1879 год

2.

Радуюсь, что «Ыижний-Новгород» отправился по назначению.– Дай Бог ему совершить плавание благополучно.

А.

Сейчас получено известие, что «Нижний-Новгород» вышел из Одессы по назначению вчера, в четверг, в 8 часов вечера, благополучно: все затруднения улажены.

К. Победоносцев.

8 июня 1879 г.

3.

Прочел с интересом.– У нас в Болгарии были такие же совершенно жары, а иногда в тени доходило до 40о и более.– Слава Богу, что никакой эпидемии нет между каторжными.– Очень досадно, что в. кн. Михаил Николаевич не мог отправиться на нашем крейсере, а ему, я уверен, очень понравилось бы.

А.

Спешу представить вашему высочеству донесение Казн из Адена. Авось либо на переходе в Сингапур было им легче, чем в Красном Море. Быстрый переход до Сингапура всех удивляет: пришли на 15-й день, тогда как почтовые пароходы делают этот переход в срок от 20 до 25 дней.

Очень жаль, что не удается нам свезти в. кн. Михаила Николаевича на «России». Это было бы для нас желательно и в виду возможной работы наших пароходов для кавказской армии. И можно думать, что на «России» было бы ему и удобнее, и вернее, нежели на «Эриклике».

К. Победоносцев.

11 июля 1879 г.

4.

Отметка Александра II-го:

Прочел и то, и другое с любопытством и нашел много справедливого.

Посылаю Вам обратно это письмо с собственноручной отметкой государя после прочтения,– я посылал кроме этой записки государю прочесть речь Самарина в москов. губ. земском собрании. Государь кроме того на словах говорил мне несколько раз, что читал с удовольствием и что много правды в этом письме.

А.

31 декабря 1879 г.

Милостивый государь, Константин Петрович.

Времена таковы, что писать книгу, хотя бы и самую живую, злобы дня ради нужную, но тем, покамест, и удовлетворяться,– нельзя.

Живу я тут давно; сперва около, теперь в самом городке Воскресенске; знаю всяких людей. От меня, старожила, не казенного человека, но и не либерала, здешние люди не таятся. Я,– как и многие, конечно, из нас, деревенщины, вижу и слышу, знаю многое; чего и надо бы, да нельзя знать власть имеющим; но чего мы им сообщить ни печатно, ни устно, ни с глаза на глаз, ни миром, не можем, ни пути, ни права не имеем. Так втуне и лежит оно в нас, в Земле; а по лицу ее творится меж тем, ведением и неведением, зло страшное. Позвольте же, из того, что мы знаем, и выбрав, что, злобы дня ради, понужней кажется, передать это Вам, ибо в Ваших руках может оно не втуне остаться.

Напряжение в народе небывалое. Говорю не голословно. Приведу в доказательство живые, несочиненные слова и факты.

Во-первых, все мы, весь народ, вся Земля русская, живем со дня на день, с известий до известий, в ежеминутном страхе: сохрани Господи, опять покусятся на государя; сохрани Господи, и на наследника, и... ужас-подумать, что тут возможно...

Знают (например, из телеграмм 2-го апреля) про охранную стражу, переодетых полицейских, будто бы, следящих всюду за государем. – Каково, говорят, терпеть это царю; а нам кто порука, что в наемной страже этой, набранной, чай, из тех же шпионов, уже сейчас нет нового убийцы, подкупленного или подосланного главными-то злодеями?

Пропагандисты, ходебщики в народ, по-крестьянски: смутьяны, шатаясь меж народа, который послабей, меж фабричного, напр., хвастают, в доказательство своего всемогущества и вездесущности, будто бы в самом дворце раскидывали прокламации, которыми запрещали и запретили государю христосоваться. Народ, и уж не который послабей, верит и тревожится: каково же, стало, не далеки изменники-то от государя, от наследника...

