Ольга Васильевна Орлова

Источник

Книга восьмая (405–412 гг.)

Жестокая зима в Тавре; страдания Златоуста. – Грабежи исаврян в окрестностях Кукуза; Златоуст спасается в Арависской крепости. – Тяжелая болезнь. – Он узнает о преследованиях Арзасом его друзей. – Письмо его к папе Иннокентию. – Усилия Гонория побудить брата к сознанию нового Собора. – Пятеро западных епископов, посланных в Константинополь, остановлены и заточены в крепость. У них отнимают силой доверенные им письма. – Епископы отосланы в Италию. – Преследования иоаннитов Аттиком усиливаются. – Златоуст переведен а Арависскую крепость. – Его последнее письмо к Олимпиаде. – Святитель ссылается в Пифиунт. – Гнусная жестокость его конвоя – Прибытие в Команы, кончина святителя. – Смерть императора Аркадия. – Послание Феофила против Златоуста. – Смерть Феофила. Смерть Порфирия Антиохийского. – Ему наследует Александр; он хочет восстановить имя Златоуста в диптихах. – Аттик оправдывается перед Кириллом, новым патриархом Александрийским. – Перенесение мощей Златоуста в Константинополь при Феодосии II. – Последние годы жизни Олимпиады; ее кончина.

I

Зима 405 года чуть было не стала гибельной для Златоуста, тем не менее была зимой умеренной для этого сурового климата. Она дала знать о себе с жестокостью неимоверной. С середины осени все покрылось снегом: горы и долины, – и вся страна была как бы погребена под обширным саваном. Всякий житель оставался пригвожденным к дому, чтобы избежать леденящего ветра.

За этой первой «осадой» последовала вторая, еще более беспокойная и опасная – осада города исаврянами, шайки которых показались на равнине сначала небольшими кучками, потом более многочисленными и сильными. Летние дома были разграблены, мызы сожжены, скот уведен, и нельзя было выйти на некоторое расстояние от города за каким-нибудь делом, не подвергая себя опасности быть ограбленным или убитым. Один знатный кукузский гражданин был убит, защищаясь, а две знатные женщины, захваченные, вероятно, в своих виллах, были уведены за город и выданы обратно только за выкуп. Окрестное население стекалось со всех сторон в поисках убежища в город, съестные запасы которого были невелики, так что не замедлил начаться голод. Между тем, дошел слух, что хищники, подкрепленные шайками, спустившимися с гор, готовились к внезапному нападению на Кукуз, гарнизон которого, довольно многочисленный и хорошо вооруженный, был готов к мужественному сопротивлению. Эти приготовления навели на город ужас невыразимый, потому что всем было известно, что всюду, куда ни нападали эти варвары (так звали их как жителей вне пределов Римской империи), они не давали никакой пощады и вырезали всех – от старика до грудного младенца.

Многие жители воспользовались ночной темнотой, чтобы скрыться в лесах со своими семействами и кое-какими припасами, надеясь оттуда как-нибудь добраться до селений или городов более отдаленных. Златоуст был в их числе и скрылся в лесу, самом ближнем, со своими немногими домочадцами, по всей вероятности – служителем, священником Еветием, верным его спутником, старой родственницей, дьякониссой Сабинианой, и с вьючными животными. Он провел много дней, скитаясь по снегу из леса в лес, отдыхая на скалах и ночуя в пещерах. Всякий день он менял место, смотря по слухам, доходившим до него. Наконец, он решился, невзирая на большое расстояние, искать убежища в городе Арависсе, с епископом которого был знаком и куда направлялись многочисленные толпы беглецов; он последовал за ними.

Если Кукуз едва ли заслуживал названия города, то Арависса, отстоявшая в горах примерно на девяносто километров, уж и вовсе не заслуживала такого звания, хотя носила его и имела епископа, который нужен был там вследствие разобщенности этого места. Это было селение, защищенное самим местоположением, над ним возвышалась крепость, слывшая неприступной и служившая для окрестностей местом убежища. Хотя в этой местности исавряне еще не показывались, но гарнизон ожидал их с решимостью и бдительностью истинного защитника населения. Между Златоустом и местным епископом Отреем, человеком почтенным и уважаемым, в свое время образовались добрые отношения (по поводу отправления мощей из Арависсы в Финикию).

Пришелец был принят с распростертыми объятьями. Военачальник пожелал, чтобы он остановился в крепости, потому что город, по его словам, не был в безопасности в случае нападения. Итак, Златоуст остановился в замке, где ему было бы очень хорошо, если бы беженцы, ежеминутно вновь прибывавшие и нуждавшиеся в каком-нибудь помещении, не ограничили его собственного помещения несколькими тесными комнатками. Трудно себе представить что-нибудь печальнее зубчатой Арависской скалы, разве что темницу, крайне тесную, ее увенчивавшую.

Из-за постоянных наплывов беженцев Златоуст должен был отказаться от прогулок на чистом воздухе, которые обычно занимали значительную часть его досуга. Зато его взгляд мог беспрепятственно простираться на всю страну, которая сверху донизу не представляла ничего, кроме безбрежного снежного покрова, как на горах, так и в долинах, и глаз не видел на небосклоне ни деревца, ни малейшего намека на растительность. Между тем, беженцы из соседних городов продолжали прибывать; уже не знали, как разместить их, а тем более как их прокормить. Они принесли с собой голод, а затем и заразу, следовавшую по пятам. Все ожидали третьего бича – исаврян, которые не замедлили появиться.

Если и в Кукузе Златоуст жестоко страдал от холода, то арависский холод едва не убил его. Принужденный затвориться в своей комнате, дрожа от стужи посреди дыма, от которого он задыхался, Златоуст тяжко заболел, и один приступ следовал за другим. Все врачи, сколько их ни было в этом местечке (а святитель уверяет, что среди них были и хорошие), хлопотали вокруг него, чтобы доставить ему облегчение, но что же могли сделать врачи, когда не было лекарств? Исавряне, проникнувшие, наконец, и в эту местность, всё опустошали. Невозможно было добыть самые простые и необходимые для больного вещи. Вскоре часть жителей даже предпочла идти искать убежища в другом месте, нежели умереть с голоду в стенах, которые не могли защитить ослабшие руки. Началось такое же выселение из Арависсы, как прежде из Кукуза. Исавряне теперь занимали все окрестности, и отправляться было так же опасно, как и оставаться. Грабежи, пожары, резня надвигались вместе с хищниками и достигли городских стен. С высоты своей крепости, как с обсерватории, изгнанник мог видеть это печальное зрелище, и он передает его на красноречивых страницах своих писем.

«Никто, – пишет святитель одному из друзей своих, – в этой опустошенной стране не осмеливается оставаться дома, все покидают свои жилища и бегут наудачу. В городах остаются только стены и крыши, а леса и ущелья стали городами, и, подобно тому, как дикие звери, барсы или львы, считают себя более безопасными в пустынях, нежели в местах населенных, так и мы, жители Армении, принуждены перебегать из одного места в другое, ведем жизнь гамаксобов и кочевников, без надежды найти себе оседлость. Повсюду смятение и тревога. Одни режут, жгут, хватают в рабство людей свободных, другие одним слухом о своем приближении гонят жителей и обрекают их на бездомное скитание, которое часто – та же смерть. И в самом деле, недавно молодые люди должны были бежать поспешно в самую полночь, в трескучий мороз, спасаясь от исаврян, как от пламени пожара, не нужно было и мечей варваров, чтобы они простились с жизнью – они гибли, замерзая в снегу или засыпанные им. Таким образом, спасаясь от гибели, им грозившей, они бежали на гибель верную. Такова наша общая участь». В другом месте своих писем он пишет: «Города этого округа Армении обращаются в пустыни, а леса – в странствующие города, постоянно меняющие свои места, потому что блуждающее поселение не знает, где ему остановиться... Куда ни оглянешься – везде видишь потоки крови, разрушенные дома, разоренные деревни». Он сам чуть было не сделался жертвой печального случая. Целое полчище исаврян напало ночью врасплох на Арависсу и уже взбиралось на крепость, как прибежал гарнизон, опрокинул и прогнал их. Одолеваемый лихорадкой, Златоуст в это время спал, всячески остерегались разбудить его, и только на следующее утро он узнал, что едва не погиб и каким образом спасся.

В этой бедной стране грабеж не мог продолжаться долго, и хищники скоро покончили с ней. Тогда они бросились на другие города и укрепленные замки с такими же попытками, а вокруг Арависсы зрелище ужаса и войны сменилось зрелищем безусловной пустыни, быть может, еще более печальным. Не снега теперь засыпали дороги, но ледяные препоны заграждали их. Никого приезжих, никакой возможности пересылать письма. «Ничто не доходит сюда, ничто не проникает отсюда», – писал ссыльный одному из друзей. И все же несмотря на столько препятствий со стороны природы и людей, он был осчастливлен посещением двух смельчаков. То были дьякон Феодот из Антиохии, один из его старых друзей, и новый знакомый, другой Феодот, чтец той же церкви, едва вышедший из юношеского возраста. История этого молодого человека, конечно, весьма обыкновенна для Римской империи V века.

Молодой Феодот принадлежал к высшему кругу, он был сыном одного консулярия, управлявшего Сирией в качестве префекта. Отец, предназначавший сына, подобно себе, к общественным должностям, был, конечно, раздосадован, увидев, что тот бросил светские науки для того, чтобы посвятить себя служению Церкви, и между ними возникла большая холодность и размолвка. Молодой Феодот, став чтецом, к великому огорчению отца, не ограничился даже и этой новой должностью, найдя ее слишком мирской и окруженной развлечениями. Пылкое воображение влекло его к тому, что на мистическом языке того времени называлось «истинной философией», т.е. к иночеству, и он считал за счастье получить первые поучения о ней из уст знаменитого Златоуста. И вот он выпросил у своего отца позволение отправиться в Армению, чтобы отдать себя в распоряжение великого изгнанника, который сам был иноком и написал такие прекрасные сочинения о пустынножительстве. Консулярий, без сомнения, заподозрил, что его сын сходит с ума, он попытался отговорить его и от «ложного призвания», и от путешествия, но потом, утомившись спором, дозволил ему отправиться к Златоусту с подарками. Дьякон Феодот в это время готовился к отъезду; это обстоятельство, по всей вероятности, и вскружило голову молодому чтецу. Оба пустились в путь и, после мучительного и опасного путешествия, прибыли в Арависсу, где, как они узнали дорогой, нужно было искать Златоуста.

