Фотий Кондоглу
Византийская живопись и ее подлинная ценность
Интересующийся византийским искусством может найти достаточно книг по этой теме, однако написаны они почти все иностранцами. Большая их часть вышла из-под пера археологов и искусствоведов, людей, безусловно, достойных и образованных, однако говорящих на языке науки. Это значит, что к произведениям византийского искусства они подходят с теми же мерками, что и ко всем остальным – изучают их внешнюю сторону холодно, по-научному, видя в них лишь музейные экспонаты. Их восторги и восхищение – это, по большей части, реакция на внешние достоинства произведения, а не оценка духовного богатства, «сокрытого» в нём, по слову апостола Павла. А именно оно и есть самое ценное в этом таинственном искусстве. Также существуют учёные, которые подходят к византийскому искусству с «эстетической» стороны. Но они, как мне кажется, находятся ещё дальше от истины...
Первый вопрос, который мне, возможно, зададут: «Почему в этом искусстве нет “естественности”?». Естественности нет потому, что оно не преследует цель выразить только естественное, но и то, что выше естества. Искусство, которое стремится изобразить только то, что мы видим нашими плотскими очами, называется изобразительным, потому что показывает человека, историческое событие или явление природы практически так же, как если бы мы видели это своими собственными глазами. Всё это художник воспроизводит с помощью своего собственного воображения. У византийского искусства иная цель. Оно стремится возвысить нас от чувственного к умосозерцаемому, от видимого телесными очами к тому, что видит тот, кто имеет духовные очи, от преходящего к вечному. Это возвышение называется восхождением.
Византийское искусство пользуется «естественными» линиями и красками. Но эти элементы оно из материальных преобразует в духовные. Линия и цвет в византийском искусстве становятся таинством, потому что призваны выразить таинственный мир духа. Вот почему они перестают быть «естественными». Как слова, используемые для обозначения материальных понятий, становятся духовными, когда выражают таинственные духовные мысли, так же линии и краски в византийском искусстве...
В Православии всё духовно, духовно по-настоящему. Вот почему Достоевский в разговоре с одним своим другом европейцем сказал, что мы, православные, можем понять вас, европейцев, – ваши мысли и чувства, а вы нас не можете понять. Мы – православные, а православное сердце может понять всё.
Духовный характер Православия выражается в обряде и церковных искусствах: архитектуре, иконописи, музыке, гимнографии и других. Эта религия направлена к внутреннему человеку, который верит, просвещается по восходящей, утончается, из телесного делается духовным и приобретает «духовные очи» и «духовные уши». Поэтому Достоевский так и сказал.
Вышесказанные слова, возможно, помогут читателю понять «безвестная и тайная» византийского искусства, хотя этим вещам и нельзя научиться, если не пережить их самому тем или иным образом. Для человека, который имеет веру, они становятся жизнью. В противном случае, всё это остаётся лишь сухим познанием и мёртвой буквой. Это не знания, которые можно постичь внешним изучением. Непосвящённый не может войти в мир таинства. Нужно иметь развитые духовные чувства, чтобы быть в состоянии уловить духовные звуки, воспринять духовные образы. «Жизнь во Христе, – говорит один святой, – освобождает от вещественности то, что проходит через двери зрения и слуха».
«Ваши речи утомительны, – возможно, скажут мне некоторые. – Мы хотим знать конкретно, что такое византийское искусство и где находятся его лучшие образцы». Таковым отвечу, что эту информацию можно найти в справочниках и других специальных изданиях. Однако, если у тебя нет основания, эта информация будет для тебя бесполезна. Ты всё равно ровным счётом ничего не приобретёшь кроме поверхностных знаний, не имеющих никакой ценности. Трудно двумя-тремя статьями ввести в этот мир человека, особенно современного человека, который во всём ищет готовые рецепты и привык всё познавать головой без участия сердца.