И тем пуще треножится народ, что все эти смутьяны, видимо (говорит он), наводные: толкуют они пустое; только бы тебе ни по что и себе ни на что с толку сбить; а ведь первой своей же головой в петлю лезут; из-за чего же это, за деньги стало; и за немалые, чай; своя-то голова кому дешева; кто же их накупает; кому это они так надобны и на что? Что ж они толкуют и как им отвечают? С будущего года (високосный, всегда, по народному, знаменательный год, да еще и год 25-летия), сказывают, все поровняемся (говорит плохой столяришка пьяница хорошему столяру, здешнему голове).– Стало, все поделят (спрашивает голова); у меня возьмут половину палисандра и тебе дадут.– Стало, так. – Ладно; я сделаю пару столов, свезу в Москву, мне дадут 40, а то и 45 рублей; ты сделаешь: только перегадишь материал; отвезешь; тебе что дадут, в шею. Как же это ты уровняешь, чтобы 40 рублей и в шею вышло равно?

Тоже со слов самого ответившего, явно не выдуманных: пристал ко мне из этаких, толкует как обыкновенно: все изровняются. «Как так?– А просто, возьмете по ножу, да сходите к барину; будет, что ноне его, завтра твое. – А послезавтра чье? Уж коль я, не вор, не разбойник, ножем добуду; как же ты то, лбище некрестимое, от меня, чтоб ножем же себе не передобыл».

Смутьянов, как ходебщиков в народ, так и оседлых, гораздо более, чем сколько, ежели бы и хотела, может уследить полиция. Народ знает их всех. Почему так? Во-первых, потому, что они народу проповедуют, а от полиции таятся. Во-вторых, потому, что мужик, крепкий за слабого, старый за малого и т. д. весьма неравнодушен к беде этой; полиция же... В-третьих же, потому, что у мужика, кроме ушей, да глаз в толковой голове, есть еще и нюх; у полиции же... А, наконец, и то сказать: факты смутьянства до того иногда мелки и притоманны (интимны), что и желать то вмешательства полиции еще и туда, сохрани Бог: последнего жития честным людям не стало бы. Но каково ни мелки, а все-таки это факты, которые к крупным фактам относятся, как миллионы капель дождя к ушату разом выплеснутой воды. С чего грязи больше и промоины глубже, это узнать опытом – избави Бог землю русскую.

Спросите у мужика, что же вы их, по крайней мере, самых-то назойливых, не хватаете, да к становому не таскаете? – Пробовали, батюшка. – И затем ряд анекдотов, будто бы подлинных, но кажется, всегда только слышанных: как становой или исправник на мужиков за это кричал, смутьянов не принимал или же вскоре выпускал (может быть именно по мелочности фактов); как мужики стали их сдавать начальству не иначе, как под расписку в получении; и как оное же начальство эти расписки мужикам отсолило при первом сборе податей или при ином случае. Натяжка, положим, напрасное произвольное сопоставление, но крестьяне то уверены, что оно так, что бунтарь за ходьбу в народ получает от 2000 р. в год; как же ему, и подавно тем, кто ему таково платить может, не откупиться от начальства, которое особливо на крупную взятку падко. Рассказываются в доказательство и московские легенды, но – замечательно – без обычных легендарных несообразностей в обстановке и подробностях; действующие лица перечисляются по именам и чинам. Верны или нет рассказы, дело не в том, а в том, что они вероподобны и до-нельзя, иногда, возмутительны.

А тут еще и газеты по всем лавочкам, трактирам, передним, по селам, как и по городам; всякий лакей, писарь, дьячек, солдат, извощик, подводчик, да что и. перечислять, кто и где нынче не читает или не слышит: и с каким триумфом Веру Засулич оправдали « и вывезли, и как Сажку инженера выпустили (в банк – мол – ловко подкопался, ступай же мину под царя подкапывать), и как чуть ни при каждом суде, все самых-то злодеев, вроде Дейча, то и дело нет да нет, и был взят, да упустили. И верь же народ, что все это спроста творится, все одной дуростью начальства. Но русский народ, сам поголовно умница и не ротозей,– в дурость мало верит, и признать ее за аттрибут начальства все еще упрямится; у него ей кличка: измена, у мужика, как и у солдата.