Златоуст, по-видимому, был не очень доволен приездом молодого чтеца, и он не скрыл этого ни от него самого, ни от дьякона, его спутника. Положение Армении, постоянно вооруженной, постоянно под страхом набегов, совсем не благоприятствовало спокойным занятиям, ведущим к иноческой жизни; что же касается самого изгнанника, скрывающегося то в одном месте, то в другом, больного, постоянно странствующего, то какую же пользу мог он оказать для приготовления к такому призванию? К тому же молодой человек был слабого сложения, и у него болели глаза. Златоуст рассудил, что суровый климат Армении не согласовывался с общим состоянием его здоровья, в особенности с его глазами, и что зима, подобная той, которую они переживали тогда, унесла бы юношу, несмотря на все старания. Итак, он ему посоветовал возвратиться в Сирию, лишь только дороги сделаются более удобными для езды, и сдал его на руки дьякону, которому поручил позаботиться о нем в пути и возвратить его отцу. В то же время святитель вручил ему письмо к консулярию, где в самых вежливых выражениях извинялся в том, что отсылает назад его подарки. «Это значило бы, – писал он, – принять то, в чем нуждаюсь менее всего. Вот милого чтеца Феодота с большим удовольствием оставил бы я при себе и занялся бы его воспитанием, но всё здесь дышит убийством, смятением, кровопролитием и пожарами. Я сам часто меняю местопребывание и не знаю, где преклонить голову». В осторожных выражениях он приглашает его отнестись благоприятно к призванию своего сына вместо того, чтобы ему противодействовать, и советует для руководства его обратиться к благочестивейшему дьякону Феодоту. О размолвке между отцом и сыном он не упоминает. Признания сына тронули сердце Златоуста, и он сохранил о молодом чтеце самое нежное воспоминание. Позже, в своих письмах к молодому Феодоту, он упоминает об огорчениях, которые юноша встретил по возвращении в свою семью, о вредных влияниях, оказанных некоторыми лицами на отношение отца к нему, впрочем, утверждает его в мысли принять монашество, находя эту мысль мудрой. «Если кто-нибудь станет строить тебе козни и делать зло, – писал Златоуст, – будь выше этих стрел, тем более что истинная жертва – не тот, кто претерпевает зло, но тот, кто его делает. Что до меня, то я удивлен; твердость твоя вызвала мое одобрение: подвергаясь таким страшным мучениям, ты остался победителем происшедшего от них смущения духа... Великий и высокий образ жизни, цель которого – Небо, представляется трудным, принимая в соображение род испытаний, которыми он исполнен: но при мужестве и горячности тех, кто ему следует, он становится весьма легким. И что особенно удивительно... ревностный и искренний последователь такой мудрости, не взирая на разъяренное море, совершает свое плаванье тихо и благополучно. Среди опасностей и мучений он вкушает полнейшее спокойствие; несмотря на стрелы, которые устремляются на него со всех сторон, он остается невредим; он, конечно, получает удары, но никогда ранен не бывает». Возможно, Златоуст упрекнул бы себя в том, что побуждал сына, наперекор его отцу, к монашеству, если бы от этого могли произойти большие несогласия в семье, но он в то же время старался сблизить их друг с другом, все-таки поддерживая решение, которое ему казалось согласным с волей Бога. И он успел в своем намерении – отец наконец уступил, и сын стал монахом.

Как скоро местность освободилась от хищников и дороги стали хоть сколько-нибудь проезжими, Златоуст возвратился в Кукуз со своими домочадцами, «и его пустыня», как он называл этот город, «ему показалась раем в сравнении с пустыней Арависской». Он мог приветствовать первые сияния весны, которая возрождала его вместе с природой и возвращала ему отсутствующих друзей, что было для него важнее самого здоровья. «Наконец возвратилась весна, – писал он Мариниану в порыве радости, – большая часть смертных в это благодатное время года радуется цветам, украшающим землю, и зелени, ее одевающей; но мне она приятна и дорога еще тем, что дозволяет издали беседовать с любезными моему сердцу... Уверен, не с большим наслаждением, при наступлении весны, моряк и гребцы рассекают хребты волн, нежели я берусь за перо, бумагу и чернила с тем, чтобы писать тебе. В течение зимы, когда все окаменело от действия холода, и невообразимые бугры снега заваливали дороги, запертый в келье, лишенный секретаря, с языком как бы скованным цепями, я молчал, и молчал долго, вопреки моему желанию; но по возвращении весны, открывающей нам дороги, спадают и оковы с языка моего».

Однако же накопившиеся новости, которые принесла ему весна, были не все радостны, и некоторым из них он предпочел бы «бурю исаврян». Старые неправды в Константинополе сменились новыми под рукой нового самозванца, занявшего место Арзаса, и вождю партии сонливому наследовал честолюбец, подозрительный, всегда стоявший настороже, под своей митрой нетерпеливо жаждавший власти, гонитель и по темпераменту, и по ненасытной гордости. Триумвират патриархов, направляемый Аттиком, стоявшим во главе его, действовал теперь на всем пространстве Восточной Церкви с единодушием ужасающим. Ежедневно он вынуждал Императора к какой- нибудь новой мере против разномыслящих с ним, в итоге выходило какое-нибудь жестокое добавление к указам, изданным прежде. Так, были наложены огромные пени на тех, кто предоставит свой дом для недозволенных собраний; к этому прибавили отобрание в казну и самого дома. По доносу патриархов, лица, облеченные в сан, лишались своих почестей, как ослушники и мятежники, за отказ войти в общение с теми, кого воля Императора облекла властью над всеми Церквами. Некоторые придворные чиновники, признанные, по всей вероятности, слишком равнодушными к триумвирату, были отрешены от своих мест, а офицеры армии, по тем же причинам, были лишены пояса, служившего знаком их звания; многие простые граждане ссылались в изгнание. Пеаний, друг Златоуста, подпал под это гонение, невзирая на уважение, которое он всегда вызывал у Государя, и несмотря на сдержанность характера и благоразумие, которым он пользовался для покровительства своему другу. Когда столь высокие сановники были таким образом предоставлены злобе триумвиров, чего же могли ожидать клирики? Наиболее сильный удар был нанесен Константинопольской церкви. Филипп, священник школ при архиепископской церкви, который за строгую и уединенную жизнь был прозван отшельником и который, ограничившись своими скромными обязанностями, до этих пор мог избегать преследования – или потому, что его забыли, или потому, что уважали, – увидел теперь саму жизнь свою в опасности от Аттика и с большим трудом спасся в Кампании, где тяжко заболел. Другой Филипп, из той же церкви, был послан в Понт и там умер. Елладий, священник императорской дворцовой церкви, был сослан в Вифинию, священник Салюстий вывезен на Крит, помощник эконома епископского дворца Павел загнан в Африку, священник Стефан, сосланный в Аравию, был уведен исаврийскими разбойниками в Тавр... С женщинами обращались так же, как с государственными преступниками: их заточали, пытали, изгоняли, а монастыри их упраздняли. Таковы были новости, которые ожидали Златоуста при его возвращении из Арависсы.

Эти жестокости, однако, встретили, особенно в Константинополе, противодействие в среде мирян. Тирания, когда касается свободы совести, всегда порождает отважное сопротивление. Многие светские люди, которые дотоле были равнодушны и которых, по-видимому, не пожирала ревность религиозной борьбы, пришли, наконец, в негодование от тех способов, которыми вразумляли теперь иоаннитов, и сочувствовали им. Это благородное негодование увлекло их в тайные собрания, они не боялись солдат и судей, и стали иоаннитами. Письма, полученные Иоанном Златоустом, сообщали подробности об этих случайных обращениях, вызванных гонением. Столь почтенные поступки даже навели его на мысль написать впоследствии книгу об этих добровольных борцах, людях, смелость и негодование которых сделали почти святыми и которых он, не задумываясь, назвал мучениками.

«Невозможно, – говорит святитель по этому поводу, – отказать в именовании мучеников людям, которые не только устояли перед обидами, оскорблениями, клеветой, что само по себе уже имеет цену, но которые смотрят прямо в лицо ужасным угрозам, и даже пыткам, могуществу Императора и гневному судье, – тем, которые лучше готовы перенести возможные преследования, нежели войти в общение со злодеями, совершающими одно преступление за другим. Кто откажет в наименовании мучеников людям, которые своими мучениями запечатлевают учение Церкви, утешают эту Святую мать, плачущую от прегрешения слабых, отрекающихся от нее, при всей их многочисленности? Один человек, исполняющий волю Божию, стоит более десяти тысяч, ее нарушающих». Он прибавляет, как бы для ободрения верующих, следующие замечательные слова: «Если епископ не находится среди своего стада, чтобы руководить им, пусть овцы сами возьмут на себя обязанности пастыря. Робкие, которые ссылаются на свою слабость, уклоняясь от собраний, изменяют долгу веры. Разве Даниил и пленные иудеи в Вавилоне нуждались в алтаре, храме и первосвященнике для исполнения закона?» Такие речи, доносившиеся из кукузской пустыни в леса и горы Фракии, в тайные убежища, где собирались иоанниты, должны были согревать их сердца и разжигать новое пламя одушевления и верности.

Между известиями, конечно, весьма важными в его деле, было одно, в этом отношении, в высшей степени важное, потому что подавало последнюю надежду на правосудие: Златоуста уведомляли, что на Западе созыв Вселенского Собора наконец решен, что ввиду этого будет послана Императором Гонорием и италийскими Церквами депутация к Императору Аркадию в Константинополь и что местом предстоящего Собора назначалась Фессалоника. Были даже обозначены те западные епископы и римские священники, которые должны были войти в состав посольства; по тем же известиям, они должны были уже скоро и выехать. Это была очень важная новость для Златоуста, который с самого своего отъезда в ссылку ничего более не слыхал о том, что происходило касательно его вопроса в Риме и вообще на Западе. Он почувствовал, что не следует терять ни минуты для того, чтобы расположить своих константинопольских друзей к хорошему приему Западного посольства, предостеречь послов от козней раскольников и во всех отношениях разоблачить перед ними действительное положение Церкви. Но недостаточно было приготовить дело в Константинополе, нужно было еще организовать все в Фессалонике, Македонии, даже в Ахаие, чтобы послы не были введены в обман и сбиты с истинного пути. Он поспешил написать епископу Фессалоники Анисию и всем десяти епископам Македонским, затем архиепископам Коринфскому и Ахейскому. В письме к Анисию, кроткому и исполненному осторожности и достоинства, он едва упоминает о себе, но благодарит за твердое мужество, которое тот показал в данных обстоятельствах, и просит продолжения его добрых услуг. «Не отступайся от дела, – пишет Златоуст, – неутомимо делай то, что сочтешь полезным для служения Богу; тебе хорошо известны и все великое значение того дела, за которое ты предпринял эту прекрасную борьбу, и венцы, которые уготованы милосердным Господом тем, которые трудятся для восстановления всеобщего мира». Другим епископам Македонским, которых он называет православными, потому что они держались твердо в своем общении с ним. Златоуст посылает подобные же благодарения, говоря, что их ревность к поддержанию Церкви принесет ему в пустыню самое дорогое из всех утешение. Он напоминает епископу Коринфскому, что они были знакомы некогда и что он был бы счастлив, если б мог возобновить дружественные отношения, не будь он заброшен столькими бурями на край света.

Теперь нужно было найти неустрашимого и толкового посланца, который не только отвез бы письма, но прибавил бы к ним словесные разъяснения, которые могли понадобиться, – человека твердости испытанной, который не допустил бы ни запугать, ни обмануть себя. И он избрал священника Еветия, жившего при нем с самого отъезда из Кесарии. Его присутствие было очень нужно изгнаннику, но важность дела не допускала колебаний. Разлучиться было необходимо, по крайней мере, на время: Еветий, передав письма, должен был привезти обратно ответы и дать ему отчет о том, что узнает там и увидит. Еветий тотчас принял это опасное поручение и отправился в путь.

Так как Пелопонез и Эпир, куда направился Еветий, находились в преддверии северной Италии, то Златоуст поручил ему, между прочим, переправить два благодарственных письма, одно – к Венерию Медиоланскому, другое – к Хроматию Аквилейскому. Что же касается Римского архиепископа Иннокентия, то Златоуст счел более приличным послать ему письмо прямо в Италию, ввиду особенной ревности, оказанной им его делу. С этим письмом он послал двух клириков, занесенных в Кукуз по какому-то обстоятельству, – священника Иоанна и дьякона Павла. Важность и исключительный характер этого письма требуют, чтобы мы привели из него довольно большие выписки.

