Религиозное мировоззрение Л.Н. Толстого

Источник

I.

Л. Н. Толстой в своей «Исповеди» рассказывает, что в 50 лет жизни он начал испытывать моменты душевного угнетения, когда не знал что делать, как жить и для чего. Состояние это было настолько мучительно, что жизнь потеряла всякую прелесть, не стало интереса к занятиям, ко всем жизненным отправлениям и ко всему окружающему. Вопросы «зачем жить» и «что будет дальше» встали во весь рост пред его сознанием. Сначала Толстому казалось, что ответ найти легко, нужно только время. Но вопросы становились все более мучительными, и разгадки не было. «Я почувствовал, пишет Толстой, что то, на чем я стоял, подломилось, и мне стало нечем жить. Непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от жизни. И вот я, счастливый человек, начал прятать от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладинах между шкафами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один, раздаваясь. Перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться легким способом убить себя»...

И начал Толстой искать ответа на загадку жизни в знаниях, которые приобрели люди. Искал мучительно, долго, упорно, дни и ночи, искал как утопающий, и ничего не нашел. «И вот в то время, как и почти каждую минуту спрашивал себя, чем кончить, петлей или пулей, сердце мое томилось мучительным чувством. Чувство это не могу иначе назвать, как исканием Бога. Оно вытекало не из разума, а из сердца. Это было чувство страсти, сиротливости, одиночества, надежды на чью-то помощь»

Окончательное душевное перерождение совершила в Толстом именно эта религиозная вера. «Вера дает возможность жить». Вера есть знание смысла человеческой жизни. Если человек живет, – он во что-нибудь верить. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, он бы и не жил. «Я начал понимать, что в ответах, даваемых верой, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума....

«Помню, – пишет Толстой, – ранней весной я один был в лесу, прислушивался к лесным звукам и думал все об одном и том же, о чем думал последние три года.

Я опять искал Бога.

«Но понятие мое о Боге, о Том, Которого я ищу, – это понят1е откуда во мне взялось? – спросил я себя. И при этом во мне поднялась радостная волна жизни. Все вокруг меня ожило, получило смысл. Так чего же я ищу? – воскликнул во мне голос. Так вот Он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить – одно и тоже».

«И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось вокруг меня и во мне. И свет этот уже не покидал меня. И от самоубийства я спасся».

Душевный переворот, так правдиво и художественно переданный Толстым, возвратил его вере и религии. Холодный скептицизм юношеских лет не выдержал под напором жгучих вопросов о смысле жизни. «Исповедь» стала первым произведением Толстого, как религиозного мыслителя. На этом пути он удержался до конца жизни, совершенно покинув свою литературную деятельность. 7 минувшего Ноября Толстой умер. За 9 лет до смерти он был отлучен от церкви за свои религиозные убеждения. Судя по сообщениям близких к Толстому лиц, перед своею смертью Толстой не выразил желания примириться с церковью. В этом состоянии он и умер. Погребение его совершилось без всякого религиозного обряда. Если верить Наживину, который имел случай беседовать с Толстым не задолго до его смерти и передал свою беседу на страницах «Русской Мысли», Толстой высказал определенный взгляд на религиозные обряды. Обряды не могут иметь ничего общего с религией. Истинная религия не должна иметь никаких обрядов. Допустить хотя бы один обряд все равно, что сделать отверст1е в плотине: утечет вся вода. Религии не будет: останутся одни обряды.

Таким образом ясно, что душевный переворот возвратил Толстого к своеобразному пониманию религии, к религии без обрядов и внешних форм, исключающей всякую внешнюю организацию в виде особого религиозного общества или церкви. Впрочем, следует оговориться. Церковь Толстой не совсем отвергал. Он отвергал свою принадлежность к христианской церкви. Для его религиозного понимания пределы христианской церкви были слишком узки. В письме, опубликованном!, уже после смерти Толстого к одному священнику, он говорит: «Я не принадлежу к тем церквам, которые разделяют людей. Я считаю себя членом той единственной истинной церкви, которая соединяет всех людей, живущих на земле, к которой принадлежали Будда, Лаоцзы, Конфуций, Моисей и Христос.

В настоящий момент, когда не стало носителя такого широкого религиозного сознания, – наступила пора разобраться в его религиозном мировоззрении. О религии Толстой много говорит, его размышления увлекают массу интеллигентных лиц. Но едва ли многие знают и ясно представляют Толстовское религиозное понимание. Дело тут не в одном обряде, даже не в одном понимании церкви. Религиозное миросозерцание Толстого не так просто, как многим кажется. Оно в высшей степени упрощено – это так, но не просто. Толстой читал не одно евангелие; он читал все, что относится к буддизму, ламайству, магометанству и др. религиям. Он искал ответа у всех ученых, у представителей разных философских направлений. И везде находил крупицы истины, перемешанные с ложью. Обратившись к Евангелию, он, правда, нашел в нем существенный ответ на свои религиозные искания. Но и это стоило ему не малых усилий. Евангелие оказалось удобоприемлемым далеко не во всем объеме. Там слишком много отведено самому Христу, а не его учению. Личность Христа заслонила евангельский идеал. И это препятствие нужно было устранить. И перед этим рискованным шагом не остановилось Толстовское религиозное миропонимание.

В своей «Исповеди» Толстой сознается, что его спасла религиозная вера, которая дает смысл человеческой жизни. Но сделает большую ошибку тот, кто подумает, что слову вера Толстой придает обычный смысл. Если бы понятию о вере он придавал обыкновенный смысл сердечного доверия к откровенной религиозной истине, то он ничем не выделился бы из ряда других верующих. Тогда его религия, несомненно, была бы тою же христианскою религией, т. е. религиею Христа, которую все мы имеем. И его вера была бы ничем иным, как верою во Христа – Бога. Но Толстовская вера оказалась верою совсем другого ро да, его религия – религией другого порядка, существенно отличающейся от христианской.

