Назианский отшельник. Григорий Богослов

Источник

Содержание

I. Под родной кровлей II. Две дороги III. На страже сыновнего долга IV. Иго Христово V. Жребий пророка Ионы VI. На закате жизни  

 

I. Под родной кровлей

«Сосуд избранный и колодезь глубокий, разумею же тебя, Григорий, уста Христовы»

Св. Василий Великий

– «Посмотри, какой здесь угрюмый и тоскливый вид: не то, что в нашей милой и привольной Арианзе!»

Это говорил маленький, живой, смугленький мальчик, ласкаясь к своей матери, которая ехала с ним по неудобной, изрытой дороге, ведшей из Каппадокийского Назианза к одному из подгородных селений...

И действительно, вокруг было дико и мрачно... По сторонам высились только голые, точно обожженные скалы. Как страшные чудовища с разинутой пастью, зияли в них своими отверстиями темные пещеры и каменоломни... Насколько хватал глаз, – всюду тянулась гористая, однообразная, скучная местность...

Таков был общий вид окрестностей небольшого городка Назианза, закинутого в юго-западную часть Каппадокии и, во всяком случае, не служившего украшением Тиберинского округа, к которому он принадлежал... Недаром Великий Кессариец прозвал Назианз «грязным и холодным жильем». И даже тот из «трех великих каппадокийцев», который всем сердцем любил свой захудалый, родной городок и рвался к нему душой с шумных улиц Афин, а потом из тихого, пустынного убежища в девственных лесах и горах Понта, – даже он называет свою родину «сухим и неприятным обиталищем».

Действительно, ничто здесь не радовало взора...

И ветер, злобно вырываясь в непогоду из горных ущелий, со свистом и воем проносился над городом, обдавая его то холодным дождем, то каменистой пылью и навевая всякий раз на душу невольную грусть и тоску...

Неприветливо, хмуро было кругом...

Только небольшое селение, приютившееся невдалеке от города, у подошвы холма, как в пустыне оазис, вносило некоторое оживление в общую картину.

Опоясанное зеленью полей и густо разросшихся садиков, оно выглядело довольно приветливым уголком, особенно среди надвигавшихся со всех сторон серых, бесформенных скал...

По одному из предгорий засела большая, тенистая роща, из которой низвергался в долину шумный, болтливый ручей, своей влагой поивший распустившуюся кругом яркую зелень.

Это и была Арианза! Тишиной и миром веяло вокруг нее...

Но достаточно было бросить беглый взгляд на неуклюжие хижины, лепившиеся по склону холма и в беспорядке разбросанные по долине, чтобы понять, как бедна и неприглядна была жизнь обитателей этого небольшого поселка. Только один дом выделялся из ряда других своим благоустройством. Он принадлежал Григорию, епископу Назианза, и, вместе с полями и садом, составлял его родовое имение. Часто, особенно в летнее время, наезжал сюда из города епископ со своим небольшим семейством, – и тогда этот просторный дом оживал. Он наполнялся детским шумом и гамом, не смолкавшим в течение целого лета, – и молодой смех, звонкие, радостные возгласы детей то и дело раздавались в густых аллеях прилегавшего к имению сада...

Дни жизни Григория в Арианзе были праздником для ее обитателей... Все любили доброго, приветливого старца – епископа... Но если он пользовался глубоким почтением в Назианзе за свою благочестивую жизнь и торжественные богослужение, то здесь, в Арианзе как-то больше привыкли все видеть в нем радушного хозяина и благодушного землевладельца...

Много слуг работало на его полях и огородах, – и никто никогда им не был обижен при расчете: все и всегда получали сполна договоренную плату, а иногда сверх ее и небольшую прибавку и уходили довольные, благословляя милосердого епископа. Не меньшую любовь питал народ и к его достойной супруге... Все знали и почитали благочестивую Нонну... Здешнему населению, подавленному голодом и страшной нуждой, хорошо известно было это доброе, отзывчивое сердце, которое и в Назианзе приобрело ей всеобщую любовь и благодарность.

Арианзская беднота не раз испытывала на себе щедрость руки благочестивой женщины и все были твердо уверены, что сказанные некогда ею слова: «если понадобится, то я могу продать даже себя и своих детей в рабство, чтобы достать денег для бедных», – не были только красивой, но пустой фразой... Нет: все, что только ни говорилось ею, говорилось всегда от сердца, от убеждение, – и каждое дело было порывом ее благородной души...

Кроме того, благодатный мир, царивший в этой семье; любовь, объединявшая всех ее членов, – все это невольно притягивало всякого к дому доброго епископа и делало его для многих счастливым, приветливым, райским уголком. Всякому, кто только попадал сюда, чувствовалось тепло и приятно: столько он встречал здесь сердечности, ласки и внимание.

– Эти добрые супруги, – точно Авраам и Сарра! говорили все, испытавшие на себе гостеприимное радушие Григория и Нонны... Семья епископа, действительно, была той «домашнею церковью», в которую, по апостольскому завету, должен слагаться каждый семейный союз. Родители, – отец и мать, здесь не просто жили: они священнодействовали....

Сами, полные веры и любви к Богу, они переливали богатства своей души и в сердца юных детей. И все это совершалось так же просто, с такой же естественностью и закономерностью, с какой на хорошо ухоженном дереве появляется прекрасный плод...

Григорий, Кесарий и Горгония, – как звали детей епископа и его супруги Нонны, – были истинным утешением и отрадой для них. Но едва-ли не ближе и не дороже всех родительскому сердцу был резвый, живой, ласковый Григорий, дитя усиленных молитв и обета, а потом, впоследствии – опора их старости.

Вместе с ним – своим любимцем – и направлялась сейчас в Арианзу Нонна, которая всегда удачно умела соединять в себе заботливость хозяйственной женщины-хлопотуньи с ревностью благочестивой христианки... «Когда она занята была религиозными упражнениями, – замечает по этому поводу один историк, – никто не мог бы подумать, что у нее есть хотя одна земная забота; когда она была занята хозяйственными делами, то никто бы не мог подумать о глубине ее благочестия».

И теперь эта примерная супруга и мать, образцовая христианка и домовитая хозяйка спешила в свое родовое имение, чтобы приготовить там все необходимое для переезда сюда на летнее время всей своей семьи...

– А вот и наша Арианза! – радостно вскричал малютка... Смотри, смотри, мама, как распустились деревья... А ты слышишь, как звонкие цикады приветствуют весну и солнце!

И живой мальчик, всматривавшийся во все восхищенным взглядом, захлопал в ладоши: он не мог сдержать прилива детской радости и восторга, который охватил все его существо, при виде тихой, любимой деревни...

Население Арианзы, встречавшееся нашим путникам при въезде в улицу, радостно приветствовало их и провожало добрыми сочувственными взглядами до самого дома, где уже слуги почтительно вышли для встречи своей любимой госпожи...

Много выпало хлопот на долю Нонны в этот день. Всякое, даже мелкое дело ждало ее рук или личных указаний... До самого вечера слышался ее голос, отдававший всем распоряжения по хозяйству...

А когда солнце стало садиться и вечерние тени побежали по земле, благочестивая Нонна, в сопровождении своего мальчика, поспешно направилась в хижины бедняков. Это был ее обычный, ежедневный обход. И куда только ни заходила она, всюду вносила с собой утешение, ласку, привет, а, где нужно было, – и вещественную помощь.

Уже теплая, весенняя ночь давно спустилась над селом и кругом разлился влажный, приятный аромат ее, когда благочестивая Нонна возвращалась домой. Она не прошла в комнаты, а осталась со своим малюткой на крылечке, любуясь оттуда ясным, ночным небом.

Беспредельным куполом раскинулось оно над дремлющей землей и глядело с высоты на нее миллионами ярких очей.

Какие-то таинственные ощущения пробуждали в душе эти тихо мерцающие звезды... На сердце поднималась и трепетала сладкая грусть... Чувствовалась потребность оторваться от земли и погрузиться не мыслью только, – а всем существом своим в необозримые миры, которые так манили своей непроницаемой тайной.

Невольно и мать, и сын поддались тому мечтательному настроению, которое навевала на них тихая, точно зачарованная ночь, и молча смотрели на небо... Тишину ночи нарушал только однообразный лепет ручья, вытекавшего из ближней рощи...

– Мама! видишь вон эту голубую, яркую звездочку, – заговорил вдруг мальчик; прижимаясь к матери. – Посмотри, как она красиво переливается огоньками и точно мигает нам с неба... Я долго любовался ею, и она мне напомнила сегодняшний сон... Знаешь, что я видел сегодня? Я сейчас это тебе расскажу...

Как бы для большей свободы движений, мальчик отклонился от матери, подвернул под себя калачиком ножки, и, устремив свой взгляд на золотые точки, которыми густо усеян был ночной небосклон, тихим голосом начал передавать свое сновидение.

– Мне снилось, – таинственно, полушепотом заговорил юный рассказчик, – что будто бы та комната, в которой я лежал, наполнилась светом... Он был необыкновенно нежен и мягок... Озаренные им, подошли ко мне две прекраснейшие девицы... они были одинакового возраста и красоты. Длинные, белые одежды облегали их стан. На лицах лежали прозрачные покрывала, которые затеняли, но не скрывали яркости их глаз и румянца скромности на щеках... Девицы подошли ко мне с добрыми, ласковыми взглядами,–и когда я спросил их имена, то они сказали мне, что их зовут – одну «Чистотой», а другую «Целомудрием», что они спутницы Христа Спасителя и подруги всех, кто отказывается от земных уз с целью посвятить себя совершенно благочестивой жизни.

– Сочетай свой дух с нами! ласково улыбаясь, воскликнули они, – и затем исчезли на небеса...

Нонна внимательно вслушивалась во вдохновенный рассказ своего сына... Какие-то таинственные полутени легли на ее лицо... Глубокие глаза, горевшие, как звезды ночью, – заблестели невольной слезой... Чувство умиление залило ее душу... Сновидение сына пробудило в ней далекие воспоминание, при свете которых слова девиц показались теперь ей полными пророческого смысла и значение.

Прошло уже слишком десять лет с тех пор, как у нее родился этот впечатлительный, вдумчивый, порывистый и дорогой ей мальчик. Он поражал всех живостью своего темперамента и нежностью детского, незлобивого сердца...

Многие проницательные люди предсказывали, что этот ребенок с большим будущим, что в нем таятся и зреют великие силы, которые со временем блестяще развернутся для пользы общества и церкви...

И действительно: даже самые обстоятельства его рождение предуказывали, по-видимому, великое назначение замечательного отрока...

Григорий, прозванный впоследствии по месту происхождение Назианзином, а за свои замечательные творение – Богословом, родился около 330 года, через пять лет после крещения своего отца...

Последний, носивший то же самое имя, как и его знаменитый сын, принадлежал к хорошей фамилии, обладал видной наружностью и пользовался широким почетом среди всех своих, знакомых.

Воспитанный в христианском семействе, он столкнулся с сектой «озаренных теистов», известных под названием «ипсистариан», и вступил в ряды ее.

Поклоняясь Богу, как «высочайшему», сектанты к своим христианским воззрениям примешивали нечто из персидской религии и иудейских взглядов. Правда, они не были идолопоклонниками в собственном смысле. Всякого рода кумиры и жертвы ими отвергались. Но все же они часто мыслили о Боге и поклонялись Ему под образами света и огня. Это заимствование было персидское. Из иудейских обычаев и воззрений сектанты удержали празднование седьмого дня вместо первого и правила относительно чистой и нечистой пищи...

Нравственно безупречный, строгий к себе в каждом шаге жизни, Григорий своим еретическим увлечением причинял острую боль сердцу любящей жены... Самым заветным желанием для Нонны в это время было видеть обращение мужа. Об этом она часто и горячо молилась в бессонные ночи.

Не разблееный рассвет утра заставал благочестивую женщину в слезах, склоненной пред иконами... Уста ее шептали все одну и ту же знакомую мольбу...

И сила молитвы, наконец, победила.

Давно уже скорбное, отуманенное затаенной грустью лицо Нонны бросалось в глаза ее мужу. Не раз и подолгу останавливал он свои пытливые взоры на нем. Он видел, как мучилась его жена, как тревожило эту глубоко верующую и благочестивую женщину его отпадение от истинного христианства, – и мысль о повороте на новый путь жизни и веры робко начала закрадываться в душу Григория. Чудесное сновидение положило конец его колебанием... Однажды ему приснилось, что он пел первый стих 121-го псалма: «возрадовался я, когда сказали мне: пойдем в дом Господень».

Что-то новое, незнакомое затрепетало вдруг в сердце Григория. Сон произвел сильное действие на его впечатлительную душу. Его потянуло в храм... И здесь, выплакав пред Богом свои заблуждение, почтенный Григорий решил окончательно оставить увлечение ересью, – и с того времени сделался послушным сыном и ревностным почитателем Церкви...

Это было в 325 году, когда со всех концов христианского мира съезжались епископы в Никею, на вселенский собор...

Многим, в том числе и Леонтию Кесарийскому, лежал путь через Назианз.

Когда епископы остановились в этом городе, то Григорий и обратился к ним с просьбой крестить его.

Крещение Григория было знаменательным событием для всей его семьи; для благочестивой же Нонны оно осталось незабвенным на всю жизнь...

Часто, в минуты досуга, тихим вечером, когда дети на крылечке дома рассаживались вокруг матери, она любила погружаться в воспоминание и всего чаще с присущим ей воодушевлением рассказывала, как крестился Григорий.

Особенно трогательным и полным таинственных предзнаменований показался многим тот момент, когда Григорий с благоговением, коленопреклоненный принимал крещение и над его головой венцом заблистало сияние. Присутствовавший при этом Назианзский епископ не ошибся, когда сделал Предсказание, что Григорий будет его преемником.

