Азбука веры Православная библиотека священник Николай Колосов Религиозно-публицистические романы Эмиля Золя "Лурд", "Рим" и "Париж" пред судом православного читателя

Религиозно-публицистические романы Эмиля Золя «Лурд», «Рим» и «Париж» пред судом православного читателя

Источник

Публичное богословское чтение в зале Синодального училища 7-го апреля 1899 года.

Параграф I II III IV V VI VII VIII

I.

Выбор романов и в особенности романов Золя темою для богословского чтения способен, пожалуй, вызвать недоумение. Какое отношение могут иметь романы к богословским предметам, и место ли роману среди тем для богословских чтений? В разрешение этого недоумения нужно сказать, что прошло и, по-видимому, едва ли не навсегда, время, когда литературные произведения, известные под именем романов, изображали лишь радости и злоключения влюбленных – в наше время все более и более выдвигается на сцену роман серьезный, роман идейный, предшественником и провозвестником которого нужно считать роман исторический. Наше время, время популяризации идей и знаний, решило воспользоваться для этой цели между прочим и романом. И вот, в последнее время в особенности, и чем далее, тем более начали появляться романы социологические, научные и даже романы религиозные. Некоторые из этих романов наделали шума и имели большой успех, который вызвал подражания. В этом измененном виде роман приобретает уже серьезное значение, с которым приходится считаться. Идеи, заключающаяся в таких романах, облеченные в художественную и доступную всем форму, получают несравненно большее распространение сравнительно с теми, которые находятся в ученых трактатах и сочинениях, и приобретают несравненно большее влияние на умы, так как романы читаются обыкновенно широкою полуобразованною публикою, которая часто не может, или даже не хочет критически отнестись к читаемому. Тем более заслуживают в этом отношении внимания разбираемые нами религиозно-публицистические романы Золя. Правда, известный немецкий философ и критик Макс Нордау в своей книге «Вырождение» называет поэзию Золя зловонною, самого его психопатом и дегенератом и утверждает, что успех его произведений обеспечен только среди любителей порнографии и скабрезности; правда, что последние два из разбираемых нами романов бледны, скучны и неправдоподобны, загромождены описаниями, характеристиками и т. п. Но за всем тем – они все-таки произведения писателя, весьма известного вообще, а за последнее время получившего известность исключительную и всесветную, хотя и не особенно завидную. Появляясь один за другим, они создавали себе, между прочим и при помощи газет, громкую рекламу; появление их ожидалось с нетерпением, а успех превзошел всякая ожидания.1 С другой стороны, романы эти – собственно не романы (романический элемент в них очень слаб), а религиозно-социологические трактаты с модным именем, широкими задачами и громкою рекламой. Притом же романы эти имеют целью не что иное, как доказать, что христианство есть жалкая иллюзия, отживающая свой век, и указать те начала, которые должны заменить его. Наконец, приходится слышать из среды читателей даже упреки в том, что не появляется разборов этих романов с православной точки зрения.

Религиозный роман появился и доселе культивируется главным образом во Франции. Это объясняется, очевидно, живостью воображения и отчасти легкомысленным отношением французских писателей к самым важным и серьезным предметам. Но никогда еще религия не затрагивалась в романах так глубоко и так кощунственно, как в трех последних романах Эмиля Золя.

Бывают люди, у которых желание стать знаменитыми обращается в своего рода idée fixe, в род помешательства. Такие люди обыкновенно не щадят усилий и иногда не разбирают средств и путей, ведущих к славе. Золя несомненно принадлежит к числу таких людей. Известны его отчаянные и упорные попытки во что бы то ни стало стать «одним из бессмертных», т. е. членом Французской Академии наук. Так как это ему все-таки не удается, то он прославился (действительно прославился – только путем, ничего общего с литературою не имеющим), пристегнув свое имя и репутацию к столь громкому и скандальному делу, как дело Дрейфуса – делу весьма сомнительной чистоты. Но еще раньше этого он решил создать себе знаменитость насчет религии. И вот он задумывает и печатает один за другим три религиозно-публицистических романа, имеющих (как и в «Ругонах-Маккар») не посредственную связь, общую цель и одно главное действующее лицо (парижского аббата Пьера Фромана). В этих романах Золя развивает (но не доказывает) следующая мысли:

Резина вообще и христианская в частности есть иллюзия, обман, который жалкое и страждущее человечество придумало для того, чтобы хоть чем-нибудь утешиться и облегчить свои страдания. Поэтому и состоит религия обыкновенно в том, что люди просят у Бога различных неестественных чудес и исцелений, и даже придумывают чудеса и видения, и бывает иногда так, что некоторые болезни, имеющие нервное происхождение, под влиянием сильнейшего религиозно-экстатического возбуждения действительно исцеляются, или некоторые истеричные люди подвергаются религиозным галлюцинациям, которые совершенно искренно принимают за видения. Тем не менее, очевидно, царству религии наступает конец. Не может спасти ее и католический Рим, столь могущественно царивший над умами и совестями людей в средние века и теперь еще поражающий стройностью своей организации и искусством пропаганды; он и не способен к какому-либо обновлению, как иногда думают некоторые мечтатели, так как он внутри уже разлагается и, несмотря на свою видимую стройность и мощь, обречен на смерть. Религия отжила свой век и будущее принадлежит труду, физическому и умственному, науке и справедливости2 которые водворят на земле счастье и вернут золотой век. Вот новая, будущая «религия» человечества. И счастье это должно выйти не из «Лурда» и не из Рима, а из Парижа – центра вселенной и мозга человечества – этого «котла, в котором варится будущее человечества». Вот как говорит об этом сам Золя. Заметим кстати, что все эти рассуждения он влагает в уста своего главного героя Пьера Фромана.

«Все человечество рыдает, изможденное горем, точно отчаянно больной, приговоренный к смерти... Эта жажда божественности, не утоленная веками, казалось, возродилась с новою силою в конце нашего века науки… Человек, изведавший все несчастия жизни, обращается к божественной иллюзии, и в этом лежит основа всех религий: слабый и беззащитный человек не имеет силы пережить все земные невзгоды без вечного представления о рае. Теперь опыт сделан; по-видимому, нет удовлетворения ни в чем, кроме науки, и поневоле придется оставить отворенною дверь тайны... Утешения, надежды, данные миру католицизмом, истощились после восемнадцати столетий, в продолжение которых было пролито столько слез, столько крови, столько испытано напрасных и жестоких треволнений. Одной иллюзией стало (!) меньше, приходилось заменять ее другой. Если некогда набросились на идею христианского рая, то это произошло оттого, что он сулил новые надежды. Новой религии, новых надежд, нового рая, да! вот чего жаждет мир в тисках, в которых находится теперь... Нужно новую религию такую, которая была бы ближе к жизни, которая примирялась бы с земным существованием и шла бы рука об руку с новыми научными истинами. Но главным образом религию, для которой смерть не была бы желанной целью».3

Эта новая религия должна выйти из Парижа. «Париж», рассуждает Пьер – это громадный котел, в котором варится все человечество – и лучшая и худшая часть его: ужасное варево колдуньи, состоящее из драгоценного порошка и отбросов, – из которого должен получиться эликсир любви и вечной молодости... И все это кипело в колоссальном котле Парижа – все эти желания, насилия, разнузданные страсти, невообразимая смесь всяких едких ферментов, из которой должно было вылиться широким потоком чистое вино будущего». И Пьер сознал «всю плодотворность работы, происходившей на дне котла, под всеми этими нечистотами.»

«Пусть же, продолжает мечтать Золя устами Пьера, предоставят века и новой религии науки (как некогда христианству), глухой рост которой предвещается всюду, – и тогда увидят, как сложатся в новое евангелие прекрасные идеи Фурье; как воля станет рычагом, движущим мир, как труд будет принят всеми, уважаем, урегулирован и признан существенным механизмом естественной и социальной жизни; и как страсти поощряемые, удовлетворяемые и утилизируемые, послужат, наконец, для счастья всего человечества. Всемирный вопль о справедливости, вопль все больше и больше раздающийся со стороны великого немого народа, так долго одурачиваемого и мучимого, есть только крик о том счастье, к которому стремятся все существа,– полное удовлетворение потребностей и осуществление мирской жизни, при развитии всех сил и пользовании всеми радостями. Придет время, когда это царство Бонне настанет и на земле, даже если при этом нищие духом временно и будут страдать от гибели их иллюзий, потому что необходима жестокая операция, чтобы освободить слепых от их бедствий и избавить их от продолжительной и страшной тьмы невежества».

«Прежде всего Пьеру открылся закон труда. Сама жизнь есть только труд, и мир существует только ценою усилий... Над всеми страстями, честолюбиями, пороками и недостатками ему рисовался колоссальный труд, геройское усилие рук на верфях и на заводах, дивная сосредоточенность интеллигентной молодежи, которая, как он знал, занята делом, изучает в тишине науки, не пренебрегая ни одною победой прежних поколений и сгорая желанием расширить область их завоеваний. И благодаря восторженному Парижу, все это будущее перерабатывалось во всем его величии, чтобы засиять лучезарною зарей. Если у древнего мира был Рим, теперь умирающий, то над современным миром всевластно царит Париж, этот центр всех народов, переходящих в вечном движении от одной цивилизации к другой, совершая свой путь по солнцу, с востока на запад. Париж был мозгом; все великое прошлое подготовило его быть инициатором, руководителем и освободителем всех остальных городов. Вчера он возвещал народам идею свободы, завтра он даст им религию науки, справедливости, ожидаемую демократией. Париж был воплощением доброты, веселая и кротости, жажды знать все и великодушия, готового все отдать. В нем, в рабочих его предместьях, в крестьянах его сел заключался неистощимый источник, из которого будущее могло черпать без конца. Парижем кончалось настоящее столетие, а следующее начиналось и развертывалось им же; и весь шум его чудовищной работы, весь его свет маяка, господствующего над землей,– все, исходившее из недр его в бурях, громах и победоносных молниях, блистало только окончательным светом, из которого должно было создаться счастье человечества».

Чтобы усилить впечатлите, Золя многократно описываете даже световые эффекты, производимые парижским солнцем. Напр.:

«Солнце уже закатывалось за узенькими грядами пурпурно-красных туч, и косвенные его лучи осыпали столицу, словно сияющим дождем света. Казалось, будто одетый в солнечные лучи дивный Сеятель щедро разбрасывал ярко сверкавшие искры света целыми горстями по всему горизонту». При этом в особенности освещаются кварталы трудового и учащегося Парижа. «Очевидно, мечтает Пьер, что там и должна взойти ожидаемая обильная жатва». Эти световые солнечные эффекты Золя описывает так часто и так наивно, что под конец вызывает этим раздражение у читателя.

Золя любит объявлять во всеобщее сведение о своих намерениях и работах и о цели своих произведений. И вот в письме к одному немецкому критику он пишет: «Вам уже известна моя исходная точка: она состоит в изучении современного положения религиозной веры. Теперь существует реакция против науки, не исполнившей своих обещаний, и люди склонны возвратиться к вере средних веков, к той вере, которая, не размышляя, преклоняет колена и молится». Против этого-то возвращения к вере, по словам Золя, и написана им разбираемая нами его трилогия. «Ах! несчастные люди, пишет он в конце своего «Лурда», бедное, больное человечество, жаждущее иллюзии, которое в утомлении кончающегося века растерялось и изнемогает оттого, что слишком жадно набросилось на науку и мнит себя покинутым целителями телесных и душевных недугов; оно боится, что не выздоровеет, возвращается назад и взывает о спасении к разным мистическим «Лурдам». И вот Золя желает воротить заблудившееся человечество на истинный путь, напомнив ему, что спасение не в религии, отжившей свой век, а в науке и цивилизации, труде и справедливости. Вот основы новой религии»4 предлагаемой г. Золя на смену прежней; вот основы будущего золотого века, факторы всемирного счастья, счастья всего человечества. Посмотрим, так ли это на самом деле.

II.

Нельзя не сказать прежде всего, что и как выводы из романов и сами по себе эти положения кажутся весьма странными. Да разве наука, труд и справедливость явились в свет только со вчерашнего дня или открыты только г. Золя? Ведь идеи эти почти так же стары, как мир. Почему же они не могли спасти мира и не спасли его доселе? и почему же только теперь именно дано им обновить и спасти мир? Откуда пришло к ним ныне это всемогущество? Какой чудодейственный процесс совершится над ними? Есть ли для этого достаточные данные в прошедшем и настоящем человечества?

И прежде всего о науке. Когда в подобных случаях говорят о науке, то разумеют главным образом науки естественные, с их открытиями и изобретениями, но никем еще и никогда не было доказано неопровержимо, чтобы наука вообще и науки естественные в частности были враждебны религии или чтобы религия была враждебна науке. Вот как рассуждал об отношении естественных наук к религии один их первых наших естествоиспытателей – Ломоносов: «Правда и вера суть две сестры родные, дщери одного Всевышнего Родителя; никогда между собою в распрю прейти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрования на них вражду всклеплет. А благоразумные и добрые люди должны рассматривать, нет ли какого способа к объяснению и отвращению мнимого между ними междоусобия... При всем сем христианская вера стоит непреложна. Она Божьему творению не может быть противна, ниже ей Божие творение; разве тем чинится противность, кои в творения Божия не вникают. Создатель дал роду человеческому две книги. В одной показал Свое величество, в другой Свою волю. Первая – видимый сей мир. Им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность его зданий, признал Божественное всемогущество, по мере себе дарованного понятия. Вторая книга – Священное Писание. В ней показано Создателево благоволение к нашему спасению. В сих пророческих и апостольских богодохновенных книгах истолкователи и изъяснители суть великие церковные учители. А в оной книге сложения видимого мира сего физики, математики, астрономы и прочие изъяснители Божественных в натуру влиятельных действий суть таковы, каковы в оной книге пророки, апостолы и церковные учители. Не здраво рассудителен математик, ежели он хочет Божескую волю вымерить циркулем. Таков же и богословии учитель, если он думает, что по Псалтири научиться можно астрономии или химии. Толкователи и проповедники Священного Писания показывают путь к добродетели, представляют награждение праведным, наказание законопреступным и благополучие жития, с волею Божьею согласного. Астрономы открывают храм Божеской силы и великолепия, изыскивают способы и ко временному нашему блаженству, соединенному с благоговением и благодарением ко Всевышнему. Обои обще удостоверяют нас не токмо о бытии Божьем, но и о несказанных к нам Его благодеяниях. Грех всевать между ними плевелы и раздоры... Натура есть некоторое Евангелие, благовествующее неумолчно творческую силу, премудрость и величество. Отнюдь не вдаваясь в подробности, которые завели бы нас слишком далеко, напомним только те общие факты, что вера и звание, религия и наука не только не могут противоречить друг другу, но и по самому существу своему неотделимы друг от друга, следовательно, не может быть и речи о замене религии наукой. Религия, побуждая мысль человека к созерцанию бесконечного, тем самым не дозволяет уму его оставаться неподвижным: невозможно предположить, чтобы верующий человек не мыслил о предмете своей веры и не знал, чему он верует и о чем мыслит. Чем выше стоит религия, тем больше она воспитывает любовь к знанию; она есть мать науки и ближайшим образом богословской науки. Религия необходимо порождает целую область религиозных или богословских наук, имеющих частью философский, частью исторический характер, и посредством этих наук переходит из жизни в школу и вступает в тесную связь с наукою вообще. Стремление к знанию освящено самим Священным Писанием, и известный факт –ч то многие святые отцы и светила Церкви были в то же время ученейшими людьми своего времени (даже в области и естественных наук, как, напр., св. Василий Великий со своим «Шестодневом»). Известный также факт, что первые пионеры науки были вместе с тем и служителями религии; возьмем, напр., хоть заслуги миссионеров в науках этнографии, лингвистики (сравнительна языкознания), истории религии и проч., (из наших русских миссионеров укажем, напр., на митрополита Иннокентия и Иакинеа Бичурина), или заслуги монашества–западного и нашего православного в деле сохранения и распространения памятников науки и литературы, или хоть тот факт, что представители духовенства и у нас,5 и на Западе были и первыми учеными и первыми учителями и проч., и проч. Таких фактов можно насчитать очень много. Разве это говорит о враждебности религии науке? С другой стороны, известный также факт, что весьма многие знаменитые ученые и именно в области положительных и естественных наук, творцы новых астрономических, естественно-научных и др. систем – были религиознейшими, глубоко верующими людьми – укажем, для примера, на Коперника, Ньютона, Кеплера, Бэкона, Паскаля. И, наоборот, наиболее неистовыми поносителями религии во имя будто бы естествознания часто бывали люди, на самом деле весьма мало причастные науки (вспомним, напр., хоть нашего Писарева), или не по разуму усердные и фанатически рьяные, но не глубокие последователи разных, не всегда наученных систем. Самые столкновения и конфликты между западным богословием и откровением, антагонизм между верою и наукою – в весьма значительной степени были обязаны не противоречию религии и науки по существу, а лишь узости миросозерцания, нетерпимости и фанатизму некоторых католических и протестантских богословов с одной стороны и таким же качествам самих представителей науки с другой, взаимным недоразумением и увлечениям представителей обеих сторон. Почти неоспоримо, что подобные столкновения не имели бы места, если бы западная церковь находилась в общении с православною Церковью и осталась верною широте ее воззрений между верою и наукою, проистекающею из убеждения в непоколебимости вечной истины христианства.

