Источник

Н.М. Карамзин20

Николай Михайлович Карамзин родился 1 декабря 1766 г., в Казанской губернии, Симбирской провинции, Самарского уезда, в селе Михайловке (Преображенское тожь). Фамилия Карамзина объясняется из происхождения его рода.

Род Карамзина происходят от татарского мурзы, Кара-мурзы (Черный мурза). Предки Карамзина были помещиками в Нижегородском уезде, но его дед уже владел двумя поместьями в Симбирской губернии; одним из них, Михайловкой владел отец Карамзина, отставной комендант Михаил Егорович; здесь и родился Н. М. Карамзин. Карамзин был таким образом уроженец и воспитанник великой русской реки, как Державин, Дмитриев и многие другие писатели; Волга и ее окрестности окружали Карамзина с детства и навсегда остались в его воображении. Детство Карамзина описано им самим, под именем Леона, в неоконченной повести «Рыцарь нашего времени» (1799–1802). «От колыбели до малой кроватки, от жестяной гремушки до маленькаго раскрашеннаго конька, от первых нестройных звуков голоса до внятнаго произношения слов Леон (Карамзин) не знал неволи, принуждения, горя и сердца. Любовь питала и согревала, тешила, веселила его, была первым впечатлением его души». Под этою любовью разумеется любовь матери, которая умерла чрез три года. В 1795 г. в «Послании к женщинам» он вспоминает о ней в следующих стихах:

Ах, я не знал тебя!.... Ты, дав мне жизнь, сокрылась!

Среди весенних, ясных дней

В жилище мрака преселилась!

Но образ твой священный, милый

В груди моей запечатлен,

И с чувством в ней соединен!

Твой тихий нрав остался мне в наследство;

Твой дух всегда со мной.

Невидимой рукой

Хранила ты мое безопытное детство;

Ты в летах юности меня к добру влекла,

Ты совестью моей в час слабостей была.

Я часто тень твою с любовью обнимаю,

И в вечности тебя узнаю!....

В половине октября 1773 г. в Михайловке была шайка Пугачева, но семейство Карамзина было ранее извещено о приближении ее и успело скрыться. Читать Карамзина учил сельский дьячек, удивлявшийся быстроте понимания ученика; чрез месяц он мог читать все церковные книги. Первою светскою книгою, которую Карамзин постоянно читал и выучил наизусть, были басни Эзопа. «Скоро отдали Леону ключ от желтаго шкапа, в котором хранилась библиотека покойной его матери и где на двух полках стояли романы, а на третьей несколько духовных книг». Здесь, между прочим, были переведенные с французского Восточные повести Дайра, Селим и Дамасина, Похождения Мирамонда (Ф. Эмина, 1763), История лорда N (вероятно Приключения Милорда, переведенные с французского в 1771 г.). Чтение этих романов не только не повредило юной душе Леона, но было еще весьма полезно для образования в нем нравственного чувства. В этих романах герои и героини, не смотря на многочисленные искушения рока, остаются добродетельными; все злодеи описываются черными красками: первые наконец торжествуют, последние как прах исчезают. В нежной Леоновой душе неприметным образом, по буквам неизгладимыми, начерталось следствие: «итак любезность и добродетель одно! итак зло безобразно и гнусно! итак добродетельный всегда побеждает, а злодей гибнет». Но приписывая романам такое влияние, Карамзин однакож сознавал их вредное действие, говоря, что их можно назвать теплицею для юной души, которая от такого чтения зреет преждевременно. Этим он объяснял в себе излишество юношеской мечтательности. – Читать книги Леон убегал на Волгу. С 6–7 часов он уже находился там, сидя в ореховых кустах под тенью древнего дуба. Иногда, оставив книгу, он смотрел на Волгу, на белые паруса судов и лодок, на станицы рыболовов, которые из под облаков дерзко опускаются в пену волн…. Эта картина так сильно запечатлелась в душе его, что он и после, чрез 20 лет, не мог вспомнить ее равнодушно. «Волга, родина и безпечная юность тотчас представлялись его воображению, трогали душу, извлекали слезы». Мысль о Божестве была одною из первых мыслей Леона. Однажды он сидел и читал по обыкновению под тению древнего дуба. Вдруг нашла туча и ударил гром, и он начал собираться домой, как внезапно из густого леса выбежал медведь и прямо бросился на Леона.... но грянул опять страшный гром и убил медведя. Бог спас Леона; Леон устремил глаза на небо и «несмотря на черныя тучи, он видел, чувствовал там присутствие Бога-Спасителя. Слезы его лились градом; он молился в глубине души своей, и молитва его была.... благодарность Леон не будет уже никогда атеистом, если прочитает и Спинозу о Гоммеса и Систему натуры». – Чтение романов развивало в Карамзине сильное воображение и мечтательность. В письме из Женевы (XCI) он пишет: «Вспомнил я один вечер, сумрачный и бурный, в который, ощутив вдохновение божественных фей, укрылся от своего, впрочем весьма бдительнаго, дядьки, забрался в ту горницу, где хранились разные оружия, покрытыя почтенною ржавчиною, – схватил саблю, которая пришлась мне по руке, и заткнув ее за кушак тулупа своего, отправился на гумно искать приключений и противиться силе злых волшебников; но чувствуя, по мере удаления моего от дому, умножение страха, махнул саблею несколько раз по черному воздуху и благополучно возвратился в свою комнату, думая, что подвиг мой был довольно важен». Так еще в детстве начал складываться романтический характер, основой которого была глубокая чувствительность. Образование должно было еще усилить его в этом направлении. Образование свое он получил в московском пансионе Шадена.

Иоганн Матиас Шаден, родившийся в Пресбурге, воспитанник Тюбингенского университета, был приглашен в Московский университет в 1756 г. на должность ректора гимназий, открываемых при университете; кроме того, у Шадена был домашний пансион, в котором и учился Карамзин. Последователь Лейбнице-Вольфианской философии, Шаден был деист по религиозным воззрениям; своим воспитанникам он преподавал нравственное учение по лекциям Геллерта, в которых образование соединялось с религиозным направлением и чистою нравственностью. Карамзин вспомнил о Геллерте с глубоким чувством благодарности, когда, во время своего путешествия по Европе, в Лейпциге он увидел памятник Геллерта. «Смотря на сей памятник вспомнил я то счастливое время моего ребячества, когда Геллертовы басни составляли почти всю мою библиотеку, когда профессор, преподавая нам, маленьким ученикам, мораль по Геллертовым лекциям, с жаром говаривал: друзья мои, будьте таковы, какими учит быть вас Геллерт, и вы будете щастливы».

В пансионе Шадена Карамзин выслушал реторику, пиитику, мифологию и классические языки, читал лучших французских классиков и учился также английскому языку. Из пансиона Шадена Карамзин вышел 15-ти лет и думал довершить образование в Лейпцигском университете, но это желание его не исполнилось, и он вместо университета поступил в военную службу, в которой также оставался недолго. Первым опытом переводов Карамзина был перевод с немецкого «Разговоров австрийской императрицы Марии Терезии с нашей императрицей Елисаветой в елисейских полях», за который он получил от книгопродавца Миллера Фильдингов роман «Том Джонс»; но перевод этот до нас не сохранился. Первым печатным опытом был и перевод Геснеровой идиллии «Деревянная нога» (1783 г.) По кончине своего отца в 1774 году он вышел в отставку и уехал в Симбирск для устройства дел. Здесь он встретился и познакомился с поэтом масоном И. П. Тургеневым. Тургенев, заметив дарование Карамзина, увез его в Москву и ввел в общество Новикова. Четырехлетнее пребывание в этом обществе было для Карамзина чрезвычайно полезно. Оно не сделало его масоном: ясный ум его не принимал ничего мистического; но он усвоил себе все хорошее, чем крепко было масонство – строго религиозно-нравственное направление, гуманное отношение к людям и любовь в труду. Здесь он подружился и с Петровым, характер которого он изобразил в «Цветке на гроб моего Агатона» (1793) и в статье «Чувствительный и холодный» (1803) под названием Леонида, и с Алексеем Михайловичем Кутузовым. С Петровым он стал заниматься литературой, читал Оссиана и Шекспира и изучал Батте, который был в то время главным авторитетом в эстетике я теории литературы. Наконец, общество Новикова имело влияние на выбор его деятельности; именно вслед за Новиковым Карамзин исключительно посвящает себя литературе, делая ее призванием своей жизни, тогда как прежние писатели, преданные исключительно государственной службе, смотрели на литературные занятия как на дело постороннее. В обществе Новикова Карамзин перевел Галлерову поэму «О происхождении зла» и делал другие переводы для «Детского чтения», издаваемого про Московских Ведомостях – из Жанлис и Томсоновых «Времен года»: перепел «Юлия Цезаря» Шекспира (1787) с французского перевода Летурнера и «Эмилию Галотти» Лессинга (1788) с немецкого. Чтобы докончить свое образование, в 1789 г. Карамзин отправился за границу; он лично хотел видеть тех знаменитых писателей, с которыми быль знаком по их сочинениям, видеть произведения искусства и высокое влиятельное положение в обществе, какое писатели имеют в Европе, поставляя литературную деятельность выше всякой другой службы, на которой бы можно было принести пользу своему отечеству. В полтора года он объехал Германию, Швейцарию, Францию и Англию; свои впечатления от виденных им стран и городов, свои посещения библиотек и музеев, свои беседы с разными знаменитостями европейской науки и искусства он описал в «Письмах русского путешественника», которые первоначально назначались для родных его, Плещеевых, а потом сделались общим достоянием всего русского общества. По возвращении из-за границы Карамзин вздумал посвятить себя литературе; он начал издавать «Московский журнал» и издавал его два года сряду (1791–92). Журнал нравился публике; в числе сотрудников его были Державин и Херасков; из собственных сочинений – Карамзина здесь были помешены «Бедная Лиза» и «Наталья, боярская дочь». Кроме того в Московском журнале помешались критические статьи Карамзина, в которых разобраны: «Кадм и Гармония» Хераскова, «Энеида, вывороченная наизнанку» Осипова, «Генриада» Вольтера, «Неистовый Орланд» Ариоста, «Путешествия Анахарсиса» Бартелеми, «Кларисса» Ричардсона, «Эмилия Галотти» Лессинга и «Ненависть к людям» Коцебу. Но срочная журнальная работа утомляла Карамзина; он вздумал заменить журнал сборником; в 1794 году вышел первый сборник «Аглая». Здесь были напечатаны «Цветок на гроб Агатона», «Нечто о науках и искусствах», «Остров Борнгольм», «Афинская жизнь», «Письма Мелодора к Филалету и Филалета к Мелодору», «Илья Муромец» и др. Одновременно с первой книжкой «Аглаи» Карамзин снова издал свои сочинения из Московского журнала в двух частях под заглавием «Мои безделки» (1794). В 1795 г. Карамзин издавал Московские ведомости. В 1796–97 гг. он напечатал другой сборник: «Аониды или собрание новых стихотворений» (3 части); стихотворения эти принадлежали Державину, Дмитриеву, Хераскову, Капнисту, Кострову и самому Карамзину. В 1798 г. Карамзин издал сборник переводов с французского, немецкого и других языков, под заглавием: «Пантеон иностранных писателей»; в 1801 г. напечатал другой сборник: «Пантеон российских авторов», где были помещены краткие характеристики некоторых русских писателей.

Такая литературная деятельность Карамзина доставила ему не только славу, но любовь и уважение общества; его имя произносилось повсюду, как имя самого «любезного» писателя, доставляющего своими сочинениями истинное наслаждение; в кругу литературном, где жив был еще староста русской литературы, Херасков, его называли десятником литературы; сочинения его переводились на иностранные языки.

В 1801 г. Карамзин женился на любимой девушке, Протасовой, сестре жены Плещеева, к семейству которого были написаны его письма из-за границы.

В том же 1801 г. вступил на престол император Александр I. Карамзин восторженно приветствовал его следующими стихами:

Как Ангел Божий ты сияешь

И благостью и красотой,

И с первым словом обещаешь

Екатеринин век златой, –

Ты будешь солнцем просвещенья –

Наукой щастлив человек –

И блеском твоего правленья

Осыпан будет новый век.

Возбужденный такими надеждами, он начал в 1802 г. издавать новый журнал, «Вестник Европы», целью которого поставил содействовать «нравственному образованию такого великаго и сильнаго народа, как российский, развивать новыя лучшия идеи, питать душу моральными удовольствиями и сливать ее в сладких чувствах с благом других людей». Через посредство его русские должны были знакомиться с европейской литературой и политикой. Сообразно с этим в журнале были два отдела: литературный и политический. В статьях политического отдела Карамзин часто излагал собственные соображения о тогдашних событиях, основанные на внимательном изучении современной политики. В литературном отделе Карамзин является горячим просвещенным патриотом и затрагивает важнейшие общественные вопросы, задачи внутренней и внешней политики, преобразования Александра и отношения России к Наполеону. Предметами особенно обращавшими его внимание были воспитание юношества и вообще просвещение русского народа, возвышение национальной гордости, пробуждение самостоятельности в общественной жизни. Но Карамзин издавал этот журнал недолго. Он уже решился посвятить свои силы исключительно русской истории. С этого времени уже прекращается его литературная деятельность и появляются статьи исторического содержания. Историческое похвальное слово Екатерине, написанная в 1804 г. повесть Марфа Посадница, Исторические воспоминания на пути к Троице и в сем монастыре, Лица и события исторические, которые могут служить предметом искусств, Изображение событий важнейших в царствование Алексея Михайловича, Известия иностранных писателей о России в XVII в., описание окрестностей Москвы, О происхождении тайной канцелярии – составляют подготовление к истории. В 1803 г. Карамзин писал к министру народного просвещения М. Н. Муравьеву: «Будучи весьма небогат, я издавал журнал с тем намерением, чтобы принужденною работою пяти или шести лет купить независимость, возможность работать свободно и писать единственно для славы, – одним словом сочинять русскую историю, которая с некоторого времени занимает всю мою душу. Теперь слабые глаза мои не дозволяют трудиться по вечерам и принуждают меня отказаться от Вестника. Могу и хочу писать историю, которая не требует поспешной и срочной работы, – но еще не имею способа жить без большой нужды. С журналом я лишаюсь 6000 рублей доходу. Если вы думаете, милостивый государь, что правительство может иметь некоторое уважение к человеку, который способствует успехам языка и вкуса, заслужил лестное благоволение российской публики и которого безделки, напечатанныя на разных языках Европы, удостоились хорошаго отзыва славных иностранных литераторов, то нельзя ли при случае доложить императору о моем положении и ревностном желании написать историю не варварскую и не постыдную для его царствования»21 (1). Вследствие ходатайства Муравьева Карамзин в том же году получил звание историографа и 2000 рублей пенсии ежегодно. Муравьев испросил Карамзину дозволение пользоваться рукописями монастырских библиотек и архива иностранной коллегии, доставлял ему книги, каких нельзя было найти в Москве. Весьма много также помогал ему А. И. Тургенев, сын того И. П. Тургенева, который ввел его некогда в Новиковский кружок. Он познакомил Карамзина с академиками Кругом и Лербергом и приобретал для него новые исторические сочинения, выходившие за границей. Карамзин весь погрузился в русскую историю. «Сплю и вижу Никона с Нестором», писал он; находка Волынской или Ипатьевской летописи, по собственному его признанию, лишила его сна на несколько ночей. Чтобы не развлекаться в исторических занятиях, он не только отказался от журнала и литературы, но и не принял предложений занять кафедру истории, предложенную ему от Дерптского и Харьковского университетов, находя профессорскую деятельность несовместимою с разработкой истории, которая теперь стала главным делом его жизни.

Первая супруга Карамзина жила с ним недолго – не более года; в 1804 г. он вступил во второй брак с Екатериной Андреевной Вяземской, сестрой известного поэта Вяземского. Подмосковная деревня Вяземских, Остафьево сделалось постоянным летним жилищем Карамзина в течение 12-ти лет и здесь главным образом создалась русская история. В 1810 г. он познакомился с великой княгиней Екатериной Павловной в Твери, где жил ее супруг, принц Ольденбургский. Здесь княгиня представила Карамзина государю, который уже знал его по сочинениям.