«Иннокентию, Епископу Римскому,

Иоанн – о Господе радоваться.

Каждый из нас телом привязан к какому-то месту, но крыльями любви свободно может облетать Вселенную. Так и мы, хотя и отделены от тебя неизмеримым расстоянием, однако же, близки к твоему Блаженству. Ежедневно очами любви мы видим и твое душевное мужество, и искренность твоего расположения, твое непоколебимое постоянство и великое, непрерывное и неистощимое утешение, которое ты не перестаешь изливать на нас. Чем выше вздымаются волны, чем более открывается подводный камень, чем сильнее дует ветер, тем более умножается твоя неусыпность. Ни огромность расстояний, ни продолжительность времени, ни возрастающее затруднительное стечение обстоятельств не могли ослабить твоего рвения – ты неутомим, подобно кормчим, которые наиболее бдительны тогда, когда угрожает потопление... Вот что наполняет меня благодарностью, и вот почему мы желали бы писать к тебе часто, находя в том величайшее облегчение нашим страданиям, но, к несчастью, уединенность пустыни не дозволяет нам этого, потому что лишь с большим трудом могут сюда добраться не только приезжие издалека, но даже и соседи, близ нас живущие. Место, где мы живем, лежит на краю света, и сверх того, разбойники держат его в осаде. Прости же, просим тебя, наше долгое молчание, которое происходит не от нерадения и не от забвения, – и поэтому пожалей нас, но не обвиняй.

В крайнем случае, оправданием нашим может служить отправление к тебе, после столь долгого молчания нашего, дорогих и уважаемых братий – пресвитера Иоанна и дьякона Павла, которых случай отдал в наше распоряжение и тем дал нам возможность написать тебе это письмо, ибо мы чувствовали потребность выразить, насколько сердце наше полно благодарности за твое расположение, поистине отеческое. Что было во власти твоего Блаженства, все сделано, не от него зависело, что дела не пришли в прежний порядок и что не водворился мир в Церквах, где нагло попирается справедливость и нарушаются постановления наших отцов. Но так как ни одно из твоих желаний еще не могло исполниться, и беззаконники к прежним беззакониям присоединяют новые (не буду уж входить в подробности их деяний, которые превысили бы предел не только письма, но и истории), то прошу неусыпную твою душу о том, чтобы, если бы даже виновники наших смятений были одержимы неизлечимой болезнью и оказались неспособными даже к раскаянию, все же не отвергни твоих спасительных врачеваний и не уступай этому злу... Предпринятое тобой дело – это борьба за весь мир, за поверженные и попранные Церкви, рассеянные паствы, за клиры, преданные бесчисленным мукам, за изгнанных епископов...

Что до нас, то вот уже третий год живем мы в ссылке, в крайних варварских пределах; обречены на голод, язву, войну, непрестанные осады, невообразимую отчужденность, смерть, грозящую ежедневно от мечей исаврян, – и среди стольких бедствий нас поддерживает только упование на постоянную и неослабную твою любовь к нам. Она – убежище, охраняющее нас от врагов, пристань, укрывающая нас от разъяренных волн, неистощимая сокровищница радостей среди стольких зол, нас сокрушающих. Эта мысль украшает пустыню, из которой мы пишем тебе, и если бы нас снова прогнали в место, еще более пустынное, мы отправились бы отсюда, унося с собой это великое утешение в наших страданиях».

Вручив это письмо верным посланцам, Златоуст присоединил к ним рекомендательные письма к трем благородным римским матронам, к Пробе Фультонии, из славного рода Анициев, к Юлиане, ее невестке, и к Италике, которой особо он отправил следующее письмо:

«Во всех других отношениях, как по природе, так и по деятельности, есть различие между полами: мужским и женским. Женщине обычаем предоставлены домашние занятия, мужчине – деятельность вне дома, дела и совещания на форуме; но в подвигах ради Бога, в битвах ради Церкви, различие полов исчезает, даже часто случается, что женщина превышает мужчину мужеством в борьбе и настойчивостью в утомительных трудах этого рода. То же говорит Святой Павел в послании к вашему отечественному городу, когда осыпает похвалами многих женщин, свидетельствуя, что они немало содействовали обращению мужнин. Ты спросишь, куда я клоню эту речь. К тому клоню я ее, чтобы ты не считала чуждыми твоему полу ревность и труды, направленные ко благу верных, но чтобы ты употребила все свои заботы и усилия как сама, так и через лиц, услугами которых располагаешь, на укрощение общего волнения и смятения, постигших наши Церкви. Вот то занятие, та усердная забота, которых я ожидаю от тебя, ибо чем яростней буря, тем обильнее будет награда за твое содействие миру».

II

Если осуждение архиепископа Константинопольского двумя Соборами и его апелляция к Западной Церкви глубоко взволновали эту Церковь, то во сколько же раз более было это волнение, когда узнали о его жестоком изгнании, несмотря на апелляцию, о пожаре в храме Святой Софии и об уголовном расследовании, против него воздвигнутом? Извещение, исполненное клеветы, посланное в Рим Акакием и подписанное этим епископом и его сообщниками, извещение, где именно Златоуст назывался виновником пожара, сначала сильно смутило папу Иннокентия: ведь писали епископы, епископы, которые ручались за справедливость сообщения, – и Римский архиепископ решился ждать новых разъяснений прежде, нежели пустить в дальнейший ход свое намерение собрать Вселенский Собор.

Разъяснения стекались со всех сторон. Прежде всего пришло письмо архиепископа Фессалоникийского, свидетельствовавшего, согласно со всеми епископами Македонии и Ахаии, невинность обвиненного; затем прибыло множество приезжих, и мирян, и духовных всех степеней, из восточного архиепископства со множеством писем и документов неоспоримой достоверности. Палладий Гелленопольский, избежавший рук мучителей-раскольников, известил об императорском указе, предписывавшем конфискацию домов, в которых окажется епископ или клирик из иоаннитов. Священник Герман и дьякон Кассиан, те самые, что на другой день после разрушения храма Святой Софии вытребовали у судей опись предметов, найденных в ризнице Златоуста, – утвари, святых сосудов, драгоценных украшений, показали засвидетельствованную копию этой описи, из которой явствовала и несомненная клевета тех, кто возводил на архиепископа обвинение в похищении церковных сокровищ, и преступное легковерие Собора, допустившего это обвинение. Одно письмо клириков, оставшихся верными архиепископу, где картина бедствий их Церкви и других Церквей Востока была начертана с необыкновенной силой, тронуло Иннокентия до слез: несколько раз перечитывал он его и плакал. В этом письме разоблачался Феофил, прямо указанный как душа всех беспорядков и зачинщик всех низостей в сообществе с Северианом и Акакием. Но этим дело не ограничилось, и негодование римлян более не имело пределов, когда узнали они о следствии над Олимпиадой, Пентадией и другими дьякониссами и когда у них в руках был протокол допроса префекта, документ официальный, который добыли двое приезжих из Константинополя, Домициан и Валлагас. Вскоре появились и сами преследуемые: девицы, изувеченные монахи, которые ходили из дома в дом, обнажая знаки пыток и рубцы своих ран. Со всех сторон сбегались смотреть на них; их принимали в особенности в патрицианских домах, где исповедовали христианскую веру. Палладий нашел гостеприимство у двух богатых римлян – Пиниана и молодой Мелании, знаменитых в истории дружбой с Блаженным Иеронимом и Блаженным Августином. Указывают еще мать девицы Деметриады, Юлиану, которая поместила у себя, кормила и одевала в течение нескольких месяцев целое население приезжих. С этих пор сомнение исчезло, и ясно представилась необходимость Вселенского Собора. Очевидно, это было единственным средством против зла, которое далее и далее распространялось по всему Востоку. Первым делом Иннокентия было отвергнуть общение с раскольничьим епископом Константинопольским и с другими самозванцами в Азии, оставляя вовсе без ответа их письма, в которых они извещали его о своем епископстве; вторым его делом было условиться с Императором Гонорием касательно предварительных статей Собора. Император тогда возвратился в Равенну, и папа, живший в Риме, послал к нему нескольких своих священников объяснить ему меры, которые было бы полезно принять. Гонорий показал себя вообще расположенным к замыслам Иннокентия, кроме того, он надеялся сам устранить затруднения и восстановить мир без Собора письмом к брату, рассчитывая одним своим влиянием побудить Аркадия к возвращению Златоуста и к восстановлению православных клиров Востока. Быть может, он и преуспел бы в этом, но Гонорий, который не упускал случая высказывать свое мнение об императрице Евдоксии, теперь уже окончательно не пощадил ее, нападая на ее безумное тщеславие, на которое слагал всю тяжесть ответственности за все неурядицы. Аркадий на этот раз поступил, как всегда: он вступился за жену свою и оставил письмо брата без ответа. Оскорбленный Гонорий, возвращаясь к предположениям Иннокентия, решил, что следует придать этому важному делу и подобающее ему значение торжественными переговорами Государя с Государем и государства с государством, а не частными письмами, полными насмешек над женщиной. В то же время, дабы придать еще более зрелости своему решению, он пожелал, чтобы собрание италийских епископов предварительно определило предмет и условия будущего Собора некоторого рода программой, которая была бы представлена Восточному правительству. Он пожелал также, чтобы не один только Римский епископ писал к восточному Императору и Константинопольской церкви, а чтобы и другие западные епископы присоединили к его письму свои письма, быть может, для того, чтобы показать Востоку, что Западная Церковь, представляемая знатнейшими своими епископами, вся идет с ним рука об руку в деле, в котором не следует видеть соперничества Римской и Константинопольской церквей.

Епископы Италии, согласно с желанием Государя, собрались для составления программы предстоящего Вселенского Собора и постановили следующее:

1) Собор будет заседать в Фессалонике, городе, так сказать, среднем между двумя империями, потому что, принадлежа к политическим владениям восточным, он оставался, как и вся европейская Греция, в религиозном отношении частью Западной Церкви. Его географическое положение представляло, сверх того, большие удобства для собрания епископов той и другой половины римского мира.

2) Будет принято, что все происшедшее после Собора в Дубе не имеет никакого значения; что, следовательно, Иоанн Златоуст не переставал быть законным архиепископом Константинопольским, что в силу этого он должен быть возвращен своей Церкви и должен предстать на Соборе в этом качестве, чтобы не было нужды в третий раз произносить приговор заочный.

3) Так как архиепископ Иоанн явится в качестве обвиняемого, то равно обязан будет явиться и Феофил, патриарх Александрийский, чтобы были выслушаны обе стороны.

Такова была основная программа. Хотя история и умалчивает, но программа эта, вероятно, заключала мнение, уже выраженное папой Иннокентием, а именно, что епископы, которые говорили и действовали на обоих предыдущих Соборах за или против архиепископа пристрастно, вовсе не будут допущены к участию в предстоящем Соборе для того, чтобы новый Собор, насколько возможно, был чужд прежних страстей и наперед составленных партий.

