Источник

Ректор Московской Духовной Академии протоиерей Александр Васильевич Горский

(Из моих личных воспоминаний).

Алескандр Васильевич Горский сделался ректором Академии в 1862 году, а умер в 1875 году.

Я поступил в Академию в 1868 году и окончил курс в ней в 1872 году. По окончании академического курса я непосредственно оставлен был при Академии приват-доцентом и служил при Александре Васильевиче в качестве преподавателя Академии три года. Значит, я знал Александра Васильевича и как студент и как его младший сослуживец при Академии. У меня сохранились об Александре Васильевиче самые светлые воспоминания и как о ректоре-руководителе и воспитателе юношества, и как о человеке высокой науки, высокой истинно-христианской жизни, и как о выдающемся ученом, ставившим своей задачей развитие в Академии строго научных знаний.

Александр Васильевич был прежде всего истинный, настоящий христианин, который в своей жизни и деятельности старался осуществить, по мере своих сил и возможности, высокий идеал христианина. Это был человек необычайно добрый, кроткий и снисходительный в отношении к другим, всегда готовый помочь каждому и делом, и советом, и всякой, особенно ученой, послугою. Он совсем был лишен честолюбия и какого бы то ни было карьеризма. Если он сделался ректором Академии, приняв священный сан, то не ради почетного поста и возможной последующей карьеры, – он тогда бы принял монашество, от которого он, однако, решительно отказался. Александр Васильевич, сделавшись ректором Академии, хотел по-прежнему, до конца дней своих, служить только академической науке и воспитанию любимого им академического юношества, и этим заветам он остался верен до самой своей смерти. Будучи нашим начальником, он внушал нам, студентам, величайшее уважение и почтение к себе как к человеку самых высоких и широких научных знаний, соединенных с высокой христианской нравственностью, которой проникнута была вся его жизнь и практическая деятельность. Совершая какой-либо проступок, мы, студенты, не боялись наказания или гнева на нас Александра Васильевича; совершив проступок, мы просто стыдились даже показаться на глаза ректору, так как знали, что это крайне опечалит и огорчит его, вызовет у него не гнев или желание наказать виновного, а искреннюю скорбь и сокрушение, что его ученики и воспитанники дозволяют себе нехорошие поступки, поэтому мы всегда старались быть в его глазах лучшими, чем, может быть, мы были на самом деле. Как искренно-сердечно, как истинно по-христиански относился к нам, студентам, Александр Васильевич, это видно, например, хотя бы из следующих двух случаев, имевших место в бытность мою студентом.

У меня был товарищ, студент Семен Акимович Воронцов. Он был плохой студент, любил излишне и безвременно выпить и в то же время был очень беден, и так как не имел родных, своих денег у него никогда не было. Но Воронцов, который вскоре по выходе из Академии умер, обладал одним замечательным качеством: Господь наградил его прекрасным, чудным баритоном и умением петь. Появившись в Академии, он сейчас же встал на клирос, и его чудный голос сразу обратил на него внимание Александра Васильевича. Узнав о бедности Воронцова, Александр Васильевич призвал его к себе, расспросил обо всем и стал каждый месяц давать ему три рубля, сверх того давал ему особо на праздники Рождества и Пасхи.