А тут еще и братство-то этих шаек смутьянских какое: недоросли да мазурики, и на каждого мирянина, тоже таковского, по три жидовина... бескорыстные.

Как же тут народу не задумываться, как не вгадываться в эти неслыханные на Руси дела. И он загадывается, и он додумался вот уже до чего: вот что отвечают на вопрос: кому они надобны?– Большое у них плавание, да не свое, а от больших кораблей; до этих бы добраться, те то их косные лодочки сами бы потонули.– Семейное дело; где хитрит под брата брат, там не семигенеральщиной разобрать.

Так вот кому; а на что? Чтобы царя замаять, да и схватить с него себе власть (конституцию). Или же, упаси Господи, и того хуже, чтобы извести прямой корень царский и при том же порядке регенствовать, в случае же другого диктаторствовать.

Право, нужно бы хоть в этих-то ужасных подозрениях разубедить, поуспокоить народ. Но каким способом? Циркуляром господина министра внутренних дел? Копечно, нет; и ничем печатным. Все обыкновенные, а уж подавно всякие чрезвычайные казенные способы тут бы только пуще запутали. Тут один способ: земский собор, на котором вся земля услышала бы самого царя.

Итак, первый общенародный страх наш: за тех, кто всем нам так искрение дорог в Зимнем и в Аничковом дворце. Второй страх конституция.

После 2-го апреля, половодьем незапамятно сильным были мы, воскресенцы, вокруг отрезаны; почта не могла проходить, только богомольцы пробирались к нам в Новый нерусалим на Святую; ими и первые телеграммы, и слухи доносились. Меня стали просить составить от города адрес: не хотим, мол, конституции, головами за царя ляжем. А слухи-де верные: московское дворянство в адресе просит конституции. Долгоруков адреса не отправил; они нарядили депутацию; он дал знать в Петербург; Государь велел не пускать их из Москвы. Разуверять было нечем; я уговорил подождать газет, по крайней мере. Через день-два опять слухи: требуют конституции тверские дворяне и малороссийские какие-то; а немцы и поляки, уж не одни дворяне, а все. Пиши адрес. Дождались, однако, газет: газетам верить нельзя,, скрывают. Пиши, Бога ради, пока не поздно; наше прочтут, напишут и другие, и все. Я написал. Подчеркиваю, о чем прийдется сказать:

Государь. Если бы привел Бог в ту минуту, с какой бы радостью бросился каждый из нас стать грудью между тобой и твоим злодеем. Господь сам спас тебя. Воистину не пропадает за ним молитва всенародная. Да внемлет же он ей впредь и да хранит тебя и твоих вовеки. Не понять молитвы народной о царе тому, в чьем сердце ни Бога, ни царя, ни народа; но умышляя против тебя, нашего царя-освободителя, и против власти твоей царской, помнить бы всем им, что кто тебе или власти твоей, тот и нам, и всей Свято-Русской земле злодей; что как за тебя государь, так и за власть твою, самодержца всея Руси, как отцы наши стояли, так и мы стоим и будем стоять: грудью всея Земли.

При чтении, перед подписью, в Думе все смежные комнаты были полным-полны публики, и все самой пешей. Однако же, тут то и рассуждали, больше чем сами думные: грудью каждый против убийцы; грудью вся земля, хорошо, а против кого; не лучше-ль бы прямо сказать? Ясно ли, что: помнить бы всем им, значит и которые в царя стреляют, и которые конституции хотят. Не лучше ли тоже прямо бы? – Думные на публику не цыцкали, а всех и вся переслушав, единогласно положили: Грудью всея Земли... за власть твою самодержца, ясно и без того слова; и стали, каждый сперва перекрестясь, подписывать; все (кроме разве двух-трех из двух-трех страниц) безграмотно да каракулями.