Действительно, через небольшой промежуток времени он был рукоположен во пресвитера, а в 329 году получил тут же, в родном городе, епископскую кафедру.

Много пожившим, но еще далеко не дряхлым, – уравновешенным, но не утратившим пылкого, огненного сердца вступал в епископское служение Григорий: ему было пятьдесят лет. Спокойная, пожалуй, величавая внешность обещала долгое служение. И действительно, в течение сорока с лишком лет нес на своих раменах тяжелый крест архипастырства этот назианзский епископ и крепко держал в своих руках кормило управление отечественной церковью.

В первый же год епископства, через пять лет после крещения, – именно в 330 году Григорий был обрадован рождением сына. Это было дитя молитв и обета.

Давнишним и заветным желанием Нонны было иметь мальчика.

Счастливая исполнением одной горячей мольбы, с которой она денно и нощно обращалась ко Господу, Нонна теперь вместе с своим мужем епископом возносит Богу другую дерзновенную молитву... Как Анна – мать пророка Самуила, так и она хочет купить себе радость материнства ценою обета...

Уж полночь. Затихли улицы Назианза... Только разве вой сторожевой собаки нарушит иногда молчание ночи. Все спит кругом; тонет город во мраке... Лишь в домике епископа маленькой точкой светится огонек; то благочестивая Нонна, склонившись в молитвенной позе, изливает скорбь своего сердца в пламенной мольбе.

– Господи! страстно шепчут ее уста... Пошли отраду и утешение в нашей старости, даруй нам сына, – и пусть он будет потом постоянным молитвенником нашим пред св. алтарем Твоим!

Могла ли такая пламенная молитва, в которую вложено было столько веры и упования, не дойти до неба? И она, действительно, разверзла небеса... Господь ниспослал Свою милость... Заветное желание матери исполнилось... Родился мальчик, названный в честь отца Григорием. – И вот, счастливая, радостная, вся горящая вдохновением мать на своих руках спешит отнести ребенка в церковь и здесь освящает его детские ручки возложением их на священную книгу.

Все эти воспоминания – одно за другим, вереницей промелькнули в голове Нонны.

– Да! судьба этого милого мальчика должна быть необыкновенной, – думала мать, любовно заглядывая в задумчивые глаза своего сына...

Бледный луч луны трепетно играл на его несколько похудевшем от дороги лице, сообщая ему какую-то особенную, не детскую серьезность.

– Ты, дитя, – уже вслух продолжала свои думы Нонна, лаская кудрявую, дорогую головку, – послан нам от Бога в утешение...

– О, да! с загоревшимся взглядом перебил мать Григорий... Я всю свою жизнь отдам вам! И это он произнес с такой силой, с таким чувством, нежно обвивая своими тонкими детскими ручками шею склонившейся над ним Нонны, что сердце последней наполнилось материнскою гордостью и восторгом...

Она страстно прижала к себе сына и дрожащим от волнение голосом приговорила:

– Ты – избранник Божий! Ты должен быть утешением не только для нас, но для всей церкви Христовой, для всего христианского мира... И при этом Нонна как-то загадочно взглянула на сына...

Она уже в нем, сейчас маленьком мальчике, провидела то великое светило Церкви, которое должно было вскоре взойти на ее горизонте и которым, по справедливости, гордится четвертый золотой век нашей христианской истории.

II. Две дороги

«Нам известны были две дороги: одна – это первая и превосходнейшая, вела к нашим священным храмам; другая – это вторая и неравного достоинства с первою, вела к наставникам наук внешних. Другие же дороги – на праздники, в зрелища, в народные стечения, на пиршества, предоставляли мы желающим». Св. Григорий Богослов

В главном Назианзском храме шло торжественное богослужение. Совершал его сам престарелый епископ.

Полный достоинства и молитвенной сосредоточенности, стоял он в алтаре, лицом к востоку, окруженный целым сонмом сослужившего ему церковного клира...

Наполненный до тесноты храм оглашался стройным, величественным пением... На лицах молящихся отображалось глубокое умиление...

Взоры всех устремлены были к священной трапезе, на которой таинственно приносился в жертву Агнец Божий, «вземляй грехи мира...» Было что-то неземное, поднимающее дух во всей этой картине...

Но вот седовласый епископ, поддерживаемый под руки диаконами, вышел на амвон... Опираясь на архипастырский жезл, он проникновенным голосом заговорил к народу... Мягкая, согретая одушевлением речь старца-епископа, точно благодатная роса, ложилась на сердца внимавшей ему паствы... Что-то отеческое слышалось в его вдохновенной беседе, – и все богомольцы стояли, охваченные одним общим чувством благоговение и любви к провозвестнику истин Христовых.

– Ныне узнаю мое стадо, – говорил между прочим епископ... Сегодня вижу обычный вид церкви, когда, оставив попечение о плотских заботах, в совершенной полноте стеклись вы на служение Богу. Теснится народ в доме Божием, во внутренности святилища... Подобно пчелам, наполняют и внешние места те, которые не поместились внутри. Когда это случается, я полон удивительной радости...

Отечески властное, уверенное слово пастырского одобрение, заметно оживило, подняло дух в преданной пастве... Точно дети, ободренные материнской лаской, стояли все, с умилением взирая на любимого архипастыря... А его простое, задушевное слово лилось, как живительный поток, и наполняло сердца слушателей горячей ревностью к Христовой вере и жизни...

Кончилось богослужение... Напутствованные благословением старца-епископа расходились по своим домам жители христианского Назианза, унося из храма напоенные благодатным чувством сердца... Имя доброго епископа было у всех на устах... Со всех сторон раздавались выражение благодарности ему и искренних благожеланий...

– Слава Спасителю Нашему! – говорил один старец, обращаясь к другому, – которого, судя по одежде, можно было причислить к знатным гражданам Назианза. Теперь на свещнице церкви нашей поставлен и сияет яркий светильник! Дай, Бог, чтобы он светил нам долгие годы!..

– Да, вдумчиво подтвердил его собеседник... Наш епископ Григорий явился Ангелом для Назианза. Своим любящим сердцем, примерною, чисто апостольскою жизнью, кротким, но твердым правлением он внес благодатный мир в нашу епархию... Поистине Назианзский округ стал «подобен ковчегу во время потопа!» ...

– А какой добрый пример все женщины Назианза имеют для себя в лице благочестивой Нонны?! Вон идет эта мудрая, добродетельная жена, окруженная нашей городской беднотой, – продолжал старик, показывая своему спутнику на Нонну, которая выходила вместе с своими детьми из храма. – Посмотри, как ее любит вся эта увечная братия...

И действительно: несчастные калеки, бездомные, бесприютные горемыки, точно родную, в один голос приветствовали благочестивую супругу всеми любимого епископа... А она, сияющая все еще неостывшим чувством молитвенного умиления, ласково вступала со всеми в беседу, утешая, ободряя теплым словом одних и щедро оделяя милостыней других... В этом отчасти помогал ей живой, хорошенький мальчик, с блестящими глазами следивший за всеми действиями своей матеря и внимательно прислушивавшийся к ее разговорам. Это был Григорий... Его кудрявую головку всегда можно было заметить в храме подле матери... Родители сумели привить впечатлительному ребенку страстную любовь к молитве. Стоя за торжественными службами, которые всегда с таким благолепием совершал его отец, мальчик весь отдавался благодатному обаянию окружавшей его священной обстановки... Своей чистой, юной душой он, как цветок свежую, утреннюю росу, жадно впивал в себя аромат церковных песнопений... И мать любящим взором своим не раз с умилением останавливалась па своем дорогом малютке, когда он, коленопреклоненный, изливал пред Господом свои восторженные детские чувства... Сердце ее трепетало при этом радостью счастливой матери и она с еще большей горячностью погружалась в молитву, в которой просила Бога благословить судьбу дорогого дитяти..

Но вот наступили школьные годы. Малютка Григорий с любовью, редкой в таком раннем возрасте, отдавался первым урокам. Его восприимчивый ум легко, почти на лету ловил и усваивал преподаваемые ему знание. Любознательность отрока изумляла и радовала любящих родителей. Но их восторг, их умиление не имели границ, когда детская ручка маленького грамотея потянулась в первый раз за священным свитком, на котором были начертаны слова св. Благовестия. Мать с благоговейным вниманием следила за тем, как малютка с трудом складывал первые буквы священных слов, как бы желая освятить этим начало своей грамотности. С присущей верой Нонна увидела здесь таинственное предзнаменование, указывающее на то, чему главным образом будет служить просветительная деятельность того, кто впоследствии так справедливо стяжал себе славу «Богослова».

Но такой небольшой городок, как Назианз, располагал чересчур скудными образовательными средствами. Он не мог удовлетворить так рано проснувшейся жажде знаний любознательного отрока. Это всего ближе чувствовали и его родители. Поэтому, невольно их взоры остановились на Каппадокийской Кесарии, которая по расцвету в ней образованности являлась настолько же «митрополией наук, насколько и митрополией городов, ей подчиненных.»

Родителям Григория было естественно избрать именно ее местом для продолжения образования своего сына: из всех тогдашних центров просвещения Кесария представляла особенно ценное для родительской попечительности условие тем, что была почти безраздельно христианской1. Язычество там потеряло свою жизненность и силу. Число язычников сократилось до того, что улицы города уже не видели больше языческих церемоний. Гордо высившиеся языческие храмы, из которых один был построен в честь Зевса, другой в честь Аполлона, древних покровителей города, были к этому времени или разрушены по определению сената и народа, или со дня на день ожидали себе этого приговора. Это обстоятельство должно было, конечно, отражаться и на самом духе образование в местных училищах: оно было запечатлено христианским мировоззрением. Если что можно было поставить в укор этому городу, то разве только некоторую провинциальную неуклюжесть и неповоротливость, которой дразнили всех каппадокиян. Но последнее не имело серьезного значения в глазах благочестивой четы2. Здесь, в школах Каппадокийской Кесарии и завязался узел той неразрывной дружбы, которая для славы Церкви Христовой так тесно соединила впоследствии Великого Василия с кротким Григорием.

И того, и другого привела сюда одна общая цель. Они искали драгоценной жемчужины знаний. Но в дальнейших поисках их дороги на время разошлись: из Кесарии Василий отправился в Константинополь, а Григорий вступил в знаменитую тогда кесарийскую риторическую школу в Палестине, где он учился при риторе Феспии, и одним из своих товарищей имел будущего полуарианского епископа Евзоия. Здесь он также мог пользоваться знаменитой библиотекой, собранной мучеником Памфилом.

Однако Кесария не удовлетворила умственной жажды любознательного юноши. Она только усилила, разожгла стремление к образованию. Вот почему из Кесарии Григорий отправляется в Александрию, главный центр в то время христианской культуры и философии. В Александрии он приобрел высокое благоговение к творениям Оригена, и, вероятно, встречал там же и св. Афанасия, который около 350 года возвратился после долгого изгнанничества на свою кафедру.

Но даже две Кесарии и Александрия не истощили всей жажды Григория к знанию. Венцом научных стремлений для него представлялись Афины, которые, по справедливости, почитались «матерью Платона и Демосфена и всякой другой разнообразной мудрости».

Правда, слава Афин к тому времени значительно поблекла. От пышного когда-то расцвета их художественного творчества оставался только застывший мрамор прекрасных изваяний. Но славные предание эллинской умственной жизни в них не угасли. Афинские школы продолжали приковывать к себе взоры тогдашнего образованного мира. Не только из греческих стран, но и с латинского запада стекались сюда ученики к кафедрам знаменитых преподавателей3.

Вот почему желание посетить это «око Греции» и ее знаменитую школу было так сильно у Григория, что он не мог даже дождаться более благоприятного времени года, а отправился в путь во время равноденственных бурь.

Горячими благословениями и молитвами напутствовали благочестивые родители своего любимого сына в дальнюю дорогу. Последняя представляла немало опасностей. Предстояло переплыть на корабле Средиземное море, – то море, которое у юного теперь путешественника в позднейшую пору его жизни вызвало целый ряд вдохновенных мыслей и образов.

«День клонился уже к вечеру, – писал впоследствии Св. Григорий... Я одиноко прогуливался по берегу моря. Я часто позволяю себе такое удовольствие. Тетива, – и та не всегда бывает натянутой, и ту надобно иногда ослаблять, чтобы она не сделалась бесполезною, негодною к употреблению. Тем больше должен подкреплять среди трудов отдыхом свои силы человек.

И вот я наслаждался прогулкой. Ноги мои двигались, а взор устремлен был на море. Оно воздымалось и шумело. По нем ходили волны. Одни, вставая вдали, мало по малу вырастали и, подходя к берегу, рассыпались... Другие, ударяясь о ближние скалы, отбегали от них, пенились и наполняли воздух брызгами. Мелкие камни, растение, улитки и легкие раковинки были выбрасываемы и как бы изрыгались морем... Но отбегала волна и некоторые из них уносила обратно.

Не любил я в это время смотреть на море. Мне больше нравилось оно – тихое, когда его легкие волны ласкались и как бы кротко играли с берегами. Но зато теперь оно послужило для меня хорошим поучением. Не море-ли, спросил я, и жизнь наша, и человеческие дела наши? Ах, как много в ней есть непостоянного! ее ветры – это искушения, возмущающие мир нашей души. Искушаемые показались мне, – одни, как легкие и воздушные вещества, увлекаемые и ни мало не старающиеся противостоять напастям: они не имеют самостоятельности, и разум их не крепок в борьбе с искушениями; другие показались мне, как камни, достойные того камня, на котором мы стоим и которому служим; опираясь на любомудрый разум и возвышаясь над понятиями толпы, они все сносят неподвижно и непоколебимо, а о тех, которые колеблются в искушениях, соболезнуют»...