Здесь Карамзин читал некоторые места из своей истории и представил императору Александру «Записку о древней и новой Россия»22. Записка сначала не понравилась государю, так как она представляла критику на реформы, совершенные в его царствование, но вскоре он вполне оценил ее искренность и полюбил Карамзина. Между тем эпоха 12-го года не только прервала занятия Карамзина, но и отразилась в его жизни многими потерями и бедствиями. Его библиотека, которую он собирал четверть века, сгорела в общем московском пожаре и он едва успел спасти рукопись своей истории; сам он с своим семейством должен был спасаться частью в Ярославле, частью в Нижнем. Когда Москва освободилась от неприятелей, он возвратился в Москву и усилил занятия своей историей, так что в 1815 г. у него уже было готово восемь томов, которые он решился представить государю. С этой целью он в следующем году отправился в Петербург. Государь принял его милостиво, долго беседовал с ним, наградил его чином статского советника и орденом св. Анны 1 степени и приказал выдать ему из кабинета 60000 рублей на печатание истории. Чрез полтора года вышло 8 томов «Истории государства Российского» (1816–1818). Впечатление было необычайное, в 25 дней было продано 3000 экземпляров. «Появление этой книги, говорит Пушкин, наделало много шуму и произвело сильное впечатление. Все, даже светския женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, была найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили», хотя многие толки были такого свойства, что могли «отучить всякаго от охоты к славе». Вскоре понадобилось второе издание, и оно продано было книгопродавцу Сленину за 50000 рублей. Царская фамилия оказывала Карамзину постоянные милости и ласки. Благоволение Александра было беспримерно; он был его искренним другом. Летом он часто призывал Карамзина к себе и беседовал с ним в большой аллее Царскосельского сада, которую прозвал своим зеленым кабинетом. Он сам был цензором его истории и читал ее еще в рукописи, которую посылали ему и в то время, когда он был за границей. Не смотря на такое благоволение к нему государя, Карамзин ничего не хотел брать от него; несколько раз государь предлагал ему место министра народного просвещения, не однажды предлагал также место губернатора, и Карамзин всегда отказывался. Он пользовался своим положением только тогда, когда его ходатайство было полезно другим. Так он подал записку государю о Новикове, чтобы обратить внимание на бедственное положение семейства его. «Новиков, как гражданин, полезной своею деятельностию заслуживал общественную признательность; Новиков, как теософический мечтатель, по крайней мере не заслуживал темницы: он был жертвою подозрения извинительнаго, но несправедливаго. Бедность и несчастие его детей подают случай государю милосердому вознаградить в них усопшаго страдальца, который уже не может принести ему благодарности в здешнем свете, но может принести ее Всевышнему»23. Так он ходатайствовал о Тургеневе, который был ему обязан тем, что остался на службе после увольнения своего от должности директора департамента духовных дел и получал полное жалованье. В отношении к государю Карамзин отличался полною искренностью, смелостью и прямотою и всегда говорил правду, не боясь потерять благоволение, или даже возбудить гнев и негодование. Доказательством этого может служить его записка о Польше, под названием «Мнение русского гражданина», поданная Александру в 1819 г., когда он намерен был восстановить Польшу в ее пределах до первого раздела. Он знал, что записка не понравится Александру и мог предполагать даже, что она возбудит в нем негодование; не смотря на это, проникнутый глубоким чувством патриотизма, он решился представить ее государю. «Вы думаете, государь, писал он в этой записке, восстановить древнее королевство Польское; но сие восстановление согласно ли с законами государственного блага России? согласно ли с вашими священными обязанностями, с вашею любовию к России и к самой справедливости?.... Можете ли с мирною совестью отнять у нас Белоруссию, Литву, Волынию, Подолию, утвержденную собственность России еще до вашего царствования? Не клянутся ли государи блюсти целость своих держав? Сии земли уже были Россиею, когда митрополит Платон вручил вам венец Мономаха, Петра и Екатерины, которую вы сами назвали Великою. Скажут ли, что она беззаконно разделила Польшу? Но вы поступили бы еще беззаконнее, если бы вздумали загладить несправедливость разделом самой России. Мы взяли Польшу мечем: вот ваше право, коему все государства обязаны бытием своим, ибо все составлены из завоеваний. Екатерина ответствует Богу, ответствует истории за свое дело; но оно сделано, и для вас уже свято: для вас Польша есть законное российское владение. Старых крепостей нет в политике: иначе мы долженствовали бы восстановить и Казанское, Астраханское царство, Новгородскую республику, великое княжество Рязанское, и так далее. К тому же и по старым крепостям Белоруссия, Волыния и Подолия, вместе с Галициею, были некогда коренным достоянием России. Если вы отдадите их, то у вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска, ибо они также долго принадлежали враждебной Литве.... Вы, любя законную свободу гражданскую, уподобите ли Россию бездушной, безсловесной собственности? Будете ли самовольно раздроблять ее на части и дарить ими, кого заблагоразсудите?»24

По поводу замечаний имп. Александра о том, чтобы уничтожить в истории все резкие выражения о поляках при описании междуцарствия, Карамзин писал: «Следуя Вашему замечанию, я с особенным вниманием просмотрел те места, где говорится о поляках, союзниках Лжедимитрия: нет, кажется, ни слова, обиднаго для народа; описываются только худыя дела лиц и так, как сами польские историки их описывали или судили.... Я не щадил и русских, когда они злодействовал или срамились. Употребляю предпочтительно имя ляхов для того, что оно короче, приятнее для слуха и в сие время (т. е. в XVI и XVII в.), обыкновенно употреблялось в России (стр. 29).

Первые три главы XII тома государь читал на возвратном пути из Варшавы в 1825 г., а другие главы уже в Таганроге. Смерть государя глубоко потрясла Карамзина и поколебала его и без того расстроенное неимоверными трудами здоровье. «Я любил его искренно и нежно, любил человека, красу человечества своим великодушием, милосердием, незлобием редким. Не боюсь встретиться с ним на том свете, о котором мы так часто говорили, оба не ужасаясь смерти, оба веря Богу и добродетели». Окончив XII том своей истории, Карамзин хотел уехать в Москву и там заняться воспитанием своих сыновей, но здоровье оказалось так расстроенным, что доктора настоятельно требовали переменить климат, ехать в Италию.... Не имея средств жить вне России без должности, он просил себе место поверенного в делах там, где он будет жить. Новый государь, Николай Павлович, принял самое горячее участие в судьбе его и велел приготовить особый фрегат, который должен был отвезти его в Марсель. Дальнейшая его воля и заботливость о Карамзине была выражена в следующем рескрипте на его имя: «Николай Михайлович! Расстроенное здоровье ваше принуждает вас покинуть на время отечество и искать благоприятнаго для вас климата. Почитаю за удовольствие изъяснить вам мое искреннее желание, чтобы вы скоро к нам возвратились с обновленными силами и могли снова действовать для пользы и чести отечества, как действовали доныне. В то же время и за покойнаго государя, знавшаго на опыте вашу благородную, бескорыстную к нему привязанность, и за себя самого, и за Россию изъявляю вам признательность, которую вы заслуживаете и своею жизнию как гражданин и своими трудами как писатель. Император Александр сказал вам: русский народ достоин знать свою историю. История, вами написанная, достойна русского народа. – Исполняю то, что желал, чего не успел исполнить брат мой. В приложенной бумаге найдете вы изъявление воли моей, которое, будучи с моей стороны одною только справедливостию, есть для меня священное завещание императора Александра. Желаю, чтобы путешествие было вам полезно, и чтобы оно возвратило вам силы для довершения главнаго дела вашей жизни». При рескрипте был указ, которым повелевалось производить Карамзину по 50 тысяч рублей в год, с тем, чтобы сия сумма, обращаемая ему в пенсию, после него была производима его жене, а по смерти ее и детям – сыновьям до вступления всех их на службу, а дочерям до замужества.

Но Карамзин лично сам уже не мог воспользоваться таким благодеянием; 22 мая 1826 г. он умер и похоронен в Александроневской лавре. В Симбирске в 1845 г. ему поставлен памятник.

Сочинения Карамзина, написанные до путешествия за границу, почти все переводные и представляют его подготовительные опыты в его литературной деятельности. Сочинения, написанные по возвращении из-за границы в 1790 г., до назначения его историографом в 1803 г., представляют период самостоятельной его литературной деятельности и имеют особенно важное значение, по тому действию, какое они произвели на современников. Последний период от 1804 по 1826 год обнимает его труды по Истории государства российского.

Переводные сочинения Карамзина весьма много объясняют характер его собственных сочинений. Эти сочинения почти все относятся к господствовавшему тогда в европейской литературе сантиментальному направлению, находившемуся в тесной связи с английским деизмом и оптимизмом Лейбница. Первыми переводными опытами были «Разговор Марии Терезии с русскою императрицею Елисаветою в елисейских полях» и «Деревянная нога», идиллия Геснера. Содержание идиллии следующее. Молодой пастух, пасший коз в долине, встречает старого, сединами украшенного старика на деревянной ноге. Старик рассказывает ему, что он потерял ногу в сражении за свободу отечества, во время которого и сам мог бы погибнуть, если бы один, сражавшийся подле него, товарищ не вынес его раненого с поля битвы; но к сожалению он не знает до сих пор, кто он был и жив ли он теперь. Из разговору старика с пастухом оказывается, что этим товарищем, спасшем старика, был отец пастуха, умерший уже два года тому назад. Старик пригласил пастуха к себе в дом и познакомила его со своею дочерью. Молодые люди так понравились друг другу, что соединились браком. – Дальнейшими переводами были поэма Галлера «О происхождении зла» (1786 г.), переведенная, по поручению Дружеского общества, переводы, помещенные в Детском чтении: Деревенские вечера Жанлис, несколько статей из Contemplation de la Nature, Боннета, Весна, Лето,. Осень и Зима из поэмы Томсона – Времена года. Все эти писатели были оптимистического направления, представителями которого были Шефтсбери и другие английские деисты и Лейбниц. Главное положение Шефтсбери состояло в том, что природа никогда не заблуждается; красота в ней состоит из противоположностей; самые разнообразные явления сливаются в ней в общую гармонию; отдельные существа, претерпевая вред и погибая, служат тем не менее прекраснейшей природе, которая существует вечно и не подвергается гибели. Главным основанием «Теодицеи» Лейбница было положение, что существующий мир – наилучший из миров; мировой порядок предопределен Богом и потому являет предуставленную гармонию; «нарушение порядка касается только частей, а не целого; самое зло в мире есть средство к добру. Идеи оптимизма были особенно распространены английским поэтом Попом в его «Опыте о человеке» (1733–1734). Происхождение зла в мире он объяснял следующим образом: Бог по своей премудрости создал наилучший мир, в котором видимые недостатки и явления зла в целом составляют все-же красоту; диссонансы разрешаются в гармонию; совершенство добродетели и счастия заключается в согласии с божественным устройством. Боннет был последователь Попа; под влиянием Попа находился также и Томсон, сантиментальный поэт и оптимист. Галлер был последователь Лейбница и в своей поэме «О происхождении зла» доказывал, что мир управляется божественным Промыслом, не смотря на существующее в нем зло. В Московском журнале Карамзиным печатались переводы из Оссиана и сантиментальных поэтов XVIII века – Стерна, Мармонтеля, Флориана, Коцебу. Еще во время пребывания в новиковском обществе и, вероятно, под влиянием Петрова, занимавшегося изучением английской литературы, был сделан Карамзиным перевод трагедии Шекспира: «Юлий Цезарь» (1786 г). Перевод сделав с французского перевода Летурнёра, но в предисловие к переводу взгляд на Шекспира выражается, совсем не французский. Карамзина не могли увлечь несправедливые суждения о Шекспире Дидро и Вольтера. Указав на эти суждения, именно, что Шекспир писал будто-бы без всяких правил, что творения его суть и трагедии и комедии вместе, или траги-коми-лирико-пастушьи фарсы без плана, без связи в сценах и без единства; неприятная смесь высокого и низкого, трогательного и смешного, истинной и ложной остроты, забавного и бессмысленного; что они исполнены таких мыслей, которые достойны мудреца, и притом такого вздора, который только шута достоин; что они исполнены таких картин, которые принесли бы честь самому Гомеру, и таких карикатур, которых и сам Скаррон постыдился бы, – он говорит: «что Шекспир не держался правил театральных, это правда; истинною причиною сего, я думаю, было пылкое его воображение, не могшее покориться никаким предписаниям. Дух его парил, яко орел, и не мог парения свои измерять, как измеряют полет свой воробьи. Не хотел он соблюдать так называемых трех единств, которых нынешние наши авторы драматические так крепко придерживаются; не хотел он полагать тесных пределов воображению своему: он смотрел только на натуру, не заботясь впрочем ни о чем. Известно было ему, что мысль человеческая мгновенно может перелетать от Запада к Востоку, от конца области монгольской к пределам Англии. Гений его, подобно гению натуры, обнимал взором своим и солнце и атомы. С. равным искусством изображает он и героя и шута, умного и безумца, Брута и башмачника. Драмы его, подобно неизмеримому театру натуры, исполнены многоразличия; все-же вместе составляют совершенное целое, не требующее исправления от нынешних театральных писателей. Трагедия, мною переведенная, есть одно из превосходнейших его творений; характеры, в сей трагедии изображенные, заслуживают внимания читателей; характер Брутов есть наилучший». Почти в одно время с Юлием Цезарем Шекспира была переведена «Эмилия Галотти» Лессинга, который глубоко изучил Шекспира и своей критикой научил европейскую литературу правильно понимать Шекспира. Эти две трагедии – Юлий Цезарь и Эмилия Галотти заставили и Карамзина переменить свой взгляд на французскую драматическую литературу, на ее ложно-классическое направление.

Оригинальные сочинения Карамзина. Представленный выше биографический очерк Карамзина и рассмотренные сейчас переводные труды его показывают, что он воспитался и писал под разными влияниями. Эти влияния неизбежно должны были отразиться на его оригинальных сочинениях различием как вообще в его миросозерцании, так и в частности в его взглядах на разные научные и общественные вопросы. Он был человек глубоко религиозный; но его религиозность, вынесенная из пансиона Шадена и вообще полученная из литературы XVIII в., сначала имела деистический характер; она естественно должна была измениться, когда он начал заниматься древней русской историей, читать летописи, жития святых и другие памятники древне-русской письменности, которые отличаются другим характером. При этом дух оптимизма, которым проникнута вся упомянутая литература и которым дышат первые сочинения Карамзина, должен был смениться христианским учением о Промысле Божием, что добро в мире смешано со злом, что земная жизнь человека есть училище терпения, тем более, что жизнь окружающая и собственная жизнь Карамзина, испытавшего самую дорогую утрату в жизни, смерть первой жены, представляла против оптимистической доктрины сильные возражения. Карамзин был страстный патриот; но его патриотизм имел сначала отвлеченный, космополитический характер и состоял в стремлении видеть свой народ так же просвещенным, как другие народы, в усвоении ему науки, искусства, цивилизации. Изучение истории в этом случае показало ему, что не все однако-же без разбора может быть усвоено, что сделано другими народами, что это усвоение должно происходить сообразно с духом парода, с его потребностями, с его историей, что самый патриотизм должен иметь народный характер. Внимательное изучение русской истории, которой он прежде не изучал, привело его к тому, что он наконец изменил свой прежний взгляд на весь древний период и на самую реформу Петра. Он верил в прогресс и допускал необходимость улучшения государственного строя и быта народного; но, по его мнению, новый порядок вещей должен возникать на исторической почве, на основах того, что выработано жизнию народа, а не на развалинах его прошедшего и настоящего. По основным убеждениям будучи неизменным монархистом, он высказывал в молодости сочувствие к свободным республиканским учреждениям. Это сочувствие ясно выразилось в его исторической повести: «Марфа посадница или покорение Новгорода», в авторе которой, по словам предисловия, «явно играет кровь Новгородская, при описании некоторых случаев», и потом при описании падения Новгорода в самой истории, он говорить: «сердцу человеческому свойственно доброжелательствовать республикам, основанным на коренных правах вольности, ему любезной; самые опасности и беспокойства, питая великодушие, пленяют ум, в особенности юный, малоопытный». Но ужасы французской революции и примеры истории заглушили эти сочувствия к республиканским идеям, утвердили его еще более в сознании необходимости монархии и заставили его сказать: «народы мудрые любят порядок, а нет порядка без власти самодержавной».

