Источник

Б.Л.Солоневич. Молодежь и ГПУ (Жизнь и борьба советской молодежи)205

ГлаваIV За решетками

...Солнце всходит и заходит, А в тюрьме моей темно...

...

Парадоксы «äme slave»206

Опять «Черный Ворон». Поздно вечером нас привозят на Николаевский вокзал и поочередно, между санками из конвоиров, проводят в арестантские вагоны. Сбоку от конвоиров видна стена молчаливо стоящих людей. Это все – родные и друзья, с раннего утра толпившиеся у ворот тюрьмы и с трудом узнавшие, на каком вокзале будут «грузить этап».

Все они молчаливо теснятся за цепью часовых и с жадностью вглядываются в каждого арестанта, выходящего из «Ворона».

Вот выхожу оттуда и я со своей сумкой и под наведенными стволами винтовок шагаю к новой тюрьме на колесах.

Внезапно среди давящей тишины этого мрачного церемониала из толпы раздается звонкий и спокойный голос Ирины.

– До свиданья, Боб, до свиданья!..

Опять волна радостной благодарности заливает мое сердце. Я вглядываюсь в толпу и в первых ее рядах вижу брата и Ирину с каким-то свертком на руках.

Как неизмеримо ценны эти последние взгляды и последние ободряющие слова!..

Я хочу ответить, но сбоку уже раздаются понукания чекистов и меня почти вталкивают в вагон. Я уже исчезаю в дверях, когда до меня доносится громкий голос брата: – Cheer up, Bobby!207 Маленькое купе. Две полки вверху, две внизу. В одной стене маленькое оконце с решеткой. Со стороны коридора купе закрывается решетчатой дверью.

Мест – 4, а нас уже 9.

Вагон окружен шумом и суматохой последних распоряжений. В темноте не видно, кто мои спутники. Придавленные впечатлениями окружающего, мы обмениваемся односложными замечаниями или молчим. Через полчаса суматоха стихает. Видимо, все уже погружены. В купе совсем темно, и только через окно в коридоре льется свет вокзальных фонарей.

Внезапно в коридоре звучат чьи-то тяжелые шаги, и хриплый начальнический голос возглашает:

Эй, граждане, кто здесь моряк Солоневич?

Я торопливо отзываюсь.

У решётки вырастает высокая фигура конвоира. В руках у него белый сверток, который он как-то странно неуклюже несет обеими руками.

На, гляди, эй, ты, папаша! – с благодушной насмешливостью говорит он, подсовывая к решетке сверток, откуда раздается чуть слышный писк.

«Сынишка!» вспыхивает у меня радостная догадка. И в самом деле, в одеяле, среди всяких оберток, шевелится что-то живое, что нельзя увидеть из-за решетки.

Товарищ, – умоляюще говорю я. – Разрешите открыть дверь. Дайте поглядеть, как следует. Это – мой первенец. Родился, когда я еще на Лубянке сидел...

Ладно, ладно, – добродушно ворчит «начальство», обдавая меня легким спиртным духом. – Чёрт с тобой. Очень уж твоя баба упрашивала. Эй, Федосеев, открой тут.

Меня выпускают в коридор, и я наклоняюсь над сонной мордочкой своего сынишки. При тусклом свете фонарей я вижу, как он внимательно оглядывает меня своими спокойными глазенками, чмокает губами и покачивает головой, как бы укоризненно говоря: «И как это тебя, батька, угораздило так влипнуть? А мне, как видишь, везде хорошо...»

Поглядел – ну и ладно. Давай, я понесу обратно. У меня в деревне тоже, почитай такие же остались, – уже улыбаясь, говорит конвоир, сам немного растроганный этой сценой и своей добротой.

О, благословенное русское добродушие, парадоксально совмещающееся с крайностями стихийной жестокости! Что было бы с несчастной Россией, если бы сквозь стену материалистического бездушия, гнета и террора не прорывались бы вот такие ростки чисто русской славянской доброты и мягкости!..

Вот и сейчас в привычной к виду страданий, загрубелой душе цепного пса ГПУ все-таки каким-то чудом шевельнулся росток ласки и добра...

А еще через час этот самый чекист где-то рядом до полусмерти исколотил рукояткой револьвера за какую-то провинность маленького воришку, почти мальчика...

Туда, где нет закона и жалости

Через двое суток мы были в Ленинграде и там в тюрьме узнали, что весь наш этап направляется в Соловки... Дрожь прошла по телу, при этом известии и этом слове. Из многих десятков советских концентрационных лагерей Соловецкий по праву мог считаться самым суровым, и его имя было овеяно страшной славой.

Расположенный на островах Белого моря, на линии северного полярного круга, он был оторван не только от всех законов страны, но, казалось, издевался и над всеми законами человечности. Нигде не погибло столько жизней, нигде не был сильнее террор и откровеннее произвол, нигде не был более беспомощней заключённый, чем на острове Соловки.

«Остров пыток и смерти» – так назвали этот остров белые офицеры, бежавшие уже с материка за границу в 1925 году, и это название не было поэтическим преувеличением...

Долг скаута

Две недели держали нас, москвичей, в Ленинградской тюрьме, пока не составили нового этапа. Этап – это целый эшелон в 30–40 товарных вагонов, набитых арестованными, направляющимися в лагерь. Так сказать, «новое пополнение» – смена каторги...

Среди этого нового пополнения оказалось несколько скаутов – южан, ленинградцев, нижегородцев. Некоторых из них приходилось встречать на воле и раньше. И грустно, и одновременно радостно было пожать руку старым друзьям, исхудавшим, обросшим, грязным после месяцев тюрьмы, но неизменно по старой скаутской традиции находившим в себе силы бодро улыбнуться при встрече...

Вот, наконец, нас, громадную толпу заключенных, вывели на широкий тюремный двор для погрузки в этап. По капризу списка я очутился в одной группе с ленинградским скаутом Димой, арестованным в Москве, где он учился в какой-то художественной школе. Мы с ним встретились уже в Бутырке и поэтому сразу составили «коммуну». Поделились продовольственными запасами, оставшимися от полученной мной при отъезде из Москвы передачи, и стали ждать вызова.

Знаешь что, Дима, – предложил я. – Ты пока побудь около вещей, а я пойду погляжу – может быть, и еще кого-нибудь из скаутов выужу в этой каше. Вместе в один вагон, Бог даст, устроимся...

Так сказать, создание скаутской секции великого интернационала советских каторжан, – засмеялся Дима. – Вали, брат, ищи...

Я оставил свою сумку и нырнул в массу людей, согнанных сюда со всех концов многострадальной русской земли.

Кого только нет в этой многоликой толпе! Старики и дети, рабочие и крестьяне, беспризорники и профессора, священники и студенты, военные и воры, киргизы и иностранцы... Всех их уравняло звание «классового врага»...

Шум, крики. Где-то рядом идет обыск. Конвой отбирает у заключённых все, что ему выдумается. Разве можно жаловаться? Да и кому? Да и кто верит в то, что жалоба достигнет цели, а не ухудшит и без того бесправного положения советского каторжника?..

Испуганные нервные лица. Многие и до сих пор не знают не только своей вины, но даже и своего приговора...

Не найдя никого из скаутов в этом этапе, я уже возвращался к Диме, когда до моего слуха донеслись какие-то крики.

Подбежав к шумящей группе, я увидал старика-священника и Диму, рвавших из рук высокого оборванца какой-то мешок.

Маленький седой священник умоляющим срывающимся голосом просил:

Оставьте... Вы же видите – я старик. Это у меня последнее... Я поделюсь с вами...

Дима молча, всеми своими юношескими силами боролся за обладание мешком.

Сбоку от этих трех фигур беспомощной кучкой стояло еще несколько священников, и все они были окружены стеной воров, оборванных и раздетых.

Мое прибытие изменило соотношение сил. Я оттолкнул оборванца и вырвал из его рук мешок.

Ты что, сволочь, мешаешься не в свои дела? – злобно вскрикнул он, оскаливая гнилые зубы. – Ножа попробовать захотел? Катись к чертовой матери, пока кишки не выпустили...

Кругом раздались угрозы его товарищей. Я оглянулся. Везде были видны мрачные, злые лица. Кольцо смыкалось. Конвойные были далеко. Да и какое им до нас дело? Лишь бы никто не убежал. А если там кто-нибудь кого-нибудь убьет – ну так что ж! Меньше хлопот!..

Священник с растерянным видом сидел на земле, обхватив свой мешок с вещами, а Дима со сверкающими глазами и сжатыми кулаками готов был к бою.

Босяк-зачинщик почувствовал поддержку своей волчьей стаи и опять рванул мешок из рук старика.

Оставьте! – простонал испуганный священник, защищая свое добро. Для него, старика, очутиться на далеком суровом севере без теплых вещей было равносильно гибели, и он, очевидно, понимал это. Я опять резко оттолкнул грабителя.

Лучше брось, товарищ! – решительно сказал я, стараясь все-таки не ввязываться в драку при таком соотношении сил. – Мы не дадим обидеть священника!

Босяк молча, быстро оглянулся по сторонам и, не видя кругом ни одного солдата, бросился на меня. В его руке сверкнул клинок ножа.

Во мне вспыхнула глухо клокотавшая до сих пор ярость против насилия, гнета и издевательства. Этот вор, сам арестант, даже здесь, среди заключенных, собирается ограбить седого, слабого старика... Неужели даже здесь, среди несчастных, едущих, может быть, на свою гибель, всякий вор будет безнаказанно пользоваться своим правом сильного? И старики будут гибнуть только потому, что они не приспособлены к такой звериной борьбе за свое существование? Я вообще – сдержанный человек. Никогда еще ни в боксерских матчах, ни в многочисленных драках я не бил со злобой. Моим кулаком управлял либо спортивный азарт, либо чувство самозащиты. Но на этот раз я ударил не только со всей силой, но и от всего своего сердца, со всей яростью, облегчая этим свою душу от невысказанного протеста.

О, благословенная одна тысячная доля секунды, когда в мозгу боксера молнией вспыхивает ощущение хорошо попавшего удара!..

Плоскость моего кулака достигла цели с точностью до миллиметра, а вытянутая рука передала не только силу резкого поворота плеч, но и всю тяжесть рванувшегося вперед тела и распрямленной стальной пружины ног.

Удар попал по челюсти в момент нападения моего противника. Его тело было резко остановлено в воздухе и тяжело рухнуло на землю.

Со сжатыми кулаками и с тяжелым ощущением неравного боя я повернулся к Диме и крикнул:

Спина к спине, Дим... Смотри за ножами...

Но что мог бы сделать слабенький юноша против опытных хулиганов, привыкших к ножевой расправе? Результат драки был ясен заранее. Но побледневшее лицо Димы было решительно, и глаза ero с вызовом смотрели на толпу воров.

Еще секунда-две – и мы были бы смяты массой наших противников, но в этот момент в тесно обступившей нас толпе раздался громкий, решительный крик:

Стой, ребята!

«Неужели помощь?» мелькнуло у меня в голове.

Стой, братва, стой! – продолжал кричать тот же голос, и из обступившей нас человеческой стены вырвался какой-то паренек с копной черных волос на голове и вихрем бросился ко мне. Я напрягся для удара...

Это я, дядя Боб, я – Митька с Одессы! – радостно воскликнул парень, подскочил ко мне и, повернувшись к ворам, твердо и повелительно сказал: – Этого моряка я знаю. Свой в доску. Откатывай, ребята...

К крайнему моему удивленно, воры отступили.

Эй, расходись! Что там собрались в кучу? – крикнул в этот момент издалека конвойный, и толпа поредела.

Солдат увидел лежащее тело и заспешил к нам. Митька тоже благоразумно исчез.

Что тут у вас? – с досадой спросил солдат.

Да вот, товарищ красноармеец... – взволнованным голосом начал священник. – Этот, вот, молодой человек...

Погодите, батюшка, – я сам все объясню, – прервал я его. – Больной, вот, тут упал. Видно, припадок. И лицо, вот, в кровь разбил. Разрешите я его в здание внесу?

Ладно, неси, пока пересчета не было...

Я поднял бесчувственное тело вора, внес его в здание тюрьмы и вернулся на свое место.

Позже, уже перед самой посадкой в вагоны, ко мне подошла группа урок.

Митьки среди них по-прежнему не было. Один из них выделился из группы и подошел ко мне вплотную. Вид у него был мирный, но я все же внимательно следил за его руками. Мне не раз уже приходилось видеть молниеносное движение руки с клинком ножа и слышать безнадёжный в этих условиях крик – «Держи, держи!» – после падения жертвы.

К моему удивленно, вор не проявил никаких враждебных намерений.

Ну, вот, – укоризненно сказал он. – Счастье твое, что Митька-одессит тут попался. А то был бы ты вспоротый... И не стыдно тебе, а? Ну, за что ты нашего Ваньку так вдарил? Ну, бил бы, как человек... Дал бы раза по морде и все тут. А то, вот, переломал парню все кости... Разве так бьют? Совести в тебе нет! А еще интеллигент!

Я невольно рассмеялся от неожиданности такого упрека.

Ладно, ладно... В следующий раз буду бить уж не так сильно. А вы лучше со мной не ссорьтесь, ребята. Давайте по-хорошему жить...

Эта история, как это ни может показаться странным, создала мне большой авторитет среди воров и бандитов. В Соловки я приехал с ореолом человека, который зря не донесет, не «стукнет», но с которым выгоднее жить в ладу...

Невеселый путь

На грязной узкой улице, ведущей из тюрьмы, к вокзалу, длинной лентой вытянулся наш этап – более 500 человек. Живая лента арестантов тесно окружена конвоем. Их винтовки угрожающе направлены на нас. Впереди идет специальный патруль, разгоняющий пешеходов.

Эй, там! Не высовывайся из рядов... Шаг вправо, шаг влево – будем стрелять! – кричит конвоир...

Понуро и медленно двигается человеческая масса. У каждого свое горе и свои невеселые мысли...

Вот, впереди – выстрел... Через минуту мы проходим мимо лежащего неподвижно человека, руки которого еще конвульсивно вздрагивают... Что он – пытался бежать, в самом деле, или, увидя на тротуаре родное лицо, не удержал радостного шага в сторону?.. Или просто этот выстрел – месть чекиста? Ведь фраза – «убит при попытке к бегству» – покроет все.

Из задних рядов к нам проталкивается подвижная фигура Митьки. За эти 4 года он вырос и возмужал. Черная копна волос разрослась еще больше, но лицо его словно сделалось измятым и покрылось морщинами. Видно, пришлось видеть невеселые дни... Мы радостно здороваемся, как старые друзья.

Ну, спасибо, Митя, что выручили... А я уже думал сам себе «Вечную Память» петь, когда ваши ребята нас окружили...

Это подходяще вышло, что я здесь очутился, – сияя, отозвался Митька. – А то ребята освирепели... Шутка сказать – так Ваньку-Пугача угробить... Он у нас ведь первым силачом считался...

А почему это они вас послушали?

А я у них вроде короля. В нашем деле без дисциплины никак нельзя – моментом засыпаешься. Ну, а я – старый урка. Почет имею. В Соловки уже по второй еду...

Это после Одесского приюта?

Ну, да... Я ведь оттуда разом сбежал, как, помните, Влад-Иваныча выставили. Буду я ихних комсомольцев слушать!.. Как же, нашли тоже дурака...

А того комсомольца-оратора не встречали? – спросил я, вспомнив рассказ о мести Митьки.

Как же... Как же! Встречал! – усмехнулся юноша. – Помню... Вряд ли только он что помнит. Нечем помнить-то...

С ума сошел, что ли? – спросил Дима.

Нет... Но уж ежели кирпич об голову разобьется, то уж не только памяти, а и от головы-то мало что остается... А вы – тоже скаут, как и дядя Боба?

Да...

Ну... Ну... Добрались, значит, и до вашей шатии. Что ж, там, в Соловках, кого хочешь, встретишь...

А вы там как очутились?

Как? Да очень просто – раз, два в тюрьму попал, а оттуда прямой путь в Соловки... Рецидивист, а по-нашему – старый уркан... Ну, да я недолго там был...

Амнистия была?

Амнистия? Ну, это только дураки в советские амнистии верят. Бумага все терпит. Я сам себя амнистировал.

Как это?

А так – до острова меня так и не довезли. Я еще с Кеми смылся. Да, вот, не повезло – опять по новой засыпался...

Много дали?

Да трояк. А вам?

Пять лет.

Ишь ты... За очки, значит, добавили... А вам?

Три.

Ну, что ж, – философски заметил Митя. – Трудновато вам будет... Я уж вижу, что вы тут как какие иностранцы. Вот, к примеру, вы, вот – вас тоже Дмитрием звать?

Да.

Тезки, значит... Да, так вот, вмешались вы за этого попа. В другой раз лучше и не думайте.

Почему это?

Да, вот, дядю Боба еще малость спугаются. А вас-то живым манером на тот свет без пересадки пустят. Тут ребята аховые. Им и своя, и чужая жизнь – копейка.

Так, значит, молчать и смотреть, как старика грабят?

А что ж делать-то? Жадные сволочи везде есть. Мешай, не мешай – все едино ограбят. Не один, так другой... Везде теперь так. Разве только в Соловках? А тут слабым – могила. Да и сильным-то, по совести говоря, тоже не лучше.

Почему это?

А потому – на них самую тяжелую работу в лагере валят. Не дай Бог! Полгода еще от силы отработать можно, а потом либо в яму, либо инвалид... Могильное заведение... А у вас какая специальность?

Я – художник, – ответил Дима.

Вот это – дело, – обрадовался Митька. – Вид-то у вас щуплый. Вы на врачебной комиссии в лагере кашляйте и стоните побольше, что б в слабосильные записали... А потом, значит, плакаты рисуйте... Знаете, которые вроде насмешки висят: Как это там?.. Да... «Коммунизм – путь к счастью...» А то вот еще: «Труд без творчества есть рабство...» Карьеру сделать можно!

Противно это.

Ну, а что ж делать то? Разве ж лучше в болоте или лесу погибнуть? Вот сами увидите, какое там дело делается, какое там «трудовое перевоспитание» идет. Ну, а у вас, дядя Боб, какая специальность?

Да теперь врач.

Избави вас Бог говорить про это, – серьезно предупредил Митя. – Живут-то врачи еще ничего – сытней и чище, чем другие, но работа уж совсем каторжная. В гною, да в крови купаться придется. Люди с ума сходят. Лучше уж в канцелярию куда идите...

Разве можно выбирать?

Ну, первые месяцы трудно будет. Но знакомых там, на Соловках, обязательно встретите – помогут. Тут такая, вот, помощь – друг друга вытаскивать – по нашему блату – первое дело. Да потом вы этак, по одесски знаете: «а идише Копф» – по-жидовски. Изворачиваться нужно, ничего не сделаешь...

Ну, а вы сами-то как?

Я-то? – старый беспризорник уверенно усмехнулся. – Мне бы только до весны, да что б на самый остров не угнали. А там – пишите письма...

Сбежите?

Ясно, как самовар.

И опять на воровство?

А что ж мне больше делать-то? – с неожиданной грустью сказал Митя. – Вот, я в Одессе думал со скаутами пожить – в люди выбиться. Да сами знаете, как с нашим братом обращаются. А теперь уже поздно. Засосало. Да и куда мне идти? Эх, все равно, вся наша жизнь уже пропащая...

Шедший рядом солдат неожиданно крикнул:

Эй, ты, шпана, иди на свое место, а то враз прикладом огрею!

Митька мгновенно скользнул в задние ряды этапа. Несколько минут мы шли молча, думая о неприглядном будущем.

Да, Диминуэндо, попались, видно, мы в переделку. Таким бывалым ребятам, как Митька, еще ничего, а нам туговато придется.

Ну, и что ж? – бодро откликнулся Дима. – Бог даст, как-нибудь выкрутимся. ГПУ туда скаутов порядочно нагонит – будем изворачиваться – все за одного, один за всех. Ладно! Бог не выдаст, ЧК не съест...

Старые друзья

Мы подходили к вокзалу, когда меня с тротуара кто-то окликнул. Уже смеркалось, и я не мог узнать человека, крикнувшего мне «дядя Боб!» Я приветственно махнул рукой в пространство и с медленно ползущим этапом пошел дальше.

Когда мы уже грузились в товарные вагоны, я услышал звуки спорящих голосов. К нам подходил начальник конвоя и рядом с ним высокий человек в черном костюме, с дамой под руку.

Тов. Начальник! Вы не можете мне отказать в этом, – говорил незнакомец. – Я только что прибыл с плаванья и завтра опять ухожу в море. Мне нету времени бегать за разрешениями. А это – мой старый командир. Я ему должен 100 рублей. Не обращаться же мне, в самом деле, сейчас к Начгару208 или коменданту станции только для этого пустяка.

