Источник

Из воспоминаний Е. Е. Голубинского1159.

Детство

Я родился в селе Матвееве, Костромской губернии, Кологривского уезда, в лето от P. X. 1834, февраля 28-го. Отец мой – священник села Евсигний Феодорович Песков.

Не один раз при мне маленьком мать моя со смехом рассказывала, что я явился на свет не совсем при обычной обстановке. Почему-то матери нельзя было родить меня в избе; 28-е февраля в 1834 году было в середу на масленице и, вероятно, к нам уже наехали масленичные гости – родственники из ближайших сел; как бы то ни было, но не имея возможности родить меня в избе, мать ушла родить на двор, в коровий хлев, в котором при появлении на свет я прежде всего должен был познакомиться с мерзлым коровьим пометом...

Очень рано я начал помнить себя, хотя и не могу с точностью обозначить времени. Первое мое воспоминание есть то, что сижу я в зыбке (колыбели), держусь обеими руками за покромки, на которых она повешена, и усиливаюсь сам себя качать; против меня на лавке сидит моя нянька, крестьянская девочка лет 8–10-ти, и жестами поощряет меня действовать энергичнее.

Из дальнейшего ряда первоначальных отрывочных воспоминаний приведу два воспоминания.

Сижу я в избе за столом на закате солнца совершенно один. Так как в избе становится темно, то мне одному делается страшно, и я собираюсь зареветь. Вдруг слышу шум у нашего крыльца, затем топот ног по лестнице в сенях; расхватываются двери избы, вбегают в избу мать и бабушка (материна мать) и по дороге от дверей к печке торопливо говорят одна другой: «Ты бери ухват, а я возьму сковородник»... Что было далее не помню: вероятно, я уснул, и меня сонного снесли на постелю. На другой день я узнал, в чем было дело. Священство наше (а его у нас было три священника, два дьякона и шестеро дьячков с пономарями) возвратилось из деревни с мольбы и по обычаю пьяным; у пьяных людей завязался о чем-то спор, который не замедлил перейти в драку: так вот мать и бабушка, считавшие нужным принять участие в баталии (вероятно потому, что и другие женщины сделали то же, так что сражение выходило вообще мужско-женским), чтобы поддержать своих (отца и дедушку, – материнова отца, бывшего пономарем при отце), и прибегали в избу за оружием...

Когда я был маленьким, еще существовали в нашей епархии, как и в других епархиях, духовные правления, представлявшие собой епархиально-уездные присутственные места. Повытчики или столоначальники и канцелярские чиновники (приказные) этих правлений ежегодно, обыкновенно зимой, объезжали села своих округов, чтобы деньгами и хлебом собирать посильную дань с подведомого духовенства. Наше село принадлежало к округу Солигаличского духовного правления, и повытчик этого правления, с одной стороны, похож был на решительное большинство своей братьи в том отношении, что при этом собирании дани с духовенства и при обирании его в виде взяток желал получать и брать как можно более, и с другой стороны, отличался от большинства своей братьи тем, что не требовал грубо и нахально, а с мягкой настоятельностью просил, и даже не просил, а просто-таки молил и умолял, доводя свой голос до дребезжания, в котором слышались слезы помирающего будто бы с голода человека. Так вот, один раз этот повытчик приехал в наше село и остановился у нас, т.е. у моего отца, на квартире, так как очередь квартирного постоя была отцова. Собрался к нам весь причт, и после выпивки (без которой у нас не ступалось ни шага и о чем ниже) начался торг между повытчиком и нашими о том, что ему с них взять и что им ему дать. Начальный наш иерей, который от лица братии вел торг, был человек очень смелый, не робевший и самого архиерея. Во всю мочь и нисколько не церемонясь, он обличал и расписывал побирошество и обирошество приказных, от которых-де житья нет; в свою очередь повытчик, ни малейше не обижаясь на жестокие речи, молил и молил дать то, что он желал взять; при этом он, как человек необыкновенно набожный (после в Солигаличе, ходив молиться в одну с ним церковь, я сам видел это собственными глазами), непрестанно клал на себя большие и истовые кресты: торговля эта представляла необыкновенно любопытное зрелище, и весьма забавная сцена и сейчас перед моими глазами как живая.,.