Совсем иначе обстоит, однако, дело у нашего автора. Главный герой его романов Пьер Фроман является пред читателем уже зараженный неверием, с предвзятым, враждебным отношением к вере и религии. Это, можно сказать, неверующий по природе. Иначе такой тип психологически невозможен. В самом деле, сын благочестивой католички и неверующего химика, Пьер, после смерти отца, по желанно матери, поступает в духовную семинарию и даже делается священником. Но когда, по смерти матери, он входить в запертый дотоле кабинет отца, то почти при одном только взгляде на его книги и бумаги навсегда и окончательно теряет веру. И не потому даже, чтобы он нашел здесь книги антирелигиозного содержания, – бумаги отца были только просто научного характера–а просто только потому, что, по мнению Золя, вера тает и исчезает при одном только имени науки. Вот какими серьезными аргументами доказывает Золя несостоятельность религии! Пьер делается неверующим не потому, конечно, что знакомится с книгами отца, а потому, что он унаследовал неверие от своего отца, и оно ждало только, так сказать, случая, чтобы обнаружиться вполне. Такие люди уже духовно мертвы: яд неверия убивает их; их не убедят уже никакие, даже самые очевидные доказательства христианской веры, их не убедит даже никакое чудо. Такие люди хорошо известны нам еще из Евангелия.

Если вера рождает знание и науку, то, с другой стороны, несомненно, что всякая наука требует веры отнюдь не в меньшей степени, нежели религия. Вся наука, в сущности, основывается на вере. Это до такой степени ясно и очевидно, что едва ли даже нуждается в доказательствах. В самом деле, велика ли область точных, неоспоримо доказанных научных фактов, фактов, относительно которых все ученые были бы согласны между собою? А между тем часто на основании только нескольких более или менее установленных фактов строится научная теория или, в лучшем случае, гипотеза, которая на три четвертых, если не больше, основывается на вере. И очень часто случалось и случается, что факты, на основании которых создавались эти теории, оказывались недостаточно изученными или неверно понятыми и самые теории эти таким образом неверными и ненаучными – это уже после того, как они долгое время считались непоколебимыми и царили в науке.6 Как ни велики и поразительны научные успехи и открытая– «что они такое в сравнении с тою бесконечностью неизвестного, которое нас окружает и которое, вероятно, навсегда останется недоступным для нашего знания?» Чем более открытий делает наука, тем шире развертываются пред нею горизонты необъятного, тем беспредельнее открывается даль. «Что узнаем мы в конце концов о человеке и о мире? Разве мы знаем, что такое человеческая душа? что такое сознание, как оно зарождается и какая судьба ожидает его за нашей могилой? Разве для нас понятна связь души с телом и взаимодействием наших психических процессов с внешнею действительностью? Разъяснила ли нам наука, что такое жизнь, откуда она возникает и как она исчезает? Знаем ли мы что-нибудь о сущности тех элементов, из которых слагается физический мир – о сущности материи и силы? Знаем ли мы, что такое движение, к которому естественная наука сводит все процессы материи и силы – откуда оно произошло и что его поддерживает? Что такое законы природы, если не рассматривает их только как простые эмпирически формулы явлений? Откуда вечный порядок вселенной и та постоянная целесообразность в природе, которой может не видеть только слепой и т. д. и т. д.?7 Все эти и подобные вопросы настолько неразрешимы для науки, что получили даже название «проклятых вопросов».

Ночью над берегом бурного моря

Юноша грустный стоит.

Полон сомнений, с тоскою на сердце,

Так он волнам говорит:

О, разрешите мне жизни загадку –

Вечно тревожный и страшный вопрос –

Сколько голов беспокойных томил он,

Сколько им муки принес!

Головы в иероглифных тиарах,

В черных беретах, в чалмах,

В пудре и головы всякого рода

Бились над этим вопросом в слезах.

Кто же решить мне, что тайна от века–

В чем состоит существо человека,

Как он приходит, куда он идет,

Кто там вверху, над звездами живет?

Катятся волны с шумом обычным,

Ветер несется и тучи несет,

Звезды мерцают с бесстрастьем холодным –

Бедный безумец ответа все ждет.

Так поэтически формулировал Гейне эти вопросы. Известный французский критик Фердинанд Брюнетьер, в своем сочинении «lа Science et la Religion», доказывая, что науки естественные, этнографические, филологические, исторические, критико-экзегетические не только не могли устранить чудесное, не только не могли разъяснить «тайны», но весьма часто не могут разрешить даже отдельных, частных вопросов в своей области, и объяснить даже самых простых, по-видимому, явлений и фактов, прямо заявляет, что «наука бессильна не то что разрешить, но даже надлежащим образом поставить те вопросы, которые для нас единственно важны – вопросы, касающееся происхождения человека, закона его поведения и его будущей судьбы. Непознаваемое окружает нас всюду: оно охватывает нас со всех сторон, и мы не можем извлечь из законов физики или результатов физиологии никакого средства, чтобы распознать в нем что-нибудь. «Великий океан истины» по-прежнему лежит пред нами неизведанным. Даже в таких вопросах, как вопросы о происхождении языка, о происхождении общества и о происхождении нравственности, сущность и причины явлений останутся для нас навсегда недоступны. Великие научные теории нашего времени все находятся в одинаковом положении. Полное противоречий состояние современной атомистической теории в физике; безнадежная недостаточность дарвиновой теории выживания наиболее приспособленных особей; падение одной из основных теории астрономии – теории постоянства орбит луны и планет; перевороты, претерпеваемые именно теперь геологией; вопиющие и непреодолимые трудности, связанные с теорией волнообразного движения света; окончательное падение основной теории политической экономии – теории ценности – все это, кажется, не очень то приближает нас к пределу строгого и точного знания, которое нам обещают! Несокрушимая теория или теория, близкая к пределу несокрушимости, в сущности, есть такая же нелепость, как и несокрушимая броня».

С горы скатившись, камень лег в долине.

Как он упал, никто не знает ныне.

Сорвался-ль он с вершины сам собой.

Или низвергнут мыслящей рукой?

Столетье за столетьем пронеслося:

Никто еще не разрешил вопроса.

Ни один предмет в действительности не соответствует нашему представлению о нем – эта аксиома, как известно, положена в основу всей современной науки. Из внешних явлений мы постигаем только то, что доступно нам; целиком, такими, каковы они на самом деле, мы постичь их не можем, а потому не можем постичь и истины, которая есть не что иное, как соответствие между идеей и ее внешним проявлением. А между тем разве мы сомневаемся в науке, в реальности внешнего мира, и прогрессе знания и незыблемости законов природы? Нет, не сомневаемся. На чем же основывается наша уверенность? Единственно на вере. «Достоверность и истина во всякой науке, сказал Декарт, зависят единственно от познания истинного Бога».

Вот что говорил перед своею смертью великий Ньютон: «Я не знаю, чем кажусь я миру; но себе самому я кажусь маленьким мальчиком, который играет на берегу моря и забавляется тем, что он там и сям находит гладкий камешек или красивую раковинку, между тем как великий океан истины лежит перед ним неизведанным». Более полутораста лет прошло после смерти Ньютона, но и теперь всякий истинный ученый может повторить его слова. Вот что сказал недавно знаменитый английский физик лорд Кельвин (Вильям Томсон) пред учеными всего мира, собравшимися чествовать его пятидесятилетний профессорский юбилей: «Одно слово может охарактеризовать самые упорные мои усилия в течение 55 лет для движения вперед знания: это слово – несостоятельность. Я не знаю ничего об электрической и магнитной силе, об отношении между эфиром, электричеством и весовым веществом, о химическом сродстве – ничего более того, что я знал и чему учил моих студентов пятьдесят лет тому назад.8

Брюнетьер идет еще далее. Он говорит даже о банкротстве современной науки. Выражение это, однако, неудачно. Истинная и искренняя наука, серьезная в своих методах и скромная в своих выводах, которая, исследуя мир явлений, не пытается решать конечных вопросов и не вторгается в область нравственных интересов человечества, обанкротиться не может. Она может ошибаться, но ошибки эти, ею же самою впоследствии исправляемые, могут иметь лишь частное значение. Банкротятся только незаконные научные притязания, крайний научный скептицизм, возникшее на почве научных открытий натуралистическое миросозерцанье.

Припомним, что со времени расцвета науки в настоящем столетии умами овладело какое-то упоение. Наука совершала свое триумфальное шествие среди всеобщего хвалебного и ликующего хора. Не было таких надежд и ожиданий, которые не возлагались бы на науку, которые казались бы слишком смелыми. Казалось, что она не знает невозможного, что она не имеет преград, что ее горизонты беспредельны, могущество бесконечно. Упоенные и ослепленные ее успехами и завоеваниями, ее адепты гордо и громко заявляли, что эта царица будущего, в особенности в области естествознания, не знает границ, не ведает невозможного. Но действительно, открытия и изобретения следовали одни за другими; то, что еще сегодня казалось невозможным и недостижимым, завтра становилось совершившимся фактом. Наука продолжала делать завоевания, но... в хвалебном в честь ее концерте стали слышаться диссонансы. Стало чувствоваться и стали раздаваться голоса, что наука, при всем своем могуществе, не может удовлетворить человека, что как бы ни были велики ее открытия в отдельных случаях, она все-таки не в состоянии разрешить важнейших вопросов бытия и жизни, не может дать человеку истинной нравственности, не может улучшить его жизнь; не может, словом, сделать его счастливым ни в каком отношении.

В настоящее время даже ученые натуралистического, враждебного религиозного, направления вынуждены сознаться, что для науки существуют границы, что религия и наука имеют свои точно определенные области, и что между ними должно произойти «примирение или соглашение». Каждый ученый – физиолог, химик, математик, ботаник, филолог, историк –занимается исследованием и установлением отдельных фактов в своей области, собирая, таким образом, по выражению Ньютона, «гладкие камешки» и «красивые раковинки». «Виновата ли наука, что ей суждено заниматься таким скромным и прозаическим делом, и можно ли упрекнуть ее за то, что она не в состоянии «объять необъятного?» Конечно нет; но если наука не может дать человечеству познания действительности, то человечество все-таки хочет знать эту действительность и имеет право знать ее. Требование, чтобы люди отказались от последних вопросов, неисполнимо, и где же остается им искать ответа на эти вопросы, как не в религии». Известный Французский физиолог Шарль Рише, возражая Брюнетьеру на его утверждение о банкротстве науки, тем не менее открыто и решительно заявляет, что «человек погружен в густой мрак; он теряется среди явлений, из которых ему доступна лишь ничтожная доля... что признавать бессилие науки есть элементарное правило всякого научного познания, так как нам доступны только явления, внутренняя же сущность вещей от нас ускользает... что если бы чудесные телескопы и микроскопы позволяли нам видеть в тысячу раз дальше, пред нами все-таки были бы лишь явления и формы; что причинную связь материи и жизни мы не могли бы рассмотреть.. что понятие материи превышает наше разумение... открывая законы, факты, явления, методы, мы этим нисколько не приблизились к познанию самой сущности вещей. Почему желудь, посаженный в землю, становится дубом? Вот проблема очень обыкновенная, очень простая и, без сомнения, не разрешимая. Можно описать с точностью, все более и более научной, последовательные формы превращения желудя в дуб, но причина этих превращений останется непостижимой… Наука бессильна и признает себя бессильной составить целостное понятие о вселенной и достигнуть абсолютного познания абсолютной истины. Науке, заключает Рише, принадлежит исследование мира явлений и область материального прогресса; религии принадлежат сфера конечных вопросов и нравственная жизнь человечества. Вот их границы и их взаимное отношение».9

«Потребности веры, пишет Брюнетьер в своей последней статье «Le besoin de croire», ни убить, ни уничтожить совсем нельзя, так как она составляет основу морали, всякой науки и каждого нашего поступка. Не имея веры, мы не могли бы действовать. Сомнение способно расшатать самый сильный характер, убить самую крепкую волю, тогда как рычагом всякого действия и двигателей его непременно должна служить вера. Необходимость и польза веры имеют свою основу в настоятельном требовании нашей природы; этою потребностью верить, вложенною в самое естество человека, обусловливается и все его поведение и направление его умственной деятельности. Вера есть основа всякой надежды, и ее нельзя отнять у человека, потому что невозможно уничтожить в нем потребность в ней».

И эта вера не обманет

Того, кто ею лишь живет:

Не все, что здесь цвело, увянет,

Не все, что было здесь, пройдет.

«Всякое учение, временно одерживавшее в наши дни верх над религией, продолжает Брюнетьер, достигало этого не иначе, как само превратясь в некоторого рода религию. И из чего только ни творил себе кумиров в этом смысле наш век. Было поклонение разуму, науке, факту, прогрессу, искусству, демократии, человеческому страданию и солидарности. Люди поняли, что для того, чтобы действовать на ум и волю себе подобных, надо заимствовать у религии ее способы воздействия и средства. В этом отношении особенно поучителен пример французской революции, о которой еще Токвиль говорил, что она «сделалась некоторого рода религией, правда, несовершенною, без Бога, вероисповедания и загробной жизни, но все-таки религией, подобно исламизму, наводнившему весь мир своими защитниками, апостолами и мучениками». И действительно, в религии революции отсутствует учение о Божестве и загробной жизни, но обряды и поклонение кумирам сохранились у нее в полной силе. Да и теперь еще не мало найдется французов, с недоверием относящихся к учению Церкви и Евангелия, но наряду с этим слепо-верующих в «Декларацию прав человеческих» и принципы 1789 года и готовых воздавать деятелям революции божеские почести. Эта религия революции, хотя и в уродливой форме, есть не что иное, как проявление потребности верить. В конце прошлого века была сделана во Франции практическая попытка отнять у народа его верования, но на самом деле этим последним удалось дать только новое и притом ложное направление. Потребность веры, у которой был отнят ее естественный объект, обратилась целиком на революционную идею.

То, что сказано о религии революции, можно с таким же правом повторить и в применении к религии человечества и к религии прогресса – самым модным верованиям нашего века. Раздавленный, уничтоженный прогрессом современный человек продолжает верить в него слепо, безусловно и тем настойчивее и упорнее, чем меньше способен веровать во что-либо другое. Это доказываете, что от потребности верить избавиться нельзя, так как она гнездится крепко в самом сердце человеческом. Отрицанию не удается ее уничтожить: оно способно только изуродовать ее. Прервать на несколько времени проявление ее можно, но иссушить источник ее– нельзя. Кто не поверит слову Божью – поверит человеческому, кто не верит в сверхъестественное – поверит в чудесное; кто не верит в дух – поверит в материю, не менее непостижимую в сущности своей, нежели дух, и, сверх того, способен будет поверить в духов». Так наказывает само себя неверие: отвергнув вечные истины, оно обоготворяет грубых идолов. Мистицизм, легковерие и суеверие идут обыкновенно на смену веры:

Но долго-ль скептик, упоенный

Своей победой ликовал?

Почуял дух его смущенный,

Как много с Верой потерял.