В 1870 году я, хотя и москвич, остался говеть на Страстную неделю в Академии и вместе и на первый день Пасхи, чтобы посмотреть, как празднуется этот день в Академии. В мое время утреня в Великую субботу в Академии начиналась, как и теперь в лавре, в час ночи. Когда стали петь утреню, мы все обратили внимание, что не слыхать голоса Воронцова, и, значит, если его нет на клиросе, то его нет и в церкви. Где же он в такой великий день? Скоро, еще во время утрени, мы уже узнали, где находится наш товарищ. Из церкви вызваны были двое студентов к полицейскому, которого прислал полицмейстер посада, чтобы заявить студентам следующее: какой-то пьяный молодой человек, когда в час ночи открыты были лаврские ворота для прохода богомольцев в лавру к утрени, появившись в этих воротах, вел себя очень неприлично, за что был арестован и посажен в камеру при полицейском управлении. Здесь он назвал себя студентом академии Воронцовым, почему г. полицмейстер и просит гг. студентов прийти в полицейское управление посмотреть арестованного, и если действительно окажется студентом, то взять его с собой в Академию. Это действительно был Воронцов, о чем к концу утрени все мы уже знали. Возникал вопрос: как нам поступить в данном случае? Понятно, что ректор сразу заметил, что Воронцова нет на клиросе и, следовательно, в церкви, тем более, что многие певчие студенты уехали на Пасху домой, хор сильно сократился, и отсутствие в хоре голоса Воронцова резко всем бросалось в глаза. Нельзя было скрыть от ректора и того, что натворил Воронцов, так как полицейский вызывал студентов из церкви через швейцара, которому, конечно, рассказал, в чем заключается данное ему полицмейстером поручение, швейцар рассказал другим и т. д. Решили отправить к Александру Васильевичу депутацию из трех товарищей и рассказать ему о случившемся. Когда Александр Васильевич выслушал о Воронцове, он заплакал и заявил студентам, что во всем этом некрасивом деле виноват только он один – ректор, что вина за все это дело падает на него. И когда студенты с недоумением смотрели на плачущего и обвиняющего себя ректора, он пояснил им, почему вина в этом прискорбном деле падает именно на него: «Я, – сказал он, – вчера, в шестом часу вечера, призвал к себе Воронцова и дал ему на праздник три рубля и тем ввел его в такой великий день в искушение. Ведь я хорошо знал, что Воронцов человек очень слабый, и должен был предвидеть, что он, получив от меня деньги, может немедленно отдаться своей слабости, как это действительно и случилось. Да, тут виноват я». Между тем Воронцов оправился и прекрасно пел на клиросе в Светлый день. В Академии в то время был такой обычай: в церкви все профессора и студенты христосовались с ректором, а по окончании обедни профессора шли в квартиру ректора и там разговлялись. Точно так же после обедни и все студенты немедленно шли в квартиру ректора и собирались в первой зале его квартиры, куда служитель выносил большую корзину, наполненную крашеными яйцами. Ректор выходил к студентам, снова христосовался, наделяя каждого крашеным яйцом. По окончании христосованья студенты обыкновенно уходили в свою столовую, где и разговлялись. Я, похристосовавшись с ректором, стал в стороне, наблюдая церемонию. Мне особенно хотелось видеть, как отнесется Александр Васильевич к Воронцову, находившемуся с нами. Вот дошла очередь до Воронцова, он подходит к ректору под благословение. Тот привлекает его к себе, обнимает, целует в голову, лоб и уста, при чем громко, радостно восклицает: «Христос воскресе! Друг друга обымем! Возрадуемся и возвеселимся!», причем дает ему не одно, как другим, а два яйца, и ни сейчас ни после даже намеком не дал ему знать, что он знает о его проступке. – Светлый день, по мысли Александра Васильевича, должен был разливать на всех только один свет и уничтожать всякие тени. Эта сцена произвела на нас самое глубокое впечатление. Она и сейчас, как живая, со всей обстановкой, стоит перед моими глазами. Так поступать, как поступил Александр Васильевич с Воронцовым, могут только действительно настоящие истинные христиане, только настоящий действительный святой человек, каким я всегда и признаю Александра Васильевича. У него подобное отношение к согрешающему было всегда только простым естественным выражением его всегдашней христианской настроенности, его всегдашней христианской любви к ближнему, пусть это будет даже виновный и только что согрешивший пред ним, и такой мог всегда найти у него слова любви и утешения. Понятно, что подобные отношения Александра Васильевича к студентам, никогда не деланные и не искусственные, а естественно вытекавшие из самой, началами христианской любви проникнутой, его природы, производили на всех студентов воспитывающее и облагораживающее влияние; мы часто воздерживались от дурных поступков не потому что боялись за них кары и наказания со стороны начальства, а потому, что боялись оскорбить и опечалить своего «папашу», как все мы, студенты, обыкновенно звали Александра Васильевича. Его нравственное влияние на нас было громадно и непререкаемо и не только во времена студенчества, но и после.