Общечеловеческое религиозное сознание понимает религию в смысле общения между Богом и человеком и усматривает цель ея в теснейшем и вечном единении между людьми и Богом. Человек стремится к Богу, а Бог идет навстречу человеку. В истинной религии все эти моменты необходимы: разум человеческий стремится к Верховному Разуму, а последний просвещает это разумное человеческое сознание. Но если бы наш разум не находил ответа, не чувствовал Божественного озарения, не встречал себе поддержки свыше в объятиях Отчих, – он бы, конечно, не мог узнать Бога и никакой религии у него, строго говоря, и не было бы. Истинная религия непременно предполагает и требует сверхъестественного происхождения, особого откровения Божества человеку. Без этого откровения Божия людям религия была бы взаимоотношением не между Богом и человеком, а между человеком и продуктами его разума и воображения. В таком случае и вся религия человека сводилась бы к тому, что придумает сам человек. Это была бы религия, изобретенная одним человеческим разумом, имела бы характер субъективного человеческого измышления, ни более ни менее.

Такую именно религию имел и признавал Толстой. И при этом, как все, ему подобные, веровал, что только эта им изобретенная, измышленная религия и есть единственно истинная религия. И в этом случае он имел, конечно, право поставить себя наравне с Буддой и Конфуцием, и как это ни оскорбительно для христианского чувства, даже со Христом. Удивительного тут ничего нет, и само Свящ. Писание не отвергает появление такого рода людей. «Будут дни, когда нам будут говорить: вот здесь Христос или вон там»; будут дни, когда явится человек и поставит себя на место Христа. Но это будут последние дни.

В чем же сущность этой новой естественной религии, отразившей на себе влияние всех других религий и научно-философских взглядов?

Исходя из той мысли, что главная цель человеческой жизни состоит в благоденствии и счастье, Толстой находит, что задача всякой религии показать, где и в чем это человеческое благо и счастье. Только та религия и есть истинная, которая яснее всех покажет человеку это счастье; и только та сторона в религиозном учении самая существенная, важная и необходимая, которая говорит о взаимных отношениях людей. Что же касается той стороны религии, которая трактует о Божестве, как личности живой, об отношении Бога к человеку и обратно, о Промысле, о будущей жизни все это далеко не существенное, не необходимое, и даже вредное. Все учение христианской религии, по словам Толстого, распадается на два отдела: учение о догматах и нравственное учение. Как ни старались учители церкви смешивать эти две части, они никогда не смешивались между собою, как масло и вода. Своими догматами христиане служат не Богу, а демону». Ясно, что Толстой, сузил содержание религии до уровня простой человеческой морали, заключил ее в тесные рамки нравственных правил. Для каждого знающего историю философской мысли совершенно понятно, что это воззрение Толстого на религию есть повторение одного из основных положений философии Канта, который происхождение религии поставил в зависимость от морали, у которого даже истина бытия Божия происходит от сознания человеком в самом себе нравственного закона. Конечно, не во всем и не до конца идет у Толстого подражание Канту, но зависимость очевидна.

Если бы кто-нибудь спросил, какое же благо и счастье должна преследовать религия по мнению Толстого, на этот вопрос трудно было бы даже и ответить. Так много Толстой об этом писал и так мало определенного дают его писания. Сказать, что Толстой учил преследовать одни материальные интересы и удовлетворять одни низменные животные инстинкты, – нельзя. Но нельзя сказать, чтобы он имел в виду интересы чисто духовные, небесные, потусторонние, интересы загробной жизни. Продолжение личной жизни за гробом он совершенно не признает. Его взгляды на этот предмет совпадают со взглядами пантеистов, представляющих безсмертие не личное, а субстанциальное. Судя по одному художественному сравнению христианства с одним общим двором для всех людей, Толстой во вся- ком случае представлял себе земное благо и счастье в смысле будущего социального идеала общего довольства, равенства и братства, когда не будет между людьми никакой розни, ни экономической, ни социальной, не будет ни богатых, ни бедных. Впрочем, сравнение скажет само за себя.

«Существует для людей один общий двор. Сюда все приходят и находят все, что нужно для жизни: и утварь и хлеб, и животных, и орудия. Люди с разных сторон приходят в этот двор и пользуются всем, что тут находится, но только каждый для себя, не думая оставлять другим. Каждый стремится взять себе, что нужно: отсюда возникает спор, борьба, драка. Никто спокойно не съест куска: ест и огрызается. Сильные отнимают у слабых. Усталые, измученные, голодные люди уходят со двора. Хозяин снова приготовляет во дворе все, что нужно, по-прежнему. Опять двор полная чаша, опять приходят люди и опять повторяется таже история. И так проходит долгое время. Наконец между людьми является учитель, который людям, пришедшим во двор, начинает говорит следующее: Мы, братья, не так делаем. Смотрите, сколько добра во дворе и все пропадает. А между тем хватит на всех, лишь бы мы жили с умом. Не будем отнимать друг у друга, а будем помогать. Станем вместе работать, пахать, сеять – и всем будет жить хорошо».

Смысл притчи совершенно понятен. Двор – это мир, куда постепенно одно за другим приходят человеческие поколения. Учитель-Христос, который указывал людям, как достичь безмятежной и довольной жизни здесь на земле. Хотя самая фабула притча несомненно заимствована Толстым из Евангелия, но смысл ее изменен так, чтобы она отвечала прямой задаче религии – давать людям земное благо и материальное счастье.