Он без надежды остается,

Ему прибежища уж нет,

И сердцем он к той бездне рвется,

Где мир когда-то видел свет,

Покоя Разум не находит

И, с безнадежною тоской,

Желанье изгнанное бродит

У пропасти заповедной...10

В прежнее время некоторые исследователи утверждали, будто бы есть племена, настолько дикие, что у них нет никакой религии, никаких религиозных понятий. В настоящее время, однако с положительностью установлено, что подобные утверждения происходили только от недостаточности изучения предмета, и что в науке неизвестно ни одного племени, у которого не было бы религии, хотя иногда и в грубой форме. (Об этом подробно говорит, например, Тэйлор во втором томе своей «Первобытной культуры» (<Анимизм>). Столь же неоспоримый факт, как и всеобщность религии – ее поразительная живучесть. Когда, под напором враждебных сил, ослабевает истинная религия – расцветает мистицизм во всевозможных формах, оживают суеверия – самые дикие и нелепые. Когда скрывается солнце, выползают на землю ночные гады. Разительный пример этого представляет современная Франция. Известно, что религия, в особенности в больших центрах, находится там в большом упадке. Можно ли, однако сказать, что стремление к непостижимому там уже исчезло? Отнюдь нет. Масонство, буддизм (с принесением жертв по обряду этой религии!), гностицизм, сведенборгианство, оккультизм, каббализм, магия, теософия, культ Изиды, культ женщины – по Огюсту Конту, язычество, поклонение Венере и Аполлону, ессенианизм (поклонение Жанне д’Арк) и проч. и, наконец, сатанизм, поклонение сатане – в самом буквальном смысле этого слова – вот удивительная картина верований современной Франции! Можно ли идти далее? И не есть ли все эти суеверия, так сказать, суррогаты истинной религии? не есть ли это те свиные рожцы, которыми хотят обмануть свой духовный глад современные блудные дети, ушедшие на страну далече от своего Отца Небесного? Не есть ли это лучшее доказательство того, что человечество не может жить без веры?

Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует;

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.

Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит!..

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры... по о ней не просит.

Вполне приложимы к нашему веку и другие слова поэта:

И нет в тебе теплого места для веры,

И нет для безверия места в тебе…

В Англии в недавнее время все политические, общественные и прочие вопросы побледнели и стушевались пред вопросом церковным. Некоторые английские епископы стали вводить в богослужение католические обряды. Этого оказалось достаточным, чтобы в стране поднялось страшное волнение, заставившее совершенно забыть даже самые острые и жгучие политические вопросы. Что касается России, то достаточно указать, например, на то, какое благоговейное почитание возбуждают к себе у нас выдающиеся в духовном отношении личности, как например, о. Иоанн Кронштадтский, или, например, на то, какой интерес к себе и даже восторг возбудили в обществе и печати, без различия направлений религиозные картины Васнецова. И вообще наше время совсем не так безрелигиозно, как может показаться поверхностному наблюдателю: внимательный наблюдатель, напротив, заметит много фактов совершенно противоположного характера, как, например, все более и более пробуждающейся в наше время интерес ко всякого рода религиозным и нравственным учениям, даже отжившим, как, например, буддизму, и успех этих учений международные конгрессы религий и проч. «Наш век, говорит Льюис, нельзя назвать лишенным веры, и скептицизм лишь раздражает его». Сам Золя говорит, как мы уже видели, о повороте общества к вере и оживлении религиозности в настоящее время.

III.

Если от области знания мы обратимся к области нравственности, то увидим, что приобретения, сделанные для человечества наукою в этой области несравненно меньше. Наука не могла и не может дать человечеству истинной нравственности, так как у нее для этого нет источника. «Каждая наука», говорит Карпентер, «объясняет явление, ею исследуемые, по возможности, понятиями низшего порядка. Так этика сведена на вопросы полезности и унаследованных привычек». Тогда как религия смотрит на человека как на образ Божий и потому указывает ему божественные начала жизни, наука смотрит на него лишь как на зоологическую разновидность, лишь как на высшее животное и потому дает ему только зоологические принципы жизни, основанные на детерминизме, борьбе за существование, теории приспособления, стремлении к наибольшему количеству приятного и полезного с устранением противного и т. п. Все гуманитарные идеи и понятая нашего времени, в сущности, созданы христианством. «Все мы стоим на почве христианства со всею наукою и философией, говорил Фихте.

То же говорил и Милль, а философ Мендельсон замечает, что без высших руководящих начал, без религии самая наша нравственность обращается как бы в слабость. К сожалению, только общество плохо сознает это и непростительно забывает, чем оно обязано христианству. «Христианство», говорил тот же Фихте, самыми разнообразными путями проникло в нашу культуру, и мы не могли бы быть тем, что мы есть, если бы этот могучий принцип не предшествовал нам во времени. «Как жалки» продолжает Фихте, те «культурные представители современности, которые глумятся над этою великою историческою силой! Они не подозревают, что лишь благодаря влиянию христианства они до сих пор не разбивают своих лбов пред деревянными кумирами и не приносят своих детей в жертву Молоху». А Брюнетьер в упомянутой уже статье говорит, что все усилит «омирщит» нравственность или сделать ее светскою, какие употреблялись в течение почти двух тысяч лет до нашего времени, всегда были только искажением, изменением или маскировкой какой-нибудь христианской идеи и заключает: «Так мы пропитаны христианством. Мы в нем живем и движемся и существуем».

Напротив, где нет веры или где она слабеет, там падает и нравственность и обыкновенно настолько, насколько слабеет вера. И нужно сказать, что оба эти явления наблюдаются чаще всего в центрах цивилизации – этого детища науки. Ужасная и даже какая-то противоестественная безнравственность, полное нравственное одичание, немыслимое ни у каких дикарей – вот картина нравственного или, вернее, безнравственного состояния тех обществ, где царствует атеизм, напр., Парижа. Доказательств этому сколько угодно у самого Золя. Посмотрим, например, какое общество и какие типы изображает он в своем «Париже?» Здесь и мать с дочерью из аристократической семьи, отбивающие друг у друга любовника и смертельно ненавидящие друг друга; и молодой граф, сперва состоящий в связи с матерью, а потом продающий себя дочери – уроду; и публичная женщина, дошедшая до последней степени падения, и тем не менее свергающая и назначающая министром; финансист, подкупающий депутатов и низвергающий министерства в угоду своей любовнице; психопаты и психопатки с извращенным половым чувством; избранное общество, посещающее омерзительнейшие кабаки, или развлекающееся неприличными танцами; продажные министры и депутаты; подонки прессы – редакторы, ради дохода превратившее свои газеты в помойные ямы и печатающее такие мерзости, от которых краснеют даже потерявшие всякий стыд дельцы, и т. д., и т. д. С одной стороны – абсолютное забвение самых основных понятий чести и совести – продажные депутаты – представители народа, обманывающие его доверие – и министры, мошенничества, политические скандалы и проч., безбожная эксплуатация низших классов и месть со стороны последним бомбами, кинжалом и револьвером, неистовое и нескрываемое взаимное озлобление, шантажная пресса, исступленная и ничем ненасытная погоня за наживой и наслаждениями, право сильного, остервенелая борьба всех против каждого и каждого против всех, стремление съесть всех кого можно, дабы самому не быть съеденным ими –по теории борьбы за существование и по пословице: «homo homini lupus est» или: «кто кого может, тот того сгложет»,11 поразительная сердечная черствость и огрубелость, полное равнодушие к чужим страданиям; с другой – какой-то исступленный, неистовый и противоестественный разврат: гимн пороку, поклонение греху, проповедь преступления, отражающиеся в литературе, дошедшей до последней степени гнусности.12 Неправда ли, какая параллель религиозному (вернее безрелигиозному) состоянию. Религия и нравственность нераздельны. Освобождая себя от уз религии, люди необходимо освобождают себя и от уз нравственности. Правда и между безрелигиозными есть не мало честных и нравственных людей, но притом забывается обыкновенно, что люди эти, бессознательно и не сознаваясь в этом, живут моралью, выработанною христианством, которое они отрицают. Петр Никифорович, о котором упоминает Толстой в «Вступлении к истории матери» – есть такой же продукт христианства.

Но если наука не может и не должна заменить религию в области знания и морали, то не может ли она по крайней мере заменить ее в жизни? т. е. не задаваясь высшими вопросами знания и нравственности, может ли она настолько благоустроить человеческую жизнь, чтобы человек чувствовал себя счастливым? С этим вопросом мы подходим к тому, что называется цивилизацией.

IV.

Цивилизация – фетиш нашего времени! Какое это если не великое, то во всяком случае могущественное слово и как опасно говорить что-либо не в восхваление ее. Как! скажут нам – а успехи и изобретения цивилизации: усовершенствованные пути сообщения, телеграфы, телефоны, электрический свет, икс-лучи, телеграфия без проволок, успехи хирургии и проч. и проч.; с другой стороны – гуманитарные понятия и учреждения нашего времени: школы, университеты, благотворительность, больницы, уничтожение ужасных тюрем, пыток, кровавых религиозных войн и побоищ и т. д. и т. д. Вспомните, скажут, например, хоть каких-нибудь франков времени Хлодвига, которые все поголовно были преступниками, так как каждый из них делал все, что хотел – грабил, похищал, убивал, насильничал совершенно свободно и безнаказанно, и сравните с этим строгую законность и гуманность нашего времени.– Все это несомненно так – тем не менее когда приходится говорить о современной цивилизации, неизбежно приходится ставить целый ряд: но.

И прежде всего – когда говорит об изобретениях и успехах цивилизации, не нужно забывать того, что не все ее изобретения и успехи благодетельны. Динамит и мелинит, разрывные пули, динамитные пушки, алкоголь и различные яды, невольничество со всеми ужасами торговли людьми и проч. – тоже изобретения и порождения цивилизации. Истребление диких племен в Америке с попранием основных законов права и справедливости и уничтожение их в других местах спаиванием и различными «культурными» болезнями производится тоже культурными людьми и во имя цивилизации. Кровавые подвиги немецких и английских культуртрегеров на беззащитных африканских дикарях совершаются представителями высококультурных европейских народов. Можно бы многое привести в этом роде.

С распространением цивилизации исчезает поэзия и идилличность прежнего

времени. Правда, много зол происходило от невежества и грубости в прежнее время, но не все же было тогда плохо. Цивилизация истребляет природу и уничтожает ее красоту. Куда деваются неисходные лесные чащи с несмолкаемыми тысячеголосыми птичьими концертами, необозримые цветущее луга, полноводные, кишащие рыбой реки, журчащие ручейки. Увы! Нашествие цивилизации все это сметает с лица земли. Леса беспощадно истребляются, реки мелеют и высыхают, рыба исчезает, исчезают и животные, и птицы, населявшие и наполнявшие леса. От многих драгоценных птиц и животных остается почти одно только воспоминание. Безжалостно и беспощадно истребляются на дамские уборы, блещущие роскошным оперением фазаны, колибри и райские птички; буйволы, лоси, зубры и многие другие животные скоро исчезнут совсем. Человек пожирает, избивает и потребляет все живое на поверхности земли; на место природы надвигается фабричный город, одна сплошная рыночная площадь, базар житейской суеты. Поэтическое выражение: «не шуми ты, темный лес, зеленая дубрава!» становится уже анахронизмом. Исчезает уже темный лес; шумят, только паровозы, пронзительно гудят и свистят фабричные свистки, да фабричные трубы изрыгают клубы черного, удушливого дыма. И ветер уже не шумит в ветвях деревьев, а толчется между нескончаемыми рядами столбов и гудит, словно плачет заблудившейся сирота, между телеграфными проволоками. Отовсюду пропадают краски; безвозвратно исчезают живописные и яркие народные костюмы, живые и интересные народные обычаи и предания. Происходит всеобщая нивелировка, мельчают характеры, мельчают таланты во всех отраслях знания, литературы и искусства; исчезает красота и разнообразные дары природы, обычные у наших предков: густые волосы, крепкие зубы и глаза, несокрушимое здоровье, долговечность и проч., и проч. Один из самых знаменитых людей в современной Англии, известный эстетик и философ Джон Рескин выразился недавно, что капитализм изуродовал землю и людей, и красоты нет более на земле. Джон Рескин – страстный противник современной машинной культуры, обезображивающей природу. В Англии, говорит он, не осталось ни одной мирной долины, которой не наполнили бы клокочущим паромом. Сколько великолепных пейзажей изменены, обезображены прогрессом культуры – каким-нибудь портом или железною дорогой, или «украшены» ради туристов отелем или кабачком. Красноречиво описывает он порчу природы, развращающее влияние железных дорог на население. Сам он избегает пользоваться железными дорогами (даже книги свои не позволяет перевозить по ним), изгнал газ из своего дома и старается воскресить в Англии ручное производство, забытое там до того, что старинные прялки и станки удалось восстановить только после долгих усилий, словно веретено в известной волшебной сказке – лишь по сохранившимся случайно рисункам и даже по Одиссее Гомера. Ручная работа, по мнению Рескина, бесконечно осмысленнее, благороднее, нравственнее, здоровее, веселее и красивее работы бессмысленной машины, движимой зловонным паромом. Вообще старинная исчезающая жизнь в сравнении с надвигающейся на ее место шумной современной цивилизацией напоминает старинную башню с мерцающей лампадой в воротах – в углу залитой ярким электрическим светом площади. – Не нужно принимать сказанного за одни лишь сентиментальные фразы – дело в том, что природа жестоко и беспощадно мстит человеку за разорение и попрание ее законов. С истреблением лесов исчезают резервуары влажного воздуха; воздух становится суше; высыхают реки и исчезает рыба; гораздо реже становятся дожди – отсюда засуха и неурожаи. Солнце на раскаленном, точно медном небе, не заслоняемое дождевыми тучами, приносит уже не жизнь и отраду, а смерть и проклятие. Сухие ветры, прежде задерживавшиеся лесами, теперь уже беспрепятственно выдувают последние остатки влажности из почвы; почва, прежде связанная корнями растений, разрыхляется, образуются овраги, куда весенние ручьи сносят весь чернозем с полей; пески, задерживаемые ранее теми же корнями растений, теперь устремляются на поля и засыпают их, обращая тысячи десятин плодородной земли в голую пустыню. Различные насекомые, насильственно выселенные из лесов с истреблением последних, переселяются на поля и пожирают посевы; вредный для нашего дыхания азот, поглощаемый обыкновенно зелеными частями растений, теперь остается в воздухе. Что во всем сказанном нет и тени преувеличения и, что все это совершается у нас в России сейчас и на наших глазах – это знают все читающие газеты. На Западе давно сознали значение лесов и не только дорожат теперь буквально каждым оставшимся деревом, но и усиленно заботятся о лесоразведении. В больших фабричных округах и городах фабричные трубы изрыгают такую массу дыма, что население этих мест почти никогда не видит солнца, а лишь вечно хмурое и плачущее небо. В этом дыму – все машины обыкновенно отапливаются каменным углем –содержится масса угольной кислоты, серы и других ядовитых продуктов горения, отравляющих воздух и дыхание. Вечно хмурое небо производит в Лондоне тяжелую форму ипохондрии – сплин, который часто разрешается самоубийством. Ядовитые фабричные воды, нефть и мазут отравляют почву и реки, убивают в них рыбу и отравляют население.