Итак, пусть читатель знает, что предмет, о котором мы взялись рассуждать, не укладывается в привычные рамки и не познаётся обычными методами. Византийская живопись не имеет ничего общего с другой, мирской, живописью. Одна – духовная и литургийная, другая – плотская, вещественная, изобразительная. Между ними – великая пропасть. И мы должны знать, что духовно мы не готовы к её восприятию. Телесными чувствами нельзя ощутить вещи, «сокрытые в таинстве», даже если ты самый мудрый человек на земле, богатый знанием и мудростью мира сего. Это то, что, по словам Христа, Бог утаил «от премудрых и разумных и открыл... младенцам». Младенец – это человек, который чист и не заражён ненужной премудростью, тот, кто не привязан к материальному, как устрица, прилепившаяся к волнорезу, но имеет очи, открытые внутрь себя...
Византийское искусство непонятно, потому что многие, увы, даже некоторые византологи, подходят к нему с мерками древнегреческого или итальянского искусства эпохи Возрождения.
Если тебе нужна телесная красота, то лучше не ищи её в византийском искусстве. Если тебе нужна перспектива или другие впечатляющие эффекты, то здесь ты их не найдёшь. Если тебе нужен натурализм, то поищи его в другом месте. Но тому, кто видит и чувствует, византийское искусство покажет то, что живописнее натурального, важнее, чем перспектива или другие эффектные, но тщетные ухищрения. Это искусство прекраснее, чем обычная красота.
Тот, кто стремится найти в искусстве привычную красоту, перспективу, анатомические пропорции и т. п., ещё не понял одну очень важную вещь: для чего в живописи нужно то, что не имеет отношения к духу? Всё это ненужно и суетно. Насколько умеренность полезна телу, настолько она полезна и духу. Мы наполняем наше духовное чрево тысячью ненужных вещей. Простота – всегда признак истинности. А мы думаем подчас, что, чем сложнее вещь, тем она лучше.
Современный человек часто не в состоянии испытать настоящее чувство из-за того, что утратил свою непосредственность. Вот почему он не может почувствовать простое и чистое произведение искусства. Такой человек похож на потерявшего вкус. Он уже не может почувствовать сладость простой родниковой воды, ему нужны напитки, вызывающие опьянение, чтобы пробудить его замутившийся вкус.
Византийское искусство и есть та самая чистая вода, приносящая покой. Оно умиляет не так, как светская живопись. Византийская живопись преображает изображаемый мир из плотского в духовный. Её задача не восхищать, а преобразовывать человека, делать каждое его чувство духовным.
В формах и красках, в таинственных движениях, которые кажутся странными, оно хочет передать любовь ко Господу, неопалимо сжигающую святых. Никакое другое искусство не сделало это настолько мастерски, и тот, кто не чувствует этого, ничего не почувствовал из глубокой сущности византийской живописи и похож на человека, который привык жить обыденным и довольствоваться суррогатами. Как может то, что «сверх естества», быть выражено мерой естественной? Дух не может быть ограничен узкими схемами, в которых умещаются обыденные плотские переживания человека. Христос всё изменил кардинально. Он дал человеку новые очи, новые уши, новый язык. Апостол Павел взывает: «Древняя мимоидоша, се, быша вся нова» (2Кор. 5,17). И Христос говорит: «Никтоже бо приставляет приставления плата небелена ризе ветсе: возмет бо кончину свою от ризы, и горша дира будет. Ниже вливают вина нова в мехи ветхи: аще ли же ни, то просадятся меси, и вино пролиется, и меси погибнут: но вливают вино ново в мехи новы, и обое соблюдется» (Мф. 9,17).