В поре первого детства я был мальчик очень живой и резвый, и поэтому случались со мной и опасные падения с разных высот и получал я сильные ушибы разных частей тела. Один раз я едва не погиб трагическим образом. Полез я по брусу с полатей на печь и сорвался с бруса, а на полу под ним стояла большая кадка с водой; к счастью своему я не упал прямо в кадку, в которой бы мог захлебнуться, а задел подолом рубашки за крюк, вбитый брус для вешанья полотенцев, и повис над кадкой вниз головой: прежде чем я сорвался с крюка, мать, сидевшая на лавке и занимавшаяся шитьем, успела меня схватить. В другой раз я чуть не сделал себя без глаза. Пошел я с матерью в амбар, что под горницей, и с высокого порога амбара скакнул внутрь его, а внутри амбара у порога лежал большой камень с острыми концами: я, неудачно скакнув, ударился правой бровью о конец камня и сильно рассек ее.

Имею свидетельство, что я был мальчик острый. Отец возил меня в гости, на храмовые праздники, к своему отцу, а моему дедушке, Феодору Никитичу Беляеву, который был священником в селе, находящемся от нашего Матвеева в 20–25-ти верстах (Успенье-Нейском, т.е. на реке Нее). Вместе со мной приезжал к дедушке в гости другой его внук, Петр Димитриевич Соколов, ровесник мне, сын его дочери, бывшей замужем за причетником посада Парфеньева. Дедушка ставил нас перед собой и задавал нам экзамен. Двоюродный брат забивал пальцы в рот и ничего не отвечал на вопросы дедушки, а только мычал, я же отвечал на вопросы очень бойко. Дедушка кончал экзамен приговором – в сторону двоюродного брата: «Ты, брат, будешь пономарем», а в сторону мою: «Ты будешь у меня академистом».

Помню один случай, когда бойкость довела меня до дубца. Я сказал выше, что дедушка по матери жил в нашем селе, состояв пономарем при отце. Раз бабушка велела мне приходить к ней в гости, чтобы есть лепешки, которые она умела печь великолепно, причем мастерски варила к лепешкам и яйца в смятку. Прибежал я к бабушке и застал ее у печи со сковородником. Задала мне она какой-то вопрос. Я бойко отвечал на вопрос и, вероятно, чтобы вызвать ее удивление к моему молодечеству, ввернул какое-то матерное слово. Бабушка вытаращила глаза и спрашивает: «От кого это, курвин сын, ты услыхал?» Я отвечал, что «от ребят на улице». С этими словами схватила меня бабушка за рубашку и потащила к двери, к стоявшему у нее голику, которым метут избу; выломила из голика дубец и высекла меня довольно порядочно. Лепешками после этого все-таки накормила, а пришедши домой, я имел благоразумие скрыть от матери о случившейся неприятной истории, иначе я попробовал бы другого дубца. Матерная брань между нами, поповскими ребятишками, как своего рода бахвальство, была весьма распространена, и в другой раз порядком досталось за нее от отца моим волосам. Как часто меня секли, не могу сказать, но думаю, что не часто, потому что, кроме рассказанного случая, помню еще и всего один; это – когда отец высек меня за то, что я, отыскивая себе что-то, уронил полку с посудой и почти все, что было на полке, перебил.

Раз я подвергался опасности сгореть. Были мы с работницей в овине, когда в нем сушили хлеб, и мы заснули. Вдруг загорелась стена овина снаружи от искры, попавшей в паз. Из дома заметили, что овин горит, побежали тушить, а обо мне забыли. Но, к счастью, скоро вспомнили и выхватили меня, пожар же потушили квасной гущей, как посоветовали плотники, тогда у нас работавшие.