Современная цивилизация создала громадные промышленные и торговые города и округи и собрала туда массы людей (из которых, по крайней мере у нас в России, многих отвлекла от их естественных занятий земледельческим трудом). Всем этим принято гордиться, на это смотрят как на показатель благосостояния и культурности страны, а нынешнее марксисты видят в поглощении фабрикою земледелия и народа и во владычестве фабрики идеал социологии. Но не нужно забывать, что всякая медаль имеет две стороны, что и цивилизация имеет свою обратную сторону, и что вследствие испорченности и несовершенства человеческой природы, люди несравненно скорее и легче усваивают именно эту, обратную сторону. История знает великих государственных людей, между прочим и русских, которые в развитии фабричной промышленности видели для своей страны не благо, а зло. Петр Великий посылать виноватых женщин и девиц на фабрики <для исправления>; в наше время подобная мера исправления может вызвать только улыбку. Фабричные и промышленные центры, большие города, по одному выражению «клоаки государств» – часто являются могилами народной нравственности. Крупная промышленность и торговля убивает мелкую. Вот как рисует фабричную работу Чехов в одном из последних своих рассказов: «Тысячи полторы – две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара: сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец»... То же мнение, только в несравненно более резкой форме и гораздо пространнее высказывает многократно даже и граф Л. Толстой. Вообще разочарование в машинной цивилизации и протесты против нее слышатся в настоящее время с каждым днем все сильнее и единодушнее. В Англии уже сознают теперь вред, причиненный стране пренебрежением к земледелию. Железные дороги некоторые сравнивают с гигантскою паутиной, охватившею земной шар, а большее города с пауками, которые рассылают во все стороны в среду народную яд так называемой трактирной цивилизации – избалованность, разврат, пьянство,13 буйный разгул, глумление над верой, церковными установлениями и над всеми нравственными основами народной жизни, другие болезни и все прочие прелести фабричной цивилизации Испитой, с землистым цветом лица, или, напротив, опухшей от пьянства, с дрожащими руками – вот все чаще и чаще встречающийся теперь тип городского рабочего. Огрубение и одичание народа под влиянием «трактирной цивилизации» ярко и рельефно изображается в современных рассказах из народной жизни нередко ужасных в своей эпической простоте. Вот, например, небольшая выдержка из одного из таких рассказов («конец Андрея Ивановича» г. Вересаева): «Сегодня, по случаю праздника, в доме все были пьяны, и чуть не из каждой квартиры неслись стоны и крики истязуемых женщин и детей».14 Дети этих рабочих, рожденные от больных и пьяных родителей, выросшее в нищете, в сырости и грязи подвалов и чердаков, без призора, не видавшие неба и солнца, которые заслоняют от них стены многоэтажных домов да дым фабричных труб, производящий никогда почти не рассеивающийся туман, – нередко свидетели пьяного разгула и разврата, жестоких и возмутительных побоищ и сцен, еще чаще сами жертвы жестокого обращения, побоев и истязаний, – дети эти уже в нежном младенческом возрасте напоминают своим видом стариков, и уже знакомы со всею пошлостью жизни. Вот самое недавнее описание одного русского детского фабричного общежития. Изобразив невозможное во всех отношениях логовище, в котором помещаются дети, корреспондент продолжает:

Бледнолицый, с рубцами от ожогов, с красными от работы в жаре, слезящимися глазами, с худыми, плоскими, часто вдавленными, словно проломленными грудями, с безучастно-равнодушным взглядом, оборванные, покрытые слоем грязи и сажи – вот внешний вид типичного подростка – обитателя общежития.

Этому наружному виду соответствовало и внутреннее состояние несчастных детей. Алкоголь, ранний разврат, извращенные привычки, все здесь налицо. Запертые в одну комнату, без всякого различая возрастов, дети и подростки быстро становились взрослыми в смысле весьма скорого усвоения пороков, в смысле утраты чистоты сердца и помыслов, в смысле, наконец, полного растления духа. Дети петербургской «Вяземской Лавры» (петербургского Хитрова рынка), беспризорные, бесприютные, в пять, семь лет – прямые кандидаты в тюрьму, знакомы решительно со всеми пороками и поражают своим цинизмом. «Мне», говорит такой ребенок, «все равно одна дорога – кандалы». А в одном из наших больших городов был обнаружен недавно притон воровской школы. «На чердаке, в небольшой, в два с половиной аршина вышины, почти совершенно темной, грязной, холодной конуре, на гнилой соломе и таких же тюфяках, лежали тридцать два изможденных холодных, голодных существа, от 6 до 16-летнего возраста. Большинство из них оказалось буквально голыми, а некоторые в страшно грязных рубищах. Вся эта неимоверная картина освещалась слабым светом маленькой коптевшей лампочки. В трущобе положительно невозможно было дышать. Фотография, снятая с этих детей, производит потрясающее впечатление, наглядно свидетельствуя о всем ужасе вырождения, заброшенности и испорченности, запечатленных на лицах и фигурах этих полудетей – полузверей». За границей не редкость работа на фабриках четырехлетиях малюток, которых родители, идя рано утром на работу, несут сонных на руках. Так происходит не только нравственное и физическое вырождение населения,15 но и прямая его гибель, что прямо утверждают даже самые либеральные наши органы. Статистика наглядно показывает, что фабричные округи дают все менее и менее людей, годных для военной службы. Дорого продаваемый, дурно пахнущий и коптящий керосин, заменивший собою имевшую дезинфицирующее значение лучину, – вот до некоторой степени эмблема применения современной цивилизации к народу. Ослабление семейного начала в крестьянском быту, семейные разделы, влекущие за собою обыкновенно полное разорение разделившихся, уменьшение трудолюбия, все увеличивающаяся избалованность и проч. – все это несомненно влияние и дело города. Принято говорить, что открытие школы влечет за собою закрытие тюрьмы, но у нас в России народ нередко рассуждает иначе. Умные и благонамеренные старики говорят, что учившиеся в школах не хотят слушаться родителей, делать крестьянскую работу, довольствоваться своим положением. Разумеется, не школа сама по себе виновата в этом, а недостатки постановки дела школьного обучения и воспитания. Можно сказать вообще, что традиции старины исчезают с каждым днем.

… Прогресс подвигается,

И не видно движенью конца:

Что сегодня постыдным считается, –

Удостоится завтра венца.

Всему этому, несомненно, в значительной степени способствует некоторая часть печати.

Развитее промышленности и городской жизни увеличивает стремление к комфорту и роскоши и создает тысячи все новых и новых потребностей, которых не знали не только наши предки и отцы, но даже и мы сами до вчерашнего дня. Увлечение потребностей и скученность населения вызывают дороговизну, все увеличивающуюся, особенно в городах, и очень чувствительную для небогатых. В промышленность и торговлю все более и более проникают обман и недобросовестная подделка. Чем населеннее место, тем труднее достать в нем настоящие продукты и материалы, и тем шире область подделок. «Обман, говорит Сайм, в той или другой из тысяч его форм, встречает нас на каждом шагу, во все часы дня. Все, что мы покупаем, не сходно с тем, за что оно выдается; все, что мы едим, пьем и носим на себе, более или менее подделано, так что мы живем в настоящей атмосфере обмана». «Британские фабриканты, говорит Виллиам Самуэль Лилли, до такой степени привыкли делать вещи только для продажи, что, по-видимому, совершенно забыли, что вещи эти должны быть пригодны для какого-нибудь употребления». В частности, подделка пищевых веществ вызывает тяжелые и разнообразные болезни и отравляет население. Самая благотворительность в настоящее время часто обращается лишь в показную комедию и только служит поводом к увеселениям и забавам.

В настоящее время жизнь мчится с такою головокружительною быстротою, что человек, ошеломленный, решительно не успевает поспевать за ней. Пословица: «время – деньги» вполне характеризует наш век, для которого телеграф оказывается уже недостаточно скорым и устаревшим средством сношений. Всевозможные открытия и изобретения следуют одно за другим; различные предприятия – промышленные, торговые, художественные, научные и всякая другие, нередко весьма грандиозные, множатся и растут с поразительной быстротой; новые вопросы и течения и постоянная смена миросозерцаний в основных вопросах знания и жизни; – эта необыкновенная анархия идеи, характеризующая наше время, необыкновенное развитие прессы, в значительной степени убивающие книгу, спешное и поверхностное просматривание громадных газетных листов и жадное срывание с столбцов газет всевозможных сенсационных последних новостей, заменившее собою прежнее неторопливое, внимательное и вдумчивое чтение книг; политические скандалы и происшествия, волнующие западноевропейские страны и расстраивающие правильное течение общественной жизни; крайне ненормальный образ жизни, обращение ночи в день и дня в ночь, злоупотребление различными культурными ядами и возбуждающими средствами – все это требует от растерявшегося человека постоянного приспособления к себе и страшно взвинчивает и развинчивает нервы. Сильнейшая конкуренция, представляющая собою полную картину борьбы за существование, в которой побеждают лишь более сильные или более хитрые, беспощадно топча слабых, требует от борющихся невероятных усилий и страшного напряжения сил и в высшей степени и утомляет и озлобляет.

Все упорнее усилья,

Все назойливее зло.

Переутомление, нервозность, неврастения, психопатство, помешательство в самых разнообразных формах, самоубийства, и притом нередко эксцентрическая, при театральной, кричащей, рассчитанной на эффект, обстановке, и все это в геометрически возрастающей прогрессии – настоящее знамение нашего времени. Различные и многообразные выходки, характеризующие отречением на практике от традиционной порядочности, которая в теории еще признается, получили в наше время характерное, хотя и неточное название поступков «Fin de siécle». Люди с болезненно обостренной чувствительностью, люди с больной неуравновешенной и развинченной нервной системой, люди, совершенно лишенные воли и совершенно неспособные противодействовать давлению внешних обстоятельств, и потому при малейшей неудаче впадающие в отчаяние, думающие о самоубийстве или убийстве – это для них решительно все равно – и т. п. – в настоящее время не встречаются в редкой семье. Ломброзо в одной из самых недавних своих статей говорит, что с развитием цивилизации замечается такое громадное увеличение числа помешанных, что там, где прежде хватало одной больницы для умалишенных, теперь требуется их пять и шесть. Если мы, например, возьмем статистику самой передовой страны в мире, Соединенных Штатов, то увидим, что в то время, как народонаселение удвоилось в течение 30 лет, число помешанных ушестерилось; и даже за последнее десятилетие народонаселение увеличилось на 30%, а число помешанных на 155%. Тоже и во Франции. Эти цифры показывают уже, что в более цивилизованных странах число помешанных сильно увеличивается с каждым годом.

В виде утешения, впрочем, Ломброзо замечает, что многие повешенные явились не следствием цивилизации, а потому, что наука открыла такие формы душевной болезни, о которых прежде не знали. Но цивилизация развила новые формы душевных болезней, которых прежде почти совсем не существовало; так, например, прогрессивный паралич встречался так редко, что самое имя его возникло лишь в нашем веке, а теперь составляет главный контингент душевно больных богатых классов, мыслителей и в особенности военных.

Замечено также, что в последнее время всякое выдающееся, в особенности трагическое происшествие в политической или общественной жизни непременно порождает несколько помешательств.16 Ко всему этому нужно прибавить постоянно возрастающее в цивилизованных странах и прямо пропорционально степени их цивилизации число самоубийств.

Сами представители так называемого интеллигентного общества не жалеют красок для изображения духовной пустоты некоторых классов этого общества. Вот как характеризовал обеспеченную интеллигенцию в «Русской Мысли» один из образованнейших наших юристов. «Какие дела, занятия, помыслы и цели наиболее и наилучше владеют теперь большинством нашей досужей интеллигенции?» спрашивает он и отвечает: Один с утра до ночи носится со своими акциями по конторам и маклерам. Другой весь, с душой и телом, ушел в свой велосипед. Третей, день и ночь за картами. Четвертый завел такой круг знакомства, что на нужные и ненужные визиты у него уходит все утро, или вернее, весь день, потому что возвратясь в 8 час. вечера, он обедает, а там – в клубе, за желанный зеленый стол. Пятый, единственный идеал которого в цирковом атлетизме, развил свои мускулы до безобразия, больше мычит, чем говорит; глаза на выкате, но обличают лишь отсутствие каких-либо дум в наголо выстриженной голове и каких-либо чувств в колесом выпяченной груди. Он производит странное, жуткое и отталкивающее впечатление самодвижущегося, лишенного души и тела, чего-то вроде новомодного автомобиля с смрадным керосиновым двигателем вместо живых коней, и так далее, и так далее». Подобные пессимистические характеристики значительной части нашей интеллигенции даже в так называемых либеральных журналах и газетах встречаются на каждом шагу.

Всеобщая нервозность и усталость сказались в интеллигентном обществе нашего века двумя характерными явлениями: погонею за новыми, неизведанными еще ощущениями и пессимизмом. Тревожное, сумеречное настроение, овладевшее современным интеллигентным обществом, всеобщая неудовлетворенность всеми устоями и всем строем жизни нашли себе исход в какой-то бешеной и исступленной погоне за новыми, неизведанными еще ощущениями, причем не только не разбирается достоинство этих ощущений, но даже чем безобразнее, отвратительнее и порочнее эти ощущения, тем они кажутся острее и потому вожделение. Это извращение нравственного чувства и нравственного вкуса, жажда сильных, действующих на нервы впечатлений, возбуждающих, одуряющих и раздражающих, сказываются теперь решительно во всем: в метафизике, литературе, искусстве, обыденной жизни, домашней обстановке, одежде и т. п. Получается иногда совсем клиническая картина, полная картина дома сумасшедших. В метафизике, дошедшей до открытого поклонения дьяволу, полное разложение, царит Ницше с его открытою проповедью зла, порока и преступления.17 В поэзии и литературе – этом «зеркале наций» последнего времени – видное место заняли так называемые декаденты, символисты и т. п. сумасшедшие, размножающееся как гады в болоте. Отличительный характер этого рода литературы – полнейшая бессмыслица, богохульство, прославление извращенных половых отношений и изображение всякой мерзости, причем все они стараются похитить друг у друга пальму первенства в этом отношении. И замечательно, что этого сорта произведения – самые модные. Ими зачитываются, увлекаются, переводят на все языки; в них стараются найти высший, сокровенный, таинственный смысл, а в их авторах видят гениев и пророков. В живописи появились болезненные, невероятные и отвратительные сюжеты, неестественные тоны и краски, небрежные мазки, зеленые и лиловые человеческие тела, мертвые головы, уродливые фигуры и позы и т. п. В музыке – нарушение основных законов гармонии и контрапункта. В общественной жизни, особенно в передовых цивилизованных странах – Америке и Франции – клубы тринадцати, клубы самоубийц, клубы, изображающие собою ад и могилу и т. д. и т. д. Мы никогда не кончили бы, если бы стали перечислять все ненормальности и эксцентричности нашего времени.

Гонеггер в своей «Всеобщей культурной истории новейшего времени» так характеризует наше время: «Наш беспокойный век во всех сферах жизни как будто совершает игру, подобную игре турецкого оркестра, сопровождающего основные тоны свои пушечными выстрелами и пронзительным свистом, как бы исходящим из парового котла. Наш век как бы не принадлежит самому себе; мы заняты бешеною погоней за неизвестными целями, и нам трудно, очень трудно остановиться для того, чтобы сколько-нибудь восстановить в себе спокойствие и сохранить внутреннее равновесие. Поразительное беспокойство, приводящее в движение все силы нашего духа, проходит через все слои общества... Сегодня созидаем лишь для того, чтобы завтра же разрушить; живем как-то спешно, нетерпеливо, лихорадочно, страдальчески... В поэзии нашего времени всеми веками и народами признанные добродетели изображается пороками, а пороки являются добродетелями... В общем современная литература полна отчаяния и скорби, всевозможных сенсаций и аффектов. Глубоко обманется тот, кто будет искать теперь в литературе мира и отдыха для души».

Наши предки могли бы с полным правом сказать о нас:

Наш мир им храм опустошенный;

Им баснословье наша быль,

И то, что пепел нам священный,

Для них одна немая пыль.

Пессимизм – отчасти показной, дабы не отставать от моды, но весьма часто настоящий, непритворный, доводящий до полного, беспросветного отчаяния – составляет другой характерный признак нашего времени. Буддизм стал самым модным миросозерцанием, Шопенгауэр наряду с Ницше – самыми модными философами нашего века. Все лучшие литературные произведения нашего века проникнуты пессимизмом. У нас в России самый модный и распространенный поэт – Надсон (сочинения которого выдержали едва ли не больше изданий, нежели сочинения Пушкина), один и самых распространенных, по числу изданий, писателей – Гаршин... В пессимизме сказался осадок жизни, отрава современной цивилизации.

Какая тоска душить зачастую современного интеллигентного человека, показывает следующее стихотворение Ришпена:

Где мне жить, в какой мрак удалиться,

От безумной тоски моей скрыться,

Какой тьмой эту тьму превозмочь,

Что мрачнее, чем ночь?

Умереть? Но в какой же волне,

В какой бездне, в какой глубине,

Потопить мне безумное горе?

Оно глубже, чем море!

От терзаний души как забыться?

Муки смерти не могут сравниться

С пожирающим этим огнем,

С ядом в сердце моем!