Но никогда это грозное в своем диком величии море не ставило пред ним так беспощадно вопроса о непостоянстве человеческой жизни, как сейчас, во время путешествия его к Афинам...

Лазурное и спокойное вначале оно слегка переливалось едва заметными волнами, как бы лаская корабль, на котором отправлялся юноша... Но так продолжалось недолго. При приближении к Кипру над путешественниками разразилась страшная буря. Черные тучи нависли и, свиваясь грозными клубами, точно чудовища, плыли над морем... Рев, стон и клокотание разбушевавшихся волн наполняли воздух дикими, адскими звуками. Непроницаемая тьма расползлась повсюду. Казалось, весь мир слился в одну мокрую, бешеную, водную стихию... И грозно дышала эта стихия... И от ее дыхание высоко вздымалась ее могучая грудь, каждый раз то поднимая высокие горы води, то разверзая бездонные бездны... Как жалкую щепку бросали и носили корабль на своих белогривых хребтах расходившиеся волны. Они с яростью кидались на корабль, разбиваясь о его борт в мелкие брызги. Целых двадцать два дня боролись мореплаватели с бурей. «Все, – вспоминал впоследствии Григорий, – погрузилось во мрак», озаряемый только проблесками молнии, причем как-бы стон и скрип корабля, и отчаянные вопли пассажиров увеличивали ужас этой тьмы. Запасы пресной воды иссякли... К страху смерти присоединились еще невыносимые страдание от жажды...

Но у Григория было еще одно обстоятельство, которое повергало его в отчаяние: он не был крещен, хотя в своей душе и был давно уже христианином.

В IV веке вообще был в ходу обычай откладывать крещение до зрелого возраста. Опасность умереть некрещенным казалась многим меньшей, чем впасть в смертный грех после крещения. Вот почему сам равноапостольный император принял крещение уже на смертном одре... Вот почему и Григорию, а также и его благочестивым родителям казалось вполне естественным не торопиться с крещением... Но теперь вся опасность такого положение представилась молодому юноше во всей своей силе. Поэтому, «в то время, как все боялись обыкновенной смерти, – вспоминал впоследствии Григорий эти тяжелые дни своей жизни, – ужас моей души был еще более страшным, ибо я находился в опасности отойти отсюда жалким и неосвященным, жаждущим духовной воды, среди убийственных волн».

Наученный матерью искать всегда ободрение в молитве, он с особенной страстностью изливал пред Богом тоску и отчаяние души своей... С градом слез давал он обет всю свою жизнь посвятить Богу, если Он спасет его, как «дар земли и моря» ...

Возбуждение Григория было так сильно, что он обратил им на себя внимание всех спутников...

Но Бог внял горячей молитве... Буря стихла... Грозное море улеглось... Сквозь разорвавшуюся пелену сползавших с горизонта туч брызнули лучи солнца... Небо все больше и больше прояснялось... Наконец, все чистое и глубокое, оно ласково улыбнулось земле и снова безмятежным куполом раскинулось над морем.

Облегченно вздохнули страдальцы... Одно только угнетало их, – это полное отсутствие пресной воды... Но Бог спас несчастных от «пучины морской» не для того, чтобы дать им погибнуть от жажды.

Вскоре на горизонте безграничного моря зачернела маленькая точка... С каждым часом она все больше и больше росла, раздвигалась, и наконец, перед путешественниками обрисовались очертание корабля... То плыли финикийские купцы.

Пристально всматривались в приближавшийся корабль страдальцы... Сладкая надежда закралась в их измученные сердца... И она их не обманула... Финикийский корабль снабдил водой и провизией несчастных...

Ожили духом исстрадавшиеся путешественники и уже спокойно продолжали свое плавание...

Коварное, теперь притихшее море, чуть-чуть играло своими волнами... Солнце щедро поило чистый, морской воздух теплом и светом. Раздувая паруса, плавный ветерок ласково шелестел нежными крылами, мягко обвевая лица путников и подгоняя корабль...

Все пассажиры наслаждались наступившей ясной погодой...

А вот и ночь, – чудная, обворожительная, морская ночь с миллионами ярких звезд на молчаливом, полном таинственных дум, небосклоне...

Тихо на корабле... Палуба опустела... Только в глубине ее видны две тени: это юноша Григорий сидит рядом с одним христианским мальчиком, который тоже едет из Назианза в Афины...

– Знаешь, что мне снилось в один из последних пережитых нами бурных дней? – обращаясь к Григорию заговорил его маленький спутник...– Этот свист и завывание ветра, грохот волн и отчаянные вопли пассажиров навели на меня страшную тоску и ужас... Я все время плакал, и только молитва несколько ободряла меня... Однажды я долго, долго молился... Слезы струились по моим щекам. Наконец, от утомления я погрузился в крепкий сон, но и здесь бешеная картина морской бури мне не давала покоя... И во сне мне виделись пенящиеся волны, которые бросали наш корабль из стороны в сторону. Страх раздирал мою душу... Вдруг ослепительное сияние прорезало густую, непроницаемую тьму, среди которой беспомощно билось наше судно..., и я увидел, как какая-то женщина, вся утопающая в блеске лучей, направлялась к нашему кораблю... Я пристальнее вгляделся в нее: предо мной была твоя мать, благочестивая Нонна, имя которой наряду с именем твоего отца, – нашего доброго епископа так прославляется всеми жителями Назианза... Она взялась за нос нашего корабля и без всяких усилий подвела его к берегу... Когда я проснулся, то с радостью увидел, что море утихло и кругом сияло солнце, золотя своими лучами улегшиеся воды... Ты знаешь, Григорий: я твердо верю, что мы спасены по молитвам твоей матери!

Надо-ли было убеждать в этом Григория? Он давно уже был уверен в том, что молитвы любящих родителей, со дна моря поднимающие детей, сопутствуют ему везде и незримо ограждают его ют опасности... Наконец, корабль благополучно прибыл в гавань Эгины... – Но Григорий надолго здесь не остался: он поспешил в Афины.

Можно представить себе с каким восторгом подъезжал пылкий юноша к этому городу, который был для него, как он выражался впоследствии, «истинно золотым городом, поставщиком прекрасного». Григорий ехал сюда, весь охваченный страстной жаждой просвещения. «Еще не опушились мои ланиты, – писал он потом, – а мною овладела какая-то пламенная любовь к наукам». Несомненно, с годами она усилилась, – и когда юноша, с первым пробивающимся пушком на щеках, вступал на улицы древнего города, то в его душе стремление к любомудрию достигло самого высшего напряжения.

Город был переполнен молодежью. Она стекалась в Афины даже из отдаленнейших стран Азии, привлекаемая сюда славой таких знаменитых риторов, как язычник –Гимерий и христианин – Ироересий, перед именем которого преклонился даже гордый Запад, воздвигнувший в честь его на римском форуме величественный памятник с краткой, но очень выразительной надписью: «Рим – царь мира царю красноречия».

Вскоре сюда же прибыл и св. Василий, своим присутствием сделавший незабвенной для Григория жизнь в Афинах. «Я искал там красноречия, – в высшей степени сильно и образно выражал по этому поводу свой восторг пламенный друг Великого Каппадокийца, – и нашел счастье, потому что там я нашел Василия. Я уподобился Саулу, который, ища ослиц, нашел себе царство. Случайное приобретение оказалось выше главной цели». Так высоко ценил эту дружбу искренний, впечатлительный, с неистощимым запасом сердечной благорасположенности и любви, пламенный юноша.

На первых же порах дружба была еще более скреплена товарищеской услугой, которую оказал новоприбывшему студенту предупредительный Григорий.

Жизнь и поведение учащейся молодежи в Афинах не отличались сдержанностью, – к чему отчасти располагал и самый город с его соблазнами в зрелищах, пирушках и народных празднествах... Но с особенным шумом и развязностью молодая, легкомысленная толпа совершала прием каждого прибывшего новичка в свою среду... Это был «аттический обычай посвящения, полушутливый, полу-серьезный», называвшийся «банею», которой очень побаивались все новички.

Обыкновенно, новоприбывшего окружала шумная ватага студентов... Они испытывали товарища разными насмешками и остротами... Целью такого издевательства, – которая едва ли при этом достигалась, – было вытравить всякое высокомерие в новичках и с самого начала подчинить их авторитету. Осыпав новоприбывшего градом насмешек, – иногда дерзких и грубых, а иногда остроумных до утонченности, – шумные студенты в комически-торжественной процессии отводили его в баню, где бушевали, делали вид, что вход загражден, наконец, выламывали двери и, напугав так непредупрежденного новичка, встречали его из бани уже как товарища...

Такой прием на серьезного, сосредоточенного в себе Василия мог произвести самое подавляющее впечатление... Это чувствовал Григорий, – и с присущим ему энтузиазмом постарался вселить в умы молодежи такое высокое уважение к своему другу, вступавшему в Афины уже с готовой, установившейся славой таланта и способностей, что для него было сделано исключение... Таким образом, Василию удалось избежать тяжелой, унизительной церемонии, – и это, замечает Григорий, – «было начатком нашей дружбы».

Василий был благодарен и за эту услугу; но его искренняя дружба с своим земляком и сотоварищем была еще более укреплена случаем, который проливает любопытный свет на состояние софистической школы в Афинах в IV столетии. «Молодые люди в школах обыкновенно подразделялись на клубы или гильдии, создававшиеся на национальной основе, и среди них был клуб молодых армян... Последние, желая посрамить Василия, к славе которого они не могли относиться равнодушно, – под видом дружелюбия, пришли к нему и втянули его в спор, к которому уже приготовились заранее. Однако, несмотря на это, Василий победоносно поражал их. Григорий, не подозревавший коварного замысла армян, великодушно пришел на помощь слабейшей стороне, с тою целью, чтобы слава афинской диалектики не понесла ущерба от решительной победы пришельца. Помощь его была столь могущественна, что он восстановил разбитые силы армян и поставил рассуждение опять в равные условия. После этого Василий начал было уже терять почву в аргументации, как Григорий еще раз переменил стороны, пришел на выручку своего друга, и настолько восстановил равновесие, что Василий превратил свое поражение в триумф и окончательно разбил своих противников.

После этой второй услуги дружба между двумя земляками «из искры превратилась в высокий и горящий пламень».

Жадно впивали в себя все добрые знание два знаменитые друга. Особенно много времени заняло у них изучение классической литературы.

Многие из христиан относились с легкомысленным пренебрежением к чтению великих языческих писателей... Но такого узкого предрассудка Григорий и Василий не разделяли. «Мы не должны, – говорил Григорий, – презирать небеса и землю, и воздух, потому только, что некоторые ошибочно сделали их предметом боготворения, почитая тварь Божию на место Бога; но, наслаждаясь всем, что есть в них полезного для целей жизни и счастья, мы избегаем всего, что опасно, не восстановляя твари против Творца, как делают глупцы, но постигая Творца из сотворенного и, как говорит, божественный апостол, пленяя всякое помышление в послушание Христу. Все, что касается исследования и созерцания истины, мы принимаем, а все, что приводит людей к демону, к заблуждению и к бездне погибели, мы отвергаем, кроме, однако же того, что и в этих предметах может содействовать нам в деле благочестия, различения лучшего от худшего и нахождение в их слабости силы нашего собственного учения».

Усердные занятия и талантливость сразу же выдвинули двух друзей из ряда остальной учащейся молодежи... Но особенно изумляла всех их тесная дружба, не легкомысленная, основанная на поверхностном сближении, а здравомыслящая и благочестивая, которая в языческом городе помогла им сохранить христианское направление мысли и воли.

Тогда как многие из юношей убивали дорогое время на зрелища и попойки, два знаменитые друга знали лишь две дороги, которые вели их или на молитву и беседы христианских учителей, или в школу, к сокровищам знания.

Они были неразлучны, и, живя под одной кровлей, разделяя общую трапезу, эти юноши составляли как бы одну душу и одно сердце.

Прошло несколько лет. Курс учения был окончен. Друзья в избытке обогатились всевозможными знаниями... Перед ними открывалась теперь та жизненная даль, в которой каждый из них должен был осуществлять заветы Христовы во всем расцвете своих благодатных и естественных сил.

Наступил день отъезда из Афин... Провожать отъезжающих товарищей, которые составляли гордость Афинских аудиторий и сосредоточили вокруг себя общие симпатии, собрались не только ученики, но и их преподаватели. Раздались прощальные речи, начались объятия, слезы; пылкие молодые чувства разгорались и убеждения остаться с каждой минутой делались пламеннее... И мягкосердечный, любвеобильный Григорий уступил просьбам, остался в Афинах, – тогда как твердый характером Василий настоял на своем и уехал. «Я остался в Афинах, – вспоминал Григорий впоследствии, – отчасти, говоря откровенно, потому что был разжалоблен…»

Но, по отъезде любимого друга, Афины потеряли для него всякую привлекательность. Григорий не мог выдержать своего одиночества и вскоре, по его собственному и своеобразному выражению, «подобно гомерическому коню, порвал узду тех, кто желал сдерживать его, и, с громоносным топотом ринувшись на равнину, поскакал к своему другу».

III. На страже сыновнего долга

«Возвратясь домой, мы уступили нечто миру и зрелищу, чтобы только удовлетворить желанию многих, потому что сами по себе не имели расположения жить для зрелища и напоказ».

Св. Григорий Богослов. Слово 43.

В розовых лучах заходящего солнца, точно в океане прозрачной, золотистой пыли, купалась густая, зеленая роща.

Длинная тень от нее падала на Арианз, откуда, по направлению к лесу, тихо двигались два человека, очевидно, наслаждавшиеся прогулкой и затишьем догоравшего вечера...

Прежде всего в глаза бросалась разница их возраста...

Один из них был старец...

Хотя, по-видимому, он держался и бодро, но седина, будто снегом, усыпала и посеребрила его волосы...