Другой случай. У меня был товарищ Н. Гр. Первухин (который уже давно умер), если не ошибаюсь, сын тверского протоиерея. Это был хороший, живой юноша, который, сделавшись студентом Академии, очень радовался, что он может располагать своими поступками по своему личному усмотрению, как ему заблагорассудится, впрочем, вовсе не думая при этом о чем-либо дурном или непозволительном – юноша был чист и даже несколько ребячески наивен. Сделавшись студентом, он почему-то поставил своей ближайшей задачей познакомиться с окрестностями посада и особенно детально изучить все те окрестные местности, откуда некогда поляки вели осаду лавры. Каждый день после обеда он отправлялся в свои путешествия, не обращая внимания ни на какую погоду. Дело было осенью, и Первухину приходилось путешествовать по непролазной грязи, по лужам и очень нередко под дождем. Даже когда выпал снег, он продолжал свои экскурсии и по снегу. Естественно, что во время этих путешествий он иногда весь промокал и особенно промокали ноги. Результат таких непрерывных путешествий получился для Первухина очень печальный: у него открылся очень острый ревматизм в ногах, так что он принужден был лечь в больницу, где нередко плакал от нестерпимой боли. Александр Васильевич имел обычай посещать больных, особенно тех, которые вновь поступали в больницу. Узнав о болезни Первухина, он сейчас же пошел в больницу и вместе с фельдшером вошел в комнату, где лежал Первухин. Последний стал горько жаловаться на нестерпимую боль в ногах, какую ему приходится испытывать. В ответ на эти жалобы Александр Васильевич на этот раз не остерегся, а сказал Первухину, хорошо зная причину его болезни: «А вы бы поменьше бегали, сидели бы дома, побольше занимались, тогда бы и не хворали, а то человек зачем-то постоянно бегал, вот за это и наказан». Услышав этот упрек, Первухин неожиданно заплакал и стал говорить Александру Васильевичу: «Я серьезно болен и испытываю нестерпимую боль, а вы меня упрекаете, разве можно так обращаться с больным человеком?» и еще сильнее заплакал. Александр Васильевич увидал, что он имеет дело с больным и нервно очень настроенным человеком, и что он сделал ошибку, упрекая его, и в ответ на упреки Первухина сам заплакал и стал просить его, чтобы тот простил его за неосторожные слова, что он вовсе не имел намерения огорчить, а тем более оскорбить больного; оба при этом плакали. Конечно, фельдшер, свидетель этой сцены, проводив ректора, сейчас же зашел в комнаты студентов и рассказал им, чего он был свидетелем. Студенты, слушая этот рассказ, единодушно приходили к тому выводу, что их «папаша» действительно не просто прекрасный, а истинно святой человек.