Что касается народного благосостояния, то в больших городах и промышленных центрах оно в высшей степени незавидно. Там скопляются громадные богатства, но они сосредоточиваются обыкновенно в немногих руках, а массы народные по большей части страшно бедствуют; тогда как действительным показателем народного благосостояния служит по возможности равномерное распределение капиталов, – не роскошь небольшого числа, но существенные и разумные удобства большинства. «На практике, говорит английский писатель В. С. Лилли в своей книге «О шибболетах», именно в странах, почитаемых «бедными», всего менее нищенства. Один из беднейших департаментов Франции Крез. В нем нет богатств, потому что нет фабрик. Но в нем приходится только один нищий на 300 человек жителей. С другой стороны, в департаменте Нор, где развита мануфактурная промышленность и который считается одним из богатейших во Франции, на каждые 70 человек приходится один нищий. В департаменте Дордонье, не фабричном, приходится один нищий на 380 человек жителей; в фабричном департаменте Роны из 10 человек один нищий. В некоторых земледельческих провинциях Европы, как, напр., Тироле, некоторых частях Австрии, Италии и Баварии, считаемых бедными, на самом деле нет бедности, потому что нет нищих. И наоборот, в богатых землях и городах, центрах цивилизации, и притом тем в большей степени, чем они богаче, рядом с колоссальными богатствами и со сказочною роскошью, царит такая умопомрачающая нищета, что когда печать, отчеты различных благотворительных комиссий и обществ, или перо романиста приподнимут уголок завесы, скрывающей эту нищету от наших взоров, кровь стынет в жилах и волосы становятся дыбом. «Никогда в нашей истории, писал недавно Чемберлене, нужда бедняков не была сильнее и условия их вседневной жизни безотраднее и унизительнее. Громадные богатства, созданные новейшим прогрессом, разошлись по карманам; богатства единичных лиц превзошли все мечты жадности... во огромное большинство тех, кто «труждаются и прядут», не приобрели пропорциональных выгод из того благосостояния, которое создалось при их содействии». В Лондоне, Париже и других больших городах целые сотни тысяч людей ходят по улицам в тщетных поисках работы, хлеба и ночлега. К этому числу нужно присоединить, может быть, еще такое же число тех, которые не ходят лишь потому, что слишком малы, чтобы употреблять в дело свои ноги. В этих городах, почти рядом с великолепными улицами, застроенными раззолоченными дворцами, есть «отверженные» кварталы, где, кажется, ад царит во всей своей силе, где люди живут в логовищах, куда не проникает дневной свет, в ужасных зловонных ямах, где буквально умирают с голоду, и где вместе с нищетой царит порок во всех видах, где люди утратили образ и подобие Божие. Там есть места, куда боится проникать даже полиция, где не только сохранились доселе, но еще и значительно преуспели в своей преступной организации, «улицы чудес», описанные Виктором Гюго, где ужасы обратной стороны цивилизации превосходят самую пылкую фантазию. Картинки из жизни окраин больших городов способны лишить сколько-нибудь чувствующего человека сна и аппетита. «Если бы вы знали все, что там происходить говорит (у Гюго) Гуинплин в палате лордов, – ни один из вас не мог бы быть счастлив. Есть в мире люди, которые дышат смертью; есть девочки, которых нужда бросает в разврат с восьми лет, и для которых старость наступает в двадцать. Есть хижины, в которых не только нет кроватей, но нет и пола; родители роют ямы в земле и кладут туда спать своих малюток, которые попадают таким образом с самого рождения, вместо колыбели, прямо в могилу». Почти та же мысль выражается и в одном из последних стихотворений автора «Ткачей» Гауптмана. В первых книжках Русской Мысли за 1898 год печатались очерки из жизни отверженного Лондона Артура Мориссона «Дитя Яго». При чтении этих страшных сцен невольно думается: неужели все это может быть в наше время – век науки, прогресса и цивилизации – да и можно ли после этого и говорить-то о цивилизации и не лучше ли было бы для этих людей оставаться в состоянии дикарей (Замечательно, что усилия прийти на помощь нравственно и материально населению этого квартала являются только со стороны пастора). Тем не менее очерки эти не являются новинкой: еще более ужасные сцены можно читать во многих публицистических романах (и у того же Золя),18 в различных благотворительных отчетах и газетах. А вот, например, тип квартир, в которых ютятся семьи петербургских ремесленников по весьма недавнему описанию (фельетониста «Нового Времени»): «Гнусная конура в 2 ½ квадр. сажени, гнилая, промозглая, на 1 ½ аршина в земле, без света, потому что «слепые» окна упираются – в полуторааршинном же расстоянии – в высочайшую стену». Подобные квартиры не редкость и в Москве. – Нет денег и работы, и нет более порядочного человека – он становится неприличным «лохмотником».

Наряду с ужасною нищетой во всех больших городах процветает и множится профессиональное нищенство, которое по большей части не имеет ничего общего с действительною нищетой и которое, при помощи тысячи искусных и разнообразнейших мошеннических проделок, самым беззастенчивым образом и в весьма обширных размерах эксплуатирует общественную благотворительность. Какую искусную и стройную организацию вырабатывает профессиональное вещество в больших городах, например, в Париже, об этом свидетельствует появившаяся недавно книга секретаря-редактора во французской палате депутатов Людовика Полиана «Нищенствующий Париж».19 Автор этой книги, специально изучивший парижское профессиональное нищенство, для чего он ходил долгое время в костюме нищего, сообщает на этот счет весьма любопытные сведения. Например, у парижских нищих существуют два адрес-календаря местных благотворителей: «petit jeu» и «grand jeu». «Le petit jeu» стоит три франка: в нем находятся имена и адреса нескольких сотен людей благотворительных. «Le grand jeu» стоит шесть франков; он, конечно, полнее и содержит в себе не только большее число адресов, но даже против каждого имени приложена небольшая биография. В последней ничего не пропущено: ни род занятая благотворительного лица, ни час, в который можно явиться к нему, ни его вероисповедание, ни политические воззрения до привычек включительно». И вот сообразно указаниям этой драгоценной книги, нищий благотворителю-клерикалу рекомендуется как человек набожный, республиканцу-радикалу, наоборот, как жертва патеров; у иного нужно просить только одежды или только белья для новорожденного или молока и т. д , и т. д. Здесь существуют целые школы и профессоры нищенского искусства; картонные животы, горбы и другие чудеса, до которых еще не додумались нищие Виктора Гюго. Эксплуатируются и миссионеры, крестящие не крещенных детей в парижских трущобах; так как при крещении дается некоторое пособие и одежда, то иные крестят детей по нескольку раз. Одна тряпичница, на вопрос автора, в католической или протестантской церкви крещены ее дети, сначала замялась было, но потом непринужденным тоном ответила:

– «Сказать вам правду – мой ребенок крещен 12 раз по протестантскому обряду и 14 раз по католическому.

–Зима была очень сурова, сударь, и деньги были нужны, а каждые крестины приносили мне 20 грошей» – прибавила она в виде пояснения.

Впрочем, и наш московский Уайтчепель – Хитров рынок – мало отстал от Парижа. Вот портреты хитровцев и описания их жилищ по донесениям городских санитарных комиссий: «Покрытый рубищем, т.е. теми дырами, совокупность которых называется одеждой, со всклоченными волосами, с синим носом, желтым испитым лицом и ввалившимися мутными глазами, с запахом сивухи изо рта»... «Море лохмотьев разных оттенков и степени изношенности, никогда не снимаемых и пропитанных особым специфическим запахом... Неопределенность костюма часто лишает возможности определить пол его обладателя – вот обычная внешность хитровца»... «Помещение с простором меньше, чем в могиле, удушливый воздух, пропитанный ядом гнилых и пьяных испарений, гибельная моральная обстановка, драки, пьянство, разврат, преступавши и одна дорога торная – в тюрьму или больницу с неизлечимыми болезнями. И среди этого ада дети, впитывающие как губки грехи своих родителей и язвы среды... Как магнит притягивает к себе Хитров рынок здоровые силы и подчиняет их своему закону безысходного падения»...

Для полноты картины упомянем еще об одной из современных язв –зверском истреблении детей, в особенности незаконнорожденных. В прославленной своею цивилизацией Англии в особенности процветают «фабрики ангелов», где происходит на глазах всех настоящее избиение младенцев, конечно, не массовое, а медленное, где тысячи несчастных малюток морят голодною смертью или доводят до смерти постоянными и систематическими истязаниями. Что может быть ужаснее этого! Увы! фабрики ангелов, Скублинские и те, кто под видом воспитания так называемых «питомцев», морят этих несчастных детей (хотя, конечно, не все), появились и у нас – вблизи наших центров цивилизации. Однако довольно, так как об этом предмете можно никогда не кончить. Громадный перевес предложения рабочих рук пред спросом на них, ожесточенная конкуренция, безработица, тщетная борьба труда с капиталом, угнетение и возрастающая нищета рабочих классов, стачки и бунты рабочих, страшное переутомление и нервозность («наш нервный век»), сумасшествия и самоубийства, увеличивающиеся в геометрической прогрессии, все возрастающая дороговизна жизни, скученность и дурные условия жизни в городах, испорченность и разврат, царящие среди фабричного населения и городского пролетариата и вносимые ими в народ, все дурные стороны так называемой «трактирной цивилизации», увеличение пролетариата и «отбросов населения», беспощадный эгоизм, материализм и лицемерие в жизни, динамит и кинжал в роли решителей общественных вопросов и проч., и проч.,– вот общая картина обратной стороны современной цивилизации. Необходимо заметить еще, что все удивительные приобретения, сделанные наукою, все блага и удобства жизни, доставляемые ею– от телеграфа и телефона до знаменитого врача и адвоката – все это доступно лишь богатым или по крайней мере состоятельным классам и притом тем в большей мире, чем более имеется материальных средств.

«Откуда взял Данте материал для своего ада, как не из нашей действительной жизни – говорит Шопенгауэр. Тем не менее получился весьма изрядный ад».20 Если бы Данте жил в наше время, то его ад вышел бы еще изряднее.

Цивилизация наша, несмотря на свой наружный блеск, видимо клонится к упадку, и в ней заметны уже симптомы разложения. Несмотря на весь технически промышленный и научный прогресс, люди все-таки в общем дичают, особенно в передовом пункте современной цивилизации – Америке, и вырождаются, на что неоднократно указывалось многими выдающимися писателями. Блестящий пример этого представляют современные англичане, вырезывающие бифштексы из живых быков.

Наша цивилизованная действительность настолько безотрадна, что в последнее время, с легкой руки Беллами и Рише, появляется множество публицистических романов, где фантазия романистов с великою охотою изображает будущий, двадцатый век, – разумеется, в виде золотого века, чуждого всех социальных зол и непорядков нынешнего. Герои этих романов, вспоминая о нашем, для них прошедшем, веке, относятся к нему обыкновенно с беспощадным осуждением. Впрочем, и в этом хоре хвалителей будущего уже появились диссонансы: некоторые романы изображают, наоборот, в будущем крушение цивилизации и, вместо золотого века, рисуют мрачную картину всеобщего взаимного истребления.

В борьбе с болезнями, несмотря на все открытия, особенно в области хирургии, бактериологии и антисептики, сделанные современною медициной, человечество и теперь часто остается беспомощным. Рассказывают, что в древнем Египте, за тысячи лет до Рождества Христова, с успехом лечили многие болезни, которые ныне считаются неизлечимыми. В Индии знание тайн природы среди местных жителей настолько распространено и дает также удивительные результаты, что ее называют страной чудес. И у нас в России – во многих местностях, в особенности на Кавказе, народу известны радикальные средства от многих болезней, считающихся в науке неизлечимыми.21 – С другой стороны, некоторые научные открытия являются лишь мнимыми. Таким, напр., оказался так нашумевший туберкулин Коха, таким в значительной степени приходится считать и противодифтеритную сыворотку. Какую поистине страшную картину представили бы собою человеческие болезни, собранные вместе! Чтобы составить об этом хоть некоторое понятие, дадим здесь слово самому г. Золя. Вот в какой яркой картине изображает он в своем «Лурде» поезд больных:

«Страшная процессия, это сборище человеческих страданий, спускалась по склону в ярком сиянии лучезарного утра. И бесконечно тянулся этот хвост ужасов. Тут не было никакого порядка; все болезни перемешались, точно ад выбросил из себя целый огромный запас чудовищных болезней, редких, ужасающих казусов, от которых вас бросает в дрожь. Тут как бы воскресали исчезнувшие болезни. У одной старухи оказывалась проказа, другая была покрыта лишаями, точно сгнившее в тени дерево. Тут были головы, изъеденная экземой, лбы, покрытые яркой сыпью, рты и носы, до того обезображенные элефантиазисом, что они походили на свиные рыла. Затем следовали больные водянкой, распухшие точно бурдюки, с чудовищными животами, выступавшими из-под одеял; с носилок свешивались скрюченный ревматизмом руки и разбухшие от отека ноги, обезображенные, точно мешки с тряпьем. Одна женщина, страдавшая водянкой головного мозга, сидя в маленькой тележке, качала огромной, чересчур тяжелой головой, откидывавшейся назад. Какая-то высокая девушка, страдавшая пляской св. Витта, непрерывно подергивалась всеми членами, приплясывала, не переставая, с гримасами, от которых подергивалась вся левая половина ее лица. Сзади нее другая, помоложе, точно лаяла, испуская жалобный, животный стон всякий раз, как болезненный тик ее лица искривлял ее рот, резко выдвигавшийся вперед. Потом следовали чахоточные, дрожащие в лихорадке, изнуренные дизентерией, худые, как скелеты, с мертвенно-бледной кожей, цвета земли, в которой они скоро будут спать; одна из них, вся белая, обладала такими огненными глазами, что походила на мертвую голову, внутри которой кто-то зажег факел. Затем следовали всевозможные искривления и безобразия, искривленные талии, вывернутые руки, кривые шеи, несчастные, изломанные и истерзанные существа, застывшие в неподвижных позах трагических паяцев: особенно бросалась в глаза одна из них, правая кисть руки которой закинулась за бедра, тогда как левая щека как бы приросла к левому плечу. Дальше шли несчастные девушки в рахитизме, с восковыми лицами и худыми затылками, вечно гноящимися; совершенно желтые женщины лежали в болезненном столбняке, свойственном горемыкам, страдающим грудным раком; другие, лежа и поднявши к небу печальные глаза, как бы прислушивались к толчкам, производимым в их организме огромными, величиною с датскую голову, нарывами. И этому не было конца: они все прибывали, одна ужаснее другой, каждая своим видом производившая содрогание. У одной двадцатилетней девушки голова была плоска, как у жабы, а с шеи свешивался такой огромный зоб, что опускался до талии, точно нагрудник передника. Дальше шла слепая, держа прямо и высоко свою бледную, как мрамор, голову, в которой выступали две воспаленные кровавые глазные орбиты, две раны, постоянно сочившиеся гноем. Какая-то сумасшедшая старуха-идиотка, с изъеденным сифилисом носом, смеялась ужасающим смехом, открывая черный, совершенно беззубый рот. И вдруг какая-то эпилептичка впала в конвульсии, стала брызгать пеною на своих носилках».22

К этой картине, которая, несмотря на весь свой ужас, все-таки далеко не полна, прибавим только, что значительная часть этих и других, здесь не названных, в особенности нервных и желудочных, горловых, легочных, (которые в цивилизованных странах уносят в могилу седьмую часть населения) и проч. болезней составляют естественное следствие дурных сторон современной цивилизации и мало были знакомы нашим предкам. У всех этих больных надежда только на Бога, потому что наука бессильна и отвернулась от них.

V.