Письма Русского Путешественника25. «После Истории Государства Российского, говорит Буслаев, «Письма Русского Путешественника» более прочих сочинений Карамзина оказали свое действие на образование русской публики, оказывают и теперь, составляя одно из лучших украшений всякой хорошей хрестоматии русской словесности. Своими письмами из-за границы Карамзин впервые внес в нашу литературу самые обстоятельныя сведения об европейской цивилизации, которыя были тем наставительнее, что относились к последним годам прошлаго столетия, когда господство французского направления стало уступать новым идеям, продолжавшим свое развитие и первой половине текущаго столетия».26

Письма принадлежат к первым временам молодости Карамзина, когда ему не было и 23лет; они представляют выражение ума необыкновенно даровитого, высокообразованного, доступного всем впечатлениям, без особенных симпатий или антипатий, кроме, одной глубокой преобладающей симпатии к науке, искусству и цивилизации. Главное внимание его обращено на то, что доставляет пищу уму и сердцу, в чем выражаются успехи науки и искусства, чему он может научиться сам и что может быть пригодно для России. Прибыв в город, он прежде всего старается увидеть ученых, или художников, известных в этом городе, потом осматривает библиотеки, музеи, картинные галереи, памятники, пли места, ознаменованные какими-нибудь историческими событиями. В Кенигсберге Карамзин беседует с Кантом о нравственном законе и удивляется его обширным историческим и географическим знаниям. «Кант, замечает Карамзин, говорит весьма тихо и не вразумительно, и потому надлежало мне самому слушать его с напряжением всех нерв слуха». Об обстановке жизни Канта он прибавляет: «домик у него маленький; и внутри приборов не много. Все просто, кроме... его метафизики». В Берлине Карамзин посетил Берлинскую библиотеку. «Она огромна, – и вот всё, что могу сказать о ней. Более всего занимало меня богатое анатомическое сочинение, с изображениями всех частей тела человеческаго. Покойный король заплатил за него 700 талеров... Показывали мне еще Лютеров манускрипт, но я почти совсем не мог разобрать его, не читав никогда рукописей того века»27. В Берлине Карамзин познакомился с Николаи, «автором и книгопродавцем». «Вас знают и в России, сказал я ему, знают, что немецкая литература обязана вам частию своих успехов». С Николаи он имел замечательный разговор о терпимости. «Признаться, сердце мое не может одобрить тона, в котором господа Берлинцы пишут. Где искать терпимости, если самые философы, самые просветители, – а они так себя называют, – оказывают столько ненависти к тем, которые думают не так, как они. Тот есть для меня истинный философ, кто со всеми может ужиться в мире; кто любит и несогласных с его образом мыслей. Должно показывать заблуждения разума человеческаго с благородным жаром, но без злобы. Скажи человеку, что он ошибается, и почему; но не поноси сердца его и не называй его безумцем» (стр. 64–68). В письме от 5-го Июля 1785 г. Карамзин рассказывает о посещении немецкого Горация, Рамлера, стихотворения которого известны были и в России, и при этом очень метко характеризует поэзию Рамлера. Здесь же помещен отзыв о Дон-Карлосе Шиллера. «Сия трагедия, говорит он, есть одна из лучших драматических пиэс, и вообще прекрасна. Автор пишет в Шекспировском духе. Есть только слишком фигурныя выражения (так, как и у самого Шекспира), которые хотя и показывают остроумие автора, однако-ж в драме не у места» (стр.80–84).

При посещении Дрезденской картинной галереи, он перечисляет первоклассные картины лучших живописцев, начиная с Рафаэля, и делает о них краткий отзыв (стр. 97–105). При посещении Дрезденской библиотеки, он замечает: «между греческими манускриптами показывают весьма древний список одной Эврипидовой трагедии, проданной в библиотеку бывшим Московским профессором Маттеем; за сей манускрипт, вместе с некоторыми другими, взял он с курфирста около 1500 талеров. Спрашивается, где г. Маттей достал сии рукописи?» (стр. 106). В Лейпциге Карамзин познакомился с доктором Платнером и слушал его лекции по эстетике о гении (стр. 122). В этом городе он обратил особенное внимание на книжную торговлю и множество книжных лавок. «Почти на всякой улице, говорит он, вы найдете несколько книжных лавок, – что для меня удивительно. Правда, что здесь много ученых, имеющих нужду в книгах; но сии люди почти все или авторы, или переводчики, и собирая свои библиотеки, платят они книгопродавцам не деньгами, а сочинениями или переводами. К тому же во всяком немецком городе есть публичныя библиотеки, из которых можно брать для чтения всякие книги, платя за то безделку. Книгопродавцы со всей Германии съезжаются на Лейпцигския ярмарки (которых бывает здесь три в год: одна начинается с 1-го Января, другая с Пасхи, а третья с Михайлова дня) вменяются между собою новыми книгами». (стр. 125). В Лейпциге, у Вейсе, Карамзин видел рукописную историю нашего театра, переведенную с русского . «Г. Дмитревский, замечает он, будучи в Лейпциге, сочинил ее, а некто из русских, которые учились тогда в здешнем университете, перевел на немецкий и подарил Г. Вейсе, который хранит сию рукопись, как редкость, в своей библиотеке» (131). В письме из Веймара он описывает свое свидание и беседу с Гердером, приводит выписку из его сочинения о природе, помечает его замечание о Мессиаде Клопштока. «Приятно, милые друзья мои, видеть наконец того человека, который был нам прежде столько известен и дорог по своим сочинениям, которого мы так часто себе воображали или вообразить старались» (148). Из беседы с Гердером Карамзин убедился, что немцы лучше других народов понимают классическую древность: «и потому ни французы, ни англичане не имеют таких хороших переводов с греческаго, какими обогатили немцы свою литературу. Гомер у них Гомер: та же безискуственная простота в языке, которая была душею древних времен, когда царевны ходили по воду и цари знали счет своим баранам (143). В письме из Веймара Карамзин описывает свое знакомство с Виландом (143–151). В Цюрихе он познакомился с Лафатером (212–253). В Лозанне «с Руссовою Элоизою в руках», он «хотел собственными глазами видеть те прекрасные места, в которых бессмертный Руссо поселил своих романических любовников». Описывая эти места, он замечает: «Вы можете иметь понятия о чувствах, произведенных во мне сими предметами, зная, как я люблю Руссо и с каким удовольствием читал с вами его Элоизу... без которой не существовал бы и немецкий Вертер» (304). В Женеве Карамзин посетил замок Ферней, где жил Вольтер, описал его жилище, сделал отзыв о его сочинениях, который оканчивается следующими словами: «в чести его можно сказать, что он распространил сию взаимную терпимость в верах, которая сделалась характером наших времен... (Примечание. Но я не могу одобрить Вольтера, когда он от суеверия не отличал истинной христианской религии, которая, по словам одного из его соотечественников, находится к первому в таком же отношении, в каком находится правосудие к ябеде)» (318–320). В Женеве Карамзин познакомился с Боннетом и выпросил у него позволение перевести на русский язык его «Contemplation de la Nature» (стр. 338). Но поклоняясь европейской науке и ее представителям, Карамзин никогда не забывал а России, о русской науке и литературе. Беседуя с Виландом о литературе, он говорит, что и на русский язык переведены некоторые из важнейших его сочинений. Рассуждая с Лейпцигскими профессорами и студентами, он замечает, что на русский язык переведены первые десять песен Клопштока, и чтобы познакомить их с гармонией нашего языка, читает им русские стихи. Вслушивается в мелодии Швейцарских песен и ищет в них сходства с нашими, столько для него трогательными. В Лондоне он изучает английский язык и приходит к убеждению в превосходстве пред ним русского языка. «Да будет же честь и слава нашему языку, говорит он, который в самородном богатстве своем, почти без всякаго чуждаго примеса, течет как гордая, величественная река – шумит, гремит – и вдруг, если надобно, смягчается, журчит нежным ручейком и сладостно вливается в душу, образуя все меры, какия заключаются только в падении и возвышении человеческаго голоса!» (стр. 751).

И в других случаях Карамзин является горячим заступником за Россию. По поводу российской истории Левека он говорит: «Больно, но должно по справедливости сказать, что у нас до сего времени нет хорошей российской истории, т. е. писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон – вот образцы. Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев... У нас был свой Карл Великий: Владимир; свой Людовик XI: царь Иоанн; свой Кромвель: Годунов,– и еще такой государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий»... Здесь виден уже будущий историк Государства Российского, который с таким живым сочувствием и так красноречиво изобразил древнюю историю России; но теперь пока он еще защитник реформы Петра, и в своей горячей защите великого человека и европейской цивилизации увлекающийся до такого космополитизма, который отвергает все национальное. «Путь образования или просвещения один для народов; все они идут им в след друг за другом. Иностранцы были умнее русских: и так надлежало от них заимствовать, учиться, пользоваться их опытами. Благоразумно ли искать, что сыскано?.. Все жалкия иеремиады об изменении русского характера, о потере русской нравственной физиогномий, или не что иное, как шутка, или происходят от недостатка в основательном размышлении. Мы не таковы, как брадатые предки наши: тем лучше! Грубость наружная и внутренняя, невежество, праздность, скука были их долею в самом высшем состоянии: для нас открыты все пути к утончению разума и к благородным душевным удовольствиям. Все народное ничто пред человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских; и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!» (стр. 511–515). В страстном увлечении европейской цивилизацией Карамзин тогда не замечал, что народность составляет одну из форм общечеловеческого духа...

Письма из Франции н Англии особенно интересны. Особенно хорошо и подробно описаны в «Письмах» Париж и Лондон. Подъезжая к Парижу, Карамзин думал: «вот он город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, которого имя произносится с благоговением всеми. Мне казалось, что я как маленькая песчинка попал в ужасную пучину и кружусь в водном вихре». Он описывает Лувр, Палерояль, Тюльери, Елисейския поля, Люксамбург, описывает улицы, сады, церкви, монастыри, соборы, дворцы, описывает французские театры и при этом говорит о французской драматической литературе. «И теперь не переменил я своего мнения о французской Мельпомене. Она благородна, величественна и прекрасна; но никогда не тронет, не потрясет сердца моего так, как муза Шекспирова и некоторых (правда, не многих) немцев». В Академии Надписей и Словесности он видел Бартелеми и разговаривал с ним; видел автора повестей и сказок – Мармонтеля. «В Аббатстве св. Женевьевы хранится прах Декартов, привезенный из Стокгольма, чрез 17 лет после смерти философа.... «В церкви св. Андрея сооружен памятник аббату Баттё, наставнику авторов, которого за два года пред сим читал я с любезным Агатоном, вникая в истину его примеров». Видел Эрменонвиль, где умер Руссо; он описывает все места, где любил отдыхать великий писатель. «Свет, литература, слава, все ему наскучило; одна природа сохранила до конца милыя права свои на его сердце и чувствительность. В Эрменонвиле рука Жан-Жакова не бралась за перо, а только подавала милостыню бедным. Лучшее его удовольствие состояло в прогулках, в дружеских разговорах с земледельцами и в невинных играх с детьми». . Карамзину удалось быть в народном собрании; он высидел 5 или 6 часов и видел одно из самых бурных заседаний. Депутаты духовенства предлагали католическую религию признать единственною или главною во Франции. Мирабо, оспаривая, говорил с жаром и наконец сказал: «я вижу отсюда то окно, из которого сын Катерины Медицис стрелял в протестантов».

Во Франции Карамзину привелось быть, когда там началась французская революция; он сам был воспитан в тех либеральных идеях, которые много способствовали французской революции; но страшная действительность не оправдала тех розовых мечтаний о свободе мысли и совести, о правах человечества, основанных на законах природы, которые предносились воображению людей XVIII в. Уже по самой организации своей нежной, чувствительной души он не терпел ничего резкого, насильственного, болезненного; мог ли он равнодушно относиться к тем ужасным сценам, которых он во Франции был очевидцем.

Письма из Англии особенно интересны. «Париж и Лондон, два первые города в Европе, были двумя Фаросами моего путешествия, когда я сочинял план его». Он описывает все замечательности Лондона. Прежде всего он попал в Вестминстерское аббатство, на Генделеву ораторию «Мессия», «Вообразите, говорит он, действие 600 инструментов и 300 голосов, наилучшим образом соглашенных, – в огромной зале, при бесчисленном множестве слушателей, наблюдающих глубокое молчание! Какая величественная гармония!» Далее описывает английские суды, Биржу и Королевское общество, храм св. Павла, Сент-Джемский дворец. Был в английском парламенте, когда разбиралось знаменитое дело Гастпегса, в Британском музеуме, в английском театре и говорит об английской литературе. «Литература англичан, подобно их характеру, имеет много особенности, и в разных частях превосходна. Здесь отечество живописной поэзии (poésie descriptive): французы и немцы переняли сей род у англичан, которые умеют замечать самые мелкия черты в природе. Но сие время ничто еще не может сравняться с Томсоповыми «Временами года»; их можно назвать зеркалом натуры.. В английских поэтах есть еще какое-то простодушие, не совсем древнее, но сходное с Гомеровским. Самым же лучшим цветом Британской поэзии считается Мильтоново описание Адама и: Евы и Драйденова ода на музыку. В драматической поэзии англичане не имеют ничего превосходнаго, кроме творений одного автора: но этот автор есть Шекспир, и англичане богаты! Всякий автор ознаменован печатию своего века. Шекспир хотел нравится своим современникам, знал их вкус и угождал ему... Но всякий истинный талант, платя дань веку, творит и для вечности: современныя красоты исчезают, а общия, основанныя на сердце человеческом и на природе вещей, сохраняют силу свою, как в Гомере, так и в Шекспире. Величие, истина характеров, занимательность приключений, откровение человеческаго сердца, и великия мысли, рассеянныя в драмах Британскаго гения, будут всегда их магиею для людей с чувством. Я не знаю другаго поэта, который имел бы такое всеобемлющее, плодотворное, неистощимое воображение; и вы найдете все роды поэзии в Шекспировых сочинениях... Примечания достойно то, что одна земля произвела и лучших романистов и лучших историков. Ричардсон и Фильдинг выучили французов й немцев писать романы, как историю жизни, а Робертсон, Юм, Гиббон, влияли в историю привлекательность любопытнейшаго романа, умным расположением действий, живописью приключений и характеров, мыслями и слогом. После Фукидида и Тацита ничто не может сравняться с историческим триумвиратом Британии» (стр. 746–749).

Карамзин воспитался на сочинениях Руссо; отсюда у него такое страстное увлечение красотами природы, что самое искусство казалось ему ничтожным пред явлениями природы. «Что значат все наши своды пред сводом неба? восклицает он, остановившись под куполом св. Павла в Лондоне. Сколько надобно ума и трудов для произведения столь неважнаго действия? Не есть ли искусство самая безстыдная обезьяна природы, когда оно хочет спорить с нею в величии!» С особенным восхищением он говорит в своих письмах о Швейцарии. Из Базеля, напр., он пишет: «Итак я уже в Швейцарии, в стране живописной натуры, в земле свободы и благополучия! Кажется, что здешний воздух имеет в себе нечто оживляющее: дыхание мое стало легче и свободнее, стан мой распрямился, голова моя сама собою поднимается вверх, и я с гордостию помышляю о своем человечестве» (стр. 192). «Уже я наслаждаюсь Швейцариею, милые друзья мои! Всякое дуновение ветерка проницает, кажется, в мое сердце и развевает в нем чувство радости. Какия места! Какия места! Отъехав от Базеля версты две, я выскочил из кареты, упал на цветущий берег зеленаго Рейна, и готов был в восторге целовать землю. Счастливые Швейцарцы! Всякий ли день, всякий ли час благодарите вы небо за свое щастие, живучи в объятиях прелестной натуры, под благодетельными законами братскаго союза, в простоте нравов, и служа одному Богу?» (стр. 203–204). Сантиментальный тон этого письма разлит по всем Письмам русского путешественника от первого до последнего и составляет их отличительный характер. Карамзин всем восхищается чрез меру, грустит по самому ничтожному поводу, льет слезы радости и унывает при самом обыкновенном случае; всякий добрый поступок возбуждает в нем необыкновенное чувство. Получив в Риге от одного немца (Крамера) три хлеба на дорогу, он сквозь слезы благодарит его. «Гостеприимство, восклицает он по этому случаю, добродетель, обыкновенная во дни юности рода человеческаго и столь редкая во дни наши! Есть-ли я когда-нибудь тебя забуду, то пусть забудут меня друзья мои! Пусть вечно буду на земле странником и нигде не найду втораго Крамера!» Но лучшим образцом сантиментальности Карамзина может служить письмо из Дрездена, где он описывает вид на Эльбу. «Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и – даже плакал: что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень, очень весело. – Вынул бумагу, карандаш; написал: любезная природа! и более ни слова!! Но едва ли когда-нибудь чувствовал так живо, что мы созданы наслаждаться и быть счастливыми; и едва ли когда-нибудь в сердце своем был так добр и так благодарен против моего Творца, как в сии минуты. Мне казалось, что слезы мои льются от живой любви к самой Любви, и что оне должны смыть некоторые черныя пятна в книге жизни моей. А вы, цветущие берега Эльбы, зеленые леса и холмы! вы будете благословляемы мною и тогда, когда, возвратясь в северное, отдаленное отечество мое, в часы уединения буду воспоминать прошедшее! (стр. 107). Так и видно, что пишет 23-летний юноша, которому все в природе и жизни представляется в одном розовом цвете, без тех теней, которыми все окружено более или менее в действительности.