Начальник конвоя колебался. Но тут раздался знакомый голос:

Ну, пожалуйста, товарищ Начальник! – упрашивал он. – Разве командиры Красной Армии отказывают в просьбе женщинам?

Боже мой! Голос Оли!..

Ну ладно, давайте, – сдался конвоир. – Только я сам передам.

В это время мы подошли к станционному фонарю, и при его свете я узнал Володю в костюме командира флота – такого же стройного и с той же бравой выправкой. Рядом с ним стояла Оля.

Начальник караула передал мне деньги и, торопясь замять свой поступок, приказал немедленно лезть в вагон. Я махнул рукой, Володя ответил тем же, и последним моим впечатлением были широко открытые голубые глаза Оли, из которых медленно текли слезы...

Преддверие ада

Маленький скалистый островок, болотистый и угрюмый, невдалеке от города Кемь, на Белом море. Два десятка деревянных бараков, оплетенных колючей проволокой. Это – «Кемперпункт», самое проклятое место на всем земном шаре – Кемский Пересыльный Пункт, откуда заключенных развозят по всему «СЛОНу» – Соловецкому Лагерю Принудительных Работ Особого Назначения. А лагерь этот раскинулся от Петрозаводска до Мурманска. На самый остров Соловки попадают только особо опасные и важные преступники...209

И здесь, на Поповом острове, в Кемперпункте наш этап начал отбывать свою каторжную работу.

Представьте себе работу изо дня в день, из ночи в ночь, без праздников и отдыха, на низком скалистом берегу моря. Из этого моря нужно вытаскивать и складывать в штабеля мокрые бревна, так называемые, баланы. Эти баланы, добытые в лесу силами заключенных, потом идут на экспорт. И не раз где-нибудь под корой бревна иностранцы находили слова мольбы о помощи, написанные кровью рабов советской страны. Против покупки таких бревен, ценой которых реально является человеческая жизнь, уже не раз протестовали люди, в погоне за наживой не потерявшие чувства жалости к человеку...

Может быть, «торговать можно и с каннибалами»... Может быть, и можно... Но можно ли покупать у них человеческие черепа для подсвечников – я не знаю.

И можно ли покупать бревна, пропитанные потом, кровью и слезами рабов ОГПУ – я тоже не знаю. Велика гибкость современной человеческой морали! И все-таки, как радостно, когда не умолкают голоса, протестующие во имя гуманности против поддержки такой торговли нес каннибалами, а с палачами...

Я не только видел, но и на себе испытал всю бесчеловечность эксплуатации человеческого труда тех миллионов заключенных, которых советская власть бросила в лагеря, как «классовых врагов».

Изо дня в день не по 8, а по 14, по 16 часов в сутки, голодными и замерзающими, работали мы поздней осенью в ледяной воде Белого моря. В ботинках и легких брюках по колено в воде я часами вытаскивал багром из воды мокрые бревна и, уходя в нетопленый барак, на себе самом сушил мокрую обувь и одежду...

И за эту работу мы получали фунт хлеба, тарелку каши (стакан, полтора) утром и миску рыбного супа днем...

Мне страшно вспомнить этот период... Однажды, когда пришлось ликвидировать какой-то прорыв в снабжении бревнами, я проработал под угрозой штыков без отдыха и сна тридцать восемь часов подряд..

Я выжил, благодаря своему крепкому организму, закалённому спортом, но потерял почти все свое зрение... А сколько более слабых людей и погибло, и гибнет теперь во всех уголках России, изнемогая в нечеловеческих условиях советских каторжных работ?.. То, чего лучше никогда не видеть человеческому глазу.

Однажды, после утомительного дня работы, нашу группу вели под конвоем обратно в барак. У ворот лагерного пункта задержка – там принимают очередной этап: сотни две оборванных грязных людей. По их виду заметно, что они прибыли не из тюрьмы: оттуда люди прибывают как-то немного чище и не такими измученными.

Глядя на прибывших, которых поодиночке впускали в ограду, я внезапно услышал радостный окрик:

Дядя Боб – неужели ты?

Из толпы весело кивали мне трое нижегородских скаутов, с которыми мне довелось раза два-три встречаться на воле. Несмотря на улыбающиеся лица, вид у них – страшно истомленный. Обросшие, похудевшие лица, оборванная одежда, дырявые сапоги...

Откуда это, ребята?

С Кемь-Ухтинского тракта. Дорогу, браток, строили!

Ну, тогда не удивительно, что этап имел такой плачевный вид. Работы по прокладке шоссе через болота и скалы – считались одними из труднейших в лагере. Еще удивительно, что ребята остались на ногах и сохранили силы для смеха и бодрости. Теплое чувство согрело сердце, когда я глядел на эти улыбающиеся мне лица. Крепкая скаутская закваска! По Баден-Паулю, они и на этот, тяжелый и опасный, период жизни смотрели, как на момент суровой жизненной игры, жизненного спорта...

Неразлучная тройка нижегородцев – это скаут-масторское ядро известной дружины «Арго», одной из наиболее ярких в истории русского скаутинга эпохи подполья. Силой событий эта дружина осталась совсем без взрослых руководителей и сформировалась в оригинальную, чисто демократическую семью, с выборным началом и принципом – все равны, и есть только первые среди равных.

По всем отзывам, которые доходили до меня, и собственным наблюдениям, этот скаутский коллектив прекрасно справлялся с работой и в самые тяжелые времена проявил удивительную спайку и мужество. Трое старших, которые теперь оборванными бродягами стояли передо мной, были арестованы в первые дни «выкорчевывания скаутинга» и попали в лагерь раньше нас, «столичных преступников».

Старший по чину из них был мой тёзка, Борис, живой худощавый паренек, экономист по образованию, прирожденный организатор и руководитель. Его ртутная энергия и жизнерадостность заражали всех, и хотя его ворчливо-добродушно поругивали и «непоседой», и «юлой», и «нашим несчастьем», и «горчичником», – все любили его искренно и горячо.

Второй – Юрий, студент, был юношей-мечтателем со спокойным мягким характером, уступчивым в житейских мелочах, но твердым, как кремень, в вопросах чести и идеи.

Третий – Сема, техник-строитель, был старшим по возрасту среди нас.

Это был молчаливый и медлительный еврей с характерным задумчиво-печальным взглядом. Сейчас, приветствуя меня, он улыбался, и эта трогательная полудетская открытая улыбка как-то удивительно преобразила его сумрачное лицо.

Мы уже достаточно освоились с лагерной жизнью, и через часа два, в результате нашего коллективного опыта, уже помещались в одном бараке и устраивались на верхних нарах, среди десятков других, таких же вшивых и грязных людей, как и мы.

Но мы были вместе, и эта радость скрашивала всю неприглядность окружающей обстановки. Были вытащены наши немудреные продовольственные запасы – черный хлеб и треска, достали воды и приступили к «пиру».

Как ты здесь устроился? – начал Борис, беря сухую треску за хвост и стукая ею по столбу «для мягкости».

Да что ж?... Уныло... Каждый день часов по 12, по 14 втыкать приходится... Попались мы в переделку, ребята.

Ну, брат, это ничего!.. Вот на Кемь-Ухте, – вот там – это да!.. Нам и раньше рассказывали, да мы верить не хотели. А потом сами влипли...

Да ты расскажи толком! – попросил я, наливая теплой воды в старую консервную банку.

Прежде всего, жизнь там прямо-таки доисторическая – шалаши или навесы из веток. Внизу болото, сверху комары. Еда, сам знаешь, какая – и без работы едва ноги волочишь. А тут такие «уроки» – прямо гроб: только здоровому сытому парню впору... Мы-то на первое время норму выполняли, часов этак в 10 – в 12, хоть и трудно было. А потом и мы сдали, хотя сравнительно с другими и сытые были: и кое-какие деньжата были, и остатки посылок из дому. А потом, крутишь, крутишь лопатой часов 14 или 16 – и никак – сил нет...

А работа там какая?

Да работа, по существу, простая: копать длинные рвы по обеим сторонам будущей дороги. Но копать, знаешь как? По колена в воде.

То-то, я и вижу, что сапоги-то у вас разлезлись, – сочувственно посмотрел я на торчащие из сапог босые пальцы ног.

Ну, брат, мы и сами-то разлезлись бы. Да, к счастью, нас скоро по канцелярскому делу забрали работать. Сему – десятником, а он нас счетчиками устроил. Грамотных-то почти нет. Больше все крестьяне. А если б не это – мы оттуда живыми-то, вероятно, и не ушли.

Неужели норма так трудна?

Нет, если бы кормежка, да платье, да сапоги – то еще как-нибудь можно было бы работать. Но из тюрем все истощенные прибыли, многие в лаптях, да в рванье. Паек – только-только чтоб не умереть. Кругом вода, болото... От комаров все опухли... А пока нормы не выполнишь – торчи на работе, хоть умри. Да еще хлеба не дадут... Ну, вот, и торчит парень часов 16. А на следующий день – пожалуйте – опять такая же норма... Откуда же сил взять?.. Ну, и валятся, как мухи... Ведь все без сил, истощенные, больные...

Цинготных – уйма...

Да, так вот, продвигается партия вперед, а сзади ослабевшие и больные так вповалку на земле и остаются. Может, их подбирали потом, но я не видел... Что- то не верится... А к нам все новые и новые пополнения идут: одни, значит, в могилу, а другие на смену.

Вот там, брат, мы поняли, что действительно значит – «жизнь копейка». Там, что конвой BOXP’a захочет, – все сделает. Сколько людей там перестреляли! Не раз было – повздорит кто с чекистом, а на следующий день его уже и нет. Оказывается, «убит при попытке к бегству»... Да это что – вот пусть тебе Сема расскажет, как там с «отказчиками» поступают. Он видел больше нас...

Губы Семы болезненно искривились, и он не сразу начал:

Эх, ребята, лучше бы и не рассказывать, не трогать наболевшего. Прямо не верится самому, что такая гнусность на свете делается...

Вот посмотри, Борис, – он нагнул голову. – Видишь? – На висках были седые пряди, резко заметные на его черных кудрях...

Это, вот, следы пережитого. Не дай Бог никому такое видеть. Помню, раз идем мы на работу – часов 5 утра было. А как раз накануне какой-то черкес, они ведь народ горячий, отказался от работы, да еще в морду кому-то дал, охраннику, что ли: «Бей меня на месте, – кричит, – не могу болыпе! Палачи, мерзавцы». Ну, словом, сам можешь понять, что измученный, доведенный до отчаяния человек может кричать... Увели его вечером. А утром, идем мы, значит, светло было уже. Смотрим – стоит кто-то у дерева, согнувшись. Мы хотели было подойти, да веховцы кричат: «Не подходи близко – стрелять будем!»

Пригляделись мы – Боже мой! – а это наш черкес, привязанный к дереву... Сперва показалось нам, что он одет, а потом смотрим, а он голый, только весь черный от слоя комаров... Распух. Лица уже почти узнать нельзя было...

Страшно всем стало. Отшатнулись мы. Думали, что он мертвый, да только глядим, а у него колено еще вздрагивает... Жив...

А конвоиры кричат: «Гляди получше! Так со всеми отказчиками будет... Мы вас, сволочи, научим, как работать»...

Сема замолчал, и щека его нервно задергалась.

А потом еще хуже пришлось увидеть, – тихо, как бы выдавливая из себя слова, продолжал он. – Один там паренек сбежать вздумал, живой, смелый был... Думал, видно, до железной дороги добраться, а потом как-нибудь в Питер. Да болота там везде топкие, только по некоторым тропинкам пройти и можно. А на них охрана с собаками. Псы – как телята, специально на заключенных тренированные, чтобы беглецов ловить... Поймали, очевидно... И, вот, тоже мы наткнулись. Думали, нечаянно, а потом догадались – конвой нарочно привел – посмотрите, мол, на бегунка... Знаешь, в лесу муравейники большие – с метр вышиной? Так парня этого раздели и привязали к дереву так, чтобы он ногами в муравейнике стоял... Умирать буду, а этой картины не забуду.

Голос Семы дрогнул, и он опять прервал свой рассказ.

Мертвый он уже был, – шепотом закончил он. – Муравьи мясо разъели... Кровь запеклась... Страшно вспомнить. Со многими обморок был... Да что – прикладами в чувство привели... Помню, как пришли мы в шалаш – никто ни есть, ни спать не мог. Только то здесь, то там трясутся от истерик...

Мы замолчали. В синем тумане барака едва мигал маленький огонек керосиновой лампочки. Несколько сот усталых людей вповалку лежали на нарах в тяжелом сне, что-бы завтра чуть свет опять выйти на свою каторжную работу. И так – изо дня в день...

Скольким из них суждено лечь в сырую землю далекого севера, так и не дождавшись желанной воли? Ни есть, ни спать не хотелось. Перед мысленным взором каждого из нас проходили мрачные перспективы нескольких лет такой жизни...

На остров

Но вот, наконец, наступила желанная минута, когда меня вызвали для отправки на Соловецкий остров. Перспективы и там были нерадостные, но все-таки там, вероятно, можно было найти друзей и что-то строить в расчет на длительное пребывание. Поэтому в Соловки я ехал в надежде на что-то новое и лучшее...

После утомительного морского пути и качки, на горизонте показалась длинная темная линия острова. И, странное дело, казалось, что я еду «домой», туда, где – хочешь, не хочешь – придется пробыть несколько лет...

Все ближе. Наконец, при свете догорающего ноябрьского дня показались купола и башни Соловецкого монастыря. Под лучами бледного северного солнца все яснее вырисовывались высокие колокольни уже без кресгов, своеобразной архитектуры громадные старинные соборы с псггрескавшимися сгенками, башни кремлевской стены и вот, наконец, и она сама – могучая стена-крепосгь, сложенная из гигантских валунов.

На берегу, около Кремля приютилось несколько зданий, а весь горизонт вокруг был покрыт печальным темным северным лесом.

Былое величие святой обители и страшная современная слава острова, красота самого монастыря и суровая скудость природы, мягкое спокойствие нежно-опаловых тонов высокого полярного неба и комок горя и страданий, клокочущий около меня, – все эти контрасты путали мысль и давили на душу...

Глава V

Соловки

«...знай, что больше не бледнеют

Люди, видевшие Соловки».

(Из стихотворения)

Полярный монастырь

Давно, давно, ровно 5 веков тому назад, трое бедных монахов, отчаявшихся найти покой и уединение среди жестоких войн и волнений того времени, прибыли, в поисках новых мест для молитвы и одиночества, на суровые, негостеприимные берега Белого моря.

Там они узнали от местных рыбаков, что далеко на севере, в открытом море лежит пустынный, скалистый остров, на который еще не ступала человеческая нога. И вот туда, на этот остров, направили свои утлые челны монахи-подвижники. Там в 1437 году среди диких скал, мшистых болот и мохнатых елей возник первый «скит» – первая бревенчатая часовенка – прообраз будущего могучего и славного монастыря.

Из века в век в этот монастырь стекались люди, жаждавшие вдали от суеты и греха мира, в постоянном труде и молитве, среди суровой северной природы найти душевный покой и стать ближе к Престолу Всевышнего.

Проходили века, сменялись Цари и Императоры, кровавые волны жестоких войн прокатывались по стране, периоды цветущего мира и периоды военных гроз шли своей недоступной объяснению чередой, росли дети, уходили в вечный покой старики, люди смеялись и плакали, рождались и умирали, богатели и беднели, любили и горевали, наслаждались жизнью и проклинали ее, а на далеком севере, вдали от мирских бурь и страстей, рос и креп особый мир – мир монастырского братства, спаянного глубокой верой в Бога и в то, что покой и спасение смятенной человеческой души возможны только в одиночестве, молитве, посте и работе.

В неустанном подвижническом труде на заброшенном в полярном море, бедном островке росла и ширилась Святая Обитель – Соловецкий Монастырь.

И здесь люди умирали, но на их место приходили другие – такие же простые, суровые и чистые душой. Строгие правила монастырской жизни, идея подвижничества вдали от сует мира, великая слава новой обители – все это привлекало новые кадры верующих и паломников со всех концов Русской земли.

Сколько поколений монахов вложило свой незаметный труд в строительство монастыря и его славы? Сколько их спокойно спит в холодной земле севера, честно и просто пройдя свой чистый жизненный путь?..

Невдалеке от могучего монастырского кремля, у опушки леса, около Святого озера лежит старое монастырское кладбище. Место упокоения монахов давно уже осквернено новыми хозяевами – большевиками. Разбита ограда, засорены могилы, сломаны и сожжены многие кресты...

Но и теперь еще видны строгие ряды могильных холмов, да сохранились старинные надписи на некоторых ветхих, полуистлевших от времени крестах:

«.. .Смиренный инок Андроний. Потрудился в сей святой обители 76 лет...»

«...Смиренный инок Пимен. Потрудился в сей обители 95 лет...»

Как нам, людям XX века, века аэропланов, радио, междупланетных ракет, теорий Эйнштейна и Павлова, мировых войн и мирового безумия, как нам понять весь величественный и простой, трогательный и наивный мир души этих подвижников? У кого не звучат в душе нотки зависти по тому благодатному душевному спокойствию, с которым уходили эти старики в иной, неведомый и по-этому страшный для нас, мир?..

Кто из нас, современников, изломанных и смятых грохочущим темпом жизни нашего века, не преклонит мысленно колен перед чистой верой и великим спокойствием души этих монахов-христиан, ложившихся в гроб с радостной улыбкой и безмятежным сердцем...

Пусть скептик и философ нашего века снисходительно обронят небрежные слова: «Взрослые дети!..»

Но я, перевоплощаясь в своем воображении в такого старика монаха, «потрудившегося в сей святой обители 95 лет» и, умирая, благостно взирающего на куола родного монастыря, – я смиренно склоняю свои колена и мятущуюся душу и молюсь: «Удостой и меня, о Господи, умереть с такой же спокойной душой, как умирали тысячи Твоих слуг в святом Соловецком монастыре...»

***

Соловецкий остров равен по своему размеру площади большого города. Диаметр его – приблизительно 10–15 км. Сердцем острова является кремль со своими старинными соборами.

Когда смотришь на кремлевскую стену, пятиугольником окаймившую монастырь, диву даешься: какие великаны смогли сложить из гигантских валунов эти мощные башни и эту стену в километр длиной?... С высоты этои массивнои стены становится понятным, как в течение стольких веков монахи могли с презрением смотреть на многочисленные попытки многочисленных врагов взять монастырь силой.

Помню, наш скаут – нижегородец, Сема, техник-строитель, впервые увидав эту стену, покачал головой и сказал:

– Ну и ну... Ведь экую махину состряпали!.. Чтобы ее пробить, ей-Богу, нужны тонны динамита или эскадра с 15-дюймовыми орудиями...

И, действительно, Московский кремль, при всей своей монументальности, кажется хрупкой скорлупкой по сравнению с массивностью соловецких стен... И история говорит, что монастырь веками был опорным пунктом Руси на крайнем севере. Много раз у стен Кремля гремели вражеские пушки, много раз тесным кольцом смыкались вражеские силы, но монастырь только смеялся над их атаками, и его твердыня казалась несокрушимой.

Для всей России Соловецкий монастырь был не только крепостью, но и оплотом чистой веры и подвижничества. Утомленные государственными трудами и тяготами, в стенах монастыря отдыхали цари и императоры. Много знаменитых русских людей на склоне лет уезжали в Соловки, чтобы умереть там, среди величественного покоя. Здесь окончил свои дни один из спасителей Руси в смутное время, Авраамий Палицын, здесь умер последний гетман казачьей вольницы – Сечи Запорожской. Здесь замаливал свои грехи легендарный атаман Кудеяр, имя которого до сих пор прославляет народная песня-былина:

Сам Кудеяр в монастырь ушел,

Богу и людям служить...

Господу Богу помолимся,

Древнюю быль возвестим...

Так в Соловках нам рассказывал

Инок святой Питирим...

За 500 лет неустанной работы монахи превратили скалистую, пустынную землю в образцовое хозяйство. Сеть дорог покрыла остров. Многочисленные озера были соединены каналами и шлюзами. У Кремля было устроено искусственное озеро, вода которого наполняла док и давала источник энергии для электростанции. Собственное пароходство, железная дорога, заводы и мастерские, рыболовные промыслы и солеварни, образцовое молочное хозяйство – вся эта картина процветающего монашеского труда издавна привлекала в монастырь многочисленных гостей.