Когда, таким образом, программа была составлена при соглашении между италийскими Церквами и Императором Западной империи, приступили к составлению посольства, которое отвезло бы ее к восточному Императору. В состав посольства вошли пять епископов, отличавшихся личными заслугами: Емилий Беневентский, Цитегий, престол которого не обозначен, Гауденций Бриксианский, Мариан, епископ одной из провинций Апулии, и пятый, которого история не называет. Папа пожелал присоединить к ним двух священников Римской церкви: Валентиниана и Бонифация (вероятно, того самого, который наследовал папе Зосиме), а также еще дал им в спутники одного дьякона. Было признано нужным, сверх того, отправить с тем же посольством некоторых из восточных епископов, нашедших убежище в Риме, для того чтобы они давали западным депутатам нужные указания на людей и объяснения всего, что будет им ново на Востоке, а также и для того чтобы облегчить возвращение этих несчастных в свое отечество. Всего официальных писем, которые были вручены посольству, было три: одно от Императора Гонория к его брату, другое – от Иннокентия также к Государю Восточной империи и третье, написанное по просьбе Гонория Хроматием Аквилейским, который имел большое влияние и по ту сторону моря. Письмо Государя заключало в себе следующее:

«Уже два раза писал я твоему Милосердию, чтобы ты исправил и привел в лучшее положение дела, которые были следствием заговора против Иоанна Златоуста, но удовлетворительного решения, которых до сих пор не воспоследовало. Исполненный забот о церковном мире, в котором почерпнет мир и наша империя, пишу тебе в третий раз, через посредство сих епископов и священников, чтобы ты соблаговолил предписать Восточным епископам собраться на Вселенский Собор в Фессалонике... Наши западные епископы, избрав людей твердых в борьбе со злом и ложью, посылают к тебе, чтобы испросить от твоей Кротости грамоту на созвание этого Собора, пятерых епископов, двоих священников и одного дьякона великой Римской церкви...

Соблаговоли, прошу тебя, принять их со всеми подобающими им почестями, дабы, в случае если бы они возвратились убежденными в законности изгнания Иоанна, научили бы меня прервать общение с ним. Если же, напротив, они пришли бы к убеждению в злонамеренности Восточных епископов, то чтобы они постарались отвратить тебя от всякого общения с этими нечестивцами...

Намереваясь показать тебе ясно, каково мнение Западных церквей на архиепископа Иоанна, я избираю из множества писем, полученных мною по этому поводу, письма епископа Римского и Аквилейского. Прежде всего, молю твое Милосердие приказать присутствовать на Соборе, даже вопреки его желанию, Феофилу Александрийскому, которого указывают как виновника всех зол. Пусть этими способами Собор, нами испрашиваемый, действительно поможет восстановлению мира, необходимого в наши времена».

Сначала предполагали отправить посольство сухим путем, через Юлианские Альпы и Македонию, в Фессалоники – для совещания с епископом Анисием, прежде нежели вести дело далее и представляться Императору. Гонорий уже приказал было вручить послам охранительные грамоты, как вдруг возникли причины опасаться, как бы послы не были дорогой задержаны, даже, пожалуй, заключены восточными властями. Это опасение побудило отменить путешествие сухим путем. Наняли корабль, чтобы из фессалоник плыть в Константинополь; пришлось дожидаться времени года, благоприятного плаванью в этих опасных местах, в результате посольство теряло драгоценное время. Наконец оно отправилось – в конце марта или в начале апреля 406 года, прежде, нежели в Италию дошло известие о смерти патриарха-самозванца Арзаса и о его замене Аттиком.

Корабль, следуя данному наказу, вышел в Адриатическое море до Тенарского мыса и, миновав Циклады, беспрепятственно вступил в воды Аттики. На корабле, кроме епископов и клириков, входивших в состав западного посольства, находились и четыре бежавших восточных епископа, которым было дозволено присоединиться к ним: Кириак, Димитрий, Евлизий и Палладий. Когда посольство плыло вдоль Афинского залива, к нему явился трибун и воспретил дальнейшее плаванье; этот чиновник пригнал с собой для послов два других судна, небольших и простого вида, тогда как корабль был достоин своего назначения и, по всей вероятности, был украшен знаками Западной империи. Плывшие получили приказание пересесть с корабля на эти приведенные им суда, разделившись на две партии, а императорский корабль трибун торжественно препроводил в Афинскую гавань как военную добычу. Пересадка совершалась в открытом море и с такой поспешностью, что даже позабыли взять продовольствие.

Посольство, в сопровождении нескольких солдат, плыло на парусах прямо к Константинополю, куда и прибыло через три дня, но в течение этих трех дней послы и их спутники жестоко страдали от голода. Наступил полдень, когда они приблизились к столице. После посещения таможенных они подплыли к пристани против предместья Виктора, но их там ожидало то же, что и в гавани Афинской. По высочайшему повелению им было воспрещено выйти на берег. Когда они спросили, чье это было распоряжение, кто осмеливался останавливать посольство и что все это означает, центурион, не говоря ни слова, велел оборотить оба судна в открытое море и высадить послов под стенами Атирской крепости на Фракийский берег.

Распоряжение шло от самого Аркадия, которого враги Златоуста вывели из себя, повторяя на всякие лады, с тех пор как возник вопрос о Соборе, что и это требование Собора, и посольство, его везущее, было оскорблением его самодержавия. «Зачем августейший монарх Запада вмешивается в дела Востока, которые его вовсе не касаются, тогда, как монарх Востока добросовестно уважает своего брата на Западе? Гонорий таким действием нарушает свои обязанности соправителя, а восточные епископы, которые из-за личных распрей стараются поссорить обоих братьев и обе империи, просто заговорщики и изменники». Эти речи засели в голове Аркадия, и он решился на разрыв с братом.

Атирское укрепление было в то же время и тюрьмой для государственных преступников. Послов и их спутников заперли туда, разделив опять на две партии: послы римские, священники и дьяконы были помещены в одной комнате, тогда как восточные епископы, размещенные поодиночке в тесных каморках, оставались без служителей для их нужд. Одно выражение исторических свидетельств даже дает право предполагать, что они были закованы в цепи. И те и другие спрашивали себя, какая же участь ожидает их, как вдруг послы увидели входящего к ним нотария императорского дворца Патрикия, того самого, который объявлял Златоусту приговор о ссылке. Его сопровождали несколько гражданских и военных чиновников. На заявление, что они везли письма Императора Гонория, Патрикий потребовал, чтобы письма были ему переданы. «Мы не можем исполнить этого, – отвечали они с твердостью, – потому что мы послы и наша обязанность передать эти письма нашего Государя и наших епископов в собственные руки того Государя, к которому они адресованы». Как ни настаивал Патрикий, он не получил ничего. Явились другие и возобновили ту же попытку – ответ оставался все тот же. Благородная твердость послов останавливала их, пока некто Валериан из Каппадокии, трибун военной когорты, не решился во что бы то ни стало получить эти бумаги. Выслушав тот же отказ, он бросился на епископа Мариана, державшего, зажав в руке, письма к Императору, и вырвал их, но не прежде, как сломав ему большой палец.

На следующий день лица, доверенные от двора, явились в тюрьму, предлагая послам три тысячи червонцев, если они согласятся войти в общение с самозванцем, преемником архиепископа Иоанна, и «замять дело» об его обвинении. Западня была искусная: теперь уже придумали обратить посольство, назначенное для того, чтобы осудить все сделанное и требовать правосудия Златоусту, в посольство «поздравительное», которое «сделало все» для благополучного исхода распрей Восточной Церкви. Послы отвергли такое предложение с омерзением. Это доставило им случай узнать о смерти Арзаса и о его замещении Аттиком на архиепископском Константинопольском соборе; о том же, что сталось с Златоустом, они не могли добиться ни слова. В негодовании на насилия и не видя ни малейшей надежды на успех своего полномочия, они умоляли неотступно, чтобы их отпустили возвратиться в свои Церкви. Так как ответ на эту просьбу медлил чрезмерно, они спрашивали себя с беспокойством, что же наконец будет с ними, и эти опасения тревожили их даже во сне.

Однажды утром дьякон Павел, находившийся при епископе Емилии, человек кроткий и благоразумный, как рассказывает один современник, проснулся веселым и вскричал, что ему было откровение: Апостол Павел, его покровитель, явился ему во сне, представ в лодке, и несколько раз повторил ему: «Остерегитесь на пути вашем; не идите как безумные, но как мудрецы, ибо вы видите, что дни наступили злые». Этот рассказ внушил доверие пленникам, увидевшим в словах Апостола намек на благоразумие, которое помогло им избежать стольких козней, – и они решили предать себя воле Божией.

Тот самый трибун Валериан, который насильно завладел бумагами послов, явился, наконец, объявить им, что они свободны. С грубостью, словно их из Атир выдворяли, он спровадил их на корабль, приготовленный им, вместе с отрядом из 20 солдат, точно они были опасные преступники. Судно было старое, почти развалившееся, отовсюду дававшее течь, так что послы подумали, что их хотят утопить в море, и даже распространился слух, что кормчий подкуплен. И точно, едва они отплыли несколько стадий, как начали тонуть и принуждены были завернуть в Лампсак, на малоазиатском берегу. Там они должны были переменить судно, и конвой, по всей вероятности, их оставил. Через 20 дней после того они вышли на берег в Гидрунте, в Калабрии, счастливые, что отделались так благополучно.

Если исполнители приказаний восточного Императора обходились так с послами его брата, то еще большие жестокости ожидали восточных клириков, сопровождавших посольство. Заточение этих несчастных было самое беспощадное, и только после бесчисленных притеснений решились освободиться от них. Ночью были они тайно выведены из келий и приведены к пристани с предосторожностями, столь таинственными, что многие вообразили, уж не намереваются ли их утопить. Но это мучение было бы слишком коротко. Посаженные в утлую лодку, они с большим трудом добрались до малоазиатского берега, откуда их развели по различным дорогам, по одиночке препроводив в отдаленные края империи и заключив в темницы. Кириак был сослан в Пальмиру, на границу Персии; Евлезий – в Мисфасскую крепость, близ земли Сарацинской, в трех днях пути от Востры; Палладий – в Сиенну, на границах Эфиопии и Блеммиев, а Димитрий – в оазис Либии. Невозможно себе представить большего варварства, чем обращение с ними дорогой преторианскими стражами, которым было поручено сопровождать их в места ссылки. Отняв у ссыльных деньги, которые и поделили между собой, они везли их на ослах или на лошадях без седел, и при этом заставляли их делать двойные переезды в день, так что у несчастных, от жестокой тряски желудки пришли в полное расстройство. Из какой-то утонченной жестокости, поистине дьявольской, эти стражи, превратившись в палачей, доставляли себе удовольствие тем, что провозили почтенных епископов через города Востока при условиях самых возмутительных, – и все это для того, чтобы обесславить Златоуста. Помещали их не в домах духовенства, но в иудейских и самаритянских синагогах, где они и принуждены были проводить ночи, а порой их препровождали в публичные гостиницы и притоны, Оказалось, что такие епископы, как Анкирский, Тарсский, Антиохийский и Кесарии Палестинской, не только сами затворяли пред ними свои двери, но даже противились тому, чтобы миряне принимали их. Частью угрозами, частью подарками эти епископы добивались, чтобы их изгоняли из городов. При этом особенно отличался своей жестокостью Леонтий Анкирский.

Таков был исход этого посольства, к которому так энергично готовились западные епископы, в особенности же Римский, намереваясь оправдать Златоуста. Попытка созвать Вселенский Собор тем и окончилась. То была последняя надежда друзей изгнанника, последнее средство добиться правосудия, потому что им слишком хорошо было известно состояние Восточной Церкви, чтобы возлагать на нее какие-либо надежды. Хотя Иоанн Златоуст и узнал неблагоприятный исход попыток Иннокентия, все же Бог судил ему сохранить веру в победу истины до самой смерти.