Вместе с наукой, факторами, долженствующими вернуть на землю золотой век, Золя считает труд и справедливость. Прекрасные слова! Но не говоря уже о том, что и то и другое проповедуется Священным Писанием, разве они только теперь появились на землю? Почему же доселе они не могли обновить мира? А затем, что касается труда, то кажется, что никогда еще труд так не обесценивался и так мало обеспечивал работников, как теперь, вследствие громадного перепроизводства рабочих рук и голов, как в области физического, так и в области умственного, интеллигентного труда. Отношение спроса к предложению в настоящее время, по выражению Лилля, напоминает собою то, как разбойник, с револьвером в руках спрашивает у путешественника его кошелек, а безоружный путешественник предлагает его разбойнику. А будущее, судя по всем данным, сулит в этом отношении не улучшение, а, напротив, еще большее ухудшение. Безработица, степень которой прямо пропорциональна культурности государств, хорошо известна г. Золя. Вот, например, что пишет он в «Риме»: «Всему виною безработица: она не только опустошает все тощие копилки, но подтачивает бодрость и приучает к лености. Целыми неделями мастерские остаются пустыми, мускулы рук становятся мягкими. В этом Париже, так лихорадочно ищущем жизни и движения, невозможно найти хотя самую пустяшную работу. Вечером муж возвращается домой с глазами, полными слез, и с пустыми руками, которые он предлагал повсюду, но которых не взяли даже для подметания улиц, потому что и для этого нужна протекция. Не чудовищно ли, что в этом огромном городе, где ворочают миллионами, где блещет роскошь, человек ищет работы, чтобы обрести кусок хлеба, и не находит ее – и остается голодным? Жена остается без еды, дети плачут от голода. И вот наступает черная нищета, озверение, зарождается чувство возмущения, негодования, все социальные связи разрываются под давлением жестокой несправедливости, осуждающей бессильных на голодную смерть. И вот одряхлевший работник, истощившийся в течение пяти десяти лет на тяжкой работе, не имея даже возможности припрятать несколько грошей на черный день, остается без крова, без семьи. Где преклонит он свою голову в час смерти? Неужто ничего больше не остается, как добить его ударом молота, как взбесившееся животное, в тот день, когда не имея работы, он не имеет что есть? Но в каждой семье все та же печальная история». Те, кому покажется этого недостаточно, пусть прочтут, напр., роман того же Золя «Germinal», не говоря уже о массе других подобных произведений. А вот как обеспечивает теперь труд старость рабочего. «Нам приходится констатировать печальный факт, – говорится в отчете специальной комиссии, назначенной английским парламентом для исследования вопроса о пенсии для престарелых: – большая часть рабочих в старости вынуждена прибегать к общественной помощи». Чарльз Бутс приводит, между прочим, несколько цифр, полученных им при осмотре рабочего дома в Степней (восточный Лондон). Из 297-ми бедняков старше 60-ти лет – 70 были приведены в рабочий дом пьянством, пороками, потерею состояния или катастрофой в личной жизни; 22 были слабоумные, а 205 – старые рабочие. А вот еще несколько фактов, добытых специальным корреспондентом Daily Chronicle. Паровая машина предъявляет все большие и большие требования к тому, кто управляет ею. Она отнимает у него все большее и большее количество силы и энергии. В деревне человек может еще ходить за плугом или же боронить, когда у него уже побелели волосы; от этого жатва не явится позже. Но не так обстоит дело на фабрике, напр., в ланкаширских прядильнях, где челноки летают как молнии, или в железнодорожной мастерской, где разом составляются двенадцать локомотивов; не так обстоит дело в доках, где нужно спешить с нагрузкой, чтобы поспеть к отливу. Там нет места для тех, которым время выбелило волосы. Общество получает, по словам Чарльза Бутса, огромную выгоду от этого страшного напряжения сил, оно имеет дешевые средства передвижения, дешевый уголь, посуду, полотно и книги; но дорого расплачивается за все это тот, чьи молодые годы прошли на фабрике, в шахте или же в доках. Года отнимают у него энергию и возможность соперничать с более молодыми поколениями. Старость приходит очень рано, иногда уже в сорок или же в сорок пять лет. Тогда заработная плата быстро падает, а затем приходится выбыть совсем из строя индустриальной армии. В деревне опытность и знание дают старому крестьянину преимущество перед молодыми; в современной индустрии опытность и навык составляют скорее отрицательное достоинство для старого рабочего. И вот почему. Новые машины требуют быстрого приспособлена к ним. Старый, опытный рабочий, – или «рука», по фабричной терминологии, –ценится неизмеримо ниже в этом отношении, чем молодой, не знающий ничего и быстро привыкающий к новой машине. То же самое начинается уже и у нас в России. Машина готовит опытных мастеров в рабочий дом. На днях газеты сообщали о следующем случае. На улице в Лондоне был поднят умерший от голода старик. Когда-то он изготовлял маятники для хронометров. Для работы требовались большой навык, замечательная точность и трудолюбие. Старик зарабатывал прекрасно. Но вот случилась катастрофа: придумали машину, выделываюшую в минуту десятки таких маятников, над которыми прежде нужно было сидеть днями. Мастер разом очутился на улице.

По английскому выражению, старых рабочих «выпалывают», как сорную траву. Некоторое время рабочий скрывает старость краской для волос и фальшивыми зубами; но скоро зоркий глаз надсмотрщика замечает обман, «сорная трава» вырывается и выбрасывается на улицу и в рабочий дом. В некоторых отраслях промышленности старость наступает быстро: гончары, шеффильдские точильщики, бельфастские белильщики полотен, ланкаширские ткачи, рабочие, занятые пудлингованием железа, – стареют уже в сорок лет. Смертность между ними так велика, что шеффильдские точильщики и литейщики не принимаются в дружественные Общества. «Орденам» и «ложам» пришлось бы платить слишком часто вдовам. Статистика показывает, что очень мало предпринимателей дают работу, хотя бы даже за пониженную плату, старикам. Вот положение труда в настоящее время! Где же, повторяем, данные, говорящие о том, что в будущем не только положение труда будет обеспеченнее, но сам труд обеспечит трудящегося? По-видимому, можно ожидать лишь противного. И в самом деле, с каждым днем наука изобретает все новые и новые механические двигатели и машины, оставляя таким образом без работы все большее и большее количество рук. Машина вторглась теперь даже в область типографской наборной работы, до последнего времени требовавшей исключительно только рук.

Еще более злоупотребляет Золя словом справедливость, от которой он не отделяет свободы. Но разве можно говорить о справедливости в современном мире всеобщей борьбы и грызни?23 Золя говорит, что Париж уже кинул народам клич свободы. Под этими словами разумеются «великие освободительные принципы» Французской революции 1789 года. Но в настоящее время, когда история этой революции значительно разработана, с достаточностью выяснено, что это было одно из наиболее беззаконных и кровавых событий не только во Франции, но и в целом мире. Недаром одна из бесчисленных жертв этой революции (госпожа Ролан) воскликнула на гильотине: «о, свобода, свобода! сколько преступлений совершается во имя твое!» «Свобода – ничто, если она не организована как следует»–говорит и один из героев «Парижа». И вообще в наше время под этим громким именем часто скрывается свобода эксплуатации и притеснения более слабого ближнего, а также свобода от всяких нравственных обязательств как, напр., свобода любви и проч. Замечательно, что за либеральные принципы ухватились теперь наиболее всех евреи – нация, живущая насчет соков других народов. И где же плоды этой революции?

Что насильем взято

– Проклято...

Иначе и быть не может. Французская революция залила кровью Францию, а из революции появился Наполеон и залил кровью всю Европу, а потом... потом все пошло, в сущности, по-прежнему. Теперешняя политическая история Франции, увы, весьма слабо отражает «освободительные принципы» и совсем не говорит о справедливости. Знаменитые слова: свобода, равенство, братство превратились здесь в простой звук. Современная нам действительность совсем не представляет собою почвы, на которой справедливость могла бы расцвести так пышно, как это предполагает Золя.

Наконец, братство народов, о котором мечтает Золя в «Риме», по-видимому, навсегда должно остаться лишь прекрасною мечтой. Напротив, в настоящее время милитаризм душит цивилизованный мир в своих железных тисках так, как никогда еще, требуя все новых и новых вооружений и жертв, окончательно подрывающих народное благосостояние... – В качестве творческих факторов, которые должны создать новую цивилизацию, Золя выводит даже страсти, «поощряемые и утилизируемые». Но такая наивность способна в лучшем случае вызвать лишь улыбку. Когда же и где страсти бывали созидающим началом? Это начало не созидающее, а разлагающее.

Еще одно небольшое замечание. По мнению Золя, свет будущей цивилизации выйдет из Парижа. Париж – это «котел, в котором варится будущее человечество». Но почему же именно из Парижа? Почему, например, не из Берлина, Лондона или Петербурга?

VI.

Во взаимных отношениях религии и науки есть и еще одна важная сторона –это нравственное значение той и другой для своих последователей. Значение религии для верующего не только громадно, но даже прямо безгранично. Религия дает ему совершенно готовое, цельное и полное миросозерцание и отвечает определенно на все вопросы знания, жизни и деятельности.

Пускай страдальческую грудь

Волнуют страсти роковые –

Душа готова, как Мария,

К ногам Христа на век прильнуть.

Наука же, напротив, вооружая человека, не направляет его, освещает ему мир до последних пределов звезд, но оставляет ночь в его сердце, осуждая на вечную неудовлетворенность, вечную неуверенность, вечный внутренний разлад, вечные колебания, доводящая нередко до рокового исхода. Внутренний мир, спокойствие, душевная ясность и тихая радость – достояние верующего человека. Скорби и несчастья, даже самые глубокие и страшные, не могут смутить его, так как религия учит его, что они необходимы в земной жизни, ибо многими скорбями подобает нам внити в царствие Божие, так как пример терпения страданий подал ему сам Христос и все святые. Бог терпел и нам велел – говорит народ. Сам Христос освятил страдания Своим примером. И человек должен выстрадать свое спасение: страдания очищают и возвышают его душу и делают его достойным царствия небесного. «Страдания – лучший будильник совести» – говорит и г. Золя в «Лурде». И когда приближается неизбежный смертный час – что может быть для верующего вожделеннее и отраднее последнего напутствия – предсмертной исповеди и причастия? Какую необыкновенную отраду и утешение вливает оно в душу и сердце больного! Для примиренного с Богом и своей совестью, в надежде на милосердие Божие, на молитвы близких, в крайнем случае на молитвы Церкви какую долю ужаса теряет страшный образ смерти! – даже и в том случае, если жизнь была для него сплошным лишь крестным путем, хотя бы он умирал в самой страшной нищете. –Возьмем теперь человека не имеющего веры и вместе с тем обделенного житейскими благами.

...Скудны все земные силы:

Рассвирепеет жизни зло –

И нам, как на краю могилы,

Вдруг станет страшно – тяжело.

Утешают ли его в его нищете зрелище и сознание благ и успехов цивилизации, дают ли ему они душевный покой и довольство своим состоянием – всего лучше показывают стачки и бунты рабочих и страшные преступления анархистов. Если такой человек умирает от хронического голодания или замерзает от холода в подвале, на чердаке, где-нибудь под мостом или на оживленной улице столицы, где из окон блестящих магазинов льются потоки электрического света, а мимо мчатся взад и вперед роскошные кареты с разряженными дамами и мужчинами – доставит ли ему в эту горькую минуту отраду и примирение со смертью созерцание всех этих благ цивилизации или размышление о ее будущих, еще больших успехах? Христос призывает к Себе всех несчастных, цивилизация же нередко лишь отталкивает их.

Как это ни странно, по Золя, берясь решать, и притом безапелляционно, такой важный вопрос, как вопрос о религии, обнаружит, что он имеет весьма смутное и совершенно неверное представление о религии. По его мнению, религия есть нечто грубо-внешнее: человек требует от Бога противоестественных чудес и земного благополучия и за это платит Ему столь же странными обетами и поступками: обетами девства, религиозными путешествиями, свечами и т. п. Но религия, напротив, есть нечто чистое внутреннее, духовное; она есть настроенность, есть отношение, общение между Творцом и Его творением, есть стремление конечного и смертного к Бесконечному и Вечному. Что религия не состоит только в одних чудесах и не требует постоянно для своего поддержания видимых чудес, это едва ли нужно и доказывать. Вера должна быть свободной, а не принудительной. В эпоху духовного младенчества человечества, в эпоху великого духовного переустройства мира, которое и совершилось только вследствие величайшего чуда – воплощения Сына Божия – были необходимы чрезвычайные чудеса. И однако даже Христос не всегда употреблял чудо для доказательства Своей божественности. И теперь бывают они, но и перед чудом склоняется не всякий ум и покоряется не всякое сердце. Одному из знаменитых рационалистов прошлого столетия приписывают следующие характерные слова: «если бы на парижской площади, среди белого дня и на глазах тысячной толпы воскрес Христос, и если бы все поверили, я не поверил бы». Эти слова как нельзя лучше показывают, что нет и не может быть такого чуда, которое заставило бы уверовать того, в чьем сердце нет места для веры. Какое бы чудо ни случилось, рационалисты постараются объяснить его какими-нибудь естественными причинами – внушением, самовнушением и т. п.; если же достоверность чуда не поддается всем подобным объяснениям, они скажут, что здесь действуют какие-то нами еще неизученные и нам еще неизвестные законы или силы природы – и вопрос кончен. Ведь, в сущности, так и поступает в «Лурде» неверующий аббат Пьер Фроман. Когда сердце подсказывает ему, что сейчас произойдет чудесное исцеление Марии де-Герсэнь, услужливый автор сейчас же напоминает ему предсказание одного врача, утверждавшего, что исцеление этой девушки может произойти мгновенно, под влиянием сильнейшего религиозного возбуждения, совершенно естественным путем. Мы отнюдь не входим здесь в рассмотрение действительности совершающихся в Лурде чудес; мы говорим только об отношении неверующих к чуду вообще. Неверующий не поверит никакому чуду, как бы несомненно и очевидно оно ни было (это доказывает с наглядностью и история церкви) – чудо требует для своего восприятия чистого сердца и верующего ума.

Наивность Золя в деле веры сказывается и в частных случаях. В «Лурде» у него выводится человек, которого называют командором и который проклинает жизнь. Это понятно, потому что жизнь без веры и надежды для мыслящего человека не всегда привлекательна. Этот командор дает повод неверующему Пьеру заключить, что и Лазарь, воскрешенный Христом, должен был снова встретить жизнь бешеным протестом против своего воскрешения. И он действительно придумывает и влагает в уста Лазаря целую тираду в этом духе. Конечно, можно, при желании фантазировать сколько угодно и на какую угодно тему, но на каком же все-таки основании Золя приписывает подобные речи Лазарю, кстати сказать, не единственному человеку, воскрешенному Христом.

Видя в «Лурде» горы свеч, приготовленных для богомольцев, Пьер думает: «сколько хорошего и доброго можно было бы сделать на этот воск, без пользы тающий в свечном дыме». Всякому, знакомому с Евангелием, при чтении этих строк, невольно вспоминается – «скорбь» Иуды Искариотского о благовонном масле, возлитом женщиной на ноги Спасителя. И почему именно свечи – символ горящего верою сердца, символ общения с Богом, доступный даже бедняку и, может быть, иногда даже единственная его отрада – возбудили такое негодование г. Золя? Почему не возбуждает его негодования, напр., хоть та безумная игра, которая идет беспрерывно в Монте-Карло – рулетка, поглощающая баснословные суммы? – Точно также Золя, неизвестно почему, вообразил, что христианство непременно требует отречения от жизни, брака и семьи. Он заставляет (в «Лурде») Бернадетту – эту хрупкую и нежную натуру, девственницу по всему складу ее природы, тосковать о том, что она не сделалась женою и матерью, заимствуя почти буквально описание этой тоски с описания тоски Христа в Гефсиманском саду в «La Vie de lesus» Ренана. – При всем том, Золя думает, что он своим «Лурдом» совершенно убил христианство. «Одной иллюзией стало меньше» – говорит он в конце «Лурда». Что же не он первый, не он, конечно, и последний думает так. Еще в конце прошлого века некоторые рационалисты думали, что двадцатый век уже не застанет христианства на земле. И однако сам Золя своим «Лурдом» подтверждает, что религиозное чувство в конце девятнадцатого столетия бьет ключом и что в человечестве замечается поворот к вере.