Богатые величественные соборы, десятки скромных часовен и скитов, разбросанных в самых глухих уголках острова, суровая красота и своеобразие природы – все это влекло к себе тысячи богомольцев со всех концов земли.

И слава могучего старинного монастыря гремела по всей России.

Но вот, в 1917 году вздрогнула вся страна от революционного взрыва. Стремительно, как на экране, замелькали события. Зашатались вековые устои...

Буря гражданских войн донеслась и до спокойных берегов Белаго моря. Разрушительная волна залила и великан-монастырь.

Расстреляли, замучили в тюрьмах и ссылках монахов, разгромили, ограбили и осквернили церкви, разрушили хозяйство, и на несколько лет обезлюдел остров, словно и не было никогда пяти веков славы и величия...

В 1923 году вспомнили в кабинетах ВЧК о монастыре... Но уж лучше бы не вспоминали!..

Из места молитвы и покоя монастырь сделали концентрационным лагерем – местом заключения тысяч и тысяч «классовых врагов» советской власти. Соловки превратились в «остров пыток и смерти...»

Кровь жертв красного террора окропила мирные могилы монахов-подвижников...

Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей

«Верь мне, мальчик, что когда все вокруг тебя кажется совсем уж мрачным – верный знак, что счастье повернуло на твою дорогу. Будь только тверд, спокоен и добр, и непременно случится что-нибудь, что приведет снова все в порядок». Э. Сетон-Томсон

Громадный полутемный собор. Массивные его стены, сходясь, поднимаются вверх и там исчезают во мраке. На этих стенах еще сохранились пятнами следыикон старинного письма... Алтарь, иконостас и все убранство этого старинного величественного собора уже давно расхищено.

На всей площади пола идут длинные деревянные лежанки, заполненные пестрым месивом людей. Здесь никак не меньше 500–600 человек. Несколько маленьких дымящихся печурок с длинными тонкими трубами тесно облеплены сушащимися людьми. Едва мерцают несколько электрических лампочек, оставляя всю эту безотрадную картину в серой полутьме...

Когда меня поздно вечером привели в этот собор, мне показалось на мгновенье, что вся эта человеческая масса – не люди, а клубок серых грязных червей, копошащихся на падали... Впечатление было настолько жутким, что невольная дрожь пробежала по телу...

Поужинав кусочком черного хлеба, я втиснулся на грязные доски, между спящими телами и задремал.

Утром всех нас выстроили «для развода» на работы. Пришел «нарядчик», высокий, прямо держащийся человек с военной выправкой.

Он быстро отсчитал группы:

30 человек – дрова пилить... 40 – на кирпичный завод. 80 – чистка помойных ям. 50 – на погрузку бревен и т.д.

А вы, моряк, станьте в сторону, – бросил он мне, и уголки его губ чуть улыбнулись. Назначенные группы под конвоем ушли.

Нарядчик кивнул мне головой и пошел к выходу.

Этот – со мной по требованию командира полка, – бросил он часовому, и мы вышли из собора.

Что, т. Солоневич, не понравилось? – неожиданно спросил он меня во дворе Кремля. Я удивленно оглянулся на него.

Вы меня знаете?

Ну как же... Тут целый военный совет собрался, чтобы вас выцарапать... Вот сейчас всех друзей встретите... Как это говорится: без блата не до порога, а с блатом хоть за Белое море...

Действительно, в Отделе Труда меня окружили знакомые лица: тут были и Дима, и Вася, и Серж, и несколько морских офицеров, с которыми я плавал в Черном море.

Не имей 100 рублей, а имей 100 друзей, – шутливо сказал Серж, сердечно пожимая мне руку. – Мы тут уже обдумали твою карьеру. Насчет врачебного дела – а ну его к чорту, сгниешь там... Ты стрелковое дело понимаешь?

Есть грех.

Тиры можешь строить?

Могу.

Ну, вот, и ладно. Тут чекистский полк себе тир строит. Тебя туда и направят.

А что я там делать буду?

Пока рабочим. А дальше, как говорят, «по способности». Комбинируй там, что сможешь, проявляй инициативу и пока осматривайся... Из собора мы тебя на днях переведем.

Да тут целый заговор в мою пользу!

Иначе тут нельзя. Мы тебе – а ты нам. Великий закон блата. Иначе тут все голову сложим. Ну, пока... В добрый час...

Применение к каторжной местности

«Смирно!..»

Мы оторвались от копанья вала и вытянулись. К строящемуся тиру подходил командир чекистского полка, низкий коренастый человек, с суровым жестким лицом и щетинистыми усами, типичный унтер-офицер старой армии. Он недовольно махнул рукой, и заключенные взялись за лопаты.

Хмурые глаза чекиста остановились на мне, одетом в форму командира морского флота.

Вы кто такой? – резко спросил он.

Моряк, т. командир.

Откуда?

Из штаба флота из Москвы. Раньше в Черноморском флоте плавал.

Т-а-а-а-к. Вы, как военный, стрелковое дело, вероятно, понимаете?

Понимаю. Имею звание снайпера и инструктора по стрелковому делу. Приходилось и тиры строить.

Ах, вот как? Ну-ка, пойдемте со мной...

Мы обошли место строящегося тира, и я дал свои соображения относительно его устройства.

Падающие мишени? – с интересом переспросил командир. – Это дело. А вы беретесь это устроить?

Конечно. Я бы даже сказал, что местность позволяет устроить здесь не только тир, но и спорт-городок, футбольную площадку, водную станцию на озере и ряд физкультурных развлечений. Для красноармейцев и вольнонаемных лагеря это было бы и интересным, и полезным занятием. Да и потом, это для лагеря по-ка-за-тель-но вообще...

Угрюмый чекист внимательно посмотрел на меня.

Это верно... А вы, кстати, за что сидите?

За контрреволюцию.

Ну, да, да. Это-то ясно. Такие люди... А за что именно?

За старую принадлежность к скаутской организации.

Та-а-а-ак... – Чекист усмехнулся. – А сколько?

Пять.

Угу. Ну, мы посмотрим. Собственно, каэров мы не можем подпускать к нашим красноармейцам, но я просмотрю ваше дело. А пока напишите-ка мне доклад обо всем проекте.

Товарищ командир, я в соборе живу. Там не только писать, но и дышать трудно...

Ну, это пустяк. Доложите Завотделом труда, что я приказал перевести вас в нормальные условия. Завтра в 12 придите доложить.

Есть...

Советская халтура

Так была создана на Соловках спорт-станция. Разумеется, ни о какой серьезной постановке спорта среди заключенных и речи не поднималось, но станция была нужна для чекистов и, главное, являлась прекрасным рекламным штрихом в общей картине СЛОНа.

Когда в 1927 году Соловки были увековечены на кинопленке, наша спорт-станция фигурировала в качестве чуть ли не главного довода в доказательствах «счастливой жизни» заключенных.

Под видом заключенных подобранные красноармейцы демонстрировали «с радостной улыбкой» упражнения и игры; площадки были окаймлены тысячами согнанных зрителей. Потом кинообъектив заснял все красоты и исторические достопримечательности острова, «полныя энтузиазма и высокой производительности труда» лагерные работы, счастливые сытые лица хорошо одетых заключенных (тоже переодетых красноармейцев и чекистов), и когда мне через несколько лет в Сибири довелось увидеть этот фильм, – я должен сознаться, что впечатление от него оставалось прекрасное: курорт, а не лагерь...

Голодных лиц, истощенных, полураздетых людей и ям с трупами видно, конечно, не было...

В тоскливую жизнь лагерного кремля спорт-станция вносила свою капельку радости: в праздник усталые люди приходили сыграть в городки или просто поговорить друг с другом, не боясь на открытом воздухе вездесущих шпионских ушей, а зимой – отдохнуть от гама, скученности и спёртого воздуха своих общежитий. Спортом занимались почти исключительно одни красноармейцы, что не помешало мне для укрепления своего положения написать целый советский «научный труд»: «Физическая культура, как метод пенитенциарии». В нем я доказывал, что советская физкультура в лагере перековывает анархистские инстинкты уголовника и злобную враждебность контрреволюционера в светлый тип социалистического строителя, с соответствующим энтузиазмом, жертвенностью, дисциплиной, коллективным духом и другими необходимыми советскому гражданину качествами. Этот мой доклад был торжественно встречен начальством и напечатан в научном журнале «Криминологический Вестник».

Я приобрел репутацию «научного работника с советской точкой зрения»...

Человек, оседлавший Соловки210

Товарищ Заведующий! Не хотите ли поглядеть, как человек полетит?

Куда полетит?

Да вниз, с колокольни. Идите скорее!

Я вышел из нашего сарая, гордо именовавшегося «спорт-станцией». Рабочие собрались в кучку и с интересом смотрели, как на высоком шпиле центральная собора карабкалась маленькая человеческая фигурка.

Что ему там нужно?

А это, т. Заведующий, – объяснил мне Грищук, староста нашей рабочей артели, худенький польский мужичок, – это намедни ночью ветром флаг сорвало. Так вот, и полезли, значит, новый чеплять...

Полсрока обещали скинуть за это, – объяснил другой рабочий. – Б-р-р... Я бы ни в жисть не согласился. Себе дороже стоит. Как шмякнешься оттеда – хоронить нечего будет.

Фигурка медленно подвигалась вверх. С берега нашего Святого озера кремль представлялся каким-то грузным массивом, над которым возвышались купола церквей. Остроконечный шпиль, на котором вчера еще развевался красный флаг, высоко царил над всем кремлем. Наиболее зоркие глаза передавали мне, полуслепому человеку, подробности подвига.

Он гвозди в щели бьет и по им лезет... Молодец!..

A с поясу веревка вниз висит...

А для чего это? Что бы не упал?

Эх, ты, – презрительно отозвался Грищук... – Умная у тебя башка, да только дураку досталась. Чего-ж ему флаг с собой-то тащить? По веревке, видать, флаг этот и наверх и потянет...

Скоро маленькая фигурка добралась до острия шпиля и махнула рукой.

Снизу к нему пополз флагшток с полотнищем флага.

А еще через час свежий ветер развевал над кремлем новый красный флаг.

Если кто из вас, ребята, узнает фамилию этого парня, который лазил, – скажите мне, – попросил я рабочих.

Вечером мне доложили: смельчак, влезший на шпиль, был мой старый знакомец – Митька из Одессы...

Тайна монастыря

Я знал, что Митьке не удалось на этот раз «смыться» из Кеми. Его, как раз уже бежавшего, сразу же послали на остров, откуда побег был невозможен. Там он, как человек бывалый и «король», мигом устроился на кухне и не унывал. Что же понесло его на шпиль собора?

Утром мы с Димой, проходя мимо кремля, встретили нашего героя, важно шествовавшего в величии своей славы. – «Человек, оседлавший Соловки» – шутка сказать!..

Увидев нас, Митька мигом сбросил свой важный вид и радостно, по приятельски поздоровался.

Что это вам, Митя, взбрело в ум на собор лезть? Жизнь, что ли, надоела, или красный флаг везде захотелось увидеть?

Да, ну его к чёрту, красный флаг этот!.. Осточертел он мне!.. А насчет собора – дело иное. Во-первых, полтора года скинули и опять же – слава... Да. кроме того, у меня «особые политические соображения» были! – с самым таинственным видом подчеркнул он.

Мы рассмеялись.

Ну, ну... Какие же это особые соображения? – с шутливым интересом спросил Дима.

Да, дело-то, ей Богу, не шуточное! – серьезно ответит Митя. И оглянувшись по сторонам, он таинственным шепотом добавил: – Если хотите, расскажу. Вам-то я верю. А дело аховое!..

Мы отошли в сторонку и присели на камни. Митя помолчал с минуту и начал.

Ладно... Так такое дело, значит. Вы, дядя Боб, конечно, слыхали, что монастырь этот только в 1920 году был занят красными. Так что монахи уже раньше успели узнать, что им скоро крышка. Ну, а вы сами, небось, читали: монастырь-то богатейший был... Шутки сказать – 500 лет копили... Ну, а вы где слухом слыхали, чтоб отсюда деньги, да сокровища реквизнули? А? Нет? Ну, вот, и я тоже не слыхал, хоть у всех расспрашивал... Тут, знаете, несколько монахов осталось, не схотели на материк ехать, отсюда вытряхаться. Сказали – здесь нас расстреливай... Ну, которых шлепнули, а которых и оставили, как спецов по рыбной ловле... Ну, я и у них спрашивал. Никто не слыхивал, чтоб кто из красных деньги получил... Так что-ж это все значит? Ясно – деньги здесь спрятаны. Верно? – Щеки Митьки разгорелись, и глаза блестели из-под спутанных черных кудрей.

Ну, вот, значит, меня и заело, – продолжал он, все понижая голос. – Раз клад здесь, так почему мне, елки-палки, не попытаться найти ero? А? Я и туда, и сюда... Один монах мне совсем другом стал. Я к нему, значит, и присосался. А тут, знаете, в Савватевском скиту, на краю острова, еще два схимника живут. Обоим вместе лет что-то под 300. Оставлены помирать. Да их тронуть уж нельзя – рассыплются по дороге. Я, значит, и удумал, что у них узнать... Со мной, щенком, они, ясно, разговаривать не станут, а монаху, может, что и скажут... А мой приятель-то – простой парень... Он как-то и спросил в подходящую минуту насчет клада. А старикан-то тот, схимник-то, поднял этак голову к верху, ткнул пальцем в небо и сказал: «Высоко сокровище наше...» И больше ни хрена, старый хрыч, не сказал!..

Мы невольно рассмеялись. Митька присоединился к нашему смеху, но потом деловито продолжал:

Тут смешки, али нет, а может, этот старикан, что и вправду сказал. Говорят, что все они, попы эти, загадками объясняться любят. Вот я и задумался... А может, он, чёрт старый, про колокольню этую говорил... «Высоко сокровище наше...» Внизу-то чекисты все поразрушили, пораскрали. А наверх-то кто догадается взлезть?.. Да, так вот, когда объявили желающего флаг ставить, так я – тут как тут... Вот он – я...

Ну, и как, что-нибудь разнюхал? – с живым интересом спросил Дима.

Митя помолчал секунду и потом утвердительно кивнул головой.

Был грех. Подозрение есть крепкое. В одном там местечке извнутри цемент новый меж камней, а собор-то, почитай, с сотворения мира стоит... Словом, я туда еще полезу... Ходы все уже высмотрел...

А зачем тебе это нужно?

Как это зачем? – опешил Митя. – А клад-то?

А клад тебе зачем?

Вот, чудак! Как это зачем? Я и вас хотел в долю взять. Всем, Бог даст, хватит... А я вас, скаутов, ей Богу люблю... Хорошие вы ребята, царствие вам небесное...

Спасибо на добром слове, Митя! – Дима похлопал беспризорника по плечу. – Но вот, скажи мне – найдешь ты клад – что ты с ним думаешь делать? Если скажешь ГПУ...

Hy, вот еще!.. Чёрта c два... Им-то – а ни полкопейки...

Ну, а сам-то разве сможешь забрать его?

Сам? – Митя задумался. – Теперь-то навряд... А потом...

Когда это «потом»?

Да вот, когда красных не будет.

А когда их не будет?

А я знаю? Не век же им нашу жизнь портить-то? Сами не сдохнут, так их пришибут...

Ну, ладно... Но если не будет красных, то ведь монастырь опять будет существовать. А деньги-то ведь эти не твои?

А чьи?

Монашеские... Монахи спрятали их и теперь, вероятно, секрет передают от одного к другому. Дело пахнет не находкой старого клада, а кражей спрятанных монастырских денег... Верно?

Да, нехорошо, Митя, что-то выходит. Да и потом, ты только наведешь чекистов на след клада. Тебя расстреляют, а деньги пойдут просто в ГПУ. Только и всего.

Митя задумался, и морщины избороздили его лоб.

Так-то оно так... Так вы, видно, в долю не хотите идти?

Совесть не позволяет у монахов деньги грабить.

Гм... гм... пожалуй, что оно и верно... Кошелек спереть или там пальто – это, признаться, для меня нипочем. Чем я виноват в такой жизни?.. Надо же мне тоже что-нибудь жрать?.. А вот монашеское, – вроде как святое... Вот так закавыка... Ну, да ладно, – внезапно оживился он. – Здорово уж все это интересно... Меня ведь не так сокровища интересуют, как тайна эта... Тут и со слитком золота с голоду сдохнуть можно... Попробую все-таки проверить, а там будет видно. Я ведь все-таки не совсем сволочь, ей-Богу...

И с успокоенным лицом Митя исчез в кремлевских воротах.

Патруль имени царя Соломона

Передо мной записка:

Борис. Зайди, пожалуйста, к Лёне, он что-то заболел. Погляди, как там и что. Лучше мы сами его поставим на ноги, чем класть в лазарет. Серж».

Я прекрасно понимаю, почему Серж против того, чтобы Лёню перевезти в лазарет. Там столько больных, лежащих вповалку, где только есть кусочек свободного места, что каждый стремится отлежаться «дома», какой бы этот «дом» ни был. Я взял свою нехитрую аптечку и направился к Лёне.

В нескольких километрах от кремля – 2–3 маленьких домика, – какой-то старый «скит». Там несколько старых профессоров заключенных, оборванных и голодных, изучают флору и фауну острова. Перед учеными теперь поставлена задача: изучить вопрос – могут ли беломорские водоросли дать йод?

На Соловках их решения ждут с трепетом. Неужели это решение будет положительным? Избави Бог! Это будет обозначать, что тысячи несчастных заключенных будут замерзать в ледяной воде Белаго моря в поисках этих «йодоносных водорослей». И капля йоду будет стоить капли человеческой крови...

К этим профессорам в помощники мы пристроили нашего скаута Лёню, 16-летнего мальчика, сорванного со школьной скамьи и брошенного на каторгу. Лёня еще так юн и так похож на девушку своим розовым и нежным лицом, что не раз, когда он был в пальто, нас задерживали чекисты за «нелегальное свидание», принимая его за женщину (такие встречи караются несколькими неделями карцера).

Лёня вырван из счастливой дружной семьи, привезен к нам из Крыма, и в его сердце еще так много детского любопытства и дружелюбия, как у щенка, ко всему окружающему, что его любят все, даже грубые чекисты. Когда я вижу его молодое славное лицо, я всегда вспоминаю слова поэта, сказанные как будто как раз о Лёне в теперешнем периоде его жизни:

«В те дни, когда мне были новы все впечатленья бытия...»

Жизнь не только не сломала, но даже и не согнула его. Он еще не может осознать всего ужаса окружающего, и для нас всех, напряженных и настороженных, его ясные восторженные глаза и открытая всем, чистая душа – отдых и радость... И его, этого мальчика, сочли опасным преступником и приговорили к 3 годам каторжных работ?..

Лёня, вместе с другим скаутом, москвичом Ваней, метеорологом по специальности, живет в маленькой комнате рядом с профессорами. Вся эта «биологическая станция» – маленький мирок, живущий, как и все, впроголодь, но оторванный территориально от кремля, с его атмосферой произвола и гнета.

Тревожное лицо Вани, стоявшего у постели больного мальчика, прояснилось при моем появлении.

Лёнич, голуба, что это с тобой?

Да вот умирать собрался, дядя Боб, – слабым голосом ответил мальчик, протягивая мне свою горячую руку. Лицо его пылало и губы потрескались от жара.

Оказывается, биологической станции было дано какое-то срочное задание, достать какие-то редкие сорта водорослей. Дни были морозные и ветреные, и ребята решили освободить от этой обязанности стариков-профессоров и произвести разведку самим. В тяжелой работе, пробивая во льду отверстия, они, видимо, разгорячились не в меру и простудились. Ваня, как более взрослый и крепкий отделался кашлем, а Леня слег.

Ничего, Лёнич, – успокоил я его после осмотра. – До свадьбы наверняка выздоровеешь. Хотя больше 100 лет и не проживешь. Вот тебе, Ваня, рецепт, передай его Васе, он там в санчасти санитаром, он достанет по блату, что нужно.

В комнатку к нам вошел седой, как лунь, высокии старик – заведующии метеорологической станцией, профессор Кривош-Ниманич.

Его специальностью была филология. Он в совершенстве знал 18 языков и был выдающимся специалистом по всяким шифрам. Но он отказался работать для ГПУ и очутился на Соловках с приговором в 10 лет. Слишком много он знал, чтобы его оставить на свободе...

Ну, как наш болящий? – ласково спросил он, здороваясь со мной. – Так, так... – качнул он головой, выслушав мой диагноз. – Понятно... Откуда, кстати, у вас такие медицинские знания?

Да вот, таскался по белу-свету – набрался осколков всяких знаний...