Теоретическую сторону религии – догматы, верования, учение Толстого отвергает, но не совсем. Хотя в видоизмененном виде, но такое или иное учение религии принимает и он. Как бы люди ни стремились к счастью и как бы ни соглашались касательно необходимости нравственных правил, пред человеческим сознанием неумолкаемо стоит вопрос: откуда эти правила, кто заставляет людей жить так или иначе, как нужно понимать требования человеческого разума и во имя чего люди должны подчиняться этим требованиям? Такая или иная догматика, учение о Боге должно же быть. Без этого нельзя обойтись, и Толстой не обошелся без учения и догмата. Правда, он упростил свое вероучение до последней степени, но зато представил его в самом неопределенном, туманном виде. Следы пантеизма сказались во всем своем блеске. Бог не есть Личность, отдельно от человека Он не существует. Бог ест не что иное, как духовная сущность человека, духовная сторона человеческого существа, которую Толстой называет или разумным сознанием, или разумением жизни, или просто разумом. Так он переводит и «толкует 1 стих I главы Евангелия Иоанна: «В начале было разумение и разумение стало Бог». По мнению Толстого такое понятие о Боге дано самим Иисусом Христом. Между тем дело оказывается гораздо проще: до такого понятия о Боге додумались своим разумом древние языческие философы, начиная с Анаксагора и кончая Платоном и иудеем – Филоном. Для них выше разума человеческого на земле ничего не оказалось, и вот они поставили его на место Божества. Впоследствии это же самое понимание и определение Божества в разных вариациях было повторяемо многими философами пантеистического направления – Спинозою, Шеллингом и Гегелем, особенно последними. Гегель учил, что Божество вначале было в форме духовной бессознательной сущности. Затем оно приняло форму природы и наконец достигло сознания в человеке. В человеке Божество впервые сознало само себя, уразумело само себя. Учение хотя и философское, но довольно странное и для обыкновенного здравого смысла мало понятное. Тем не менее оно увлекло многих и в том числе нашего Толстого, который своим учением повторил учение Гегеля с самым незначительным видоизменением.

Итак, Бог есть человеческое сознание, разум или. разумение жизни. Поэтому каждый человек должен признавать себя сыном Божиим, т. е. таким же по природе, как и Бог. Все люди по духу своему имеют Божественную природу. В дальнейшем выводы из этого Толстовского религиозного учения делаются уже совершенно понятными. Так как каждый человек носит в самом себе Божественную природу, то человека как индивидуума, как отдельной личности с отдельными нуждами, запросами, желаниями, чувствами, признавать не нужно. Личной жизни человека не должно быть. Все учение Христа, говорит Толстой, в том, чтобы ученики Его, познав призрачность личной жизни, отреклись от нее и перенесли ее в жизнь всего человечества, т. е. служили благу его. Поэтому и понятно, почему с такой настойчивостью Толстой проповедует одни нравственный правила и обязанность служить ближним. Это вполне вяжется с его догматикой: служение людям есть в сущности служение божеству, вне человека не существующему. Понятным становится и отрицание личной загробной жизни; после смерти человека личное бытие его прекращается. Но человек будет жить в человечестве своими делами. В этом и заключается все человеческое бессмертие: оно родовое, а не личное.

При таком понимании Божества и человечества было бы странно ожидать от Толстого других взглядов на личность Иисуса Христа. Он не Бог и не Сын Божий в том смысле, как учит и верует вся церковь изначала. Его Божество таково же, как и во всяком человеке, а что касается названия Сын Божий, то его нужно понимать как «Сын разумения». Это название Иисус Христос заслужил за свое мудрое учение и за пример жизни. Спасителем человечества Он может быть назван опять же не в смысле церковного догмата искупления от грехов, а за то, что указал людям путь жизни, ведущий к счастью. Таким образом, отпадают все догматы христианства, связанные с идеей искупления: о первородном грехе, об освящении и благодати, прощении грехов и т. д. Само собою понятно, не было и не могло быть никаких вообще чудес и, в частности, чуда воскресения из мертвых. Все это элемент чуждый духу Евангельского учения, противный разуму, и пригодный только для церкви и ея служителей. Для истинных религиозных целей ничего подобного не нужно.

Таково в общих чертах религиозное мировоззрение покойного Л. Н. Толстого. Возникновение его совпало с тем внутренним переломом, который описан в «Исповеди». Чтобы понять смысл своей жизни, ему нужно было решить те же самые вопросы, которые мучили и Пирогова. Этими вопросами занимаются и решают их религия и философия. Но при этом религия, какая бы она ни была, истинная или ложная, говорит об откровении божества и в своих учениях опирается на эти откровения. Но откровение предполагает понимание и толкования. А так как понимание и толкование могут быть различны, то правильность их может быть гарантирована только одним непреложным авторитетом религиозного общества или церкви. Хотя Толстой в своей «Исповеди» и записал, что он нашел себе ответ в религиозной вере, но это только обмолвка языка. На самом деле и раньше и позже Толстой доверял исключительно своему только разуму и ничему больше. Он был и остался до конца дней рационалистом чистейшей воды и никогда не приводил своего разума в послушание вере. После того как он не пожелал подчиниться церковному авторитету даже и после душевного перелома, ему оставалось обратиться к философским учениям, к произведениям человеческого разума. И вот из отрывочных воззрений различных философских систем, а также из элементов всевозможных религиозных учений, в том числе и христианского, не отдавая, однако ж, ему никакого предпочтения пред другими, Толстой создает свою систему, которую и высказал в своих сочинениях «О жизни» и «Моя религия». Чтобы дать этому учению не подлежащий никакому сомнению авторитет и религиозную окраску, он выдает его за откровение верховного разума, который действует во всем Мире и во всех людях и особенно выражается в учении разных мудрецов древности: Будды, Конфуция и т. д. К последним Толстой довольно откровенно относить и себя самого, считая себя за глашатая верховного разума.