В бытность мою студентом Академии, на третьем курсе, моими сотоварищами учрежден был так называемый курсовой суд над нашими же товарищами-однокурсниками. Дело происходило так: ректор Александр Васильевич и инспектор архимандрит Михаил предоставили студентам значительную свободу, не вмешиваясь непосредственно в их обычную повседневную жизнь, поскольку она не выступала заметно из установленных рамок. Они старались внушить нам, что мы уже не маленькие, не дети, сами можем определять свое поведение, не нуждаясь в указках, и что они полагаются на нашу порядочность и доверяют нам. Конечно, такое отношение к нам начальства, такое его доверие к нам большинством высоко ценилось, и мы самим делом старались показать, что мы действительно люди порядочные и не думаем злоупотреблять доверием к нам начальства. Но, к сожалению, между нами находились и такие лица, которые готовы были во зло употребить данную нам свободу. Среди нас существовал кружок наших товарищей (хотя и очень небольшой), которые не любили правильно заниматься делом, а занимались нередко выпивкой, игрой в карты, причем спорили, ссорились, шумели и тем мешали заниматься другим, отвечали дерзостями и оскорблениями на обращенные к ним замечания товарищей. Тогда у нас естественно возник вопрос: как обуздать и обезвредить этих лиц? В ответ на это и явилось у нас учреждение товарищеского суда, так как о жалобах и доносах на товарищей начальству никто и не думал; все решено устроить самим. Собравшись всем курсом и избрав из среды своей председателя, мы занялись выработкой обязательных для всех правил с тем, чтобы нарушителей их подвергать студенческому суду. Между прочим, решено было, что с пяти часов вечера вплоть до ужина (до 8 часов) в занятных комнатах никто не имеет права не только шуметь, но и разговаривать, чтобы не мешать заниматься другим. Кто хочет бездельничать, разговаривать и шуметь, те должны были уходить в спальни, которые в это время были совсем пустыми, и там могли делать что угодно, так как никому там не мешали. В спальни мы обыкновенно приходили и ложились спать в одиннадцатом часу ночи и могли с общего согласия вести здесь разговоры, но только до тех пор, пока кто-нибудь не заявлял, что он хочет спать, и тогда разговор немедленно должен был прекратиться, и все ложились спать. Всякий, являвшийся в спальню позже, должен был проходить тихо, молча, осторожно, никак не беспокоя товарищей. Эти правила относительно занятий и спанья соблюдались нами все время довольно строго и обеспечивали нам спокойствие и тишину во время занятий и ночного отдыха. Сами студенты наблюдали за поведением своих сотоварищей в стенах Академии, не допуская между ними ссор и взаимных оскорблений. Между нами был, однако, один товарищ очень грубого и задорного характера, любивший к тому же выпить, который не считался с нашими «обязательными постановлениями». От него многим порядочно доставалось, но до поры до времени его грубые и оскорбительные выходки терпели. Наконец, грубо-непозволительное и к тому же беспричинное оскорбление одного товарища вывело всех из терпения, и его решено было отдать под суд. Собрались все товарищи, выяснили дело и объявили виновному такое постановление товарищеского суда: он, виновный, должен удалиться на два месяца с курса, жить вне его, где хочет: может ехать на два месяца домой, может нанять временную квартиру себе в посаде и, наконец, может сказаться больным и два месяца прожить в академической больнице. Никто из товарищей в течение этих двух месяцев не имеет права ни о чем говорить с ним ни подавать ему руки – он для них в течение двух месяцев как бы не существует. Виновному, однако, разрешалось следующее: он может ходить на лекции и слушать их, но только не имеет при этом права разговаривать с товарищами, он может даже явиться к товарищам на курс, но только в том исключительном случае, если ему нужна для его занятий какая-либо книга или справка, – только в этом исключительном случае каждый товарищ обязан или дать ему требуемую книгу или сказать, у кого она находится, но никакие другие разговоры с ним не допускались. По истечении двух месяцев он должен был вступить во все свои студенческие товарищеские права, и когда он, действительно прожив этот срок в академической больнице, возвратился из изгнания, товарищи не показали и виду, что с ним произошло что-то особое, и обращались с ним по-прежнему, как будто его двухмесячного изгнания и не существовало. Этот случай произвел должное впечатление как на самого провинившегося, так и на всех, которые способны были вести себя по отношению к товарищам несдержанно и резко вызывающе, – все они присмирели, и мы до самого окончания курса в Академии жили в мире и тишине. Понятно само собой, что ректор Александр Васильевич отлично знал об учреждении у нас товарищеского суда, о двухмесячном изгнании нами одного из товарищей, и, конечно, вполне сочувствовал возникшему у нас учреждению, которое без всякого непосредственного участия начальства водворяло и поддерживало в нашей студенческой жизни известный порядок и спокойствие. Официально же начальство делало вид, что оно ничего не знает о существовании студенческого самосуда.