Почтительно поддерживая старца под руку, рядом с ним шел молодой человек, в веселых глазах которого светился живой ум и отражалось чувство чисто детского восхищение пред величественной картиной солнечного заката...

Встречающиеся путникам поселяне почтительно раскланивались с ними, узнавая в старшем любимого всеми епископа Григория, а в младшем его ученого сына, только что вчера возвратившегося на родину из Афин.

Как пчелка, нагруженная медоносной пылью, летит в свой родной улей, так и Григорий, обогатив себя всевозможными знаниями в далеких, классических Афинах, поспешил возвратиться под родную кровлю, к своим дорогим старикам...

По дороге, он захватил с собой и брата Кесария, который находился тогда в Константинополе, в самом расцвете своей известности и славы...

Кесарий сначала учился вместе с Григорием в Каппадокии. Дальше их дороги разошлись. Тогда как последний избрал для себя Кесарию Палестинскую, его брат, более склонный к наукам естественным, направился в Александрию, где с большим увлечением отдался изучению геометрии, астрономии и медицины... Сделавшись искусным врачом, он поехал в Константинополь и здесь быстро завоевал себе блестящее положение. Император Констанций предложил ему даже звание придворного врача, богатый брак и место в сенате... Но Григорий на время похитил своего брата отсюда, убедив его покинуть шумную столицу для свидания с престарелыми родителями в тиши их небольшого Арианзинского поместья...

Впрочем, менять совсем блеск столичной жизни на скучную деревню Кесарий был не расположен, – и потому вскоре снова вернулся ко двору и, хорошо принятый здесь, вошел в близость к императору, заслужив всеобщее уважение искусством в своей профессии, чистотой нравов и бескорыстием...

Но если для Кесария, привыкшего к блеску столицы, Арианза дорога была лишь, как местожительство родителей, – то Григория она приводила в восторг еще и тихой поэзией своего мирного, захолустного уголка... Здесь все восхищало впечатлительного юношу... – Как я люблю нашу Арианзу! – восклицал Григорий и во время прогулки, то и дело обращаясь к отцу с выражением восторга... – Эта «тенистая роща... жужжащие в древесных ветвях ветерки, вместе с поющими там птицами... музыкальные голоса сладкозвучных южных кузнечиков... сияние солнца... прохладная, тихо струящаяся по роще вода, – как все это успокаивает мою душу!»4

И действительно: кругом разливалась жизнь, которая своими мягкими, ласкающими картинами способна была произвести самое умиротворяющее впечатление на чуткую, нежную, восприимчивую натуру молодого Григория...

До конца дней своих он сохранил трогательную любовь к своей бедной, глухой Арианзе... И если его брата вскоре опять потянуло к шумной общественной деятельности в столице, – то склонный к созерцанию Григорий готов был навсегда поселиться в так манившем его родном уголке, где было столько простоты, тишины и мира...

К личному расположению присоединились два другие обстоятельства, удержавшие его дома – это большее удобство там к изучению св. Писания и долг попечения о своих родителях, приблизившихся к преклонному возрасту... При том, домашняя жизнь не исключала для Григория и возможности строгого отшельничества, бывшего родной стихией для его кроткой души.

Жизнь ему представлялась великим поприщем, которое каждый должен пройти не под ярмом своих страстей и нажитых предрассудков, а под игом Христовым.

Полюбить и понести на себе это благое иго заповедей Спасителя, сделав их законом своего сердца – было постоянной заботой Григория... Но на пути к такой задаче у человека всегда стоят страсти.

Вот почему, утолив свою жажду к знанию, Григорий с особенным рвением берется теперь за укрепление своей воли в христианских навыках... Он готовится к великому таинству крещения, с принятием которого благодать Божия должна была сделать для него «иго» Христово действительно благим и «бремя» Его легким...

Строга была жизнь Григория в Арианзе...

Потребности тела он ограничил здесь самым необходимым: спал на полу, одевался в грубые, простые одежды, питался одним хлебом с солью и не пил ничего, кроме простой воды... Днем все время он проводил в работе, а значительную часть ночи посвящал молитве и благочестивым размышлениям. Прежде живой, полный заразительной веселости, Григорий теперь нередко оплакивал свою прежнюю склонность к смеху; предшествующая жизнь, при всей ее невинности, казалась ему предосудительной или, по крайней мере, недостаточно богатой самоотречением.

Так как заботы по управлению имением в Арианзе были не под силу престарелым родителям Григория, то последний взял их на себя. Ему приходилось ведаться со всеми мелочами хозяйства, которое поддерживалось его родителями не ради какого-либо «скверного прибытка», а ради того, чтобы возможность благотворить бедным никогда не истощалась.

Тяжелы были подчас эти обязанности для доверчивого и малоопытного в хозяйственных делах Григория! Особенно жаловался он на управление слугами, работавшими на огородных дачах его поместья. Это управление он называл для себя «сетью погибельной» ...

– «Многие и отяготительные заботы, – говорил Григорий, – увлекают меня от неба к моей матери – земле», – хотя в тоже время он сознавал, что «небо часто ближе к нам, когда мы сгибаемся, чем когда мы стремимся вверх» ...

Все его хозяйственные хлопоты и заботы были именно жертвой небу, даром самоотверженной сыновней любви – этого высокого истинно-христианского чувства...

Однако аскетические наклонности не подавили в Григории обычной ему веселости. Он по-прежнему остался общительным собеседником и гостеприимным хозяином в своем поместье, где, между прочим, принимал однажды своего друга – Василия.

Это посещение было праздником для чуткой, впечатлительной души Григория... Его радость по этому поводу не поддается описанию... Биение ее ясно слышится даже под прозаическими строками деловой записки, которую он нарочито, ради такого случая, посылал к своему родственнику в Озизалу, снабжавшую, как видно, дом Григориев зеленью...

Вытребывая себе овощей, Григорий заключал записку шутливой просьбой, чтобы «зелени прислали побольше и получше. А поскольку угощаем у себя и великого Василия, то остерегись, – обращается он к своему троюродному брату Амфилохию, жившему в Озизале, – чтобы тебе, испытав уже любомудрие Василия сытого, не испытать голодного и негодующего».

С особенным радушием принимал Григорий среди благодатного, сельского затишья своего дорогого, – редкого и, пожалуй, даже исключительного гостя.

Но, очевидно, Тиберин не понравился Василию, и он потом нередко в полу-шутку, в полу-серьез бранил его за грязь, за медведей и волков, бродивших там в изобилии, называл «мусорной ямой мира» и всегда с заметным одушевлением противопоставлял ему несравненную красоту своей пустыни.

Последняя находилась в окрестностях Понтийского поместья Аннис, на берегу быстрого Ириса... Это было место, где суровая красота природы особенно поражала своим диким величием...

Покрытая густым лесом и на северо-западе вся изборожденная светлыми ручейками, высоко воздымалась к небу громадная гора... Она как бы царила над расстилавшейся при ее подошве небольшой долиной, в изобилии орошаемой водами, и представлялась, особенно издали, небольшим островком среди разливавшегося вокруг моря зелени... С двух сторон долину опоясывали горные отроги, с третьей – широкой лентой извивалась бурная река. Одно только узкое ущелье служило удобным проходом сюда, к тому месту, где устроил свое жилище Св. Василий.

Дальше, за горою, окружавшей долину, вставал новый гребень гор, с вершины которого расстилался чудный вид на всю долину и на реку, грозно пенившуюся между скал и косматыми валами крутившуюся в водоворотах.

Чистый, прозрачный воздух, напоенный тонким ароматом цветов, мягкими волнами обвевал лицо... Щебетание птиц, наполнявших собою лесную чащу, сообщало особенно бодрый, жизнерадостный тон всей этой картине.

Здесь было царство ничем не нарушаемого уединения...

– «Наиболее важно то, – говорил св. Василий, описывая преимущества избранного им для подвигов тихого, поэтического уголка, – что место это возрощает для меня сладостнейший из плодов – безмолвие, потому что не только освобождено от городских мятежей, но и не заводит ни одного путника, кроме встречающихся с нами на звериной ловле».

Но если Василию пришелся не по душе Тиберин, то и суровая красота избранной им местности произвела отталкивающее впечатление на Григория. Последний не щадил остроумия и красок для шутливого высмеивания восторгов своего друга...

«Я не намерен отвечать на твое поносительство над Тиберином, – шутил Григорий... Истощайся в своем красноречии... Я готов восторгаться твоим Понтом и понтскою мглою, и этою местностью, пригодною только для изгнанников, и горными утесами над твоей головой, и дикими зверями, подвергающими испытанию твою веру, и лежащею внизу равниною (не назвать ли мне ее крысиной норой)... и чащами диких пустырей, и венцом обрывистых гор, которые не увенчивают, а запирают тебя, и воздухом, который ты должен измерять, и солнцем, по котором ты томишься и отблеск которого видишь только как бы через трубу...

Хвалю я также узкую и скалистую тропу; я не знаю, ведет ли она к царству Божию или к аду, но для тебя пусть она ведет в царство. А самое срединное место – назвать ли мне его по ошибке Эдемом? А источник, разделяющийся на четыре истока, которыми орошается земля или вернее – сухая и безросная пустыня? Может ли и Моисей, источивший своим жезлом воду из скалы, сделать ее плодородною? Ведь где нет камней, там ложе горного потока, а где нет потоков, там терновое ложе, а над всеми тернами обрыв, и дорога через него окружена также обрывами, заставляющими беспокоиться тех, кто проходит по ней, и приучающими их заботиться о своей безопасности. А внизу ревет река, этот ваш тихий Стримон, который столь же яростен, как и обилен рыбою. Она не расширяется в озеро, а бешено стремится в пропасти, о ты, краснобай и изобретатель странных выражений! Она велика и страшна, и заглушает псалмопение находящихся вверху. Водопады и пороги Нила ничто в сравнении с нею – так громко она оглушает тебя денно и нощно, будучи дикой, непереходимой, шумной и непригодной для питья. Единственная человеколюбивая сторона в ней заключается в том, что она не срывает и твоего жилища, когда разъяряют ее потоки и бури. Вот, что я думаю о твоих островах блаженных... Не восторгайся... лунообразными извивами долин... Не восторгайся... и струящимися ветерками, и испарениями земли... и щебетанием птиц, которые, правда, поют, но только с голода и порхают вокруг пустыни. Никто не останавливается там, говоришь ты, кроме как для охоты, и к этому прибавь, что всякий такой смотрит на вас, как на заживо погребенных!

Все это, быть может, слишком длинно для письма, но слишком коротко для комедии. Если ты снесешь мою шутку в надлежащем духе, сделаешь хорошо; иначе я не прибавлю ничего более».

Но сквозь эту игривую шутливость, с какой Григорий подсмеивался над восторгами Василия по поводу всех прелестей Понтийского уединение, ясно пробивается, сквозит горячее стремление к совместной жизни с другом своей школьной поры...

Если не пустыня, то перспектива жить вблизи того, кого он вполне искренно называл счастьем своей жизни, сильно соблазняла Григория. Но он ясно сознавал, что это желание должно быть принесено в жертву его первичной обязанности к престарелым родителям. Однако мыслью своею он часто возвращался к тому времени, когда он гостил у Василия в его Понтийском убежище. Правда, маленькая хижина друга, с непрочной крышей, неплотными дверями, с очагом, очень часто погасшим – не красна была и углами, и своей убогой трапезой... Стол был скуден и о хлеб можно было сломать зубы... Огород, где два друга трудились до пота лица над разбрасыванием «авгиевой кучи», едва заслуживал этого имени: на скалистом склоне овощи росли плохо, несмотря на обильное удобрение. Только заботы Емеллии, «этой подлинно великой нищелюбицы», по словам Григория, не давали умереть с голоду ревностным отшельникам.

Но все же несколько месяцев, проведенных в общении с Василием, остались для его друга светлым воспоминанием, и Григорий с особенным умилением вспоминал потом, как он собственноручно посадил «прекрасный явор», украсив им пустыню своего друга...

Присутствие Григория в Назианзе было очень дорого для его родителей. Оно желательно было и для назианзских граждан. Последние сгорали желанием видеть плоды долгих занятий Григория, – и в угоду им последний действительно прочитал несколько лекций.

Соотечественники горячо приветствовали выступление молодого оратора. Его полные мысли и изящества речи, в которых так выгодно красота формы спорила с глубиной содержания, имели шумный успех... Ему тотчас же настоятельно предложили должность учителя риторики, – но Григорий от нее решительно отказался и «потанцевав немного, по его собственному выражению, он оставил сцену» ...

Не для дешевых лавров общественного деятеля променял Григорий пустыню своего друга на жизнь в Назианзе. Сюда он призван был обстоятельствами другого рода.

– «Я остаюсь в родном Назианзе, дабы поддержать там крылья сильного, но утомленного орла», – объяснял Григорий свое тяготение к этому городу...

И действительно, положение старшего Григория, которого сын так удачно сравнивал с орлом, вызывало полное к нему сочувствие...

Старый епископ глубоко страдал... И причиной этих страданий являлось такое обстоятельство, в котором другой увидел бы для себя лишь утешение.

Дело в том, что с восшествием на престол Юлиана Кесарий, брат св. Григория, не утратил своего влияния при дворе. Он продолжал оставаться любимцем нового императора. Однако близость к гонителю христиан делала это положение двусмысленным и бросало на Кесария тень в глазах многих. В частности, среди Назианзской паствы забродило недовольство: «Как! сын епископа остается на службе у отступника и Христоненавистника!» – восклицали многие, неодобрительно покачивая головами...

Все эти речи и недвусмысленные намеки страшной болью отзывались в душе почтенного старца. Он молчал, но со стороны видно было, какая буря происходит в его душе. И только мягкая, нежная участливость сына, умевшего всегда в трудные минуты ободрить и утешить отца, не давала ему падать духом: св. Григорий ручался, что брат неспособен изменить истине, – и в этом он не ошибся.