Неудача этой попытки почувствовалась на Западе так же, как и на Востоке. Триумвират торжествовал, и тот, кто на Востоке осмеливался еще держаться иоаннитских мнений или поддерживать сношения с иоаннитами, объявлялся заговорщиком, врагом государства и виновным в оскорблении Государя. Скоро уверили в этом и Императора Аркадия: и горе было путешественникам, которые, приезжая с Запада, привозили какие-нибудь бумаги, касавшиеся восточных дел. Один монах, схваченный с письмами к константинопольским священникам, был публично, по приказанию архиепископа Аттика, наказан кнутом, а затем, так как он отказался указать своих соумышленников, его, залитого кровью, подняли на станок и выворотили кости. На Западе неудача произвела великое уныние. Рим и Италия, трепетавшие от только что выдержанного ими нашествия Радагайса и от новой распри с Аларихом, заботились о себе самих: обстоятельства не были благоприятны для того, чтобы отважиться на войну с Восточной империей по поводу отказа в Соборе, – Гонорий скрыл свой стыд и замолчал. Сама Западная Церковь разделилась.

Епископы африканские, поддавшиеся проискам Феофила, оказывали более и более равнодушия к делу Златоуста и дошли даже до того, что осуждали папу Иннокентия за разрыв с патриархом Александрийским, всегда верным православному учению. Сам Августин, сколько ни был расположен к изгнанному архиепископу, поддался тоже этим увещеваниям, не желая, как он говорил, разрывать со своими братьями и участвовать в разделении Вселенской Церкви. Таким образом, порча находила опору даже в самых славных личностях Западной Церкви. Среди епископов италийских также оказалось немало измен, или, лучше сказать, немало охладилась их ревностность. Большинство Церквей Галлии вошло в общение с патриархом Александрийским: епископ Тулузский Эксуперий посылал Феофилу милостыни. Иннокентий один оставался непоколебимым, веря в правоту изгнанника и в правосудие Божие.

III

Последние слова письма к папе Иннокентию: «Если бы нас прогнали отсюда», – заключали в себе пророчество Златоуста, которое не замедлило исполниться. Благодаря предосторожностям, зиму 406 года провел он так хорошо, что даже сами жители Армении дивились тому и говорили, что он почти акклиматизировался здесь. Но враги святителя с сожалением видели это восстановление его здоровья, а его временное пребывание в Арависсе открыло им, что в Армении существовала для него темница, более губительная, нежели Кукуз. И вот однажды, когда Златоуст не ожидал уже никаких изменений в своем положении, он неожиданно получил приказ о переводе его из этого пустынного места, с указанием немедленно приготовиться к отъезду. Наступала весна 407 года. Как громом поразило это изгнанника, потому что если в это время года он мог не бояться холодов Арависской скалы, где он был на шаг от смерти, то новая опасность заключалась в разобщенности от мира, для него еще более ужасной, нежели самые суровые зимы и нежели сама смерть. И действительно, он вскоре узнал, что эта бесчеловечная мера его заточения была усилена предписаниями еще более бесчеловечнейшими: охватить его более тесным кольцом надзора, прекратить его переписку и всевозможными придирками отвадить посетителей, стекавшихся к нему. То был уже холод могилы, присоединенный к невыносимым морозам той местности.

Вскоре после его заточения последовало приятное посещение, которое произошло благодаря тайному послаблению его стражи. Посетил его посланец от Олимпиады, из числа ее слуг, с письмом от нее. Заблудившись в горах, он был остановлен и обобран ворами, которые задержали его на несколько дней, ожидая выкупа; затем они отпустили его, убедившись, что нельзя ожидать выкупа от священника, который был сам пленником и умирал с голоду. Итак, слуга Олимпиады явился изнуренный, ограбленный, в самом жалком состоянии, но письмо осталось при нем. Вид его опечалил Златоуста, и он порядком побранил благочестивую дьякониссу, потому что этот человек избежал великой опасности. «Ты, – писал святитель к ней, – едва меня не сделала причиной смерти человека, я в этом никогда не утешился бы». И потом снова он возвращается к предосторожностям, необходимым для переписки: «Лучше всего было бы выжидать случаев более безопасных, через руки кого-либо из духовенства, к нам расположенного».

Письмо Олимпиады нанесло сердцу Златоуста удар жестокий. Всегда внимательная к тому, что касалось ее духовного отца, подчас преувеличивавшая опасность какой-либо ситуации, чтобы иметь счастье трепетать за него, в чем он часто ее и упрекал, на этот раз она была права. Олимпиада узнала от своих единомышленников в Константинополе и даже при самом императорском дворе, что участь пленника пересматривается и что решили выслать его гораздо далее Кукуза. Перевод в Арависсу состоялся вскоре после того, как до нее дошли слухи об этом.

Беспокойство и огорчение произвели перелом в ее ужасной болезни, перелом более сильный, нежели все ей до тех пор испытанное; одну минуту думали даже, что она умерла. Когда она пришла в себя, у нее была только одна мысль – избавиться от жизни, полной томления и отчаяния, и эта мысль преследовала ее неотступно. Уже не в первый раз подобное наваждение, часто повторявшееся проявлением болезни, мучило Олимпиаду, и не раз Златоуст противопоставлял греховному ее заявлению о желании умереть доводы и повеления веры, но со времени последнего перелома это уже не было простым ее желанием, возникшим в лихорадочном бреду, но являлось жаждой жгучей, уязвлявшей ее неотступно. Письмо ее было написано под влиянием этой мучительной мысли, и, казалось, она доставляла себе горькое утешение, поверяя эту жестокую тайну своему другу. Насколько можно судить о ее письме по ответу на него, Олимпиада отстаивала свое желание смерти, по обыкновению ссылаясь на примеры и доводы из Священного Писания. Можно ли было, писала она, требовать от нее мудрости более нежели от Иова, который на краю страданий, посылал к небу раздирающий душу вопль: «Для чего рожден я?» И она, несчастья которой превосходят всякую меру, не имеет ли права сказать, подобно этому праведнику из праведников и подобно многим ветхозаветным пророкам: «Боже, избавь меня от жизни, которую не могу я выносить более».

Златоуст затрепетал, прочитав это письмо: никогда еще Олимпиада не показывала столько решимости в своих отчаянных желаниях. В особенности он возмутился тем, что она прибегает к текстам Ветхого Завета. В ответе своем, местами исполненном высочайшего красноречия, он умоляет, заклинает ее удалить от духа своего тьму дьявола. По какому праву ссылается она на пример Иова, спрашивает Златоуст. Иов, этот святой человек, который удостоился того, что Бог склонил к нему Свои очи, не принадлежал ни Ветхому, ни Новому Завету; одна естественная добродетель сделала его чудным борцом терпения, вне формальных повелений, истекающих от Божественного Откровения. Да Ветхий Закон и сам по себе был далек от совершенства Завета Нового, который определяет наши обязанности согласно предписаниям Евангелия и надеждам жизни вечной. «Еще должно заметить, – прибавлял он, – что Иов впал в отчаянье не ранее, как сатана получил возможность ослабить его тело болезнью и разбить его волю истощением сил. До тех пор Иов сносил все бичи, которыми поражал его сатана: потерю имущества, пожар житниц и домов, потерю стад и рабов, измену ближних, смерть всех детей, вместе раздавленных на пиру и испускающих дух среди вина и чаш, причем не осталось у него ни одного, чтобы соединить с ним свои слезы; он принял все это с твердостью, даже с чувством благодарности к Богу, пославшему эти испытания. Тогда он был Иов, Иов с головы до ног.

Но позже, когда его поразила болезнь, когда язвы источили его тело, когда целый ряд страданий отнял у него силы переносить мучения, мужество его истощилось и он пожелал смерти. Эта последняя борьба человека с самим собой была только последним и опасным искушением, на которое его обрекал злой дух, и все-таки Иов устоял перед ним, Иов овладел своим духом вновь, и дух зла уже не мог ничего придумать более для того, чтобы покорить этого праведника». Развитие этой мысли, картина гибели сыновей, которым отец не может отдать последнего долга и которые сошли в могилу посреди остатков пира, их соединившего, – весь этот отрывок может быть назван одним из лучших произведений, когда-либо выходивших из-под пера Златоуста.

Итак, к Евангелию – вот куда должна обратиться Олимпиада за примерами и руководством, когда эти гнусные мысли станут осаждать ее. Господь сказал: «Если правда ваша не выше правды книжников и фарисеев, то вы не войдете в Царствие Небесное». Желать смерти теперь – преступно, потому что есть венцы, сплетенные для всех скорбей. И святой Павел, этот великий Апостол, далеко отгонял от себя желание смерти. «Видеть мои цепи спавшими, чтобы быть со Христом, – говорит он, – было бы очень желательно, но гораздо нужнее, ради братьев моих, чтобы я остался заключенным в этом теле». Он сам испытал все, что только есть самого мучительного из всех телесных страданий; три раза молил он Господа, чтобы Он освободил его от них, но, не получив того, о чем молил, он принял эти страдания со спокойствием и радостью, как испытание. «Верь, верь, Олимпиада, – писал Златоуст, – не мало заслуги в перенесении страданий от болезни и у себя дома, пригвожденной к постели, лишь бы только переносилась она с покорностью. Заслуга христианина не в том только, чтобы переносить ярость палачей, которые пытают и терзают тело среди форума или амфитеатра; есть еще терпение, умеющее преодолеть мучения болезни, а болезнь твоя, дорогая и достопочтенная жена, и есть домашний палач твой».

Таково было последнее письмо Златоуста. В это время он закончил рассуждения, предназначенные для Олимпиады, и, вероятно, посланник дьякониссы отнес их ей вместе с этим ответом. Здесь кончается история его мыслей и чувств в изгнании. Остальная жизнь его принадлежит лишь событиям.

В то время как он мечтал еще о возможности исполнения надежд своих друзей и уже простил своим врагам, поскольку преследования вредили только его личному покою, – враги, напротив, запылали к нему двойной, казалось, яростью. Само спокойствие Златоуста раздражало их: им хотелось бы видеть его умирающим, удрученным, просящим пощады; они каялись, что слишком щадили его, назначив ему «сносное» место ссылки. Патриарх Антиохийский Порфирий был особенно ожесточен против него. Будучи соседом Армении, он чувствовал каждую минуту могущество изгнанника, простирающееся на его город и даже на его церкви, а сам он, со своими бесполезными и странными угрозами, становился предметом презрения для мирян и насмешек для своих клириков. Проходя, он слышал, как вокруг него шептали: «Перед ним трепещут сами победители, как дети перед театральными масками... Одно имя его заставляет бледнеть великих мира и богатых владык Церкви. Если есть чудеса в мире, так уж, конечно, это чудо!» Каждое из этих слов было для Порфирия ударом бича, раздиравшего его сердце. Позабыв всякий стыд, он сговорился с Константинопольским епископом и с сикофантами императорского дворца вырвать последнюю уступку у Аркадия, все еще колебавшегося. Эта уступка состояла в том, чтобы удалить Златоуста из мест населенных, где одно его присутствие, по словам их, зажигает волнение и восстание против Императора и его епископов. Но куда же сослать его? Он везде оказывался слишком близким от какой-нибудь провинции, Поискав хорошенько на карте, они остановились на Пифиунте, который не пугал ни одного из патриархов триумвирата, и Государь дал на то свое согласие.