Таким образом, религия Толстого имеет все признаки религии особенной, специфически принадлежащей ему одному. Он ее основатель, пророк и провозвестник. Он уже имеет массу последователей, которые образуют особое общество поклонников, верующих авторитету пророка. Не будет ничего удивительного, если образуется особая религиозная община, которая, само собою, не обойдется без догматов, верований, символов, культа и обрядов. И, таким образом, создастся новая церковь и новый религиозный авторитет на место тех, которые были отвергнуты самим Толстым. Нам не хотелось бы делать никаких предсказаний, но и теперь уже есть факты, говорящие за то, что нечто похожее на культ Толстого подготовляется. В заседании С.-П.Б. религиозно-философского общества, устроенном по случаю смерти Толстого, были произнесены какие- то молитвы, – импровизация старообрядческого епископа Михаила, раздавалось какое-то пение, очевидно в память, похвалу и славу покойного. .Ушедшие с этого собрания вынесли убеждение, что нарождается новая религиозная секта, на манер хлыстовщины. Могила покойного посещается паломниками, раздаются голоса о создании особого мавзолея, служатся гражданские панихиды. Фанатики уносят с собою землицы с дорогой могилы... Какая злая ирония судьбы! Человеку, всю последнюю половину жизни своей положившему на борьбу с верованиями, обрядами и всякими традициями, создают культ и обряды, все то, против чего он так ратовал.

Но дух покойного может утешиться. Его постигла судьба совершенно та же, которая постигла древних мудрецов – Будду, Конфуция. Миллионы последователей буддизма и конфуцианства в своих понятиях имеют столь мало общего с учением Будды и Конфуция, что оно ограничивается почти только именем. А на самом деле все эти миллионы остаются все еще при старом фетишизме, натурализме, идолопоклонстве, против чего так резко восставали названные мудрецы.

II.

Имел ли право Толстой, с таким резким осуждением относиться к умозрительной стороне христианского учения, к его вероучению, догматам, ко всей религиозной метафизике? Не имел права. Он и сам не обошелся без догматов упрощенных, кратких, но все же догматов. Он взял их частью из Евангелия, частью от собственного разума, смешав то и другое вместе. Что божество есть разумение жизни, что оно живет в каждом человеке, что служение ближнему есть служение божеству, что истинная жизнь есть служение общему благу, Что, наконец, понимание Толстым религии, христианства и Евангелия есть единственно истинное понимании, – разве это не догматы?

Правда, он их не формулировал ясно и точно, но это не потому, чтобы он намеренно не хотел этого делать, а потому, что не мог этого сделать; он сам еще не сознавал ясно основных тезисов своей религии. Он занимался разрушением старых, а известно, что разрушать старое гораздо легче, чем созидать новое. Поэтому неудивительно, что Толстовские религиозные принципы большею частью отрицательного характера, а не положительного, и направлены к опровержению христианских догматов. Толстой учил, что Иисус Христос не Бог, что его происхождение не сверхъестественное, что чудес он никаких не творил, не воскрес из мертвых, что нет никакой благодати Св. Духа; что не нужно исповедовать Бога во Св. Троице, не нужно признавать греха, искупления, возрождения, будущей личной жизни за гробом, не нужно церкви, иерархии; таинств, обрядов и т. д.

Во всякой религии и в христианстве Толстой проводит резкую полосу, отделяющую догматическое учение от нравственных заповедей, В нагорной проповеди Христос очень ясно определил, как нужно исполнять закон для блага своего и всех людей. Не противься злому, не прелюбодействуй, не клянись, не судись, не воюй – в этом главная сущность учения Христа в сжатом виде. Христос учил, что жизнь личная эгоистична и жалка, призрачна и гибельна. Живи для других, за зло плати добром, побеждай кротостью, терпением, смирением.

Все это правда. Пусть логическое ударение всего Евангелия падает на эти заповеди. Мы этого не отвергаем. Вера без дел мертва. Нужно доказывать веру делами. Не всякий говорящий «Господи, Господи», войдет в царство небесное. И бесы веруют, но какая польза от их веры? Пусть все это так.

Но следует ли отсюда, что догматы веры тут не при чем и что учение о Христе, давшем эти заповеди, не важно и не нужно? Не следует ли наоборот, что признание Христа Богом в тысячу раз увеличивает ценность всех

этих заповедей, делает их непогрешимыми, бесспорными, высоко авторитетными, безусловно обязательными? Толстому кажется, что авторитет Христа, как Бога, тут ни при чем. Люди, все равно, нарушали и нарушают заповеди, хотя они даны Христом Богом. Да, но за то, кто верует и не исполняет, тот все-таки знает, что совершает грех и трепещет Божьего гнева. Но попробуйте .представить себе, что все люди станут на точку зрения Толстого, лишатся веры и найдут, что Евангелие есть человеческое произведение, дело человеческих рук, и что Христос есть разумный человек, ни больше, ни меньше. Подумайте, сколько нравственных сил было бы отнято у человечества, какой огромный переворот произошел бы в религиозных понятиях: все, что теперь задерживает животные зверские инстинкты человеческой природы, пало бы прахом перед открывшейся возможностью удовлетворять своим инстинктам. Не стало бы ни страха, ни стыда, ни любви, ни снисхождения. Утвердившись в том, что нет Христа как Бога, я скажу: все заповеди вздор, все нравственные правила – нуль. Утвердившись в Божестве Иисуса Христа, я смиряюсь, плачу о грехах, прошу прощения, набираюсь мужества хотя бы в малой степени исполнить Его повеления. Нет, догматы веры не только не подрывают учения Христа, а напротив составляют его живую душу. Нельзя безмерно возвышать христианскую нравственность над христианским же вероучением. Они существуют вместе, образуя одно нераздельное, живое целое. Нравственные идеалы христианства вытекают из его теоретического миросозерцания, из его вероучения.