Когда исполнилось мне шесть лет, отец начал учить меня грамоте. Историю этого учения грамоте, как оно началось, как производилось и долго ли продолжалось, очень плохо помню. Заключаю только на основании также внешнего свидетельства, что выучился я грамоте сравнительным образом скоро. Раз, когда я сидел за книгой и упражнялся в чтении, пришел к отцу по делам службы сосед дьякон. Отца дома не было. Увидав меня за книгой, дьякон попросил меня почитать. Когда я почитал ему, он сказал: «Ну, брат, ты читаешь славно, а мой олух (дьяконов сын, мой сверстник, Менюха, речь о котором ниже, начавший учиться грамоте в одно время со мной) еще не в зуб толкнуть».

Из одного случая, который остался в памяти, следует, что дело при учении грамоте не обошлось без слез. Раз в великом посте отец рассердился на меня за плохо приготовленный мной урок чтения. Отправляясь в церковь за обедню, он наказал мне хорошо приготовить старый урок и к старому уроку прибавил новый очень большой. Я увидел, что мне никак не справиться с уроками и заревел; мать моя, которая сама не могла помочь мне, потому что была совсем безграмотна, послала меня к тетке – своей младшей сестре Марье Козминичне, девице, которая была очень грамотна1160. Я побежал к тетке, которая действительно помогла мне приготовить уроки, но не к концу обедни, а лишь к вечеру; до этого последнего я оставался у дедушки, боясь показаться на глаза отцу; перед ужином уже сам отец пришел за мной, сообщив мне, что в награду за мое прилежание меня ожидает на ужин великолепная налимья уха1161. Книга, по которой я упражнялся в чтении, была знаменитая в то время книга, – по крайней мере, между священников нашей местности (и если не ошибаюсь, и доселе знаменитая между грамотными людьми из простого народа): «Путь к спасению» Феодора Эмина, напечатанная в первый раз в Петербурге в 1780 году, и потом много раз перепечатываемая. Красноречие книги, состоящей из 8-ми размышлений, первое из которых начинается словами: «Опомнися, в светских роскошах погруженная, душа моя!» приводило в восхищение обоих нас – и отца и меня.

Когда мне исполнилось семь лет, отец начал помышлять о том, чтобы отвезти меня в училище.

Первым вопросом для него при этом было: какую дать мне фамилию. В то время фамилии у духовенства еще не были обязательно наследственными. Отец носил такую фамилию, а сыну мог дать, какую хотел, другую, а если имел несколько сыновей, то каждому свою особую (Костромской архиерей Платон прозывался Фивейским, а братья его – один Казанским, другой Боголюбским, третий Невским). Дедушка, отцов отец, прозывался Беляевым, а отцу, в честь какого-то своего хорошего знакомого, представлявшего из себя маленькую знаменитость, дал фамилию Пескова. Но отцу фамилия Песков не нравилась (подозреваю – потому, что, учившись в училище и семинарии очень не бойко, он слыхал от учителей комплимент, что у тебя-де, брат, голова набита песком), и он хотел мне дать новую фамилию, и именно фамилию какого-нибудь знаменитого в духовном мире человека. Бывало, зимним вечером ляжем с отцом на печь сумерничать, и он начнет перебирать: Голубинский, Делицын (который был известен как цензор духовных книг), Терновский (разумел отец знаменитого в свое время законоучителя Московского университета, доктора богословия, единственного после митроп. Филарета), Павский, Сахаров (разумел отец нашего костромича и своего сверстника, Евгения Сахарова, бывшего ректором Московской Духовной Академии и скончавшегося в сане епископа Симбирского; речь о нем ниже), заканчивая свое перечисление вопросом ко мне: «Какая фамилия тебе более нравится?» После долгого раздумывания отец остановился, наконец, на фамилии Голубинский. Кроме того, что Феодор Александрович Голубинский, наш костромич, был самый знаменитый человек из всех, перечисленных выше, выбор отца, как думаю, условливался еще и тем, что брат Феодора Александровича, Евгений Александрович, был не только товарищем отцу по семинарии, но и был его приятелем и собутыльником (еще во время учения в семинарии оба были весьма не дураки насчет водки, как большая часть семинаристов)1162.