Александр Васильевич всегда близко стоял ко всем студентам, а к некоторым в особенности, так как вел с ними периодически правильные беседы. Это были так называемые старшие. В мое время, как, конечно, и сейчас, определенные группы студентов занимали определенные комнаты для своих занятий, называемые занятными, которые были под номерами, и определенные комнаты для спален. Во главе каждой группы студентов, т.е. каждого номера – занятной и спальни – назначался начальством особый старший, который был главой и представителем группы, следил за порядком в своем номере, во время занятных часов должен был не допускать шума и вообще всего, что мешало студентам заниматься, был представителем и ходатаем за своих сожителей пред начальством и т. п. Всех занятных комнат было тогда у нас семь и, следовательно, было семь старших. Последние по очереди каждый день после студенческого ужина должны были являться к ректору и докладывать ему ·ο состоянии студенчества и, если нужно, о его желаниях, требованиях, неудовольствиях по какому-либо случаю и т. п. В течение двух лет я был старшим в одном из студенческих номеров и, следовательно, раз в неделю обязательно являлся к ректору с докладом. Нужно заметить, что сам Александр Васильевич всегда обедал и ужинал в одно время с студентами; бил звонок студентам к обеду, за обед садился у себя и Алесандр Васильевич. Точно так же по студенческому звонку он и ужинал. Когда очередной, или, как его называли, дежурный старший, поужинав, являлся к ректору, Александр Васильевич охотно вступал в разговор с дежурным старшим, и иногда, если собеседники попадали на интересную тему, эти беседы продолжались довольно долго. Говорили решительно обо всем, так как самые доклады о положении или состоянии студенчества обыкновенно были стереотипны: все обстоит по-прежнему благополучно. Александр Васильевич расспрашивал своих собеседников и об их родине и родителях, в каком училище и семинарии они учились и как учились, каковы у них были преподаватели, какая библиотека, что читали, чем особенно занимаются и интересуются в Академии, какие книги по преимуществу теперь читают и т.п. Иногда разговаривали по поводу тех или других газетных известий и слухов, о тогдашних современных событиях. Однажды Александр Васильевич, обычно беседуя со мной во время моего дежурства, вдруг спросил меня: а знаю ли я нового учителя Вифанской семинарии (в которой я учился) Хр. Мих. Соколова, недавно поступившего в Вифанскую семинарию? Я ответил, что не знаком с ним, но в лицо его знаю. Тогда он, несколько волнуясь, говорил мне: «Почему ректор ваш, т.е. Вифанской семинарии (архимандрит Сергий, впоследствии епископ Костромской, автор книги «Восточный месяцеслов») нехорошо относится к Соколову, гонит его и притесняет?» Я ответил, что не знаю, хотя кое-что и слышал об этом. Тогда Александр Васильевич с горячностью стал говорить мне: «Не хорошо так поступает о. Сергий, не следует ему гнать и преследовать Соколова. Я вам скажу, что такое за человек этот Соколов. Он писал кандидатское сочинение на тему: «О вечности мучений». В своем сочинении он доказывал, что учение о вечности мучений не согласно с представлением о Боге, как существе всеблагом, милосердном, любящем свое создание, что милосердный Творец человека не может его вечно мучить за временные грехи, часто совершенные даже несознательно, только в силу данной обстановки окружающих данного человека обстоятельств, что такая жестокая расплата Бога с человеком недостойна Бога и что поэтому латинское учение, признающее чистилище, благодаря которому и все грешники достигнут блаженства, гораздо лучше и вернее учения православного. «Я, – говорил Александр Васильевич, – прочитавши это сочинение Соколова, призвал его к себе и беседовал с ним несколько вечеров, стараясь убедить его в ошибочности его воззрений. Он энергично защищался. Нужно-де заметить, что Соколов человек умный, усиленно занимающийся, человек искренно верующий и очень благочестивый и в то же время крайне нервный и вообще человек не от мира сего (он вскоре серьезно захворал и умер). Когда он защищал свои воззрения, – говорил Александр Васильевич, – он весь дрожал, особенно дрожали его руки, и в каждом его слове слышались искренность, убежденность и самая горячая вера. Таких лиц нужно не гнать и преследовать, а обращаться с ними бережно, ласково и осторожно, разумно убеждать их, а не грозить им кулаками, которых они в душе, как люди искренние и убежденные, и не боятся. Не хорошо поступает о. Сергий». – Так терпимо, так истинно-христиански относился Александр Васильевич к своим и заблуждающимся ученикам, особенно когда видел, что эти заблуждающиеся – люди честные, искренние, нравственные, требующие осторожного разумного лечения, а не кары, наказания и преследования884.