В Юлиане жила тщательно скрываемая или маскируемая им ненависть к христианству... Поэтому, выставляя себя беспристрастным и бесстрастным философом, император, однако, не мог оставить в покое талантливого и образованного придворного врача. В нем он хотел приобрести для себя единомышленника, особенно ценного и дорогого по своим знаниям и широкой известности. Все было пущено в ход Юлианом, чтобы склонить на свою сторону Кесария, – но последний стойко выдержал все нравственные давление, которыми, по-видимому, мягко, но систематически теснил его царственный покровитель. Наконец, он нашел себя вынужденным заявить: «Я христианин и христианином буду» ...

Юлиан увидел себя побежденным и с обычной манерой оракула, любящего прикрывать свое поражение цветистой фразой или красивым афоризмом, воскликнул: «Счастливый отец, несчастные дети!»

Это было разрывом, и Кесарий на время удалился в Назианз.

Но, по смерти Юлиана, звезда его служебной славы снова взошла и загорелась ярким светом; а в 368 г. мы видим его в Вифинии, в почетном звании квестора или сановника, заведующего государственной казной... Однако и это далеко не представлялось конечным пунктом его движений по службе. Впереди ожидались новые повышения и успехи, – как вдруг грозная катастрофа оборвала нить его жизни...

В Никее в небывалых размерах разразилось землетрясение. Среди жертв, пострадавших при этом, было много знатнейших представителей города. В числе их был и Кесарий. Но извлеченный из-под развалин, он отделался ушибами и общим нервным расстройством, которое, однако, имело для него гибельные последствия. Здоровье его расшаталось вконец, и он вскоре тут же, в Вифинии, скончался.

Св. Григорий нежно и горячо любил брата. Смерть Кесария была для него тяжелой потерей... Но он, однако, сумел подчинить личное чувство и горе требованием сыновнего долга, выдвинувшего пред ним нелегкую заботу об утешении скорбных и дряхлых родителей. Григорий не потерялся; он увидал в этом несчастте новое побуждение до конца нести бремя добровольно принятых ими на себя попечений о своих дорогих старцах...

IV. Иго Христово

«Призри на меня свыше... Научи меня все сносить терпеливо и всю жизнь мою направь к полезнейшему. Скажи мне, на какие пажити водить стадо Христово, кого пасти палицею, кого свирелью, как изнемогшее поднять, падшее восставить, заблуждающееся обратить, погибшее взыскать и крепкое сохранить». (Гр. Б. 4. Т.1).

Тянувшиеся на протяжении трех предшествующих веков тяжелые для христиан гонения со стороны язычников улеглись и постепенно стали отходить в область преданий. Язычество, – жалкое и истощенное, – умирало. Наступил момент для торжества Церкви Христовой.

Правда, – он куплен был дорогой ценой... Христианской крови были пролиты реки... Однако, родник чистой апостольской веры не замутился, – не иссяк... Напротив... благодатные струи его широкими потоками разлились по всему миру, напояя собой жаждущие души.

Родившийся в кровавом зареве преследований, золотой IV-й век обещал, по-видимому, долгий мир и процветание Церкви... Торжественно, рукой самого императора водружен был на площади столицы крест, как спасительное знамение, ставшее дорогим и для греко-римского государства, которое из языческого теперь делалось христианским и с этого времени как бы хотело свою историческую жизнь поставить под сень Распятия, а не широких крыльев хищного, двуглавого орла... Можно было ожидать, что мирно потечет дальше жизнь Церкви Христовой, и в своем чистом, безмятежном лоне будет спокойно и невозмутимо отражать законы и веление Неба...

Однако, вскоре на горизонте Церкви забродили тучки... Явились ереси, нарушившие, возмутившие церковный покой... Поднялись волнения, и пена еретической злобы силилась омрачить, заплеснуть чистый лик вселенской истины. Первый удар нанесло Церкви арианство, как-то вдруг и очень бурно вскипевшее на поверхности, по-видимому, самого бесстрастного развития богословской мысли... Яд этой ереси распространялся широкими кругами. Нужны были люди, которые бы могли стойко и твердо отразить напор еретических волн. Таким именно был, в числе многих других, и молодой Григорий.

С огнем веры в душе, с силой пламенного красноречия на устах, обладавший обширными познаниями в светских науках и Слове Божием, Григорий был надежным помощником престарелому отцу-епископу в его борьбе с еретиками. Священный сан только должен был поднять еще выше авторитет его голоса и проповеднической кафедры. Вот почему, согласно странным обычаям того времени, в 361 году, в праздник Рождества Христова он был внезапно схвачен и принужден своим отцом и собравшейся паствой принять посвящение во пресвитера.

На первых порах наложенное на рамена Григория чужой волей иго пастырства показалось ему чересчур тяжелым. В порыве отчаяния он бежал в Понт, к своему другу Василию. И там только ему удалось победить тревогу души, в которой возобладали теперь более спокойные и лучшие мысли.

Широкое поле, требовавшее неустанного, самоотверженного пастырского труда, развернулось перед молодым пресвитером...

Возгрев в себе молитвою и сосредоточенным размышлением божественную благодать, «всегда немощная врачующую и оскудевающая восполняющую», – Григорий взялся за «рало» пастырского делание с твердой решимостью «не озираться вспять».

Он высоко смотрел на служение пресвитера и, точно жертвенная свеча, сгорал на огне самоотверженного пастырского подвига.

– «Священник, – не раз говорил св. Григорий в беседе, – есть служитель Спасителя, и никто не будет достоин этого великого Бога, нашей Жертвы и Первосвященника, если он сам, прежде всего, не принесет себя самого в живую и святую жертву Богу».

И верный этому убеждению Григорий, действительно, с самоотвержением отдался своему служению. Его ревность здесь не знала границ, так что отец нашел в нем незаменимого помощника, который и мог только поддержать крылья этого утомленного орла.

Но испытанный помощник нужен повсюду. На него вскоре обращает свой взор и Василий Великий. Он ищет в нем союзника в борьбе с нарушившим мир Кессарийской церкви епископом Анфимом и предлагает ему епископскую кафедру в Сасимах...

Григорий был чересчур скромного мнения о своих дарованиях и, напротив, держался самого высокого взгляда на задачи служения епископа. Не находя соответствия между тем и другим, он первоначально отказался от предложения своего друга. Но на сторону Василия стал отец Григория, и тогда этот последний, «как послушный сын, никогда не выходивший из воли отца, дал свое согласие на посвящение».

Это произошло в половине 372 года.

Маленький городок Сасимы, служивший кафедрой для епископа, лежал на распутье дорог, возле самой границы. Это было безводное, пыльное, лишенное растительности и всяких удобств местечко, со скученным и случайным населением, с вечной толчеей и суетой, со стуком колес и криком сборщиков податей, вымогавшихся с нищего население.

Конечно, такая кафедра не отвечала ни настроению, ни великим силам знаменитого Богослова. Любивший тишину Григорий тяготился чисто базарным оживлением этого узлового пункта, где сплетались и расходились в разные стороны несколько торговых дорог. А несоразмеримость великих дарований вновь поставленного епископа с ничтожностью Сасимской кафедры бросалась многим очень резко в глаза. На нее указывали и Василию, при чем последний, обыкновенно, отвечал:

– «Что касается до брата Григория, то и мне было бы желательно, чтобы он управлял церковью, соразмерною его силам, а таковою была бы разве вся воедино совокупленная под солнцем Церковь... Но Григорий способен и малую кафедру прославить блеском своих дарований».

Однако Сасимы так и не увидали Григория. Анфим примирился с Василием, и тот отдал ему Сасимскую кафедру, а Григорий остался в Назианзе помогать престарелому отцу, дни которого все более и более приближались к закату. Здесь он исполнял обязанности викарного назианзского епископа и в этом положении проявил горячую и разнообразную деятельность.

На задачи епископского служение св. Григорий Богослов смотрел широко. Данный христианскому миру высочайший образ Пастыреначальника всегда, как живой, стоял пред его сознанием. И одушевляемый им Григорий с непобедимой верой нес во мрак окружающей его жизни «свет Христов, просвещающий всех». Его учительный голос раздавался, точно многострунная арфа... То он повышался до бурных раскатов, грозно гремел, как ветхозаветная правда с дымящейся вершины Синая, – и тогда гром его обличительной речи устрашал одних, пробуждал засыпавший голос совести в других. То он спускался до тихой, нежной, ласкающей мелодии, от которой таял лед злобы в ожесточенных сердцах и исчезала, как дым, накипь отчаянной скорби, тревог и мучительных сомнений.

«Вы–соль земли», – этот завет Спасителя прежде всего приложим был к жизни св. Григория. Своим пастырским влиянием он именно старался оздоровить и предохранить от разложения души пасомых. Как соль растворяется в воде и потом проникает во все ткани и поры погруженных в нее веществ – так и самоотверженная, вдохновенная личность Григория насыщала благодатью христианской мысли, слова, христианского сердца всю атмосферу, в среде которой ему приходилось «вещать слово истины». Это не был лишь столп, показывающий дорогу, но сам не хотящий двинуться с места. Это был «пастырь», зорко охранявший стадо от всяких покушений на него со стороны расхитителей – волков. Он бережно брал и поднимал на «рамо свое» каждую больную или отставшую овечку, внимательно изучал ее раны и иногда оставлял девяносто девять овец, дабы отыскать одну – заблудшую.

Жизнь, что море, волновалась перед ним... И преемник Галилейских рыбаков, поставленный на берегу «житейского моря» «уловлять» пловцов его, – св. Григорий зорко присматривался к его капризному, постоянно изменяющемуся течению, выбирая более удобный момент, чтобы с большим успехом закинуть свои мрежи и извлечь со дна морской пучины на спасительный берег Церкви Христовой более богатый улов.

Св. Григорий Богослов не был только безжизненным, отвлеченным проповедником истин Христовых. Действительная жизнь не проходила мимо его внимания. Он стоял на страже всех ее перемен, и потому его пастырское слово всегда было живым и действенным. Он не только говорил о небе, а старался низвести его и на землю...

Если евангелие действительно есть закваска, положенная «в три меры муки», то оно должно заквасить все «тесто» человеческой жизни, весь ход мировой истории. Приготовляя к небесам, евангельская истина устраивает по законам неба святую и совершенную жизнь еще здесь, на земле... Как лучи солнца рассеиваются повсюду, освещая собою каждый уголок земли, так и Христова правда должна проникать во все отдельные ручейки широкого жизненного потока, очищая и оздоровляя их.

Так определял задачи своего пастырского служения и св. Григорий.

«Да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли», – это было постоянной молитвой его сердца. Вдохновенные речи Григория, таким образом, не были сухим, отвлеченным витийством. Они были струями живой воды, через которые вливались в окружающую жизнь новые начала; они должны были претворить ее, стать там новой закваской, ответить на напряженные запросы мятущихся людей, успокоить одних, изменить русло жизни других и вообще создать стадо Христово, водимое единым духом.

Для великого, душепопечительного пастыря была близка и дорога каждая человеческая душа. И потому, с нежностью опытного врача, он внимательно присматривался к ее настроениям, скрытым болям и язвам. Всякий находил в нем то, чего искала и чем томилась его душа.

В этой способности епископа отвечать на живые запросы времени и положения своих пасомых Григорий видел самый надежный залог успешного, архипастырского служения.

– «В епископах, – пишет он, – сидящие на престолах пусть ищут законодателя, – гражданские начальники – градостроителя, простолюдины – учителя благочиние, ученые – наставника, девы – невестоводителя, супруги – наставника в целомудрии, пустынники – окрыляющего, живущие в обществе – судию, любители простоты – путеводителя, ведущие жизнь созерцательную – богослова, живущие в веселии – узду, бедствующие – утешение, седина – жезл, юность – детовождение, нищета – снабдителя, обилие – домостроителя, вдовы – покровителя, сироты – отца, нищие – нищелюбца, странные – страннолюбца, братия – братолюбца, больные – врача, здравые – охранителя здравия, и все – всем бывшаго вся (1Кор.9:22), да всех, или как можно большее число людей приобрящет» (Гр. Б. IV, 112).

Так широко смотрел на обязанности епископа Григорий. Соединяя в себе «целость голубя» и «мудрость змеи», он стремился всегда вмешаться в жизнь своей паствы теплым, живым участием, как яркая живая сила, все упорядочивающая и направляющая. Он именно хотел во все мутные потоки человеческой жизни влить очищающую струю живящей евангельской веры и самоотвержение. Григорий хотел быть возродителем своей паствы...

– «Епископ, – писал он, – отец паствы, ибо он рождает и возрождает ее благовествованием своего учения» (Гр. Б. II, 42).

Но особенное внимание и отеческую заботливость Григория привлекали к себе страждущие и обиженные судьбою. В заботах о них он иногда делал кафедру проповедника трибуной адвоката.

Так, однажды жители Назианза подпали суду и опале правительства... Их ждали суровые наказания. Паства просила ходатайства епископа, – и вот, с церковной кафедры раздается горячее слово, обращенное к правительственному чиновнику, прибывшему в Назианз для производства следствия по этому делу.

– Я знаю, – с силой, подобающей архипастырю, говорил Григорий, – что ты выслушаешь мое дерзновенное слово, потому что и ты священная овца священного стада и, подобно нам, просвещен светом Святой блаженной Троицы. Слово мое к Тебе будет кратко. Ты со Христом начальствуешь, со Христом и правительствуешь. Он дал тебе меч не действовать, но угрожать. Покажи человеколюбие, присоедини к страху кротость, раствори угрозу надеждою. Дай взаймы Богу милосердия. Никто не раскаивался из принесших что-либо Богу. Он щедр на воздаяние.