Правда, Золя справедливо возмущается против эксплуатации религиозного чувства и различных злоупотреблений, которые он видел в Лурде. Его справедливо возмущает продажа портсигаров и различных безделушек с изображением Лурдской Богоматери, театральность католического богослужения, исступленные восклицания, которыми патеры доводят богомольцев до религиозной экзальтации, двусмысленное поведение и неблаговидные проделки некоторых патеров и монахов и т. п. Это – явления обычные в католицизме. Католицизм, выросший на языческой почве древнего Рима, внес некоторую долю язычества и в христианство, оматериализировал и в значительной степени исказил его и заставил его служить земным страстям и вожделениям. Папы и иезуиты обратили христианство в орудие своего безграничного всевластия и во имя того же христианства начали беспощадно преследовать и душить всякая попытки уничтожить их беззаконную власть, совершались ли эти попытки во имя веры или во имя разума – безразлично. Отсюда – пытки и костры инквизиции, кровавые религиозные войны и побоища. Они низвели христианство до клерикализма, впутали его не только в борьбу политических партий, но даже и в биржевые операции. И надо отдать Золя справедливость: он верно понял сущность католицизма, что и доказал своим «Римом». (Это, впрочем, и не представляло особого труда, так как сущность католицизма давно и основательно выяснена в полемической против него литературе). Но Золя, по-видимому, совсем не знает того, что католицизм никаким образом не составляет собою всего христианства. Он не знает или, может быть, не хочет знать того, что католицизм есть лишь отколок от христианства, от великой восточной православной церкви, которая сохранила высокий духовный характер христианства, не обращала его в орудие человеческих страстей и вожделений, не стремилась к всевластно, не вмешивалась в политику, не распространяла христианства коварством и насилием, огнем и мечем, не учреждала у себя инквизиции, (хотя преследования и казни отдельных еретиков иногда бывали и в ней, но не звала она массовых преследований и ужасов инквизиции, не возводила ее в принципе), не преследовала разума и науки. «Греческая церковь, говорит Дрэнер в своем сочинении «История отношений между католицизмом и наукой», со времени восстановления наук, никогда не становилась во враждебные отношения к успехам знания. Напротив, она всегда относилась к нему благоприятно. Она сохраняла уважение к истине, с какой бы стороны она ни приходила. Замечая противоречия между своими истолкованиями откровенной истины и открытиями науки, она всегда ожидала, что явятся удовлетворительные объяснения и примирения, и в этом она не ошибалась». Католицизм –рационализм и гордость, православие – покорность и верность заветам и преданиям древней церкви и глубокое смирение. Невольно припоминаются слова Тютчева православной России:

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смиренной!

VII.

Как ни почтенны сами по себе слова: наука, труд, справедливость, все же не в них только сила. Есть нечто, без чего и эти прекрасные слова всегда будут казаться безжизненными, что одно только их оживляет и оплодотворяет и что одно только есть в полном смысле слова творческое начало. Это –любовь, о которой, однако, г. Золя почему-то совсем умолчал, хотя, как увидим ниже, все, что делают хорошего герои его собственного романа, делают только движимые любовью. А любовь есть сущность христианства, смысл Евангелия.

Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга. По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою.

Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.

Сие заповедую вам, да любите друг друга (Ин.14:34–35; 15:12–17).

Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге и Бог в нем (1Ин.4:16).

Послания Апостола Иоанна Богослова есть одна проповедь любви. А вот похвала любви в 13 главе первого послания апостола Павла к Коринеянам: Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я медь звенящая, или кимвал звучащий.

Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, то я ничто.

И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.

Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслить зла, не радуется неправде, а сорадуется истине.

Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.

Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится (Ст. 1–8).

Основной догмат христианства есть искупление падшего человечества Сыном Божиим. Бог так возлюбил мир, что Сына Своего Единородного не пощадил для спасения грешного человечества. Вот поворотный пункт в истории. До пришествия Христова не все люди были людьми: люди разделялись на господ и вообще свободных и рабов. Последние не считались людьми, не имели никаких человеческих прав. Их можно было безнаказанно убивать, как животных, бросать живых людей на корм рыбам, травить для потехи толпы, тысячи людей дикими зверями в цирках и т. п. Но Христос, пришедши на землю в образе раба и претерпев рабскую, считавшуюся наиболее позорною, смерть на кресте, искупил людей Своею кровью и научил их, что все люди братья и что за каждою из людей Он страдал. Вот начало истинной цивилизации. Воть откуда получило свое начало признание личности,24 свобода и права человека и все те гуманитарные идеи, которыми так гордится современная цивилизация. Вот с какого времени человек, всякий человек, стал считаться именно человеком, а не вещью, не животным, с которым и поступать можно как с животным.

Тот, кто с вечною любовью

Воздавал за зло добром –

Избиен, покрытый кровью,

Венчан терновым венцом –

Всех, с собой страданьем сближенных,

Угнетенных и униженных,

Осенил своим крестом

Вы, чьи лучшие стремления

Даром гибнуть под ярмом,

Верьте, други, в избавление –

К Божью свету мы грядем.

Вы, кручиною согбенные,

Вы, цепями удрученные,

Вы, Христу сопогребенные,

Совоскреснете с Христом!

Наученные Христом Апостолы, а затем их ученики и преемники, не замкнулись в себе, но понесли проповедь христианской любви языческому миру. Но не скоро мог понять и усвоить этот мир новую проповедь: слишком уж чуждо ей было все его миросозерцание. Трудным и медленным путем шла христианская цивилизация: слишком упорно было противодействие среды, слишком испорчена была человеческая природа. Когда говорят, что современное человечество, при всей своей испорченности, все-таки бесконечно нравственнее дикарей, у которых, как, напр., у франков времен Хлодвига всякое преступление было дозволенным, ибо было обычным делом, то совершенно забывают, что свет нравственности, свет цивилизации всем этим дикарям принесли христианские миссионеры, христианское духовенство, причем весьма многие из проповедников христианства запечатлели свою проповедь мученическою смертью. Можно сказать без всякого преувеличения, что вся ваша цивилизация выросла на крови христианских мучеников. Это обыкновенно забывают те, кто много кричит об успехах цивилизации.25 Забывают, как много гуманитарная цивилизация обязана христианству и какою жестокостью отличались древние, дохристианские цивилизации. И мы так же, как и все прочие, преклоняемся пред успехами цивилизации и светом просвещения, но утверждаем только, что вера и наука не должны враждовать между собою и что научная цивилизация не может затмить собою религии, так как одна без нее не может ни удовлетворить запросов и стремлений человеческого духа, ни устроить человеческую жизнь. – Но продолжим нашу речь. Мы сказали, что трудным и медленным путем шла христианская цивилизация. Действительно, не раз ей приходилось, сделав шаг вперед, делать шаг назад; ей приходилось и самой быть орудием человеческих страстей и заблуждений. Это именно и случилось в эпоху католической инквизиции, которою совершенно напрасно попрекают христианство, так как в инквизиции не было ничего христианского, как это прекрасно раскрыто у Достоевского в его поэме «Великий Инквизитор». Мы могли бы прибавить кстати, что если были мученики религии, то были и есть мученики науки, и что фанатизм и склонность к гонениям вовсе не чужды и науки, чему свидетелями многие факты. –Но мученики христианства не страшились этого, а продолжали свое дело и шли все дальше и дальше, потому что любовь побуждала их не медлить с проповедью спасения. И под влиянием этой проповеди мир мало-помалу перерождался. И это сделала творческая сила христианской любви. И во все последующие времена, и в наши дни находились и находятся люди, выросшие нередко во всех удобствах современной цивилизации, которые оставляют все и идут проповедовать слово Божие в отдаленнейшие страны, к диким племенам, где терпят невероятные лишения, а иногда даже и мученическую смерть. – Что поддерживает дружественное общение между людьми – залог истинного прогресса, что помогает безропотно и благодушно переносить бедствия и несчастья жизни, что утешает несчастных и обездоленных? – Вера и христианская любовь. В настоящее время, вместе с осуждением дурных сторон цивилизации, все чаще и чаще слышится напоминание о любви. «В наш век господства теории экономического материализма, сказал недавно один из наших общественных деятелей, слишком мало удаляется места для любви. Между тем все великое в мире совершается любовью, ибо в мире нет большей силы, чем она. Это песнь старая, но не все то худо, что старо, и не все хорошо, что ново»... Любовь вообще и христианская в особенности – вот цемент общественной жизни, вот основа всякого общества – и малого и большого. Еще древние (Саллюстий) говорили: «concordia res parvae crescunt, discordia maximae dilabuntur.26 Оттого и одолели нас разные социальные бедствия, что оскудели в людях вера и любовь. Когда люди стали гасить в своей душе эти светочи, распространился нравственный мрак, и наступило царство нечестья, гордыни, эгоизма и себялюбия. Возрождение в нас веры и любви – вот панацея от всех социальных болезней, и вот о чем нам нужно заботиться прежде всего и больше всего – остальное приложится. Нужно покаяться и сотворить плоды, достойные покаяния, дабы приблизилось к нам царствие Божье, – и тогда наступит царствие Божие, ибо оно внутри нас есть; а все социальные системы Фурье и прочих, о которых мечтает г. Золя, всегда будут лишь уничтожать друг друга и никогда не сделают человека ни добрее, ни счастливее. Тогда – и только тогда – и наука, и труд, и справедливость получат вполне свое значение и будут в действительности содействовать счастью и благу человечества.

VIII.

В заключение скажем несколько слов о тех характерах «Парижа», которые являются носителями положительных начал г. Золя. Каково достоинство этих характеров, как относятся поступки их обладателей к общечеловеческой нравственности, и насколько оправдывают они надежды и теории автора?

Главное действующее лицо «Парижа» аббат Пьер Фроман, человек выдающихся нравственных качеств.

Он совершенно чужд эгоизма, отдает всего себя на служение страждущим и бедствующим и свято соблюдает принятые им на себя обязательства. Он колеблется жениться на Марии, хотя любить ее, как и она его, – колеблется, несмотря на полное согласие Гильома, так как знает, как все же тяжело будет это для последнего. Чтобы удержать брата от безумного дела, он готов пожертвовать даже своею жизнью. И однако сам автор, с непонятным самопротиворечием, спешит обесценить поступки своего героя. Оказывается, к изумлению читателя, что вся нравственная чуткость Пьера, вся его любовь и сострадание к несчастным, его безумная скорбь о большом человечестве, его страстные мечтания о всеобщем благе – словом, все, что есть в нем привлекательного, – все это единственно следствие неудовлетворенности личных желаний Пьера. Когда Пьер женится на Марии обретает свое личное счастье, мгновенно и безвозвратно исчезают и его сострадание к несчастным, как будто несчастья эти уже совсем перестали существовать, и недовольство современным порядком вещей и вообще все, что его мучило раньше; социалистические теории, прежде казавшиеся ему такими запутанными и противоречивыми, теперь становятся для него ясными и разумными; является ликующая уверенность, что все в мире идет к лучшему: словом, свое личное счастье он переносит почему-то на весь мир. Не правда ли, как это легко и удобно? Плохо, однако пришлось бы тому, кто возложил бы все свои упования на подобных людей. Плохих слуг имеют идеи г. Золя, и трудно надеяться, чтобы эти идеи при таких обстоятельствах. переродили мир.

.

Есть, однако у Пьера поступки, которые остаются хорошими, независимо от его настроения. Но только к этим поступкам побуждает Пьера любовь – та самая любовь, которой у Золя нет места в его будущем мире. Что заставляет Пьера отказываться от любимой девушки в пользу брата? Что побуждает его жертвовать своею жизнью для спасения брата от гибели и от ужасного злодеяния? Любовь и только она одна – любовь и к брату, и к людям вообще. Любовь и сострадание к ближним побуждали его и к благотворительности.

Не лучше обстоит дело и с другим героем романа – Гильомом. Этот серьезный человек, под влиянием сердечной неудачи (которую ему следовало бы перенести благодушно: ведь он уже старик), вдруг превращается в дикого зверя и задумывает такое преступление, которое в пору только самым отчаянным анархистам. Если таковы будут герои будущего мира Золя, то можно поручиться, что в этом мире не будет не только царства истины, справедливости и свободы, но никогда не будет даже и простого порядка.

Сыновья Гильома – хорошие молодые люди, но совершенно бесцветные, тогда как их, как носителей будущей цивилизации, автору следовало бы наделить какими-нибудь определенными качествами. – Бесцветной, но вместе с тем и несимпатичной, кажется и Мария. Какая разница между нею и Марией де-Герсэн, героиней «Лурда» – разница не в пользу первой!

Но самый не удавшийся автору тип – это без сомнения бабушка. Несмотря на все похвалы, расточаемые ей автором, который почему-то хочет возвеличить ее больше всех в романе, тип этот способен возмутить и здравый разум, и всякое человеческое чувство. Пусть читатели судят сами. Когда Гильом решается на свое страшное дело, он все открывает бабушке. Та, правда, отговаривает его, но лишь потому, что «нельзя бежать от жизни» и что нужно подумать «о себе, о детях, о доме»; самый же «план его не удивляет и не возмущает ее; она смотрит на него, как на гром небесный, как на огонь с небес, чистый и высокий в своем могуществе». Она даже всячески поддерживает Гильома и помогает ему устраивать малейшие подробности. И это женщина, это мать! Ей, значит, не представлялась картина тысяч обуглившихся, растерзанных и изувеченных трупов ни в чем неповинных людей, между которыми много детей, тысячи осиротелых малюток... Гильом, как сам он потом сознается, задумывает свое страшное дело в припадке временного умопомешательства, но ведь она-то все время в полном рассудке.27 И если таковы должны быть женщины будущей цивилизации г. Золя, то от этой цивилизации нужно отмахиваться, как от ужасного кошмара, как от величайшего зла.

Есть, однако, в романе тип на самом деле положительный... Это – аббат Роз, знакомый читателям «Рима», человек полный христианской любви и милосердия, всю свою жизнь и всего себя без остатка посвятивший на служение своим ближним. Он не ропщет, не приходит в отчаяние, но выбивается из сил, чтобы принести сколько можно более пользы несчастным и облегчить сколько можно более страданий. За свою неумеренную доброту он подвергается даже взысканию со стороны своего начальства, но это не может остановить его. Когда он умирает, к нему приставляют сестру милосердия, чтобы он не отдал своей постели и не умер на соломе. Перед смертью его страшно тяготит забота о его бедных, которые, после его смерти, должны остаться без поддержки, и в особенности трое из них: старик, разбитая параличом старушка и молодая женщина, умиравшая от чахотки, с ребенком. Он успокаивается только тогда, когда Пьер, по его просьбе, соглашается принять на себя заботу об этих несчастных.

Вот герои романа Золя, вот и плоды его идей. Странные, однако это герои, странно и отношение к ним автора. Носители его идеалов являются у него несимпатичными, а симпатичным оказывается лишь представитель таких начал, которым нет места у нашего автора. Равным образом, и все содержание романов до такой степени противоречит их выводам, что последние кажутся висящими на воздухе. Золя опровергает свои собственные положения фактами, которые он приводит для их подтверждения. Не говорит ли его невольное самообличение о том, что он взялся доказывать то, чего доказать нельзя? Спасали человечество и могут спасти его только вера и любовь, т. е. именно те начала, которые так тщательно вычеркивает г. Золя: они дадут смысл и жизнь и всем остальными. Без веры же и любви эти последние мертвы. Ищите прежде царства Божия и правды Его, сказал Спаситель, и это все приложится вам (Мф.6:33).

* * *

1

Что касается напр. «Парижа», то еще до появления его в продаже на него поступили заказы в громадном количестве экземпляров. В первые все три дня после появления своего в свет, он разошелся в ста тысячах экземпляров. Почти такой же успех имели и два первые романа. Они переведены уже на многие языки, а у нас в России они печатались едва не во всех газетах и журналах и притом одновременно с печатанием их в Париже, а затем появились разом в многих изданиях.

2

В романе «Рим», Золя мечтает еще о соединении народов, которые со временем сольются в единое бессмертное человечество, оставившее братоубийственную ненависть – «без границ, без возможности войн, человечество, живущее праведным трудом, при общении к всех имуществ – истинная цель эволюции, – цель мирового труда, развязка истории».

3

«Лурд», перевод Шульгиной (СПб., 1894), стр. 450–453.

4

Мы употребляем здесь слово «религия», следуя терминологии самого Золя, – лишь для обозначая тех жизненных основ, которые у Золя должен заменить собою религию. Само собою разумеется, что не может быть и речи о религии там, где отвергается всякая религия. Странно, однако, что люди, подобные Золя (он представляет собою в данном случае не единственный пример), отвергая христианство, продолжают пользоваться его понятиями для означения вещей, не имеющих с ним ничего общего.

5

Еще Павел Алеппский, в половине 17-го века, писал, что «по всей земле русских, священники обучают сирот и не оставляют их шататься по улицам невеждами».