Когда я в 1868 году поступил в Академию, студенты разделялись на два двухгодичные курса: на младший курс (два года) и старший курс (тоже два года). Когда я с младшего перешел на старший курс, введен был в Академии новый устав 1870 года, который разделил студентов на четыре одногодичные курса, и я сделался не студентом старшего курса, как было прежде, а третьекурсником. Этот новый устав, разделивший студентов на четыре курса и каждый курс подразделивший на три группы, сообразно тем трем специальным группам наук, из которых каждый студент должен был избирать себе одну для специального изучения, вначале вызвал у нас некоторое замешательство и привел в смущение Александра Васильевича. Дело в том, что из канцелярии Синода потребовали, чтобы студенты кандидатское сочинение писали на третьем уже курсе, так, чтобы степень кандидата получалась студентом при переходе на четвертый курс, который предназначался для сдачи специального магистерского экзамена и для подготовки магистерской диссертации. Александр Васильевич решительно воспротивился этому синодскому распоряжению, находя его прямо вредным для дела академического образования. И мне лично он говорил: «Если вы кандидатское сочинение будете писать на третьем курсе, то, значит, учиться-то в Академии как следует вы будете только два года, так как, занимаясь на третьем курсе писанием кандидатского сочинения, вы сосредоточите на нем все ваше внимание и обязательно будете манкировать посещением лекций. Потом, при переходе на четвертый курс, вы сделаетесь кандидатами, но чем же большинство из вас будет заниматься четвертый год, что оно будет делать? Всем хорошо известно, что значительное большинство студентов не только не думает, но даже и не мечтает о магистерстве; следовательно, оно не будет на четвертом курсе готовиться к магистерским экзаменам, а тем более не подумает чем-либо заняться для подготовки магистерской диссертации. Очевидно, весь четвертый год большинство студентов будет просто бездельничать, ничего не делать, что, конечно, будет крайне вредно и пагубно отражаться не только на самих ничего не делающих четверокурсниках, но и на всем вообще студенчестве. Поэтому я не допущу, чтобы писали кандидатское сочинение на третьем курсе». Так в действительности и было, как говорил Александр Васильевич. На третьем курсе и ранее мы писали только обычные семестровые сочинения, а кандидатские не писали. Наступили экзамены, и неожиданно пришло в Академию требование из Синода, чтобы по окончании экзаменов туда немедленно высланы были отметки кандидатских сочинений на нашем курсе, т.е. отметки на тех кандидатских сочинениях, которых мы вовсе не писали. Это синодское требование произвело страшный переполох в Академии. Где взять отметки на сочинения, которые вовсе нами не писались? Думали, гадали и, наконец, нашли выход. Собрали все семестровые сочинения, какие мы писали на третьем курсе (обыкновенно мы писали в год по три семестровых сочинения, по трем разным предметам) и взяли у каждого студента лучшее из его трех сочинений, признали его кандидатским и отметки по этим сочинениям отослали в Синод, как отметки на кандидатских сочинениях. Так неожиданно мы, не писавши кандидатского сочинения, сделались, однако, кандидатами. Но Александр Васильевич не дал нам бездельничать четвертый год. Он решительно заявил нам, чтобы мы все писали на четвертом курсе магистерское сочинение, которое для большинства будет собственно кандидатским. Кто не будет писать, тому он не выдаст кандидатского диплома, и такой не получит сколько-нибудь порядочного места по окончании курса. В то время окончивших курс Академии назначал на места в разные духовные учебные заведения академический совет и, главным образом, ректор, так что любого студента он мог назначить куда хотел, т.е. на хорошее место в хороший город или на плохое место в плохой, глухой городишко. Поневоле и на четвертом курсе мы засели за работу, хотя формально мы были уже кандидатами.

Я с своей стороны решил писать магистерское сочинение по русской церковной истории. Евгений Евсигнеевич Голубинский дал мне тему: «Светские архиерейские чиновники в древней Руси», сказав, что этот вопрос доселе совершенно обходился в наших исторических исследованиях, и что если я как следует его разработаю, он охотно даст мне за эту работу степень магистра. Я взял у Голубинского разные печатные акты и документы и немедленно энергично принялся за работу, которой незаметно увлекался все более и более, так что весь четвертый курс просидел над разработкой данной темы и уже к концу года, основательно ознакомившись с документальными данными, я довольно ясно видел, как мне следует вести дальнейшую работу, или, точнее, обработку собранного и собираемого материала, чтобы из моей работы вышло нечто цельное и хотя бы и относительно научно ценное. Само собой понятно, что продолжая, в качестве дежурного старшего, являться к Александру Васильевичу, я сразу же повел с ним разговор по взятой мною теме об изучаемых источниках, о своих планах по обработке и распределении изучаемого материала. Александр Васильевич, сам любивший русскую церковную историю и специально занимавшийся изучением особенно ее рукописных источников, которые он так прекрасно описал, заинтересовался взятой мною темой. Конечно, он прежде всего расспросил, какие у меня сейчас под руками находятся источники. Я сказал. Тогда он сейчас же заметил, что в его личной библиотеке, вероятно, найдутся и другие, мне нужные источники, каких у меня нет, что он поищет их и пришлет мне. И с этого времени Александр Васильевич всегда присылал мне все те книги и документы, в которых, по его мнению, можно было найти что-либо, имеющее отношение к моей теме.