Всякому лучше оказывать милость здесь, нежели давать отчет там. Дерзну ли на большее? Дерзновенным делает меня скорбь. Представляю тебе Христа и Христово истощение за нас, и крест, и гвозди, которыми я разрешен от греха, и кровь, и погребение, и воскресение, и вознесение, и сию трапезу, к которой мы все приступаем. Если не за одно которое-либо из сих, то хотя за все окажи милость и нам, и себе. Победи нас человеколюбием. Уважь мою веру, какую я к тебе имел, и которою других уверил, дабы также уважили ее в большем и совершеннейшем. Скажу короче: ты сам имеешь Господа на небе, Который да будет таким же судиею для тебя, каким будешь ты для подвластных».

Слово Григория не оказалось бесплодным... Сила веры и убеждение, вложенные в него, победили суровость. Казни были отменены и Назианзская паства получила прощение.

V. Жребий пророка Ионы

«Избави мя от клеветы человеческия» и от того «беспокойного злокозненного мятежа душ, от которого немало зла или уже потерпел я, или надеюсь еще потерпеть». (Гр. Б. II, 165).

Еще Гораций говорил:

«Умей заплакать сам,

Чтобы заплакать нас заставить» …

То же правило приложимо вполне и к закону сочувствия, которое мы проявляем к своим ближним. Для каждого человека понятнее бывает в другом то чувство, которое раньше он сам пережил... А за время своей жизни Св. Григорию пришлось вынести немало различных ударов судьбы. В этом и скрывалась отчасти тайна той отзывчивости, с какой св. Григорий Богослов откликался на нужды и скорби его окружающих.

Скорбный путь своей жизни он впоследствии изобразил с таким захватывающим лиризмом.

– «Где вы, крылатые речи? Исчезли, как волны на море... Где доблесть юности славной? С летами пришла. Где крепость могучего тела? Изношена в скорби и горе. Где ты, богатство? Пропало... осталась лишь Божия милость. Где вы, родители, милые сердцу? где сестра? Все в могиле – безмолвны. Нет у меня даже родины... Волны бушуют и ходят по ней. И я, едва ступая, брожу, как в неволе, безродный, изгнанный, всеми отвергнутый... не раздаются около меня веселые речи и не слышу милого детского лепета. Грустно свершаю остаток горестных дней» ...

С подобающим чувством мужества встречал и переносил несчастья личной жизни Григорий... А они следовали одно за другим.

Оплакав смерть брата Кесария, Григорий хоронит любимую сестру Горгонию, которая была примерной матерью, женой и преданной христианкой. «Высшей целью ее жизни было воспитывать детей для Бога».

Вскоре сложил свои крылья и утомленный высоким полетом орел – столетний старец Григорий. Он умер, стоя коленопреклоненным на молитве.

Страшной, едва утолимой скорбью отозвалась смерть отца в сердце Григория Богослова. И только что успел он оплакать эту потерю, как новое горе поразило его мягкое, любящее сердце: скончалась Нонна, пережившая мужа всего на несколько месяцев. Она отправилась в церковь, в которой служили ее муж и ее сын, и, преклонясь перед св. жертвенником, внезапно, без всякой предварительной болезни, услышала призыв к смерти. Она вдруг судорожно схватилась одной рукой за жертвенник, а другую руку подняла, произнося молитву: «Господи, Христе, помилуй меня!» – и затем мирно скончалась.

Эти удары, следовавшие один за другим, вконец подорвали и без того слабое здоровье Григория. Он опасно заболел, слег в постель и был на краю могилы. Однако, кризис миновал благополучно. В болезни наступил благодетельный перелом... Григорий стал понемногу поправляться. Он еще нужен был для Церкви.

Однако, чувствуя себя слабым и разбитым, Григорий оставил Назианз и скрылся в одном из монастырей отдаленной Селевкии.

Здесь он искал уединениЯ и мирного, укрепляющего труда. Но он не мог забыть о тех, кто нуждался в нем... Особенно его тревожили заботы о состоянии Церкви, волнуемой ересями. Он ободрял страдающих за веру и тех, которые выступали борцами против еретиков...

А впереди его ждало новое горе. Это – смерть Василия Великого. Правда, за последнее время в их дружбе произошел надлом... Но он обнаружил больше несходство темпераментов, чем оскудение чувства взаимной преданности и уважения.

Потеря Великого друга была большим несчастьем в жизни Григория. В одном из своих писем к ритору Евдоксию он так изливал наболевшую скорбь своей души.

«Ты спрашиваешь, – пишет он, – о моем состоянии? Оно полно огорчения: я потерял Василия, я потерял Кесария, – моего духовного и моего телесного брата. Я могу сказать с Давидом: оставили меня отец мой и мать моя (Пс.24:10). Мое здоровье слабо. Старость уже витает над моей головой» ...

«Вчера, угнетенный своими скорбями, сидел я в роще тенистой, вдали от всех, снедая свое собственное сердце... Да, люблю я для исцеления своих невзгод беседовать в печали с душой своей. Легкие ветерки перешептывались с поющими птичками, проливая с ветвей сладостное обаяние на мое сердце, как ни угнетено было оно, и с дерев сладкозвучные, звонкие цикады, любительницы солнца, оглашали всю рощу своим бойким чириканьем. Холодный поток, тихо струясь по орошаемой им роще, журчал у моих ног, но я всецело поглощен был своею тяжкою скорбью... Не до красот этих мне было: душа, удрученная скорбями, не предается наслаждению, и я, в бурях моего возбужденного духа, предавался путанице самопротиворечивых мыслей и слов» ...

Действительно, удрученный скорбями он уже и сам готовился к «вечному покою» ... Но Промыслу угодно было вскоре опять поставить его «на верху горы», как твердый, непоколебимый оплот истинной веры... Из тихого уединения Григорий должен был снова выступить на широкое поле церковно-общественной деятельности. Вдохновенное, огненное слово знаменитого Богослова снова загремело, но уже не в провинциальном городке Назианзе, а в шумной и блестящей столице – Константинополе, где Православная Церковь особенно сильно обуревалась еретическим волнением.

Ариане заметно торжествовали. Все храмы столицы были в их руках. Число православных постепенно сокращалось. Но «чтобы малое число православных, сохранившихся еще в Константинополе, после сорокалетнего господства ариан, могло иметь какой-либо успех, ему нужен был вождь – сильный словом, мужественный и неустрашимый в борьбе с врагами, полный самоотвержения, готовый для блага своей паствы жертвовать собственным спокойствием и всеми выгодами жизни».

Невольно взоры Константинопольских христиан с упованием остановились на Григории. Они просили его немедля прибыть в столицу для защиты православного учение от нападок на него со стороны еретиков.

С обычной чуткостью Григорий откликнулся на зов и направился в столицу. Но слава о нем бежала быстрее и достигла столицы еще до появления его в Константинополе.

Слыша о нем, как о знаменитом учителе Церкви и проповеднике, многие ожидали встретить в нем и величественную внешность, соответствующую славе выдающегося оратора. Но вид Григория их разочаровал. Пред ними стоял старец «в простой бедной одежде, с несколько сгорбленным станом, с головой, почти совсем лишенною волос, с некрасивым складом лица, изнуренного слезами, постом и бдением, с руками, загрубевшими от черных работ, с грубым каппадокийским произношением».

Однако все скоро убедились, что недостатки внешности в избытке искупались редкими дарованиями ума, глубоким и основательным знанием св. Писание и отеческих творений, изумительным запасом самых разнообразных сведений.

Так как все храмы были в руках ариан, то Григорий вынужден был первые собрания открыть в том доме, в котором он остановился. Его аудитория росла и вскоре число слушателей увеличилось настолько, что Григорий принужден был обратить свой дом в церковь, назвав ее Анастасией, т. е. воскресением. В этом названии заключался, между прочим, и тот скрытый смысл, что отсюда, постепенно расширяясь, должно идти восстановление православия.

Первой заботой его было воссоздать новую паству на началах христианского благочестия. Он с самого начала поучал ее, что чистое богословие бесполезно без святой жизни.

Труды Григория в этом отношении увенчались успехом. Дела Церкви упорядочились, нравы паствы улучшились.

В борьбе с ересью Григорий встретил ревностное содействие со стороны императора Феодосия, который предложил ему даже Константинопольскую кафедру.

Вскоре, желая окончательно утвердить мир в Церкви, император созвал в Константинополе 2-й вселенский собор.

Председательское место на нем предоставлено было Григорию.

В ответственные минуты люди с талантом, дарованием и нравственным авторитетом выдвигаются на первый план силой вещей. Те же причины действовали и в деле возвышение Григория как на Константинопольскую кафедру, так и на место председателя на вселенском соборе. Он не стремился сам к занятию Константинопольской кафедры и явился в столицу с исключительной целью поддержать истину и способствовать укреплению веры в христианах.

Это, между прочим, он и выразил в одном своем слове, в котором невольно поражает нас сочетание искренности тона проповедника с глубоким сознанием им достоинства своего пастырского авторитета.

Указывая обязанности царя и всех «власть имущих», Григорий с достоинством заявляет, что он никогда не заботился о том, чтобы удостоиться чести обедать за столом смертного царя, получать рукопожатия от запятнанных кровью рук, принимать участие в блистательных и шумных собраниях. Он стремился к одному – к мирной жизни и к научным занятиям, пользуясь духовной свободой.

Такой открытый, чуждый искательства образ действий не спас, однако, праведника от злобной клеветы завистников. Явились враги, которые стали усиленно сеять смуту среди съехавшихся на собор епископов, восстановляя их против Григория. Вражда росла. Разделение и споры усиливались.

Ставивший выше всего интересы веры и церкви, Св. Григорий решил добровольно оставить кафедру и тем утишить поднявшуюся из-за него бурю...

Об этом он и поспешил заявить отцам собора, с обычной своей прямотой и достоинством

– «Вы, которых собрал Бог для совещания о делах богоугодных, – говорил между прочим Григорий, – вопрос обо мне почитайте второстепенным... Чем ни кончится мое дело, хотя осуждают меня напрасно, это не заслуживает внимание такого собора. Устремите мысли свои к тому, что важнее, соединитесь, скрепите, наконец, взаимные узы любви. Долго ли будут смеяться над нами, как над людьми неукротимыми, которые научились одному только – дышать ссорами. Подайте с усердием друг другу десницу общения. А я буду пророком Ионою, и, хотя невиновен в буре, жертвую собой для спасения корабля. Возьмите и бросьте меня по жребию. Какой-нибудь гостеприимный кит в морских глубинах даст мне убежище. А вы с этой минуты положите начало своему единомыслию, потом простирайтесь и к прочему... Я не радовался, когда восходил на престол, и теперь я схожу с него добровольно, к тому убеждает меня и телесное мое состояние. Один за мною долг – смерть, все отдано Богу. Но забота моя о Тебе единственно, моя Троица! О, если бы иметь Тебе защитником какой-нибудь язык благообученный, по крайней мере исполненный свободы и ревности! Прощайте и воспоминайте о трудах моих!»

Оставляя столицу, Григорий произнес свою знаменитую, прощальную речь, которой он как-бы заключил здесь свою живую, вдохновенную проповедь.

Из этой речи видно, что Григорий отчасти сознавал, как трудно было бы ему управлять мятежной паствой пышной столицы...

Привыкшая к блеску и роскоши, столичная паства хотела видеть величие и в обстановке своего патриарха. Не раз святителю приходилось выслушивать упреки за то, что он не принимал участия в великолепных пиршествах, не носил дорогих одежд, не совершал величественных шествий по городу.

– «Я не знал, – говорил с горечью в своей речи Григорий, – что от меня ожидали соперничества с консулами, префектами и наиболее знаменитыми полководцами, которые едва знают, как им освобождаться от своего преизбытка. Я не знал, что мне следовало расточать на объядение и роскошь имущества, принадлежащие бедным, ездить на великолепных лошадях, восходить на колесницы в показном величии, совершать пышные выезды, сопровождаемые криками «тише, тише» причем каждый должен был бы сторониться от нас, как бы от дикого зверя... Ведь они ищут себе не священников, а риторов, не хранителей душ, а хранителей денег, не чистых приносителей бескровной жертвы, а сильных поборников. Я готов сделать некоторое извинение для них. Это мы сами воспитали их таким образом. Мы становились всем для всех, но я не знаю, спасем ли мы их этим или погубим».

Точно бурный поток лилась эта знаменитая прощальная речь Богослова. А последние, заключительные слова ее прозвучали особенно торжественным аккордом.

– «Прощай, Анастасия! – восклицал Григорий, обращаясь к сооруженной им церкви. – Прощай ты, великий и достопочтенный храм, и все вы, другие церкви, приближающиеся к Нему в блеске и красоте. Прощайте, апостолы, руководители моих подвигов! Прощай, мое епископское седалище, ты, опасный и возбуждающий зависть престол! Прощайте, собрание епископов! Прощай, хор назореев! Смиренные девы, серьезные матроны, толпы вдов и сирот... Прощайте, гостеприимные дома, други Христовы и помощники моих немощей! Прощайте вы, любители моих проповедей, вы, толпой теснившиеся в церковь, вы, скорописцы открытые и тайные, и эти решетки, на которые так часто напирали жаждущие слушатели! Прощайте, императоры, с вашими дворцами и царедворцами, верными ли императору или нет – я не могу сказать, но по большей части верными Богу. Плещите вашими руками и кричите громким голосом, возвышая вашего оратора! Хлопотливый и неугомонный язык теперь смолк, но не всегда будет безмолвен, а будет бороться с вами рукою и чернилами. А теперь мы смолкаем. Прощай, о великое и христолюбивое государство, ибо я буду свидетельствовать об истине, даже хотя бы твоя ревность была несоразмерною с знанием! Мое удаление сделало меня более добрым к вам. Приходите к истине; исправляйтесь, даже хотя бы и поздно. Почитайте Бога больше, чем это вы делали раньше... Прощайте, Восток и Запад, со стороны которых мы встречали противодействие.