Самое ходячее возражение против догматов и вероучения Толстой формулирует в таком виде. Догматы веры разделяют людей, а любовь, нравственность соединяет. Все ли и всегда ли были согласны, что Христос есть Бог? Не все и не всегда. Все ли согласны в том, что надо исполнять учение Христа, т. е. любить, помогать, служить ближним? Все и всегда. А если так, то права ли церковь, которая поддерживает эту склонность к пустым, ни к чему, кроме разделения и вражды, не ведущим спорам о догматах? Толстой не находит слов, чтобы достойно осудить церковь за такой образ действий.

Прав ли Толстой в этих упреках по адресу церковного догматизма? Глубоко не прав, трижды не прав: исторически, психологически и фактически. Когда и кем начались споры о самом главном догмате христианства, о Божестве Христа? Они начались тогда, когда церкви не было еще и в зародыше. Через все содержание Евангелия проходят эти споры. Враги Христа не вооружались против Его нравственных заповедей. Они молча соглашались с ними.

Но к вопросу о том, Кто их давал, они не оставались равнодушными. Кто этот учитель, называющий себя Сыном Божиим? Неужели он Сын Божий? Тогдашняя иудейская интеллигенция, так же как и нынешняя, прекрасно понимала, какую ценность прибретает нравственное учение Христа, если он есть на самом деле Сын Божий. И все силы свои напрягала к тому, чтобы развенчать это убеждение. Самого высшего напряжения эта страстная борьба против догмата Божественного Сыновства Христа достигла у подножия того самого лифостротона, а по Еврейски Гаввафы, где сидел связанный Христос пред судом Пилата. Христос назвал себя Сыном Божиим, а толпа, подстрекаемая иудейской интеллигенцией, ревела, что Он не Сын Божий, что Он присваивает это имя напрасно, богохульствует, что Его за это нужно распять. Виновата ли церковь и все христианство, если в среде его до сей поры не прекращаются эти споры между людьми верующими Божеству Христа и рационалистами, если этим вопросом насыщен доселе воздух, и интерес к нему не ослабевает в течение 19 веков? Не ясно ли, что установление этого элементарного догмата глубоко психологически необходимо потому, что им устанавливается не какая-нибудь научная или философская истина, а истина религиозная, без которой, строго говоря, и само христианство не носило бы характера религии и вся его нравственная сторона лишилась бы религиозного характера. Недаром Ап. Павел, а вслед за ним и вся церковь называет догматы не отвлеченными научными истинами, которые человек может иметь или не иметь, а догматами благочестия, которые христианин должен обязательно иметь и содержать в качестве главнейшей основы для достойного поведения. Все догматы веры выражают полноту нашего религиозного сознания о Божестве и, само собою понятно, не мыслимы без нравственного влияния на человеческое поведение. Церковь даже если бы и желала, не могла бы удержать своих чад от споров о вере.

Да, наконец, из-за одних ли только догматов рождались споры, разгорались страсти? Не служили ли поводом к этому и нравственные правила? Толстой думает, что разногласия возникали на почве вероучения, а в нравственных правилах согласны все. Нет, не все. Возьмем сущность этих правил, взятых Толстым из Евангелия. Главнейшая заповедь – «не противься злу» – вызвала массу недоумений. С тех пор как Толстой вызвал интерес к этой заповеди, создалась целая литература о непротивлении злу и вопрос остался нерешенным. В понимании этой заповеди с Толстым не согласились ни правые, ни левые, ни верующие, ни рационалисты, Те же споры и в таком же количестве возникли и около других нравственных положений; не прелюбодействуй, не судись, не клянись, не воюй. Особенно по поводу последней. Добрая половина людей убеждена, что война необходимое явление, как гроза, как землетрясение, что она очищает атмосферу человеческих международных отношений. Многие убеждены, что войны положительным образом влияют на нравственность: поднимают народный дух, рождают героев, что на войне мы только и видим христианское самоотвержение – готовность положить душу свою за ближних. Толстой восторгается величием и трогательностью христианских требований кротости, смирения, любви; милосердия, всепрощения, сострадания, целомудрия. А в это самое время на Западе явился другой проповедник философ Ницше, который объявил ничтожеством самую христианскую мораль; все христианские добродетели назвал предрассудками и слабостью, проповедует о здоровой чувственности, превозносит эгоизм и борьбу за существование, клеймит презрением всякое стремление к нравственному совершенствованию. И находит массу слушателей и последователей. В то время как Толстой совершенно правильно учит побеждать зло добром, а отнюдь не насилием, Ницше провозглашает принцип: «Чем больше зла, тем больше добра», принцип, отлично усвоенный и проводимый в жизнь революционерами, для которых сделалось лозунгом: «чем хуже – тем лучше». Таким образом, распря идет не по поводу каких-нибудь частных нравственных правил, а по вопросу о нравственности вообще. Через 19 веков христианской эпохи люди, оказывается, не согласились еще по вопросу о том, что такое нравственность, какие действия человека нужно считать нравственными и какие безнравственными. Мнения раздаются диаметрально противоположные, а Толстой говорит, что тут нет разногласий. Стало быть, нет оснований сетовать на церковь и за догматы, будто из-за них только идет человеческая вражда.

Для нас нет ничего удивительного в прямолинейности ницшеанства. Оно выросло на почве западноевропейского протестантского рационализма, после того как было отвергнуто сверхъестественное происхождение христианства и на всей христианской догматике, на всей системе христианского вероучения был поставлен крест. После вероучения очередь осталась за нравоучением,и Ницше, строго говоря, только договорил то, что не было договорено его предшественниками. Если христианство в сознании людей разложилось как догматическое учение, оно должно погибнуть и как учение нравственное. Ницше и пришел к этому выводу, следуя логике. Наш Толстой тоже рационалист и тоже рассматривает учение Христа вне его чудной, догматической основы: отвергает Божество Христа, идею царства Божия не от мира сего, идею личного бесссмертия. Но перед величием нравоучения христианского он остановился и за выводами Ницше не пошел. Однако хотя чем-нибудь закрепить обязательность евангельских заповедей было нужно, иначе их никто не стал бы слушать. И вот он создает какое-то темное, никому не понятное, рационалистическое божество – «разумение жизни» и думает этим божеством подпереть столбы евангельской морали. Ненадежная опора и шаткая, ибо каждую минуту может явиться новый Ницше, которому божество, т. е. его собственный разум подскажет, что Бог, душа, бессмертие – все это суеверия, что в действительности никакого Бога нет и бояться решительно нечего: можно жить и действовать как угодно. Эта мысль прекрасно выражена у Достоевского («Братья Карамазовы»): «Кто не верит в Бога и в бессмертие души, тому все позволено».