В беседах со мной он делал замечания по поводу тех или других моих суждений, иногда оспаривал их и, замечая в моих знаниях пробелы по русской церковной истории, сейчас же давал мне какую-либо книгу или исследование, чтобы я прочел его и пополнил свои скудные студенческие познания. Понятно, что наши беседы вращались уже не только около моей темы, но касались и разных других вопросов по русской истории, что значительно расширяло мой кругозор, тем более, что Александр Васильевич, как я сказал, всегда не прочь был сейчас же вручить мне книжку, чтобы я прочел в ней о том-то и о том-то. Когда я окончил курс в Академии, мне предложено было остаться приват-доцентом, чтобы читать лекции по русской церковной истории вместо Евгения Евсигнеевича Голубинского, который получил тогда годичную командировку в славянские земли для личного ознакомления с тогдашним положением славянской православной Церкви. Вероятно, предложение в Совете оставить меня при Академии сделал Александр Васильевич, хорошо знавший меня и мои занятия по русской церковной истории. Александр Васильевич сказал мне, что я буду читать в неделю только две лекции, и что вместо обычных пятидесяти минут я могу читать лекции, как эпизодические, только по получасу, так как-де Голубинский, по возвращении из-за границы, все равно будет читать полный курс истории, и каждый интересующийся студент может после прослушать его чтения. Таким образом лекции не могли отнять у меня много времени от обработки моей магистерской диссертации. Через полтора года своей приват-доцентуры я, наконец, окончил свою диссертацию и вручил ее для прочтения возвратившемуся из-за границы Евгению Евсигнеевичу Голубинскому. Тот нашел, что моя диссертация написана хорошо, что можно ее напечатать, и что он, со своей стороны, готов дать мне за нее степень магистра. Я сообщил об этом Александру Васильевичу, и он потребовал диссертацию себе для просмотра. Я знал, что значит со стороны Горского просмотреть диссертацию. Действительно, он взял все имевшиеся у меня книги по предмету моей диссертации и тщательно ее проверил. Мне пришлось потом, в частной беседе, выслушать от него разные возражения, защищать свои положения и взгляды, документально доказывать их справедливость, или же, где я сказывался не совсем состоятельным, делать некоторые исправления. Наконец, все было пересмотрено и проверено, и он разрешил печатать мою диссертацию. Когда моя книга прошла через Совет, как магистерская диссертация, и диспут был назначен на 15-е октября 1874 года, т.е. ровно 40 лет тому назад, Александр Васильевич призвал меня и потребовал, чтобы я написал так называемые тезисы, или главные и основные положения своей диссертации, какие я должен был защищать на диспуте. Я написал одиннадцать тезисов. Александр Васильевич крайне внимательно прочитал их, требуя от меня отчета буквально в каждом слове и выражении тезисов. Наконец, и они были напечатаны, пройдя его строгую цензуру. Тогда он обратился ко мне с таким заявлением: «Вашими официальными оппонентами назначены такие первоклассные знатоки русской истории, как Голубинский и Ключевский; поэтому вам необходимо быть во всеоружии, чтобы достойно отвечать на их возражения. В виду этого и прошу вас, до диспута еще порядочно времени, снова пересмотреть все материалы и документы, на основании которых написано ваше исследование». Это требование Александра Васильевича казалось мне совершенно излишним, так как он сам на деле видел, что я хорошо изучил и знаю источники и что я ничего не брал в свою книгу из вторых рук без проверки первоисточниками. Я было воспротивился исполнить желание Александра Васильевича, но он сказал мне: «Я все-таки прошу вас исполнить мою просьбу, и вы дайте мне слово, что немедленно исполните мое желание». Сопротивляться долее было невозможно, и я немедленно обложился книгами и снова перечитал все документы, по которым составлено было мое исследование. А так как приближалось время диспута, то я написал и ту речь, какую должен был сказать перед началом диспута. Пришел к ректору и сообщил ему, что желание его исполнено: мною вновь прочитаны все использованные мной в книге документы. Александр Васильевич поблагодарил меня за исполнение его желания и затем спросил меня: приготовил ли я речь, какую мне нужно говорить перед диспутом? Я ответил, что приготовил. Тогда он спросил: «о чем и что именно я буду говорить?» Я в коротких словах рассказал содержание своей предполагаемой речи. Он спросил меня: «А речь у вас уже?» Я ответил: «Да, написана». Тогда он мне сказал: «Дайте мне ее посмотреть». Очень хорошо я знал, что значит со стороны Александра Васильевича посмотреть мою речь. Это значило, что он процедит в ней каждую мою фразу. Должен сознаться, что это требование Александра Васильевича произвело на меня крайне удручающее впечатление: он, казалось, не верил мне, думал, что без его цензуры я не могу сказать и речи как следует, и что он уже слишком нагнетает на меня. Он отлично заметил и понял мое удрученное состояние и ласково-доброжелательно стал говорить мне: «Вы думаете, что я слишком придираюсь и как будто не доверяю вам. Признаюсь, что я действительно придирчив к вам, но на такой образ действий относительно вас я имею особые причины и вы сами сейчас поймете, что мне необходимо именно так действовать, когда я вам объясню, в чем тут заключается дело. Вы знаете, – говорил Александр Васильевич, – что доселе в Академии степень магистра всегда давалась за рукописные сочинения и никаких диспутов ранее в Академии не было. Теперь вам первому степень магистра будет дана за печатное сочинение, доступное всем и каждому, каждый может его прочитать, и степень вам будет дана только после публичной защиты, на которой может присутствовать всякий посторонний человек, вовсе и не принадлежащий к Академии, – вы будете у нас в Академии первый магистр, получающий ученую степень за печатное сочинение и после публичной защиты. Понятно, что ваш диспут, как первый в нашей Академии, как небывалое доселе дело, явятся посмотреть и послушать очень много охотников, не только местных, но, вероятно, приедут и из Москвы, вероятно даже, что ваш диспут, как новинка в нашей Академии, будет описан в газетах (что действительно и было). Очевидно, по вашему диспуту все будут судить, как это новое дело поставлено в нашей Академии. Поэтому, – говорил Александр Васильевич, – достоинство и честь нашей Академии требует, чтобы не только ваша диссертация была хорошим, без серьезных дефектов, научным исследованием, но чтобы и ваш диспут прошел вполне гладко и хорошо». Теперь я вполне понял показавшиеся несколько придирчивыми отношения ко мне глубокочтимого Александра Васильевича; он ревновал о достоинстве и чести любимой им Академии, он хотел и употреблял со своей стороны все зависящие от него усилия и меры, чтобы воспитанники его Академии, выступая публично на суд публики со своими научными работами, были способны поддержать научное достоинство и честь воспитавшей их Академии. Прощаясь со мною после этого разговора, происходившего незадолго до диспута, Александр Васильевич, улыбаясь, говорил мне: «Я обращаюсь к вам еще с одной и последней просьбой: дайте мне слово, что вы не будете вечером накануне диспута заниматься, а весь вечер, не дотрагиваясь до книжек, прогуляете на свежем воздухе и обязательно ляжете спать не позже десяти часов. Еще советую во время диспута держаться спокойно и не волноваться, диспут собственно для вас не страшен, так как вы подготовились к нему основательно». Действительно, мой диспут прошел гладко и хорошо, что весело и заметил мне Александр Васильевич, поздравляя меня после диспута с получением степени магистра.