Те, кто отрекаются от престолов, не теряют в то же время Бога, а будут иметь седалище на небе, которое гораздо возвышеннее и безопаснее всех седалищ земных. Прощайте вы, ангелы, настоятельствующие в этой церкви и присутствующие при моем удалении, если мои судьбы в руке Божией! Прощай, о Троица, предмет моих размышлений и моей славы! Да будешь Ты хранима сими, и да будешь Ты сохранять сих, то есть народ мой; ибо они будут моими, даже и находясь под управлением других. Пусть я всегда слышу, что Ты возвышаешься и прославляешься, как в слове, так и в беседах. Дети мои, храните, прошу я вас, этот залог, помните мои завещания! Благодать Господа нашего Иисуса Христа да будет со всеми вами. Аминь».

Так Константинополь лишился чести находиться под благочестивым управлением Архипастыря, в лице которого столица Востока теряла человека с высоким авторитетом, с неотразимым, нравственным обаянием.

Григорий удалился в тихий, уединенный уголок Каппадокии, – но отсюда, как истинный светильник, продолжал светить всем «светом Христовым».

VI. На закате жизни

«Если кто из общих наших друзей (а их, как уверен я, много) спросит у тебя: где теперь Григорий? что делает? – смело отвечай, что любомудрствует в безмолвии» ...

Письмо 82 к Амазонию

Давно уже стоит безмолвным в тихой Арианзе дом Назианзского епископа...

Маленькое, точно забытое всеми селение по-прежнему скромно ютится, прижавшись к отвесным скалам, под сень виноградников, окаймляющих подошвы темных каменных гор... Зеленая роща, под нежный плеск серебристого ручейка, так же ласково шумит своими листьями, как и раньше, несколько лет тому назад, и так же придает всей местности уютный, приветливый вид. Только старый дом епископа таинственно хранит молчание, как бы безучастно присматриваясь к молодой, неугомонной распускающейся вокруг него жизни.

Безмолвный – он точно весь погрузился в воспоминание о прошлом, о тех невозвратных днях, когда и в его стены врывался бодрый шум жизни, и когда он, как радушный хозяин, широко открывал свои двери без изъятия для всяких гостей...

Совершенно запущенные и заросшие аллеи сада, в которых, бывало, то и дело мелькали детские головки и раздавались беззаботные детские голоса, теперь тоже безмолвствовали, и своей пышной листвой наполовину скрадывали белые стены дома...

Картина запустения навевала невольную-грусть. Особенно грустно было смотреть на это заглохшее имение тем, в памяти которых еще живы были патриархальные образы двух величавых старцев – епископа, Григория и жены его Нонны.

Но вот заснувший, точно мертвец, старый дом стал понемногу как будто бы пробуждаться... Время от времени из ворот его начал показываться больной, дряхлый старец, с челом, лишенным волос, седой, сгорбленный, одетый очень бедно. Он только что прибыл сюда из дальнего путешествия и поместился в своем родовом домике. Этого дряхлого старца, теперь печального и одинокого, видали здесь и резвым малюткой, и стройным юношей с умной выразительной физиономией, и полным сил и крепости мужем. Он давно здесь – свой.

Кто не знал отца его – почтенного Назианзского епископа! Кому неизвестна была мать его – благочестивая сиропитательница Нонна?

Кто не любовался тем, как из семьи этой дружелюбной четы, точно из орлиного гнезда, вылетали молодые птенцы – один знаменитее другого?

Но прошли многие годы... Густой зеленью покрылись могилки старцев... Разошлись в разные стороны и их дети. Их тоже вскоре подкосила беспощадная смерть.

Как обломок от разрушенного корабля, остался в живых только Григорий, – когда-то полный молодости и сил, а теперь утомленный жизнью старец, возвратившийся в родное село доживать остаток дней своих.

Своеобразна была богатая приключениями судьба этого старца!.. В то время, как он, одинокий и бедный, удрученный летами и болезнями, прибыл в родную Арианзу, – о нем продолжал говорить еще весь тогдашний мир; имя его с уважением произносилось царями; к его голосу, теперь смолкшему, но еще живому в его писаниях, прислушивались епископы... Его благословлял весь народ, а многочисленные враги и завистники невольно еще страшились бывшего Константинопольского архиепископа, хотя и удалившегося с того пьедестала, на котором привыкла видеть его толпа, но до сих пор все-таки сильного своим влиянием и авторитетом. К печальному уединению знаменитого старца, таким образом, прикованы были взоры и друзей, и недругов, – одних с любовью и надеждой, других с ненавистью и опасениями... Этот тихий старец, – известный всему православному миру под именем Григория Богослова, – и в своем добровольном затворе сохранил за собой то широкое обаяние величавого столпа и учителя Церкви, каким он, по справедливости, пользовался, находясь на высоте внешнего почета и славы.

Однако, ни нравственный авторитет Богослова, ни великие заслуги его перед Церковью не спасли его от того уничижительного отношения, каким, обыкновенно, тупая и злорадная зависть мстит великим людям за их неизмеримое превосходство перед нею.

Горечь своей души по этому поводу св. Григорий Богослов не раз изливал в письмах к своим друзьям.

«Спрашиваешь, каковы мои дела? – пишет он, например, Прокопию. – Отвечу тебе, рассказав одну историю. Говорят, что афиняне, когда притесняли их тираны, отправили посольство к лакедемонянам; целью посольства было возбудить там к себе некоторое человеколюбие. Потом, когда послы возвратились, и некто спросил их: «каковы к нам лакедемоняне?» – они отвечали: «как к рабам, весьма милостивы, а как перед свободными, весьма надменны». Это и я должен написать. Со мною обходятся человеколюбивее, нежели как с людьми отверженными, но презрительнее, нежели как с людьми, готовящимися предстать пред Богом».5

Конечно, все эти мелкие уколы жалкой злобы, иногда грубо-откровенной, иногда тонко замаскированной, больно отзывались на чуткой, впечатлительной душе Григория. Но они были ничто в сравнении с той бурей недовольства и злобного шипения, которая поднялась из-за Григория в Константинополе и своими волнами старалась смыть с его имени блестящий ореол славы, так справедливо увенчавшей было духовный облик вселенского патриарха и учителя Церкви в сознании всего православного мира.

Поэтому-то, сравнивая свое настоящее положение с прошедшим, св. Григорий Богослов искренно восклицает: – «Я с радостью удаляюсь от всякой зависти, и после великой бури причалил мой корабль к надежной пристани, где, возвышая мою душу чистыми мыслями, я буду приносить жертву молчания, как раньше приносил жертву речи» ...

В своем новом положении добровольного отшельника Григорий находил истинную отраду и успокоение для своей души после перенесенных им бурь общественной жизни, – что он, с присущим ему лиризмом, и выражал потом в одной из своих поэм, замечая здесь между прочим, что ему никогда не придется больше сидеть, подобно рабу, боязливым и немым, на пиршествах царей; никогда опять не придется подвергаться мелочному ласкательству, или сносить мелкие оскорбление властей, или участвовать в тех народных сборищах, которые выставляли свои алчные ладони для получения подарков по случаю дня рождения или свадьбы...

Тишина родного сельского уголка казалась Григорию дороже блестящего шума пышной столицы и вызывала в его нежной, непамятозлобивой душе даже чувство благодарности к врагам, как бы косвенно содействовавшим его настоящему благополучию. – «Этим миром, – пишет он государственному деятелю Софронию, – я обязан моим врагам. В них я могу видеть своих благодетелей. Кажущаяся потеря часто оказывается действительным приобретением и благоденствием».

Конечно, жизнь в Арианзе не богата была внешними событиями. Для Григория она текла так же ровно и однообразно, как маленький, но чистый ручеек, омывавший родную Арианзинскую рощу... Но бедная извне, – эта жизнь богата была внутренним содержанием.

Несмотря на свое слабое, расстроенное усиленными трудами, здоровье, Григорий не оставил своих обычных занятий. Молитва его по-прежнему была горяча и усердна. Не было, кажется, и часа в течение суток, которого он не освящал бы своим молитвенным вздохом...

Вот маленькое селение погрузилось в сон... Тихо кругом... Точно застывшие стоят тополя... Не шелохнет ни одним серебристым листом... Темная ночь накрыла своим таинственным покрывалом мир, – и он дремлет, погрузясь в ласковые грезы... Лишь неугомонный ручей не знает отдыха и, захлебываясь, точно во сне, продолжает что-то лепетать склонившимся над ним прибрежным цветам... да в домике Назианзского отшельника чуть-чуть светится огонек... То св. Григорий под покровом ночи льет свою горячую молитву к Богу...

На востоке занялась бледная полоска рассвета... Остроконечные вершины гор вспыхнули, загорелись от первых золотых лучей восходящего солнца... Царство ночи, заметно, сменялось царством дня, – и только тогда восторженный старец, с юношеским увлечением, благодарно воскликнув: «Слава Тебе, показавшему нам Свет» – склонил утомленную голову на жесткое ложе...

Кроме молитвы и аскетических подвигов трудовой день св. Григория наполнялся литературными занятиями и перепиской, которую он деятельно вел преимущественно с друзьями и знакомыми.

Между тем, подточенное годами здоровье ухудшалось... Недомогания сильно давали чувствовать себя Григорию. Угасавшая жизнь требовала усердного лечения.

И Назианзский отшельник не пренебрегал доступными в его положении средствами для поддержание разбитого здоровья. Но первым и самым действительным средством против болезни считал он молитву. К Нему, Врачу душ и телес, обращался он чаще всего, как к источнику исцеления, со своей постоянной мольбой... – «Стражду от болезни и изнемогаю телом, –- молился Григорий. Расслабли мои члены и ноги ходят не твердо... Но запрети болезни, запрети словом Твоим... Твое слово для меня спасение! А если не запретишь, – дай мне терпение все переносить. Пусть тля и достанется тле; соблюди образ: тогда будешь иметь во мне и совершенного раба... Укрепи меня, Христе! Отчего расслаб я – Твой служитель! Бездействен язык, Тебя песнословящий; и Ты допускаешь сие? Восстанови меня, и не отринь Своего священника!»6

После молитвы старец прибегал и к обыкновенным средствам для облегчения своих болезненных страданий. Частые прогулки под густым навесом тенистой рощи или на просторе полей были прежде всего целительным бальзамом для его слабого организма, отравленного пылью и духотой столичных улиц. Освеженный такими прогулками, обвеянный ароматом полей, горных трав и цветов, – Григорий с удвоенным усердием принимался за свои обычные занятия... Он чувствовал себя тогда спокойнее и бодрее.

– «Я провожу время среди поля, вдали от жилых мест, и там поправляю телесное свое здоровье», – замечает Григорий в одном из своих писем (письмо 154).

Но его пытливый ум не бездействовал и во время прогулки. Полный глубокой веры в Промысл Божий, св. Григорий, однако, чувствовал, сколько таинственного, непонятного заключает в себе мировая жизнь... И думы об этом тревожно вспыхивали в его сознании, каждый раз разгораясь от того или другого повода в целый пожар тяжелого, гнетущего настроения.

Так, например, тенистая роща не раз навевала на св. Григория «скорбные думы о коловратности всего земного и, главное, о непроницаемом мраке, скрывающем от ума человеческого тайну этой коловратности, о крайней бедности, бессилии и ничтожестве самого человека». Но эти мрачные думы вскоре разрешались светлой, успокаивающей мечтой о том, что непроницаемая тьма, скрывающая от человека и мир, и его самого в неразрешимом сплетении противоречий, растает наконец в тот великий день, когда будут сняты покровы со всех тайн. – «К чему приведешь ты меня, зломудренный язык? Где прекратятся мои заботы? Остановись. Все ниже Бога. Покорствуй Слову. Не напрасно сотворил меня Бог. От нашего малодушие такая мысль. Теперь мрак, а потом дастся разум, и все уразумеешь, когда будешь или созерцать Бога, или гореть в огне...

Как скоро воспел мне сие любезный ум, утолилась моя скорбь. Поздно пришел я домой из тенистой рощи, и иногда смеюсь над рассуждающими иначе, а иногда, если ум в борьбе с самим собою, томлю скорбью сердце»7

Таким образом, думы о высшем смысле и назначении жизни никогда не покидали св. Григория – и удовольствие приятной прогулки всегда соединялось у него с пользой благочестивых размышлений...

Но свою заботу о восстановлении угасавших сил Григорий не ограничивал только ежедневными прогулками по окрестностям Арианзы. Он неоднократно предпринимал более отдаленные путешествия на ксанксаридские воды и в одну обитель, где можно было пользоваться целебным купанием.

Старчески недужный и разбитый совершенно ногами Григорий, конечно, не мог совершать этих путешествий per pedes apostolorum и должен был пользоваться каждый раз другим, более для него удобным способом передвижения – на носилках.

В этом случае он оказывался гораздо счастливее расслабленного, лежавшего в Силоамской купели. Если последний не имел человека, «который бы опустил его в купальню, когда возмутится вода» (Ин. 5:7), то к услугам Григория, напротив, была постоянная помощь его родственников, – хотя, в то же время, отношение некоторых из них заставляли его, подобно ап. Павлу, к бедствиям своей жизни присчитывать и «беды от сродник».

В этом смысле особенно тяжело было для него соседство некоего Велентиниана. Женщины из семейства последнего «своими, как бы змеиными нападениями», подобно новым Евам, на время совсем изгоняли Назианзского отшельника из его маленького рая.

Но в общем у св. Григория сохранились самые светлые и ничем не омрачаемые отношения к остальным родственникам. Горячее же всего он принимал к сердцу судьбы семейства своей любимой племянницы Алипианы. Заботливость его здесь не имела границ. Он входил во все нужды этого семейства, радовался его радостями, болел его скорбями и спешил на помощь в случае всякой невзгоды и напасти.