(Когда мы учились в последнем классе училища, из семинарии пришло предписание отобрать у всех произвольно данные фамилия и дать им отцовские фамилии. Мы весьма сокрушались и некоторые плакали. Один из товарищей прозывался Сперанским, а отцу его была фамилия Овсов, и он очень плакал, не желая превращаться из Сперанского в Овсова. Но остается для меня совершенно неизвестным, почему мне фамилия была не переменена: в то время, как моего брата младшего Александра превратили из Голубинского в Пескова, меня оставили с громкой фамилией).

Вторым вопросом для отца при сборах повезти меня в училище был вопрос о том, в какое училище меня отдать. Приблизительно в одинаковом расстоянии от нашего села находятся три училища: Галичское, Солигаличское и Макарьевское. Макарьев, очень хорошо известный нашим сельским торговцам, которые покупали в нем свои товары (закупавшиеся в свою очередь на близкой к нему и соединенной с ним водным путем Нижегородской ярмарке), был город совершенно неизвестный и, так сказать, совершенно чуждый нашему духовенству, по каковой причине отцу предстояло выбирать собственно между двумя училищами – Галичским и Солигаличским. Галич несколько ближе к нашему селу Солигалича; он лежит на дороге из Матвеева в Кострому, и можно было вместе возить детей и в училище и в семинарию. С Галичем весьма живые сношения у нашего прихода, ибо наши крестьяне по зимам ездят в Галич с хлебом чуть не на каждый недельный торг, тогда как с Солигаличем, к правлению которого, перед самым тем, как везти меня отцу в училище, закрытому, принадлежало наше село, вовсе не было подобных живых сношений, и однако отец решил свой выбор в пользу Солигалича. В то время, как предстояло отцу везти меня в училище, в нашем трехклирном селе (т.е. селе, духовенство которого состояло из трех священников, двух дьяконов и шести дьячков с пономарями) было достаточное количество учеников училища, при чем одна часть училась в Галичском, другая в Солигаличском. В первом училище учились дети двух других священников села, а во втором учились дети дьячков: предпочтение дьячками Солигалича Галичу условливалось тем, что в Солигаличе было несколько дешевле, чем в Галиче, квартирное содержание учеников. Но причиной, по которой отец решил вопрос о выборе училища в пользу Солигалича, была не сравнительная дешевизна, ибо она не имела для него, состоятельного священника, значения. Причиной предпочтения он выставлял мне то, что, по его сведениям, в Солигаличе лучше учили и лучше секли, чем в Галиче. Относительно последней причины предпочтения Солигалича Галичу отец вовсе не секретничал со мной, а добродушно толковал мне, что лучше будут сечь, лучше будет потом, что вообще это лучше... На самом деле причина предпочтения Солигалича Галичу могла быть иная. Мой отец, великий лентяй, учился в двух училищах – Галичском и Солигаличском; из которого-то он был исключен и перевезен был дедушкой в другое. Может быть, Солигаличское училище оставило в нем лучшие воспоминания.