Новое направление в сочинениях Карамзина. Говоря о переводах Карамзина из Шекспира и Лессинга, мы уже заметили, что эти занятия должны были показать несостоятельность французского ложно-классического направления; путешествие по Европе, где он уже видел опыты нового направления, убедило в том еще более. Вскоре по возвращении из-за границы он вздумал дать русской литературе направление более близкое к действительности, заимствуя содержание для литературных произведений из народной жизни, народной поэзии и народной истории. Начиная повесть «Фрол Силин, благодетельный человек» в Московском Журнале 1791 г., он говорит: «Пусть Виргилии прославляют Августов!. Я хочу хвалить Фрола Силина, простаго поселянина, и хвала моя будет состоять в описании дел его, мне известных». В повести описывается, как в голодный год Фрол Силин, крестьянин одной деревни, раздавал даром хлеб беднейшим жителям, как он помог жителям погоревших двух деревень, как он выкупил у помещика двух девок и выдал замуж с хорошим приданым. В неоконченной повести «Лиодор» он изображает характер деревенских помещиков прежнего времени (в Москов. Журнале 1792 г., март). В письме под заглавием: «Сельский праздник и свадьба» (там же) описывает так же жизнь помещиков и крестьян конца прошлого века. Содержание «Бедной Лизы» взято из обыкновенной жизни и отличается простотою и несложностию. В предисловии к повести «Наталья, боярская дочь» он высказывает особенное сочувствие к древней русской жизни и к древней русской истории. «Кто из нас не любит тех времен, когда русские были русскими, когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком, по своему сердцу, т. е. говорили, как думали?. По крайней мере я люблю сии времена, люблю на быстрых крыльях воображения летать в их отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славнаго народа русского, и с нежностью целовать ручки у моих прабабушек». Туже самую мысль или тоже стремление в область народной поэзии выражает Карамзин в богатырской сказке: «Илья Муромец».

«Не хочу с поэтом Греции

Звучным гласом Каллиопиным

Нет вражды Агамемноновой

С храбрым правнуком Юпитера;

Или, следуя Виргилию,

Плыть от Трои раззоренныя

С хитрым сыном Афродитиным

К злачным берегам Италии.

Не желаю в Мифологии

Черпать дивных, странных вымыслов.

Мы не греки и не римляне;

Мы не верим их преданиям;

Мы не верим, чтобы бог Сатурн

Мог любезнаго родителя

Превратить в урода жалкаго;

Чтобы Леды были – курицы,

И несли весною яйца,

Чтобы Поллуксы с Еленами

Родились от белых лебедей.

Нам другие сказки надобны;

Мы другие сказки слышали

От своих покойных мамушек.

Я намерен слогом древности

Рассказать теперь одну из них».

Но собственные сочинения Карамзина показывают, что простота и естественность в них далеко еще не так естественны, что хотя сюжеты заимствованы из народной жизни и истории, но изображаются далеко не в народном духе, а во вкусе и стиле сантиментальных повестей Жанлис и Мармонтеля.

Бедная Лиза. Содержание этой знаменитой повести чрезвычайно просто, чтобы не сказать бедно. В Москве, не далеко от Симонова монастыря, подле березовой рощи, среди зеленого луга, стояла бедная хижина, в которой жила прекрасная Лиза с своей матерью старушкой. Отец Лизы был «довольно зажиточный поселянин». Но когда он умер, то мать и дочь обеднели. Лиза кормила мать своими трудами; она ткала холсты, вязала чулки, весною собирала цветы, а летом ягоды и ходила в город продавать их. «Бог дал мне руки, говорила она, чтобы работать; ты кормила меня своею грудью и ходила за мною, когда я была ребенком, теперь пришла моя очередь ходить за тобою. Перестань только крушиться, перестань плакать; слезы наши не оживят батюшки» (ч. III, 4). Однажды Лиза, продавая в Москве ландыши, на улице встретила молодого человека, который, покупая у нее цветы, обратил на нее особенное внимание испросил, где она живет; вместо пяти копеек он давал ей за цветы рубль; но она не взяла его. Молодой человек так ей понравился, что на другой день, нарвав самых лучших ландышей, она уж искала его в Москве, другим не хотела продавать своих цветов и, когда не нашла его, .то бросила их в реку. Между тем, на другой день вечером, молодой человек сам пришел в хижину Лизы и спросил напиться; ему принесли молока. Он познакомился с матерью Лизы и понравился ей. «Мне хотелось бы, сказал он матери, чтобы дочь твоя никому, кроме меня, не продавала своей работы. Таким образом ей не за чем будет часто ходить в город, и ты не принуждена будешь с нею расставаться. Я сам по временам буду заходить к вам». Старушка с охотою приняла его предложение, уверяя его, что полотно, вытканное и чулки, связанные Лизой, бывают отменно хороши и носятся дольше всяких других (стр. 8). Молодой человек стал часто бывать у них. Его звали Эрастом. Это был «довольно богатый дворянин, с изрядным разумом и добрым сердцем от природы, но слабым и ветренным. Он вел рассеянную жизнь, думал только о своем удовольствии, искал его в светских забавах, но часто не находил: скучал и жаловался на судьбу свою». Красота Лизы при первой встрече сделала впечатление в его сердце. «Ему казалось, что он нашел в Лизе то, чего сердце его давно искало». Молодые люди сильно полюбили друг друга, всякий вечер виделось «или на берегу реки, или в березовой роще, но всего чаще под тенью столетних дубов, осенявших глубокий, чистый пруд». Лиза до того увлеклась Эрастом, что отказала своему жениху, сыну богатого крестьянина из соседней деревни, а Эраст дал обещание Лизе жениться на ней. Но счастье Лизы продолжалось не долго. Эраст, насытившись ее любовью, стал посещать ее реже и реже, и однажды объявил ей, что он служит в военной службе и должен ехать на войну. Лиза поверила, и Эраст уехал. Прошло около двух месяцев; Лиза пошла в Москву купить розовой воды – лечить глаза матери. На одной улице вдруг она увидела Эраста в карете, бросилась за ним и прибежала в его дом; но Эраст принял ее холодно; объявил, что он скоро женится на другой. Он, действительно, был на войне; но, вместо того, чтобы сражаться с неприятелем, играл в карты и проиграл почти все свое имение, и чтобы заплатить свои долги, он вздумал жениться на богатой вдове. Он дал Лизе сто рублей и выпроводил из своего дома. Лиза очутилась на улице в таком положении, которого никакое перо описать не может. С ней произошел обморок. Одна добрая женщина, которая шла по улице, увидев ее лежащею на земле, привела ее в чувство. Лиза вышла из города и вдруг увидела себя на берегу того глубокого пруда и под тению тех древних дубов, которые так еще недавно были безмолвными свидетелями ее счастья. Встретив свою подругу Анюту, она попросила ее отнести матери данные ей Эрастом сто рублей, а сама бросилась в пруд и утонула. Мать, узнав о смерти Лизы, умерла; Эраст также был несчастен; совесть не давала ему покоя за то, что он сделался убийцей Лизы. «Сердце мое обливается кровию в сию минуту, говорит автор. Я забываю человека в Эрасте – готов проклинать его – но язык мой не движется – смотрю на небо и слеза катится по лицу моему. Ах! для чего пишу не роман, а печальную быль?» (стр. 22). – Горячая симпатия, с какою автор изобразил эту историю «Бедной Лизы», нежный, чувствительный колорит, разлитый по всей повести и наконец прекрасные описания окрестностей Москвы и Симонова монастыря невообразимо трогали читателей и сделали эту небольшую и простую повесть знаменито-исторической. – Окрестности Симонова монастыря долго были любимым местом гуляний; пруд, в котором утопилась Лиза, стали называть Лизиным прудом; все деревья по берегам его были испещрены начальными буквами ее имени, которые вырезывали гуляющие.

В истории литературы «Бедная Лиза» имеет значение как первая повесть, сюжет которой взят из простого и притом русского быта, хотя этот простой быт изображен далеко не так просто и не в русском духе, а в стиле западных сантиментальных повестей и романов. Лиза и мать ее представлены с воззрениями и чувствами героев и героинь этих повестей, а не с такими, какие свойственны простым русским крестьянам. С настоящей точки зрения эта неверность действительности составляет ничем непоправимый недостаток; но тогда на поэтический вымысел смотрели иначе. Поэтическую творческую фантазию, как источник этих вымыслов, сам Карамзин называл богиней лжи и призраков (в сказке об Илье Муромце).

Наталья, боярская дочь. «В престольном граде славнаго русского царства, в Москве белокаменной, жил боярин Матвей Андреев, человек богатый, умный, верный слуга царский и, по обычаю русских, великий хлебосол. Царь называл его правым глазом своим, и правый глаз никогда царя не обманывал. Когда ему надлежало разбирать важную тяжбу, он призывал себе на помощь боярина Матвея, и боярин Матвей, кладя чистую руку на чистое сердце, говорил: сей прав (не по такому-то указу, состоявшемуся в таком-то году, но) по моей совести; сей виноват по моей совести – и совесть его была всегда согласна с правдою и совестью царскою» (стр. 84). В каждый двунадесятый праздник он приготовлял длинные столы в своих горницах, покрытые чистыми скатертями, уставленные чашами и блюдами с разными кушаньями. Сидя на лавке, подле высоких своих ворот, он звал к себе обедать мимо ходящих бедных людей, сколько могло поместиться в его боярском жилище. Ласково беседуя с гостями, он узнавал их нужды, подавал им хорошие советы, предлагал свои услуги и веселился с ними, как с друзьями. Любовь народная и милость царская были наградою доброго боярина. Но венцом его счастия и радости была его единственная дочь, красавица Наталья. Много цветов в поле, в рощах и на лугах зеленых; но нет прекраснее розы; много было красавиц в Москве, но никакая красавица не могла сравниться с Натальей. Довольно сказать, что самые богомольные старики, видя боярскую дочь у обедни, забывали класть земные поклоны и самые пристрастные матери отдавали ей преимущество пред своими дочерьми. Далее автор описывает душевные и телесные качества древнерусской боярской дочери и то, в чем она проводила время свое зимой и летом «от восхода до заката краснаго солнца». Проснувшись на восходе солнца и перекрестившись, она тотчас вставала и начинала собираться «к обедне»; только одна жестокая вьюга зимою, а летом проливной дождь с грозою могли удержать древнерусскую девицу от исполнения этой обязанности. Становясь всегда в уголке трапезы, Наталья молилась Богу с усердием, но в то же время из подлобья посматривала на право и на лево. В старину не было ни клубов, ни маскарадов, говорит автор, куда ныне ездят себя казать и других смотреть, итак где же, как не в церкви, любопытная девушка могла поглядеть тогда на людей? После обедни Наталья всегда раздавала несколько копеек бедным людям. Возвратившись от обедни, она садилась шить в пяльцах, или плести кружево, сучить шелк, низать ожерелье. После сытного обеда боярин Матвей ложился отдыхать, а дочь свою отпускал с мамой гулять в сад или на большой зеленый луг у «красных ворот. Вечером к Наталье собирались молодые подруги; в их кружок приходил иногда побеседовать и сам боярин и рассказывал им «приключения благочестиваго князя Владимира и могучих богатырей российских». Зимой Наталья каталась в санях по городу и ездила к подругам «на вечеринки», где играли в жмурки, прятались, хоронили золото, пели песни, резвились, «не нарушая благопристройности и смеялись без насмешек». Так жила Наталья до 17-ти лет. Однажды, по обыкновению, она была у обедни и встретила здесь одного прекрасного молодого человека, который произвел не нее глубокое впечатление. Ей представилось, что любезный призрак, который ночью и днем прельщал ее воображение, был не что иное, как образ сего молодого человека. В свою очередь и Наталья понравилась молодому человеку. На другой день Наталья пришла к обедне ранее всех и всех позже вышла из церкви; но молодого человека не было; тоже повторилось на третий день, и только на четвертый день они опять увиделись. Спустя несколько времени, когда боярина Матвея не было дома, няня ввела молодого человека в терем; он бросился к ногам Натальи и объявил ей, что он уже давно влюблен в нее. Наталья также призналась ему в своей любви. Не надеясь, что боярин Матвей согласится на их брак, он уговорил Наталью тайно уехать с ним и повенчаться. В ту же ночь он увез ее вместе с няней. На пути они остановились в одной деревянной церкви, где дожидал их один старый священник и обвенчал их. После венца они продолжали путь и приехали в дремучий лес. На встречу им вдруг вышло несколько человек с зажженными пуками соломы и с кинжалами. Няня подумала, что они находятся в руках разбойников; но оказалось, что эти люди молодого мужа. Его звали Алексеем Любославским. Он был сын одного опального боярина Любославского, который, по ложному подозрению, был замешан в заговоре против государя и, чтобы спасти свою жизнь, бежал из Москвы со своим 12-летним сыном Алексеем и скрылся на берегах Волги, в той стране, где в эту реку вливается Свияга (значит в стране Казанской). Прожив здесь около 10 лет, он умер, поручив пред смертью сына своего одному другу своему в Москве, который построил для его убежища уединенный домик в 40 верстах, в дремучем непроходимом лесу, но сам тоже вскоре после этого умер. Алексей переселился в этот домик уже после его смерти. Это и было то место, куда он привез Наталью. Молодые люди устроились хорошо; но Наталья не могла забыть оставленного ею отца и постоянно сокрушалась, а Алексея тяготила царская опала, вследствие которой он не мог нигде показаться. Он придумывал способы: испросить прощение у боярина Матвея и заслужить милость государя. Этому помог следующий случай. На Московское царство напали Литовцы. Алексей вздумал отправиться на войну, чтобы подвигами своими обратить на себя внимание; но Наталья никак не хотела расстаться с ним и решилась сама отправиться на войну: «дай мне только, сказала она, меч острый и копье булатное, шишак, панцырь и щит железный, увидишь, что я не хуже мужчины». Алексей выбрал для нее самое легкое оружие, нарядил ее в панцирь, сделанный из медных колец (на котором было написано: с нами Бог, – никто же на ны), вооружил своих людей, надел латы своего отца и с Натальей отправился на войну. На войне Алексей и Наталья так отличились своею храбростию, что обратили на себя всеобщее внимание. Донося о победе, военачальник писал царю: «Мы не можем по достоинству восхвалить того юнаго воина, которому принадлежит вся честь победы, и который гнал, разил неприятелей и собственною рукою пленил их предводителя. Повсюду следовал за ним брат его, прекрасный отрок, и закрывал его щитом своим. Он не хочет объявить имени своего никому, кроме тебя, государя» (стр. 134). Государь потребовал их к себе и спросил, кто они такие, и когда они объявили себя, то простил Алексея и уговорил и боярина Матвея простить Наталью и благословить их на супружескую жизнь. И потом они жили счастливо до глубокой старости.

Повесть написана Карамзиным в 1792 г., когда автор уже начал изучать русскую историю и хотел воскресить пред русским обществом древнерусскую жизнь. «Кто из нас, говорит он в самом начале повести, не любит тех времен, когда русские были русскими; когда они в собственное свое платье наряжались, ходили своею походкою, жили по своему обычаю, говорили своим языком по своему сердцу, т. е. говорили, как думали» (стр. 81). Он относится к древнерусской жизни с глубоким сочувствием и старается выставить все лучшие ее стороны иногда в укор современной жизни. Говоря о доброте, честности и правдивости боярина Матвее , о его покровительстве и заступничестве за своих бедных соседей, он прибавляет: «чему в наши просвещенныя времена, может быть, не всякий поверит, но что в старину совсем не почиталось редкостью»; говоря о качествах его дочери Натальи, он замечает, что «она имела все свойства благовоспитанной девушки, хотя русские не читали тогда ни Локка о воспитании, ни Руссова Эмиля». В боярине представлен тип именитого и богатого боярина, в Наталье тип древнерусской боярышни; но черты этих типов слишком общи и слишком идеализированы, изображены без всяких теней тогдашней действительности, без исторической обстановки; в характере Натальи автор даже отступает от истории, выводя Наталью из замкнутой светлицы или терема на войну, в военный стан с рыцарским пошибом, героиней в роде какой-нибудь Жанны д’Арк, для чего примеров древняя история русская не представляет.

Остров Борнгольм. Автор говорит, что рассказ о приключениях на датском острове Борнгольме, написанный в 1793 г., составляет эпизод из его приключений во время возвращения из путешествия по Европе. Во время остановки в Гревзенде (в Англии), на морском берегу, он встретил «молодаго человека, худаго, бледнаго, томнаго, более привидение, нежели человека. В одной руке держал он гитару, другою срывал листочки с дерева и смотрел на синее море неподвижными черными глазами своими, в которых сиял последний луч угасающей жизни». Когда автор спросил о причине его несчастия, он ничего не ответил, но, взяв гитару, запел следующую песню:

Законы осуждают

Предмет моей любви;

Но кто, о сердце! может

Противиться тебе?

