Источник

Дневник в С.-Петербурге и в Хакодате

1870–1876

Чтоб научить других, научись сам.

Чтоб направить других, направь себя самого.

Чтоб научить других, научись сам.

Чтоб направить других, направь себя самого.

 

1870 г.

1 марта 1870. 9 часов вечера.

СПб. Александро-Невская Лавра

Прилично начать мне свой дневник описанием виденного мною второй и, быть может, последний раз в жизни «Торжества Православия», совершавшегося сегодня в Исаакиевском Соборе. Собор был залит народом: то было живое море, тихо, без шума колебавшееся тем колебанием, когда на море видны только легкие струйки. Если в Пасху Собор вмещает, как мне говорил староста соборный, до 20 тысяч народу, то сегодня, наверное, было не меньше 15-ти тысяч, так как народ втеснился и на клиросе, и между певчими, и везде, где было место. Трогательно зрелище такой массы народа, стоящей как один человек в молитвенном духе пред Лицом Всевышнего! Не кажется особенно великолепным и Исаакиевский пред этим живым храмом; понимаешь тут нужду предстателей пред Богом и правителей Церкви Божией – иерархов и священнослужителей; понимаешь даже нужду сильных диаконских голосов… Но что за трогательная и торжественная минута, когда в конце молебна протодиакон (Пятницкий) взошел на кафедру и запел: «Кто Бог велий, яко Бог наш: ты еси Бог творяй чудеса Един!» То настала минута, единственная в году, когда Церковь, как Богоучрежденное Общество, торжественно повторяет свои Правила, положенные в основу общества, – свой Символ, и торжественно же заявляет, что все, кто не хотят держаться этих правил, отвергаются ею как не ее члены, а чужие ей, прежде ее слова сами собою уже отлучившиеся от общения с нею. Было время, когда Церковь Божия скрывалась в тиши катакомб и уединенных мест, и тогда у нее было то же знамя, что ныне, и тогда сначала ставших под это знамя, но потом изменивших ему она отлучала от себя, но тогда это свершалось так же тихо и таинственно, как таинственно было существование Церкви; а теперь это совершается в слух всего мира, так как знамя Веры водружено на вид всей вселенной: не торжество ли это Православной Веры? Было время, когда горизонт Церкви помрачился облаками ересей, верующие ходили в сумраке и не знали, кому и чему следовать; а теперь горизонт Церкви светел и ясен, ярко блистает на нем Крест Христов, ясно начертаны твердо определенные и неизгладимые навеки Правила Веры: не торжество ли это Православной Церкви?.. По прочтении Символа, Протодиакон громогласно прочел: «…сия Вера Православная, сия Вера Отеческая, сия вера вселенную утверди». То твердый голос Церкви, провозглашающей свои правила: нет в нем мягких нот, нежных звуков, нет надежды врагам церкви на слабость ее, малодушные уступки и сделки; веяние Духа Божия, сказавшего: «врата адова не одолеют ей» слышится и ощущается во время того пения. По восхвалении Бога, Зиждителя Церкви, и св. [святых] Отцов, богозданных столпов ее, Протодиакон стал провозглашать: неверующим в Бога-Творца вселенной, а мудрствующим, что мир произошел сам собой и держится случайно – анафема! Неверующим в Искупителя и искупление – анафема; неверующим в Св. [святого] Духа – анафема; неверующим в Св. [святую] Церковь и противящимся ей – анафема; непочитающим Святые иконы – анафема; изменникам отечеству и престолу – анафема! При каждом провозглашении слышалось троекратное пение слова: анафема. Боже, что за впечатление этого пения! Там, среди волн народа, посреди Собора виднеется сонм иерархов (Митрополиты: С-Пбургский [Санкт-Петербургский] – Исидор, Киевский – Арсений, Московский – Иннокентий; Архиепископы: Псковский – Василий, Виленский – Макарий, Рязанский – Алексей и Епископ Ладожский – Павел) и Священнослужителей: то Богом воздвигнутые, поседелые в своем служении современные хранители Веры и Церкви и руководители народа; оттуда, как будто от лица их, слышится голос невидимых певцов, подтверждающий голос Церкви, отлучающий несчастных, уже отлучивших себя самих; но то голос, растворенный печалью и любовью: то рыдающая мать, отвергающая своих недостойных детей, но еще не без надежды для них: им вслед звучит нота материнской любви, без слова зовущей их опять на лоно матернее: не опомнятся ли несчастные, не тронет ли их скорбь матери, не оглянутся ли они на свое положение и не познают ли весь ужас его? Без слез, без рыданий невозможно было слышать это трогательное: анафема, так чудно петое трио из двух теноров и баса. Я думал, что вслух разрыдаюсь: слезы душили меня; и не я один, много я видел плакавших. Это чудное, и грозное, и любвеобильное анафема еще звучит у меня в ушах, им полна моя душа, и я плачу в сию минуту слезами умиления. Да не умрет у меня в душе эта минута «Торжества Православия» – там, на далекой чужбине! Да воспоминается она мне чаще и да хранит непоколебимым в вере и надежде среди волн угрюмого и мрачного Язычества! Не услышать мне, быть может, еще в жизни это пение и не увидеть этой минуты: а как бы хотелось! Для нее одной – этой минуты хотел бы каждый год переноситься в Православную Россию! – После анафемы провозглашена «вечная память», пропетая хорами митрополичьих и Исаакиевских певчих: царям – греческим Константину, Елене и друг., нашим – Владимиру, Ольге и проч., патриархам – восточным и нашим, митрополитам и проч.; заключено многолетием: Царю, Св. [святейшему] Синоду, Митрополиту Исидору – первенствующему Члену Синода, восточным Патриархам, причту и всему православному народу, и наконец песнью: «Тебе Бога хвалим!». Народ хлынул из Церкви, но сколько еще осталось молящихся там и здесь у образов и прикладывающихся к образам, – и как молятся! Видно, что человек весь погружен в молитву; проходя, боишься нарушить эту его минуту. Жива вера на Руси! Живо и действенно Православие, – и широкий, царский путь ему на Земном шаре!