Старик пристально посмотрел на меня и улыбнулся.

Угу... Я понимаю... В санчасти очень неуютно, что и говорить... Ну что-ж, лечите его здесь. Как-нибудь соединенными усилиями выходим мальчика. Так заразного, по вашему мнению, ничего?

Пока данных за это нет.

Я ведь спрашиваю это не потому, чтобы Лёню в лазарет класть... Этого-то мы, во всяком случае, не сделаем... Но режим другой установим. Обидно ведь все-таки в лагере болеть...

Обычные гигиенические условия, конечно, должны быть соблюдены.

Это мы сделаем. Ребята у нас хорошие, толковые. Ничего, мальчики, не унывайте. То ли еще бывает! Главное – берегите нервы. Верьте старику: в нервах – все. Не унывайте сами и не давайте, вот, всем этим ужасам царапать душу. Будьте спокойней. У вас, скаутов, я слышал, в каждом патруле специальность есть. Пожарный, прачка или что там еще... Ну, вот вы и сформируйте из Соловецких ребят патруль скаутов-философов... А патрульным – почетным патрульным выберите – самого царя Соломона. У него такой посох был с набалдашником; когда он сердился или огорчался – опускал свои глаза на набалдашник. А там было написано по-древнееврейски: «Ям зе явоир». – «И это пройдет»...

Глаза старого профессора были полны мягкого, мудрого покоя.

Но нет ли усталости в этом покое? Легко ему, на пороге девятого десятка лет, быть созерцателем жизни. А каково нам, теряющим на каторге те неповторимые годы возмужания, когда темп жизни похож на кипучий, клокочущий и сверкающий на веселом весеннем солнце всеми цветами радуги, пенистый, мощный горный поток...

Мужское рукопожатие

Ваня провожает меня. Его напряженное лицо с нахмуренным лбом немного прояснилось. Он как будто стыдится своей братской нежности к Лёне. В нем вообще есть какой-то болезненный надлом, словно его подло и исподтишка ударили по струнам открытого сердца. В свое время он был энтузиастом скаутом, потом увлекся комсомольскими лозунгами и стал работать с пионерами. Но своим чутким сердцем он скоро понял всю ложь и притворство воспитания «красной смены», порвал с ней связь, опять вернулся в нашу семью и в итоге очутился на Соловках. Потеря веры в коммунистические идеалы и раскрытая им ложь потрясала его прямую и честную натуру. В нем чувствуется скрываемая от людских глаз боль обманутого в своих лучших надеждах человека и гордость сильного мужчины. Его от всей души жаль, но, вместе с тем, чувствуется, что высказать ему этого сострадания нельзя. Это человек, привыкший в одиночестве переживать свою душевную боль...

Так ты говоришь – эта штука у Лёнича не опасна? – с оттенком еще не улегшейся тревоги еще раз спросил он, прощаясь.

Если температура к завтрашнему дню не спадет, – сообщи мне. Но я уверен, что все будет all right!

Как много может сказать мужское рукопожатие! Секундное прикосновение ладоней, встреча глаз, и как будто мы уже поговорили «по душам» друг с другом, облегчили свою боль и тревогу, обменялись запасом бодрости и словно услышали слова:

Трудно, брат, здорово трудно! Но я держусь, держись и ты!

О местонахождении ума

На лесной дороге, засыпанной снегом, сияющим под яркими лучами морозного солнца, я обогнал тяжело идущего с палкой старика.

Здравствуйте, товарищ Солоневич, – остановил он меня. – Разве не узнали?

Я вгляделся в бледное, изборожденное морщинами усталости и заботы, лицо старика и ответил:

Стыдно признаться, но, право, не узнаю. Уж не обижайтесь. Как будто где-то встречались.

Ну, что там!.. Я понимаю... С вашими-то глазами? Да и я, верно, изменился – родные бы и то не узнали. Помните, как в Петербурге на этапе с ворами дрались из-за моего мешка? С вами скаут ваш еще был...

Я сразу вспомнил забитый людьми двор ленинградской тюрьмы, драки и грабежи, короткую свалку из-за мешка священника, и на руке словно опять заныл разбитый о чью-то челюсть сустав...

Мы разговорились. Теперь старик, как инвалид, служил сторожем на кирпичном заводе.

Там, где честность нужна, туда нас и ставят – больше сторожами, да кладовщиками, – объяснил мой спутник. – На работах с нас прок-то не велик. Сил-то у нас немного. Вот и ставят на такие посты...

А много священников сейчас на острове?

Да, как сказать... Да и слова-то такого нет теперь. «Служители культа» называемся... Да, много... Митрополит, вот, Илларион, архиепископов несколько, архиереи... Православных священников в общем что-то больше 200 человек... Да и других религий много – ксендзы, пасторы, муллы. Раввинов даже несколько есть... Всех строптивых прислали.

Прижали вас, о. Михаил, что и говорить!..

Старик опять усмехнулся своей кроткой улыбкой.

Да что ж... Оно дело-то и понятное. Слова не скажешь... Враги... Они, большевики, не столько оружия боятся, как веры, да идеи... А как же настоящий священник не будет их врагом? Вот, смешно сказать, а нас, стариков, сильно они боятся. Да разве вас, вот, скаутов, они не боятся? Молодежи зеленой?... А почему? – Идея. Как это кто-то хорошо сказал: самое взрывчатое вещество в мире – это мысль и вера... Так оно и выходит. А нельзя заглушить плевелами – так сюда, вот, и шлют.

Скажите, батюшка, если вам не тяжело, вот, вы сами сюда за что попали?

Почему же?.. Я расскажу... Дело у меня любопытное. Пострадал, так сказать, за свое красноречие. Хотя, с другой стороны, так или иначе – все равно посадили бы...

Я в Москве священствовал. На Замоскворечье. Ну, вот, как-то и сообщили мне, что в театре диспут открывается на религиозную тему – тогда еще свободнее было. Да что «сам» наркомпрос Луначарский выступать будет... Прихожане – а хороший у меня приход был – и стали просить: пойдите, да пойдите. За души, мол, молодежи бороться нужно. А то скажут, что уклоняются – сказать, мол, нечего... Сдаются...

Не хотелось, помню, мне идти, чувствовал, что ничего доброго из этого выйти не может. Но ведь и то верно – долг-то свой выполнить нужно ведь... Словом, пошел я. Народу набилось видимо-невидимо, словно в церкви на Пасху. Яблоку, как говорится, упасть негде. Ну, Луначарский, конечно, рвет и мечет против религии и Бога. Доводы его, конечно, старые, затрепанные.

Вот, помню, о душе он заговорил.

«Все это чепуха и детские сказки, кричит с трибуны. Все это выдумано буржуазией для околпачивания трудящихся масс. Все эти глупые разговоры о душе – остатки веры дикарей. Ни одна точная наука не подтверждает существования души. Смешно в наш век радио и электричества верить в то, что не найдено и не может быть доказано. Только материалистическое миропонимание правильно. А разговоры о духе, о душе – бред дураков...»

Ну, и так далее. Сами, вероятно, слыхали, как они по заученным шаблонам твердят... Взорвало меня. Каюсь, что тут греха таить... Выступил я в прениях и сказал этак по-стариковски:

– Позвольте мне, друзья мои, говорю, рассказывать вам мой недавнишний сон. Снился мне наш глубокоуважаемый комиссар, Анатолий Васильич Луначарский, которого я, избави Бог, ничем не хочу обидеть в своем рассказе. Знаю его, как умнейшего человека и никогда в этих его замечательных качествах у меня не было ни тени сомнений...

Ну-с, так вот, приснилось мне это, что наш дорогой Анатолий Васильич умер. Сказал я это и, помню вот как сейчас, тишина стала, как в церкви. А я, этак не торопясь, и продолжаю:

Ведь, говорю, этакое горе-то присниться может, скажите на милость... Ну, хорошо. А завещал-то наш Анатолий Васильич свое тело анатомическому театру – все равно ведь материя-то у всех одна – так пусть, мол, на моем мертвом теле поучатся советские студенты...

Так вот, положили, значит, бренные останки того, чем был когда-то наш дорогой Анатолий Васильич, на анатомический стол и стали резать, да на кусочки расчленять.

Долго ли молодым, да любознательным рукам разрезать тело? Да опять же не каждый день ведь комиссар попадается... Ну-с, скоро все на составные части разделили. И желудок нашли, и сердце, и язык, и мозг. А вот души-то и ума искали, да так и не нашли... Ведь этакая коллизия вышла!..

Ну, пусть в мертвом теле души-то уже нет, но кажись, ум-то, ум можно было найти! Ведь всем ясно было, что наш дорогой покойник, Царство ему... гм... гм... Небесное, очень, очень умный был. Да как не искали – а ума-то никак найти и не могли. Βοт и говори после этого про ум... Такой конфуэ вышел, что и не рассказать! Прямо в поту весь проснулся... Вот, прости Господи, какие сны-то глупые бывают...»

Я невольно рассмеялся от всего сердца. Очень уж тонко, ядовито и комично поддел старик Луначарского.

Вот так-то и весь зал, – с веселым огоньком в усталых глазах сказал священник. – Минуты две хохот стоял. Очень это не понравилось Луначарскому. Да и другие стали возражать. Словом, не вышло посрамления религии, как он рассчитывал... Ну, а дальше что и рассказывать? Дня через два ночью – чекисты с ордером: пожалуйте... А теперь, вот видите, век свой сторожем доживаю.

Почему доживаете?

Да разве нам, старикам, отсюда живыми выйти? Среди этих ужасов год за 10 может считаться... Да потом – разве дадут нам спокойно умереть?..

***

Старик оказался прав. Ему не суждено было ни уехать из Соловков, ни спокойно умереть на руках у друзей. Осенью 1929 года его расстреляли.

Расстрел в рассрочку

Мы вышли из леса и на пересечении дорог увидали толпу людей, плотно окруженную конвоем.

Мой спутник испуганно схватил меня за руку.

Посмотрите – это на Секиру ведут.

«Секирная гора» – самый высокии пункт острова. Когда-то монахи выстроили там каменную церковь, превращенную теперь в карцер-изолятор. Заключенные этого изолятора и шли теперь нам навстречу. Их было человек 50–60, измученных, озлобленных, посиневших от холода. Одежда их представляла собой фантастическое рванье, в дыры которого видно было голое тело. Ноги у большинства едва были обмотаны тряпьем. А на дороге выл ветер, бросая тучи снега. Мороз был не менее 15 градусов.

Медленно плелось это мрачное шествие, окруженное охранниками с винтовками на изготовку. Один из охраны, видимо, знал моего спутника и кивнул ему головой.

Откуда ведете?

Да ямы гоняли рыть, – неохотно ответил тот.

Из молчаливой толпы неожиданно прозвучало два голоса:

Яму для людей··· Себе же могилу...

Молчать, сукины дети, – злобно крикнул солдат и угрожающе поднял винтовку. – Не разговаривать! Как собаку застрелю...

Шествие медленно ползло мимо нас.

Неожиданно из толпы «секирников» раздался негромкий хриплый голос:

Здравствуйте, дядя Боб!

Я вгляделся и едва узнал в согнувшемся посиневшем человечке раньше бодрого, жизнерадостного Митю.

Митя – вы?

Не полагается разговаривать с штрафниками! – грубо окликнул меня конвоир.

Да, да я знаю! – любезно ответил я. – Но это мой рабочий со спортстанции. Меня ведь вы знаете? (часовой кивнул головой). Ну, вот, этому пареньку я премиальные выхлопотал за работу, а он как раз куда-то и пропал. Разрешите через вас передать ему эти 3 рубля.

Да не разрешается!

Но ведь это не передача, а его собственные деньги. Он их заработал, как ударник, и получит их все равно, когда выйдет. Пожалуйста, уж вы передайте. – И я добавил вполголоса: – А будете на спорт-станции – тогда сочтемся...

Часовой нерешительно взял бумажку и передал ее Мите.

Ну, ступай, нечего смотреть! – закричал он, и шествие проползло мимо.

Спасибо, дядя Боб! – донесся издали слабый голос Мити.

Вот несчастные, – вздохнул мой спутник. – Я ведь знаю, каково им там. Сам недавно там две недели просидел!

Вы? За что вы туда попали?

За что? Разве в такой жизни знаешь, за что не только на Секирную попадешь, а и жизнь потеряешь? Недавно, вот, один наш священник в лазарете умер от истощения. Ну, конечно, назвали какую-то ученую болезнь. Но мы уж видели, что жизнь его едва теплилась. Старики ведь все... Хотели мы его соборовать перед смертью, да не разрешили. Когда он умер, хотели мы его схоронить своими силами. Да разве ж и это можно? Тело его попросту кинули голым в яму – вот и все похороны... Нас трое, которые давно с ним жили и еще по воле знали, решили по нему панихиду отслужить. Собрались вечером в самом пустынном сарае, деревянный крест сделали. У одного каким-то чудом образок нашелся – в посылке как-то не заметили, пропустили... Вот, поставили свечку и панихиду отслужили по умершем... Да, вот, кто-то увидел, донес и всех нас, конечно, на Секиру. Но все-таки осенью как-то еще можно было прожить. Правда, сидели мы без одежды – такое там правило, только в белье – у кого белье-то осталось.

Ну, а у многих здесь белье есть? Так, почти все голиком и сидели. Пищи – граммов 200 хлеба в день и вода. За две недели, помню, человек 10 мертвыми унесли.

А больные как?

Священник махнул рукой.

Больные? Выживет – его счастье. А умрет – в яму... Эх... Так то – осенью... А теперь, не дай Бог! Стекол нет, церковь не топится, нар нет. Прямо на каменном полу все лежат.

Так как же они выживают?

Да мало кто и выживает, особенно из образованных. Так и называется – «расстрел в рассрочку»... Есть там такие – «ягуары» их зовут – старые урки, уголовники. Так они ко всему приучены – прямо, как звери, живучие. Сил у них нет, но выносливость, действительно, как у ягуаров... Так те, вот, еще выживают. А знаете, как они там спят? А так «поленницей» – друг на друга ложатся большой кучей поперек. А потом каждый час меняются. Кто замерз – внутрь лезет, а согревшиеся на край кучи. Так и греют друг друга...

Но мрут, вероятно, сильно?

Ну, конечно. Только уж самые сильные выживают. Да вы, вероятно, везде ведали: еще с осени ямы готовятся – братские могилы. Туда всю зиму мертвых и бросают. Закапывают только весной... Вот и сейчас, видно, где-то за кладбищем новую яму рыли. Старых-то уже, видно, не хватило... Как это, по советски говорится, – старик невесело усмехнулся, – «смерть перевыполнила свой промфинплан»...

Я невольно оглянулся в сторону ушедшей колонны, хвост которой уже скрывался за поворотом дороги. Резкий морской ветер пронизывал насквозь и осыпал колючим снегом. Полураздетые голодные люди медленно ползли обратно в изолятор, где от них отберут и эту рваную одежду и втолкнут в большой каменный зал.

И там, проклиная свою жизнь, расталкивая других, они вползут в человече-кое месиво, чтобы отогреть хоть немножко окоченевшие свои тела...

«Родной дом» по-советски...

Юный рыцарь, беэ страха и упрека

Первые морозы... Громадное, искусственно созданное «Святое озеро» уже покрылось льдом. Недавно красноармейцы охраны получили из Москвы партию коньков, и нашей спорт-станции дано срочное задание устроить каток на этом озере. По приказу свыше, Отдел Труда прислал в распоряжение станции для расчистки снега около 100 человек – новичков из числа недавно прибывшего на Соловки этапа.

Старое деревянное здание нашего сарая дрожит под ударами ледяного декабрьского ветра. На льду метет вьюга, и Дима, который сегодня распоряжается чисткой, дает рабочим частые передышки. Дима – это тот ленинградский скаут, с которым мы чуть не были убиты беспризорниками в Ленинграде. Он теперь состоит в штате нашей спорт-станции, и мы живем вместе в небольшой пристройке рядом с сараем. Я очень доволен тем, что Дима вместе со мной. Его кипучая порывистость, жизнерадостность и бодрость помогают легче переносить тяжелые минуты тревог и печали. Когда в свободное от работы время другие наши скауты ухитрялись заглянуть в нашу кабинку, оттуда неизменно несся веселый смех; это Дима что-нибудь рассказывал или шутил. Он был душой нашей семьи. У него, кажется, почти не было родных, и он сросся со скаутами всеми нитями своей души. Его натура была изумительно талантлива. Он писал стихи и рассказы, прекрасно рисовал и был незаурядным актером... Худенький и туберкулезный юноша, он, вопреки своей физической слабости, не знал страха, и это свое бесстрашие часто проявлял в таких задорных и неосторожных формах, что нам всем страшно становилось за его жизнь...

Сейчас Дима – вместе со своими рабочими. Они сгруппировались около железной печурки. Часть лежит, прикорнув около гудящего пламени, часть сидит, а остальные, плотной стеной наклонившись над товарищами, протягивают к теплу свои окоченевшие пальцы. Наши рабочие – это в большинстве простые крестьяне, высланные ОГПУ по простому подозрению во враждебности советской власти с кратким приговором – «социально-опасный». За время тюрем, этапов, работ их одежда превратилась в одни лохмотья. На ногах многих – только старые, дырявые лапти. Немудрено, что Дима часто дает им передышки... Сейчас он рассказывает им о лагере, об условиях местной жизни, отвечает на вопросы, подбадривает...

Внезапно в дверях сарая показываются две фигуры в военной форме – это командир полка охраны и Новиков – комендант лагеря. Они в полушубках и валенках, с плотно застегнутыми шлемами.

Смирно, – командует Дима, и все замолкает.

Почему не на работе? – недовольным тоном спрашивает командир полка.

Только что пришли со льда, т. командир. Рабочие отогреваются.

Вишь ты, какие неженки выискались! – кривит губы Новиков. Его холодные, равнодушные глаза обводят испуганные лица крестьян. – Ни черта, не подохнут. А если и подохнут – убыток не велик. Гоните их на работу!

Но у людей нет ни валенок, ни рукавиц, ни платья. При таком морозе они только окоченеют и ничего не сделают. Мы с перерывами работаем...

Прошу без объяснений! Нечего тут интеллигентские сопли разводить. Гоните их сейчас же, и пусть работают без всяких перерывов и грелок. А померзнут – на то лазарет и кладбище есть...

По звуку голоса я слышу, что разговор начинает обостряться. Зная горячий характер Димы, я выхожу в сарай, спеша на помощь. Но уже поздно. Дима, возмущенный жестокостью Новикова, с решительным лицом и сверкающими глазами чеканит:

Я не могу гнать раздетых людей на мороз. Весь этот каток не стоит одной человеческой жизни. Да потом вы, т. комендант, и не вправе давать мне распоряжения. Т. командир, – обращается Дима к охраннику, – позвольте мне возражать против распоряжения т. коменданта.

Ах, вот как? – вспыхивает Новиков, и глубокий шрам, пересекающий его лицо, начинает наливаться кровью. Старые соловчане говорили, что этот шрам – след удара какой-то жертвы, вырвавшейся из рук палачей за нескоко секунд до момента расстрела. Сейчас лицо Новикова, с кровавым рубцом и мрачными глазами, страшно.

Ну, ну, Новиков, не бузи, – благодушно говорит командир полка. Ему, старому военному, участнику мировой и гражданской войны, нравится смелость тоненького, бледного юноши. Он с улыбкой, как старый волк на молодого петушенка, смотрит на побледневшего Диму. Я спешу вмешаться:

Т. командир, вы приказали, чтобы каток был готов завтра, к 12. Мы ручаемся, что все будет готово к назначенному времени. Мы переждем метель, и каток будет расчищен. Доверьте нам самим выполнение работ на катке.

Ладно, ладно, – смеется командир. Чуть заметный запах спирта доносится до меня. Так вот отчего он сегодня так благодушен! – Пойдем, пойдем Новиков. А то того и гляди выгонят, брат, нас. Скажут еще – мешают работать. Ха, ха, вот, чёрт побери, смелые ребята. Эти, вот, попы, да еще скауты – прямо, как гвозди... В прошлом году один такой малец был, тоже из скаутов.

Вербицкий, вероятно?

Да, да. Вот, дьяволы, как своих-то знают! Так тот тоже, как насчет того, чтобы прижать заключенных, так никакая гайка... Вот жуки... Так каток будет, т. Солоневич?

Будет, т. командир.

Ну и ладно. Пойдем, Новиков. А тебе верно, брат, непривычно, что, вот, такой шкет тебя ни хрена не боится? А молодец парнишка! Люблю таких.