Но какие законы осуждают любовь несчастного и какая клятва удалила его от берегов Борнгольма, столь ему милого, автору узнать не удалось, потому что он должен был немедленно сесть на корабль. Но когда корабль пристал к острову Борнгольму, автор вздумал пробраться в замок на этом острове, чтобы узнать тайну несчастного гревзендского молодого человека. В старом мрачном замке, с заросшим крапивой и полынью двором и огромными пустыми залами, доживал последние дни «почтенный седовласый старец»; он принял его ласково и сказал: «Давно я живу в уединении, давно не слышу ничего о судьбе людей. Скажи мне, царствует ли любовь на земном шаре? Курится ли фимиам на алтарях добродетели? благоденствуют ли народы в странах, тобою виденных?» – Свет наук, отвечал я, распространяется все более и более; но еще струится на земле кровь человеческая, льются слезы несчастных, хвалят имя добродетели и спорят о существе ее. Старец вздохнул и пожал плечами. Узнав, что я россиянин, сказал: мы происходим от одного народа с вашим. Древние жители островов Рюгена и Борнгольма были Славяне. Но вы прежде нас озарились светом христианства. Уже великолепные храмы, единому Богу посвященные, возносились в облакам в странах ваших; но мы, во мраке идолопоклонства, приносили кровавыя жертвы бесчувственным истуканам» (стр. 157). Ночью автора встревожил тяжелый и странный сон; чтобы освежиться, он сошел в сад и здесь наткнулся на пещеру, где, за железной решеткой, на которой висел большой замок, горела лампада, привязанная к своду, а в углу, на соломенной постеле, лежала молодая бледная женщина в черном платье. «Кто бы ты ни был, сказала она, каким бы случаем ни зашел сюда, чужеземец! я не могу требовать от тебя ничего, кроме сожаления. Не в твоих силах переменить долю мою. Я лобзаю руку, которая меня наказывает... Ради Бога оставь меня!.. Если он сам послал тебя – тот, котораго страшное проклятие гремит всегда в моем слухе, скажи ему, что я страдаю, страдаю день и ночь; что сердце мое высохло от горести; что слезы не облегчают уже тоски моей. Скажи, что я без ропота, без жалоб сношу заключение, что я умру его нежною, несчастною»... На другой день утром старец рассказал ему историю этой несчастной. «Но вы, друзья мои, теперь не услышите ее; она останется до другаго времени. На сей раз скажу вам одно то, что я узнал тайну гревзендскаго незнакомца, – тайну страшную!» (стр. 162–165).

Повесть напоминает старые рыцарские баллады, в которых изображаются рыцарские замки с окружающими их рвами, подземными мостами, огромными залами с готическими колоннами, страшными башнями и подземными темницами, в которых томятся разные несчастные; под влиянием баллад она, конечно, и составилась.

Марфа посадница или покорение Новгорода. Историческая повесть. Повесть эта, весьма интересная в литературном отношении, весьма важна и потому, что характеризует взгляд Карамзина на этот знаменитый эпизод в древней русской истории

Несомненно, что Карамзин относился весьма сочувственно к Новгородцам, восставшим за свою вольность против Иоанна; он видел в их восстании проявление глубокого патриотизма и с этой точки зрения изобразил все событие. «И летописи и старинныя песни, говорит автор, отдают справедливость великому уму Марфы Борецкой, сей чудной женщины, которая умела овладеть народом и хотела (весьма не кстати) быть Катоном своей республики» (стр. 167). Действительно, Марфа посадница изображена в величавом образе, напоминающем древних римлянок времен Катона или Брута; с таким же твердым и самоотверженным характером изображены другие действующие лица: посадник Делинский, дед Марфы отшельник Феодосий, Мирослав, Михаил Храбрый, дочь Марфы Ксения и др. Каждая сцена проникнута чрезвычайным одушевлением и исполнена драматизма, и все летописное повествование о покорении Новгорода, под пером автора, получило характер высокой исторической трагедии, написанной, вероятно, под влиянием исторических трагедий Шекспира и в частности «Юлия Цезаря», переводом которого автор занимался, кажется, в это время. Повесть состоит из трех глав, которые названы книгами. В первой книге описывается посольство Московского князя Иоанна III в Новгород с предложением ему добровольно покориться Москве, если он не хочет быть разорен войною и покорен насильно. «Раздался звук Вечеваго колокола, – так начинается повесть, – и вздрогнули сердца в Новгороде. Отцы семейств вырываются из объятий супруг и детей, чтобы спешить, куда зовет их отечество. Недоумение, любопытство, страх и надежда влекут граждан шумными толпами на великую площадь. Все спрашивают: никто не ответствует... Там, против древнего дома Ярославова, уже собрались посадники с золотыми на груди медалями, тысячские с высокими жезлами, бояре, люди житые со знаменами и старосты всех пяти концев Новгородских с серебряными секирами. Но еще не видно никого на месте Лобном или Вадимовом (где возвышался мраморный образ сего витязя» (стр. 167–168). Но вот всходит на железные ступени Лобного места именитый гражданин Иосиф Делинский, смиренно кланяется и говорит народу, что князь Московский прислал в Великий Новгород своего боярина, который желает всенародно объявить его требования. Это был воевода, князь Холмский, муж благоразумный и твердый – правая рука Иоаннова в предприятиях воинских, око его в делах государственных, храбрый в битвах, велеречивый в совете. «Граждане Новгородские! вещает он: князь Московский и всей России говорит с вами – внимайте! Народы дикие любят независимость, народы мудрые любят порядок: а нет порядка без власти самодержавной. Ваши предки хотели .править сами собою и были жертвою лютых соседов или еще лютейших внутренних междоусобий. Старец добродетельный, стоя на праге вечности, заклинал их избрать владетеля. Они поверили ему: ибо человек при дверях гроба может говорить только истину. Граждане Новгородские!, в стенах ваших родилось, утвердилось, прославилось самодержавие земли русской. Здесь великодушный Рюрик творил суд и. правду; на сем месте древние Новгородцы лобызали ноги своего отца и князя, который примирил внутренние раздоры, успокоил и возвеличил город их. На сем месте они проклинали гибельную вольность и благословляли спасительную власть единаго» (стр. 169). «Граждане Новгородские! не только воинскою славою обязаны, вы государям русским: если глаза мои, обращаясь на все концы вашего города, видят повсюду златые кресты великолепных храмов святой веры; если шум Волхова напоминает вам тот великий день, в который знаки идолослужения погибли с шумом в быстрых волнах его: то воспомните, что Владимир соорудил здесь первый храм истинному Богу; Владимир низверг Перуна в пучину Волхова!.. Если жизнь и собственность священны в Новегороде, то скажите, чья рука оградила их безопасностью!... Здесь – (указывая на дом Ярослава) – здесь жил мудрый законодатель, благотворитель ваших предков, князь великодушный, друг их, которого называли они вторым Рюриком!...» (170). И потом в обширной картине изображает, как под властию князей Киевских и Московских создалось, окрепло и возвысилось русское государство, и в частности указывает на заслугу Московского князя Иоанна. «Народ и граждане, заключает он свою речь, да властвует Иоанн в Новегороде, как он в Москве властвует! Или – внимайте его последнему слову – или храброе воинство, готовое сокрушить татар, в грозном ополчении явится прежде глазам вашим, да усмирит мятежников!... Мир или война? ответствуйте!» (174–175). Но долго одно молчание было ответом на красноречивое и сильное воззвание Холмского. Наконец толпы народные заколебались и раздались восклицания: Марфа! Марфа! и появилась бывшая посадница Марфа Борецкая и тихо и. величаво взошла на железные ступени. «Говори, славная дочь Новаграда!» воскликнул народ единогласно... «Потомки славян великодушных! сказала Марфа, вас называют мятежниками!... За то ли, что вы подъяли из гроба славу их? Они были свободны, когда, текли с востока на запад избрать себе жилище во вселенной, свободны подобно орлам, парившим над их главою в обширных пустынях древнего мира... Они утвердились на красных берегах Ильменя, и все еще служили одному Богу... Правда, с течением времени родились в душах новыя страсти; обычаи древние, спасительные забывались, и неопытная юность презирала мудрые советы старцев: тогда Славяне призвали в себе знаменитых храбростию князей варяжских, да повелевают юным мятежным воинством. Но когда Рюрик захотел самовольно властвовать, гордость славянская ужаснулась своей неосторожности, и Вадим храбрый звал его пред суд народа... Кончина Рюрика, – да отдадим справедливость сему знаменитому витязю! – мудраго и смелаго Рюрика, воскресила свободу Новогородскую. Народ, изумленный его величием, невольно и смиренно повиновался; но скоро, не видя уже героя, пробудился от глубокаго сна, и Олег, испытав многократно его упорную непреклонность, удалился от Новогорода с воинством храбрых варягов в славянских юношей, искать победы, данников и рабов между другими скифскими, менее отважными и гордыми племенами. С того времени Новгород признавал в князьях своих единственно полководцев и военачальников: народ избрал власти гражданския, и, повинуясь им, повиновался уставу воли своей. В киевлянах и других россиянах отцы наши любили кровь славянскую, служили им, как друзьям и братьям, разили их неприятелей и вместе с ними славились победами. Здесь провел юность свою Владимир; здесь, среди примеров народа великодушнаго, образовался великий дух его; здесь мудрая беседа старцев наших возбудила в нем желание вопросить все народы земные о таинствах веры их, да откроется истина ко благу людей; и когда, убежденный в святости христианства, он принял его от Греков, Новогородцы, разумнее других племен славянских, изъявили и более ревности в новой истинной вере. Имя Владимира священно в Новегороде; священна и любезна память Ярослава: ибо он первый из князей русских утвердил законы и вольность Великаго града. Пусть дерзость называет отцов наших неблагодарными за то, что они отражали властолюбивыя предприятия его потомков! Дух Ярославов оскорбился бы в небесных селениях, если бы мы не умели сохранить древних прав, освященных его именем. Он любил Новогородцев, ибо они были свободны; их признательность радовала его сердце, ибо только души свободныя могут быть признательными: рабы повинуются и ненавидят!» (стр. 175–178). Марфа старается ослабить силу впечатления, произведенного на народ речью Холмского и разбирает каждое его положение и наконец, дойдя до заслуг князя Иоанна, на которые указал Холмский, она говорит: «Да будет велик Иоанн, во да будет велик и Новгород! Да славится князь Московский истреблением врагов христианства, а не друзей и не братий земли русской, которыми она еще славится в мире! да прервет оковы ее, не возлагая их на добрых и свободных новгородцев! Еще Ахмат дерзает называть его своим данником: да идет Иоанн против монгольских варваров, верная дружина наша откроет ему путь в стану Ахматову!» (стр. 182). Обращаясь к Новгороду, она сказала: «Знай, о Новгород! что с утратою вольности иссохнет и самый источник твоего богатства: она оживляет трудолюбие, изощряет серпы и златит нивы; она привлекает иностранцев в ваши стены с сокровищами торговли, она же окрыляет суда новгородские, когда они с богатым грузом по волнам несутся... Бедность, бедность накажет недостойных граждан, не умевших сохранить наследия отцов своих! Померкнет слава твоя, град великий, опустеют многолюдные концы твои; широкия улицы зарастут травою, и великолепие твое, исчезнув на веки, будет баснею народов. Напрасно любопытный странник среди печальных развалин захочет искать того места, где собиралось вече, где стоял дом Ярославов и мраморный образ Вадима: никто ему не укажет их. Он задумается горестно и скажет только: здесь был Новгород!...» (стр. 184): Но страшный вопль народа больше не дал говорить посаднице. «Нет, нет! мы все умрем за отечество!» воскликнули бесчисленные голоса. «Новгород государь наш! да явится Иоанн с воинством»:... Но посреди шума народного вдруг раздается на площади страшный треск и гром, и все .с ужасом увидели, что высокая башня Ярославова, новое гордое здание народного богатства, пала с вечевым колоколом и дымится в своих развалинах, и в то же время послышался голос, подобный глухому стой): «о Новгород! так падет слава твоя: так исчезнет твое величие!» Ночью тысичские и бояре с гражданами отрыли вечевой колокол и повесили на другой башне.

Во второй книге описывается приготовление новгородцев к войне, избрание полководца Мирослава и женитьба его на Ксении, дочери Марфы посадницы, что составляет романический элемент повести. Затем помещен рассказ о посольстве в Новгород польского короля Казимира, с предложением помощи в войне с князем Московским. Марфа с гордостью отвергла его предложение. «Лучше погибнуть от руки Иоанновой, нежели спастись от вашей, с жаром ответствует Марфа. Когда вы небыли лютыми врагами народа русскаго? когда мир надеялся на слово польское? Давно ли сам неверный Амурат удивлялся вероломству вашему? И вы дерзаете мыслить, что народ великодушный захочет упасть на колени пред вами? Тогда бы Иоанн справедливо укорял нас изменою. Нет! если угодно небу, то мы падем с мечем в руке пред князем Московским: одна кровь течет в жилах наших; русский может покориться русскому, но чужеземцу – никогда, никогда!» (стр. 203). Новгородцы вздумали обратиться за помощью к Псковитянам, но Псковитяне посоветовали им покориться Иоанну. С конца второй главы начинается описание сражения новгородцев с Московским войском, а в третьей книге изображается победа Московского князя и покорение Новгорода. Повесть оканчивается трагическою сценою казни Марфы посадницы и водворением в Новгороде знамени и власти Московского князя. «Вечевой колокол, говорит автор, был снят с древней башни и отвезен в Москву: народ и некоторые знаменитые граждане далеко провожали его. Они шли за ним с безмолвною горестию и слезами, как нежныя дети за гробом отца своего» (стр. 238).

«Бедная Лиза», «Наталья боярская дочь» и «Марфа посадница» составляют главные литературные произведения Карамзина. Кроме того в своих журналах он напечатал много разных статей и рассуждений по разным научным и общественным вопросам.

Рассуждение о любви к отечеству и народной гордости. «Все народное ничто пред человеческим, говорил Карамзин в «Письмах русского путешественника»; главное дело быть людьми, а не славянами; что выдумано французами, немцами и англичанами, то мое, ибо я человек. В последствии Карамзин увидел, что все человеческое существует и может обнаруживаться только в народной форме, что для того, чтобы быть людьми, непременно нужно принадлежать к какому-нибудь народу, к какому-нибудь обществу, что понятия: человек и человечество суть понятия отвлеченные, а в действительности существуют французы, немцы, англичане, русские; что хотя все, приобретенное разными народами, принадлежит всему человечеству, но не все, приобретенное одним народом, может быть пригодно другому народу, ибо каждый народ может, кроме общих потребностей, иметь другие потребности, возникающие вследствие разных условий народной жизни, условий климатических, исторических и социальных. – Вследствие этого Карамзин, не переставая сочувствовать европейскому образованию, науке, искусству, явился горячим проповедником патриотизма в своем рассуждении «О любви к отечеству и народной гордости». Здесь он доказывает, что человек не может жить вне своего народа, что он связан с ним такими узами, разорвать которые не возможно. Эти узы составляют те формы жизни, которые созданы почвою и климатом страны, религиозными и политическими учреждениями, нравами и обычаями, которые и составляют народность. На основании этих коренных начал любви к отечеству, он разделяет ее на три вида: физическую, нравственную и политическую. Любовь физическая есть привязанность к месту своего рождения и воспитания. «Сия привязанность есть общая для всех людей и народов; есть дело природы, и должна быть названа физическою. Родина мила сердцу не местными красотами, не ясным небом, не приятным климатом, а пленительными воспоминаниями, окружающими, так сказать, утро и колыбель человечества... Лапландец, рожденный почти во гробе природы, не смотря на то любит хладный мрак земли своей. Переселите его в счастливую Италию: он взором и сердцем будет обращаться к северу, подобно магниту; яркое сияние солнца не произведет таких сладких чувств в его душе, как день сумрачный, как свист бури, как падение снега: они напоминают ему отечество! – Самое расположение нерв, образованных в человеке по климату, привязывают нас к родине. Не даром медики советуют иногда больным лечиться ее воздухом; не даром житель Гельвеции, удаленный от снежных гор своих, сохнет и впадает в меланхолию; а возвращаясь в дикий Унтервальден, в суровый Гларис, оживает. Всякое растение имеет более силы в своем климате: закон природы и для человека не изменяется» (466). – Нравственная любовь к отечеству возникает и развивается в той среде, в которой происходит воспитание и образование человека. «С кем мы росли и живем, к тем привыкаем. Душа их сообразуется с нашею; делается некоторым ее зеркалом; служит предметом или средством ваших нравственных удовольствий, и обращается в предмет склонности для сердца. Сия любовь к согражданам или к людям, с которыми мы росли, воспитывались и живем, есть вторая или нравственная любовь к отечеству, столь же общая, как и первая, местная или физическая, но действующая в некоторых летах сильнее: ибо время утверждает привычку. Надобно видеть двух единоземцев, которые в чужой земле находят друг друга: с каким удовольствием они обнимаются и спешат изливать душу в искренних разговорах!... На берегах прекраснейшаго в мире озера, служащаго зеркалом богатой натуре, случилось мне встретить голландскаго патриота, который, по ненависти к Штатгальтеру и Оранистам, выехал из отечества и поселился в Швейцарии между Ниона и Роля. У него был прекрасный домик, физический кабинет, библиотека; сидя под окном, он видел пред собою великолепнейшую картину природы. Ходя мимо домика, я завидовал хозяину, не знав его; познакомился с ним в Женеве, и сказал ему о том. Ответ голландского флегматика удивил меня своею живостию: «никто не может быть счастлив вне своего отечества, где сердце его выучилось разуметь людей и образовало свои любимыя привычки. Никаким народом нельзя заменить сограждан. Я живу не с теми, с кем жил 40 лет и живу не так, как жил 40 лет: трудно приучать себя к новостям, и мне скучно!» (466–468). «Но физическая и нравственная привязанность к отечеству, действие натуры и свойств человека, не составляет еще той великой добродетели, которою славились греки и римляне. Патриотизм есть любовь, к благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях. Он требует рассуждения, и потому не все люди имеют его. Самая лучшая философия есть та, которая основывает должности человека на его счастии. Она скажет нам, что мы должны любить пользу отечества, ибо с нею неразрывна наша собственная; что его просвещение окружает нас самих многими удовольствиями в жизни; что его тишина и добродетели служат щитом семейственных наслаждений; что слава его есть наша слава; и если оскорбительно человеку называться сыном презреннаго отца, то не менее оскорбительно и гражданину называться сыном презреннаго отечества. Таким образом любовь к собственному благу производит в нас любовь к отечеству, а личное самолюбие гордость народную, которая служит опорою патриотизма» (стр. 468). Затем он указывает на главные эпохи в древней и новой истории России, знаменитые события, подвиги и успехи в науках, искусствах и цивилизации, составляющие славу России и долженствующие служить основанием патриотизма и наконец очень скромно в заключение упрекает русских людей в слабости патриотизма, в недостатке любви к своему родному, особенно в области отечественной науки, отечественного языка и словесности. «Расположение души моей, слава Богу, совсем противно сатирическому и бранному духу; но я осмелюсь попенять многим из наших любителей чтения, которые, зная лучше парижских жителей все произведения французской литературы, не хотят и взглянуть на русскую книгу. Того ли они желают, чтобы иностранцы уведомляли их о русских талантах? Пусть же читают французские и немецкие критические журналы, которые отдают справедливость нашим дарованиям, судя по некоторым переводам. Кому не будет обидно походить на Даламбертову мамку, которая живучи с ним, к изумлению своему услышала от других, что он умный человек? Некоторые извиняются худым знанием русскаго языка: это извинение хуже самой вины. Язык наш выразителен не только для высокаго красноречия, для громкой, живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он богатее гармониею, нежели французский; способнее для излияния души в тонах; представляет более аналогических слов, т. е. сообразных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки! Беда наша,что мы все хотим говорить по-французски и не думаем трудиться над обрабатыванием собственнаго языка: мудрено ли, что не умеем изъяснять им некоторых тонкостей в разговоре? Один иностранный министр сказал при мне, что «язык наш должен быть весьма темен, ибо русские, говоря им, по его замечанию, не разумеют друг друга, и тотчас должны прибегать к французскому». Не мы ли сами подаем повод к таким нелепым заключениям? Есть всему предел и мера: как человек, так и народ начинает всегда подражанием; но должен со временем быть сам собою, чтобы, сказать: я существую нравственно!... Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабския подражания в безделках, оскорбительныя для народной гордости. Хорошо и должно учиться; но горе и человеку и народу, который будет всегдашним учеником!» (стр.473–475).