Прежде чем отец отвез меня в училище, постигло нас великое несчастие: 27-го декабря 1842 года скончалась матушка. После родов она как-то простудилась, и жестокая горячка в неделю с небольшим свела ее в могилу. У отца осталось нас трое: я, младший меня брат 4-х или 5-ти лет и сестра всего шестинедельная. Никакой отец не может заменить матери, а тем более отец, весьма жалующий водку, каков был мой отец вместе со всеми нашими духовными. Приехала было к нам бабушка, отцова мать (тогда уже похоронившая дедушку); но и она недели через четыре после матери отправилась вслед за ней на тот свет. Впрочем, если бы она была и жива, то благодаря приверженности отцовой к водке не осталась бы у нас жить. С другой бабушкой, материной матерью, из-за той же водки были плохие лады с отцом, да скоро, похоронив дедушку, умершего после матушки через полгода, та и совсем уехала из нашего села, чтобы жить то у сына, бывшего диаконом в селе Палкине, верстах в 50-ти от нас, то у другой дочери Марьи Козминичны, бывшей за священником Левашовым в селе Никола на Межах, верстах в 100 от нас. Быть стряпухой и вообще домоправительницей, насколько это домоправление составляет женскую часть, взята была крестьянская старуха, бабушка Аксинья, которая и повела свою часть домоправления, разумеется, по-крестьянски... Смерть матери сильно повлияла на меня: из мальчика резвого я сделался замкнутым и нелюдимым, начав чуждаться сверстников и игр. Это же обстоятельство было источником уязвлений для моего самолюбия. Бабушка Аксинья повела хозяйство на крестьянский манер. Когда возили меня в училище, она напекала мне подорожников таких, что я должен был съедать их потихоньку, скрывать, боясь насмешек товарищей. Один раз я даже разбросал их. То же и относительно белья – из толстого холста, приготовлено кое-как. О праздниках приготовление стола грубое, не как у людей. Я боялся осрамиться перед гостями и из-за этого иногда уклонялся от круговых пирушек (хождение друг к другу между семинаристами села: нас семинаристов было много в селе, – заполоняли весь правый клирос; по праздникам мы друг с другом обычно перегащивались). Вовсе не могу я пожаловаться, чтобы отец не заботился о нас, но... но без матери стало нам и все время, пока мы росли, было нам плохо...

Прежде чем обращаться к моему ученью в училище, я сделаю некоторое сообщение о нашем сельском духовенстве, среди которого протекло мое детство, и повести речи о котором в моем дальнейшем изложении я не буду иметь подходящего места.

Я уже не один раз говорил, что духовенство нашего села, бывшего трехклирным, состояло из трех священников, двух диаконов, трех дьячков и трех пономарей (теперь село двухклирное, ибо после меня часть прихода отделена в особый приход). Кругом нас были большие приходы – трехклирные и двухклирные. И духовенство всех приходов (как, впрочем, и решительнейшее большинство духовенства всей епархии и едва ли не решительнейшее большинство духовенства всей России, по крайней мере – северной), без преувеличения можно и должно сказать, предано было безмерному пьянству или совсем погружено было в пьянство. Пьяный год священников нашего села, начиная его с Пасхи, был таков. В самый день Пасхи после обедни, поделив между собой отрезы от приносившихся прихожанами в церковь куличей (которые называются у нас пасхами, в крестьянском выговоре пасками)1163 и набранные с отрезами от куличей крашеные яйца, священники (разумею под ними весь вообще причт) брали иконы и шли славить Христа по самим себе, – сначала к старшему священнику, потом ко второму, потом к третьему и так далее. У старшего священника как будто предлагался братии обед, а в следующих домах – большая закуска. Я сказал, что «и так далее», но это «и так далее» бывало не весьма часто и во всяком случае простиралось не весьма далеко: наибольшей частью хождения кончались третьим священником, очень редко они достигали первого диакона и еще реже второго, а чтобы достигали они и до первого дьячка, это как будто никогда не бывало. Хождения оканчивались далеко не оконченными потому, что после закуски у третьего священника люди оказывались в таком положении, что и до домов своих могли кое-как добираться только при помощи жен. А другие не добирались до дома и где-нибудь валялись. Пасхальную вечерню служили кое-как. Только начальный иерей Елизаров (родной дед по отцу известному писателю Василию Васильевичу Розанову) был крайне крепок: сколько ни пил, нельзя было заметить, что он пьяный. Со второго дня Пасхи начиналась слава по приходу, и так как приход наш был очень большой, состоявший из 30 слишком деревень, разбросанных притом же на значительном пространстве, то слава продолжалась очень долго. А славить для нашего духовенства значило пить и пить и напиваться каждый день к вечеру до совершенного положения риз. После славы настают так называемые мольбы. Мольбами называются у нас деревенские праздники: каждая деревня имеет по своему собственному празднику, многие имеют их по два, а некоторые даже и по три, и наибольшая часть этих праздников приходится на лето. В день праздника священник с причтом приезжает в деревню, служить в деревенской часовне всенощную (сокращенно) и молебен, совершает крестный ход вокруг деревни и потом, после обеда в отведенной ему квартире, ходит по домам деревни со святой водой и у желающих служит домовые молебны. Если бы священник или кто-нибудь из причта не напился в деревне к вечеру праздника как следует, то на это посмотрели бы все как на чудо, – а наши священноиереи чудес творить вовсе не желали. Домовые молебны днем пьяные священники с причетниками еще служили кое-как. Но состоятельные крестьяне изъявляли желание служить у себя в домах всенощные в вечеру праздника. И, Господи, что это бывали за всенощные: иногда священник едва стоял и кое-как бормотал возгласы; иногда же и не мог стоять сам собой и был поддерживаем с обеих сторон, а возгласы, – первое слово да последнее или немного более! А, Боже мой, как пели пьяные дьячки, вспомогаемые пьяными стариками!