Пифиунт, некогда большой город, теперь был в развалинах. Лежал он на берегу Понта Евксинского, у подножия Кавказа, на крайних пределах римских владений. По свидетельству историков, его окружали одни дикие и свирепые варвары: гениокхи, лазы, цаны, гунны, которые, совершая бесконечные набеги на места торговли на Востоке разоряли их. Торговлей прежде жил и Пифиунт. Теперь же город этот стал укрепленным лагерем для пограничных легионов, и разве только время от времени можно было видеть там какого-нибудь местного торговца. Христианского населения, с которым мог бы войти в сношения прежний архиепископ, там не было вовсе: варвары были язычники или же христиане только по названию, которые не могли понимать поучений святителя Иоанна, а что касается до гарнизонов, обыкновенно состоявших из иноземцев на государственном жалованьи, то они могли быть поставлены относительно религии на одну доску с гениокхами и гуннами. Итак, епископы могли быть уверены, что златые уста архиепископа Иоанна, наконец, обрекались здесь действительно на молчание могильное.

Лишь только этот выбор был сделан, Аттик, как человек ловкий, принял предосторожности относительно самого переезда изгнанника, опасаясь, чтобы пленник не возбудил негодования или сострадания среди населения, мимо которого его повезут. Было условлено при проезде избегать городов между Арависсой и Пифиунтом, в особенности тех, где более или менее сочувствовали его бедствию. Затем решено было избежать той ошибки, сделанной во время первого изгнания, когда ему был дан преторианский конвой, офицеров которого он «обольстил» и который из стражей обратился в его служителей. Аттик и Севериан этот вопрос согласовали с префектом претории, который доставил им тех, кто был наиболее груб и свиреп. Обоим офицерам конвоя было обещано значительное повышение, если они как следует исполнят поручение; им даже дали понять, что не будет особенного недовольства тем, что изгнанник не доедет до Пифиунта, потому что утомление в пути, собственно, может привести к тому же концу, что и казнь, а такая смерть поставила бы Государя в менее неловкое положение. Эти люди отправились большими переходами к Арависской крепости, которой и достигли к середине или к концу июня.

Их появление перед изгнанником заключало в себе что-то зловещее, казалось, они даже хвастаются своей грубостью. Многим они не раз повторяли, что хотят заслужить обещанное им повышение, они даже говорили, что невелика важность, если этот жалкий и больной человек не доедет до места своего назначения, и что это нисколько не коснется их награды. Если эти речи доходили до Златоуста, то ему как никогда для укрепления понадобилась вся его покорность воле Провидения. Вот при каких обстоятельствах и под присмотром какого конвоя отправился он в путь, когда приказ о том был ему объявлен.

Дорога от Арависсы до Пифиунта шла сначала через Себаст, метрополию Великой Армении, затем она сворачивала на запад, пересекала границу понтийской провинции и достигала Коман, одного из больших городов этой провинции; оттуда, уклоняясь направо, она тянулась вдоль берега Понта Евксинского по направлению к подошвам Кавказа. Команы были расположены почти на трети всего пути между Арависсой и Пифиунтом. Путь был один из самых трудных и опасных во всей Азии: приходилось карабкаться по высоким горам, переправляться почти на каждом шагу через реки или потоки, часто выступавшие из берегов. Златоуст большую часть пути шел пешком, и затруднения дороги, вероятно, были очень велики, или его утомление очень сильно, если справедливо свидетельство современного историка, что на переезд от Арависсы до Коман потребовалось три месяца. Ко всему этому, стражи старались сделать ему путешествие сколь возможно утомительнее. Их «изобретения» в мучительствах умножали страдания несчастного, которого они охраняли. Шел ли дождь как из ведра – они выбирали именно это время для отправления в путь и продолжали его до тех пор, пока одежда на изгнаннике не промокала и ручьи текли по его груди и спине. Выезжали ли в какую-нибудь сожженную равнину под безоблачным небом – они позволяли себе жестокое удовольствие вести его с обнаженной головой, по солнцу, в самый разгар дневного зноя. Голова Златоуста была почти лишена волос, как у Елисея, говорит его биограф, поэтому зной был для него мучением смертельным. Вот какие средства изобрели эти негодяи, чтобы получить свою награду поскорее. Если им случалось проезжать через город, где изгнанник мог бы отдохнуть и принять ванну, которая была ему так необходима, потому что лихорадка палила его изнутри так же, как солнце снаружи, то конвой отказывал ему в остановке. Привалы делались в малонаселенных и пустынных местах, где нельзя было получить ни малейшей помощи. Письма были запрещены, безусловно, всякие сношения прекращены. Один из начальников конвоя был до того свиреп, что приходил в бешенство, когда встречные жалели изгнанника или обращались к нему с утешительными словами: он бранился и пускал в ход силу, точно будто ему самому делали какое-нибудь оскорбление. Товарищ его не был так зол: кротость и покорность Златоуста, наконец, тронули его; он оказывал ему сочувствие, но тайно, потому что боялся своего товарища и желал также заслужить обещанное повышение.

Прошло уже три месяца, по словам Палладия, как они продвигались таким образом через горы, долы и реки, когда, наконец, добрались до Коман. Златоуст едва двигался. Лицо его было словно обожжено и, если следовать сравнению того же Палладия, «багровая голова его, склоненная на грудь, была подобна созревшему плоду, который готов оторваться от ветки». Команы, называвшиеся также Comana Portica для отличия от другого города того же названия в Каппадокии, были большим городом, в котором путешественники находили всякого рода припасы и отдых. Но жестокий офицер дал знак, чтобы ехали мимо, и... «город проехали, как переезжают мост», прибавляет Палладий. В пяти или шести милях оттуда находился маленький уединенный храм, где начальники и приказали конвою остановиться. Златоуст, в полном изнеможении, был положен в одном из строений.

Храм был посвящен святому мученику Василиску, могила которого и находилась тут. Он пострадал за веру в 308 году вместе с мучеником Клеоником при Максимиане. Ночью Златоусту было видение. Ему предстал мученик Василиск и обратился к нему со следующими словами: «Надейся, Иоанн, брат мой, завтра мы будем вместе с тобой». В ту же ночь священник, приставленный для охранения этой церкви и гробницы, видел подобное же видение, и мученик сказал ему: «Приготовь место для нашего брата Иоанна, ибо он идет сюда». Этот священник позднее утверждал действительность своего видения. В полной уверенности, что получил приказание свыше, он попытался на следующее утро воспрепятствовать отправлению конвоя. «Останьтесь, умоляю вас, – говорил он начальникам конвоя, – останьтесь, по крайней мере, до пятого часа». По всей вероятности, он считал этот час назначенным ему свыше, но преторианцы не подумали послушаться его и поспешили с отъездом.

Они миновали уже около 30 стадий, как вдруг изгнанник почувствовал такой припадок лихорадки, который заставил опасаться за его жизнь. Испугавшись, что он умрет на их руках, среди дороги, конвой воротился в церковь, которую покинул несколько часов назад.

Златоуст не мог более держаться на ногах. Он сказал, чтобы его подвели к алтарю и попросил у священника этой церкви одежду, совершенно белую, в которую хотел облечься перед смертью, чувствуя ее приближение. Согласно его желанию священник принес ее, и Златоуст переоделся, сняв с себя всю свою одежду до башмаков и раздав ее присутствовавшим. Исполнив это, он пожелал приобщиться Святых Таинств из рук священника, горячо молился и кончил свое последнее слово изречением, так часто бывавшим у него на языке: «Слава Богу за все! Аминь!» Потом он перекрестился, лег на плиты пола и уже не вставал более. «Душа его, – говорит повествователь этой печальной сцены, – стряхнула с себя прах этой смертной жизни; соединившись с отцами своими, он отошел ко Христу». Гроб, совершенно готовый, случайно нашелся при церкви; его внесли в нее, и второй мученик был помещен рядом с первым. Было 18 число календ октября, седьмое консульство Гонория и второе юного Феодосия, т.е. 14 сентября (по старому стилю) 407 года нашей эры. Святитель Иоанн Златоуст жил 60 лет, епископом был 9 лет и около 7 месяцев, из которых 3 года и 3 месяца провел в изгнании.

Это событие, столь важное для христианского мира, не произвело внезапного смятения. Хотя все очень хорошо его предвидели, но приняли с некоторым удивлением; гонители и гонимые наблюдали друг друга. Гонение не прекратилось, низложенные или изгнанные епископы не были возвращены на свои места, и иоанниты не воссоединились. И Запад был поражен оцепенением: среди всеобщего молчания раздался один голос Римской церкви. Именем правосудия и законов Церкви, папа Иннокентий объявил, что он не войдет в общение с восточными епископами, отлученными им ради Иоанна Златоуста, если только они не внесут в диптихи своих Церквей имя его, как архиепископа Константинопольского. Это было признанием его законности и осуждением актов, которыми святитель был низложен со своего престола. Иннокентий объявил эту декларацию трем патриархам – Аттику, Порфирию и Феофилу, все трое ее отвергли.

Что касается Императора Аркадия, то он, должно быть, испытывал истинный ужас при известии о смерти, которую произвели его повеления, и, по своему обыкновению, с трепетом ожидал какого-нибудь проявления небесного гнева против него или его семейства. Но, не видя ничего подобного, он мало-помалу пришел в себя, а его духовные руководители Аттик и Севериан, довершили остальное. Случилось даже так, что его можно было уверить, что не только над ним не тяготеет гнев Божий, но что он получил свыше драгоценнейший дар блаженных – дар творить чудеса. Как ни странно и нелепо это приключение, но современная история занесла его на свои страницы, и мы обязаны сообщить о нем нашим читателям. Вскоре по смерти Златоуста, Император, быть может, побуждаемый раскаяньем, отправился в одну небольшую константинопольскую церковь, в народе носившую название Кария, т.е. Орешина, потому что старое ореховое дерево было посажено в ее атриуме и святой, которому была посвящена церковь, как говорили, был повешен на ветвях этого дерева. Аркадий при этом благочестивом посещении взял с собой богатую и многочисленную свиту, так что все соседнее население сбежалось посмотреть на него. Вскоре не только площадь и церковь, но и ее пристройки были наводнены толпой всякого возраста и пола. В числе этих пристроек было ветхое строение, гнилой пол которого обрушился под тяжестью толпы, но случилось так, что никто не пострадал при этом. Не замедлили увидеть в этом чудо, а льстецы приписывали это чудо молитвам Государя. Сторонники самозванцев провозгласили Аркадия, сына Феодосиева, святым, которого Господь посетил своим благоволением, и, кажется, он сам поверил тому. После этого происшествия, которое вполне могло успокоить его совесть, Аркадий возвратился к своему обычному бездействию и снова впал в апатию. Наконец, он заснул и вправду, в объятиях смерти, 1 мая 408 года, через семь с половиной месяцев после кончины Златоуста.

IV

Другая задача, которую взял на себя Иннокентий, столь же священная, как и первая, была не менее трудна для исполнения и даже встретила еще более противодействия. Многие лица, в сущности равнодушные при жизни Златоуста, возмущенные его мучениями после его смерти спрашивали себя: внесение его имени в церковные диптихи не было ли бы продолжением раскола? Триумвират патриархов сплотился теснее, нежели когда-нибудь, ввиду требований Иннокентия, отказ которого от общения с ними они не замедлили представить Восточным церквам как высокомерное вмешательство в дисциплинарные постановления их Церквей. Никогда еще гнет этих лиц над Церквами, порученными их совести указами Аркадия, не достигал большей суровости. И в течение пяти лет, протекших после смерти Златоуста – до 412 года, ни один из епископов, подчиненных их ведомству, не решался взять на себя исполнение этого справедливого дела; по крайней мере, история не упоминает ни об одном таком лице.