Переписка Мелодора и Филалета. Взгляд Карамзина на французскую революцию и вообще на современные события в мире выразился в переписке двух друзей Мелодора и Филалета. Ужасы революции глубоко потрясли чувствительное сердце Карамзина и возбудили было в нем отчаяние за будущую судьбу человечества; особенно он боялся за участь науки и нового просвещения, в котором невежественные люди находили источник пагубных идей, приведших к такому кровавому перевороту. Но время и размышление значительно изменили его взгляд и вызвали более примирительное и успокоительное воззрение. Первый взгляд – мрачный – выражен в письме Мелодора, другой – успокоительный – в письме Филалета. «Конец нашего века, говорит Мелодор, почитали мы концом главнейших бедствий человечества, и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностию; что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистаго разума, начнут исполнять их во всей точности, и под сению мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни. О Филалет! где теперь сия утешительная система?... Она разрушилась в своем основании! Осьмой-надесять век кончается: что же видишь ты на сцене мира? – Осьмой-надесять век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза па веки!» (ч. III, 438–439)... «Век просвещения! я не узнаю тебя – в крови и пламени не узнаю тебя – среди убийств и разрушения не узнаю тебя!... Свирепая война опустошает Европу, столицу искусств и наук, хранилище всех драгоценностей ума человеческаго; драгоценностей, собранных веками; драгоценностей, на которых основывались все планы мудрых и добрых!... Мизософы (ненавистники наук) торжествуют: «Вот плоды вашего просвещения! говорят, они; вот плоды ваших наук, вашей мудрости! Где воспылал огонь раздора, мятежа и злобы? Где первая кровь обагрила землю? и за что?... И откуда взялись сии пагубныя идеи?... Да погибнет же ваша философия!...» .... «Так, мой друг, падение наук кажется мне не только возможным, но и вероятным; не только вероятным, но даже неминуемым, даже близким. Когда же падут оне.... когда их великолепное здание разрушится, благодетельныя лампады угаснут – что будет? Я ужасаюсь, и чувствую трепет в сердце!» (стр.439–441). В этом отчаянии за участь и будущую судьбу человечества Филалет утешает Мелодора следующими размышлениями. «Новыя ужасныя происшествия Европы разрушили всю прежнюю утешительную систему твою, разрушили и повергнули тебя в море неизвестности и недоумений... Вздыхаю, подобно тебе, о бедствиях человечества и признаюсь искренно, что грозныя бури времен наших могут поколебать систему всякаго добродушнаго философа. Но неужели, друг мой, не найдем мы никакого успокоения во глубине сердец наших? Ужели, в отчаянии горести, будем проклинать мир, природу и человечество? Ужели откажемся на веки от своего разума и погрузимся во тьму уныния и душевнаго бездействия? – Нет, нет! сии мысли ужасны. Сердце мое отвергает их, и, сквозь густоту ночи, стремится к благотворному свету, подобно мореплавателю, который в гибельный час кораблекрушения – в час, когда все стихии угрожают ему смертию – не теряет надежды, сражается с волнами и хватается рукою за плывущую доску» (447–448)... «Неужели, видя Бога в естественном мире, видя руку Его в течении планет, в порядках солнечных, в перемене годовых времен и во всех физических явлениях нашей земной обители, будем мы отрицать Его содействие в одном нравственном мире, который по существу своему должен быть, если смею сказать, ближе первого к сердцу великаго Божества? Соглашаюсь, что порядок нравственный не столь ясен для нас, как порядок физический; но сие затруднение не происходит ли от слабости вашего разума? Может быть единственно от того мы и не постигаем нравственной гармонии, что она есть высочайшая, совершеннейшая» (449). Филалет советует Мелодору иметь веру в Провидение: «сия драгоценная вера может чудесным образом успокоить доброе сердце, возмущенное страшными феноменами на театре мира. Вкуси сладость ее, мой любезный друг, и луч утешения кротко озарит мрак души твоей! – Горе той философии, которая все решить хочет! (450)... «Семя добра есть в человеческом сердце и не исчезнет во веки; рука Провидения хранит его от хлада и бурь. Теперь свирепствуют аквилоны; но рано или поздно настанет благодетельная весна, и семя распустится от животворнаго дыхания зефиров»... «Соглашаюсь с тобою, что мы некогда излишне величали осьмой-надесять век, и слишком много ожидали от него. Происшествия доказали, каким ужасным заблуждениям подвержен еще разум наших современников. Но я надеюсь, что впереди ожидают нас лучшия времена; что природа человеческая более усовершенствуется – например, в девятомнадесять веке – нравственность более исправится, разум, оставив все химерическия предприятия, обратится на устроение мирнаго блага жизни, и зло настоящее послужит к добру будущему»... «Знаю, что распространение некоторых ложных идей наделало много зла в наше время; но разве просвещение тому виною? Разве науки не служат напротив того средством к открытию истины и к рассеянию заблуждений, пагубных для нашего спокойствия»... «Нет, друг мой, нет! я имею доверенность к мудрости властителей, и спокоен; имею доверенность ко благости Всевышняго, и спокоен. Нет! светильник наук не угаснет на земном шаре» (452–453).

Нечто о науках. С перепиской Мелодора и Филалета тесно связана по предмету статья Карамзина: «Нечто о науках», в которой он разбирает известное рассуждение Руссо о вреде наук и в которой он является горячим апологетом науки и просвещения. Рассуждение Руссо: «Discours sur la question proposée par l’Académie de Dijon, si le rétablissement des sciences et des arts a contribute à épurer les moeurs?» было вызвано современным состоянием наук и просвещения во Франции, которые имели такое превратное и гибельное направление, что могли подавать повод к самым сильным возражениям против всякого просвещения, науки и цивилизации. Руссо это состояние и привело к такому заключению, которое он и доказывает в своем рассуждении, что чем больше человек учится и развивается, тем более он портится в нравственном отношении и становится несчастнее в жизни, что единственное средство для того, чтобы уничтожить зло или положить конец испорченности, заключается в том, чтобы возвратиться к природе, к простым и естественным принципам первоначальных человеческих обществ, когда еще не было ни науки, ни искусства, но не было и испорченности нравов. Ближайшим поводом для Карамзина к разбору этого рассуждения была, как он замечает, «новая пиеса одного неизвестнаго немецкого автора (написанная под влиянием Руссо), в которой бедныя науки страдают ужасным образом». – «Был человек, – так начинает Карамзин свою статью, – и человек великий, незабвенный в летописях философии, в истории людей – был человек, который со всем блеском красноречия доказывал, что просвещение для нас вредно, и что науки несовместны с добродетелию! Я чту великия твои дарования, красноречивый Руссо! Уважаю истины, открытыя тобою современникам и потомству... люблю тебя за доброе твое сердце, за любовь твою к человечеству; но признаю мечты твои мечтами, парадоксы парадоксами» (373). Приступая к самому разбору рассуждения, Карамзин замечает, что прежде всего надобно определить, что такое науки и искусства. «Несмотря на разные классы наук, оне суть не что иное, как познание натуры и человека, или система сведений и умствований, относящихся к сим двум предметам» (375)... От чего произошли оне? От любопытства, которое есть одно из сильнейших побуждений души человеческой: любопытства, соединеннаго с разумом... Не сама ли природа вложила в нас сию живую склонность к знаниям?... Не она ли призывает нас к наукам? Может ли человек быть бесчувствен тогда, когда громы натуры гремят над его головою; когда страшные огни ее пылают на горизонте и рассекают небо, когда моря ее шумят и ревут в необозримых своих равнинах; когда она цветет пред ним в зеленой одежде». (376)... «Можно сказать, что науки были прежде университетов, академий, профессоров, магистров, бакалавров. Где натура, где человек, там учительница, там ученик – там наука. Хотя первыя понятия диких людей были весьма недостаточны, но они служили основанием тех великолепных знаний, которыми украшается век наш; они были первым шагом к великим открытиям Невтонов и Лейбницев» (378). – «Что суть искусства? – Подражание натуре. Густые, сросшиеся ветви были образцом первой хижины и основанием архитектуры; ветер, веявший в отверстие соломенной трости или на струны лука, и поющия птички научили нас музыке, тень предметов – рисованию и живописи. Горлица, сетующая на ветви об умершем дружке своем, была наставницею первого элегическаго поэта» (380). – «Итак науки и искусства необходимы; ибо оне суть плод природных склонностей и дарований человека и соединены с существом его, подобно как действия соединяются с причиною, т е. союзом неразрывным. Успехи их показывают, что духовная натура наша в течении времен, подобно как злато в горниле, очищается и достигает большаго совершенства; показывают великое наше преимущество пред всеми иными животными, которые от начала мира живут в одном круге чувств и мыслей, между тем как люди беспрестанно его распространяют, обогащают, обновляют» (381). Затем Карамзин опровергает те возражения, какия делают против наук, именно: 1) науки портят нравы, чему доказательством служит просвещенный восемнадцатый век; 2) Спартанцы не знали ни наук, ни искусств, и были добродетельнее прочих греков и были непобедимы. Когда невежество царствовало в Риме, тогда римляне повелевали миром; но Рим просветился, и северные варвары наложили на него цепи рабства; 3) в науках много заблуждений; 4) на науки и искусства слишком много тратится драгоценного времени; 5) люди, занимающиеся науками не редко имеют порочные нравы. Разобрав подробно эти возражения, он оканчивает статью следующим воззванием: «Так, просвещение есть палладиум благонравия, и когда вы, вы, которым вышняя Власть поручила судьбу человеков, желаете распространить на земле область добродетели, то любите науки, и не думайте, чтобы оне могли быть вредны; чтобы какое-нибудь состояние в гражданском обществе долженствовало пресмыкаться в грубом невежестве, – нет! Сие златое солнце сияет для всех на голубом своде, и все живущее согревается его лучами; сей текущий кристалл утоляет жажду и властелина и невольника; сей столетний дуб обширною своею тению прохлаждает и пастуха и героя. Все люди имеют душу, имеют сердце: следственно все могут наслаждаться плодами искусства и науки – и кто наслаждается ими, тот делается лучшим человеком и спокойнейшим гражданином – спокойнейшим, говорю: ибо находя везде и во всем тысячу удовольствий и приятностей, не имеет он причины роптать на судьбу и жаловаться на свою участь»... «Законодатель и друг человечества! ты хочешь общественнаго блага: да будет же первым законом твоим – просвещение!» (399–400; 402).

Разговор о счастии. «Переписка Мелодора и Филалета» и «Нечто о науках» отличаются светлым колоритом: все диссонансы в природе, все неурядицы и катастрофы в мире нравственном автор старается примирить, затушевать, как настоящий последователь оптимизма; но всего резче и полнее оптимистическое направление Карамзина выразилось в «Разговоре о счастии» тех же двух друзей Мелодора и Филалета. Как в Переписке, Мелодор представляется пессимистом, Филалет – оптимистом.

Мелодор. «Утешения! где найти его в этом хаосе заблуждений, обманов и бесчисленных зол всякаго рода? Я смотрел, мыслил, говорил с философами, с сердцем своим – и готов спрыгнуть с земнаго шара» (478).

Филалет. Я помню слова одного философа. «Есть ли счастие?» спросил у него любопытный человек. – Люди с начала мира ищут его и по сие время не нашли, отвечал он: следственно... «Следственно его нет?» сказал любопытный. – Однако ж, продолжал мудрец, если бы оно было не что иное, как пустой фантом, то люди давно бы уже перестали искать его; но как они все упорствуют в своих мыслях и все ищут, то надобно... «Чтоб оно существовало? Два противныя следствия: которое же справедливо?» спросил опять любопытный. Реши сам! отвечал философ; завернулся в свою мантию и замолчал.

Мелодор. Надеюсь, что ты будешь снисходительнее этого философа, и скажешь мне, есть ли, по твоему мнению, истинное счастие в мире? может ли человек найти его?

Филалет. Нет и есть! не может и может! (479–480).

Богу не угодно было даровать человеку совершеннаго блаженства в здешней жизни; оно невозможно по образованию души нашей... Но если счастие состоит в том, чтобы находить в жизни многие истинныя приятности, не скучать ею, не роптать на судьбу, быть довольным: то оно возможно и дано человеку.

Мелодор. Как же я буду доволен, когда...

Филалет. Будешь, повинуясь сердцу и рассудку. Первое велит искать удовольствий, а последний одних невинных удовольствий, согласных с законами природы и мудрости (483).

Я не люблю стоиков, которые черным сукном одевают всю природу и заранее кладут сердце в холодную могилу. Нет, нет! Природа любит одеваться зеленью и цветами: она дала нам чувства для того, чтобы услаждать их; дала нам рассудок для того, чтобы выбирать лучшия наслаждения; дала страсти для того, что оне нужны, необходимы для деятельности в физическом и нравственном мире.

Страсти в своих границах благодетельны, вне границ пагубны (484).

Натура употребила со своей стороны все средства удержать ваши страсти в естественном или (что все одно) в благом их течении, соединив с истинным путем живое удовольствие, а с заблуждением горе и страдание.... Природа не виновата, если мы несчастливы и врожденныя склонности, источник верных благ, превращаем в источник зол, вопреки ее доброму намерению. Человек должен быть творцом своего благополучия, приводя страсти в счастливое равновесие, и образуя вкус для истинных наслаждений (490–491).

Истинный философ или (что все одно) истинно благоразумный человек смотрит на мир с того места, на которое он поставлен судьбою; ищет удовольствий на своем горизонте, вокруг себя; пользуется тем, что у него под рукою; знаем, что всякое состояние в гражданском обществе имеет свои приятности и неприятности, и для того покойно остается в своем, не завидуя никому (498).

Люди, рожденные в изобилии, в излишестве всего нужнаго для физическаго бытия; люди праздные живут против своего назначения, против естественной цели, и за усыпление сил своих, данных им для действия, наказываются скукою, всегдашним беспокойным чувством, которое тревожит, томит, изнуряет их, и которое можно назвать душевною чахоткою. Чтобы избавиться от такой мучительной болезни, они должны возвратиться в природе и произвольно отдаться под ее закон, который велит жить и работать; надобно, чтобы труд, отдых, забава, были также тремя главными эпохами жизни их.... Натура не делает ничего без цели. Работа есть соль удовольствий, и без будней нет праздника (499).