«Плат небелен», то есть новая ткань, и «новое вино» – это Евангелие, вера Христова. А «риза ветха» и старое, то есть кислое, вино – это ветхий мир прелести и суеты, ветхий человек с его плотскими бездуховными помыслами. Новые меха, в которые было влито молодое вино, – новые средства и способы, которыми выражается, становясь осязаемой, невещественная сущность веры Христовой. Одно из таких средств – это изобразительное искусство, ставшее из вещественного духовным, из изобразительного и натуралистического – литургическим и таинственным, из живописного – иконописным. Только так оно могло обрести способность к выражению мистического богатства Царствия Божия, восхождением от плотского к духовному, от естественного к выше- естественному, и запечатлеть материальными средствами духовное благоухание бессмертного и нетленного – Царствия Божия. Так сформировалось литургическое искусство, и новые меха были наполнены новым вином, да «обое соблюдется». Поэтому православная иконопись есть единственно настоящая христианская живопись, подлинно выражающая истинную сущность христианской религии.
Красота и иные выражаемые в искусстве понятия приобрели совершенно другой смысл, потому что из плотских стали духовными. Тот, Кто «красен добротою паче сынов человеческих» не может быть изображён средствами земной красоты. Он не может быть похож на Гермеса Праксителя, с лёгким пушком на подбородке и длинными волосами, как изображают Христа иные недалёкие итальянские живописцы, воспринимающие христианскую веру абсолютно материально...
Поэтому святой Иоанн Дамаскин говорит: «Покажи, каким иконам ты покланяешься, и я скажу, во что ты веришь». Эти несколько слов говорят обо всём: литургические иконы духовны, потому что «рожденное от Духа дух есть», и тот, кто им поклоняется, просвещён Духом, то есть он – настоящий христианин. В то время как «иконы», или, лучше сказать, картины Рафаэля и других итальянских художников плотские, потому что «рожденное от плоти плоть есть», и человек, который им поклоняется, живёт по плоти, он имеет плотские чувствования. Такой человек не может быть настоящим христианином.
В первые времена христианства, поскольку новое искусство для выражения новой веры ещё не сформировалось, христианские мастера пользовались средствами, которые предоставляло древнее языческое искусство, изображая Христа и святых в образах древнегреческой мифологии. А чтобы избежать, насколько возможно, смешения первообраза с изображением, они придавали каждому из них символическое значение. Христос, например, изображался в виде Орфея, завораживающего окружающих звуками своей лиры, или же доброго пастыря, или ягнёнка, символизировавшего Таинственного Агнца. Наряду с этими существовали и другие, более отвлечённые, символы: рыба, хлеб или так называемая священная монограмма.
Но это были «ветхие меха», в которых не могло долго храниться «новое вино». Со временем христианское искусство приняло иной вид ради большего соответствия формы духовному содержанию, внешнего – внутреннему. Постепенно в процессе духовного становления из христианского искусства уходили древнегреческие и римские элементы или же они изменялись в такой степени, что делались духовными, подобно тому как стал носителем Духа древнегреческий язык в творениях святых отцов, получив новое выражение, новый характер и став языком святоотеческим...
Наоборот, в западной Церкви, ставшей Церковью господствующей, то есть одним из видов мирской власти (а не страждущей, как Церковь восточная), и иконография из литургической и духовной, какой она была прежде, когда Запад следовал восточной традиции, превратилась в мирскую, языческую и стала похожей на древнее языческое искусство. В таком виде она более соответствовала мирскому, материалистическому духу западной Церкви, сформировавшемуся под влиянием рационализма древнегреческой философии. Искажённая религия проявила себя в таком же искажённом искусстве. В этом и состояло итальянское Возрождение, ставшее в действительности возрождением духа языческого, плотского искусства.
Произведения этого искусства антидуховны, телесны, театральны, тщеславны. Они совершенно лишены духовного благоухания, свойственного восточному литургическому искусству. У итальянских мастеров отсутствовало всякое представление о том, что значит литургическое искусство, они совершенно не ощущали «сокровенного» духовного богатства христианской религии. Они мыслили материальными категориями, а религия для них была лишь поводом для художественного выражения своей тщеславной сентиментальности. Их произведения – это не иконы, достойные поклонения, а просто художественные работы, не имеющие с иконой ничего общего. Икона – это произведение духа, истинно выражающее мистический характер нашей веры. В иконе форма и цвет освящаются и становятся средством для стяжания Духа.