Сановные знатоки России считают, кажется, эти адресы дутыми. После подписи, в маленькой группе прение: обращаются ко мне: ведь тогда уж (не как теперь: государю присягают),– будет он, государь, присягать; но нельзя ли, чтобы он за потомство свое, за наследника не присягал. Решил вопрос не я, а старый повар: что присягай царь, что нет, держать-то присягу кому он найдет: у нас этим царям царствующего головы оторвут и шабаш. Головы-то оторвут, но не шабаш. Бунтари того только и ждут. Их цель, конечно, не конституция, а коммуна, говорят они; но ведь в их же программе,– в Киеве, помнится, либо в Харькове,– на суде читано: бунтари содействуют конституционной партии, которой цель – им средство для дальнейшего бунтарства.

И средство единое, верное; ибо коммуны ли, просто ли смуты ради, чтоб в мутном рыбу ловить, но ближайшая цель их, отчего Ht они и зовут себя бунтарями: взбунтовать, поднять народ. Против царя поднять народ невозможно; а против конституции очень легко: только пустить слово: взять с царя запись (так с Шуйского называется у нас конституционная хартия), теперь уже будет он присягать.

При слове присягать, по народному не вопросимо: чему, абстракту, хартии, конституции, а непременно кому и в чем. Кому же и в чем будет присягать государь?– Господам, кому же больше, в том, что уже не его теперь, а их власть...

Ну и довольно. Кто эти господа: студенты, министры, становые, помещики, тут уже не до разборов...

По рассуждению наших европейцев петербургских и пр. власть царская не ограничена, и все тут. По нашему, народному, не все: она и не ограничим а; ибо, как власть помазанника Божия, она святыня перед церковью, а потому и перед людьми, всеми и каждым, и прежде всех перед самим царем. Святыня же неприкосновенна, стало и неделима. Неделима потому и власть царская между помазанником Божиим и кем бы то ни было, между царем русским и парламентом, хотя бы и самым ничтожным, вроде прусского. Коснуться святыни, ограничить власть свою, сничтожить самодержавие не властен, следовательно, и сам самодержец. Если ж бы все-таки свершилось такое преступление против Бога, народа и царя, то уж, конечно, не самим же царем, а только разве от его имени или же, по крайней мере, не добровольно, а либо с подвоха, либо с принуждения, чьего ни есть злодейского. Как же тут нам, всему народу, не встать за него, царя, не расправиться с его и нашими всея Земли злодеями, не оборвать им головы?