Чернить нравственный мир, изливать на людей желчь ненависти, многие почитают философиею, но сохрани нас Бог от язвы, голода и такой философии! Люди делают много зла – без сомнения – но злодеев мало; заблуждение сердца, безрассудность, недостаток просвещения, виною дурных дел (502 стр.).

Вот мое заключение, вся моя система в коротких словах. «Возможное земное счастие состоит в действии врожденных склонностей, покорных рассудку – в нежном вкусе, обращенном на природу – в хорошем употреблении физических и душевных сил. Беспрестанное наслаждение так же невозможно как беспрестанное движение; машину надобно заводить для хода, а работа заводит душу для чувства новых удовольствий. Быть счастливым, есть быть верным исполнителем естественных мудрых законов; а как они основаны на общем добре и противны злу, то быть счастливым есть.... быть добрым» (503).

Но Карамзин не остался навсегда верен этой утешительной системе, изложенной им в 1797 г. В 1803 г., следовательно чрез 6 лет после этого, он уже восставал против оптимизма, как против утопии или игры ума в своей статье: «О счастливейшем времени в жизни»28. «Человеколюбие, без сомнения, заставило Цицерона хвалить старость; однако ж не думаю, чтобы трактат его в самом деле утешал старцев: остроумию легко пленить разум, но трудно победить в душе естественное чувство. Можно ли хвалить болезнь? а старость сестра ее. Перестанем обманывать себя и других; перестанем доказывать, что все действия натуры и все феномены ее для нас благотворны – в общем плане, быть может; но как он известен одному Богу, то человеку и нельзя рассуждать о вещах в сем отношении. Оптимизм есть не философия, а игра ума: философия занимается только ясными истинами, хотя и печальными; отвергает ложь, хотя и приятную. Творец не хотел для человека снять завесы с дел своих, и догадки наши никогда не будут иметь силы удостоверения. – Вопреки Жан-Жаку Руссо, младенчество, сие всегдашнее борение слабой жизни с алчною смертию, должно казаться нам жалким; вопреки Цицерону, старость печальна; вопреки Лейбницу и Попу, здешний мир остается училищем терпения. Недаром все народы имели древнее предание, что земное состояние человека есть его падение или наказание: сие предание основано па чувстве сердца. Болезнь ожидает нас здесь при входе и выходе; а в средине, под розами здоровья, кроется змея сердечных горестей. Живейшее чувство удовольствия имеет в себе какой-то недостаток; возможное на земле счастие, столь редкое, омрачается мыслию, что или мы оставим его, или оно оставит нас. Одним словом, везде и во всем окружают нас недостатки» (327–328). Но, восставая против оптимизма, Карамзин не вдается в другую противоположную крайность, в какую впадали пессимисты. «Однако ж, продолжает он, слова: благо и счастие справедливо занимают место свое в лексиконе здешняго света. Сравнение определяет цену всего: одно лучше другаго – вот благо! одному лучше, нежели другому – вот счастие! – Какую же эпоху жизни можно назвать счастливейшею по сравнению? Не ту, в которую мы достигаем до физическаго совершенства в бытии (ибо человек не есть только животное), но – последнюю степень физической зрелости – время, когда все душевныя способности действуют в полноте своей, а телесныя силы еще не слабеют приметно; когда мы уже знаем свет и людей, их отношения к нам, игру страстей, цену удовольствий и закон Природы, для них уставленный; когда разум наш, богатый идеями, сравнениями, опытами, находит истинную меру вещей, соглашает с нею желания сердца и дает жизни общий характер благоразумия. Как плод дерева, так и жизнь бывает всего сладостнее пред началом увядания… Не в летах кипения страстей, а в полном действии ума, в мирных трудах его, в тихих удовольствиях жизни единообразной, успокоенной, хотел бы я сказать солнцу: остановися!» (328–329; 331).

О верном способе иметь в России довольно учителей. Решается вопрос, откуда взять учителей в новые училища? Карамзин думает, что «Россия на первый случай может единственно от нижних классов гражданства ожидать ученых, особенно педагогов». На дворян надежда еще плоха. «Дворяне хотят чинов, купцы богатства чрез торговлю; они без сомнения будут учиться, но только для выгод своего особеннаго состояния, а не для успехов самой науки, не для того, чтобы хранить и передавать ее сокровища другим. Слава Богу! нигде уже благородные не думают, что пыльный генеалогический свиток есть право быть невеждою и занимать важнейшия места в государственном порядке; но если и в других землях Европы, гораздо опытнейших и старейших в гражданском образовании, ученый дворянин есть некоторая редкость, то можем ли в России ждать благородных на профессорскую кафедру? Хотя – признаюсь – я душевно бы обрадовался первому феномену в сем роде» (III, 343–344).

Что нужно автору? Здесь выражается идеал писателя, – идеал этот вытекает из нравственной философии. Если Цицерон говорил: Nemo orator, nisi vir bonus, то Карамзин это требование прилагает вообще ко всякому писателю. «Говорят, что автору нужны таланты и знания: острый проницательный разум, живое воображение и проч. Справедливо, но сего не довольно. Ему надобно иметь и доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей; если хочет писать для вечности и собирать благословения народов. Творец всегда изображается в творении и часто против воли своей. Тщетно думает лицемер обмануть читателей и под златою одеждою пышных слов сокрыть железное сердце: тщетно говорит нам о милосердии, сострадании, добродетели! Все восклицания его холодны, без души, без жизни; и никогда питательное, эфирное пламя не польется из его творений в нежную душу читателя». (III, 370). Это требование совершенно, разумеется, справедливо: конечною целью всякой человеческой деятельности должно быть нравственное усовершенствование человека.

Моя исповедь. В статье «Моя исповедь» Карамзин изображает тип (сатирический) образованных людей того времени, получивших иностранное воспитание и живущих на иностранный манер.

Отчего в России мало авторских талантов? «Не в климате, но в обстоятельствах гражданской жизни Россиян надобно искать ответа на вопрос: «для чего у нас редки хорошие писатели?»... Сколько времени потребно единственно на то, чтобы совершенно овладеть духом своего языка? Вольтер сказал справедливо, что в шесть лет можно выучиться всем главным языкам, но что во всю жизнь надобно учиться своему природному» (т. III, 527).

О книжной торговле и любви к чтению в России. Здесь находится очень теплое воспоминание о Новикове, который первый стал заботиться о печатании и распространении книг. Карамзин замечает, что, по отзыву книгопродавцев, всего более расходятся романы. При этом он защищает чтение романов. «Напрасно, говорит он, думают, что романы могут быть вредны для сердца: все они обыкновенно представляют славу добродетели или нравоучительное следствие. Правда, что некоторые характеры в них бывают вместе и приманчивы и порочны; но чем же они приманчивы? Некоторыми добрыми свойствами, которыми автор закрасил их черноту: следственно добро и в самом зле торжествует. Нравственная природа наша такова, что не угодишь сердцу изображением дурных людей и не сделаешь их никогда его любимцами. Какие романы более всех нравятся? обыкновенно чувствительные: слезы, проливаемые читателями, текут всегда от любви к добру и питают ее. Нет, нет! дурные люди и романов не читают». (III, 549–550).... «Теперь в страшной моде Коцебу, и как некогда парижские книгопродавцы требовали «Персидских писем» от всякаго сочинителя, так наши книгопродавцы требуют от переводчиков и самых авторов Коцебу, одного Коцебу» (стр. 548). «Прежде торгаши езжали по деревням с лентами и перстнями; ныне ездят они с ученым товаром, и хотя по большей части сами не умеют читать, по, желая прельстить охотников, рассказывают содержание романов и комедий, правда по своему и весьма забавно» (стр. 547).

Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени (1802 г.). В этой статье Карамзин прежде всего говорит о том, какую пользу принесла французская революция. «Революция объяснила идеи: мы увидели, что гражданский порядок священ даже в самых местных или случайных недостатках своих; что власть его есть для народов не тиранство, а защита от тиранства; что, разовая сию благодетельную эгиду, народ делается жертвою ужасных бедствий, которые несравненно злее всех обыкновенных злоупотреблений власти; что самое турецкое правление лучше анархии, которая всегда бывает следствием государственных потрясений; что все смелыя теории ума, который из кабинета хочет предписывать новые законы нравственному и политическому миру, должны остаться в книгах, вместе с другими, более или менее любопытными произведениями остроумия; что учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума; что одно время и благая воля законных правительств должны исправить несовершенства гражданских обществ: и что с сею доверенностию к действию времени и к мудрости властей должны мы, частные люди, жить спокойно, повиноваться охотно и делать все возможное добро вокруг себя. Французская революция, грозившая ниспровергнуть все правительства, утвердила их» (III, 585–586).... «Прежде сей эпохи всякая дерзкая книга была модною: ныне, напротив того, писатели боятся оскорбить нравственность, ибо перед всяким жива картина бедствий, произведенных во Франции развратом» (стр. 588). Упомянув о том, что Россия находится ныне в хорошем состоянии, он говорит: «Но патриотизм не должен ослеплять вас; любовь к отечеству есть действие яснаго рассудка, а не слепая страсть; и жалея о тех людях, которые смотрят на вещи только с дурной, стороны, не видят никогда хорошаго и вечно жалуются, мы не хотим уверять себя, что Россия находится уже на высочайшей степени блага и совершенства» (стр. 591).... «Давно называют свет бурным океаном: но счастлив, кто плывет с компасом! а это дело воспитания. Родители, оставляя в наследство детям имение, должны присоединить к нему и наследство своих опытов, лучших идей и правил для счастия. Хорошо, если отец может поручить сына мудрому наставнику; еще лучше, когда он сам бывает его наставником: ибо натура дает отцу такие права на юное сердце, каких никто другой не имеет» (стр. 593–594).

Речь в Российской Академии 5 Декабря 1818 г., по выборе Карамзина в члены. ...«Успехи наук свидетельствуют вообще о превосходстве разума человеческаго, успехи же языка и словесности свидетельствуют о превосходстве народа, являя степень его образования, ум и чувствительность к изящному» (III, 642). Указав заслуги Российской Академии по изданию Словаря, Карамзин одною из задач ее ставит – «посвятить часть досугов своих критическому обозрению Российской Словесности» и выясняет далее, какими свойствами должна отличаться критика.

Сообразно с своим добрым характером Карамзин требовал критики снисходительной, советовал следовать «правилу, внушаемому нам и любовию к добру и самою любовию к изящному: более хвалить достойное хвалы, нежели, что осудить можно. Иногда чувствительность бывает без дарования, но дарование не бывает без чувствительности: должно щадить ее. Употребим сравнение не новое, но выразительное: что дыхание хлада для цветущих растений, то излишне строгая критика для юных способностей души: мертвит, уничтожает» (III, 645).

Рассуждая далее о подражании русских писателей иностранным, Карамзин доказывает, что это подражание сделалось неизбежным после реформы Петра, который сделал нас подобными другим европейцам, и – не находит это подражание дурным, потому что, если производится в меру и благоразумно, оно не уничтожает народности, которая и в обще-европейском может и даже должна обнаружиться неизбежно. «Связь между умами древних и новейших Россиян прервалася на веки (т. е. после реформы). Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут: ибо живем, как они живут; читаем, что они читают; имеем те же образцы ума и вкуса; участвуем в повсеместном, взаимном сближении народов, которое есть следствие самого их просвещения. Красоты особенныя, составляющия характер словесности народной, уступают красотам общим: первыя изменяются, вторыя вечны. Хорошо писать для Россиян: еще лучше писать для всех людей. Если нам оскорбительно идти позади других, то можем идти рядом с другими к цели всемирной для человечества, путем своего века. Там нет бездушнаго подражания, где говорит ум или сердце, хотя и общим языком времени; там есть особенность личная или характер, всегда новый, подобно как всякое творение физической природы входит в класс, в статью, в семейство ему подобных, но имеет свое частное знамение. С другой стороны, Великий Петр, изменив многое, не изменил всего кореннаго русского: для того ли, что не хотел, или для того, что не мог: ибо и власть самодержцев имеет пределы. – Сходствуя с другими европейскими народами, мы и разнствуем с ними в некоторых способностях, обычаях, навыках, так, что хотя и не можно иногда отличить россиянина от британца, но всегда отличим россиян от британцев: во множестве открывается народное. Сию истину отнесем и к словесности: будучи зерцалом ума и чувства народного, она также должна иметь в себе нечто особенное, незаметное в одном авторе, но явное во многих. Имея вкус французов, имеем и свой собственный: хвалим, чего они не хвалят; молчим, где они восхищаются. Есть звуки сердца русскаго, есть игра ума русскаго в произведениях нашей словесности, которая еще более отличится ими в своих дальнейших успехах. Молодые писатели не редко подражают у нас иноземным, ибо думают, ложно или справедливо, что мы еще не имеем великих образцов искусства: если бы сии писатели не знали творцов чужеземных, что бы сделали? подражали бы своим; но и тогда списки их остались бы бездушными. А кто рожден с избытком внутренних сил, тот и ныне, начав подражанием, свойственным юной слабости, будет наконец сам собою – оставит путеводителей, и свободный дух его, как орел дерзновенный, уединенно воспарит в горних пространствах». (III, 649–651).

Стихотворения Карамзина. Стихотворения Карамзина ничем особенным не отличаются. Они содержат мысли, взгляды и суждения умного человека, изложенные в легких и стройных стихах. В них, как в прозаических сочинениях, развивается то же успокаивающее, примиряющее воззрение, как выражение души кроткой и нежной, чуждающейся всего резкого и желающей: всем счастия. В торжественных одах, написанных императору Александру, при восшествии на престол, при коронации, а на освобождение Европы от Наполеона, нет тех военных кликов храбрости, геройства, грома побед, какие раздавались в одах прежних поэтов, а кроткий призыв к просвещению, к науке, к внутренней тишине и благоустройству. В императоре Александре он желал видеть «гения покоя, героя дел мирных, правоты святой».

Монарх! довольно лавров славы,

Довольно ужасов войны!

Бразды российския державы

Тебе для счастья вручены.

Ты будешь гением покоя;

В Тебе увидим мы героя

Дел мирных, правоты святой.

Возьми – не меч – весы Фемиды,

И бедный, не страшась обиды.

Найдет без злата век златой. (Соч. I, 201)

Идеал его – установившийся порядок и защита тишины и спокойствия.

В правленьях новое опасно,

А безначалие ужасно.

Как трудно общество создать!

Оно устроилось веками:

Гораздо легче разрушать

Безумцу с дерзкими руками.

Не вымышляйте новых бед:

В сем мире совершенства нет. (Соч. I, 253)

Стихотворения Карамзина, по замечанию Грота, представляют нам в особенности исторический и биографический интерес, как летопись сердечной жизни глубоко искреннего человека… Всякий раз, когда он выражал любимые свои мысли, стихи его принимают отпечаток одушевления... Обыкновенная тема поэзии Карамзина – любовь в природе, к сельской жизни, дружба, кротость, чувствительность, меланхолия, пренебрежение к чинам и богатствам, мечта о бессмертии в потомстве. Некоторые стихотворения, между прочим песни в форме романса, особенно нравились современникам, каковы: «Законы осуждают предмет моей любви; но кто, о сердце, может противиться тебе» – из повести: «Остров Борнгольм»; «Раиса. Древняя баллада» («Во тьме ночной ярилась буря; сверкал на небе грозный луч»); «Веселый час» («Братья, рюмки наливайте! лейся через край вино»); «Прости» («Кто мог любить так страстно, как я любил тебя»). Они переложены были на ноты и распевались повсюду; они вошли в песенники и сохранились до позднейшего времени. Некоторые мысли, хотя довольно обыкновенные, но выраженные легкими стихами, долго были ходячими пословицами в обществе, как напр.:

Ничто не ново под луною:

Что есть, то было, будет ввек.

И прежде кровь лилась рекою,

И прежде плакал человек,

И прежде был он жертвой рока,

Надежды, слабости, порока. (1, 4)

История Государства Российского. Капитальную заслугу Карамзина пред русской наукой и литературой составляет то, что он написал «Историю Государства Российского». История эта доведена Карамзиным до 1611 г. и состоит из 12-ти томов. Карамзин смотрел на историю так же, как смотрели в эпоху Ломоносова и сам Ломоносов – с патриотической точки зрения, как на собрание примеров для прославления предков и для назидания потомков, когда образцами для историков служили еще классические историки, Геродот и Тит Ливий.