 

1871 г.

4 марта 1871. 12 часов ночи. Шанхай

Когда же это? Боже, когда же? Скоро ли? Да и будет ли это когда-нибудь? – вопрошаю я, перечитав прошлогодние впечатления и остановившись на последней фразе. О, как больно, как горько иной раз на душе за любезное Православие! Я ездил в Россию звать людей на пир жизни и труда, на самое прямое дело служения Православию. Был во всех четырех Академиях, звал – цвет молодежи русской, по интеллектуальному развитию и, казалось бы, по благочестию и желанию посвятить свои силы на дело Веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на зов – такой, каких желалось бы иметь: воспитанник Киевской академии, П. Забелин; да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно – или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах, о привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России – относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества – служить средствами! Сколько людей, лучших людей без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести имя Христово в самые отдаленные утолки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться духом Христовым. И протестантство, или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование? Но нет, не даром Бог сходил на землю: истина Его должна воссиять в мире. Но скоро ли же? Не пора ли? Да, пора! Вот Православие уже выслало в Японию – миссионера, о. Григория, с которым я теперь еду. Боже, что за крест Ты послал мне! И за этим-то я ездил в Россию? Истратил два года лучшей жизни? Все четыре Академии дали пока вот только это сокровище, с которым я теперь мучусь и от разговора с которым, я думал, сегодняшний вечер у меня голова поседеет. Едет православным миссионером, а оспаривает постановления православной Церкви, непогрешимость вселенских соборов; утверждает, что таинства православной Церкви взяты с языческих мистерий, что ковчег Завета построен был по образцу египетских капищ, что в Библии кое-что белыми нитками сшито и проч. И это человек, бывший 7 лет священником и прошедший академическую мудрость! Хороши у Православия священники и академии! И что за характер у этого человека! Беспечный, каких свет мало создает: не озаботится узнать ни о Японии, ни о деле миссионерском; о миссионерстве вообще не любит и слушать: когда я рассказываю ему, что видел здесь у миссионеров или что вычитал в миссионерских отчетах, и когда прибавляю, в виде естественных выводов и нравоучений, как и нам следует действовать, он сердится, принимает на свой счет, утверждая, что это я все нотации читаю ему, и никак не желая понять того, что мне просто хочется разделить с человеком свои мысли и чувства. Всякое мое дружеское и простое замечание или совет принимает за кровную обиду себе и сто раз попрекает ею; даже шутки мои запоминает и ставит мне в укор как обиды, хотя бы эти шутки вовсе не к нему относились. Апатичен до того, что даже в Палестине не хотел беспокоить себя много, чтобы побыть во всех тех святых местах, где можно было и где я успел побыть. Не интересует его ничто окружающее, как ни любопытно наше путешествие. Ленив он до того, что до сих пор никак не могу побудить его заняться ни японским, ни аглицким языком, хотя мы уже вот около 3-х с половиной месяцев в пути – на судах, где удобно заниматься. Ни поговорить о чем серьезном, ни пошутить. – Боже, что за человек! Какая мне мука с ним в пути! И при этом еще в перспективе – испытанная уже (в Петербурге) его наклонность к пьянству! Хорош миссионер! И такого одного только дала пока Россия? Бывают же случайности, хуже которых и вообразить нельзя. Долго искал и нашел наконец такого, непригодней которого трудно найти, как будто такого именно и нужно было! И еще другое несчастие: из Иерусалима напросился в слуги какой-то пройдоха – послушник – теперь друг и приятель моего милого о. Григория. Ленивый, беспечный. избалованный монастырскою жизнью краснобай и к тому же – бессовестный лжец. Что ни день, то все больше убеждаюсь, что самый непригодный слуга, с которым мне еще больше дела, чем без него; а мой собрат на меня же воздвигает бурю, что я журю его, не даю ему покою. Да что же это такое? За что столько бед на мою голову? А! Некто виноват! Имей мудрость, умей выбирать людей! А не сумел выбрать хороших, так постарайся сделать дурных хорошими! Будем стараться, дай Бог успеть! Как ни думаю о том, как мне поступать с моими сокровищами, надумал пока одно: держаться ровней, избегать всевозможных замечаний и резких слов и вспышек: начнешь учить – все равно ничего не выходит; оскорбляются – не только собрат, но и слуга, и поступают еще хуже; начнешь молчать – опять скверно: думают, что сердишься, и поступают опять-таки еще хуже. – Да будет слово мое от сего времени – кротость, крайняя снисходительность и любовь. Не выйдет ли проку? А там, быть может, мало-помалу можно направить одного и другого. Если же нет, то – слугу можно во всякое время отправить в Россию; о. Григория – тоже в Россию – немедленно после того, как устрою о. Анатолия в Нагасаки и Забелина в Хёого. Из этих-то, кажется, выйдет прок, особенно из последнего, если только приедет.