И пусть тут блюстители порядка на газеты ссылаются, на манифест.– Газеты и злодеи печатают, и Пугачева манифесты по церквам читали.– Да ведь от начальства прислано, от правительства государева.– А не это же начальство Сашку инженера отпустило? А Веру Засулич не правительственный суд оправдал, да в казенной карете куда-то вывез? Про кого царь семигенеральщину то установил, про этих Сашек, да Верок, или про этих судей да начальников. И этому-то начальству верить? Какие они слуги царские, такие же изменники. Вот и страшно нам, как выведут они из терпенья и его, наконец, да как кликнет он клич по нас, народу, на всех на них, бездельников; ну и схватили с него присягу, чтобы совсем им вольно было царя и своим, и чужим продавать, казну и дома, п на войне воровать, а первым делом землю, да и волю у парода отобрать. С Богом же за царя, православные! На первых же, конечно, бросится народ на самих бунтарей, где он их чует: разнесет университеты, гимназии. Не противоречие все это: как же бунтарям под'имать народ себе же на головы.– Да ведь головами-то кто поплатится? Без вины виноватые (из гимназистов, студентов), а из виноватых глупые и послушные. А кого слушаются, кто они, где они? Эти, как теперь из воды сухи выходят, так и тогда. Но как же они своих-то на погибель обрекут?– Как обыкновенно. Коноводам в революционном, всегда эгоистическом, их ради совершаемом деле, совершители бывают по совершении только неприятны: умные тягостны, как соперники; глупые опасны, как обманувшиеся. Пусть же их, с первого часа, когда уж дело-то вскипело, и те, и другие, и с безвинными вместе под чьими бы то ни было ударами, хоть все лягут. Туда им и дорога. Лишь бы кашу-то заварили; лишь бы от мест, где латынь долбят или лягушек потрошат, а русскому ничему не уча, пустые да некрестимые лбы готовят; бросился народ на потаковщиков-то, на покровителей, на эксплуататоров смутьянства, на тех, что с царя конституцию взяли: пошел бы разносить суды, министерства, дворцы... Волей-не-волей правительству пришлось бы выводить против народа войско. А войско – не тот же разве народ; разве не каждый солдат рад костьми лечь за царя и готов стрелять... в студентов и прочих изменников царских; а его поведут стрелять в мясников Охотного ряда, которые бьют этих изменников; что тогда? Самих солдат, слишком верных слуг царевых, расстреливают другими солдатами, коль найдутся такие податливые. Это ли все смутьянам не на руку, и даже именно главным то, которые в самом деле ведь же не Бог весть кто: такие же недоросли реализма и классицизма, да промотавшиеся и проворовавшиеся червонные валеты, пожалуй, и дамы, но едва ли тузы. Идеализм еще можно допустить в баранах смутьянства, но уж никак не в пастухах. Эти знают, что кремлевскую стену лбом, хотя бы и каким медным, не пробить. Но знают они и то, что, благодаря порядкам казенной России, натворить у нас беспорядков можно сколько угодно, можно всю Россию перемутить, в мутном рыбу наловить, вволю покутить, а там, будь что будет, можно и улизнуть. Да им,– и правительству их, и подданным,– не только восстание народное (по невозможности иного: за царя, все равно) на руку, а и вот что: побоятся ли они, неизбежного последствия всех русских государственных смут,– самозванщины? Едва ли, напротив, в рассчеты их принимается, вероятно, и эта неизбежность. Ведь до чего бы ни дошло, царь останется чист в сердце народном: неужели же это он велел стрелять да расстреливать нас-то, в огонь и воду за него готовых, своих солдат, свой народ? Нет, разумеется; это офицеры да генералы командовали, да распоряжались, норовя своей братье, господам. Царь-то и царевич, дал Бог, чудом спаслись из Петербурга, и вот они теперь об'явились народу: царь где-нибудь в Поволожье, царевич на Урале. И загудело опять, да уж не из улицы в улицу, а из области в область: с Богом за царя на господ.

Ведь отчего так легко верит народ самозванцам? От того, что так крепко любит своего надежу-царя, но до которого далеко, далеко, как до Бога высоко; где ж тут народу о царе правду знать?

Да и царь о народе... с тех пор, что, вот уж без двух годов два века, нет у них, у царя и Земли, прежнего непосредственного общения друг с другом, полного общения: в любви и в совете. Не стало того с 6-го мая 1682-го года, с лихого дня, в который, от имени малолетнего царя Петра, подписана отпускная грамота последнему земскому собору, созванному царем Феодором Алексеевичем для совета о великом его государевом и земском деле, об изровнении в службах п податях.

Но ведь весь этот второй страх страшен только от предположения, что в России будет конституция.– Зачем ей и откуда быть?– Вся Европа в конституциях.– Да мало ли в какой проказе Европа грехами своих фарисеев и книжников? Не прививать же России к, слава Богу, здоровому телу: вместо православия папизм и нигилизм, вместо общины майорат и пролетариат, вместо самодержавия конституцию и коммуну, потому только, что в Европе ни Бога, ни царя, ни народа. Ну пусть в Европе нет уж и какой-нибудь Румынии без парламента; мы не Румыния, мы Россия. Россия: царь да народ. И в Европе-то, чтобы снять корону с монарха и сделать из нее куафюру на конституционного манекена, должны были англичане снять сперва голову с Карла I, Франция с Людовика XVI; без этого, берут конституции только с немецких принцев школьные учителя, а дают конституции только короли Сандвичевых островов, по совету своих европейских камердинеров. Каким же образом может венец монарха, с главы русского царя-самодержца, очутиться на верхней части конституционного абстракта?