Продолжая смеяться, командир полка шагнул в дверь. Новиков последовал за ним, но в дверях оглянулся. Недобрый взгляд как-то зловеще окинул тоненькую фигурку Димы, лицо его как-то судорожно перекосилось, и он вышел, хлопнув дверью.

Несколько секунд все молчали. Страшная слава Новикова слишком хорошо была известна всем, чтобы кто-нибудь мог не придать значения его угрожающему взгляду. Сотни заключенных погибли под пулями его нагана... Его утонченная, болезненная жестокость, пытки, произвол, самодурство – все это создало ему репутацию человека, поссориться с которым в обстановке лагеря значило почти подписать себе самому смертный приговор.

Новикова боялись и ненавидели смертельной ненавистью. Уже много лет он не смел, несмотря на то, что был «вольным чекистом», никуда уехать с острова. На острове он был еще как-то спокоен за свою жизнь, он был уверен, что ни у кого не поднимется рука, чтобы убить его, зная, что сотни и тысячи заключенных заплатят за это своей жизнью. На советском языке такие массовые убийства ни в чем неповинных людей называются «актом классовой мести»... Но Новиков знал, что вне Соловков, на воле, его за каждым углом может ждать нож или выстрел – месть друзей и товарищей тех, кого расстрелял он на острове, где нет закона и человечности... Первым пришел в себя я.

Ах, Дима. Зачем это тебе понадобилось дразнить Новикова? Отговорился бы и все тут... Ну, на крайний случай, вышли бы все на лед, а потом обратно. А то, вот, сделал из Новикова себе врага. Ей-Богу, только этого недоставало для твоего счастья.

Ну, и чёрт с ним! – Губы юноши еще взволнованно дрожали и кулаки были крепко сжаты. – Буду я тут отмалчиваться перед всякой чекистской сволочью. Для меня человеческие жизни – не песок под ногами. А насчет врага – все равно. Одним больше, одним меньше. Все равно ведь: если я отсюда живым и выйду, – мало мне жить останется. Смотри вот. Я тебе не показывал, не хотел тревожить...

Он достал платок, кашлянул в него и протянул мне. На платке расплывалось красное пятно.

Вот, видишь, что тюрьмы да этапы сделали. Так, вот, ты же врач, скажи мне, только честно, разве мне выжить еще несколько лет в таком климате, да при таком питании? А после ведь еще и Сибирь. Так чем напугает меня Новиков после этого? Своим наганом? Молчать я буду перед палачом? Никогда!.. Все равно погибать...

Нервным жестом он отбросил платок в сторону, прошел сквозь толпу молчаливо расступившихся перед ним рабочих и вышел на озеро.

Все молчали.

Эх, лучше бы мы на работу вышли. А то, вот, погибнет малец, – сказал, наконец, чей-то тихий голос из толпы.

Тут, видно, жизнь – копейка. Пропадет паренек ни за понюшку табаку,

раздались восклицания среди рабочих, и в уме каждого промелькнувшая картинка озарилась каким-то трагическим светом...

***

Новиков не забыл смелого юношеского лица. В 1929 году, уже в Сибири, я узнал, что в списке группы, обвиненной в каком-то фантастическом заговоре, очутилось и имя Димы, который через несколько месяцев должен был закончить срок своего заключения.

Предчувствие не обмануло Диму; не суждено было ему выйти живым со страшного острова. Ранней весной, тихой северной ночью повели его в иной, последний путь – из лагерной тюрьмы к месту расстрела...

Погиб Дима, наш огонек, наша улыбка...

Вот написал эти слова, и на сердце опять навалилась какая-то тяжесть, и судорога рыдания свела горло...

На далеком суровом севере, у угрюмых стен седого кремля, в холодной яме лежит худенькое тело нашего братика. Его голова разбита выстрелом нагана, плясавшего в торжествующих руках пьяного Новикова, но я верю, я верю всем сердцем, что его губы смело улыбнулись даже в лицо смерти...

Боже мой, Боже мой!.. Дима, братик мой милый! Кому нужна была твоя молодая кровь? Кому нужно было прервать твою яркую, полную сверканья, молодую жизнь? За что?..

Скаутская спайка

Весна, суровая полярная весна. Только в конце мая пробиваются сквозь льды к Соловкам первые пароходы... Первые пароходы и новые этапы... Новые сотни и тысячи советских каторжников наполняют старинные соборы кремля, превращенные в казармы. На смену рядам, плотно уложенным в холодные ямы, прибыли новые, истомленные многими месяцами пребывания в тюрьме и Кемперпункте – «самом гнусном месте во всем мире». В один из июньских вечеров, когда солнце еще высоко сияло в небе и красноармейцы назначали начало футбольного матча в 10 часов вечера, ко мне вбежал Вася.

Слушай, Борис, – торопливо сказал он. – В этапе только что прибыли наши ребята: Коля – помнишь, жених наш и какой-то питерец. Я прорвался к ним в своем санитарном халате и записал их роту и имена. Выручай, брат, а то, кажется, всех их завтра в лес гонят...

Через минуту было готово официальное требование:

«В Отдел Труда.

С последним этапом прибыло двое специалистов по физической культуре, такие-то... которых прошу срочно направить в мое распоряжение для внеочередных работ по устройству революционных торжеств...»

Зав. Отделом Труда – морской офицер, H.H. Знаменский, на судне которого я плавал когда-то в Черном море211. Разумеется, он прекрасно понимает, что затребованные мною люди вовсе не специалисты, а что все это чистейшей воды «блат», что это нужно для того, чтобы выручить «своих» от тяжелых физических работ. К сожалению, многих выручить мы не можем, но «своих», честных, интеллигентных людей, стариков, инженеров, врачей, священников, профессоров – словом, тех культурных людей, которых ГПУ назвало контрреволюционерами за нежелание перерождаться по его образу и подобию, – их мы выручали по мер своих сил.

На следующее утро наши новые соловчане прибыли на спорт-станцию. Москвич Коля был печален и замкнут. Судьба уж очень больно ударила его в самый неожиданный момент, счастливый жених, страстно влюбленный, он накануне свадьбы был на целых 8 месяцев брошен в одиночную камеру, причем его, кроме обвинения в скаутской работе, заподозрили еще и в анархизме...

Для Коли три года лагеря – не веселое приключение бурной молодости, а надлом, и, может быть, смертельный... Что я могу сказать его честному сердцу? Чем теплым я могу смягчить грустный холод его взгляда? С его надтреснутым сердцем, может быть, уже не ожить... Весна сердца бывает только раз в жизни...

Ленинградец Володя – бодрее. Это человек, много испытавший в своей жизни. По специальности он – пожарный. Он прошел все ступени этого дела, начиная от значка пожарника в своем скаут-отряде и кончая званием инспектора пожарного дела в городе. Он – крупнейший ленинградский скаутмастор, в самые тяжелые периоды жизни бывший стержнем всей работы. Где-то в Ленинграде воюет и голодает его жена, герль-скаут, с маленькой дочерью. Она работает где- то на фабрике и тщательно скрывает, что ее муж в Соловках. Если узнают – уволят, как жену соловецкого ссыльного...

Когда замолкли первые радостные приветствия, Дима спросил:

– А в Кемперпункте, небось, туговато пришлось?

Не спрашивай!.. Чем скорее забыть, тем лучше. Хорошо еще, что сюда, к своим, живыми попали...

Ну, а что нового на воле? Мы ведь почти 7 месяцев – без газет и без новых людей... Только радио. Ну, а оно – известно, врет, как «Правда».

Наши скаутские новости кислые. Приезжали люди в Кемь – рассказывали. Наших ребят по СССР больше 1000 арестовали. Сотни 2–3 послали в ссылки – среди них даже лет по 15, по 16 есть девчата!

Как, и герлей тоже?

Конечно! Сорвали с учебы, вырвали из семьи и послали в тундры, в тайгу, в пески юга... Врагов тоже отыскали!.. А нашей братии здесь сколько?

Да с вами – 15.

Так. Ну и в Кеми двое наших герлей сидит.

Слыхали. Кажется, к счастью, их не послали ни в лес, ни в болото?

Нет, Бог миловал – одна санитаркой работает, другая машинисткой.

Ну, а с нами-то что думаете делать?

Не дрейфьте – устроим... Прежде всего, прямой вопрос – жрать хотите?

В любое время, любую пищу и в любом количестве... Усвояемость 105 процентов.

Митя, а Митя, – позвал я. – Черная всклокоченная голова Мити высунулась из двери.

Есть, дядя Боб.

Митя, дружок, тут еще пара наших ребят прибыла. Голодны, как волки. Не выдумаешь ли чего-нибудь?

Через час будет все. Выдержат час? С голода не помрут? – И голова Мити исчезла.

Через час в нашей комнате вкусно пахло жареным мясом. Это Митя готовил что-то на тюленьей ворвани.

Что это ты жаришь, Митя? – поинтересовался Коля.

Беспризорник лукаво подмигнул мне и самым серьезным тоном ответил:

Фазанов.

Ну, будет тебе шутить! Откуда здесь фазаны?

Ну, почти что фазаны, – охотно отступил Митя. – Тоже летали и тоже кричали.

Вороны?

Ну, вот еще... Откуда летом около жилья воронам взяться? Выше бери.

Куропатки?

Митя усмехнулся.

И чем это тебя кормили, что ты такой умный? Откуда через час на сковороде куропаткам взяться?

Ага... Чайки, значит?

Угу...

А как ты их поймал?

Эва! Как поймал?.. На приманку, как большевики Рассею. И среди птиц дураки жадные есть... Дело плевое... Пара рыбешек, крючки и шпагат. Рыбка лежит себе и лежит у моря, на камушке. Ну, а я – в кустах. А чаек здесь – как собак нерезаных... 500 лет ведь никто не пугал... Глаза-то у них, что твои телескопы – куда там дяди Боба очкулярам! Чайка – животина прожорливая, жадная... Видит – рыбка блестит на берегу: ага, думает, волна, значит, выбросила даровой завтрак... Как бы только волна обратно не слизнула! Ну, и цоп ее! А дальше – все понятно...

Но ведь за это сажают в изолятор?

Эх, сажают за все, за что ни захотят... Вот, дядя Боб как-то подсчитывал – ему за все преступления против правил еще лет 200 сидеть здесь, если б все наказывалось...

В самом деле?

Конечно. Такая уж наша жизнь. Тут силой взять нельзя – тут надобна ухватка... Уж за одно то, скажем, что я вас вытащил сюда, как спецов по физкультуре, тоже по головке бы не погладили. Шутка сказать – «обман пролетарского учреждения». Кумовство, протекция... Или, вот, скажем, чайка – за каждую по месяцу. А сколько их мы уже слопали? Без риска тут не проживешь...

Как вкусно хрустели косточки чайки на зубах у голодных ребят! Митя живо устроил чайник, и по мер того, как наполнялся наш желудок, розовели и прояснялись перспективы нашей жизни.

Когда Митя ставил на стол шумящий чайник, Коля заметил, что у паренька на левой руке только два пальца.

Где это ты пальцы свои потерял?

Потерял? Не, братишек, не потерял я свои пальчики, а продал, – насмешливо ответил Митя.

Продал? Что ты все шутишь!

А очень просто, друг. У меня тут с чёртом в лесу торг такой был – либо ему жизнь свою отдай, либо пальцы. Ну, так я решился жизнь пальцами откупить...

Да ты брось, Митя... Не говори загадками. Мы же свои ребята.

Ну, ладно. Дело-то проще простого. Было такое дело – вот, дядя Боб знает – дернула меня нелегкая на колокольню здесь полезть. Зачем? Дело было...

Ну, так вот – не повезло мне. Засыпался. Спрашивают меня, значит, «зачем лазил?» А, я – «Флаг, говорю, снять на портянки – дюже холодно»...

А ты и в самом деле за флагом лазил? – Митя хитро прищурился...

Много знать будешь – скоро облысеешь... Ну, хоть бы за яйцами чаячьими... Все едино... Не в том дело... За это на Секирную меня и поперли. Там как-то еще выжил, а вот от леса потом никак не выкрутился... Та-а-а-ак... А как попал я, значит, раб Божий, в лес, так вижу – все равно здеся я не вытяну... Силенок у меня, сами видите, – как кот наплакал или курица начихала. А тут еще прямо с Секирки да в лес... Ну, вам сказывали, верно, как там людей мучат... Я и вижу – амба приходит. Либо пальцев лишиться, либо жизни. Эх, где наша не пропадала!.. Я выбрал минуту, когда охрана не ведала, руку на бревно и хрясь топором...

Ух!.. – невольно вскрикнул Коля и вздрогнул. В наступившем молчании кто-то глухо спросил:

Больно здорово было?

А ты как думаешь? – насмешливо огрызнулся Митя. – Это тебе не полбутылки хлопнуть... Ну, я руку в снег. Кровь струей хлещет. Руку, как огнем, жгут. Да я слабый был... На счастье, и сомлел. А дальше уж и не помню. Подняли меня ребята, руку в тряпку закрутили, повели к охране. А те не верят. Прикладами по спине... «Саморуб, сволочь, – кричат. – Лежи здесь, говорят, до конца работы»... Так и пролежал. Да зато потом в кремль послали. А в санчасти перевязывать отказались: «Саморубов, говорят, запрещено перевязывать... Много вас таких»... – «Что ж, так и гнить?» – спрашиваю. «Дело ваше»... Ну, я к дяде Бобу – по старой памяти. Он мне кое-что тут еще оттяпал и перевязал. А потом – хотишь, не хотишь – пришлось меня в инвалиды записать. Это уже не филон212 – дело чистое. Но зато от леса избавился. Вот, Бог даст, живым и останусь. Как это поется:

Хорошо тому живется,

У кого одна нога:

И сапог-то меньше рвется,

И портошина одна...

Ну, а рука-то как, действует?

Рука? А что ж, приноровился. Тяжелой работы делать не могу, а так – справляюсь... Вот у дяди Боба вроде повара...

И Митя, торжествующе улыбаясь, начал сворачивать «козью ножку», ловко пользуясь оставшимися от выгодной коммерческой сделки с чёртом двумя пальцами.

Сочельник

Соловецкий дом

Сегодня канун Рождества Христова... Мы уже давно мечтали провести этот вечер по-праздничному. Всем друзьям передано приглашение «на елку». Собраться вместе и трудно, и опасно, но уж куда ни шло...

Вечером я только поздно освобождаюсь от какого-то заседания в кремле. На дворе воет и рвется вьюга. В воротах кремля тусклая лампочка едва освещает фигуру часового, кивающего мне головой. Он знает меня, и пропуска предъявлять не нужно. Я прохожу через громадные чугунные ворота кремля под массивом старинной башни и выхожу на простор острова.

Ветер валит с ног. Тучи снега облепляют со всех сторон, и я медленно иду привычной дорогой около темнеющей стены, борясь с вихрем и напряженно вглядываясь в темноту сквозь завесу метели... Вот, наконец, и наш сарай...

В кабинке, пристроенной к сараю нашими руками, меня оглушает приветственный гул дружеских голосов. Печь пылает. В комнатке светло, тепло и уютно. Атмосфера молодости, смеха и оживления охватывает меня.

На столике уже стоит наше «роскошное» рождественское угощение – черный хлеб, селедка и котелок каши. Сегодня мы будем сыты – редкая радость в нашей жизни...

Всем сесть некуда. Поэтому часть «пирующих», как древние римляне, «возлежат» на койках, приделанных в два яруса к стене, и оттуда свешиваются их головы со смеющимися лицами.

Многие не смогли прийти на приглашение. Вырваться вечером из кремля не так-то легко. Но все-таки у столика улыбается всегда спокойное, твердое лицо Сержа, блестятмолодые, веселые глаза Лени. Здесь и Борис, и Сема, и Володя...

Пришел к нам и одесский маккабист Иося. Их спортивные и скаутские отряды тоже были везде ликвидированы «на корню». Разве, с точки зрения соввласти, мечтать об еврейском государстве не предательство перед «пролетариатом всего мира», не имеющим права иметь другого отечества, кроме СССР?..

Кроме нас, в кабинке и наши инструктора спорта: Вячеслав, Саныч и Сергей.

Дядя Вяча

Вячеслав Вихра – мой помощник по спорт-станции. Его худощавая, стройная фигура обманывает – может показаться, что перед вами юноша. Но вот он обернулся, и вы с удивлением замечаете его седые волосы...

Вячеслав – старый чех-«сокол». В том году, когда я имел удовольствие осчастливить мир своим появлением на свет, Вячеслав приехал из родной славянской страны – Чехии, чтобы создать в стране старшего брата – России – Сокольскую организацию. 30 лет провел он здесь, честно отдавая свои силы физическому и нравственному воспитанию русской молодежи. Но вот грянула болыиевистская революция, и он оказался «классовым врагом» только за то, что воспитывал в молодежи любовь к Родине-России...

Общество «Сокол», объединяющее много тысяч молодежи и взрослых, было подвергнуто разгрому одновременно с Маккаби и скаутами. Несколько сот соколов было брошено в тюрьмы, лагеря и ссылки. Старших послали в Соловки. В их числе и нашего «дядю Вячу», который теперь обучает сторожей своей неволи – красноармейцев – лыжному делу...

Саныч

Саныч – наш инструктор спорта, в прошлом – офицер поручик. Красивое, породистое лицо. Крепкая изящная фигура. Он поверил амнистиям советской власти и вернулся после конца гражданской войны из-за границы в СССР. Итог ясен – Соловки.

Благодаря смешной случайности, он в Соловках попал под «высокое» покровительство командира полка местной охраны и был назначен инструктором спорта среди красноармейцев.

Как-то случайно этот командир мимоходом бросил Санычу какой-то вопрос. По старой военной привычке поручик мгновенно вытянулся в струнку и механически четко ответил:

Точно так, господин полковник!

Угрюмая, зверская рожа чекиста расплылась в довольной улыбке. Его, старого безграмотного фельдфебеля, назвали «полковником»!.. И назвал один из тех офицеров, перед которыми он сам столько раз стоял навытяжку... Как ласкает ухо такой почетный титул, пусть даже незаслуженный!..

Ну, ну!.. Не «господин полковник», а только «товарищ командир», – снисходительно улыбаясь, сказал он, но с тех пор его сердце было покорено Санычем...

Сломанный бурей молодой дуб

Крепкая, квадратно сколоченная фигура. Твердое, красивое лицо со смелыми глазами. Прямая, военная выправка... Это другой наш инструктор, Сережа Грабовский. Он, как и многие другие здесь, – белый офицер, попавшийся на провокацию... В конце гражданской войны он эвакуировался вместе с армией и потом тоже поддался уговорам советских агентов и вернулся...

Теперь он в Соловках на 10 лет.

Сережа – мой старый друг и товарищ по виленской гимназии. Мы вместе с ним учились, вместе проходили первые ступени сокольского воспитания. Уже и тогда одними из характернейших его качеств были смелость и упорство.

Помню, как-то в гимнастическом зале он, великолепный гимнаст, делал велеоборот («солнце») на турнике. Турник был технически неверно установлен, шатнулся, и Сережа, сорвавшись на полном махе, пролетел несколько метров в воздухе и ударился грудью о печку. Все ахнули и бросились к нему. Лицо Сережи было окровавлено и, видимо, он сильно расшибся. Мы подняли его и стали расспрашивать о повреждениях. Крепко сжав губы, он подвигал руками словно для того, чтобы убедиться, что они целы, потом ладонью обтер струившуюся по лицу кровь и решительно направился к турнику.

Прежде чем мы успели его остановить, Сережа был уже наверху, и опять его тело стало описывать плавные круги велеоборота.

Все мы замерли. Начальник «Сокола» и наш преподаватель, Карл Старый (впоследствии погибший в гражданской войне) бросился вперед, чтобы подхватить тело Сережи, если он сорвется. Наступил момент страшного напряжения, и в глубокой тишине слышался только скрип турника под руками гимнаста. А он все взлетал наверх, вытянутый в струнку, и опять плавно летел вниз, чтобы вновь красивым движением выйти в стойку на прямых руках. Нам всем казалось, что вот-вот тело Сережи сорвется и расшибется уже на смерть...

Еще два-три взмаха – и гимнаст плавно опустился на мат. Помню, никто не остался равнодушным перед такой смелостью. С радостными криками и поздравлениями мы окружили Сережу, пожимая ему руку, но вдруг его замазанное кровью лицо побледнело, и он в обмороке упал на пол...

Впоследствии Сережа прошел полностью тернистый путь бойца за Родину.

В первые же годы войны он, как сокол, ушел на фронт и сделался летчиком.