Византийская живопись постоянна и вечна, потому что устремлена к вечному. У неё нет стремления к изменению. Но – о, чудо! – вместе с этим произведения византийского искусства несут в себе самую большую оригинальность. Простота технического исполнения, происходящая от глубокого знания живописи, приводит к тому, что некоторые вещи, на первый взгляд простые и непримечательные (пробела на носу или изгиб морщины), приобретают очень большое значение и глубоко отпечатываются в памяти человека, если он смотрит на византийскую икону осмысленно. Такую же реакцию могут вызвать приглушённый красный или зелёный цвет на иконе. При взгляде на них тебе вдруг начинает казаться, что до этого момента ты никогда не встречал такие удивительные цвета.
Византийские иконописцы работали со смирением. У них не было цели удивить зрителя и произвести на него впечатление. Их работа была подобна молитве. И хотя поверхностный наблюдатель думает, что их творчество – это бесконечное повторение, византийский мастер не стремился передать то время, в котором он жил (это удел посредственных живописцев), – он через временное выражал вечное.
Повторение встречается и там, где живописцу, на самом деле, было очень легко его избежать. Но он шёл на повторение сознательно, ощущая потребность повторить именно этот образ, а вовсе не потому, что художнику не хватало изобретательности.
В произведениях византийского искусства нет даже намёка на то, чтобы передавать узкобытовой план бытия, что часто встречается в искусстве многих народов. Задача византийской живописи – символически отразить состояние человека в наиболее священные и наиболее важные моменты его духовной жизни. Какое бы действие ни производил изображаемый на византийской иконе святой, его внимание всегда направлено к Богу, а каждый жест – это «воздеяние рук» к Нему.
Но вот что удивительно: встречающийся на каждом шагу в византийском искусстве символизм не делает это искусство сухим и холодным. Напротив, вместе со всей своей «недоведомой» богословско-догматической глубиной, оно – прохладнейший «источник воды живой».
Византийская живопись вневременная и всечеловеческая. Поэтому с годами она не только не стареет, но всё более и более молодеет. Византийское искусство вечно, как и Евангелие, от которого оно берёт начало...
Сердце простое мудрее, чем сердца разумных. В нём нет лукавых пожеланий. Оно упокоевается в надежде на Бога: «Научитесь не от человека, не от ангела, не от скрижали, но от Меня». Мы не понимаем творений людей смиренных и сокрушенных духом, потому что сердце наше не «право», но лукаво. Мы ищем в них наше собственное тщеславие, а не присущую им по-настоящему «простоту сердца».
Но как мы можем войти в этот мир с грузом собственного эгоизма; в этот мир, противный миру вещества и плоти, в мир, в котором блаженны нищие духом, кроткие сердцем и уничиженные, в который входят «младенствующие злобою»? В этом мире нет ни места, ни времени, но «новое небо и новая земля». Там упраздняется царство рационализма и господствует чудное и неизглаголанное. В простоте православной души есть особая духовность, неизвестная западным живописцам, людям, привязанным к материальному миру и рационализму. Те из нас, кто не имеет достаточного внутреннего благочестия, смущается простотой этого искусства, так же как философы смущаются простотой Евангелия...
Как могут западные живописцы в своём глупом тщеславии передать дух Евангелия, столь простого, столь смиренного, столь нетеатрального? Разве есть что-то схожее с духом Евангелия в этих «операх на холсте»?
Православная иконопись изображает любую сцену из жизни Христа не только в соответствии с буквой, но и с духом Евангелия. Изображает строго, сдержанно, священно, внутренне, духовно-величественно. Не как зрелище, но как таинство. Поэтому есть только одна живопись, которая «подходит» христианству, соответствует ему и может передать внутреннюю сущность Евангелия – это византийская иконопись, или, другими словами, художественное литургическое искусство Востока.
Всё сказанное выше о византийской живописи справедливо и для византийского церковного пения.