Ведь в самом-то деле разве может царь,– не боярская креатура Шуйский, а пред'избранник Божий, ибо потомок царя и самодержца всея Руси, в роды и роды, собор не избранного всею землей единогласно; глас же народа, по апостолу, глас Божий, а не человечь (подлинные слова избранной грамоты царя Михаила Феодоровича),– этот царь разве может дать конституцию? Нечего, стало, народу страшиться, а бунтарям рассчитывать и кандидатам в предки российских пэров надеяться, чтобы когда-нибудь потомок Мономаха вдруг снял ту восьми – столетнюю шапку, развинтил ее и кинул половину: лови, кому хочется власти. Грызитесь из-за нее московские лорды с петербургскими социалдемократами; чьи возьмет, тот и верти Святой Русью, как вертят, вон, Англией, Австрией, Францией, какой нибудь жид-писака романов, повстанец, сорванец с виселицы, адвокат воздухоплавания. Мое же царское дело отныне, что и ее величества императрицы Индии: затверживать фразы, какие пропишет премьер для открытия и закрытия палат, да об'являть войну, в какую ему впутать народ мой заблагорассудится.

Одно разке, не станут ли все-таки, несмотря на церковь, царя и народ, требовать и брать конституцию, и уж половчей декабристов, но возьмут ли? В самом деле похоже на то: много у нас речей о ней, и в прессе елико возможно, и с кафедры сколько угодно, и в салонах, и в ресторанах, и в департаментах и, словом, по всем разговорным местам наших европейцев. Но ведь не одних же речей, надо и людей. Я уж не спрашиваю целых сословий, ид рода в род добивающихся власти, а только людей, но сознательно желающих конституции, т. е. которые вполне, не хуже настоящих европейцев, понимают, что такое конституция: каково от нее народу, особенно при совершенстве ее, напр., в Англии; и каково государству при всевозможных монархических и республиканских конституциях, во Франции, но и каково зато, не житье, а масленица, тут же в Англии некоторым сословиям, каков разгул всевозможным партиям во Франции; а главное, какова карьера нулям, которым хочется быть единицами и ворочать по своему Англиями и Франциями; и зачем, стало быть, и кому именно нужна конституция так, что добивались же ее от монархов и мечем и топором, втирали ее народам и чернилами, и кровью. Такое дело, ведь явно, нигде, кроме Сандвичевых островов, невозможно без таких, если уж не целых сословий, то по крайней мере без очень сильной партии, без всюду проникающего и во всем орудующего множества таких людей вещих и властных. Так вот их то, этих необходимых авгуров и преторианцев конституции, много ли у нас? Не все ли, что тут толпятся, просто обезьяны, перенимающие не мысль, или не умысел поколения, а только самое исполнение кувыркания перед модным божеством парламентствующего деспотизма? Но ведь уж эти, во-первых, только то и знают, что оно модное: вся Европа в конституциях, уж и башибузучья интеллигенция подражает Англии, как же нам не стыдиться самодержавия? А во вторых, ведь только толпятся-то они все тут на виду, у самых центров нашей цивилизации: любят своих посмотреть и себя показать; вот и думается, коль уж тут их столько, сколько же их по всей Руси? А по всей Руси и всем-то им вместе, тем фарисеям и этим хлыщам конституции, куда не легион имя. А хорошенько подумать, так и вообще то вопрос, сколько их и каких, не просто ли привычка рассуждать по-европейски? Ведь где, как у нас, и численная и нравственная сила крестьянство, и где разве оборыши из прочих сословий не тот же народ, хором всея Земли молящий Бога за царя-освободителя; там, десятки ли этих, и злостных и невинных, в итоге все едино: фразеров, или же сотни, или тысячи, через сотню миллионов-то голов, ведь все равно, не дотянуться им до шапки Мономаха, не сконституционить ее, коротки руки.

Итак, милостив Бог, не будет у нас конституции, не будет следовательно и восстания народного.