В предисловии к истории (в 1815 г.) он говорит: «История в некотором смысле есть священная книга народов, главная и необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил; завет предков к потомству; дополнение, изъяснение настоящаго и пример будущаго. Правители, законодатели действуют по указаниям истории и смотрят на ее листы, как мореплаватели на чертежи морей. Мудрость человеческая имеет нужду в опытах, а жизнь кратковременна. Должно знать, как искони мятежныя страсти волновали гражданское общество и какими способами благотворная власть ума обуздывала их бурное стремление, чтобы учредить порядок и согласить выгоды людей и даровать им возможное на земле счастие. Но и простой гражданин должен читать историю. Она мирит его с несовершенством видимаго порядка как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобныя, бывали еще ужаснейшия, и государство не разрушалось; она питает нравственное чувство и праведным, судом своим располагает душу к справедливости, которая утверждает наше благо и согласие общества... Если всякая история, даже и неискусно писанная, бывает приятна, как говорит Плиний: тем более отечественная. Истинный космополит есть существо метафизическое, или столь необыкновенное явление, что нет нужды говорить о нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане – в Европе и в Индии, в Мексике и Абиссинии; личность каждаго тесно связана с отечеством: любим его, ибо любим себя. Пусть Греки, Римляне пленяют воображение: они принадлежат к семейству рода человеческаго и нам не чужие по своим добродетелям и слабостям, славе и бедствиям; но имя русское имеет для нас особенную прелесть; сердце мое еще сильнее бьется за Пожарскаго, нежели за Фемистокла и Сципиона. Всемирная история великими воспоминаниями украшает мир для ума, а российская украшает отечество, где живем и чувствуем. Сколь привлекательны берега Волхова, Днепра, Дона, когда мы знаем, что в глубокой древности на них происходило! Не только Новгород, Киев, Владимир, по и хижины Ельца, Козельска, Галича делаются любопытными памятниками, и немые предметы красноречивыми. Тени минувших столетий везде рисуют картины пред нами». Представляя свою Историю императрице Елизавете Алексеевне в 1816 г., он характер и направление ее выразил в следующих словах: «Я писал с любовию к отечеству, ко благу людей в гражданском обществе и к святым уставам нравственности “. Действительно, нравственный идеал господствует во всей истории. С точки зрения этого идеала оцениваются все исторические деятели. Описывая деяния древнерусских князей и царей, Карамзин преимущественно изображает добродетельные подвиги. Он одобряет ту политику, которая согласна с естественною справедливостью. Это особенно выражено при оценке деятельности Иоанна Калиты. Прославляя его за утверждение великокняжеской власти, Карамзин не прощает ему убиения Александра Тверского, потому что «правила нравственности выше всех иных и служат основанием истинной политики». По поводу замысла Казимира убить Иоанна III, он говорит: «никогда выгода государственная не может оправдать злодеяния; нравственность существует не только для частных людей, но и для государей: они должны так поступать, чтобы правила их деяний могли быть общими законами». Поэтому он особенно строгому суду подвергает Иоанна Грозного, Бориса Годунова, Лжедимитрия, Басманова, Шуйского. «Превосходя всех вельмож дарованиями, Борис не имел только... добродетели; видел в ней не цель, а средство к достижению цели; не мог одолеть искушений там, где зло казалось для него выгодно, – и проклятие веков заглушает в истории его добрую славу». Карамзин назвал свою историю «Историей Государства Российского». Он изображает в ней, как образовалось государство российское, как установлялся в нем государственный порядок. Государственный порядок невозможен без самодержавия, которое дает государству единство, могущество, независимость; поэтому история преимущественно следит за возникновением, развитием и утверждением самодержавия; поэтому те эпохи, лица и события, которые способствовали торжеству этого начала, изображаются с особенною подробностью. Эпоху Иоанна III он считает эпохою высшего развития самодержавия, а в лице самого Иоанна III он видит идеал самодержавного монарха.

В связи с Историей Карамзина стоит его «Записка о древней и новой России», в которой он высказал свой взгляд на современное ему состояние России и представил свои суждения о государственных реформах в царствование императора Александра. Записка эта служит дополнением и пояснением Истории Государства Российского. – При всех реформах у Карамзина на первом плане стоит уважение к прошедшему и настоящему России; для него дороги исторические основы народного быта; поэтому он хочет примирения старого с новым, а не разрушения первого вторым. Для государства полезно удовлетворять только исторически возникшим потребностям государственной жизни, но положительно вредно вводить реформы, несогласные с коренными ее основами. Карамзин является консерватором в полном значении этого слова. Консервативная точка зрения заставила его изменить свой прежний космополитический взгляд на реформу Петра, высказанный им в «Письмах Русского Путешественника». Он порицает Петра за неумеренную страсть подражать европейским народам в ущерб народному духу: «Дух народный составляет нравственное могущество государств, подобно физическому, нужное для их твердости. Сей дух и вера спасли Россию во время самозванцев. Он есть не что иное, как уважение к своему народному достоинству. Любовь к отечеству питается народными особенностями, безгрешными в глазах космополита, благотворными в глазах политика глубокомысленнаго. Государство может заимствовать от другаго разные полезныя сведения, не следуя ему в обычаях. Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им уставы есть насилие... С приобретением добродетелей человеческих, мы утратили гражданския. Мы стали гражданами мира, но перестала быть в некоторых случаях гражданами России».– В новой истории образцом государственной мудрости Карамзин признает царствование Екатерины II. «Едва ли не всякий из нас скажет, что время Екатерины было счастливейшим для гражданина Российскаго; едва ли не всякий из нас пожелал бы жить тогда, а не в иное время». С той же консервативной точки зрения Карамзин смотрел и на современную ему законодательную деятельность Сперанского. Он осуждает реформы Сперанского за их поспешность, за излишнее уважение форм государственной жизни, в ущерб ее содержанию. Эти реформы созидались не на исторической почве, вызывались не действительными потребностями страны, а возникли из подражания Европе. Они не были прямыми, необходимыми результатами изучения России, а возникли из теоретических кабинетных размышлений. Реформы Сперанского бесцеремонно обращались с тем, что выработалось целыми веками народной жизни; исправляя старое дурное, они не редка захватывали и хорошее. Хорошее гражданское устройство, по мнению Карамзина, зависит не от учреждений, не от формы правления, но от хороших правителей, умных, честных и самоотверженных деятелей. Это совершенно справедливо, что самые хорошие учреждения не принесут пользы, если не будет хороших деятелей, но так же справедливо и то, что хороших деятелей могут создать только хорошие свободные учреждения и могут дать им возможность беспрепятственно исполнять закон и достигать предуставленных целей.

Критика находила в истории Карамзина разные недостатки: взгляд на события у Карамзина не всегда соответствует тому времени, в которое совершались события; о прошедших событиях и лицах он судит иногда по понятиям своего времени; в истории нет строгого характеристического разграничения между разными эпохами: древний быт и лица древних времен не отличены ясными, определенными чертами от быта позднейшего и лиц, живших во времена, более близкие к нам; наконец Карамзин в своей истории обращает больше внимания на внешние события (на сношения России с другими государствами, на войны и договоры), чем на внутренние (на состояние просвещения и литературы, на нравственный быт и семейную жизнь). Но тогда еще все так писали историю; государство и государственная жизнь стояли на первом плане; история народа с его умственными и нравственными интересами явилась после. Древнерусская жизнь вообще развивалась очень медленно, – была однообразна и действительно мало представляла различия в разные эпохи исторические. Вообще, чтобы правильно оцепить Карамзина, надобно судить его, как и всякого писателя, по тому времени, когда он писал, и по тем средствам, какие были у него под руками. Русская история до Карамзина находилась еще в зачаточном состоянии: древние летописи не только не были объяснены, но даже не были изданы ученым образом; многие важные документы исторические лежали по монастырям и архивам; Карамзин критически рассмотрел все известные до него документы; сам собрал множество новых исторических материалов, перечитал и сравнил их с другими. Каждая глава его Истории содержит в себе множество обширных ученых примечаний, которые долго будут составлять самый важный и сто че и к для всякого рода исторических исследований. Кроме того, Карамзин умел живописно и занимательно изображать исторические лица и события, и языком, образцовым по тому времени. «Литература всех народов, говорит Грот, едва ли представляет много примеров труда, который, в данных условиях, был бы совершен с такою настойчивостью и с таким успехом. Пусть его история представляет свои слабые стороны; пусть он в понимании своей задачи не достиг еще той высоты, на которую стала наука в наше время; может быть, не вполне обнимал связь событий, недовольно глубоко проникал в смысл явлений. Не забудем, что в исторической науке западной Европы тогда еще господствовали те же взгляды, которыми он руководствовался. Обратим внимание на изумительную основательность и добросовестность его исследований, на бесконечную массу им собранных и им же в первый раз разработанных рукописных материалов, на прекрасные приемы его во всех подробностях труда, наконец на достоинство его исторической критики, хотя еще и не совершенной, однако ж замечательно здравой и многообъемлющей. Верность и точность сообщаемых им фактов, богатство, полнота и система его примечаний, художественное воплощение сухих летописных сказаний в образы, по большей части верные действительности, всегда яркие и полные жизненной теплоты, наконец, наглядность его и во внутреннем распорядке, – все это ставит историю Карамзина на такую высоту, с которой не сведут ее никакие последующие труды, и делает ее навсегда необходимым пособием всех русских ученых и писателей».29

Реформа Карамзина в области языка и слога. Карамзин дал в своих сочинениях образцы нового литературного языка. «Вознамерясь выйти на сцену, говорил он Каменеву, я не мог сыскать ни одного из русских сочинителей, который бы был достоин подражания, и отдавая всю справедливость красноречию Ломоносова, не упустил я заметить штиль его дикий, варварский, вовсе не свойственный нынешнему веку, и старался писать чище и живее. Я имел в голове некоторых иностранных авторов: сначала подражал им, но после писал уже своим, ни от кого не заимствованным слогом. И это советую всем подражающим мне сочинителям, чтобы не всегда и не везде держаться оборотов моих, но выражать свои мысли так, как им кажется живее. Это, впрочем, не значит того, чтобы Карамзин, как говорили прежде, «сблизил русский язык с теми европейскими языками, которые в своей конструкции следуют простому и естественному порядку», чтобы он в строении своей речи применялся к французскому и английскому синтаксису; замечая, что в других литературах мало разницы между языком книжным и разговорным образованного общества, он попал на справедливую мысль сблизить русский письменный язык с русским разговорным, не столь удалившимся от народного, как первый. Воспитанный на произведениях французской и английской литературы, он на первых порах, разумеется, подражал ее образцовым писателям; признавал необходимость прибегать или к заимствованию готовых иностранных слов, или к образованию соответствующих русских, особенно когда русский язык не представлял достаточных средств для выражения новых идей Это мы особенно замечаем в его ранних произведениях. В первых также произведениях мы встречаем его нерасположение к славянскому языку, но когда он начал заниматься русской историей, то чтение летописей и других памятников древней славянской литературы помирило его с славянским языком, и он в приличных местах стал употреблять церковно-славянские выражения. Но Карамзин имел влияние не на один только язык, как на словесное выражение мысли, но и на слог. Правда, во время Карамзина у нас еще не отличали слога от языка писателя; этих двух понятий не разделяли ни он сам, ни его противники; но тем не менее это различие существовало. Слог есть выражение личности, характера писателя; слог Карамзина есть выражение склада и направления его духовных способностей: он был новым по симпатичности, нежности, сердечности, исходившим из природы Карамзина. «Можно прибавить, говорит Грот, что в его слоге выразилась также потребность в гармонии, музыкальности языка, потребность придать своей речи те мягкие и нежные тоны, которые бы соответствовали самому настроению его души. Это был опять новый элемент речи, которого, по крайней мере в прозе, не было еще ни у кого из русских писателей, и который пришелся так по вкусу тогдашняго русского общества. Ломоносов и его преемники обращались преимущественно к уму и воображению; Карамзин заговорил языком сердца, и ему понадобилось нового рода сладкозвучие»30. Этот новый язык и слог Карамзина не понравился писателям старой школы Ломоносовской, когда в языке преобладала славянская стихия, а в слоге латино-немецкий строй речи. В 1803 г вышло известное «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» Шишкова, поднявшее целую бурю в тогдашнем литературном мире и вместе с языком и слогом затронувшее много других вопросов о характере нашего образования и литературы. Это тот самый Шишков, который в эпоху отечественной войны 12-го года явился таким горячим патриотом и защитником русской народности и исторические заслуги которого поэт отметил таким прекрасным стихом:

Сей старец дорог нам: он блещет средь народа

Священной памятью двенадцатаго года.

* * *

20

Издания сочинений Карамзина: 1-е издание, Москва 1803–1804; 2-е М. 1814; 3-е М. 1820; 4-е 1834; 5-е Смирдинское 3 ч. 1848. Неизданные сочинения Карам зона и переписки, 1862. Биографические статьи и исследования: Детство, воспитание и первые литературные опыты Карамзина, М. Погодина. Утро, 1866, стр. 1–50, Воззрения Карамзина в первую половину его литературной деятельности, А. Галахова. Спб. Ведомости 1886, Я 322 и 325. Материалы для определения литературной деятельности Карамзина, А. Галахова. Соврем. 1853, № 1 и 2. Карамзин, как оптимист, А. Галахова. Отеч. Зап. 1858. Зв 1. Н. М. Карамзин, по его сочинениям, письмам и отзывам современников, Погодина. 2 ч. Ы. 1866. Материалы для характеристики Карамзина, как практического философа, в Лет. русск. литер. и древ. 1859 г. II. Торжественное собрание Импер. Акад. Наук 1 декабря 1866, в память столетней годовщины рождения Н. М. Карамзина, с приложением портрета н изображений памятника, воздвигнутого в Симбирске. Спб. 1867. Статьи, написанные для произнесения в торжественном собрании Казанского Университета в столетний юбилей Карамзина: Биографический очерк Карамзина и развитие его литературной деятельности, И. И. Булича. Мысли Карамзина о воспитании, П. Д. Шестакова. Карамзин об истории северовосточной России, Н. А. Фирсова. История государства российского в отношении к истории русского права, С. М. Шпилевского. Два слова в память Карамзину, М. П. Петровского. Очерк деятельности и личности Карамзина, академика Я. К. Грота. Сборн. 2-го отд. Ак. Н. т. 1, 1867. Более подробное указание изданий сочинений Карамзина и исследований о нем см. у Межова, Геннади и в материалах для биографии Карамзина Пономарева. Сборн. 2-го отд. Ак. Н. т. XXXII, № 8.

История Государства Российского, 8 ч. Спб. 1816–1818. 2-е изд. 12 ч. 1818–1829 (Издание Сленина и к нему ключ Строева, И. 1836). 3-е и 4-е Смирдинские издания. Полное компактное издание Эйнерлинга, с приложением отрывков из Запаски о древней и новой России. Соб. 1842–1844, – Историческое похвальное слово Карамзину, произнесенное при открытии ему памятника 23 августа 1845 г., М. И. Погодина. М. 1845 г. И. М. Карамзин, А. Старчевского. 1849. Карамзин как историк. К. И. Бестужева-Рюмина. Ж. М. И. Пр. 1867, X 7. Статья .о Карамзине Соловьева, Отеч. Зап. 1856 г. № 4. ,

21

Соч. III, 680–681.

1

О характере образования при Александре I смотр.; Материалы для истории образования в России в царствование импер. Александра I. Журн. Мин. Нар. Пр. 1865–1866.–Речь на столетнем юбилее импер. Александра I, академика М. И. Сухомлинова (Спб. 1877-Зап. Ими. Ак. Н. т. XXXI). – Очерк личности я деятельности Карамзина, академика Я. К. Грота (Сборн. 2-го Отд. Ак. Н. т. I. – Общественное движение при Александре I, А. Н. Пыпина. Изд. 2-е, 1885. – Сочинения К. Н. Батюшкова со статьею о жизни и сочинениях К. Н. Батюшкова, написанною Л. Н. Майковым, и примечаниями, составленными им же и В. И. Саитовым, т. I–III Спб. 1887. – Сочинения и переписка П. А. Плетнева, изд. Я. К. Гротом, ч. 1 – 3. Спб. 1885. – Полное собрание сочинений П. А. Вяземского, изд. гр. Шереметевым. Спб. 1879, т. I–XI.

22

Издана неоднократно за границей и в Русском Архиве 1870 г.

23

Неизданные сочинения и переписка Н. М. Карамзина. 1862 г. Часть I. 225–226 стр.

24

Неиздан. сочинения и переписка Н.М. Карамзина ч. I. Спб. 1862. Мнение русского гражданина (1819) стр. 1–8.

25

В первый раз Письма Русского Путешественника были напечатаны в Московском Журнале 1791–92; первое отдельное издание появилось в 1797–1801; последнее отдельное издание в «Дешевой библиотеке» А. С. Суворина; здесь приложена речь Буслаева при праздновании столетнего юбилея Карамзина в 1866 г

26

Речь о «Письм. Русск. Пут.», стр. XIII–XIV.

27

Соч. Карамзина, изд. Смирдина. II, 62.

28

Сочин. Карамз., т. III, 327–331.

29

Очерк деятельности и личности Карамзина, составленный академиком Я. К. Гротом к торжественному собранию Академии Наук 1-го декабря 1866 г. Сборн. 2 отд. Акад. Наук, том I.

30

Филологические разыскания I. 100


Источник: История русской словесности / Сост. И. Порфирьев. - 2-е изд., испр. и доп. Ч. 1-2. - Казань : Тип. Императорского унив., 1876-1895. - 4 т. / Часть 2: Новый период. Отдел III. Литература в царствование Александра I. - 1895. – 251, II с.

Комментарии для сайта Cackle