Особенно же тревожную заботливость он сосредоточивает на воспитании своих внучат, подыскивая для них достойных наставников и входя во все подробности их занятий.

Сам поборник просвещения, в самом жизненном и широком значении этого слова, св. Григорий и детям своей любимой племянницы хотел дать основательное и всестороннее образование. Чему он хотел научить на своих внучат, видно из следующих слов, влагаемых им в уста младшего из них – Никовула:

– «Прекрасна пламенная сила красноречия в речах народных, судебных и похвальных; но прекрасно также иметь ум, обогащенный историей, потому что история – складчина мудрости, ум многих. Но немаловажна и грамматика, которая превосходно споспешествует благородному языку Эллады, сглаживая слово и умягчая варварские звуки.

Немаловажны и состязания логического искусства, которые закрывают сперва истину, пока, через возможное превращение понятия, не поставят ее в полном свете. Немаловажна и та наука, посредством которой усовершенствовавшиеся мужи образуют в человеке добрые нравы, как творог, который принимает вид плетеного сосуда. Немаловажно и то, что мудрые мужи парящим умом, посредством остроумных изысканий, обозревая каждый свою область, открыли в глубинах и предали книгам. Они уразумели природу вещей и воздушных, и земных, и морских, и небесных, а сверх того постигли мысль неизреченного Бога, постигли, как Бог управляет Вселенной, к чему ведет ее, и какой конец положен для целого мира, исполненного многих красот. Они изучили, уразумели то, что выше разумения смертных. Но, изучив сие в юности, предам мысль свою Божественному Духу, буду изыскивать следы сокровенных красот, непрестанно восходить к свету, и божественные внушения приму мерилом жизни, чтобы и помощником, и спутником, и вождем имея Христа, с легкими надеждами вознестись мне отселе, сподобиться жизни чистой и не прекращающейся, не издали, как бы в зеркале и воде, видеть слабые изображения истины, но созерцать чистыми очами самую истину, в которой первое и последнее есть Троица, единочтимое Божество, единый свет в трех равно Божеских сияниях. Вот чего желаю, родитель, исполни мою надежду!» (Твор. св. Гр. Бог. т. IV, стр. 273–274).

Из намечаемой здесь программы ясно видно, какое законченное образование имел в виду дать своим внукам св. Григорий. Оно должно было сообщить им не поверхностный лишь лоск, а ясность и живость ума, богатство познаний, твердость воли и благородство желаний... Словом, – образование должно было положить в детях первые, но и краеугольные основы целостного христианского миросозерцания.

Хорошо понимая всю трудность и ответственность воспитания, св. Григорий не мог успокоиться, сдав внучат на руки выбранным им же самим надежным наставникам... Он шлет последним частые письма, в которых осведомляется об успехах мальчиков, отмечает слабости своих молодых любимцев, просит учителей обратить внимание на эти слабости и высказывает свой взгляд на воспитание вообще. Особенно нежную заботливость обнаруживал он к старшему из внуков – Никовулу, мальчику даровитому, но несколько рассеянному и ленивому. Он был чаще других предметом переписки Григория с наставниками. – «Опять к тебе, мой Никовул, – писал, например, ритору Евдоксию заботливый дед, – и опять беспокою своим излишеством, понукая, когда и сам очень бежишь. Но поскольку этот молодой человек имеет от природы счастливые дарования, если не обманывает меня желание видеть его таковым, но, как часто бывает с людьми даровитыми, несколько нерадив, и ему нужно поощрение: то замени это своим старанием, и (скажу по-вашему), подражая упоминаемому в басне кузнечику, вместо оборванной струны, прибегнув к своему голосу, «докончи песнь».

Внимательно следя за успехами детей в занятиях, попечительный дед не забывал «о едином для них на потребу», – о развитии и укреплении в них религиозного чувства и добрых христианских привычек, – как это можно видеть из письма его к Феодору, епископу Тианскому.

– «Дети почтеннейшего... Никовула, – писал он, между прочим, здесь, прибыли в город учиться скорописанию: соблаговоли сверх прочего воззреть на них благосклонно и отечески; также позаботься, чтобы они жили ближе к церкви. Мне желательно, чтобы нравы их усовершались в добродетели, когда будут иметь случай непрестанно видеть твое совершенство».

Широко было многозаботливое сердце старца Григория. Много оно вмещало в себе любви... Не было в жизни его родственников такого события, на которое бы он не откликнулся своим живым участием... Вот, почему все родные с первым с ним спешили, обыкновенно, поделиться своими – и радостью, и горем...

Одни приглашали его на праздники, другие на брачное торжество... И эти знаки родственного внимание дороги были для старца, который с чувством искренней, неподдельной грусти писал о себе:

«Изгнан, безроден, отвергнут всем сонмом людей.

Нет вокруг меня сладких криков и лепета бодрых детей,

Грустно свершаю я томный остаток печальных и горестных дней» ...

Вследствие своих старческих немощей лишенный возможности принимать непосредственное участие в родственных семейных праздниках, больной старец старался хоть письменно отозваться на эти приглашения.

– «Евопия твоя возлюбленнейшая! – пишет, например, он другу своему Евсевию, приглашавшему его на свадьбу своей дочери; – настало время бракосочетания, положено основание жизни, исполнены родительские обеты. Но не с вами я, которому особенно надлежало бы и быть у вас и молитвы свои соединять с вашими, как и обещал я; надежда шла вслед за желанием, и желание достаточно для того, чтобы ввести себя в обман. И неоднократно собираясь в путь, и неоднократно откладывая путешествие до времени, наконец преодолен я болезнью. Итак, пусть другие призывают к вам Эротов, – потому что на свадьбе в обычае и пошутить; другие пусть изображают красоту девы, величают любезность жениха, и брачное ложе вместе с цветами осыпают словами привета. А я пропою вам брачную песнь: благословит вас Господь от Сиона, Сам сочетает ваше супружество, и узриши сыны сынов твоих (Пс. 127:6,7), немного будет сказать, еще лучших тебя.

Сего пожелал бы я вам, будучи с вами; сего желаю и теперь. Прочее да будет предоставлено вашему попечению, да возложит на вас венцы отец, как желал; это предписал я, как будто бы сам был при бракосочетании. Их будут венцы, а мои молитвы, которые, сколько знаю, не ограничиваются местом».

– «Знаю твои обвинения, – пишет он Прокопию, – хотя и молчишь. Вероятно, говоришь: вот мы праздновали брак... у нас было много епископов; а ты, доблий муж, не был у нас, или не удостаивая нас своего присутствия, или потому, что поленился... Ни то, ни другое, чудный мой! Но думаю, что у кого дела в печальном положении, тому невозможно праздновать весело; и притом совершенно некстати на свадебном пиру носить двоих больных ногами и видеть их смеющимися среди скачущих, чтобы и пошутить у тебя несколько по брачному. А желанием своим я у тебя, и праздную с тобою; руки молодых твоих слагаю одну с другою и обе влагаю в десницу Божию. Ибо, как у тебя все иное благополучно, так следует, чтоб и супружество это вело ко всему наилучшему и соответствовало общим нашим желаниям».

Таким образом, св. Григорий не был безжизненным анахоретом, смотревшим на мир Божий чрез узкое оконце своей отшельнической кельи. Жизнь, во всем разнообразии ее явлений и красок, не ускользала от его внимания; он приглядывался к ней и никогда не относился к ее радостям ригористически-враждебно. Однако, более чуткий, чем кто-либо, ко всякого рода уклонениям от нормы человеческой природы, св. Григорий понимал, как часто, – и совершенно незаметно для себя, – человек с разбитой, расшатанной волей переступает грань, отделяющую «невинное», «позволенное» от того, что «не на пользу», что овладевает, подчиняет себе хрупкую волю человека, делает последнего своим рабом. (1Kop.6:12; 10:23). Потому-то сердце св. Григория теперь более, чем когда-либо всею своею любовью, всеми своими устремлениями и тяготело к аскетическим подвигам... Ими он хотел совершенно обесстрастить свою плоть, ядовитое жало которой он чувствовал на себе до сих пор, – что еще более углубляло в нем горькое сознание своей нравственной нечистоты перед «Святейшим святых».

– «Седая голова и покрытое морщинами тело преклонилось уже к вечеру скорбной жизни... Но доселе не встречал я таких несчастий, какие напоследок приразились к моей злополучной душе... Увы мне! Изнемог я, Христе мой, Дыхание человеков! Какая у меня брань с супружницей – плотью! Сколько от нее бурь!.. Сколько борений и внутри, и во вне, в которых может повредиться красота образа Божия!»

Как в человеческом организме более нежные ткани отличаются и большей чувствительностью, граничащей иногда с болезненностью, особенно при соприкосновении с грубыми вещами, – так и на светлой поверхности чистой души, лишенной греховных наростов и приражений, не остается незамеченной ни одна малейшая полоса пробежавшей по ней греховной тени... Этим и объясняется та чуткость, с какой св. Григорий подмечал в себе самые ничтожнейшие слабости, к числу которых он относил и наклонность к многоглаголанию. Дабы подсечь ее под самый корень, он наложил на себя обет молчания, который не нарушил даже ради правителя Назианза – Келевсия, посетившего знаменитого отшельника в его уединенном убежище. Однако вскоре, желая рассеять недовольство в сердце обидевшегося на это правителя, Григорий шлет ему пространное письмо, где старается оправдать свой поступок.

«Поскольку ты, добрый и вежливый, писал старец правителю, – обвиняешь меня в молчании и неучтивости: то изволь, сложу для тебя не совсем нескладную басню.

Не отучу ли ею и тебя от говорливости?

«Ласточки смеялись над лебедями за то, что они не хотят жить с людьми и не показывают другим своего искусства в пении, но проводят жизнь на лугах и реках, любят уединение, и, хотя изредка попевают, однако же, что ни поют, поют сами про себя, как будто стыдясь своего пения. «А мы, – говорили ласточки, – любим города, людей, терема, болтаем с людьми, пересказываем им о себе то и другое, что было в старину в Аттике, о Пандионе, об Афинах, о Тирее, о Фракии, об отъезде, свадьбе, поругании, урезании языка, письменах, а сверх всего об Итисе и о том, как из людей стали мы птицами?» Лебеди, не любя говорить, долго не удостаивали их и слова; когда же соблаговолили дать ответ, сказали: «и мы рассуждаем, что иной придет для нас и в пустыню послушать пение, когда предоставляем крылья свои зефиру для сладких и благозвучных вдохновений. Потому поем немного и не при многих. Но то и составляет у нас совершенство, что песни свои выводим мерно, и не сливаем пение своего с каким-нибудь шумом. А вы в тягость людям, у кого поселитесь в доме; они отворачиваются, когда вы поете; да и справедливо поступают, когда не можете молчать, хотя отрезан у вас язык, но сами, жалуясь на свое безголосье и на такую потерю, говорливее всякой другой речистой и певчей птицы».

Пойми, что говорю, – замечает Пиндар, и если найдешь, что мое безголосье лучше твоего красноглоголания, то перестань осыпать упреками мою молчаливость. Или скажу тебе пословицу столько же справедливую, сколько краткую: – тогда запоют лебеди, когда замолчат галки».

Как-бы убежавший, скрывшийся от жизни в тишь своего Арианзинского поместья и даже наложивший здесь на свои уста печать безмолвия, – св. Григорий, однако, не погрузился всецело в узкое русло собственного личного спасения. Откликаясь на все важнейшие вопросы своего времени, он особенно внимательно следил за течением церковно-общественной жизни, – и как только ереси начинали волновать Церковь, грозить ее покою, – Григорий из глухого, провинциального уголка поднимал свой авторитетный голос и своим живым участием успевал, обыкновенно, водворять порядок в той или другой церковной области. Его горячее, многозаботливое сердце не знало никогда покоя. А это в значительной степени поглощало и без того скудные силы его, все более и более приближая роковой момент... И утомленный старец чувствовал, как постепенно догорает вечер его жизни, и, осененный умирающими лучами тихого заката ее, он даже жаждал для себя скорейшего наступление тихой ночи вечного, безмятежного сна...

– «Цвет опал, приблизилось время жатвы... Побелели у меня волосы... Гумно призывает к себе колос, – молитвенно взывал Григорий... Я утружден жизнью... Едва перевожу дыхание на земле, уязвляемый множеством бедствий... Потому плачу и припадаю к Твоим коленам... Подай мертвецу твоему кончину жизни, подай утружденному отдохновение и возведи меня к легчайшей жизни, для которой терплю скорби и перенес тысячи горестей; восхитив в ангельские лики, приблизь путника к небесному чертогу, где слава единого великого Бога, сияющего в трех Светах».

Господь услышал молитву праведника, – и 25-го января 389 года св. Григорий тихо скончался: так был взят с нивы Христовой неустанный пахарь ее, великий Богослов, бывший гордостью и украшением IV-го золотого века.

* * *

1

Григ. Бог. Стихотворение о жизни своей (ч. VI, стр.13).

2

Св. Василий Великий, Е. А. Л. Спб., 1902, стр.7.

3

Св. Василий Великий, стр. 9.

4

Св. Григ. Богосл. Слово 10. О человеч. прир. (т. 4, стр. 258).

5

Письмо 108 к Прокопию, стр. 207.

6

Твор. св. Гр. Бог., т. V, стр. 6. Молитва в болезни.

7

Слово 10-е о человеч. природе, т. IV, стр. 258, 263.


Источник: Назианский отшельник : [Очерки из жизни св. Григория Богослова] : С изобр. св. Григория Богослова / Свящ. П.А. Миртов. - Санкт-Петербург : Изд. И.Л. Тузова, 1905. - 92 с.

Комментарии для сайта Cackle