В 1919 году в Екатеринодаре я встретил его уже штабс-капитаном с Георгиевским крестом. И там, в Екатеринодаре, он по мере своих сил бывал и тренировался в местном «Соколе». Потом мне довелось встретиться с ним уже в 1926 году в Соловках... Он прошел всю эпопею гражданской войны, получил одним из первых орден Св. Николая за бесстрашный полет под Перекопом. Потом эвакуация, чужбина, соблазн вернуться, политическая близорукость, возвращение и Соловки и 10-летний срок заключения...

В лагере его мужественную, бесстрашную и прямую натуру давило бесправие, гнет и издевательство. И на оскорбление он отвечал оскорблением, на вызов – вызовом, на издевательство – яростным взглядом своих смелых глаз.

Он первый шел на защиту слабого и несчастного и не раз резко сталкивался с чекистами...

Сережа был из тех людей, кто не мог гнуться, не умел обходить подводных камней и не хотел изворачиваться. Он мог только сломаться, и он был сломан...

Уже после своего отьезда в Сибирь я узнал, что его вместе с десятками других людей обвинили в каком-то контрреволюционном заговоре и расстреляли.

Многие из моих друзей и знакомых погибли в ту ночь... Погиб юноша-скаут – Дима Шипчинский, погиб инженер Коротков, священник отец Михаил Глаголев.

И по этому страшному пути прошел к яме со связанными руками и наш сокол Сергей Грабовский.

Вероятно, он не сопротивлялся, но в чем я глубоко уверен, он прошел этот свой последний путь спокойным шагом, с высоко поднятой головой...

И после толчка пули он не поник всем телом, а упал в яму, полную окровавленных, еще трепещущих тел – так же, как и жил – прямо и гордо, как молодой дуб...

Все в сборе. Хаим, наш инвалид-завхоз, маленький пожилой еврей, юркий и веселый, торжественно достает из-под койки три бутылки пива, встреченные возгласами удивления.

Хаим, где это вы достали такое чудо?

Наш завхоз хитро улыбается.

Откудова? Это, господа, маленький гешефт на чувствах одного тут красноармейца.

На нежных чувствах?

Ну да... У него там, на родине, невеста осталась.. Верно, этакая птичка, пудов этак на 8. Так он ко мне и пристал: «Напиши, говорит, Хаим, ей письмецо, а то я, говорит, к политруку боюсь обращаться – засмеет. “Какой ты, скажет, железный чекист-дзержинец, если бабам нежные письма пишешь...” Ну я, и взялся».

Хорошо вышло? – засмеялся Дима, хлопотавший около столика с видом заправского метр-д-отеля.

Ох, и накрутил же я там!.. Боже-ж мой... «О, ты, которая пронзила мое больное сердце стрелой неземной страсти»... Или еще: «Скоро на крыльяхсвоей душия полечу, чтобы прижать тебя навек к своей пламенной груди»... Ей-Богу, прочесть и умереть...

Все рассмеялись.

Здорово запущено, – одобрительно крякнул Серж. – Как это говорится:

Любви пылающей граната

Лопнула в груди Игната...

Его, положим, не Игнат, а Софрон звать, но гешефт все-таки вышел выгодный; видите – пиво из чекистского распределителя!..

Когда бокалы – старые консервные банки – были наполнены, Дима предложил:

Ну, дядя Боб, ты, как старшой, запузыривай тост...

Нет, нет... Довольно наговорился я на своем веку. Давайте иначе – по возрасту: старшему и младшему слово. По возрасту Сема старшой – ему и слово.

Небритый исхудавший Сема, с темными пятнами на подмороженных щеках, посмотрел на меня и укоризненно покачал головой.

Ну, уж от тебя, Борис, я не ждал такого подвоха!..

Ничего, ничего. Крой. Компания-то ведь своя... Гони тост, а то газ из пива уходит!

На несколько секунд Сема задумался. Среди молчания послышался жалобный вой вьюги, и внезапно сверкающая струйка снега скользнула сквозь щель рассохшейся стены и зашипела на гудящей печке.

Ну, ладно, – сказал, наконец, нижегородец. – Не мастер я, правда, тосты говорить, но уж куда ни шло...

Он медленно приподнялся, и все приумолкли, глядя на его сосредоточенное, печальное лицо. Потом Сема тряхнул головой, как бы отгоняя мрачные мысли.

Ну что ж, друзья! Странный тост я предложу... Выпьем за то, что привело нас сюда...

Он замолчал, обвел всех взглядом и слабо улыбнулся.

Не за ГПУ, не бойтесь... Выпьем за те пружины души, которые не согнулись в нас, несмотря на давление. Я не философ. Но ведь есть что-то во всех нас, что стало выше страха перед тюрьмой, перед Соловками, и, может быть, даже перед смертью. Вот за это «что – то», друзья, и выпьем! Может быть, это «что-то» – это идея, может быть, – совесть, может быть, – искра Божья... Я знаю только, что это «что-то» есть во всех нас, и этим можно гордиться. Пусть мы зажаты теперь лапой ОГПУ, но все-таки мы не сломаны...

Глаза Семы блестели, и на бледных, впалых щеках появился румянец. Он медленно поднял вверх жестянку с пивом и торжественно сказал:

Итак, – за это «что – то», что отличает нас от чекиста и коммуниста. Да здравствует «что – то»!

Никто не закричал «ура». Все как-то на несколько секунд ушли в самих себя, в глубину своей души, словно проверяя наличие этого таинственного «что-то» и стремясь найти ему определение...

В молчании глухо звякнули жестянки-бокалы.

Потом, подталкиваемый дружескими руками, поднялся покрасневший Леня.

Ну, а я что ж, – запинаясь, начал он. – Мой тост короткий. Дай Бог, что- бы мы скоро встретились на воле живыми и здоровыми... И тогда соберемся при свете лагерного костра и вспомним этот вечер соловецкого сочельника. Братцы! Мы еще повоюем, чёрт возьми... Ну, вот, ей-Богу же!

Звучат шутки, звенит смех, и мы забываем, что кругом воет буря, и мы находимся на страшном острове...

Кто мог бы тогда подумать, что двоим из нас, тоненькому, кипящему оживлением Диме и мужественному, суровому Сергею суждено остаться навек лежать в холодной земле этого острова...

Но сегодня мы живем полной жизнью! Сочельник бывает один раз в году, а мы – молоды. Чему быть – тому не миновать!..

Внезапно в сарае звучат тяжелые шаги. Чья-то рука ищет дверную щеколду. Мгновенно со стола исчезают и елочка, и бутылки, и к тому моменту, как дверь раскрывается, пропуская военный патруль, я уже держу в руках программу ново годних спортивных состязаний и делаю вид, что мы ее обсуждаем.

Старший из красноармейцев, сам спортсмен, благодушно улыбается:

Ладно, ладно, ребята! Я знаю – у вас завсегда порядок. Сидите, сидите. Только смотрите, чтобы никто ни в коем случае не выходил из станции – сегодня запрещено.

Патруль уходит, а мы торжественно вытаскиваем из тайника бочонок с брагой. Там и мука, и сахар, и изюм, и хмель, и всякие другие специи. Все это с громадными трудностями собиралось и копилось специально для сочельника и варилось Хаимом с видом средневекового алхимика. Теперь настал торжественный момент откупоривания заповедного бочонка... Круглое лицо Хаима, нашего виночерпия, сосредоточено. Всеобщее молчание придает особую значительность этому моменту.

Пробка скрипит, свист газа проносится по комнате, вслед за этим происходит маленький взрыв, и пенистая брага, при общих ликующих возгласах, шипящим потоком льется в подставляемые кружки...

Как мало, собственно, нужно, чтобы доставить радость усталым, забывшим об уюте и беззаботной улыбке, сердцам! Одно дело – заставить себя улыбнуться, другое дело – улыбнуться от всего сердца...

Саныч вытаскивает «одолженную» у жены какого-то чекиста гитару, и под вой вьюги в трубе и треск пылающих поленьев тихо льются мягкие аккорды струн и слова чудесной песни:

Замело тебя снегом, Россия...

Запуржило седою пургой...

И печальные ветры степные

Панихиды поют над тобой...

А непокорная фантазия опять несется к иному миру, где нет гнетущих картин голода и террора...

Вот сейчас во всем мире празднуют Рождение Христа. Везде сияют радостные лица, звучат сердечные тосты, мягко светят камины, горят традиционные рождественские свечи...

Я выхожу из сарая. Буря уже прекратилась, и в небе плавно колыхаются чудесные снопы и полосы северного сияния. Розовые, красные, фиолетовые, голубые... Они беззвучно скользят и сияют в неизмеримой вышине, мягко освещая снежные поля... Сбоку неясно вырисовывается темный и величественный силуэт башен, соборов и стен кремля...

Все тихо. Сегодня ночь Рождества Христова...

«На земле мир и в человецех благоволение...»

Внезапно недалеко за кладбищем раздаются выстрелы... Волна холодной дрожи проходит по моему телу...

Так вот что обозначало приказание военного патруля «не выходить!»

Сегодня – ночь расстрелов...

Яма

Как-то, выходя из кремля, я столкнулся с низеньким человечком.

Ба, товарищ Гай! Как живете?

Лицо Гая расплывается в улыбку. Еще бы! Наше знакомство началось с одиночной камеры на Лубянке... Это его довели до полусумасшествия и заставили подписать приготовленные следователями показания. Некоторые его приятели были расстреляны, часть ушла по тюрьмам и ссылкам, а его, уже ненужного свидетеля, послали в Соловки с приговором в 10 лет.

И здесь Гай своими глазами наблюдал оборотную сторону советской действительности.

Ну, как дела, товарищ Гай? Да здравствует генеральная линия великой партии и социалистическое перевоспитание народа путем концлагерей?

Да бросьте, т. Солоневич, – мягким тоном просит Гай. – Довольно насмехаться. Вижу я этот социализм.

Ладно, ладно, раскаявшийся грешник, – шутливо говорю я, беря его под руку. – Чтобы окончательно избавить вас от иллюзий, давайте пойдемте со мной сюда, на кладбище. Я вам там кое-что покажу, что закрепит ваше раскаяние.

За кладбищем, у леса мы подходим к большой прямоугольной яме, вырытой еще осенью. Яма до половины чем-то наполнена, и это «что-то» полузанесено снегом... Из-под белого савана, наброшенного милосердным небом на этот страшный прямоугольник, синеватыми пятнами торчат скрюченные руки и ноги мертвецов...

Сколько их здесь, этих жертв бесчеловечного лагерного режима, безвременно погибших на этом забытом Богом островке?

В середине ямы, где порыв ветра сорвал снег, обнажен почти целый труп – изможденный, страшный, костлявый. А у самых наших ног из-под снега высовывается голова с синими губами, искривившимися в страшной гримасе, и холодным блеском остановившихся зрачков.

Вот цена «достижений революции»! – с горечью говорю я.

Ах, оставьте, Солоневич, оставьте, – истерически вскрикивает Гай и лихорадочно тащит меня назад. – Зачем вы меня мучите всем этим?.. Боже мой! Не напоминайте мне никогда, что я был с ними... Я уже довольно заплатил за свою ошибку...

Да, но за вашу ошибку другие, там в яме, заплатили еще больше!..

23 Апреля 1928 Года

Парад в розницу

Полярный апрель... Наступили чудесные белые ночи. Еще холодные лучи солнца сияют до позднего вечера, и снег слепит глаза своей нестерпимой белизной.

Сегодня 23 апреля – день св. Георгия Победоносца. В прошлом году мы собрались вместе, но в этом году этот сбор особенно опасен... По лагерю прошла волна «зажима» и преследований контрреволюционеров.

Несколько недель тому назад группа священников, собравшаяся помолиться вместе, была арестована и посажена в изолятор по обвинению в контрреволюционном заговоре...

И на предварительном совещании мы, по меткому выражению Димы, решили отпраздновать наш день «не оптом, а в розницу» – ограничиться только посещениями друг друга...

На дворе – мороз и ветер. Северный полярный круг не шутит и не сдается весне. Я нахлобучиваю свою волчью шапку и отправляюсь в поход.

Β нашем сарае Дима отплясывает какой-то замысловатый индийский танец, стараясь согреть застывшие ноги. Он только что принес из починочной мастерской несколько пар красноармейских лыж и продрог до костей.

Ты это куда, дядя Боб? Ей-Богу, в сосульку превратился!

Надо, братишечка, ребят-то наших повидать...

Ах, парадный обход! Постой, пойдем вместе. Вот только отогреюсь немного.

Никак нельзя, Димочка. Пропуска для хождения по острову у тебя ведь нет. А теперь такие строгости – как раз в карцер угодишь. Да и тут кому-то нужно остаться...

Ладно, ладно, катись, Баден-Пауль Соловецкий... Что ж делать? Только ты там и за меня хорошенько потряси лапы ребятам...

Человек долга

Недалеко от нас к стене Кремля прислонилось маленькое здание – это наше пожарное депо. Ленинградский скаут Володя поступил в депо простым пожарным, но скоро эарекомендовал себя таким специалистом, что он теперь уже начальник пожарной охраны.

В дежурке – темно. Володя крутит ручку старого телефона и с трудом узнает меня. Лицо его помято, и на щеке полоса сажи.

Я молча протягиваю ему левую руку. Несколько недоумевая, он дружески пожимает ее, а потом, переводя глаза на зеленую веточку в петлице моей тужурки (по традиции русских скаутов 23 апреля каждый скаут должен в петлице иметь цветок или простую зеленую веточку) и радостно вскрикивает:

А ведь и верно, чёрт побери... Ведь сегодня же двадцать третье! И как это я проворонил? Голова, правда, совсем заморочена; всю ночь не спал. Только что с пожара приехали! Деревянный барак у Савватьева горел. Сам знаешь, какие у нас порядки – ни воды, ни огнетушителей. Люди после работы спали все, как убитые, и дневальный, видно, – тоже... Там все лесорубы... Шестеро и сгорело, пока мы подоспели... Видишь, – сказал он, протягивая ко мне свои почерневшие от сажи и угля руки, – самому пришлось работать в огне...

Да у тебя, брат, и на роже-то следы геройства...

Володя рассмеялся.

А хорошо, что ты все-таки зашел, напомнил. Надо и мне нашу славную традицию выполнить.

Он оглянулся. На стенке дежурки висел портрет недавно умершего основателя ЧК, Дзержинского, отличавшегося фанатичной жестокостью. Портрет был окружен венком из золотых веток...

Вот это кстати! Выручил, значит, «железный чекист» скаута!

Володя отламывает веточку от «венка» и, торжествующе улыбаясь, вдевает ее в петлицу тужурки.

Пусть эта сволочь перевернется в гробу.

Да он ведь в крематории сожжен...

Ну, так пусть черти его в аду лишний разок за мой счет припекут... Тьфу, какие глупости в голову лезут, – сам над собой рассмеялся Володя. – Но в нашем положении даже шиш в кармане показать, и то приятно. Все-таки как-то на душе легче...

Его утомленное лицо оживляется лукавой усмешкой...

На грани сдачи

В маленькой комнатке ВПО (Воспитательно-Просветительный Отдел), окутанный табачным дымом и гомоном спорящих голосов, над столом склонился наш художник Игорь. Перед ним длинная полоса бумаги, на которой вчерне уже выведено: «Труд без творчества есть рабство». Игорь накладывает краски на буквы, изредка нервным движением откидывает со лба длинные волосы и от старанья незаметно для самого себя высовывает кончик язьжа.

Здорово, Игорь!

Среди окружающего шума, поглощенный своей работой, Игорь не сразу откликается. Я трясу его за плечо.

Эй, очухайся, мазилка. Я к тебе с поздравлением пришел.

Это дело, – ласково отвечает он, крепко пожимая мне руку. – В ответ на твое поздравление я тебя сразу же и ограблю, – он быстрым движением выхватывает мою веточку и прикрепляет ее к своей рубашке.

Ты себе еще достанешь, а мне отсюда никак не выбраться. Видишь, какой лозунг малюю. Как раз соответствующий для концлагеря...

Да, лозунг подходящий. Вот его бы на лесозаготовки или на Кемь-Ухту – сразу бы энтузиазм поднялся...

Улыбающееся лицо Игоря покрыто какой-то зеленоватой бледностью. Он совсем истощен и, вдобавок, каждой весной его мучат приступы цинги.

В Москве он был кормильцем большой семьи, которая теперь живет впроголодь и не может помочь ему ни деньгами, ни посылками. Мы все стараемся поделиться с ним, чем можем. Но велика ли может быть наша помощьё? Все мы живем полуголодными...

Разгром скаутов, может быть, наиболее тяжело ударил именно по Игорю. Почти у всех из нас там, на воле, остались родные, которые из-за нашего арета все-таки не голодают, а как-то перебиваются. А семья Игоря бедствует по-настоящему... А в перспективе у него – еще долгие годы ссылки, разлука с родными, лишение избирательных прав, невозможность учиться и свободно работать, словом, невеселая карьера контрреволюционера, сидящего «на карандашике» у ГПУ. Впереди разбитая жизнь, а Игорь весь кипит желанием работать и творить... И мы не уверены, что он не сдастся под давлением всех этих невеселых обстоятельств. Может быть, он подаст заявление покаянного типа и пойдет работать к пионерам, только бы не сломать себе жизни. Конечно, его выпустят и дадут возможность работать.

V-

Все мы понимаем его положение и его настроение, и, если он даже и сдастся, никто из нас не кинет в него камнем осуждения:

«Не осилили его сильные,

Так дорезала осень черная...»

Но Игорь не трус. При прощанье он церемонно салютует мне, и его левая рука смело тянется к моей через стол, заваленный коммунистическими лозунгами...

О, это скаутское рукопожатие! Думал ли когда-нибудь Баден-Пауль, что по этому рукопожатию не только скауты будут узнавать друг друга, но и враги, настоящие, не игрушечные враги, будут вылавливать и ликвидировать скаутов, как преступников!..

Представитель СММ

Заглядываю в библиотеку. Там, уйдя с головой в свое дело, просматривает какую-то книгу низенький, южного типа паренек Николай, коренастый, заросший волосами, одетый в остатки того, что в дни «империалистической бойни» именовалось бы солдатской шинелью... Николай в Соловках – на особом положении. Его и боятся, и держат под особым контролем. Его отец – видный московский чекист, и на Николая смотрят, некоторым образом, как на «блудного сына».

Он уже давно порвал со своим отцом. Идея коммунизма, диктатуры и террора, в которых хотел воспитать его отец, чтобы подготовить себе достойную смену, вызвали в душе Николая только отвращение и жажду найти иные, более справедливые формы социальной жизни.

Николай был крепко привязан к нашему братству, хотя скаутинг и не дал ему ответа на волнующие его политические вопросы. Когда девятый вал разгромов пронесся над нашими головами, он резко отказался от помощи и связей отца и вместе с нами очутился на Соловках.

Николай у нас – резко выраженный политик. Он проповедует мысль, что управлять страной должны не профессионалы политики, не невежественная масса, не финансовые дельцы, не военная сила, не фанатики социализма, а люди науки и знания. Ero idea fixe – власть культурных и знающих людей.

Он хорошо знал подпольную жизнь советской молодежи, ее стремления, искания и недовольство советской жизнью. Это он впервые рассказал мне о могучей юношеской подпольной политической органиэации – «Союзе Мыслящей Молодежи», на которую ГПУ смотрит с такой тревогой и ненавистью...

Борис, Борис, – даже не здороваясь со мной, восклицает он. – Гляди-ка, что я тут, в старых монастырских фолиантах вычитал: тут у монахов настоящий НОТ213 был, когда еще дедушки Тейлора и на свете не было. Тут, брат, описаны производственные процессы солеварен и молочного хозяйства. Прямо чудеса! Знаешь, оказывается, еще в конце XIX века англичане сюда ездили учиться постановке молочного дела!..

Он опустил свою книгу и взглянул на меня сквозь космы своих иссиня-черных волос.

Вот это, брат, – да!.. Я, признаться, думал, что монахи, как это в советских книгах пишут, – так себе – лежебоки были, только молиться, да каяться умели, а вот, поди-ж ты... Молодцы! Вот это, верно, настоящая коммуна была – не чета нынешним, социалистическим... Вот что значит спаивающая идея!.. Вера в Бога, да альтруизм... Чёрт побери!.. Мне только сейчас пришло в голову – как много общего, вот, в общих установках монашества, рыцарства и скаутинга... У всех разная линия в жизни, а истоки-то одинаковые... Слушай, Борис. Ты, брат, не обижайся. Катись себе дальше – я сейчас слишком взволнован этими мыслями, чтобы с тобой калякать... Вот, как в голове все сляжется, тогда потолкуем...