6

Наглядные примеры того, как из немногих сравнительно фактов строились научные теории и как потом, по мере изучения новых фактов, эти теории изменялись, или даже оказывались совсем неверными и оставлялись, как неверные – приведены во множестве, напр., в статье Карпентера «Современная наука».

7

Соколов «Банкротство натуралистического миросозерцания и современный нравственно-религиозный кризис на Западе» (Харьков, 1897), стр. 2 и 3.

8

В недавнее время появилась в русском переводе с предисловием графа Л. Толстого (Сев. Вестник. 1898 г. март и сочинения Л. Толстого часть 15), статья известного английского ученого Эдуарда Карпентера: «Современная наука». В этой статье еще более резко, нежели у Брюнетьера, доказывается несостоятельность опытной науки.

Разбором метода естественно научных исследований и конечных выводов естественных наук Карпентер доказывает, что «именно теперь, после блестящего пятидесятилетнего расцвета науки, несмотря на поклонения, ею вызываемые, наука почти во всех своих отраслях заблудилась в безвыходном лабиринте»... «что за последнее время положительные приобретения науки в смысле нашего понимания устройства мира приводят к разочарованию, и что даже методы науки не непогрешимы и должны приводить к неудаче». «Метод науки», говорит он, «есть метод умышленного ограничения или вынужденного неведения Научные взгляды подобны видам с вершины горы: каждый такой вид возможен только тогда, когда наблюдатель ограничивается одною определенною точкой наблюдения вместе с изменением положения наблюдателя изменяется и вид». «Может быть», заключает Карпентер свою статью, «в один прекрасный день когда будут завершены те яркие облачения, в которые драпируется современная научная теория (имеющая ту особенность, что только ученые могут их видеть), и когда, как ожидается, человечество будет торжественно шествовать в этом новом облачении на удавление всей вселенной, какой-нибудь ребенок, как в Андерсеновской сказке о новом царском платье, вдруг с порога своего дома закричит: «да на нем нет ничего», и среди некоторого общего смущения все увидят, что ребенок был прав. Мое твердое убеждение – что пред судом строгого логического мышления царство законов науки окажется лишь не проверенною гипотезой, а достоверность наших научных выводов – в большей мере лишь заблуждением». Статья Карпентера, конечно, парадоксальна, но она замечательна как одно из выражений протеста против неумеренных притязаний ложной науки.

9

Там же, стр. 5, 66, 67, 61.

10

Сам творец позитивной философии Огюст Конт, отвергнув всякую религию, под конец своей жизни придумал и основал свою собственную религию с целым календарем святых и праздников. Скажут: это помешательство. Но, во-первых, это еще отнюдь не доказано, а во-вторых, если это даже и помешательство – почему же помешался Конт именно на религии, а не на чем-либо другом?

11

В одном из французских журналов была помешена недавно весьма остроумная карикатура на современный политический строй Франции. Изображено стадо свиней, с остервенением отбивающих друг у друга корм. Подпись под карикатурой гласить: «libre concurrence». Практическая философия нашего времени это – безжалостное отношение к ближнему, в оправдание чего приводят дурно и тендециозно понятую теорию Дарвина борьбы за существовали. Весьма характерна в этом отношении речь одного преступника-убийцы, приводимая в книге Поля Реньяра «Умственные эпидемии». «Я убил», – сказал преступник, обращаясь к председателю суда присяжных ,–«и вы убейте меня, я имел право совершать убийство – и вы также имеете его, я – побежденных, а вы – победители; не существует ни нравственности, ни социальных принципов; на свете есть только борьба за существование, причем успех всегда на стороне более сильного». «Этот фанатик», – замечает Поль Реньяр, – «только преувеличивает обычную точку зрения многих людей, не считающих ее ни постыдной, ни бесчестной.

12

О французских символистах, декадентах и проч. Бодлэре, Ришнене, Верлэне и др., об исступленном сладострастии в не менее исступленном богохульстве их произведений см. напр. книгу Макса. Нордау «Вырождение», глава 2–9.

13

Вот маленький уголок статистики: в 1887 году в Европейской России истреблено чистого безводного спирта 25 ½ миллионов ведер, т. е около 60 миллионов ведер водки. В одном Петербурге в 1893 году выпито 2,274,098 ведер водки.

14

Иногда сложные положения удачно иллюстрируются маленькими рассказами и рисунками. В одном из петербургских иллюстрированных журналов нам пришлось видеть недавно два рисунка под общим назвавшем «в Петербург и обратно». Первый из этих рисунков изображает крестьянина, только что приехавшего из деревни в Петербург на заработки – солидно по-деревенски одетого, с кучей багажа, напоминающего извозчика. На втором рисунке – тот же крестьянин, но уже совершенно оборванный, в сопровождении городового с книгой, очевидно, высылается из Петербурга на родину поˆэтапу.

15

Рабочий люд вырождается уже на четвертом поколении. Во Франции развращенность юношества из «народа» достигла крайних пределов. Убийства самые циничные совершаются чуть ли не каждодневно большею частью несовершеннолетними юношами. Недавно перед казнью приговоренный воскликнул следующие горькие слова, освещающие настоящую причину все увеличивающихся преступлений: «скажите всем, что меня привело сюда отсутствие христианского воспитания».

16

Нужно заметить, что массовые психические и нервные эпидемии, охватывавшие целые округи, как напр. пляска св. Вита, истерическое кликушество и т. п. были известны и в средние века; но тогда они носили именно эпидемический характер, как чума, холера и проч. эпидемии, и уже потому самому были явлениями лишь временными, а не постоянными.

17

К чему может приводить и действительно иногда приводит на практике, в обыденных житейских отношениях, философия Метерлинка, Ницше и прочих новояленных, модных учителей жизни человечества – это показывает в одной из своих, несколько грубоватых, по обыкновению, пародиях, г. Буренип. Вот напр. его перифраз морали, заключающейся в сочинении Ницше: «Так, говорил Заратустра»: Вам сказано: не похищай серебряную ложку за трапезой ближнего твоего. А я убежден: не только серебряную, но даже и мельхиоровую клади в карман без колебаний, да если можно, присоедини к оной также и вилку. Так говорит Заратустра. Если видишь, что ближний твой шатается, не поддерживай его, как тебе заповедано, а толкни, да по возможности в болото. Если же он увязнет в болото только по грудь, хвати его хорошенько по темени каблуком, чтобы увяз совсем с головой. Ибо это обман, что твердо стоящий на ногах человек должен помочь слабому, шатающемуся. Истина же в том, что сильный человек должен наступать на темя слабому, дабы стать сверхчеловеком. Так говорит Заратустра. Силен и радостен мерзавец в сем мире и слаб и печален добродетельный. Ибо мерзость есть целое, а добродетель есть всегда половина. Так говорит Заратустре. Двойное потребно человеку: плевать на все и всех сверху и подкапываться под все и всех снизу. Так говорит Заратустра» и т. д.

18

Вот напр. картинки парижской нищеты из его романа «Рим»: … «И Пьер узнал нищету преступную и ужасную, живя среди нее в течение двух лет. Он начал с того, что подбирал несчастных детишек, покинутых на произвол судьбы, и которых соседи стали приводить к нему, как только приют прибрел известность в околодке: мальчиков, девочек, совсем маленьких, брошенных посреди улицы, в то время, как их отцы и матери работали, пьянствовали или умирали. Часто отец исчезал, мать предавалась разврату, пьянство и распущенность входили в дом вместе с безработицей, и дети выбрасывались на улицу –младшие, изнывая от холода и голода, старшие уходя, чтобы увеличить собою ряды армии порока и преступления. Однажды вечером он еле вытащил из-под колес ломовика двух маленьких мальчиков, двух братьев, которые не могли даже указать ему своего местожительства, не зная сами, откуда они пришли. В другой раз он возвратился домой с маленькой девочкой на руках, маленькой белокурой девочкой, едва трех лет от роду, найденной на скамье и горько рыдавшей, говоря, что мать покинула ее. Впоследствии поневоле от этих жалких и несчастных птичек, безжалостно выброшенных из гнезда, он перешел к их родителям. И тогда ему пришлось ознакомиться с жалкими дырами, в которых они ютились, с каждым днем все больше и больше проникая в этот ад, узнавая мало-помалу этот возмутительный ужас, от которого сердце сжималось тоскою и тяжелым сознанием тщетности благотворительных дел.

О, печальный город нищеты, бездонная пропасть падения и страданий человеческих; какие ужасные вещи он видел в течение этих двух лет, переделавших всю его жизнь! В этом квартале св. Маргариты, в самом сердце деятельная и трудолюбивая Сент-Антуанского предместья, он открыл отвратительные дома, целые переулки, наполненные темными лачугами, без воздуха, сырыми, как погреба, где гнило и умирало отравленное целое населите несчастных существ. Во всю длину пошатывающейся лестницы ноги скользили по стекающим нечистотам. В каждом этаже можно было наткнуться на кучи мусора, плававшего в жидкой грязи. В окнах недоставало стекол, ветер со стоном и шумом врывался в них, дождь лил потоками.

Многие спали на голом каменном полу, никогда не разливаясь. Ни мебели, ни белья – жизнь животных, удовлетворяющих свои потребности, где и как придется, по влечению инстинкта и по воле случайной встречи. Внутри жилищ, в повалку, копошились, без различая пола и возраста, люди, вернувшееся к животной жизни, за неимением необходимого, под давлением такой нищеты, что друг у друга зубами вырывали объедки, выметенные из-под стола богатых. И самым худшим, самым тяжелым было это падение человеческого создания. Это был уже не свободный дикарь, прогуливавшейся нагишом, охотившийся и пожиравшей свою добычу в первобытных лесах, а человек цивилизованный, доведенный до зверского состояния, со всеми пороками, со всеми недостатками упадка, грязный, гадкий, бессильный посреди роскоши и утонченности города, величаемого королем мира.. Почти все, которых наблюдал Пьер, умирали в госпиталях, другие исчезали без вести, унесенные грязными потоками улицы. Одним утром, в отвратительном шалаше, на сгнившей соломе, Пьер нашел одного из них, умершим с голоду; труп лежал там уже больше недели, с лицом, на половину съеденным крысами.

Но однажды вечером картина бедствий, представившаяся его глазам, довела его почти до отчаяния. Зимой страдания этих несчастных становятся особенно жестокими: хижины не отапливаются, снег беспрепятственно падает сквозь расселены. Сена покрывается льдом, земля замерзает, некоторые отрасли промышленности вынуждены приостановить работы. В кварталах, обитаемых тряпичниками, предающимися невольному отдыху, кучки ребятишек бегают необутые, еле прикрытые лохмотьями, голодные, жестоко кашляющие и падающие добычею чахотки, уносящей их десятками. Пьер находил целые семейства женщин с пятью или шестью детьми, скучившихся вместе, чтобы было теплее, и не евших уже в течение трех дней. И вот, в этот ужасный вечер, он первым проник в мрачный дом, в котором только что покончила с собой женщина вместе со своими пятью детьми, под давлением голода и нужды: «несчастное происшествие», которое вызовет на несколько часов дрожь ужаса во всем Париже (действительный факт замечает Золя; заурядный факт, прибавим мы от себя, и притом не только в Париже). Ни мебели, ни белья – все, должно быть, было продано, вещь за вещью, соседнему старьевщику. В комнате не было ничего, кроме жаровни, в которой еще дымился уголь. На матрасе, в котором виднелись одни только остатки соломы, лежала мать, свалившаяся мертвою, очевидно, в момент, когда она кормила грудью свое последнее трехмесячное дитя; небольшая капля еще дрожала на груди, в которой как бы тянулись застывшие губки умиравшего ребенка. Две девочки трех и пяти лет, две красивые белокурые девочки, спали также вечным сном, рядом, друг возле друга, а из двух старших мальчиков один испустил последний вздох, прижавшись к стене и сжав голову обеими руками, тогда как другой умер, лежа на земле, очевидно, отбиваясь от смерти, как бы стараясь подползти на коленях к окну, чтобы открыть его и тем спасти себя от удушья. Сбежавшиеся соседи рассказывали между тем банальную, ужасную историю: постепенное разорение, муж лишился работы, – быть может стал предаваться пьянству, домохозяин не хотел больше дожидаться, грозя выбросить всю семью на улицу, и мать, потеряв голову, решилась покончить с собою, вместе со всеми своими детьми, тогда как отец, выйдя утром из дому, тщетно бегал по городу в поисках за какой-нибудь работой. Когда полицейский комиссар явился на место происшествия, несчастный отец возвратился домой, и когда он увидел, когда он понял, что произошло, он упал, как подстреленный зверь, и стал реветь каким-то непрерывным стоном, испуская такие душу раздирающие крики, что вся улица, охваченная ужасом, рыдала вместе с ним.

Этот ужасный стон людей, подкошенных заброшенностью и голодом, беспрерывно раздавался в ушах Пьера, выворачивая ему всю душу, и в этот вечер он не мог обедать, не мог уснуть. Возможен ли подобный ужас, такое полное лишение, такая черная нищета, приводящая к смерти, в этом большом Париже, переполненном богатствами, пресытившимся всякими наслаждениями и выбрасывающем целые миллионы на всякого рода удовольствия? Как с одной стороны – такие огромные богатства, удовлетворяющие самые ничтожные и бесполезные капризы, существования, переполненные всякого рода счастьем, и с другой – возмутительная нищета, недостаток даже в насущном хлебе, никакой надежды, матери, убивающая себя вместе со своими грудными детьми, которым они не могут дать ничего кроме крови своей истощенной груди». («Рим, изд. газ. Новости. (С.-Петерб., 1896 г.), стр. 10–15).

19

Людовик Полиан «Нищенствующий Париж, действительные и притворные нищие». Перевод Шрейера, СПБ., 1899. Есть и другой перевод.

20

«Мир как воля и представление», перевод Фета, издание 2-е. (Москва, 1888), стр. 396.

21

В сороковых годах нынешнего столетия жил в ряжском уезде рязанской губернии помещик Левашов, которого еще помнят тамошние старожилы и о котором были заметки и в газетах. Этот Левашов, при помощи какого-то им изобретенного питья, безусловно излечивал водобоязнь (правда, только у людей), если только больному можно было еще разжать рот. Свою микстуру он приготовлял из каких-то луковиц, которые вырывал на лугах, при помощи своей собаки. К несчастью, Левашов умер, не успев передать никому своего секрета, и он совершенно утерян. Пример этот далеко не единственный.

22

«Лурд», перевод Загуляевой (СПб. 1894 г.), стр. 120–122.

23

Здесь и ниже мы говорим, конечно, лишь о «культурных» странах Запада.

24

Один из величайших и красноречивейших отцов Церкви ее золотого века св. Иоанн Златоуст в одном из вдохновеннейших своих слов говорит, что для христианства также дорого спасение каждого отдельного члена церкви, как и всей церкви, так как и за него приходил на землю Христос, и за него страдал и умер. В христианстве царь и воин, раб и господин, богатый и убогий – все предстоят в равном достоинстве.

25

Цивилизация для них фетиш, но недоступна им ее идея, говорит поэт.

26

Что согласие, стремление к единению, а не борьба за существование есть на самом деле основа жизни – растительной, животной и общественной – см. об этом замечательную речь (на акте Харьковского Университета, 1892 г.) проф. И. П. Скворцова: «В чем сила жизни и всей природы», а также речь проф. А. А. Бронзова на акте СПб. Духовной Академия 1893 г.: «Христианская любовь как единственно-истинный принцип человеческих взаимоотношений.

27

Русскому читателю невольно припоминается тип другой бабушки – Татьяны Марковны Бережковой – в романе Гончарова «Обрыв». Несмотря на то, что это женщина со многими недостатками, – насколько она выше и жизненнее этой антипатичной деревянной фигуры! А это потому, что «бабушка» Гончарова – существо живое, верующее, чувствующее и любящее.


Источник: Религиозно-публицистические романы Эмиля Золя "Лурд", "Рим" и "Париж" пред судом православного читателя : [Публичное богословск. чтение в заде Синодального училища 7-го апр. 1899 г.] / [Соч.] Свящ. Н.А. Колосова. - Москва : Унив. тип., 1899. - [2], 77 с.

Комментарии для сайта Cackle