Феофил, стоявший во главе гонения против Златоуста при его жизни, занял ту же позицию и против покойного архиепископа. Происки, обман, подкупы, которыми он владел искусно, не ограничились одним Востоком: он приобрел многих сторонников в Галлии, Италии, до самого двора равеннского, если верить словам современников. Африка открыто пошла за ним с июня 407 года, когда Карфагенский собор обратился к папе Иннокентию с просьбой не прерывать общения с Египетской церковью, всегда столь православной.

Опираясь на эти угрозы, происки и подкупы, Феофил издал против личности Златоуста гнусный пасквиль, посредством которого имел намерение оправдать себя, пятная свою жертву. Случай, который не назовем счастливым, сохранил нам отрывок этого пасквиля в сочинении одного епископа VI века, предназначенном Императору Юстиниану. Невольно теперь краснеешь, читая то, что без стыда писал священнослужитель и один из значительнейших восточных патриархов о святителе, им погубленном. Автор пользуется своими богословскими познаниями для того, чтобы изобрести безумные обвинения в колдовстве, пользуется Священным Писанием, черпая оттуда страшные формулы проклятия и оскорбления. По этому сочинению, святитель Иоанн был дьявол, слова которого текли грязным потоком в души слушателей, предатель наряду с Иудой, и что, подобно тому, как сатана принимает вид светлого ангела, Иоанн не был в действительности тем, кем казался; что он преследовал своих ближних с той адской злобой, которой был одержим Саул, и доводил до смерти служителей Бога и Его святых. Златоуст здесь назывался еще «скверным и развращенным, нечестивым в Церкви перворожденных, преданным ярости властолюбия и величающимся своим безумием; он же отдал душу дьяволу, предавшись постыдному прелюбодеянию; его священнослужение было гнусно, его жертвы осквернены; он был враг человеческого рода и превосходил преступлениями дерзость разбойников». «Узы, которыми был опутан Златоуст, – говорится здесь, – не могли быть порваны», и Феофил слышал голос Бога, взывающий к нему: «Следует рассудить этого человека со мной!» Перо отказывается передавать такие гнусные оскорбления, однако же, Иероним, в угоду патриарху Александрийскому, своему прежнему врагу, примирившись с ним по поводу оригенизма, имел слабость перевести на латинский язык этот гнусный пасквиль, чтобы сделать его известным на Западе.

К чести человечества следует сказать, что эти поношения, далеко не повредившие делу их жертвы, привлекли к ней не одно честное или еще колебавшееся сердце. Что до Феофила, он не долго являл свое бесстыдство и дерзость: однажды, в 412 году, его нашли мертвым в постели после продолжительной сонной немощи, но смерть его не освободила Александрийскую церковь от склонности к раздорам и проискам, которые этот патриарх укоренял в ней в продолжение 27 лет своего управления. Другая смерть имела более важные последствия в делах Востока – смерть самозванца патриарха Антиохийского Порфирия, последовавшая в том же году. Итак, из трех вождей двоих не стало, но рать еще оставалась, и влияние константинопольского самозванца поддерживало всеми неправдами раскол в остальных Церквах.

Александр, которого возвели на архиепископский престол Антиохии после Порфирия, строгий монах, бывший некоторое время священником храма Святой Софии, хранил в глубине души высокое уважение и благодарность к Владыке, которому некогда служил. Его первой заботой стало восстановить в диптихах своего Антиохийского архиепископства имя, которое должно было составлять гордость ее, затем он написал папе, прося единения с Римской церковью, и письмо свое послал с депутацией, которой поручил изложить как свои чувства, так и надежду возвратить на путь истинный мерами благоразумия умы, столь глубоко разделенные. Это был первый шаг, сделанный на Востоке к примирению, но этот шаг имел величайшее значение: он освобождал Иннокентия от нравственной ответственности, уничтожая его одиночество перед лицом почти всего христианского мира, он предвещал, сверх того, будущее возвращение к единению всей православной Азии. Иннокентий мог также сознать в глубине души своей, что в порыве ревности он не ошибся в деле далеком, которое ему казалось справедливым и законным; великий святитель сам судил так же, как и он, в делах подобного рода. В порыве святого восторга Иннокентий поздравил патриарха Антиохийского. «Мы не думали иначе, – писал он ему, – о Церкви, основанной так же, как и Римская, Апостолом Петром, в которой даже прежде, нежели в нашей, поучал этот верховный Апостол».

Александр возвел на епископские престолы Сирии многих из тех епископов, которых некогда поставил Златоуст и которые были изгнаны Собором в Дубе или Порфирием. Он пригласил затем епископов, ему подведомственных, следовать его примеру, вписав имя святителя Иоанна в свои диптихи. Вскоре в Риме было получено множество прошений о соединении с этой Церковью. Иннокентий учредил при своей особе совещательное собрание для пересмотра прошений и испытания просителей. В этот совет, состоявший из 24 италийских епископов, он назначил секретарем Кассиана, бывшего дьякона Златоуста, ставшего священником в Риме после переселения туда. Кассиану, бывшему одно время монахом в Сирии, был известен личный состав клира этой провинции, и его благоговейная привязанность к памяти бывшего своего Владыки не допускала опасения, что он окажет излишнюю терпимость к скрытым врагам и изменникам. К тому же папа определил условия, при которых он согласится на единение, и для большей торжественности пожелал, чтобы программа этих условий была внесена в протоколы Римской церкви. Судя по всему, можно предполагать, что важнейшее из этих условий состояло в том, чтобы в повинных просителей святитель Иоанн Златоуст был признан не перестававшим быть архиепископом Константинопольским, потому что он апеллировал свое неправильное низложение и Бог призвал его из этого мира прежде, нежели Вселенский Собор мог произнести свое решение на его апелляцию. Это именно и было основой, на которую опиралось требование созвать Собор, и Римская церковь не допускала относительно этого никаких уверток и разноречий, она желала, чтобы дело было возвращено к тому положению, в каком находилось во время первого осуждения.

Следуя этому наставлению, совещались и епископы, Кассиан высказывал свое мнение, а папа решал принять или нет предлагаемое единение. Число просителей было велико, среди них был и Акакий Верейский. Письмо Акакия, недостаточно ясное в своих выражениях и двусмысленное, не могло быть принято без изменений. Оно было послано к патриарху Александру с предложением заставить Верейского епископа просто-напросто подписать условия Римской церкви. Акакий сначала противился, пускался в хитрые объяснения, но они не имели успеха, и он, наконец, уступил.

Если можно сказать, что патриарх Сирийский отныне присоединился к Православию, то нельзя было того же сказать о двух остальных. Неутомимый апостол примирения, Александр воспользовался своими прежними сношениями с Константинопольской церковью, чтобы воздействовать на ее паству и клир. Он лично отправился в столицу, чтобы на глазах Аттика призывать там к восстановлению несправедливо низложенного архиепископа и ко внесению его имени в диптихи. Сколько ни гремел Аттик против него, сколько ни называл попытки Александра «действиями безрассудными и дерзкими, противозаконным вмешательством одного епископа в епархию другого», Александр смело продолжал свою проповедь. Между тем, он умер, а его преемник продолжал его дело довольно вяло. Наконец, в 415 году один священник, присланный с письмом от Акакия, распустил слух, что этот епископ присоединялся к подписи лишь под известными условиями, и тревога возобновилась.

Аттик упорствовал и как бы продолжал «гонение» на уже покойного Златоуста. Но константинопольский народ просил внесения имени святителя Иоанна в диптихи, а вскоре и потребовал – и мятеж положил конец уверткам архиепископа. Испуганный угрозами и шумом, Аттик поспешил во дворец за приказаниями Императора или, лучше сказать, советников Императора, потому что царствовавший тогда Государь, юный Феодосий, наследовавший Аркадию, был не старше 14 лет. Совет передал решение этого дела, из-за которого вот-вот могло вспыхнуть народное восстание, под личную ответственность Аттика.

Аттику было трудно и неприятно принять это решение, потому что признать, наконец, сан архиепископа Константинопольского за Златоустом, умершим 14 сентября 407 года, значило бы отречься от самого себя, по крайней мере, от собственных действий до этого срока. Это значило бы признать себя похитителем и незаконным епископом, потому что по церковным законам два епископа не могли занимать один и тот же престол одновременно: следовало для другого вычеркнуть самого себя. К тому же Аттик занимал престол только десять лет, заместив Арзаса, непосредственного «преемника» Златоуста. Признав то, чего от него требовали, не ослабит ли он силу некоторых актов своего епископства и все акты своего предшественника? Было, о чем подумать, а между тем время не терпело, и императорский совет избежал смут. Аттик уступил. Более честолюбец, нежели фанатик или непримиримый враг, он вел ожесточенную борьбу со Златоустом при его жизни, поскольку опасался его возвращения, но теперь, когда смерть освободила его, тень могла ли быть для него опасной? Очевидно, нет; он продолжал бы носить митру, и его уступчивость доставила бы ему, без сомнения, покорность противной стороны. Вот что сказал себе Аттик, и внес имя Златоуста в список архиепископов Константинопольских. Однако же эта уступка, сделанная так неохотно, не сблизила с ним всех иоаннитов, и, так как он сам стыдился своего поступка, то счел нужным оправдать себя перед раскольниками, верными в Ненависти, в особенности перед патриархом Александрийским, которого он оставлял одиноким в борьбе с двумя третями Востока и с главой Римской церкви. Его оправдание было изложено в письме, которое он адресовал этому патриарху, но которое, в сущности, было предназначено для гласности и которое историки внесли в свои книги.

Патриаршество Египетское перешло тогда из пристрастных рук Феофила в руки наследника его Кирилла...

Письмо, во-первых, было унизительное, робкое и снискивало извинения своему автору даже в самом его унижении. Аттик пытался оправдать свой поступок страхом перед необузданностью константинопольского народа и волей Императора; впрочем, вся тяжесть обвинения слагалась, прежде всего, на патриарха Антиохийского, слова которого, полные безрассудства и дерзости, должны были разжечь междоусобную войну у самых дверей императорского дворца. Уступая угрозам, для сохранения мира, Аттик последовал примеру Апостола Павла, который, как он сам говорил, «делал все для всех», по духу примирения и единения. Если его поступок рассмотреть с точки зрения церковных постановлений, то в нем нельзя найти ничего противного ни писанным правилам, ни преданию. Церковные диптихи заключают в себе не только имена епископов, но и мирян, даже женщин, и не все ли равно, в каком разряде было помещено имя Иоанна? К тому же, разве он не был епископом? Итак, Аттик мог внести его, имея ввиду то время, когда он был епископом законным, а не то время, когда он им уже не был, и с этой оговоркой внесение его не противоречило ни в чем осуждению его на обоих Соборах. Присоединение его имени к другим именам диптиха неужели оскверняло эти списки, достойные всякого уважения? Нисколько. Никто не осуждал Давида за то, что он поставил великолепный памятник Саулу, этому царю, отверженному Богом, и в настоящие времена присутствие арианина Евдоксия, погребенного под одним алтарем со Святыми Апостолами Андреем, Лукой и Тимофеем, ни в чем не умаляло почтения, на которое имеют право эти святые. Мир – столь великое благо и так настоятельно предписан Господом, что он, Аттик, не имеет нужды извиняться в желании восстановить его, насколько то от него зависело, но что он, напротив, увещевает его, патриарха Александрийского, последовать его примеру, чтобы, наконец, христианский мир мог успокоиться в братском согласии, умиротворением всех партий. Это последнее увещание более нежели все прочее должно было вывести из себя человека, к которому было обращено. Он ответил на покорнейшее оправдание Аттика письмом, исполненным иронии, письмом, которое дошло до нас и которое может представить образец тонкой насмешки.