18 марта. Ночь.

На барке, в 400-х мил. от Хакодате

Тяжело на душе. Боже! Как страстно хочется иногда поговорить с живым человеком, разделить душу, и – нет его, – с самого рождения моего до сих пор Бог не судил мне иметь друга, единомысленника. В юности, помнится, терзала меня жажда дружбы, и не нашел я друга во всю свою юность. Раз блеснул мне теплый луч солнышка дружбы, но тотчас померк. Теперь нет тех идеальных стремлений: холодная рефлексия заняла место нежных порывов юного сердца и воображения. Но и рефлексия, как живой родник мысли, естественно, ищет сосуда, куда излиться, ищет другого родника, с которым бы слить свои струи: вместе они сильнее и живее были бы, обильнее бы струились, и светлее играл бы на них луч света Божия. Десять лет в Японии я мечтал о сотруднике-единомысленнике: то были лучшие мои мечты, сладкие отдыхи от тяжких трудов. И вот он – этот вожделенный сотрудник едет со мною. Но Боже! Что это за бедный душою человек и как горько мне с ним! Не делить с ним можно мысли, а скрывать их нужно от него, чтобы избавить святыню от поругания! До того беден он, что страшусь показаться с ним в мою дорогую страну труда. Был случай ехать в Хакодате чрез Нагасаки, Хёого и Йокохаму. Какой прекрасный случай – мимоходом узнать состояние инославных миссий и сделать предварительные соображения касательно своих станов. Но в числе других причин – одна из важнейших, побудившая меня избежать этого пути, – нежелание казать людям такую пародию на миссионера, как о. Григорий. Совестно показаться с ним в люди: ни языка, ни мысли, ни разумного вопроса, ни любознательного взора, ни вида порядочности и благовоспитанности, ни даже наружного вида. Пусть себе заявляется в Хакодате: небольшой уголок, не так страшна компрометация, да и сопоставлять здесь не с кем моего, кроме двоих католич. [католических] патеров. Чувствую, что не выйдет из него никакого проку, и только то, что не на кого оставить Церковь в Хакодате (Сартов уедет в отпуск), и опасение разных неприятных комбинаций от слишком торопливой поспешности удерживает меня от того, чтобы не отослать его в Россию тотчас же, по приезде в Хакодате. Из 100 – девяносто девять невероятностей, чтобы он был когда-нибудь миссионером. Куда ему! Простого смысла и логики не хватает у него – для обычного разговора, – как будто у него вместо мозгу разжиженный мусор в голове, – через две мысли он уже забывает нить разговора и метается в сторону, – куда же ему спорить с крепкоголовыми японскими рационалистами или передавать им смысл Веры! Веру он готов поносить сам же, – где же ему возбуждать уважение и сочувствие к ней. Он вообще – ниже общества самой обычной порядочности и недалекой образованности и развитости: общество слуги – вот для него по плечу, деннонощные разговоры с моим слугой – Михайлом, ни к какому делу, впрочем, кроме краснобайства, негодным, – вот его пища, услаждение. И дружбу он с таким человеком, и хлеб-соль водить может: штоф сивухи бы к этому – так не нужно, кажись, и рая для о. Григория! Стал бы обниматься, целоваться, брататься с Михайлом, – речь рекой с той и другой стороны, песня, пожалуй, или по крайности – насвистывание, – так как, сколько ни хвалился он, что петь мастер и голосом обладает, до сих пор еще я не мог упросить его спеть что-нибудь… Вот его сфера, его мир. И такому ли человеку – стройная, серьезная, строго упорядоченная жизнь миссионера, всегда – в труде, в сфере мысли и религиозного чувства! Пародия на человека может ли даже мысленно быть поставлена в положение миссионера, носителя и проповедника Слова Божия! И вот однако – на самом деле эта пародия – в звании миссионера. – Сотрудник, собрат, с которым я постоянно – с глазу на глаз; но, о Боже! Сколько ни принуждаю себя, часто я решительно не нахожу силы сказать слово с ним, посмотреть на него: мутит, из души воротит, по вульгарному меткому выражению. Что за ничтожество нравственное и бессилие воли и характера! Не может принудить себя решительно ни к чему: способен двое суток пролежать в койке не евши только потому, что одеться и выйти из каюты не совсем удобно по причине качки, хотя и не укачивает его. Упорен как осел: на самый ласковый совет отвечает точно собачьим лаем, хотя бы совет клонился к его комфорту и удовольствию. Словом, с которой стороны ни посмотришь, – такое сокровище, что я чуть не схожу с ума. Но терпение и надежда на Бога! Авось, Бог вышлет в Японию миссионеров!.. Несчастный дневник, слушай хоть ты иногда мои терзания душевные! Как-то легче, когда выскажешься хоть тебе – безответному. Больше – некому, да и не к чему: никто не может помочь моему горю, кроме Бога – и меня же самого, если Бог внемлет моим стенаниям и мольбам и пошлет мне терпение, силу и разум.