Увлекаясь примером Канта, Толстой хочет, чтобы люди без веры в живого Личного Бога жили хорошо, мирно и свято, и чтобы в этом видели единственное благо на земле, нисколько не думая о небе. Иначе говоря, он смешивает нравственность с религией и религией называет нравственность. Такое смешение религии и морали едва ли допустимо. Истинное религиозное чувство тесно соприкасается с нравственным, но не сливается с ним. При некотором видимом совпадении, они имеют глубокое различие по существу. Эта мысль прекрасно обоснована известным психологом Джемсом в его книге «Многообразие религиозного опыта». Религиозное мировоззрение Толстого крайне шатко и неопределенно. Его трудно определить. Когда читаешь произведения Толстого, – остаешься в недоумении, к какому типу религиозных мыслителей он принадлежит. Его религиозные убеждения двоились; нам думается, что для него самого полная религиозная истина оставалась не ясною. Но как моралист, он стоит вне всяких сомнений. Это типичный образец религиозного мыслителя, все миросозерцание которого вращалось в мире моральных идей и не выходило из их круга. Джемс утверждает, что подлинно религиозный человек и моралист – это два совершенно различных психологических типа. Прежде всего, у них совершенно различное отношение к окружающему Миру. Религиозный человек принимает мир целиком, с открытой душой; верит, что в нем есть пути к добру даже при наличности окружающего зла; относится ко всем событиям с покорностью, в твердом убеждении, что миром правит десница Всевышнего, но в тоже время без рабского подчинения. Он готов идти на встречу всему совершающемуся, так как видит повсюду, во всех событиях и явлениях Божественное предначертание. Наоборот, моралист не мирится со злом, с отвращением смотрит на окружающие несовершенства и с тем же отвращением и нетерпением выступает на борьбу с ними (вспомните Толстовское «Стыдно» и «Не могу молчать» не задолго до смерти). Сравнивая жизнь моралиста и глубоковерующего христианина, мы- поражаемся глубокой разницей в их внутренних чувствах. Различие, – напоминающее собою разницу между полярным и тропическим климатом. Сравните напр. Толстовское, рассуждение в книге «о жизни», что люди в глубине души знают, что страдания необходимы для блага их же собственной жизни, с воплем Давида: «благо, яко смирил мя еси». или Иова: «ныне Он меня ввергнул в погибели, а завтра в Нем утешусь» – и для вас будет ясно все различие настроений верующего и моралиста. Моралист равнодушно и холодно подчиняется мировому Закону в силу необходимости, тогда как истинно религиозный человек всего себя предает в руки Божии с твердым убеждением, что Бог не оставит его своею помощью.

И во всем остальном душевные состояния, моралиста и верующего человека существенно расходятся между собою. Моралисту не хватает чего-то такого» что имеют верующие – мистики, святые, аскеты, и что делает их людьми совершенно особого порядка. В то время как исполнение нравственного закона всегда вызывает большое напряжение силы, – христианское преодоление плоти является результатом таких высоких чувств, в которых отсутствует волевое усилие. Жития святых дают много примеров такой нечувствительности к телесным страданиям, которая вряд ли доступна даже стоику. Если моралисту случится страдать, он должен сдерживать дыхание, напрягать мускулы. Но эти гимнастические приемы исчезают, когда организм начинает утомляться, а в душу проникает чувство собственного бессилия. Только тут моралист начинает убеждаться в тщетности морального учения, в которое верил, и всех личных волевых усилий к его выполнению. И вот в такие то моменты избавительницей и является истинная религиозная вера, потому что только глубоковерующим людям знакомо то состояние, которое называется совершенной покорностью воле Божией. Стремление избавиться от страданий – сменяется внезапной потребностью подчиниться Высшей Воле, Мудрому Провидению. В этот самый момент умирает моралист и духовно рождается подлинно религиозный новый человек, в душе которого создалась атмосфера глубокого мира, полного успокоения в Боге. Прежнее душевное состояние исчезло и заменено новым: пустыня вновь делается цветущей долиной. Так рассуждает знаменитый психолог Джемс о религии и морали. Под истинной религиозной верой он понимает то Повышенное чувство, или то восторженное настроение души стремящейся к Богу, которое, попадая в сферу чистой морали, обречено на увядание и гибель.

В своей «Исповеди» Толстой говорит о своем душевном перерождении. Оно у него было, но не полное. Не к голосу своих чувств он прислушивался, а к голосу своего разума, и то, что он называет религиозной верой, не было верой сердца, а верой разума, которому, в сознании своего бессилия, поневоле пришлось склониться перед тайною бытия. Но он инстинктивно, всю жизнь свою искал этой полной религиозной веры. Его душа невольно стучится в те самые церковные уголки, где так тихо и незаметно теплится лампада веры. Не даром он идеализировал жизнь простого крестьянина, сердцем верующего человека, который, под влиянием веры, накопил в течение веков великое сокровище душевное – терпение, смирение и полную преданность воле Божией. Недаром Толстого привлекали типы старцев Оптиной пустыни, великих подвижников самого настоящего, нелицемерного благочестия и подвигов, которые взяли крест Христов на свои рамена, отсекли свою волю и свой разум и пошли вслед за Христовым Разумом и за Христовою Волею. Во многих сочинениях Толстой утверждает, что после своего духовного обращения к религиозной вере, он нашел желанный душевный покой и живет радостною полною жизнью человека, нашедшего истинный смысл жизни. Душевная жизнь человека, конечно, тайна для других; но этот уход перед смертью, это неоднократное желание дожить век в условиях крестьянской .жизни, – в единении с духовным миром простолюдина, насквозь проникнутого духом церковности (Толстой не мог не знать этого), – это посещение Оптиной пустыни и Шамордина говорит, что духовный мир и радость Толстого были неполны, – чего-то не хватало....