Пылкость характера Кирилла и образ мыслей, перенятых от дяди, указываются и у Филарета, архиепископа Черниговского, как причина неприязненных чувств Кирилла к почившему Златоусту. «По известным ныне письмам,– говорит архиепископ Филарет,– патриарх Константинопольский предлагал Кириллу внести имя Златоуста в диптихи пастырей Церкви, и ответ Кирилла Аттику заключает слишком резко недовольство именем Златоуста. Если и согласиться, что эти письма не подлинные, то все же святому Исидору Пелусиоту, которого уважал Кирилл как отца, пришлось убеждать Кирилла, чтобы он расстался с мыслями о Златоусте, принятыми от дяди».

Таким образом, опасность раскола из-за умершего Златоуста была, быть может, сильнее, нежели прежде из-за Златоуста живого. Тем не менее, Иннокентий не поддавался, уповая на содействие Бога, который среди бурь нашего мира требует от людей только постоянной любви к добру и мужества.

Эта новая борьба продолжалась в течение всей жизни Иннокентия. При преемниках этого папы патриарху Кириллу, которого вскоре заняли на Востоке новые споры и распри, потребовалась поддержка Римской церкви, и, так как для ее получения ему следовало, прежде всего, войти с ней в общение (Филаретт, архиепископ Черниговский, замечает: «Западная Церковь дотоле не вступала в общение с Церквами восточными, пока сии не внесли имя Златоуста в диптихи»), то он посоветовался с некоторыми епископами, утомленными расколом, и вписал имя Златоуста в александрийские диптихи. Десять лет спустя он действовал в качестве папского легата в спорах о несторианстве.

Между тем, смерть с каждым годом очищала поприще, на котором волновалось столько страстей в течение трети века вокруг личности или имени Златоуста. Сраженный ею, в свою очередь, в 425 году, Аттик оставил свой архиепископский престол преемникам, которые вовсе не участвовали в преследованиях, и иоанниты постепенно воссоединились со своими архиепископами. В то время, как восстанавливалось единение, восторженное почитание кукузского изгнанника возрождалось в его Церкви: более не боялись проповедовать открыто о его славе и мученичестве, даже перед лицом гонителей. Наконец, в 434 году, судьба возвела на архиепископский престол человека, который в юности был чтецом и писцом Златоуста, и даже, как говорит один историк, «служителем при его особе». Прокл, так звали его, свято хранил память о своем прежнем Владыке и не упускал ни одного случая напоминать о нем народу. И вот однажды, в 437 году, когда в день его празднования он произносил ему похвальное слово, присутствующие прервали его кликами: «Мы требуем, чтобы нам возвратили епископа Иоанна; мы хотим тела нашего отца!» Прокл не замедлил довести до сведения Императора это желание народа, в удовлетворении которого он видел окончательное возвращение мира.

Феодосий II, еще занимавший престол Восточной империи и царствовавший тогда самостоятельно, согласился без колебаний с желанием народа и архиепископа. Воспитанный в юные годы заботами старшей сестры Пульхерии, которая никогда, во время сильнейших религиозных распрей, не разделяла чувств их общей матери, он с юности благоговел перед великим гонимым оратором и втайне сострадал ему, называя «учителем Вселенной и патриархом с златыми устами». Тотчас было дано повеление, чтобы тело изгнанника было привезено в Константинополь и похоронено в церкви Св. Апостолов. Итак, Златоуст покинул церковь Св. Василиска, где покоился уже 30 лет. Раку, хранившую его останки, перевозили из города в город – до Халкидона, среди стечения бесчисленного множества народа, священников и монахов, сменявшихся беспрестанно. В Халкидоне его ожидала императорская трирема, великолепно украшенная, потому что Император не желал, чтобы какое-нибудь другое судно приняло священные останки. Весь город был здесь: Император, высшие гражданские и военные власти, – а море покрылось таким множеством судов и лодок, переполненных зрителями и горящими факелами, «что от устья Понта Евксинского до Пропонтиды казалось сушей». Так говорят историки.

Погребальное шествие, по вступлении в столицу, встретило те же почести и торжественную пышность, было приготовлено место для гроба в церкви Св. Апостолов, основанной Константином для погребения христианских императоров и Константинопольских епископов. Аркадий и Евдоксия были положены там подле родоначальника их царствующего дома. В ту же минуту, когда гроб Златоуста опустили на камень, Феодосий снял с себя порфиру и покрыл его ею. Потом, склонив взоры и голову над несчастными останками, он просил их простить его отца и мать, моля святого епископа-мученика забыть зло, которое они причинили ему. Прежде, нежели заложить тело в склепе, Прокл пожелал представить его народу с высоты помоста, на котором помещались архиепископы, и народ громкими кликами, от которых дрогнули своды храма, возгласил, как один человек: «Отец наш, возвратись на престол твой!» Таково было окончательное торжество Иоанна Златоуста, затем его поместили недалеко от Аркадия и Евдоксии. Так, гонители и гонимый почили вместе, под сенью прощения смерти. Но и это восстановление чести Златоуста, несомненно, слишком позднее, не было еще полным. Наконец, Церковь признала его святым и мучеником без пролития крови.

Что же сталось, между тем, среди стольких различных неожиданных перемен, с благородной и святой женой, душа которой была связана с душой Златоуста узами, недоступными даже для смерти? Ни история, ни Церковь не хотели разъединить их, и ей предоставили место подле того, кто был для нее руководителем и отцом. Современники не сообщают нам, какими горькими страданиями последние гонения этого друга сокрушали Олимпиаду, но, кажется, она нашла в последнем ударе, окончившем его страдания, великодушное утешение. Он не мучился более; он получил теперь венец мученический, – по-видимому, вот то чувство, которое владело ею в остальное время ее жизни.

Подобно чтимому ею отцу, и Олимпиада сначала переезжала из изгнания в изгнание, в Кизик и Никомидию, где, наконец, и осталась. Она оставила в Константинополе девичье общежитие, которое могло бы служить ей убежищем, потому что по смерти Златоуста ее изгнание могло быть легко отменено, но столица ей стала ненавистной. И пребывание в Азиатской стране, в месте последних страданий архиепископа, было для нее не менее жестоко; она устроила свою жизнь так, чтобы умереть заживо в месте своего изгнания, где, однако же, скорби и бури не переставали сокрушать ее. Все принимала она спокойно и равнодушно, как будто уже более не принадлежала миру. Друзья Златоуста посещали ее и оказывали ей великий почет, обращаясь с ней уже как со святой. Один из них, Палладий, видевший ее в это время, оставил нам трогательное изображение ее личности. Та же простота в одежде, то же измождение тела, та же благотворительность в пределах состояния, доведенного почти до бедности. В ее доме, как в церкви, слышались только молитвы и слезы...

В то время как друзья Златоуста окружали ее почетом, враги терзали ее. Феофил дозволил себе великую дерзость поместить в своем пасквиле позорную клевету на благородную женщину, к щедрости которой в дни ее богатства сам обращался. Он, однако, не упомянул в этой сатире об одном происшествии, сохраненном нам современниками. Палладий рассказывает, что однажды, когда этот человек, обогащенный лихоимством, просил у дьякониссы большую сумму денег, по его уверению, для бедных в Египте, и она колебалась, тогда он стал на колени, чтобы этим унижением вынудить у нее то, в чем она отказывала на его простую просьбу. При виде этого Олимпиада остолбенела и, сама став на колени, воскликнула: «Встань, отец мой! Я не встану, пока епископ будет у ног моих». Феофил в смущении поднялся, но она вручила ему лишь небольшое приношение, находя, что он достаточно богат, чтобы самому давать милостыню. Если патриарх Александрийский забыл этот случай, то друзья Олимпиады вспоминали о нем и разглашением его ответили этому человеку на его низость.

Наконец, она угасла в глуши своего скрытого от взоров существования, дабы, как прибавляет Палладий, получить в ином месте «венец терпения». Вот все, что сообщает нам история, но одно сказание дополнило то, чего не доставало в известиях о ее смерти. Оно повествует, что в то время, когда Никомидийский епископ присутствовал при этом последнем борении жизни, Олимпиада просила его совсем не заботиться о ее погребении, потому что она знала из небесного откровения, где лягут ее изгнанные останки. «Вели положить, – сказала она, – мой прах в гроб и потом бросить его в море. Бог позаботится о том, чтобы я не осталась без погребения», По другому пересказу, святая сама, в сонном видении, заявила об этом епископу в ту минуту, когда испустила дух. Как бы то ни было, сказание прибавляет, что епископ покорно повиновался этому повелению свыше, и гроб с останками Олимпиады был брошен в море, но волны, казалось, смягчились под драгоценной ношей и тихо носили ее от берега к берегу до самого Босфора. Там течение отдалило гроб от Константинополя, как будто то отвращение, которое владело дьякониссой в течение ее жизни, пережило ее. Гроб, поднятый водами, прибило к берегу в месте, называемом

Брохти, – у мыса на малоазиатском берегу Босфора, довольно близко от Константинополя, но на стороне противоположной. Жители этого места, предуведомленные во сне, сбежались на встречу и, извлекши гроб из воды, положили подле алтаря, в церкви Св. Фомы, здесь находившейся. Святая оставалась там много лет, совершая много чудес, до тех пор, пока в 618 году Сергий, патриарх Константинопольский, не велел взять ее тело в Святую субботу, 18 апреля, и предать погребению в монастыре, основанном ею за два с половиной века перед тем. Раскол в то время давно уже прекратился, память Златоуста была восстановлена, имя его возобновлено в диптихах и признано святым – Олимпиада могла покоиться мирно.

Это сказание, как и большая часть других, выражает народные чувства к духовной дочери Златоуста и к нерасторжимой привязанности обоих. Сама Церковь разделяла то же чувство. Их переписка, по крайней мере, письма Златоуста, были благоговейно сохранены среди церковных памятников Востока, как образец назидания и эпистолярного красноречия. Преданность дьякониссы делу отца ее также получила свое признание – имя Олимпиады было внесено в список святых как имя исповедницы православной веры и как женщины, бывшей образцом христианского совершенства в рядах высшего общества.

Христос у дверей ваших, отворите Ему, вы обязаны Ему отдать лучшую комнату, а Он просит у вас только угла! Поместите Его, где хотите, в задних комнатах с вашими слугами, в сараях, конюшнях с вашими ослами и лошадьми – но только примите Его.

* * *

Покайтесь два раза, покайтесь и еще раз, и каждый раз, когда вы покаетесь, приходите ко мне, я исцелю вас.

Иоанн Златоуст


Источник: Крестный путь Иоанна Златоуста / [Авт.-сост. Ольга Васильевна Орлова]. - М. : Адрес-Пресс, 2001. - 398 с. ISBN 5-89306-019-9

Комментарии для сайта Cackle