 

1872 г.

1 генваря 1872. В два часа

по встрече Нового года. Хакодате

Tempora mutantur8.

Давно уже нет тех мук, о которых говорилось выше. В конце июня отправил я обоих – о. Григория и Михайлу. Прошлый Новый год встречал я в Иерусалиме у о. Антонина. На что было лучше предзнаменований? Святейшее место. Толпою рвущиеся в душу святые мысли, впечатления, воспоминания, картины, неизъяснимо сладкие чувства, – радушие прекрасного кружка русских: последний привет удалявшейся из глаз милой родины. И увы! В каком году я был более несчастлив, чем в минувшем. Неприятное – скучно-однообразное путешествие, с горькими мыслями по поводу неудачного выбора миссионера, отравлявшего мне и последние радости тягостного пути. Неприятности от Михайлы, этого, – по правде сказать, мерзейшего из людей, каких только случалось встречать и каким одарил меня – увы – святой же град Иерусалим (не он, конечно, виноват: а виновата моя экзальтация, поспешность и неопытность, хотя на последнее качество в 35 лет стыдно сваливать, – горбатого могила исправит, знать!) Но что Михайла! Мешает и не служит, как взялся – вот, и делу конец! 200 долларов из кармана за урок, не брать вперед пройдоху – по дороге, несколько неприятных выговоров, порча нескольких капель крови – и только. Не то с о. Григорием. Боже, как мучил меня этот человек. Пришлось же ведь нарваться! К делу – ни малейшей способности и охоты. Хоть бы на каплю заинтересовался, хоть бы на волос стал заниматься! Да кроме того – точно помешался на том, что я хочу держать себя его начальником, хоть я был буквально его слугой, – чуть не на побегушках у него. И какая раздражительность – чисто болезненная. Из трех месяцев, которые мы прожили здесь вместе три раза мы не говорили с ним – без того, чтобы он не пустился бранить меня, – по поводу чего почти все время пришлось молчать с ним: что за жизнь, что за мука! По неделям ежедневно встречаться несколько раз с человеком, завтракать и обедать вместе, жить комната с комнатой и – ни слова! Между тем это был помощник, товарищ святого дела распространения религии любви и мира! Предрешал я дорогой, что будь он хоть самый дурной миссионер, но три года – пока вся миссия будет налицо – ему должно прожить здесь, – но невтерпеж было – прожить в таком аду и трех месяцев, и я, при всех мучительных мыслях касательно будущей судьбы Миссии, при таких решительных шагах, счастлив был несказанно тем, что нашел благоприятный случай отправить его в Россию, снабдив средствами на проезд до Петербурга. Пусть ищет счастия в России, и да простит ему Бог за вред, быть может, невольно причиненный Миссии! И аминь! Баста с ним! Да не всходит он мне никогда на ум! Думать только об нем уже составляет муку! Точно кошмар мне – этот о. Григорий. А там – беспрерывные труды по исправлению Церкви, по работам с лексиконом, литографией, учениками русск. [русского] языка и катихизуемыми! Немалая отрада иногда думать – труды-де не бесплодны; но горем убивает следующая за тем мысль: какие труды! Так ли нужно действовать настоящему миссионеру! Тут просто от обстоятельств Японии зависящий прилив людей, желающих лучшего, чем у них свое! И удовлетворяются ли их желания? Ничуть! Как