С окончанием молеб кончался на время период пьянства и с осени примерно до половины Рождественского поста наставал период выпивания. Наибольшая часть наших крестьян ходит «на город» – на плотничную работу в Петербург, Казань, Нижний и единично разные другие города. Так как все мужики возвращаются с работы домой около одного времени, то и бабы наши родят около одного времени, – это время есть осень. При очень большой величине нашего прихода, имевшего на трех священников около двух тысяч мужского пола, и крестин у нас бывало очень большое количество. Поехать в деревню на крестины всегда по каторжной дороге, ибо таковы дороги наши осенью, и иногда в каторжную погоду, и не выпить при этом возможно лучшим образом было бы до крайней степени странно, так как возможно хорошая выпивка при данных обстоятельствах (дорога или же вместе дорога и погода) не только была извинительна, но и прямо требовалась благоразумием. Прекращалась или не прекращалась выпивка за некоторое время до Рождества Христова, это зависело от обстоятельств: не было треб, – прекращалась выпивка; были требы, – не прекращалась. После Рождества Христова опять слава, при которой большее пьянство, чем при пасхальной славе, ибо о Пасхе из прихожан находились дома только старики и не пошедшие «на город» малосемейные, а о святках все мужики были налицо и многие из них с принесенными «с города» большими деньгами. После славы – свадьбы, которые обильно орошались водкой со стороны духовенства два раза – при их так называемом укладывании1164 и при самом венчании. В нашем очень большом приходе также очень помногу бывало свадеб, как и крестин,–у каждого священника редкий год менее 15-ти свадеб, а в иной год и по 20-ти – по 25-ти. Свадьбы наиболее пригонялись к последней неделе мясоеда (так как ранее не управлялись с приготовлениями к ним), почему и венчаемо было каждым священником свадьбы по три, по четыре в день. Свадебные поезда, приезжавшие в дом священника, привозили с собой закуску и водку и угощались после венчанья. Если новобрачный давал лишний полтинник, то попы говорили новобрачным речи, начинавшиеся словами: «Нововенчанная чета!» Эти речи откуда-нибудь заимствованы. Первое браковенчание, предшествуемое небольшой выпивкой, совершалось довольно как быть; второе браковенчание после основательной выпивки совершалось весьма с грехом пополам, а третье браковенчание после второй основательной выпивки совершалось уже решительно Бог знает как... Масленица составляла собственный праздник священников, который они справляли с возможно обильными возлияниями между собой и со своими гостями. На великий пост прекращалось пьянство священников (хотя представлявшихся единичных случаев выпивки священники не могли опускать), а затем начинался новый пьяный год...

