можно найти и по-славянски вполне понятные места, как нашел, например, Толстой в «Трех смертях» 1045 (псалтирь над гробом).
Дело, наверно, не только в том, что нет диалога. «Записки лейтенанта Глана» (Гамсун) 1046 и, кажется, весь Экзюпери написан монологически 1047, но для той легкости восприятия, которую они дают, очевидно, нужно иметь автору прозрачную душу и прозрачный монолог, через который будет виден весь мир, все люди, все разнообразие мира. Ведь все же дело в том, чтобы не себя раскрывать, а через себя мир. Во всех твоих вещах есть много отдельных прекрасных штрихов, есть вполне хорошие куски, но в целом не воспринимаешь как живое создание, законченное и совершенное творение о людях и мире, а только как беллетризованную автобиографию. Прости мне, пожалуйста, эти жестокие слова. Даже они не мешают мне ощущать громадное желание тебе всякого тепла, добра и правды.
Кто еще будет говорить с тобой откровенно? Дамы когда-то восторгались моими стихами! а где они теперь? И даже где эти дамы?
Тебе совсем не надо «приходить в отчаяние» и бросать писать. Тебе надо еще найти свою форму. Но, главное, тебе надо увидеть свою, пока что художественную ограниченность.
Вон даже Достоевский разорвал и бросил в огонь не менее 30 (тридцати) печатных листов уже написанных романов, уже выстраданных тетрадей! 1048 Представь это только себе! Бросай и ты, не жалей брака, а если не бросаешь, то хотя бы отложи отлежаться год-два, а потом посмотришь, прошло ли золото горнило. Больше не могу написать. Сейчас принесли телеграмму от Маши, вызывающую маму, и все сознание в беспокойстве. Обнимаю тебя, мой еще больше дорогой, после этого отеческого внушения. Дом, построенный мною в мечте, все живет и ждет нас, и я уже вижу тебя из окна, возвращающегося с лыжами, и спешу сказать, чтобы накрывали на стол.
Твой п.
* * *
Датируется по ссылке на чтение автобиографической повести Н.С. Фуделя «Сержант Северин». См. примеч. 3.
Повесть Ф.М. Достоевского «Записки из подполья» (1864).
Имеется в виду персонаж романа М.П. Арцыбашева «У последней черты» (1910–1912), Сергей Николаевич Михайлов; процитированных слов в начале романа нет.
Вероятно, речь идет о повести Э. По «Золотой жук» (1843).
См. примеч. 26 к письму 154.
Речь идет о рассказе Л.Н. Толстого «Три смерти» (1858), где для чтения псалтыря над гробом покойной найдено понятное и по-славянски место (Пс. 29, 8–13).
Речь идет о герое повести К. Гамсуна «Пан» (1894) лейтенанте Глане.
Речь идет, вероятно, о художественных произведениях А. де Сент-Экзюпери, написанных от первого лица.
Ф.М. Достоевский уничтожил (сжег в камине) первый вариант романа «Бесы» (около 15 печатных листов).