Так ревновал всегда Александр Васильевич о достоинстве и чести своей Академии, и если некоторые иногда находили его очень строгим и требовательным по отношению к академическим научным работам и даже придирчивым, то это объяснялось вовсе не его желанием как-либо унизить чужую ученую работу, показать свое ученое превосходство над другими, а единственно его всегдашней ревностью о достоинстве и чести Академии, Конечно, такие люди, как Александр Васильевич, бывают редки, но зато их влияние на окружающих бывает сильно, широко и продолжительно, тем более, что под его прямым воздействием воспиталось много сотен молодых людей, из среды которых вышли потом общественные деятели на всевозможных поприщах. Да и по смерти Александра Васильевича его дух и направление, какие он давал всей академической жизни, надолго остались в Академии и, вероятно, не совсем вымерли и сейчас.

Проф. Н. Каптерев.

* * *

884

Один из товарищей проф. Η. Ф. Каптерева по семинарии и Академии С. Д. Л-ский: сообщает «Хрисанф Михайлович Соколов поступил в Вифанию настав­ником патрологии в шестидесятых годах прошлого столетия. Читал лекции дей­ствительно в либеральном стиле. Ректору архим. Сергию пришлось быть у него на уроке, когда он разбирал полемику св. Афанасия Великого с Арием, причем изволил себе слишком критически отнестись к ответам св. Афанасия на возра­жения Ария, указывая, что они были вовсе не убедительны для последнего. Слушал Сергий и, наконец, не выдержал, – поднялся, застучал тростью и обратился к преподавателю с такой приблизительно репликой: «Где вы преподаете? В Тю­бингенской школе? У нас здесь Вифанская семинария, и об отцах Церкви так отзываться нельзя. Нужно изменить метод преподавания...» Даже нам, семинари­стам, эта реплика показалась бестактной, и неопытного, молодого преподавателя можно было направить на истинный путь, пригласивши его к себе... Сергий до­стиг того, что Хр. Мих. был уволен из семинарии». – Пр. Н. Д.


Источник: У Троицы в Академии. 1814-1914 гг. : Юбил. сб. ист. материалов. - Москва : Изд. бывш. воспитанников Моск. духов. акад., 1914. - XII, 772 с., 11 л. ил., портр.

Комментарии для сайта Cackle