Здесь уместно сказать два слова по поводу обрядов. Толстой боится, что чрез них, как через отверстие в плотине, вся вода утечет, т. е. обрядность возьмет силу, а сущность и дух религии замрут. Но почему же не замирает дух религии в сред простого народа, куда так непреодолимо тяготел Толстой и где мечтал провести остаток дней своих? Ведь вся религия деревни в обрядах: поклонах, праздниках, постах, говеньях, поминаньях. Отчего же не утекла живая вода из этого сосуда, если он имел такую массу отверстий? Рассказывают, что Толстой не отвергал молитвы, но молился своему богу по-своему: уединялся, сосредоточивался, размышлял. Молитва у него выходила как будто без обрядов. Но так или иначе он настраивал же себя для молитвы, приводил свою душу и тело в известное положение. Молиться одной умной молитвой способен не всякий; но какой бы она ни была, она требует известного выражения, известных условий, при которых только и может достичь своей цели, привести душу в общение с Богом. Английский профессор Генри Друммонд приводит весьма удачное сравнение в защиту внешнего молитвенного обряда. «Что делает астроном, когда хочет сфотографировать спектр какого-нибудь святила? Войдя под железный свод обсерватории, он прежде всего засвечает свечу, для того, чтобы при свете ее установить инструмент, при помощи которого можно наблюдать звезду. При свете свечи устанавливается зрительная труба, вкладывается в аппарат пластинка. Вся эта подготовительная работа очень продолжительна, утомительна и кропотлива. Когда она окончена, астроном гасит свечу. Она больше не нужна, снимок делает сама звезда. Подобным образом и христианин прежде чем встать на молитву должен привести всего себя, свою душу и тело в положение, необходимое для восприятия Божьего отображения. Когда же все вспомогательные средства – обряды, поклоны, пост и т. д. привели к цели, христианин может задуть свечу, отодвинуть их на второй план: в торжественный и важный момент общения с Богом человек становится выше обряда. Но момент напряжения не продолжителен. В душу проникли земные образы, заботы, интересы. И снова приходится зажигать свечу. Астроному надо поправить пластинку, вытереть отпотевшее зеркало, смахнуть пыль со стекла. В таком же положении находится и душа. Жизнь, как звезды небесные, находится в постоянном движении. Чтобы следовать Христу, нужно постоянно держать свою душу в положении благоприятном предмету отражения, нужно переменять обстановку, нужно настраивать душу; нет, – не нужно гасить свечу. Погасив ее, мы рискуем лишиться теплоты, согревающей душу.

III.

Толстому не привел Бог умереть в мире с церковью. Его несчастье в том, что он видел одни темные стороны церковной жизни, а светлых не видел. Церковь подобна дереву со множеством листьев. Есть желтые листья, которые едва держатся на ветвях, есть и зеленые. Не обращая внимания на зеленеющие побеги, Толстой смотрел на одни желтые, и эта желтизна застилала ему глаза. Девятнадцать столетий стоит это дерево, но зеленеющие побеги на нем не перестают давать свежие листья. Оптино, Шамордино, народная вера – все это вечные зеленеющие листья среди общей желтизны. Ими церковь просуществует до скончания веков. Среди густой листвы великого дерева был один лист, выдававшийся своими размерами. Но он пожелтел и упал с дерева. Подхваченный ветром, он опустился в густом саду Яснополянского парка, и здесь приняла его в свои объятия мать-сыра земля.

Говорят, будто церковь отлучила от себя великого сына, за что и упрекают ее в жестокости. Нет, он сам отпал от нее, как засохший лист, церковь же только громко заявила об этом. Но, заявив, она и к отпадшему проявила любовь. Она звала его к себе, но он не пошел. Она звала его перед самою смертью, но он и на этот раз не услышал ее призыв. Услыхав о смерти его, вся церковь могла лишь сказать: видно так Богу угодно. Говорят, церковь поступила жестоко. Не тогда ли, когда Толстой, по приезде в Оптину пустынь, сомневался, могут ли его принять, как отлученного? Нет, устами простого монаха-гостинника церковь сказала ему: «милости просим! мы рады всем». Эта же самая церковь в лице Яснополянских крестьян, взявших в руки лопаты, прежде чем рыть могилу, сняла шапку, перекрестилась, перекрестилась о человеке, не употреблявшем крестного знамени, как обряда, перекрестилась и наверное сказала: «Царство Небесное». Нет, – и к умершему Толстому церковь не питала вражды. Но она с изумлением следила за все и часами умирания великого человека, ждала, что вот – вот наступит минута, и восторжествует красота всех добродетелей христианских – смирение. По воле Бож1ей эта минута не наступила. Но вражды церковной не было и в этот момент. Настроение церкви по поводу такой смерти нашло себе лучшее выражение в словах венценосного вождя русского народа и первого сына церкви: «Да будет ему Судия – милосердый Господь».