Пожав мне руку, он поворачивается к полкам со старинными монастырскими книгами, недоступными другим заключенным, а только ему, как библиотекарю.

Счастливец! Его мысль горит и сверкает, и его жизнь полна содержанием даже здесь, в условиях лагеря...

«Профессор кислых щей»

В одном из зданий кремля, в бывшей монастырской келье, ныне красочно именуемой «комнатой научных работников», почти безвылазно сидит наша «ученая крыса», бородатый сосредоточенный Сережа. Он немного не от мира сего. Его внимание и силы ушли в разработку абстрактных проблем математики и астрономии. Когда он был еще на воле, выдающиеся профессора пророчили ему блестящую карьеру, но волей ГПУ эта карьера была прервана.

Сейчас он предложил ВПО разработать вопрос о влиянии климатических перемен на ход рыбы по метеорологическим данным, сводкам рыбных артелей и старинным монастырским источникам.

ВПО ухватилось за эту мысль: вот-де, можно щегольнуть перед наивными читателями советских газет: «Посмотрите, мол. У нас, на Соловках, даже наука процветает!..»

И Сережа был немедленно снят с укладки кирпичей и поставлен на «научную работу».

Когда видишь его за письменным столом, эаваленным книгами и бумагами, ясно ощущается, что это – его сфера. И, действительно, Серж несколько оторван от жизни и от нашей семьи. Его интересы выше и шире рамок настоящего. Он не замечает окружающего. Ему почти все равно, когда, как и что он будет есть, сколько разнообразных дыр в его костюме и что будет через год-два. Но память и точность нашего будущего профессора замечательны, и свежая еловая веточка весело зеленеет в петлице его старого, рваного пиджака.

Слушай, Серж! Пройдемся-ка по свежему воздуху, а то у тебя, как у Фридриха Барбароссы, борода сквозь стол прорастет...

Нет, Борис, спасибо. Тут у меня как раз мысли ядовитые назрели, да и Николай со старых полок где-то выкопал книгу о монастырском рыболовстве XVII века. Я уж посижу, а ты там от моего имени попережми лапы ребятам. Это как раз по тебе – циркулировать по разным местам. А у меня темперамент книжный. Кстати, вот: получил я каким-то чудом письмо от Риммы, пишет, что и она, и твоя Ирина, и бедняга невеста Сени – Ниночка, и другие наши вдовые жены основали в Москве что-то вроде содружества скаутских жен и налаживают планомерную помощь и нам, мужьям-неудачникам, и холостякам-скаутам. Так что с первыми пароходами ждем прежде всего противоцинготных средств. Ты уж там по своей врачебной части распредели, что кому, да заодно и бодрость поддержи. Не зря же тебя Валерьянкой Лукьянычем зовут. А я уж за твое здоровье посижу – работа заела.

Апостолы скаутизма

В строительном отделе – низком деревянном бараке, наскоро сколоченном из «горбылей», за чертежным столом склонились рядом две головы – Петро и Саша. Их положение в нашей скаутской семье исключительное – это наш «суд чести», наша скаутская совесть. Их моральный авторитет стоит так высоко в наших глазах, что каждый из нас старается оценить свои поступки и решения под их углом зрения. И если лица Петро и Саши омрачаются, каждый из нас чувствует себя пристыженным.

Сколько раз вопрос: «а как бы посмотрели на это “наши судьи”?» – останавливал многих из нас от поступка, спорного с точки зрения морали скаута.

Нижегородец Саша – это тип русского идеалиста. Худощавый и нежный, с болыиими серыми глазами и мягкой улыбкой, он всегда невольно напоминал мне Алешу Карамазова, который, по образному выражению нашего скаутского поэта:

С отчаянием во взоре

У Бога вопрошает,

Зачем Он создал мир,

Во зле погрязший?..

Его душа, как нежная мимоза,

Его вопрос, как острая стрела...

Ложь и неправда жизни жестоко бьют и ранят его душу. Трудно живется ему среди окружающего гнета и произвола, и ему больно видеть, как некотоые из нас ищут и находят компромиссные пути для деятельности даже в этих условиях...

Я часто чувствую и на себе его грустный испытывающий взгляд и знаю, что ему больно видеть меня в кругу тюремщиков, чекистов и наших «красных жандармов». Он согласен с тем, что занимаемое мной положение дает мне возможность помогать многим, что это неизбежный компромисс в суровых условиях лагеря, но он не боец, а идеалист-мечтатель, и его душе тяжело. Инстинкт борьбы ему чужд.

Другой чертежник – Петро, такой же славный юноша, прямой и стройный, с ясным бесхитростным умом и безмятежным сердцем. К нему как-то не пристает грязь жизни. Он находит силы в самом себе, чтобы спокойно переносить свое положение. Никто не слыхал от него ни одной жалобы и резкого слова осуждения. Он всегда старается вдуматься в причины поступка, в причины ошибки, и его мнения, в противоположность суровому суждению Саши, всегда снисходительны и человечны. Саша судит поступки с точки зрения скаутской морали, Петро оценивает их, еще и снисходя к человеческой слабости, учитывая ненормальную обстановку жизни и считая наши скаутские законы только недостижимым идеалом, уклонения от пути к которым неизбежны.

И резкость и некоторая нетерпимость Саши удивительно сочетаются с человечностью и снисходительностью Петро, и многие из нас, после разговора с нашим «судом чести», уходили как будто морально просветленные... Когда я вспоминаю об этих цельных натурах, в ушах невольно звучат стихи московского скаута:

Ни горы, ни море,

Ни небо, ни степи,

Ни лица людей и ни тело;

Самое прекрасное,

Что есть на земле и в искусстве,

Это – душа человека...

Ребята встречают меня ликующе, и их рукопожатие особенно сердечно. Ведь сегодня день нашей радости, праздник скаутов всего мира, и их глаза сияют...

И, уже уходя, я вижу с дороги, как через грязное стекло, заткнутое сбоку куском пакли, кивают мне радостные лица наших «апостолов скаутизма», как с ласковым уважением зовем мы Сашу и Петро...

Медвежий тюлень

У большого буксирного парохода, ремонтирующегося и вытащенного на берег, раньше, в дни славы монастыря, называвшегося «Архистратигом Михаилом», а теперь переименованного в «Энгельса», я не без труда нахожу нашего славного Глеба.

Он у нас штурман дальнего плаванья... Да и кого только нет среди скаутов, сосланных на Соловки! Мы частенько смеемся, что если бы ГПУ, вместо Соловков, послало нас с нашими герлями на какой-нибудь необитаемый остров, наша республика была бы лучшей в мире...

Судьба нашего Глеба сложилась особенно обидно. Сын адмирала (И.Ф. Бострем), он кончил курс учебы в Англии и приехал перед самой революцией в Россию, чтобы отдать свои знания родному флоту. Но не довелось ему поплавать на вольных кораблях по свободным волнам со своей молодой, женой – скаутом... Теперь он плавает на баржах, катерах и пароходах, принадлежащих ГПУ, и по морю, которое с полным правом можно бы было назвать морем «полярной каторги»...

Широкоплечая, медвежья фигура Глеба рисует его каким-то увальнем, каким-то моржом. И, действительно, на суше он как-то вял, неповоротлив и почти сонлив. Но как-то мне довелось видеть его на воде: он преобразился в родной стихии, стал совсем иным – быстрым, точным, стремительным, настоящим «морским волком». Помню, как весело сияло его лицо, когда его буксир в шторм точно развернулся и цепко пришвартовался к пристани...

Но сейчас он на берегу. Он медленно откладывает в сторону английский ключ, методически и аккуратно вытирает куском пакли свою ладонь от масла и копоти и долго и крепко трясет мою руку, весело улыбаясь. Он, наш Глеба, не разговорчив. Да и все понятно в день 23 апреля в крепком рукопожатии двух скаутов, запертых на страшном острове...

***

Измученным и продрогшим возвращался я домой после своего «парада в рассрочку». Но на душе было светло и радостно.

Медленно шел я мимо величественной кремлевской стены, пытаясь проанализировать всколыхнувшие мою душу впечатления сегодняшнего дня...

Вот сколько их, моих братьев по скаут-значку и Соловкам! Все разные, каждый характерен по-своему, а вместе с тем, в каждом из них есть что-то одинаковое, что-то душевно высокое и крепкое. Недаром ведь со всех концов России прислали сюда, в этот полярный лагерь, самый суровый и страшный, именно эту молодежь...

Что же заставило их не сдаться перед мощью ГПУ? Что дало им силы не отступить перед перспективой исковеркать свое будущее и, может быть, даже заплатить головой за свое сопротивление?

Да, все они скауты... Но как могло случиться, что идея воспитания молодежи, брошенная почти 30 лет тому назад не педагогом, не ученым, не философом, не учителем жизни, а простым боевым английским офицером, так овладела молодыми сердцами, что в дни испытаний подняла тысячи их на геройские подвиги? Ведь вся безнадежность и опасность сопротивления была ясна каждому.

Идти со своей идеей и молодым задором против колоссальной мощи ОГПУ было как будто бы так легкомысленно. Так что же питало гордость и несгибаемость этой молодежи в ее заранее обреченной на неудачу борьбе против давящей лапы ГПУ?..

Эта мысль захватила меня. В самом деле, как определить ту силу, которая побудила безоружную молодежь бесстрашно смотреть в свирепые глаза террора и даже здесь, в самой пасти ГПУ, не признавать себя побежденной и раздавленной ?..

Я вспомнил сотни и сотни скаутов, их жизнь, их чувства, надежды, стремления, еще раз мысленно пробежал глазами по рядам моих соловецких друзей, заглянул вглубь своей души и уверенно ответил:

Мы не сдались потому, что нам было противно насилие над нашими убеждениями; потому, что мы не хотели согнуться перед властью грубой силы; потому, наконец, что никто из нас не чувствовал себя виновным перед своей Родиной- Россией, которой мы служили...

Мы не отозвались на предложение Комсомола – калечить детские души в отрядах пионеров, и не порвали нашей братской связи из-за страха перед ререссиями ГПУ. Мы честно и прямо называли себя скаутами и так же прямо выполняли свой долг, как мы его понимали.

Наша совесть и гордость не позволили нам понести к ногам ГПУ покаянной мольбы о прощении. Она диктовала нам прямой путь. Этот путь привел нас в Соловки. Ну, так что ж? Может быть, какой-нибудь скептик, волосы которого убелены пылью длинной жизненной дороги, и мог бы сказать нам тоном мягкого упрека:

– Разве стоило коверкать свою молодую жизнь из-за юной задорности и несгибаемости? Это ведь – детское донкихотство.

Но ведь мы боролись не за скаутскую организацию, не за право детей собираться в патрули, носить широкополые шляпы и ходить в походы.

Мы были солдатами великой армии молодежи, которая не пошла ни под угрозой нагана, ни за приманкой пайка по пути безбожия, интернационала и крови... В этой армии были бойцы разных степеней активности. Были и террористы, и боевики, и подпольщики, и политики. Скаутский отряд оказался носителем моральной силы нашей идеи. Он не успел сплотиться в кулак для политического сопротивления, но в сотнях и тысячах городов России он показал свою несгибаемость, свою моральную силу и с честью вынес первое испытание, которое судьба поставила на пути скаутского братства всего мира. Русские скауты покаэали, что Россия, национальная Россия, может поставить их в ряды тех сыновей, которые остались до конца на русском посіу...

Мы не сдались, и грубая сила могла только разметать нас по всему лицу нашей Родины. Многие погибли под ударами террора, но в душе оставшихся, закаленных испытаниями, по-прежнему горит Огонек России.

И если когда-нибудь будет подсчитываться количество погибших на великом пути прогресса человечества, количество жертв в борьбе за идею правды и любви, – тогда молодежь всего мира с чувством гордости и уважения склонится перед памятью русских скаутов.

Ибо русские скауты даже в вихре пожара революции не склонили перед грубой силой своих знамен...

Последний взгляд на Соловки

«Бог не без милости, Казак не без счастъя...»

Все испытания последних лет все болыие отражались на состоянии моих больных глаз. Закон Locus minoris resistentiae214 сказывался в полной мере. В моем организме оказалось наследственно слабое место – глаза, и по этому месту ударили все невзгоды.

Думать о лечении и уходе здесь, на Соловках, было бы наивностью. Люди с последними степенями туберкулеза посылались сюда и гибли сотнями от лагерных условий, от работы, от цинги, от полярного климата... Где мне, контрреволюционеру, было мечтать о том, что вопрос о моем гаснущем зрении обеспокоит кого-либо из чекистов?.. Меня спасла помощь брата и жены. Где-то там, в Москве, от скромного бюджета отрывались крохи и посылались мне... Не будь этого – не уйти бы мне с Соловков живым и зрячим...

Но я боролся за зрение со всей своей изворотливостью, и так же боролись за это и в Москве. Я не могу писать, как удалось мне добиться успеха, но неожиданно в конце апреля 1928 г. разразился гром среди ясного неба. Пришла бумажка:

«Заключенного Солоневича Б.Л. направить в Ленинград, в тюремную больницу имени д-ра Гааза...»

И вот, как-то вечером мне объявили, что рано утром я на лодке отправляюсь на материк...

Пароходное сообщение между Соловками и материком поддерживается только около 6 месяцев в году. Остальное время гавани замерзают, и около острова образуется полоса льда в 3–4 километра шириной. Само море целиком не замерзает, и в хорошие дни на лодке можно проскочить, хотя и с большим риском, в Кемь. И вот, единственным пассажиром такой лодки в апреле 1928 года оказался я.

Рано утром шел я со своей сумкой, постоянной спутницей моих странствований, дошедшей вместе с хозяином и до Финляндии, по льду к лодке.

День обещал быть тихим и морозным. Солнце где-то уже поднялось, но было скрыто в розовом тумане. Бледно-голубое, какое-то приэрачное небо светлело все больше. Мы подошли к краю ледяной каемки и стали грузить вещи на лодку.

Солнце покаэало, наконец, свой бледно-красный, матовый край над завесой тумана, и дальний монастырь внеэапно расцветился мягкими красками. Покрытые инеем и снегом стены Кремля засияли каким-то розовым блеском. Крыши башен темней обрисовались на светлом небе, а громады соборов как бы поднялись во весь свой величественный рост, доминируя над окружающей картиной...

Мы сели в лодку и оттолкнулись от льда.

Прощай, старый монастырь!.. Много видел я на твоей груди такого, что лучше бы никогда не видеть человеческому глазу...

Прощайте, Соловки, остров пыток и смерти!..

Но тебе, Святая вековая твердыня, тебе – до свиданья... Если, Бог даст, я еще вернусь к тебе – вернусь тогда, когда опять будут сиять твои кресты, гудеть колокола, а ο мрачном прошлом напоминать будут только памятники на братских могилах-ямах...

Я приеду склонить свои колена перед памятью жертв, заливших своей кровью и слезами твою грудь и твое святое имя...

Глава VII Сибирь

«Помню, помню, помню я,

Как мене мать любила,

И не раз, и не два

Она мне говорила:

Срежут волос твой густой

Вплотъ до самой шеи,

Поведет тебя конвой

По матушке Расее...»

Арестантская песня

Во льдах

Двое суток пробивалась наша лодка через морские льды. Сверкающие ледяные массивы с угрожающим скрипом окружали нашу скорлупку, как бы сознательно стремясь раздавить нарушителей полярного покоя. Усатые морды тюленей с любопытством глядели на нас с высоты причудливых изломов ледяных гор, а белая ночь окружала нас своим мягким полумраком.

На середине пути громадный обломок ледяной горы с грохотом упал в море за кормой нашей лодки, и взмывшая волна залила до половины нашу шлюпку. Застревая среди льдин, волоча лодку по плоским массивам, со всем напряжением гребя в узких коридорах между льдинами, чтобы успеть прорваться в открытое место из суживающегося капкана, без сна и горячей пищи, мы медленно пробивались к берегу.

Полузамерзшими, мокрыми и истомленными мы все-таки благополучно прибыли, наконец, на материк. Опять гнусный Кемперпункт... Но сознание того, что остров Соловки остался позади и впереди намечаются какие-то новые перспективы, оживляло меня и наполняло новыми надеждами.

Сильней дружбы

В Кемперпункте мне пришлось около недели ожидать отправки в Ленинград. Пересыльный пункт продолжал оставаться самым гнусным местом во всем мире, но на этот раз мое положение было совсем иным: я был уже старым заключенным, с опытом и связями, легко увильнул от лагерных работ и изредка даже получал отпуск в «вольный город» Кемь, расположенный в 10 км от пункта. И с чудесным ощущением вырвавшегося из клетки зверя я гулял по кемским улицам – мосткам из досок, проложенным на болотах и скалах – и с интересом осматривал старинные бревенчатыя часовенки и избы карелов и единственный в городе двухэтажный каменный дом управления лагеря.

Как-то раз вечером, во время такой прогулки, когда редкие снежинки крутились в струях морского ветра, до моего слуха донесся веселый, жизнерадостный смех. В этом сером, мрачном городе у полярного моря, рядом с Соловецким лагерем, задушевный смех был настолько редким явлением, что я невольно направился в сторону, где впереди меня раздавались чьи-то шаги, говор и смех. Скоро в тумане сверкающих снежинок (несмотря на вечернее время, солнце было еще высоко) я различил фигуры смеющихся людей – слитый силуэт мужчины и женщины – вернее, девушки, – тесно прижавшихся друг к другу и, видимо, всецело поглощенных своими разговорами и делами. Я медленно шел за этой парочкой, чувствуя себя немного виноватым за подглядывание, но искренно наслаждаясь взрывами веселого смеха, то и дело долетавшими до меня сквозь порывы ветра.

На перекрестке пустынной улицы мужчина оглянулся по сторонам, и, видимо, никого не заметив, нежно обнял девушку за талию. В следующий момент, поддетый ловкой подножкой, он уже лежал в сугробе снега, и его спутница со смехом сыпала ему за воротник пригоршни снега. Бой разгорался. Звуки веселой возни как-то странно раздавались среди безмолвия покосившихся от времени, почерневших изб.

Наконец, мужчина поднялся и, к моему удивлению, победительница нежно его поцеловала и стала заботливо счищать с его куртки следы снежного купанья.

В этот момент «пострадавший» повернулся в мою сторону и удивленно вскрикнул:

Боже мой! Дядя Боб! Неужели ты?

И оставив удивленную девушку, он бросился ко мне. Мы сердечно обнялись. Это был нижегородский скаут Борис, еще осенью отправленный в Кемь в управление СЛОНа.

Схватив за рукав, он стремительно потащил меня к девушке.

Вот, знакомься, Надя, – скаутмастор Солоневич. Проще говоря, дядя Боб, о котором ты, конечно, не раз и не два, и не три слыхала. А это, Борис Лукьянович, – наша машинистка Надя, московская герль. Мы тут в управлении на пару работаем.

Вижу, вижу, что на пару, – рассмеялся я, пожимая руку девушке. – Я уж тут, грешным делом, подглядывал, как это вы тут дрались...

Надя, одетая в старую, эаплатанную жакетку, видимо, еще времен тюрьмы и этапов, чуть покраснела и, поправляя выбившиеся из-под платочка волосы, засмеялась.

Да мы это так – дурили.

И вроде, как Борис был положен на обе лопатки?

Да ведь ты, конечно, сам знаешь, что между герлей и змеей подколодной, собственно, большой разницы-то и нет. У нее и патруль так звался...

Ах, ты, негодный! – замахнулась на него Надя. – Вот я тебе...

Но мой тезка мигом спрятался за мою спину и шутливо высунул язык.

Шалишь, Наденька, теперь не достанешь. Мы эа дядей Бобом, как эа стеной соловецкой.

Ладно, ладно, ребята. Да воссияет мир в ваших сердцах. Чтобы вы не дрались, позвольте я вас разделю. Вы, Надя, берите меня под руку с этой стороны, а ты, побежденный, – с этой.

Есть, капитан... А скажи, прежде всего, какими ветрами тебя сюда занесло?

Ветры, по совести сказать, прямо с неба свалившиеся. Еду в Питер глаза лечить!

Вот это здорово! Как же тебе это удалось?

Это, братишка, длинная история. Тут все: и блат, и связи, и собственный напор, и счастье – все есть.

А вы, дядя Боб, сейчас свободны?

Как птичка небесная. Ехать мне только через несколько дней.

Вечерок с нами проведете?

Если угостите старого мрачного соловчанина своим смехом – с наслаждением.

Ну, этого товара у нас миллионы тонн.

Весной особенно – я вижу. А тебе, Борис, можно выкрутиться на вечер?