манны небесной ждут от меня уроков христианских, а я вожусь с Церковью, с лексиконом. Но как бросить и это? Просто – сплетение мучащих обстоятельств, и нет счастия, нет покоя – ни душевного, ни телесного! Да куда тут счастие! Провались оно совсем. Вались, как пень через колоду моя судьба! Разбейся пустой сосуд моей горькой жизни, и – чем скорее, тем лучше! Вечно один с своими мыслями, своими неудовлетворяемыми стремлениями, желаниями, начинаниями, мечтами. И все – точно – пузыри с горохом: звонки и пусты. И не тешат, а гремят и терзают слух и сердце! Для чего ты породила меня на свет, моя мать! Для чего ты не приняла меня до сих пор, мать сыра земля? Успокоиться бы, уснуть хоть раз без забот! И если милостив Господь, то ужели он пошлет меня навеки в ад? Хоть бесплодны мои глупые тревоги, но не злонамеренны они, окромя моих разных человечьих грехов! Грехи – грехами, но не ими и не для них я жил, а была у меня идея жизни – служение Вере и Господу, и если бесплодна она была, то моя ль вина, что не было у меня ни сил, ни счастья? Сотвори, Господи, суд и прю9! И вот жду, жду я себе другого товарища. Не ждет с таким нетерпением влюбленный жених свидания с невестой, как я жду его! Но мне ли, горемыке, счастье скорого свидания! Исполнится вся мера всех возможных и невозможных препятствий, замедлений, отсрочек, просрочек, и уж когда самая злая и хитрая судьба не найдет больше никаких мер, прибудет он. Но каков будет? Больно уж проучил меня один, чтобы лелеять сладкие мечты насчет другого. Успокойся, моя злая судьбина!

Не жду я себе счастия. Рано покинула меня одного на свет родимая матушка! Не привык я, чтобы чья-то ласковая рука гладила мою русую голову. И не дам ее ласке! Жду всех бед и несчастий! И идите все – все вы, адские чудовища, идите, терзайте: поборемся! Сломите ль? Проклятие, сто раз проклятие тебе, ад! Выходи на борьбу! Готов и в этот год, как в прошлый!

 

1876 г.

20 декабря 18761 генваря 1877

Больно уж хитро? закончено начало 1872 года. Эк ведь экзальтация! Она и в гроб со мной пойдет. Чувствую, что и перед самим собой выражаюсь дико, пиша дневник, а как избежишь фразы, привитой с детства, вроде оспы? Именно – фраза – мучение – и все, от чего будто бы волос должен поседеть, что – выше. Слава Богу, волос не сед. Значит, природа здравее, чем воспитание. И иди-ка воспитание в направлении природы, из нас выйдут богатыри взамен мелких теперешних людишек, что пред глазами, – не исключая и себя самого. Да-с, природа родит, – то Божье дело; воспитание или недостаток воспитания – портит, то – несчастие наше. Ну-с, что же природа тебе дала и что воспитание испортило? А природа дала мне – прямой здравый смысл, не совсем дурную натуру, – воспитание же из здравого смысла сделало парадоксальную мечтательность, из доброй натуры – тревожную, подозрительную, стеклянно-хрупкую душу.

* * *

8

Времена меняются (лат.) – примеч. сост. Указателей.

9

Здесь в значении: одоление, победа (др. русск.) – примеч. сост. Указателей.


Источник: Дневники святого Николая Японского / Сост. К. Накамура. - СПб : Гиперион, 2004. / Том I : (с 1870–1880 годы). - 464 с. ISBN 5-89332-091-3

Комментарии для сайта Cackle