Много куролесили в пьяном виде наши священники, и можно было бы рассказать о них большое количество анекдотов. Ограничусь одним, в котором замешана нечистая сила и который имеет научное значение. Раз зимой в полночь, когда спали, раздается сильный стук под окном нашей избы. Все мы в испуге пробудились, и отец побежал к окну. Под окном соседка наша дьяконица кричала: «Батюшка, Христа ради встань». Отец побежал на крыльцо и спрашивает дьяконицу: «Что ты?» – «Кормилец, – отвечает дьяконица, хныча, – пропал мой дьякон; он ездил с отцом Никитой1165 на крестины в N. деревню; назад вез их мальчик; о. Никита приехал домой, а дьякон слез у мальчика с саней и куда-то пропал». Отец бросился к начальному священнику (отец был тогда младшим священником). Начальный иерей тотчас же сбил пономарей и послал их искать дьякона. Доехав до того места, где, по рассказам мальчика, дьякон слез у него с саней, пономари начали кричать. Довольно долго кричали они понапрасну, наконец, издалека начал доноситься до них весьма жалобный голос дьякона. Пошли они на голос и нашли дьякона в лесной чаще, примерно в трех четвертях версты от дороги, стоящим по ворот в снегу и ревущим. Взяли его пономари и привезли домой. Когда он совсем прочухался (отрезвился) и проспался, спрашивают его: «Что с тобой сделалось и зачем ты попал в лес?» Он отвечал: «Когда мы ехали с о. Никитой, нагнал нас сзади NN (дьякон назвал по имени и по отчеству знакомого крестьянина); он похлопал меня по спине и говорит: «Полно, дьякон, ехать, вставай-ка, пойдем»; я встал, понюхали мы из одной табакерки табаку и пошли сначала за санями, а потом в сторону; вел он меня – вел в сторону, довел до этого места, захохотал и пропал».

Прибавлю про этого дьякона, весьма любопытного в своем роде человека и о котором мне придется упоминать и ниже, еще анекдот, уже без чертовщины. В Преображеньев день поехал дьякон на мольбу в деревню, отстоящую от села на четыре версты. На другой день возвратились из деревни священник и причетники, а дьякона нет. Ждет дьяконица день, ждет другой, а дьякона все нет, как нет, между тем люди сеют озимое. Побежала дьяконица в деревню и нашла дьякона председательствующим в компании стариков, которые, за выпитием всей водки и даже всего пива, допивали брагу. Схватила дьяконица дьякона за волосы и вытащила из-за стола, – она была женщина очень мужественная, настоящая бабелина, а он был человек тщедушный. Оседлала дьяконица лошадь, положила на нее мешок с насбиранным печеным хлебом, посадила на нее дьякона, взяла повод в руки и, ведя лошадь на поводу, пошла домой. Шла она и приговаривала: «Вот я тебе, пьяница, вот я тебе, чихирь!» Но дьякон придумал свою остроумную штуку. Когда они вступили в лесок, находящийся между деревней и селом, он улучил минуту, – сбросил с лошади мешок с хлебом, вырвал у дьяконицы повод, хлеснул ее им, быстро повернул лошадь в сторону и во все лопатки поскакал по лесу... Дьяконица заорала было: «Дьякон расподлец»... но дьякона-подлеца и след простыл. Возвратилась дьяконица в село с мешком хлеба на спине, а дьякон уехал в находящееся верстах в 15-ти от нас село на праздник. Подождала его дьяконица дня четыре и спять отправилась за дьяконом, взяв у сестры-дьячихи лошадь, запряженную в навозную двухколесную ящико-образную телегу1166. О похождениях дьякона узнало все село, и результата вторичной экспедиции за ним дьяконицы ждали с нетерпением. Когда появилась она в сельском попе с своей телегой, в которой лежал дьякон, чуть ли не привязанный, и к которой сзади привязан был его так сказать боевой конь, то мальчишки оповестили всех и ему, дьякону, была устроена триумфальная встреча...