Да я пробуду поверку и опять ходу дам. Я ведь в общежитии ответственных работников живу – вне Кемперпункта... Ребята вместо меня куклу на кровати сделают на случай обхода... Это все проработано. А тебе ничего поздно вернуться?

Малахова помнишь?

Комзвода? Капитана футбольной команды «Динамо»?

Да. Ну, так он дежурный по пункту... Свой в доску и брюки в полоску.

Так пойдемте ко мне? – сказала Надя.

Как это к вам? Куда?

Да ко мне, в комнатку. Я здесь комнатку снимаю у одного рыбака.

Комнатку? Разве вы не в бараке заключенных живете?

Девушка с шуточным презрением выпятила нижнюю губку:

Заключенных? Ах, что вы, Борис Лукьяныч? За кого вы меня принимаете? Вы имеете дело не с какой-нибудь лишенной всех прав заключенной, а с вольной гражданкой!

Я удивленно поглядел на Бориса.

Верно, верно. Надя теперь вольная!

Да, да, конечно, – вспомнил я. – Вы же только 2 года имели и, вероятно, уже срок-то закончили.

Давно уже...

Так почему же вы не уехали? Вам ведь верно «-6» дали?215

Да. Но я не знаю еще, куда ехать. Вот, куда Борю пошлют!..

Я опять удивленно взглянул на нижегородца.

Да, да, – опечаленным тоном сказал Борис. – Ничего, брат, не сделаешь – заболела Надя.

Чем заболела? – не понял я шутки.

Да вот, Boriscarditis’oM.

Чем, чем?

Да вот, тяжелым, воспалением сердечно-суставной сумки на почве ранения сердца bacillus boy-scouticus.

Αх, ты, насмешник! – притворно разъярилась Надя и, бросившись к сугробу, стала скатывать снежок.

Не буду. Ей-Богу, не буду, Наденька, – стал Борис на колени. – Сам болен, мое золотко, сам болен. Не убивай меня. Дай пожить еще какую-нибудь сотенку лет...

А будешь издеваться над бедной беззащитной девочкой? – сурово спросила Надя, стоя над нижегородцем с поднятых снежком.

Вот, лопни мои глаза!.. Вот, ни в жисть! Вот, провалиться мне на этом самом месте...

Ну, ладно, так уж и быть. На этот раз прощаю! – с видом милостивой королевы сказала Надя. Борис мигом вскочил и быстро чмокнул Надю в губы.

Вот, и мудрый д’Артаньян говорил: «Всегда можно сладить с женщинами и дверьми, если действовать с ними нежно».

Ахты!.. – хотела опять протестовать Надя, но Борис уже говорил мне серьезно.

Это мы, дядя Боб, так себе – дурачимся от полноты сердец: мы теперь жених и невеста...

Когда затихли поздравительные слова и ответы, я спросил:

Так почему же вы все-таки не уехали?

Да вот, что с ней сделаешь! Вбила себе в голову: вместе, да вместе ехать. Ну, хоть ты что хочешь!.. Бабья логика!.. Я ей сколько раз доказывал, что если она сей- час уедет, то к моменту моего освобождения она может деньгу подмолотить и потом приехать ко мне в ссылку... Так вот, нет – опять свое: «вместе да вместе»...

Опять ты, Боря, решенные вопросы перерешать хочешь. Вот уж эти мне мужчины. Как будто бы их логика только и есть на Божьем свете. А у нас – все бабьи капризы...

Так почему же вы, в самом деле, остались?

Ну, как же, Борис Лукьянович, – серьезно ответила девушка. – Вы ведь знаете, где мы находимся. Мало ли что может случиться – я все-таки здесь, под боком, и на положении почти вольного человека – могу помочь... А мало ли что может случиться – болезнь, тюрьма, какая-нибудь отправка. Ведь бывал же он на страшной этой Кемь-Ухте... А тогда еще хоть силы были... А теперь, после двух лет такой, вот, жизни... Каково мне будет там, в России, быть «вольной» и думать о его положении? Нет, уж я лучше подожду, а потом вместе поедем...

Ну вот, что вы сделаете с таким женским упрямством? – отозвался Борис, но, несмотря на взятый им шутливый тон, нотка растроганности прозвучала в его голосе. – Видите сами... Безнадёжно... Как окончила свой срок, так пошла к самому Эйхмансу (Начальник Управления CЛOH’a). Как она там к нему прорвалась – спросите у нее. Ведь недаром говорят – пьяным да влюбленным судьба ворожит. А тот в хорошем подвыпившем настроении был – растрогался, раэрешил на общих основаниях остаться, даже еще паек выписал... Ах, ты, чудачечка моя милая!..

Почему же чудачечка?

Да вот – целый год потеряешь!

Много ты понимаешь! – тихо ответила девушка. – Да ведь этот год, Бог даст, мы будем вместе...

Ленинградский ДПЗ

Ленинградские профессора решили, что болезнь моих глаз неизлечима и что возвращение в климат и условия жизни в Соловках грозит мне слепотой216. Этот медицинский акт был направлен в Москву, а я переведен из больницы в тюрьму (раз неизлечим – так чего же держать в больнице?).

Очень трудно было рассчитывать, что московское ГПУ примет во внимание угрозу слепоты и не пошлет меня обратно в Соловки. В многочисленных лагерях ОГПУ погибали тысячи и тысячи тяжелобольных, особенно туберкулезных, и я не мог рассчитывать на благоприятный исход. Мои родные в Москве, как говорят, «нажали все кнопки», и мне в ожидании ответа из Москвы пришлось провести несколько томительных месяцев в общей камере Ленинградского ДПЗ (Дома Предварительного Заключения).

Столетний узник

«Боль жизни сильнее интереса к жизни.

Вот поэтому религия всегда будет побеждать философию».

В. Розанов

В нашей тюремной камере – 18 «штатных» мест: 18 железных привинченных к стенам коек. Теперь эти койки стоят вертикально, словно ржавые, погнутые обломки старого забора. Эти койки уже много лет не опускались на пол, ибо советский «жилкризис» не выпускает из своих лап и тюрьмы, и население этих тюрем спит по-иному, не на койках, этих «пережитках проклятого буржуазного прошлого...»

Только что прошла вечерняя поверка, и в строю у нас оказалось 57 человек... «Перевыполнение социалистического плана», что и говорить...

После поверки мы дожевывали корочки хлеба – остатки фунтового пайка – и стали готовиться ко сну. Дежурные внесли из коридора два десятка деревянных щитов и разложили их рядышком на полу. На этих щитах, соблюдая нехитрые арестантские правила общежития, стало размещаться все пестрое, разноплеменно население нашей камеры. На этом «Ноевом ковчеге» для всех места не хватило, и человек 15 (из числа прибывших последними) стали заботливо расстилать на холодном цементном полу свои пиджаки и куртки, устраивая себе ночное λογοβο по образцу диких зверей.

Кого только нет в числе моих товарищей по камере! Старики и подростки, крестьяне и рабочие, несколько студентов, седой профессор, несколько истощенных интеллигентных лиц, люди с военной выправкой, измученный старый еврей, кучка шумливых беспризорников, для которых тюрьма и улица – их привычное местопребывание... И всех нас спаяло положение узника советской тюрьмы, звание «классового врага и социально-опасного элемента» и трагическая перспектива многих лет каторжного труда в концентрационных лагерях.

Постепенно шум стал стихать. Каждый как-то нашел себе место, и вскрики и ругань все реже перекатывались над серой массой лежащих людей. Сон – единственная радость узника – стал понемногу овладевать голодными и измученными людьми.

Поудобнее приладив в виде подушки свою спинную сумку и накрывшись курткой, я сам стал дремать, когда внезапно в тишине коридора раздались шаги нескольких людей. Еще десяток секунд – и шаги остановились у дверей нашей камеры. С противным лязгом звякнул замок, и двое надзирателей ввели в двери высокого человека с длинной седой бородой.

Старик этот ступал как-то неуверенно, и было странно видеть, как наши, обычно грубые, сторожа бережно поддерживали его под руки. В полумраке камеры, освещенной только одной тусклой лампочкой в потолке, можно было с трудом различить бледное лицо старика, обращенное прямо вперед, словно он не смотрел на лежавших перед ним людей.

Эй, кто у вас тут староста? – спросил один из надзирателей.

Я вышел вперед.

На, вот, принимай-ка старика.

В грубом, резком голосе надзирателя слышалась какая-то странная сдержанность, словно он чувствовал себя неловко.

Устрой его тута как-нибудь получше... Ежели что нужно будет – позови кого из наших... Для такого случая...

Он запнулся и, просовывая мою руку под руку старика, сурово, как бы стыдясь мягких ноток голоса, добавил:

Ну, держи, чего там...

Я удивленно взял протянутую руку, и старик тяжело оперся на нее. Опять звякнул замок камеры, и мы остались одни с новым товарищем по несчастью.

Затем старик медленно повернул голову ко мне, и только тогда я увидел, что он слеп...

По неуверенным движениям старика и, вероятно, по направлению моего взгляда и выражению лица и все остальные заключенные заметили это, и гудевшая тихими разговорами камера как-то сразу смолкла, волна ветра задула всякий шум...

Несколько секунд все молчали. Потом старик медленно поклонился в пояс и тихо, но внятно сказал:

Мир дому сему...

Это старинное полуцерковное приветствие, обращенное к нам, узникам, оторванным от настоящего дома и семьи, показалось настолько странным, что никто не нашелся сразу, что ответить. Всем нам казалось, что появление этого старика – какой-то сон.

Что-то непередаваемо благостное было в выражении его спокойного, обрамленного седой бородой лица, и мне в первые секунды показалось, что передо мной какой-то угодник Божий, каких когда-то, еще мальчиком, я видел на старинных иконах. И теперь казалось, что этот угодник чудом перенесен в нашу камеру, и что наша тоскливая тюремная жизнь прорезана каким-то лучом сказочной легенды...

Но эти несколько секунд растерянности прошли. Живой старик тяжело опирался на мою руку и молчал. Жизнь требовала своего...

Спасибо, дедушка, – несколько опомнившись, невпопад отвечал я. – Пойдемте, я вас как-нибудь устрою на ночь.

Осторожно проведя старика между лежавшими людьми, я привел его в свой угол. Там, рядом со мной лежал и теперь сладко спал Петька-Шкет, молодой вор, паренек, никогда не знавший дома и семьи, отчаянная башка, драчун и хулиган, в вечерние часы рассказывавший мне всякие случаи своей беспризорной жизни.

Слушай, Петька, потеснись-ка малость! – толкнул я парнишку. – Тут, вот, старика привели. Нужно место дать...

Заспанное лицо Петьки недовольно поморщилось. Не открывая глаз, он раздраженно заворчал:

К чёртовой матери... Пущай под парашей ложится... Я не обязан...

Сосед сердито толкнул его кулаком в бок:

Да ты посмотри, хрен собачий, кого привели-то!

Петька приподнялся с явным намерением испустить поток ругательств, но слова замерли у него на языке. Он увидел перед собой высокую, величавую фигуру старика, и остатки сна мигом слетели с него. Он удивленно вытаращил глаза и выразительно свистнул.

Ого-го-го!.. Вот это – да!..

И, не прибавив больше ни слова, паренек молча свернул свой рваный пиджак и уступил место «товарищу». Я помог старику опуститься на щит и положить под голову маленькую котомку. Устроившись немного поудобнее, мой новый сосед перекрестился и неторопливо сказал:

Ну вот, Бог даст, и отдохну несколько деньков... А то два месяца, как все везут и везут...

А откуда вас, дедушка, везут-то? – несмело спросил кто-то из лежавших.

Да издалека, сынок, издалека. С Афона... С Нового Афона, святого монастыря Божьего...

А за что это вас?

Не знаю, сынок. По правде сказать, сам не знаю, – спокойно и мягко ответил старик. – Мне не сказали. Прямо со скита взяли. Я там схимником, монахом в горах жил. Монастырь-то самый давно уже забрали, но меня, вот, пока не трогали... Разве ж я кому мешаю?..

Старик говорил медленно, и к мягкому звуку его голоса с затаенным дыханием прислушивалась вся камера. Каким-то миром веяло от слов старика, хотя эти простые слова были полны трагического смысла. Но в его голосе чувствовалась какая-то примиренность с жизнью, какое-то глубокое душевное спокойствие, умиротворяюще действовавшее на всех нас, напряженных и озлобленных.

А где это вы, батюшка, глаза-то свои потеряли? – с живым сочувствием спросил какой-то маленький крестьянин.

Эх, давно, сынок, давно дело было... После войны. Годочков этак с десять тому назад. Когда голод-то первый был, наказание за грехи наши... Да и то сказать, глаза-то у меня, верно, уж некрепкие были. Много лет на Божьем свете прожил. Уж и забыл точно... Кажись, как бы 108 или 109 годов живу. Теперь Божьему свету уж только по памяти радуюсь. Ночь вечная перед глазами...

На бледном лице монаха под седыми усами появилась едва заметная грустная улыбка. Но глаза его смотрели по-прежнему в одну точку немигающим мутным взглядом.

Господи Боже! – не выдержал кто-то. – Да за что ж вас сюда послали?

Да я уж говорил, сынок, что не знаю. Какой с меня вред? А вот, все возят по тюрьмам разным. Три годочка какого-то лагеря назначили...

Соловки, верно?

Не знаю, сынок, и этого не знаю... Дал бы то Господь, чтобы туда послали. В молодые годы был я в этом святом месте. Видал все благолепие монастыря-то Соловецкого. У нас, на Новом-то Афоне, скалы дикие, юг, море синее... А там, на Соловках, тихо все, бедно. А монаху-то суровое, да бедное – для души-то легче. Да... Думал я еще раз съездить туда перед смертью, да вот не привел Господь... А теперь, вот, за решетками везут. Как зверя, али убийцу лютого! Ну, что ж! На все Божия воля! Без Его святой воли и волос с головы не упадет... Не ведают бо, что творят.

На несколько секунд воцарилась мертвая тишина. Для всех нас, столько слышавших про ужасы Соловецкого концлагеря, было ясно, что старику не выйти оттуда живым. Недаром Соловки, превращенные в самый суровый застенок красного террора, называли «островом пыток и смерти». Я сам, только что, вырвавшись оттуда и направляясь в Сибирскую ссылку, знал лучше многих, что для старика заключение в Соловки – замаскированная смертная казнь...

Видимо, монах понял наше молчание.

Да... В Соловки, значит, – медленно повторил он. – Ну, что ж... Там и умереть легче будет. Благодать-то Божья незримо витает в святом месте. И злым людям не очернить святыни. Только бы, вот, доехать живым туда, а там... Это вам, молодым, смерть страшна. А нам, старикам, служителям Божьим... Мы как с трудной дороги домой возвращаемся, когда час последний пробьет. С чистой совестью, да с именем Божьим везде смерть легка...

Слова старика, сказанные с невыразимой простотой, произвели необычайное впечатление на всех нас, измученных, голодных, оторванных от дома и семьи, у кого они были, видящих впереди тернистый путь советского заключения – бесконечные тюрьмы, каторжный труд и ссылки... Каждый из нас чувствовал себя невинным или не заслуживающим такого сурового наказания. И всех нас, людей с надломленной, озлобленной душой, как-то смягчила и одновременно пристыдила картина этой величественной скорби и смирения... И фигура старика-монаха словно опять выросла в дверях тюрьмы и мягко сказала всем нам:

Мир дому сему...

И, действительно, какой-то мир, какая-то светлая мягкая грусть стали заменять в душе озлобленность и боль.

И все мы не могли оторвать глаз от лица слепого старика, и когда он, съев кусок черного хлеба и запив его водой, тяжело повернулся и стал на колени, в камере настала такая тишина, что казалось – никто не дышит. В этом мертвенном молчании обреченный на смерть старик стал молиться...

И все мы почувствовали, что не только между ним и Божьим миром нет преград в виде каменных стен и толстых железных решеток, но что эта молитва величавого страдальца приближает и нас к Престолу Всевышнего и облегчает у Его ног наше горе и нашу боль...

Я оглянулся... Десятки напряженных лиц с широко раскрытыми глазами, не отрываясь, смотрели на поднятую вверх голову старика с невидящими глазами, и всем чудилось, что он, этот слепой монах, видит там, вверху, то, что недоступно нам, жалким песчинкам мирового хаоса...

И в необычайной тишине тюремной клетки простые, бесхитростные слова молитвы старика четко разносились по всем углам и, как мне казалось, вливались в раскрытое сердце каждого из нас...

Тусклая лампочка оставляла в полумраке ободранные стены нашей камеры, через окно на фоне темного переплета решеток виднелось синее летнее небо, и слабые лучи лунного света мягко серебрили голову коленопреклоненного монаха...

Петька-Шкет, лихой жулик и бесшабашный вор, стоял у стены, опершись на одно колено, не замечая, что одна рука его так и осталась протянутой в воздухе, и с напряженным, замершим лицом слушал слова молитвы старика.

И на его глазах, глазах юноши, выросшего без ласки матери и уюта дома, видевшего в жизни только брань, побои, тюрьмы и голод, затравленного, как дикий волчонок, – на его глазах стояли слезы, скатываясь по щекам... Но он не замечал этого.

Для него, как и для остальных беспризорников, детей, раздавленных безжалостной колесницей социализма, это была первая молитва, которую они услышали в своей исковерканной жизни...

***

Перевернулась еще одна страница моей истории:

Солоневич здесь?

Я отозвался.

Прочтите и распишитесь, – надзиратель протянул мне бумажку.

«Выписка из протокола заседания Коллегии ОГПУ...» Сердце у меня екнуло.

Как-то решилась моя судьба?

«...Постановили: заменить гр. Солоневичу Б.Л. заключение в концлагере ссылкой в Сибирь...»

Фу... Слава Тебе, Господи! В памяти почему-то, как мгновенное видение пронеслась величественная картина Соловецкого монастыря и одновременно почувствовалось громадное облегчение – возвращаться не придется. Соловки твердо ушли в прошлое.

Впереди – Сибирь, суровая страна ссылки. Ну, что ж! Посмотрим, какова- то она будет мне, эта Сибирь.

А когда отправят?

Вот, цельный этап наберут – тогда и отправят, – устало буркнул тюремщик, принимая бумажку.

А скоро?

В свое время. Ни раньше, ни позже...

* * *

205

Публикуется по: Солоневич Б.Л. Молодежь и ГПУ (Жизнь и борьба советской молодежи). София, Голос России, 1937. С. 285–374.

206

Славянская душа (фр.).

207

Держись, Боб (англ.).

208

Намальник Гарниэона. – Здесь и далее примеч. авт.

209

В эмиграции есть не более 5 человек, бывших на самом острове. Из них русский офицер Седергольм пробыл на Соловках только несколько месяцев, потом был спасен финским правительством и умер в Финляндии, помешавшись после всего им испытанного. Он написал книгу «В разбойном Стане». Я прибыл в лагерь через месяц после его отьезда. Другой соловчанин – генерал Зайцев был в мое время в Соловках, и я помню его. Он потом, после конца срока бежал в Манчжурию, написал там книгу о Соловках, правдивость которой я подтверждаю, но его нервная система была уже настолько потрясена, что он скоро эастрелился.

210

Этот эпизод послужил темой повести «Тайна Соловков». Здесь он изложен так, как это было в реальности, только предполагаемое место клада законспирировано, чтобы не дать следа чекистам, которые и без того будут тщательно изучать каждую строчку этой книги.

211

Вообще на острове на 5000–6000 заключенных – всего 200 красноармейцев охраны и 20–30 «вольных» чеки- стов. Остальные руководящие посты эанимают заключенные иэ числа наиболее квалифицированных и знающих.

212

Фальшивый Инвалид Лагерей Особого Назначения.

213

213Научная Органиэация Труда.

214

Место наименьшего сопротивленкя (лат.)

215

Минус 6 – это род ссылки, при которой административно высылаемый сам выбирает себе место ссылки, не имея права въезжать в 6 главных городов СССР. Бывает еще – 12, – 24 и даже – 36. Это – одна из мягких видов советских ссылок.

216

Мой status praesens: Myopia magna gravis – 23, O D. Visus sine correctiae – 3/200 cum correctiae – 0,3 Chorioretinitis gravis chronica cum staphylomae posteriori ulrii oculis.


Источник: Воспоминания соловецких узников : [1923—1939] / отв. ред.: иерей В. Умнягин ; худож.: С. Губин ; дизайн: М. Скрипкин]. — Соловки : Спасо-Преображ. Соловец. ставропиг. муж. монастырь, 2014. — [Т. 2.] : 1925-1928. — 2014. — 640 с.

Комментарии для сайта Cackle