Непременного и повсеместного не будет, если так. Но вспышки, расправы ради, и довольно важные, возможны, даже очень вероятны, и без конституции; от постоянного, нестерпимо-напряженного страха конституции все-таки же, а главное страха за царя и за прямой корень царский.

Правда ли, нет ли, 2-го апреля под Москвой, в селе Всесвятском до ночи стояла мирская сходка. Отряжены были ходоки в Москву разведать доподлинно: истинно ли не ранен государь; и положено: буде, дал Бог, не ранен, отслужить молебен; а ранен, идти на (соседнюю) Петровскую Академию. Вечером ходоки вернулись, мир послал за попом. По счастию, полиция проморгала все это происшествие; а то явилась бы, водворила порядок так, пожалуй, что и сама бы цела не ушла.

21-го ноября еду я по Моховой, извощик мой глядит на университет: «Вот уцелел-то, дай Бог надолго».– (Это «дай Бог» относилось не к университету, конечно).– А что?– А то, что удайся им третьего дня – теперь тут не то, что от кирпича пыль, а бы от людей пар до неба стоял; нам с тобой, барин, не проехать бы.

Но кажется, никак уж не общенародный третий страх у нас: война. Хотя многие и даже из очень русских (в смысле: простых) людей толкуют, что, мол, ежели да еще и внешние враги наши или друзья пособят, заблагорассудив вызвать нас теперь на войну? Тут в каком положении очутимся мы, с теми же интендантами, финансистами, дипломатами, администраторами, да еще и с этими, от кого-то содержимыми на нас, злодеями? Да хоть бы только для этого вызвать, чтобы мы должны были уклониться, смириться, запросить пощады во что бы то ни стало, как Франция после Седана, как Турция накануне С.-Стефано.

Народ же как будто сознает, что тут-то смутьяны и не беда больше; что тогда просто взять да по-свойски расправиться с ними; и правительство смолчит, а царь еще и спасибо скажет. Ибо час будет великий; а в тот или в иной великий час, ведь же неминуемо, ведь же положит Бог царю на разум познать, что без народа, безо всей самой Земли, ни нашей старо-немецкой чиновничьей машиной правительственной, ни нарочитой семигенеральщиной, все равно не справиться ни со смутьянами, ниже с иными многими у нас непорядками.

Но лучше бы, конечно, призвать Землю во-время; и спокойно, спокойно-грозным судом и расправою (по старинному): собора излюбленных всея Земли, всех православных хрестьян, всякого чина людей, от каждого города с волостьми по столько то человек добрых, разумных, постоятельных, с которыми государю можно бы говорити и промышлять о всех людях ко всему добру: покончить прежде всего с этой бедой, со смутой и со смутьянами.

Миром да собором и чорта поборем. Эта пословица, не с Козьмы ли Минича, жива в народе и по сей час, недаром.

Но ведь не взаправду же, или не все же та чертовщина у нас наводная, да накупная. Бурьяну рост от залежи. Покончить, тут, значит не листья ощипывать, да не на выбор стебли рвать, а мало тут и коренье вытеребить: надо самое залежь поднять да, по-евангельски, во всю глубину земли и засеять добрым семенем. Вот бурьяну конец: хлеба начало.

А с какого клина и чем сеять, тоже знает верней людей сама Земля, и на том же земском соборе скажет, буде царь спросит.

А в чем основная,– историческая и логическая,– суть Земского собора; и много ли прийдется, против старины, в нем изменить; и что, не уступая никаким предрассудкам века, надлежит свято хранить, дабы земский собор, как во время оно был, так и впредь остался естественной связью меж царя и Земли, и верным им обоим оплотом ото всяких записей; это все позвольте, милостивый государь, пересказать и доказать, сколь даст Бог уменья, во втором письме; если только уж и первое не найдете Вы лишним.

Приймите, милостивый государь, уверенье в преданности н приверженности Вам, истинно-искренной.

П. Голохвастов.

Москва. 10-го декабря 1879 года.

Комментарии для сайта Cackle