За десять лет до отлучения Толстого известный философ-публицист Н. Н. Страхов на страницах журнала «Вопросы философии и психологии» (Январь 1892 г. кн. II, стр. 94–100) обнародовал письмо «неизвестного» по поводу выступлений Толстого против церкви. Эти выступления в то время носили самый резкий характер и выясняли сущность религиозных взглядов Толстого. Страхов взял Толстого, под свою защиту, как оригинального религиозного мыслителя, указывал положительные стороны в его религиозных выступлениях. В ответь на такую защиту неизвестный пишет Страхову:

«Прочитав восторженный панегирик Толстому от писателя, который всегда взвешивает и ценит то, что говорит, я почувствовал себя в положении человека, когда отнимают у него самое драгоценное и святое его достояние, без чего ему трудно и представить свое существование. «Боже мой, – невольно вырвалось у меня, – да что же такое наконец эта истина? Где она? Зачем существует на языке это слово, когда понятие, им обозначаемое, есть нечто в высшей степени спорное и условное?» В самом деле, до сего времени мы, – т. е. я наряду со всеми, – думали, что абсолютная истина находится в Православной Кафолической церкви, которая есть единственная хранительница ее чистоты и неприкосновенности, и что, следовательно, там и следует искать удовлетворительных ответов на тревожные вопросы человеческого духа. Оказывается, что нет. Такая вера в церковь есть результат старого невежества, духовной лености и суеверия. Нас настойчиво и соблазнительно приглашают к другим учителям, к другим просвещеннейшим авторитетам. За кем же идти, кого слушать – Толстого или Церковь, им отвергаемую и хулимую? Говорят: ступайте к самому источнику веры, к Евангелию; читайте и просвещайтесь. Легко сказать «читайте и просвещайтесь»: Я очень хорошо знаю просветительную силу Слова Бож1я, но знаю также и то, что мой ум и сердце мое загрязнены, нечисты, что в них, как в неопрятных сосудах, Слово Божие легко может замутиться, отразиться в ненастоящем своем виде н смысле. Зная это, я и спрашиваю, к кому же идти, к Толстому, или к матери Церкви? Л. Н. Толстой отвергает Церковь, признает лишь свою совесть, свой личный разум мерилом истины (это ли не рационализм?), но следовать за ним по этой дороге положительно опасно, да и нельзя, потому что я не верю ни в чистоту своей совести; ни в непогрешимость своего разума; Положение как видите, 6ыло бы весьма серьезное и трагическое, если бы я имел несчастие оторваться от народа, как большинство нашей интеллигенции. Вы указываете на народность идей графа Толстого, на чистой источник, откуда почерпнуто им его настоящее миросозерцание. Но смею вас уверить, да и сами вы знаете, что между религиозными мнениями автора «Исповеди» и, «В чем моя вера» и нашим народным духом, народными идеями – целая непроходимая бездна».

Неизвестный заключает письмо убеждением, что гениальный ум Толстого в религиозных вопросах стоить на ложном пути, и что лучшим способом выражения любви и уважения к великому художнику было бы указать ему на это. Спустя десять лет церковь отважилась сделать это. И мы знаем, что, не смотря на свои несомненные в данном случае права, она не только не была поддержана никем из людей мыслящих, а наоборот, подверглась всевозможным нападкам. Отлучение было представлено делом позорным для церкви, как будто дело шло о каких-то пустяках с мировоззрением Толстого. С тех пор не прекращаются толки об узости церковного сознания, о нетерпимости церкви, отсутствии всепрощающей любви и т. д. Между тем, никто из интеллигентных поклонников Толстого не принял во внимание полной, почти диаметральной противоположности основных идей, исповедуемых церковью и признаваемых Толстым. Пусть Толстой велик гениален, неподражаем, как писатель, художник, психолог, моралист. Но это не помешало ему как рационалисту, придти в религиозной области к величайшему заблуждению, которым опрокидывается вся христианская метафизика. Это самое коренное расхождение Толстого с идеалом церковным и народным и отмечено В письме неизвестного к Страхову. . Но допустим на минуту невозможное, допустим, – что учащая церковь потянулась бы за великим авторитетом, признала бы его религиозные взгляды разумными и согласилась бы с ним. Что же, – она получила бы истину, или, по крайней мере, прочный для нее фундамент? Или обрела бы цель жизни, самое высокое, бесспорное благо? Ни того, ни другого, ни третьего. Она должна была бы в своем учении питаться обрывками Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, Ренана, Конфуция, Будды, Лаоцзы, Магомета. К этому прибавить кое что из -Моисея, кое-что из Евангелия. Для жизни она должна была бы рекомендовать известные правила, отнюдь не Божеские, а обыкновенные разумные человеческие правила: не убивай, не воздавай злом за зло, не прелюбодействуй, не делай другим того, чего не хочешь себе. И при всем том не сметь указывать на Бога, человеколюбца Христа, на Бога Судию, на будущую жизнь и загробное воздаяние и т, д. Я думаю, положение учащей церкви перед народом, перед народным сознанием, перед народным идеалом было бы поистине трагическим. Я думаю... но пусть лучше за меня скажет поэт: (А. Майков)

«Мы все – блюстители огня на алтаре,

Вверху стоящие, что город на горе,

Дабы всем виден был. Мы соль земли, мы свет.

Когда голодныя толпы в годину бед

Из темных долов к нам о хлебе вопиют,

О, мы прокормим их, весь этот темный люд!

Чтобы не умереть ему, не голодать –

Нам есть ему что дать».

* * *

Но если б умер в нем живущий идеал

И жгучим голодом духовным он взалкал,

И вдруг о помощи возопиял бы к нам

Своим учителям, пророкам и вождям –

Мы все хранители огня на алтаре

Вверху стоящие, что город на горе

Дабы всем виден был, и в ту светил бы тьму, –

Что б дали мы ему»??

Профессор богословия Томского Университета

Протеиерей Иаков Галахов

г. Томск. 17 Декабря 1910 года.


Источник: Галахов Иаков, прот. Религиозное мировоззрение Л.Н. Толстого // Томские епархиальные ведомости. 1911. № 3. С. 150-161; № 4. С. 204-214; № 5. С. 267-272.

Комментарии для сайта Cackle