Как только сойдутся попы, так непременно речь о том, как бы устроить выпивку. Надо сказать, духовенство наше жило дружно: никаких ссор не было. Помню раз, собрал я отца в поле сеять; когда он вернулся, я вышел, чтобы принять от него лошадь, и заметил, что отец мой пьян. Это меня удивило. Оказалось, что, выехав сеять, отец нашел пашущих человека три-четыре из причта. Сейчас же послали за водкой, и все напились, как водится.

Против порока пьянства духовная власть принимала одни бумажные меры, но как они влияли на наше духовенство, можно видеть из следующего. Раз, во время возки снопов с поля, устав от складывания снопов, мы сидели, отдыхая на берегу ладони (тока). Вдруг является перед отцом, который тогда был старшим священником, рассыльный от благочинного с бумагой в руке. В бумаге содержалось извещение от благочинного, что получен из Синода строжайший указ относительно поведения священников и что он (благочинный) скоро явится в село. Отец прочитал бумагу и, с улыбкой передавая ее мне, сказал; «Знаешь, что это значит? Когда благочинный приезжает по обыкновенным делам, то мы ставим на собор по четверти, а так как он приедет по необыкновенному делу, то придется поставить полведра».

Не знаю, как теперь живет духовенство нашего села и нашей местности1167. А что касается до моих сверстников, то они были еще хуже наших отцов. Отцы пили, но не умирали от водки, а из сверстников моих, бывших священниками в нашей местности, трое или четверо преждевременно отправились на тот свет от водки...

Сообщил проф. С. Смирнов.

* * *

1159

Начало «Воспоминаний», предлагаемое вниманию читателей, писано самим Е. Е. в самом конце прошлого века; остальное лет за пять до кончины было им продиктовано С. И. Смирнову. Эти «Воспоминания» будут изданы в «Чтениях Импер. Общества Истории и Древностей Российских».

1160

Марья Козминична – мать Петербургского протоиерея Феодора Семеновича Левашова.

1161

Дед мой Козма Васильевич был образцовый хозяин и зажиточный чело­век. Своих трех дочерей он устроил очень хорошо: двух выдал за священ­ников, а третью за академика, учителя Макарьевского училища, Александра Ива­новича Красовского, переведенного в профессора Вятской семинарии, по смерти жены постригшегося в монашество с именем Амвросия и бывшего ректором Вятской семинарии. Тетушка Марья, умная девушка, довольно долго проживала у Ал. Ив, и во время житья обучилась грамоте, научилась шить, вышивать, низать бисером. Из Вятки она вывезла городскую одежду – капот и чепец. В них она оде­валась в большие праздники, возбуждая в крестьянах удивление к своему на­ряду: когда она в капоте и чепце шествовала из церкви, ее сопровождала целая толпа крестьянских девиц и девочек. Она была замужем за священником села Николы на Межах Семеном Феодоровичем Левашовым.

1162

Е. А. Голубинский после был дьяконом при одной из приходских церквей Костромы и, кажется, помер дьяконом.

1163

И которые имеют у нас или, по крайней мере, имели в мое время, не ту форму, что под Москвой, а именно – форму довольно высоких пирамид, которые состояли из наложенных один на другой и постепенно уменьшавшихся в объеме кругов.

1164

Укладыванием называется уговор крестьянина с причтом относительно времени венчания и расплата за свадьбу, делавшаяся вперед.

1165

Никита Петрович Птицын – второй наш священник.

1166

Это телега с подъемным задом, который по приезде на поле поднимается (вынимается), чтобы можно было крюком выгребать из нее навоз.

1167

Уверяют меня, будто лучше, и будто теперь уже нет прежнего пьянства.


Источник: У Троицы в Академии. 1814-1914 гг. : Юбил. сб. ист. материалов. - Москва : Изд. бывш. воспитанников Моск. духов. акад., 1914. - XII, 772 с., 11 л. ил., портр.

Комментарии для сайта Cackle